---------------------------------------------------------------
© Copyright Лев Остерман
Издательство "Монолит", 2000
From: vika@sail.msk.ru
Date: 20 Jun 2004
---------------------------------------------------------------
"То же, что большинство революционеров выставляет новой основой жизни
социалистическое устройство, которое может быть достигнуто только самым
жестоким насилием и которое, если бы когда-нибудь и было бы достигнуто,
лишило бы людей последних остатков свободы, показывает только то, что у
людей этих нет никаких новых основ жизни".
Лев Толстой "Конец века", 1905 г.
Полное собрание сочинений, т. 36, стр. 260.
"Идет моральная битва за наше издание. Не отчаиваюсь, верю в правое
дело и уверен в конце концов в успехе - надо все публиковать Толстого".
Из дневника Н. Родионова 26 ноября 1950 года
Глава 1. Чертков
Глава 2. Сражение за Толстого
Глава 3. "Дневник ополченца"
Глава 4. Годы военные
Глава 5. После войны
Глава 6. Родионовский дом
Глава 7. Сражение за Толстого продолжается
Глава 8. Завершение издания. Угасание дома
Глава 9. Пришвины
Глава 10. Последняя тетрадь
Приложение
Религиозные и общественные взгляды Л.Н. Толстого после 1879 г.Реферат
Часть 1. Бог и человек
Часть 2. Человек и общество
В конце 70-х годов XIX-го столетия Лев Николаевич Толстой пережил
глубочайший духовный кризис, проистекавший из сознания, что с неизбежной
смертью уничтожается не только сам человек, но и все им содеянное. А
следовательно, вся жизнь его не имеет смысла.
О глубине этого кризиса читатель может составить себе представление из
"Исповеди" Толстого, написанной в 1879 году. Приведу лишь один фрагмент:
"Истина была то, что жизнь есть бессмыслица. - Я будто жил-жил, шел-шел
и пришел к пропасти, и ясно увидел, что впереди ничего нет, кроме погибели.
И остановиться нельзя, и назад нельзя, и закрыть глаза нельзя, чтобы не
видеть, что ничего нет впереди кроме страданий и настоящей смерти - полного
уничтожения.
Со мной сделалось то, что я - здоровый, счастливый человек,
почувствовал, что я не могу более жить - какая-то непреодолимая сила влекла
меня к тому, чтобы как-нибудь избавиться от жизни... Мысль о самоубийстве
пришла мне так же естественно, как прежде приходили мысли об улучшении
жизни. Мысль эта была так соблазнительна, что я должен был употреблять
против себя хитрости, чтобы не привести ее слишком поспешно в исполнение. Я
не хотел торопиться только потому, что хотел употребить все усилия, чтобы
распутаться; если не распутаюсь, то всегда успею. И вот тогда я,
счастливейший человек, прятал от себя шнурок, чтобы не повеситься на
перекладине между шкафами в своей комнате, где я каждый вечер бывал один,
раздеваясь, и перестал ходить с ружьем на охоту, чтобы не соблазниться
слишком легким способом избавления себя от жизни. Я сам не знал, чего я
хочу: я боялся жизни, стремился прочь от нее и, между тем, чего-то еще
надеялся от нее".
Эта надежда привела Толстого к новому представлению о Боге, к новой
религии, существенно отличавшейся от канонического христианства. Опору для
такого отличия он нашел в сопоставлении первоначальных текстов Евангелия
(для чего ему пришлось освоить древнееврейский язык) с тем, что звучало с
амвона церкви. В начале 80-х годов Толстой пишет свои религиозные трактаты:
"Критика догматического богословия", "Соединение, перевод и исследование
четырех Евангелий", "В чем моя вера" и ряд других.
В представленном им переводе Евангелия нет геены огненной, нет
проклятий и угроз в адрес не приемлющих Христа, нет зловещей фразы "Не мир
пришел я принести, но меч". Не приемлет Толстой и представления о непорочном
зачатии, искупительной смерти и воскресении сына Божия. За все это священный
Синод (в феврале 1891 года) отлучил его от церкви, как безбожника. В ответ
на это Толстой писал в апреле того же года:
"Верю я в следующее: верю в Бога, которого понимаю, как Дух, как
Любовь, как начало всего. Верю в то, что Он во мне, а я в нем. Верю в то,
что воля Бога яснее, понятнее всего выражена в учении человека Христа,
которого понимать Богом и Которому молиться - считаю величайшим кощунством.
Верю в то, что истинное благо человека в исполнении воли Бога, воля же Его в
том, чтобы люди любили друг друга и вследствие этого поступали бы с другими
так, как они хотят, чтобы поступали с ними, как и сказано в Евангелии, что в
этом весь закон и пророки. Верю в то, что смысл жизни каждого человека
поэтому только в увеличении в себе любви, что это увеличение любви ведет
отдельного человека в жизни этой к все большему и большему благу, дает после
смерти тем большее благо, чем больше будет в человеке любви, и вместе с тем,
более всего другого содействует установлению в мире царства Божия, т.е.
такого строя жизни, при котором царствующие теперь раздор, обман и насилие
будут заменены свободным согласием, правдой и братской любовью людей между
собой".
Подробнее религиозные и общественные взгляды Л.Н. Толстого после 1879
года представлены в реферате, приложенном в конце этой книги. Эти взгляды, в
частности, включают в себя отказ от богатства и всякой не необходимой
собственности. В свой личной жизни Толстой реализовал этот отказ передачей
имения и всей недвижимости во владение семье, а также публичным отказом, в
1891 году, от любых авторских гонораров за все то, что им было и будет
написано после 1884 года. Право собственности на произведения,
опубликованные ранее, уже было передано жене, Софье Андреевне.
Этот процесс духовного перерождения, естественно, повлек за собой
разлад с многочисленным семейством Толстого (за исключением старшего сына
Сергея и дочери Александры), видевшим в решениях писателя угрозу привычному,
барскому укладу жизни.
В те же годы аналогичную метаморфозу своих общественных взглядов,
независимо от Толстого, пережил другой, совсем молодой человек - блестящий
конногвардейский офицер Владимир Григорьевич Чертков. Он неожиданно
отказался от военной и придворной карьеры, вышел в отставку и уехал в
Воронежскую губернию, в имение родителей. Там занялся земской деятельностью:
устройством школ, больниц, кооперативов и проч. Но сознание своего
привилегированного положения среди бедствующих крестьян его угнетало.
Прочитав "Исповедь" и публицистические статьи Толстого, он в октябре 1883
года, будучи 29 лет от роду, приехал к великому Учителю, чтобы предложить
все свои силы и энергию в его распоряжение. Очень скоро Чертков стал не
только секретарем, но и самым близким другом Толстого, несмотря на 20-летнюю
разницу в возрасте.
Правительство не имело другой возможности кроме цензурных запретов
преследовать всемирно известного писателя. Но оно могло избавиться от
чересчур пылкого поборника его идей. В 1897 году Чертков был выслан из
России и поселился в Англии. Толстой воспользовался этим обстоятельством. Не
будучи уверенным в сохранности рукописей и черновиков своих произведений,
дневников, писем и архива, он стал переправлять все эти материалы Черткову.
(Почта в те времена, надо полагать, работала надежнее, чем сейчас).
В 1907 году Черткову было разрешено вернуться в Россию. В своем
завещании от 31 июля 1910 года Толстой назначил своей юридической
наследницей дочь Александру Львовну, а своим литературным душеприказчиком
Черткова. При этом он выразил желание, чтобы "все рукописи и бумаги",
которые останутся после его смерти, были переданы Черткову, дабы тот занялся
их пересмотром и изданием того, что сочтет нужным. Чертков решил, что должно
быть издано полное, научное собрание сочинений Толстого, куда бы вошло все,
что было им когда-либо написано, включая дневники и письма, с
соответствующими пояснениями и комментариями. В 1913 году он привез весь
огромный архив Толстого в Петербург и сдал на хранение в рукописный отдел
библиотеки Российской Академии Наук.
Вскоре начинается мировая война, за ней следуют революции февраля и
октября 1917 года. Было не до издания Толстого. Чертков ждал. К началу 1918
года ситуация как-будто стабилизировалась. Советская власть укрепилась,
сформировала свою администрацию: Совет Народных Комиссаров (СНК) и некоторые
министерства (то бишь Наркоматы) в том числе и Наркомат просвещения, который
возглавил А.В. Луначарский. До начала тяжких испытаний гражданской войны еще
оставалась пара месяцев. Однако время было смутное: разруха,
неопределенность дальнейшего поведения Советской власти. Свои позиции
сохранила, пожалуй, только производственно-потребительская кооперация. Для
большинства интеллигенции, - особенно гуманитарной, - ее роль и место в
новом общественном укладе были совершенно не ясны.
Чертков не мог больше ждать. Ему шел 64-й год, а великое дело издания
полного собрания сочинений Толстого не было даже начато. Он стал зондировать
почву одновременно в двух направлениях: предложил осуществить издание
Московскому Совету Потребительских обществ и вступил в контакт с Луначарским
по поводу возможности государственной поддержки издания. Сохранился ответ
Черткову из секретариата МСПО от 18 февраля 1918 года. Довольно уклончивый:
согласие обуславливалось гарантией того, что это издание "будет единственным
изданием всех произведений Льва Николаевича" (что было явно неприемлемо в
силу завещания Толстого).
Контакт с большевистской властью оказался, как-будто, более
продуктивным. Луначарский доложил о предложении Черткова Ленину и получил
его одобрение. Более того, Ленин через наркома просвещения пригласил
Черткова, в случае необходимости, обращаться лично к нему. Это позволило
Луначарскому в 1928 году, в статье "По поводу юбилейного издания сочинений
Л.Н. Толстого" ("Известия" от 10 февраля) написать, что "первый раз этот
вопрос в государственном порядке стал на очередь еще в 1918 году, причем
возбужден он был по личной инициативе В.И. Ленина". Насчет инициативы в то
тревожное время - навряд ли, но относительно поддержки можно не сомневаться.
Владимир Ильич, надо полагать, дорожил своей репутацией в партийных кругах
"специалиста по Толстому".
16 декабря 1918 года Коллегия Наркомпроса утвердила проект договора с
Чертковым. Была согласована и ориентировочная сумма затрат на издание в
размере 10 миллионов рублей. Чертков немедленно начал работу, собрав сильную
команду литературоведов - более 30 человек. Их труд в ожидании
государственного финансирования оплачивал он сам и Александра Львовна
Толстая из своих личных средств.
Предполагалось, что подготовку к печати рукописей каждого из намеченных
90 томов издания возьмет на себя Редакционный комитет под руководством
Черткова, а само издание будет осуществлять только что созданное под
начальством В.В. Воровского Государственное Издательство (Госиздат). Через
него по трудовым соглашениям будет оплачиваться работа составителей томов.
5 июля 1919 года редколлегия Госиздата утвердила смету расходов на
издание. Оставалось только подписать договор между Чертковым и Госиздатом. И
тут неожиданно радужные горизонты издания закрыла черная туча.
29 июля 1919 года Совнарком РСФСР издал Декрет о национализации всех
рукописей русских писателей, находящихся в государственных библиотеках и
музеях. Это относилось и к архиву Толстого, переданному на хранение в
библиотеку Академии Наук. Известно было также, что готовится Декрет СНК и о
монополии государства на издание произведений русских классиков.
Между тем, Лев Толстой еще в 1891 году не только отказался от гонораров
за свои печатные труды, но и категорически запретил какую бы то ни было
монополию на их издание.
12 августа 1919 года встревоженный Чертков подал в Совнарком докладную
записку с протестом и просьбой сделать официальное разъяснение о том, что к
рукописям Толстого июльский декрет о национализации не относится, и что
государство не будет претендовать на монопольное право публикации
произведений писателя. Не получив ответа, Чертков 28 октября того же года
пишет по этому поводу личное письмо Ленину. Ленин Черткову не ответил, а
распорядился переслать его письмо для рассмотрения в Наркомпрос, заместителю
наркома М.Н. Покровскому. Ответа и оттуда не последовало. Не мог же, в самом
деле, Наркомпрос решать вопрос о каком-то исключении из Декрета, принятого
Совнаркомом! Тем более, что письмо было переслано не наркому Луначарскому, а
его заместителю. (Вождь революции неплохо владел тонкостями бюрократии).
Тогда Чертков через Бонч-Бруевича стал добиваться встречи с Лениным.
Несмотря на сложность политической ситуации в России, 8 сентября 1920 года
(на следующий же день после ходатайства Бонч-Бруевича) Ленин принял
Черткова. Правда, основной темой их беседы был вопрос об отказе от службы в
Красной Армии по религиозным убеждениям, поскольку Чертков одновременно был
еще и Председателем объединенного Союза религиозных общин и групп. Об этом в
архиве Ленина имеются соответствующие документы. По-видимому, беседа
коснулась и вопроса об издании. Во всяком случае в ежедневной хронике
деятельности Ильича в послевоенные годы, составленной научными сотрудниками
бывшего Института Маркса-Энгельса-Ленина ("Биохроника Ленина", том 9, стр.
254) есть такая запись:
"8/IX 1920 г. Ленин принимает (10 час. 45 мин.) В.Г. Черткова, беседует
с ним об издании полного собрания сочинений Л.Н. Толстого, в которое
предлагает включить все написанное Толстым и снабдить произведения,
дневники, письма исчерпывающими комментариями, и чтобы было полностью
соблюдено принципиальное отношение Толстого к своим писаниям: отказ его от
авторских прав и свободная перепечатка текста".
Вопрос о монополии таким образом как-будто снимался. Однако разговор
разговором, а Декрет СНК никто не отменял и никаких дополнений к нему
объявлено не было. Поэтому Госиздат от подписания договора на условиях
Черткова уклонился. Вопрос об отмене монополии на произведения Толстого был
официально передан на решение Коллегии Наркомпроса, а оттуда перекочевал
обратно в Совнарком. Но, как запишет позже в своей "Справке об издании" сам
Чертков, этот вопрос "по тогдашним условиям не мог получить положительного
решения". Так славно начавшееся дело повисло в воздухе.
Обращаться вновь в Московский Союз потребительских обществ было
бесполезно. Кооператоры и сами уже висели на волоске - большевистская власть
не желала долее терпеть их независимость.
Однако ситуация в те годы менялась быстро. 16 марта 1921 года X съезд
РКП(б) принял решение о переходе к НЭП'у, а 7 апреля того же года вышел
разрешающий Декрет СНК о потребительской кооперации. Буквально на следующий
день после его появления (это уже не быстро, а стремительно!) образовалось
"Кооперативное товарищество по изучению и распространению произведений Л.Н.
Толстого", которое немедленно, 8 апреля, обратилось с письмом-просьбой к
Черткову "принять на себя главное ответственное редакторство полного
собрания сочинений Л.Н. Толстого, предпринимаемого товариществом". Но это
были пустые хлопоты - рукописями писателя безраздельно владело государство.
Опереться на поддержку Ленина было уже невозможно - он вскоре тяжело
заболел...
Спустя некоторое время, упорный Чертков осторожно возобновляет
переговоры об издании с новым директором Госиздата О.Ю. Шмидтом. Он
настаивает теперь лишь на одном, более мягком условии: на титульном листе
каждого тома планируемого издания должна красоваться надпись: "Перепечатка
разрешается безвозмездно". Шмидт заявляет, что Госиздат готов принять это
условие. Однако очевидно, что без санкции из самых высоких сфер издание
начаться не может.
Осенью 1924 года Чертков добивается встречи с И.В. Сталиным. Сталин
благосклонно относится к планам Черткова. По его распоряжению в начале
следующего, 1925 года Чертков передает свой проект издания заведующему
отделом печати ЦК ВКП(б) тов. Соловьеву. На совещание по этому поводу в ЦК
приглашен уже новый директор Госиздата тов. Бройдо, который выражает полную
готовность предпринять проектируемое издание. Быстро решается финансовый
вопрос. 23 июня 1925 года выходит постановление Совнаркома об отпуске 1
миллиона рублей (новых) на полное юбилейное издание Толстого (в 1928 году
100-летие со дня его рождения).
10 ноября 1925 года на заседании Коллегии Наркомпроса совместно с
представителями Госиздата и фактически действующей редакции (участвуют:
Луначарский, Бонч-Бруевич, Бройдо, Чертков и А.Л. Толстая) выработано
соглашение, по которому допускается свободная перепечатка любого из томов
будущего издания.
Но... договор с издательством еще не подписан, соответственно и
финансирование издания не началось. 30 июня 1926 года Чертков пишет письмо
Сталину и председателю Совнаркома Рыкову. В письме говорится, что средства,
которыми располагали он и А.Л. Толстая, иссякли, оплачивать работу
редакционного коллектива нечем. Решением СНК была утверждена смета в 300
тысяч рублей на первые три года, но деньги не поступают. Чертков просит,
несмотря на финансовые трудности, выделить безотлагательно хотя бы 100 тысяч
рублей.
Неожиданно ЦК ВКП(б) желает само "разобраться" в том, что это за
издание. Для этого, как полагается, надо создать Комиссию. Спустя три
месяца, в сентябре 1926 года при отделе печати ЦК образуется некая "тройка"
под руководством тов. Молотова. Она назначает компетентную комиссию под
председательством президента Академии художественных наук П.С. Когана.
Комиссия знакомится с подготовленными к изданию материалами, учитывает
архивы, беседует с редакцией под руководством Черткова и в декабре того же
года докладывает в ЦК свое положительное заключение.
31 декабря 1926 года Совнарком "на основании решения высших партийных
органов" утверждает план подготовки юбилейного издания полного собрания
сочинений Л.Н. Толстого и ...для идеологического контроля за оным назначает
Государственную Редакционную Комиссию (ГРК) в составе А.В. Луначарского,
М.Н. Покровского и В.Д. Бонч-Бруевича. Названная комиссия одобряет проект
договора с Госиздатом, предложенный В.Г. Чертковым.
Но... договор с издательством все еще не подписан, и денег,
по-прежнему, нет. Наконец, 23 марта 1927 года Государственный банк переводит
на текущий счет Госиздата целевым назначением для Черткова... нет, не 100, а
только 15 тысяч рублей в качестве аванса. Между тем подписание злополучного
договора вновь откладывается. Новый директор Госиздата тов. А.Б. Халатов
(они сменяются чуть ли не ежегодно) желает внести свою лепту в содержание
договора. Чертков пишет по этому поводу возмущенное письмо Луначарскому. Для
иллюстрации бюрократической волокиты того времени имеет смысл хотя бы
частично процитировать это письмо. Чертков пишет: "...Бонч-Бруевич передал
Халатову проект соглашения с Чертковым по поводу издания, но тот направил
его своему заместителю Янсону... Тов. Янсон при моем свидании с ним захотел
обсуждать различные предлагаемые им изменения в соглашении. Я ему сказал,
что все содержание соглашения является результатом продолжительных
(8-летних) переговоров моих с Советской властью; что начато это дело было
при поддержке В.И. Ленина, обещавшего мне содействие при личном моем
свидании с ним; что последние два года переговоры по этому делу приобрели
благоприятный характер; что все пункты предлагаемого соглашения были
предметом самого обстоятельного обсуждения двух совещаний под Вашим
руководством; что содержание его в общих чертах было утверждено ЦК партии и
что точный текст его был рассмотрен и одобрен всеми тремя членами
назначенной по этому делу Государственной Комиссии. Я сообщил тов. Янсону,
что в виду этих обстоятельств я решительно отказываюсь пересматривать и
изменять вместе с ним столь обстоятельно рассмотренное и окончательно
утвержденное высшей властью соглашение.
После этого тов. Халатов поручил сообщить мне, что он может принять
меня по этому делу только после того, как повидается с Вами. В виду чего я и
счел желательным сообщить Вам вышеизложенное содержание моего разговора с
тов. Янсоном".
Но и письмо к Луначарскому не помогает. Госиздат договор не
подписывает. Проходит еще год. 13 марта 1928 года Чертков снова пишет
Сталину о том, что "Дело издания тормозится, так как Госиздат все же не
утверждает соглашения, одобренного Государственной Комиссией..."
Наконец высочайшая команда дана! 2 апреля 1928 года В.Г. Чертков
подписывает с Госиздатом "соглашение" (договор) об издании Полного собрания
сочинений Льва Николаевича Толстого.
Стоп! На этом месте я разрываю скучную ткань беспристрастного
повествования о переговорах, проектах договора, сметах, докладных и письмах
в высокие инстанции, встречах с руководителями государства для того, чтобы
выразить свое изумленное восхищение личностью самого Черткова.
Подумать только: дворянин, некогда блестящий гвардейский офицер в
чуждой, если не сказать враждебной, обстановке становления Советского
государства. в течение целых десяти лет, смирив гордыню, неуклонно и
терпеливо пробивает стену равнодушия новых властей и сопротивления
чиновников от литературы.
Добивается встреч и просит поддержки у главарей злополучного
революционного переворота. В голодные годы расходует на дело издания все
свое состояние. Для того только, чтобы сохранить для нас, потомков,
бесценное наследие сокровенных дум, веры, творческих поисков, терзаний и
озарений великого Художника и Мыслителя.
Какое счастье для русской литературы! Какая удача! Страшно подумать,
чего лишилась бы русская и мировая культура, если рядом с Толстым не
оказался Владимир Григорьевич Чертков.
...Но вернемся к нашей истории. Мы прервались в обнадеживающий момент
подписания в начале апреля 1928 года договора между Госиздатом и Чертковым
об издании Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого. Это еще далеко не конец
мытарств. До реализации договора в полном объеме придется пройти долгий
(длиной в 30 лет), трудный, а порой и опасный путь. Об этом речь впереди.
А пока что я хочу обратить внимание читателя на один важный пункт
подписанного договора. Его 3-й пункт гласит:
"По настоящему соглашению в предпринимаемом издании основной текст
писаний Л.Н. Толстого должен быть издан полностью и не подлежит никаким
дополнениям, сокращениям или изменениям. Редакция издания должна быть
объективна и свободна от всякой тенденциозности и интерпретаций тех или иных
мест писаний Л.Н. Толстого".
Этот пункт отражает приведенное выше указание Ленина, данное им 8/IX
1920 г. в беседе с Чертковым - включить в издание "все, написанное Толстым".
О том же снова, в 1928 году, в уже цитированной статье, напоминает
нарком Луначарский. Определяя основную функцию Государственной Редакционной
Комиссии, он пишет:
..."Задачей этой комиссии является соблюдение полнейшей объективности в
издании сочинений Л.Н. Толстого, недопущение какого бы то ни было сужения,
искажения или стилизации подлинного Толстого"... (курсив всюду мой - Л.О.)
...Уважаемый читатель, сохрани в памяти все эти категорические
заявления: не пройдет и десяти лет в истории Издания, как нам придется к ним
вернуться.
Одновременно с соглашением утвержден состав Редакторского комитета,
который под руководством Черткова должен осуществлять координацию и контроль
за работой всех, довольно многочисленных редакторов, ведущих подготовку
томов к изданию. В комитет вошли известные исследователи творчества
Толстого: А.Е. Грузинский, Н.Н. Гусев, Н.К. Пиксанов, П.Н. Сакулин, М.А.
Цявловский, К.С. Шохар-Троцкий и А.Л. Толстая. (Позднее после смерти
Грузинского, Сакулина и отъезда из России А.Л. Толстой в комитет будут
введены Н.К. Гудзий, В.И. Срезневский и Н.С. Родионов).
Работа по подготовке издания была организована следующим образом. Все
наследие Толстого распределили по примерно 90 томам. Эта цифра по ходу дела
несколько изменялась, некоторые тома сдваивались. Художественные
произведения и варианты к ним с соответствующими комментариями, а также
статьи, планировалось разместить в первых 45 томах, затем дневники и
записные книжки - в 13 томах и, наконец, письма - в 31 томе. Нумерация томов
внутри каждой из трех групп устанавливалась в хронологическом порядке
написания. Вариантам крупных художественных произведений были отведены
отдельные тома. К примеру, неопубликованные, но вполне завершенные варианты
порой больших фрагментов "Войны и мира" заняли 4 тома - столько же, сколько
и окончательный текст.
Тома были поручены для составления и редактирования членам
Редакционного комитета и приглашенным вне штата редакторам (за все время
издания - 43 человека). Таким образом подготовка всего издания шла
одновременно. Это не означает, что все тома должны были выходить в одно и то
же время. Трудоемкость их составления была существенно различной. Но в любом
случае время подготовки каждого тома измерялось не месяцами, а годами.
Последнее замечание может вызвать недоумение у некоторых читателей.
Чтобы его рассеять, достаточно назвать одну лишь цифру: варианты, черновики,
заметки и корректуры, относящиеся только к четырем, хотя и крупным
произведениям писателя ("Война и мир", "Анна Каренина", "Что такое
искусство" и "Царство Божье внутри вас") занимают более 600 тысяч(!) страниц
машинописного текста. При этом следует иметь в виду, что, приступая к работе
над томами, редакторы имели в своем распоряжении отнюдь не упорядоченную
машинопись.
Великий писатель ничуть не заботился о доступности своего архива.
Последний представлял из себя огромную, хаотически смешанную кипу листков и
обрезков листков, исписанных с обеих сторон весьма неразборчивым почерком.
Их нужно было прочитать, подобрать по контексту, рассортировать по
произведениям и последовательным авторским редакциям. Затем перепечатать,
вновь тщательно сличить с автографами и лишь потом начать научную обработку:
восстановление вариантов, сопоставление их между собой и с окончательным
текстом, подготовку комментариев.
Дневники Толстой вел с небольшими перерывами всю свою сознательную
жизнь (с 1847 по 1910 год), а число сохранившихся и найденных писем Толстого
превысило восемь с половиной тысяч. Дневники и письма (равно как и некоторые
статьи) готовились к публикации впервые.
Текстологическая работа над уже опубликованными (даже при жизни автора)
произведениями имела целью устранение, путем тщательной сверки с
черновиками, корректурами и вариантами, цензурных пропусков, ошибок,
допущенных при переписке рукописей, типографских опечаток. К примеру,
текстологических поправок к последнему прижизненному изданию "Анны
Карениной", сделанных редактором (В.А. Ждановым) набралось более 900!
Но вернемся к организации дела.
Рукопись подготовленного к печати тома рецензировалась одним из членов
Редакционного комитета, затем обсуждалась на его заседании (таковых за время
издания было 156). Обсуждение подробно протоколировалось. Затем все
материалы по тому направлялись в Государственную Редакционную Комиссию.
Одобренная в ГРК рукопись поступала в Госиздат для печати без каких бы то ни
было изменений.
Работа редакторов должна была оплачиваться по трудовым соглашениям с
Госиздатом, предусматривающим и выплату аванса, поскольку для многих
редакторов эта работа являлась основным источником средств к существованию.
Для обеспечения единого подхода к составлению томов, подготовке рукописей и
комментариям М.А. Цявловским была разработана подробная инструкция.
Могут ли возникнуть у читателя сомнения в необходимости столь
трудоемкой работы? Не думаю, но на всякий случай назову лишь некоторые,
важнейшие, на мой взгляд, ее плоды.
Во-первых, создается эталон для последующих, безошибочных публикаций
всех произведений Толстого. Во-вторых, открывается для молодых писателей
"творческая лаборатория" великого писателя. В-третьих, публикация вариантов
художественных произведений, помимо чисто сюжетного интереса, обогащает
образы уже знакомых персонажей и наше понимание отношения автора как к ним
самим, так и к событиям, в которых они участвуют. В комментариях приводятся
материалы, из которых видно как развивалось каждое произведение в процессе
его создания, отмечаются все связанные с ним высказывания Толстого в
дневниках, записных книжках и письмах, используется и другая мемуарная
литература, как опубликованная, так и находящаяся в рукописях.
Публикация дневников и писем разворачивает перед нами всю панораму
жизни писателя, эволюцию его духовного облика, его мысли, сомнения,
философские взгляды, его поиски и творческие озарения. Эта публикация
представляет ряд прототипов героев его произведений, взгляды Толстого на
современное ему общество, да и всю историю общественного развития за период
длительностью в 70 лет. Более того.
Великие художники обладают даром предвидения будущей общественной
эволюции. Их провидческие мысли могут предостеречь от многих ошибок нас -
потомков. Вот только один пример - размышления Толстого о пользе
технического прогресса из дневниковой записи 1907 года:
"Средства воздействия технического прогресса могут быть благодетельны
только тогда, когда большинство, хотя и небольшое, религиозно-нравственное.
Желательно отношение нравственности и технического прогресса такое, чтобы
этот прогресс шел одновременно и немного позади нравственного движения.
Когда же технический прогресс перегоняет, как это теперь, то это - великое
бедствие.
Может быть, и даже я думаю, что это бедствие временное; что...
отсталость нравственная вызовет страдания, вследствие которых задержится
технический прогресс и ускорится движение нравственности и восстановится
правильное отношение"*.
Читатель легко может сопоставить это высказывание Толстого, к примеру,
с недавней историей использования атомной энергии.
Но вернемся к конкретным перипетиям подготовки Полного собрания
сочинений Л.Н. Толстого. 2 июля 1928 года Наркомпрос (надо полагать по
настоянию Черткова) издал специальное положение о "Комитете по исполнению
воли Л.Н. Толстого". Этот комитет, в частности, получил право наблюдения за
расходованием Гослитиздатом средств, отпускаемых на издание. В состав
комитета под председательством Черткова вошли: А.Б. Гольденвейзер, Н.К.
Муравьев, О.К. Толстой и Н.С. Родионов.
Второй раз в моем рассказе встречается фамилия Н.С. Родионов. Кто это?
Почему его включают в состав Комитета по наблюдению за исполнением воли
Толстого вместе с известным пианистом и другом Льва Николаевича А.Б.
Гольденвейзером? Среди литераторов того времени фамилия Родионов не
фигурирует. В прижизненном окружении Толстого - тоже. Резонно предположить,
что это - человек, близкий Черткову. Это действительно так.
Более того. Перед своей смертью в 1936-м году Чертков передаст все дело
издания Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого в руки Николая Сергеевича
Родионова, который посвятит этому делу почти всю свою дальнейшую жизнь - в
общей сложности около 30 лет. И самоотверженная работа, и личные интересы
Николая Сергеевича все эти годы будут неразрывно связаны с драматической
эпопеей Толстовского издания. В такой связи я в последующих главах
постараюсь представить читателю основные этапы и эпизоды "сражения" с
Советской властью за полное, без купюр издание Толстого, которое практически
в одиночку, вел Николай Сергеевич Родионов.
Параллельно с этим, знакомясь с историей второй половины жизни самого
Николая Сергеевича, читатель сможет проследить эволюцию понимания им,
потомком старинного дворянского рода, новой советской действительности. И
убедиться в том, что тяжкие удары судьбы и утрата первоначальных иллюзий не
помешают ему сохранить верность своим жизненным принципам.
Главным источником для такого знакомства послужат записные книжки и
дневники Николая Сергеевича - 26 толстых тетрадей, хранящихся в архиве
Ленинской библиотеки.
Мало кому известная история "сражения за Толстого" дает мне право
включить имя Николая Родионова в название книги, а сейчас побуждает прервать
на короткое время повествование о Черткове и начальном становлении Издания
для того, чтобы вкратце рассказать о первой половине жизненного пути
главного героя этой повести, до его прихода в Редакцию Толстовского издания.
Без этого все дальнейшее будет мало понятно. Итак:
Николай Родионов - ранние годы жизни (до 1928 года).
Николай Сергеевич Родионов родился 27 марта 1889 года в небогатом
помещичьем имении "Ботово", находившемся примерно на половине пути между
нынешним Солнечногорском и Дмитровым. Имение принадлежало одной из
обедневших ветвей старинного дворянского рода Шаховских. Бабушка Николая
Сергеевича по материнской линии, княжна Шаховская умерла в Ботово в 1918
году.
Род князей Шаховских известен с конца XVI века. Потом этот титул носили
и обер-прокурор Синода (в середине XVIII века), и декабрист - один из
основателей "Союза благоденствия", и известный в середине XIX века
драматург. Дед Николая Сергеевича командовал гвардейскими егерями в
Бородинском сражении, а его дальний родственник, князь Дмитрий Иванович
Шаховской, был известным публицистом, земским деятелем, депутатом 1-ой
Государственной Думы (от кадетов), а в 1917 году - министром Временного
правительства. Он дожил до 1939 года. После Октябрьской революции работал в
кооперации. Можно предполагать, что его пример сыграл свою роль в
формировании общественной позиции младшего поколения семьи Родионовых.
Их было четверо, братья: Николай, Константин, Сергей и сестра Наталья.
Отец - военный инженер рано покинул семью и жил в Москве. Детей вырастила
мать - женщина демократических убеждений и передовых взглядов на воспитание.
Принадлежащие имению земли арендовали крестьяне деревни Ботово и близлежащих
сел: Матвейково, Косминки и Алабуха. Условия аренды, по-видимому, были
льготные и отношение крестьян к помещице дружественное. Об этом
свидетельствует тот редкостный факт, что после революции по постановлению
волостного крестьянского схода верхний этаж помещичьего дома был оставлен в
пожизненное владение его бывшей хозяйке. А на ее похороны в 1920 году
собралось множество крестьян из окрестных деревень - могила была сплошь
засыпана полевыми цветами.
Детей своих "барыня" воспитывала по-спартански. Николай Сергеевич
вспоминает, что в грозу с молниями и громом малышам разрешалось нагишом
бегать перед домом под проливным дождем. В три года мать посадила его на
лошадь без седла и сказала: "поезжай"... Очень поощрялась и дружба с
крестьянскими детьми. Большую часть времени мальчики Родионовы проводили в
деревне, участвуя на равных в играх и делах деревенской ребятни: зимой в
катании на салазках, летом - в купаньях, сборе ягод, поездках в "ночное" -
на выпас лошадей. Гимназистом, приезжая на лето в Ботово, Николенька
Родионов едва ли не каждый день ходил в деревню к своим знакомцам.
Уже незадолго до своей кончины, в 1957 году Николай Сергеевич
записывает в дневнике:
"...Вот опять вспомнилось Ботово, и в частности Онофрий Бубнов. Он
очень любил лошадей, служил кучером. Как-то поздней осенью, вечером иду в
темноте мимо конюшни и слышу странные звуки - всхлипывания с причитаниями.
Онофрий только что приехал со станции, кланяется в землю и плача
приговаривает: "Милые вы мои лошадушки, простите вы меня окаянного. Я вас
зря иногда обижал: подстегну кнутом, когда не надо, и овес на станции
продавал, чтобы выпить - вы, сердешные, шли усталые и голодные, а я пьяный.
Простите меня ради Христа..."
В первые годы коллективизации Онофрий был председателем Косминского
колхоза, но года через два его не переизбрали, и он ушел в пастухи. И как
был доволен!
Старший брат его Семен Бубнов был мужик с воображением. Любил работать
ночным сторожем или пасти "ночное", чтобы все было цело и никто не
воровал... Зато когда напьется, поколачивал свою старуху мать, бабушку
Варвару, приговаривая: "Какое ты имела право, растудыть твою мать, меня
родить такого несчастного? За то и бью, что родить родила, а счастья не
дала. Всех убью, кто родил несчастных. Несчастных не должно быть на земле".
Я это сам видел и слышал...
С Бубновыми и со всеми другими мужиками из Косминки и Алабухи в
детстве, да и позднее, мне всегда было интересно. Я знал все их нужды, знал
по имени всех их ребятишек, а их много было. И они все считали меня за
своего и потому в начале революции даже выбрали меня гласным в волостную
Земскую единицу, которой так и не пришлось существовать... А в 18-м году
постановили принять меня в общество и выделить мне земельный надел. Но не
пришлось...
Много на Алабухе было интересных крестьян. Иван Серов, хорошо помнивший
крепостное право, интересно рассказывал про то время и про помещика
Сабурова, Сергей Абрамов Свистунов - рослый красавец, чрезвычайно
рассудительный и много других. Память моя ясно сохранила образы всех
крестьян Косминки и Алабухи. Самое мое любимое времяпрепровождение летом в
детстве и юности было часами беседовать с ними и слушать их рассказы, многие
- высокохудожественные. Там, с ними я чувствовал себя дома и на месте".
Естественно, что общественные взгляды и жизненные планы гимназиста
старших классов Николая Родионова были связаны с защитой интересов крестьян.
Сохранились его записные книжки того периода под общим заголовком "Думы и
размышления". Вот несколько фрагментов из этих записей. Например от 11 марта
1906 года на тему "Крестьяне и земство":
"Говорят, что теперь крестьянин имеет свою собственность - землю. В чем
различие, спрошу я, между правом на землю до освобождения и после? Разница
только та, что раньше крестьянин платил оброк только одному своему
господину, теперь он платит за ту же землю... различные налоги, подати и
оброки в гораздо большем размере, чем раньше: и своему бывшему господину за
выкуп земли и всем ступеням пресловутой бюрократической лестницы..."
И далее: "Но вот тот же светлый Император возвестил новую реформу -
учреждение Земства. Вот Земство возникло, но недолго оно устояло на своей
высоте. Вскоре его начали угнетать со всех сторон, урезывать и стеснять.
Подлым бюрократам стало досадно на Земство, что благодаря ему простой народ
просыпается от своего векового сна. И вот бюрократия придумала учреждение
Земских Начальников, то есть таких же, назначенных властью чиновников,
только под маской Земства... Правительство дало им такое громкое название,
чтобы подорвать авторитет Земства. Но это не удалось руководителям нашей
родины! Народ возненавидел Земских Начальников, но авторитет Земства не
упал, а, наоборот, возвысился, так как нашлись у нас на Руси честные люди,
которые, невзирая ни на какие препятствия, стали крепко на намеченном пути,
взялись за дело горячо и мужественно отстаивают земские крестьянские
интересы".
...В записи от 10 августа того же года гимназист Родионов размышляет о
разных категориях людей:
К первому разряду он относит тех, "у которых нет никакой духовной
жизни, они живут весело, пьют, спят, едят и во всем уподобляются животным".
Ко второму - людей, "которые заботятся только о своих домашних делах, им нет
дела до того, что совершается вокруг них в государстве и во всем мире... они
не сознают, что все человечество идет вперед, и чем больше будет людей,
заинтересованных общественной жизнью, тем будет лучше для них самих, так как
весь народ будет более цивилизован и потому гораздо более чувствителен к
нуждам своего ближнего..."
"К третьему разряду я причисляю людей, которые руководят всем движением
вперед; эти люди живут именно так, как требовал отче наш Господь... Они
стараются искоренить всю неправду, приносящую вред родному народу. Конечно,
эти люди больше всех достойны уважения. Но надо заметить, что подобные люди
чаще встречаются в обеспеченных классах. Чуть только они начнут беднеть, как
сейчас же забывают свою чистую, праведную идею и погружаются в мелкие дрязги
материального существования.
Полное уважение я могу иметь только к тем людям, которые, несмотря ни
на какие невзгоды, продолжают стойко и крепко держаться своего пути. Но
таких людей незначительное количество. Чтобы быть таким человеком надо много
характера. Подготовиться к чистой, честной жизни очень трудно...
Неужели я не сумею себя перевоспитать и подготовить к моему идеалу
настоящего гражданина?"
Запись от 15 декабря 1907 года, озаглавленная "Почему я кадет" сделана
под впечатлением событий 1905 года, манифеста 17 октября, созыва 1-й
Государственной Думы, ее разгона и суда над депутатами (все это подробно
описано). Запись заканчивается так:
"Первая Дума дала первый толчок для моего развития, бросила первые
семена добра и правды в блуждающую и начинающую отчаиваться душу. Я твердо
уверен, что не только на одного меня она произвела такое спасительное
действие. Быть может десятки, сотни людей она вывела на правильный путь. И в
этом ее великая заслуга перед Русским Народом вообще и молодым поколением в
частности".
Есть столь же подробная запись 1908 года с горячим протестом против
смертной казни. Хотя имя Толстого в этой записи не упомянуто, она сделана,
несомненно, под влиянием его взглядов, хорошо известных просвещенной части
русского общества, несмотря на запрет публикации поздних статей писателя.
Интересна запись, сделанная в 1910 году уже студентом Университета,
озаглавленная "Несколько слов о нравственности".
Утверждая, что нравственность есть проявление души человеческой,
Николай Родионов развивает своеобразное доказательство существования души,
как некой внутренней силы, постоянно борющейся с низкими инстинктами
человека. Заключительные строчки статьи звучат так:
"Вот самое основание этой-то силы, которая не позволяет человеку идти,
сообразуясь только со своими внешними интересами, не позволяет пасть
окончательно до степени животного и называют душою".
В Университете Николай Родионов изучает банковское и кредитное дело с
целью воспользоваться этими знаниями для помощи крестьянам. По окончании
работает в Дмитрове инспектором банка по мелкому кредиту, а затем целиком
переключается на работу в Кредитном Союзе кооператоров Московской губернии.
Он разъезжает по деревням, организуя кооперативные товарищества, помогает им
в получении и оформлении кредита в Крестьянском банке, приобретении на паях
сеялок, жаток, молотилок и другого сельскохозяйственного инвентаря,
налаживает сбыт продукции.
В 1920 году Объединенный Совет кооперативов создает Комитет помощи
голодающим Поволжья, куда входит и Николай Сергеевич. В начале февраля 1921
года кооперативное движение в России молодая Советская власть запрещает. В
конце июля членов Комитета помощи голодающим арестовывают, несмотря на
решение X съезда РКП(б) о переходе к НЭП'у (в марте) и декрет СНК,
разрешающий потребительскую кооперацию (в апреле). Николай Сергеевич
проводит 6 недель во внутренней тюрьме на Лубянке. Это пребывание едва не
закончилось трагически. Он подхватил инфекцию, проявившуюся образованием
нарыва под черепом около глаза. К счастью, нарыв прорвался, а у его
сокамерника, заболевшего тем же, воспалительный процесс перешел в гнойный
менингит, от которого тот умер.
Выйдя на свободу 12 сентября, Николай Сергеевич снова с головой
окунается во вновь ожившую кооперативную деятельность.
25 ноября 1921 года в помещении "Артель-союза" собрались деятели
сельскохозяйственной кооперации, чтобы отметить вторую годовщину со дня
смерти одного из зачинателей кооперативного движения в России Г.Е.
Степанищева. Председательствовал на собрании Николай Сергеевич Родионов.
После вступительного слова О.В. Затейщикова о прошлой работе
кооперации, ее смерти и возрождении кооперативного движения, основного
доклада П.В. Всесвятского о деятельности нового Союза кооператоров,
сообщения Н.М. Михеева о работе Высшей крестьянской школы имени Степанищева
и оживленных прений с заключительным словом выступил Николай Сергеевич. В
частности, он сказал (цитирую по дневнику):
"...ночь проходит и чувствуется рассвет, все три оратора указывали на
него...
Вера в этот рассвет у всех нас есть - вера в развитие крестьянской
сельскохозяйственной кооперации. За эти два года мы присутствовали на
похоронах нашего дела и казалось, что то здание, которое мы с такой любовью
строили, вконец уничтожено, растаскано по бревнышкам. Но вот прошло немного
времени и жизнь взяла свое. Тот корень, на котором держалось это здание -
крестьянское трудовое хозяйство, не засох. Сквозь груды мусора и развалин он
дал свежие побеги, молодые ростки, и наша задача дать ему правильное
направление и верное русло.
Сейчас особенно это важно, ибо идет новая жизнь, "атмосфера
искательства" чувствуется всеми, как сказал Николай Михайлович. Конечно, там
в школе, в деревне она сильнее и ярче, но и мы про нее не должны забывать.
Эта "атмосфера искательства" есть основная черта русского народа. Павел
Васильевич отметил другую черту - потребность в добровольном единении.
Позвольте мне отметить еще и третью характерную черту русского
земледельческого народа - долготерпение.
Из соединения этих трех элементов: искательства, единения и
долготерпения создается крепкое, великое здание, которое перенесет и
переборет все невзгоды и ему ничего не страшно..."
И далее, в конце своего выступления:
"Мы идем в эру обновления жизни духовной и жизни хозяйственной. И наша
задача, задача кооператоров, которые не забыли про моральные основы жизни,
найти такую форму хозяйствования, которая соответствовала бы нравственной
жизни. Эту форму можно получить не путем декретов и не путем лицемерного
коммунизма, а только изнутри самого населения, путем его самодеятельности.
Кооперация есть единственная форма хозяйственной деятельности,
соответствующая нравственному сознанию всего человечества и отдельного
человека, так как в ней нет насилия, а в основе ее доверие и любовь. Это нам
надо помнить особенно теперь, когда, как сказал Павел Васильевич, "вся
русская жизнь - сплошная трудность и тяжесть". Давайте же в это верить и с
этой верою вступать в новую работу. Позвольте закончить нашу беседу и мое
слово верою в силу русского народа, как это выразил русский народный поэт
Некрасов:
"Вынес достаточно русский народ!
Вынес и эту "дубину" железную
Вынесет все! И широкую, ясную
Грудью проложит дорогу себе!
Жаль только жить в это время прекрасное
Уж не придется, ни мне, ни тебе".
А может быть и придется! С тех пор, как написаны эти строки, прошло
много лет и я глубоко верю, что нам придется жить "в это время прекрасное",
быть может не мне, но все равно нашему поколению".
Надежды Николая Сергеевича не оправдались. Он с увлечением работал в
"Моссельпромсоюзе", постоянно общался с крестьянами, целиком отдавался
организаторской деятельности. Но в 1928 году эта деятельность оборвалась
вместе с окончанием НЭП'а. Кооперативное движение снова оказалось под
запретом.
(Заканчивая этот абзац, я вдруг ясно увидел яркую картинку из раннего
детства. На глухой боковой стене пятиэтажного дома огромный плакат: "Нигде
кроме, как в Моссельпроме..." А под ним женщина в форменной фуражке с лотка
продает шоколадные тянучки под названием "Нукс". Никогда и нигде я не ел
таких вкусных конфет.)
Для завершения знакомства с Николаем Сергеевичем считаю уместным
посвятить несколько строк его семейной жизни.
В 1812 году он женится на дочери председателя 1-й Государственной Думы
Ольге Сергеевне Муромцевой. Детей в этом браке не было. В 1919 году супруги
расходятся, и Николай Сергеевич соединяет свою судьбу с судьбой дочери
главного хормейстера Большого театра Натальей Ульриховной Авранек. Она
старше его на 3 года и уже была замужем, когда он только оканчивал гимназию.
Талечка Авранек была подругой Оли Муромцевой, и Николя Родионов был тайно
влюблен в нее еще в пору своей ранней юности.
Мужа Наталья Ульриховна потеряла, вероятно, в войну, умер в раннем
детстве и ее первый ребенок. В 1919 году институту брака никто не придавал
серьезного значения, и Николай Сергеевич (ему уже 30 лет) с согласия
родителей Натальи Ульриховны просто поселяется в просторной квартире
Авранеков на Большой Дмитровке, где пройдет вся жизнь семьи Родионовых.
3 апреля 1922 года в ней появляется первенец Сережа, а 29 июля 1925
года - второй сын, Федя. В этом же году умирает от рака отец Николая
Сергеевича.
В 22-м и 23-м годах летом Николай Сергеевич с Натальей Ульриховной и
маленьким Сережей живут в Матвейкове у "кумы" - Пелагеи Андреевны. Там же
они провели и лето 26-го года с обоими сыновьями. Спустя тридцать с лишним
лет Николай Сергеевич такими словами вспоминает эту пору:
"Полная, счастливая жизнь! По утрам косил с крестьянами. Ночевали в
сенном сарае на душистом сене".
В 27-м году летом жили на даче в деревне "Горки", неподалеку от станции
Апрелевка, в доме семьи Кругликовых. Николай Сергеевич каждый день ездил в
Москву в "Мосселькредитсоюз" и возвращался с продуктами и керосином. С
хозяйкой дома Надеждой Осиповной семья Родионовых так сдружилась, что каждое
лето вплоть до начала войны проводила с детьми в Горках. Жили счастливо.
Редко какой мужчина с таким вниманием и любовью присматривается к своим
малышам. Вот, для примера, хотя бы две записи из дневника за 1928 год:
...16 сентября. Горки: "...Вечером ходил в Апрелевку за Талечкой. Чудно
прошлись и побыли вдвоем. Бедная, как ей трудно разрываться между старыми и
малыми. Сегодня опять проводил ее в Москву к больному отцу...
Ужинали с Сергушей вдвоем (у Феди ангина). Он оживленно, с блеском
глазенок мне рассказывал о своих делах: о том, как тетя Надя кормит из соски
поросеночка, "совсем как мы Федю кормили", какие глубокие рвы у тигров в
Зоологическом саду, о клетках обезьян, автомобилях, аэропланах. Я плохо его
слушал, но ужасно был рад его обществу. Сейчас они оба вот тут спят и
похрапывают".
...28 декабря: "Дети радуют, развиваются и на глазах становятся людьми.
Сережа умный, тонкий, скрытный, покорный и углубленный в себя; доброта - его
основное свойство, которое все покрывает. Федя живой, яркий, настойчивый,
ласковый - все наружу - и стремительный. Тоже добрый, уже с юмором, с быстро
меняющимися настроениями: от слез к смеху..."
Теперь возвратимся к взаимоотношениям Николая Сергеевича с Чертковым.
Знакомство кооператора Родионова с душеприказчиком Толстого состоялось
в 1918 году во время переговоров об Издании с Московским Советом
потребительских обществ. Активное участие Николай Сергеевич принимал и в
организации "Товарищества по изучению и распространению произведений
Толстого", которое в 1921 году предложило Черткову взять на себя издание
Полного собрания сочинений Льва Николаевича.
В течение этих трех лет контакт между Николаем Сергеевичем и Чертковым
не прерывался. Об этом свидетельствует хотя бы доверительный разговор,
записанный в дневнике Николая Сергеевича 19 апреля 1921 года. Вот его
фрагмент:
"...Я сказал, что очень даже знаю эту потребность поддержки. В.Г.
ответил, что для него по существу не нужна поддержка людьми; лучшая
поддержка - это уединение в себя, общение с Богом. Ни один человек, ни один
друг не может дать того успокоения, которое можешь сам в себе почерпнуть,
общаясь с Богом.
- Да, я это так понимаю, так чувствую. Я знаю, что это настоящее и
единственно ценное, но я слаб, я ищу иногда людской поддержки, хотя знаю,
что она много дать не может. Я думаю, что эта способность и умение уйти в
себя и общение с Богом дается годами. В.Г.: "Да, это совершенно верно, это
приходит и укрепляется с годами, в молодости это труднее".
Я говорил, продолжая свою мысль, что в юности уйдешь, бывало, в лес.
Небо видно, деревья, трава и чувствуешь, что ты един со всеми ними, слился
со всем окружающим, и между тобой и окружающим нет никакой разницы. Вот это
пантеистическое настроение всегда у меня очень было развито. Потом оно
переходит в религиозное восприятие жизни, т.е. разумом начинаешь понимать
свою связь со всем окружающим и это можешь получить только из себя самого,
этому нельзя научиться у других людей. С годами это состояние должно
усиливаться и, в конце концов, совсем захватить.
В.Г. согласился с этим, хотя словами ничего, кажется, не выразил. Я
тогда почувствовал к нему особую близость, от того отчасти, быть может, что
легко смог ему выразить это".
Очевидно, что в те же годы Николай Сергеевич завязывает знакомство и с
группой литературоведов, которые уже начали под эгидой Черткова и А.Л.
Толстой подготовку Издания. Фактически редакция уже существовала. Был даже
создан минимально необходимый штат машинисток, бухгалтерия и секретариат.
Все они размещались в нескольких комнатах небольшого дома No 7 в
Лефортовском переулке, где жил и сам Чертков. По его ходатайству,
поддержанному Луначарским, Моссовет отселил жильцов из этих комнат в другие
дома и даже произвел ремонт помещений.
В апреле 1921 года, после недавней встречи с Лениным, Чертков был полон
радужных надежд, и, как он сам потом вспоминает, предложил Николаю
Сергеевичу включиться в работу руководимой им группы пионеров Издания.
Но как раз в начале апреля того же 1921 года, был издан тот самый
разрешительный декрет Совнаркома. Поэтому Николай Сергеевич, как кооператор,
тоже был преисполнен радужных надежд и, не без колебаний, отклонил
предложение Черткова. Это отнюдь не привело к разрыву его близких отношений
с Владимиром Григорьевичем, о чем свидетельствует такая запись в том же
дневнике, датированная уже 17 сентября 1928 года:
"...Мое глубокое убеждение, сложившееся путем наблюдения и до некоторой
степени непосредственного участия в его работе и жизни на протяжении 8 лет,
заключается в том, что когда В.Г. один, без постоянного возбуждения его
нервов со стороны его близких и окружающих, он гораздо мягче и мудрее
разрешает все вопросы..."
К середине 1928 года свободная кооперация заканчивала свое
существование. Поэтому вполне естественно, что вскоре после подписания
договора с Госиздатом Чертков снова приглашает Н.С. Родионова полностью
включиться в работу по изданию, а Николай Сергеевич это предложение с
благодарностью принимает.
Из дневника Н.С. Родионова. 22 мая 1928 г.
"Был у Вл. Гр. В Лефортовском и имел следующий с ним разговор:
В.Г. - Я тебя прошу заняться редакторской работой, и мне кажется, ты не
можешь и не должен от этого отказываться. То, что у тебя нет опыта, как ты
говоришь, значения не имеет, т.к. достаточно быть грамотным и с головою,
чтобы делать это дело. Я знаю, что у тебя это выйдет прекрасно.
Я - Я много думал об этом, Вл. Гр., после того, как ты мне это
предложил и пришел вот к какому взгляду, который, кажется у меня стал
твердым убеждением.
Поскольку ты на меня возложил такую задачу, как быть в числе твоих
преемников в основном деле твоей жизни и таким образом через тебя быть
сохранителем воли Льва Николаевича, постольку я не имею права не отдать
этому делу все силы, их максимум. А если это так, то нельзя быть не в курсе
этого дела, особенно принимая во внимание состав нашего Комитета. Я должен,
обязан приступить к работе, во всяком случае попробовать, что из моей работы
выйдет. Вл. Гр., пожалуйста, располагай мной.
В.Г. - Спасибо тебе, мой дорогой, я так и знал, что ты к этому придешь
и так отнесешься. Поэтому-то я и включил тебя в состав Комитета. Позови ко
мне Муратова.
Поговорив с Мур. неск. минут, В.Г. вновь позвал меня и в присутствии
М.В. сказал мне: "Мы решили дать тебе для начала письма к разным лицам 1910
года. Этот год я взял себе, т.к. не хочу допускать посторонних к этому,
одному из самых важных периодов жизни Л.Н-ча, и от себя передаю тебе.
Я - Принимаю к исполнению твою волю и постараюсь с помощью твоей и
таких друзей, как Мих. Вас., Конст. Семен. и других оправдать ее...
...23-го мая я был у Вл. Григ., взял редакционный экземпляр копий писем
Л.Н-ча за 1910 г. и 24-го приступил к работе".
...Между тем, вскоре перед Николаем Сергеевичем с неумолимой
настойчивостью встает материальный вопрос. Очевидно, что работу в кооперации
придется оставить, а надо содержать семью. Личных средств у него нет,
поэтому необходимо иметь пусть небольшое, но регулярное жалованье. Он знает,
что, хотя договор и подписан, кроме несчастных 15 тысяч рублей никаких денег
для финансирования Толстовского издания на счет Госиздата не поступило.
Редакторы, уже давно сотрудничающие с Чертковым, последнее время работают
без оплаты. Как это ни неприятно и стыдно, придется поговорить о
складывающейся ситуации с Владимиром Григорьевичем.
Из дневника Н.С. 12 июня 1928 г.
"Утром имел с Влад. Григ. очень значительный разговор, очень для меня
существенный в нравственном отношении. Начался разговор с материального
вопроса. Я сказал, что меня чрезвычайно тяготит и омрачает мою работу этот
вопрос. Исключительно на редакционную работу я жить не могу, т.к. у меня
семья. При напряжении, м.б., я бы смог свести концы с концами при 200 р. в
месяц, но этого я не получу от редакционной работы, а если в общей сложности
и выйдет около этого, то с промежутками в несколько месяцев. А между тем,
войдя в работу, я вижу, что заниматься другими делами невозможно, т.к. все
мысли и все время исключительно эта работа поглощает. Так что передо мной
стоит мучительный вопрос, как же быть? И то, и другое нельзя.
Вл. Гр. с большим волнением мне сказал: "Я тебя очень прошу и
настаиваю, чтобы ты от меня не уходил. Если бы ты не ушел тогда, 8 лет тому
назад от меня, как бы много можно было уже сделать. Я гарантирую тебе
получение 200 руб. в месяц регулярно. Это на моей ответственности.
Я возразил: "Как же ты можешь гарантировать, когда я знаю финансовое
состояние Редакции, и, как член Комитета, не могу допустить по отношению к
себе никаких льгот".
Вл. Гр.: "Ты заботишься о том, что могут сказать люди... Дело требует,
чтобы так было, это к пользе дела..."
Я: "Не о том, что скажут люди я беспокоюсь, а о том, что я член
Комитета и получение денег мной может подорвать его авторитет".
В.Г.: "Я имею возможность гарантировать тебе регулярные 200 р. в месяц,
не затрагивая средств Комитета. Это мое дело. Другого выхода нет. Ты должен
остаться".
Я: "Вл. Гр., я сознаю, что я должен остаться и правда, другого выхода
нет. Мне только остается согласиться".
В.Г.: "Спасибо тебе! Ты меня не оставляй, - и заплакал, обнял и
поцеловал меня, -я одинок... Я всегда знал, что ты самый верный человек, я
никогда не забуду, что ты единственный, с очень немногими, которые
поддержали меня в критический момент. Даже сын мой отступился от меня".
Я был чрезвычайно взволнован от такого разговора и с трудом смог
сдерживать свое волнение".
Работа Николая Сергеевича над письмами 1910 года продвигается успешно.
К концу июля 1928 года закончено составление картотеки писем. В это же время
здоровье Черткова заметно ухудшается. 10 июля у него, хотя не очень тяжелый,
но уже второй, как тогда говорили, "удар". В конце июля Николай Сергеевич
записывает в дневнике, что Вл. Гр. плохо ходит, плохо владеет правой рукой,
пальцы не сгибаются - учится писать по линейкам. Ранее он оставил за собой
редактирование дневника Толстого за 1910 год, но теперь это ему явно не по
силам. Николай Сергеевич ему помогает. Постепенно работа над дневником
полностью ложится на него.
Прошло почти 2 года.
Из дневника Н.С. 31 марта 1930 г.
"Перерыв в записях большой. Много тяжелого пришлось нам всем
пережить... Работал и работаю без перерыва над письмами Толстого 1910 года.
Сдал 81-й том в ноябре. Поощрили - похвалили. С декабря работаю над 82-м
(письма 1910 года занимают два тома - Л.О.).
Многие друзья уехали...
Сегодня был у Вл. Гр....
В.Г.: "Я поручаю тебе еще при жизни и особенно после моей смерти быть
главным работником по своду. Ты подумай хорошенько о плане работ и
осуществлении издания".
Это поручение или "новое назначение", как сказал В.Г., - для меня
неожиданно. Во всяком случае оно слишком серьезно для меня. Да,
действительно, я хочу всю жизнь заниматься Толстым и быть полезным в
осуществлении и распространении его писаний. Мне это душевно дорого. В.Г.
сказал, что знает и чувствует, что во мне не ошибся".
Быть "главным работником по своду" означает координировать работу всех
редакторов, то есть фактически руководить изданием...
Ну что ж! С Николаем Сергеевичем Родионовым мы познакомились достаточно
подробно. Этому относительно молодому (39 лет) и мало кому известному
человеку предстоит стать преемником Черткова и принять на свои плечи бремя
ответственности за исполнение предсмертной воли Л.Н. Толстого.
Обратимся теперь к дальнейшей судьбе самого Владимира Григорьевича
Черткова. В 1930 году ему исполняется 76 лет, он серьезно болен. А
новорожденное дитя никак не может стать на ноги. К 100-летнему юбилею
Толстого в 1928 году не сумели выпустить ни одного тома, который представлял
бы начало "юбилейного" издания. За первые 2 года вышло только 2 тома (из
90!). К 1934 году, о котором сейчас пойдет речь, напечатано только 8 томов.
Причина одна - типичная для бюрократического государства, каковым
оказалась Советская республика с первых лет своего существования. Решение об
учреждении есть, долговременная смета расходов утверждена, а деньги... не
поступают. Последний раз запланированные ежегодно 100 тысяч рублей были
"спущены" в 1930-м году. Они давно истрачены. И с тех пор - ни гроша.
В феврале 1934 года Чертков пишет письмо председателю Совнаркома
Молотову. Он уже просит не возмещения пропущенных выплат, даже не обещанных
ежегодно 100, а только 75 тысяч. Эта сумма, как он надеется, позволит
закончить хотя бы уже идущую редакционную работу. Проходит три месяца - ни
ответа, ни денег! В отчаянии Чертков обращается к последнему средству: 27
мая 1934 года он пишет письмо Сталину. Вот фрагмент этого письма:
"...Положение нашей редакции сейчас стало совершенно безвыходным
вследствие отсутствия средств на окончание дела, об отпуске которых в
размере 75 000 рублей я просил Совнарком. А между тем просьбы мои об
ускорении издания и об обеспечении дела редактирования до конца,
принципиально, как мне сообщили из Совнаркома, не встретили возражений, и
вся задержка заключается только в оформлении, которое тянется уже 4-й месяц.
Я не обращаюсь еще раз к тов. Молотову, потому что писал ему два раза
и, не получив от него ответа, не вполне уверен, что среди многочисленных
сложных государственных дел он имеет время обратить лично свое внимание на
мои обращения к нему.
К Вам же, многоуважаемый Иосиф Виссарионович, я решаюсь обратиться, как
к тому товарищу, по инициативе которого дело это было практически начато с
легкой руки покойного В.И. Ленина. Я думаю, что одного Вашего слова было бы
достаточно для того, чтобы сразу привести к завершению формальную сторону
затянувшегося удовлетворения моих просьб, изложенных в моем письме от 23
февраля 1934 г. к тов. Молотову..."
Результат тот же - гробовое молчание!
Переживаемые волнения, острая тревога Черткова относительно судьбы
всего издания порождают губительный кризис его и без того подорванного
здоровья. Следствием чего является событие по-человечески вполне понятное,
но вопиющим образом выходящее за рамки бюрократической нормы.
Спустя почти два месяца после письма отца к Сталину относительно
отпуска злополучных 75 тысяч 19 июля 1934 года председателю СНК Молотову
пишет письмо сын Черткова Дима (Владимир Владимирович). Напомнив существо
дела, он продолжает так:
"...между тем редакция в крайне тяжелом материальном положении.
Зарплата сотрудникам выплачивается с крайним напряжением и с перерывами,
вследствие чего завделами и главный бухгалтер уже дважды привлекались к
ответственности.
Все эти хлопоты и волнения в связи с крайне тяжелым положением Редакции
в последнее время привели к тому, что здоровье моего отца вот уже более
месяца значительно ухудшилось и по определению врачей может окончиться
весьма печально, если и в дальнейшем ему придется переносить огорчения и
волнения.
Пишу Вам это письмо без ведома моего отца, хотя он каждый день
спрашивает, нет ли ответа на его просьбу от Совнаркома.
Разрешение об отпуске необходимых для окончания дела Редакции первого
полного собрания сочинений Толстого 75 000 р. в ближайшие дни принесло бы
ему огромную радость и успокоение, которые так необходимы ему в настоящий
момент для восстановления сил и продолжения работы главного редактора.
В. Чертков"
И наконец последний, на мой взгляд, потрясающий документ - еще одно
письмо Черткова к Сталину - от 27 июля того же 1934 года. Я привожу его
полностью. Читатель, не торопись упрекать меня или моего издателя в
небрежности - письмо воспроизведено точно по автографу Черткова, с его
лексикой и грамматикой. Лучше вдумайся в то, что они нам открывают...
"Многоуважаемый Иосиф Виссарионович.
У меня только что было обострение склероза, от которого я только теперь
по немногу поправляюсь. Обострение произошло как раз в тот момент, когда я
хотел писать Вам письмо.
Посмертное распоряжение Льва Николаевича с необходимыми объяснениями
было написано 31 июля 1910 г., теперь я его снова написал с незначительными
добавлениями, передав их тов. Енукидзе...
Я этим документом хотел только утвердить данные мне Львом Николаевичем
право относительно его писаний, чтобы это осталось всем всегда известным в
России и заграницей.
Мое же письмо говорили другом тоне всегда, так как Вы всегда относились
ко мне по этому вопросу, как к честному правдивому человеку. Тем более что
все эти всякие внешние документы Вы, когда пожелаете, можете уничтожить. Вы
ко мне в этом вопросе всегда также говорили просто откровенно и
чистосердечно, и только я заметил в этом положении неизбежно это же простое
отношение ко мне.
В моей работе затруднение заключается в том, что с того дня, как
срезали ту сумму, сравнительно незначительную, в которой я нуждался, вместо
175 тысяч дали в 1930 г. 100 тысяч, я был оказался в безвыходном положении,
как говорят, как бы неоплатным должником и подвергался всяческим
неприятностям, как невыплата зарплаты живущим только на заработок нашим
штатным сотрудникам и привлечению прокурором дважды к уголовной
ответственности. В этом положении за то стало почти невыносимо и хуже моей
болезни и без того серьезной увеличилось страданием и беспокойством,
непреодолимым. Поэтому моя просьба к Вам в настоящий момент в том, чтобы
отделить сейчас же ту сумму, которую я испрашивал (75 000 р.), не смешивая
этой моей просьбы со всеми остальными, которые рассматривал тов. Енукидзе.
Заключаю свое обращение с той благодарностью за ту внимательность,
которую я всегда видел в Вас.
В. Чертков"
Письмо написано человеком уже не вполне контролирующим свои мысли.
Сыграло ли оно свою роль или просто советская бюрократическая машина
совершила со скрипом необходимый поворот, но 8 августа 1934 года
постановление Совнаркома, наконец, состоялось. В распоряжение Черткова были
направлены необходимые средства и даже тираж издания был увеличен с 5 до 10
тысяч.
Было уже поздно. Могучий организм Черткова сопротивлялся еще два года.
9 сентября 1936 года Чертков умер. Функция главного редактора издания,
согласно положению об этом, перешла безлично к Редакционному комитету, а
фактически к Николаю Сергеевичу Родионову. Кстати, этим же постановлением
СНК он был официально введен в состав Редакторского комитета.
Глава 2. Сражение за Толстого
Я уже писал, что основным источником при изложении истории издания
Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого будут служить дневники Николая
Сергеевича Родионова. В них отражен 30-летний период этой истории с 1928 по
1958 год. К сожалению, не все годы представлены одинаково. За 1928 год
имеется около 50 записей. С 1937 по 1960 год они следуют примерно с такой же
частотой - в среднем по 4 записи в месяц. Но между 28-м и 37-м годами -
провал. В 29-м году - одна запись, в 30-м - две, в 31-м - семь, в 32-м опять
одна (от 19 января). А далее, в течение более пяти лет, до 13 февраля 1937
года дневников просто нет!
Таким образом выпадают годы начала и "расцвета" эпохи сталинских
репрессий. Как они были восприняты Николаем Сергеевичем? Почему нет
дневников за целых 5 лет? Не писал? Или писал слишком откровенно и потому из
осторожности сам уничтожил? Последнее вполне вероятно. Все-таки, как мы
помним, в 1921 году Николай Сергеевич полтора месяца провел "на Лубянке".
Так что некоторый опыт взаимоотношений с "органами" имелся.
Впрочем, возможно, что дневники за эти годы просто затерялись. Но так,
чтобы за пять лет подряд, и именно "тех самых" лет? Сомнительно... Но может
быть Николай Сергеевич ничего и не знал о репрессиях? Ну, уж это вряд ли. Да
и кое-какие сохранившиеся в дневниках записи явно намекают на то, что -
знал!
Вспомним, приведенную в предыдущей главе запись от 31 марта 1930 года.
Она начинается со слов: "Перерыв в записях большой. Много тяжелого пришлось
нам всем пережить". О чем это? Не о том ли, что в июле 1928 года закончилось
"Шахтинское дело" и уже шли новые аресты в среде технической интеллигенции -
готовился "процесс Промпартии" (он состоится в декабре 1930 года). И не к
последствиям ли всего этого относится в той же записи короткая, неоконченная
фраза: "Многие друзья уехали...".
Есть еще одно, так сказать, "лингвистическое" доказательство того, что
Николай Сергеевич с самого начала был в курсе событий. 1 ноября 1930 года он
записывает в дневнике: "В.А. Наумова взяли. Пришлось мне временно взяться за
исполнение обязанностей завделами Главной Редакции. Тяжело. Надолго ли?
Авось, скоро освободят". ("Главной Редакцией" именуется постоянный штат,
собранный Чертковым в Лефортово. Он существует наряду с Редакционным
комитетом). Спустя полгода запись о том же: "Не тут-то было. Временное
превратилось в постоянное. Отвлекает от прямой работы - редакторской" (25
мая 1931 г.).
Вот это "взяли" (не арестовали, даже не забрали, а короткое и страшное
слово тех лет - взяли) красноречиво свидетельствует о знании происходящего.
Но как оно было понято, как воспринято? Толкнуло ли это знание Николая
Сергеевича в ряды хотя бы тайных ненавистников новой власти? Отнюдь нет!
Такой вывод мы вправе сделать уже на основании записи, датированной февралем
1937 года, через неделю после возобновления дневника.
Из дневника Н.С. 19 февраля 1937 г.
"Скончался тов. Г.К. Орджоникидзе. Огромная и очень тяжелая потеря. Он
очень популярен. Вереницы народа растянуты по окрестным улицам - идут
прощаться с ним в Дом Союзов.
Федя сделал плакат для школьной стенгазеты и прекрасно, трогательно
написал об Орджоникидзе".
...О том, что "товарищ Серго" покончил с собой еще никому не известно.
Его хоронят, как ближайшего соратника и друга товарища Сталина. Цитированная
запись говорит об искреннем сочувствии, а значит и лояльности Николая
Сергеевича по отношению к власти, Партии и Сталину. Более того, вскоре мы
убедимся, что он является их горячим поборником. Какая трагедия! Отчего же
так? Ведь образованный, интеллигентный, исключительно честный и достойный
человек. Попробуем разобраться.
Во-первых, что касается репрессий в городах ("ликвидация кулачества" в
деревне уже далеко позади), то крайне трудно, пожалуй даже невозможно было
догадаться об их злостной неправедности. Многие, конечно читали, а
современная молодежь, - в большинстве своем, - краем уха слышала о
знаменитых процессах 1936-38 годов. Мало уже осталось людей, которые сами
пережили этот шок. Но попробуйте вообразить себе.
В довольно большом "Октябрьском зале" Дома Союзов ежедневно в течение
7-10 дней идут открытые судебные заседания. Зал каждый раз заполняется до
отказа новой партией рядовых граждан, делегированных предприятиями и
учреждениями Москвы. Подсудимых знают в лицо по ранее публиковавшимся
портретам и фотографиям в печати. Многие из зрителей встречались с ними на
митингах, собраниях, иногда даже лично. Все их признания полностью
печатаются на следующий же день после судебного заседания в "Правде" (легко
сопоставить!). А признаются они в ужасных вещах: в планируемых убийствах
лидеров страны, взрывах, организации диверсий, шпионаже, связи с
иностранными разведками. И все они - известные революционеры, соратники
Ленина: Бухарин, Рыков, Каменев, Зиновьев, Радек, Пятаков, Томский,
Сокольников и много других.
До сих пор непонятно, как это было сделано. Загримированные актеры?
Гипноз? Шантаж судьбой близких?.. До сих пор, когда уже доподлинно известно,
что все это был обман, его секрет не раскрыт. А тогда... Как было не
поверить, как не ужаснуться, как усомниться в том, что если уж такие люди
предали революцию и народ, то сколько еще предателей и вредителей прячется
вокруг?!. Но Сталин, Партия и НКВД на страже! Они "отрубят щупальцы гидре!"
Эта трудная борьба с "врагами народа" укрепляет их авторитет и доверие
"простых людей"... А фильмы! "Великий гражданин", "Партийный билет"... Какие
яркие - и отрицательные, и положительные образы создавали превосходные и
тоже поверившие актеры.
Я пишу все это по собственным впечатлениям 14-летнего мальчика. Но
совершенно уверен в том, что и подавляющее большинство взрослых верило так
же. Включая и многих, кого лично или их близких давил кровавый каток.
Верили, что в этом случае произошла ошибка. Говорили: "Лес рубят - щепки
летят".
Кстати. В дневниковых записях Николая Сергеевича за 1937 год,
начинающихся 13 февраля, нет и намека на "Процесс антисоветского
троцкистского центра", который закончился лишь за две недели до того - 30
января 1937 года. Забегая немного вперед, замечу, что в записях 1938 года -
тоже нет ни слова о "Процессе правотроцкистского антисоветского блока",
который проходил со 2 по 13-е марта 1938 года. (Правда, как раз в этом месте
есть большой разрыв в записях - между 22 февраля и 29 марта).
Ну а принятие самого режима диктатуры: подавление личности, свободы
мнений, цензура?! Как это можно было принять? По-видимому, как необходимость
военного времени - всемирного восстания "голодных и рабов" против "мира
насилья", которое началось здесь, в бывшей царской России и скоро охватит
всю Землю, как суровые условия Великой войны "труда против капитала".
Это было время символов. "Труд" на плакатах изображался как шахтер в
робе с отбойным молотком, ткачиха в красном платочке или молодой тракторист.
"Капитал" - на карикатурах, как маленький, толстый и злобный буржуй в черном
цилиндре или длинный и костлявый "дядя Сэм" с козлиной бородкой.
Николай Сергеевич был всей душой на стороне труда. Быть может ему он
рисовался в образах ботовских крестьян его детства. Или трудяг-кооператоров,
которым он изо всех сил помогал в годы своей молодости. А ненависть к
капиталу и вообще к собственности (избыточной) он почерпнул из поздних
писаний Льва Толстого. Об этом он сам записывает еще в 1928 году.
Из дневника Н.С. 28 октября 1928 г.
"Сегодня ночью думал, что самое ужасное, что есть на свете: убийство и
собственность. Это два корня, от которых происходят все ужасы: грабежи,
насилье, воровство, государство и т.п.
Убийство - отнимает жизнь, делает все безвозвратным, от злой воли
одного человека наступает конец другому.
Собственность - мое... Как мое? Почему мое? Зачем мое? Что это значит
мое, когда другому нужно? Когда думаешь об убийстве и собственности,
потрясается до самой основы все нравственное существо. Хочется
противостоять, протестовать против этого всеми силами души и никогда не
можешь примириться. Можно усыпить, но заглушить - никогда.
А между тем в своей повседневности все время сталкиваешься с этими
двумя злами и делаешь уступки за уступками. Сам себе гадок и противен"...
Будущее, согласно строю мыслей эпохи, рисуется Николаю Сергеевичу в
мировом масштабе, как всеобщее торжество Труда, то есть власть трудовых
масс, а настоящее - как завершающий этап их освобождения от гнета Капитала.
И уже существует страна, где реализовано "торжество Труда". Повсюду в этом
убеждает транспарант "Труд в СССР есть дело чести, дело доблести и
геройства". Об этом же по радио твердят популярные песни, например: "Идет,
ломая скалы, ударный труд./ Прорвался с песней алой ударный труд./ В труде
нам слава и почет..." или "Стоим на страже всегда, всегда/ И если скажет
стана труда,/ Прицелом точным / Врагу в упор..." И даже молодой Шостакович в
знаменитой "Песне о встречном" превосходной музыкой славит трудовой
энтузиазм: "Бригада нас встретит работой,/ И ты улыбнешься друзьям,/ С
которыми труд и заботы ,/ И встречный, и жизнь пополам..." Сейчас молодой
читатель может гадать, кто такой этот встречный. Но тогда все знали. Рабочим
спускают производственный план на пятилетку, а они выдвигают свой,
"встречный план" - превышающий государственное задание.
На всю страну восхваляются живые примеры. Шахтер Алексей Стаханов в
1935 г. чуть ли не втрое превысил дневную норму вырубки угля. Потом станет
известно, что несколько человек создавали условия для его "подвига". А пока
он - герой. Разворачивается "стахановское движение". Машинист Петр Кривонос,
трактористка Паша Ангелина... Героев немало. Все они избираются в Верховный
Совет. Простые рабочие решают государственные дела - воистину "власть
трудовых масс"!
Из дневника Н.С. 28 сентября 1940 г. (В Европе уже идет война).
"Старый мир столкнулся с новым миром. Какой бы он ни был, но он новый и
оттого победит. Эпоха капитализма кончилась и гибнет, вызывая неимоверные
страдания народа. Народы истекают кровью в буквальном смысле слова. Дошло до
кульминационной точки. А что дальше? Дальше ничего не может быть другого
(исторически) как власть народа, власть трудовых масс. Это так ясно.
Выросла новая сила, неизведанная еще в истории, сила несокрушимая, все
сметающая на своем пути. И исторически, и социологически, и философски это
верно, как 2 х 2 = 4.
Читаю мысли Толстого, его неоформившиеся мысли в Дневниках, в
черновиках. Он видит то же и предсказывает гибель старого, своей критикой
разрушает это старое и предрекает новое - власть труда, развитие личности,
уничтожение всяческих перегородок между людьми, царство полной и настоящей
свободы".
...Конечно, совсем не замечать темных пятен окружающей его
действительности Николай Сергеевич не может (в дневнике в июле 1928 г. -
разговор с Чертковым: "Много говорили о крестьянах, о насильственном
коллективировании их, об отобрании у них урожая и прочих насилиях со стороны
государства в пользу города...). Но все это он старается отнести к временным
издержкам великого преобразования мира.
Из дневника Н.С. 4 октября 1940 г.
"...Но жизнь идет вперед, и то, что многим кажется чудовищным, имеет
свои оправдания. Надо дерзать и не бояться. Строится новая жизнь. Бурно,
иной раз уродливо, коряво, но все таки строится. И так надо все
воспринимать, не только не закрывать глаза на плюсы, но отыскивая их всюду.
Минусы бросаются в глаза, они есть, но не в них дело".
И еще одна любопытная запись почти в самый канун войны. Здесь, как и 12
лет назад - анафема частной собственности.
Из дневника Н.С. 18 февраля 1941 г.
"У нас нет большего врага, чем капитализм и собственность.
Собственность разлагает личность человека, усыпляет его дух. Собственность -
продукт и орудие эгоизма, враг настоящей общественности и братства людей.
Что эти видимые формы общественности - всякие свободы, конституционализмы и
проч.? Все это нечто иное, как обман, усыпление подлинного творческого духа
человека и отвлечение его от борьбы, от движения вперед. И потому
собственность и чувство собственности идет к гибели и его надо вытравлять,
путем воспитания, из сознания людей".
Здесь особенно интересна последняя фраза: чувство собственности надо
"вытравлять из сознания людей". До боли знакомая лексика! Живя с волками,
невольно обучаешься их языку, а в какой-то степени и образу мыслей.
Но главным обстоятельством, побудившим Николая Сергеевича поддерживать
Советскую власть было, как мне кажется, то, что она предоставила возможность
издать полное собрание сочинений Толстого.
В своем выступлении перед большой молодежной аудиторией в связи со
110-летней годовщиной рождения Л.Н. Толстого он говорит:
"Только Великая Октябрьская Революция открыла двери к осуществлению
воли Толстого. Владимир Григорьевич Чертков нашел живой отклик в этом деле у
руководителей Советского правительства и Партии. Он имел личные свидания по
этому поводу с товарищем Лениным и товарищем Сталиным".
...Теперь, когда мы получили представление об исходном мировоззрении
нашего героя, вернемся к истории Издания, возобновив ее, за неимением других
источников, хотя бы с февраля 1937 года.
В начале мая Николай Сергеевич чувствует удивительную бодрость. "Вдруг
все ясно и светло, - записывает он в дневнике, - всему свое место и
ощущение, что все можешь сделать, что захочешь". И дело подворачивается -
совершенно неожиданное. 27 июня его избирают в профком секции ИТС
Гослитиздата (бывший Госиздат) и поручают организацию "соцсоревнования и
ударничества". В те годы к этому еще нередко относились с интересом и
пристрастием не только партийные начальники, но и соревнующиеся. Во всяком
случае, Николай Сергеевич записывает так: "Мне очень интересна общественная
работа. Посмотрим, что выйдет".
Конечно, главное чем он тут же начинает заниматься это хлопоты о
материальной помощи: то о назначении пенсии одному из редакторов, которого
характеризует как "ценнейшего редактора, культурного и хорошего человека"...
то академического пособия детям другого, внезапно умершего редактора (К.С.
Шохар-Троцкого). А сам уже взялся бесплатно доканчивать работу над
оставшимся без редактора томом с тем, чтобы предусмотренный договором
гонорар могла получить его вдова.
Впрочем, одновременно с этим он, как полагается, составляет, утверждает
на профкоме и согласовывает в партбюро вызов на соцсоревнование,
адресованный издательству "Литературной Энциклопедии".
В чем они собирались соревноваться - не скажу, но все-таки это первый
урок в школе советской общественной бюрократии. К счастью, ученик, видимо,
оказался неспособным. Больше в дневнике о соцсоревновании или другой
общественной работе такого рода упоминаний нет.
Зато каждый день во второй половине мая с утра до ночи, а иной раз и до
раннего утра он работает над примечаниями к дневнику Толстого за 1884-й год
и тянет тяжкий воз организационной работы в Главной редакции. Самое
неприятное здесь - необходимость требования от редакторов своевременной
сдачи готовых томов. Многие из них, например Гусев, Сергеенко старше и
авторитетнее Николая Сергеевича. Но дело есть дело! В адрес двух упомянутых
редакторов он записывает в дневнике 29 марта 38 года: "Меня ближайшие
товарищи (Н.Н. и А.П.) поставили в такое положение, что я не сдержал слова!
Очень тяжело! Не за себя только, а главным образом это подрывает авторитет
Редакции".
Схема организации дела та же, что ранее, при Черткове: редакторы по
договору с Гослитиздатом (ГЛИ) составляют и редактируют тома, сдают их в
"Лефортовский дом" - в Главную Редакцию. Оттуда работа направляется на
рецензию, потом обсуждается на заседании Редакционного комитета,
утверждается Главной Редакционной Комиссией (ГРК) и, наконец, передается
(опять через Лефортовский дом) в ГЛИ для печати.
К 1938 году Черткова уже нет и в связанных между собой редакционных
звеньях тоже произошли персональные перемены. После смерти Луначарского и
Покровского в состав ГРК введены И.К. Луппол и М.О. Савельев. Об изменениях
в составе Редакционного комитета сказано в 1-й главе. Но самое, как
оказалось, серьезное персональное изменение - назначение директором
Гослитиздата А. Лозовского. В страшном 1937-м году бывшего генерального
секретаря Профинтерна направляют с понижением в ГЛИ. Кроме того у него
"камень на шее": в 1917 году за оппозиционные настроения он был исключен из
партии. В 1919-м приняли обратно, но, конечно же, не забыли. Сталин таких
вещей не забывает. Это означает, что Лозовский "висит на волоске", должен на
новой работе проявить особое рвение, а главное - ни в чем не ошибиться!
Между тем, к своему 10-летнему юбилею Издание приходит с весьма
скромными результатами. После решения Совнаркома от 8 августа 1934 года дело
казалось бы пошло. В 35-м году вышло из печати 10 томов, в 36-м - 7, в 37-м
- 8, но все равно за десять лет издано только 36 томов из 90, хотя полностью
подготовлено к печати и передано Гослитиздату 80 томов.
Что-то здесь не так! Прожженного политика Лозовского волнует не
медлительность издания - кого там "наверху" беспокоят темпы публикации
научного, академического издания Толстого? Чего опасался его предшественник?
Не в содержании ли дело? Не дай бог - серьезный "прокол"! Хотя издание и
академическое, но врагов немало - донесут, куда следует.
Под предлогом недовольства комментариями (хотя сам он не литературовед,
а специалист по истории профдвижения) Лозовский останавливает печатание и
начинает энергичную ревизию подготовленных к печати томов. Все они
направляются новым рецензентам, которые знают, что следует искать. Николай
Сергеевич жалуется в Госредкомиссию. На заседании от 4-го сентября ГРК резко
осуждает контрольные притязания Лозовского, как идущие в разрез с двумя
постановлениями СНК (28-го и 34-го годов). Контрольная функция принадлежит
только ГРК!
Однако опасность слишком велика, чтобы считаться с протестом ГРК, тем
более что там сейчас фигуры не столь крупные как были раньше. Лозовский
ищет... и, конечно же, находит то, что ищет.
В.И. Ленин и Луначарский, когда поддерживали решение публиковать "всего
Толстого", не читали его неопубликованных статей, тем более - дневников и
писем. А там содержится немало неприятных для нынешнего руководства
суждений. Ну хотя бы, для примера, такое:
"...То же, что большинство революционеров выставляет новой основой
жизни социалистическое устройство, которое может быть достигнуто только
самым жестоким насилием и которые, если бы когда-нибудь и было бы
достигнуто, лишило бы людей последних остатков свободы, показывает только
то, что у людей этих нет никаких новых основ жизни".
("Конец века". 1905 год)
И подобных "перлов" у великого писателя удается найти немало.
Лозовскому ясно, что "такое" обязательно попадет в ЦК, а то и на стол к
самому Сталину. И тот спросит: "А кто это издал?" О последующим за этим
"перемещением" директора Гослитиздата гадать не приходится...
Но и отказываться печатать или требовать цензурных изъятий, даже
докладывать об этом "наверх" никак нельзя - ведь Ленин распорядился печатать
все! Оспаривать волю вождя революции не менее опасно.
Остается единственный выход - не делать ничего! Не отказываться
печатать, но и... не печатать! Можно подвергнуть критике комментарии, можно
сослаться на финансовые трудности, найти другие зацепки, но не допускать
опасные рукописи до типографии. С наркомом Литвиновым был обнадеживающий
разговор о возможном переходе в Наркоминдел. Во что бы то ни стало надо
потянуть время. Пускать в печать только тщательно проверенные с точки зрения
их "безопасности" тома. (За все время пребывания Лозовского на посту
директора ГЛИ выйдет только два тома. Один - с вариантами Анны Карениной,
другой - с письмами Л.Н. Толстого к жене. Но это все потом...) А пока,
осенью 1938 года, Николаю Сергеевичу Родионову остается только ожидать
вмешательства ГРК. Ожидание в Москве - томительно. К счастью подворачивается
случай - сопровождать очередную группу писателей, совершающих традиционное
паломничество в Ясную Поляну, к Толстому.
Из дневника Н.С. 19 сентября 1938 г.
"11-12-го ездили с писателями в Ясную Поляну. Со мной ездил сын Сережа.
Очень было это приятно и радостно. Ночевали впятером: Гусев, Сергеенко, я,
Саша Толстой и Сережа в павильоне. 12-го вечером ездили в телятники. Очень
сильное впечатление. "Духом Черткова" повеяло. Назад с яблоками возвращались
на телеге на станцию Засека. Ночью при луне 4 часа ждали поезда.
Сильное впечатление от Ясной Поляны. Голос Льва Николаевича через
граммофонные пластинки. Мне Ясная Поляна всегда помогала в делах:
1) В 1928 году, когда начал работать по Толстому. Жил там 5 дней.
2) Осенью 1935 года ездил туда с покойным Н.К. Муравьевым и писателями.
3) В мае 1936 г. - с Талечкой. Несмотря на то, что там заболел, - это
лучшее пребывание в Ясной - в тишине и сами с собой. Последние две поездки
тогда, когда мне пришлось дело Вл. Гр-ча по изданию писаний Л.Н. Толстого
подхватить в свои руки.
4) Теперь, когда новые руководители Гослитиздата простерли свои длани
на его писания, а мне пришлось их отбивать и активно защищаться, Ясная
Поляна очень помогла".
Умиротворение, вывезенное из Ясной длится недолго. Вскоре Лозовский
совершает новый "акт агрессии". 5-го октября из библиотеки Толстовского
музея вывозят в ГЛИ девять вышедших ранее томов. Их тоже раздают "своим"
рецензентам. Николай Сергеевич в недоумении: А это зачем? Отправляется в
музей выяснять, что за тома. Еще раз сверяет (в дубликатах) ленинские цитаты
о Толстом. Все верно. В недоумении и тревоге говорит по телефону с членами
Госредкомиссии Бонч-Бруевичем и Лупполом. По их просьбе направляет в ГРК
официальный протест. Ему невдомек, что Лозовский ищет "огрехи" не столько
комментаторов и редакторов, сколько самого Толстого. Ищет и находит!
Выписанная мной выше "контрреволюционная" цитата, к примеру, взята из тома
No 36, вышедшего в 1936 году. Теперь у Лозовского есть козыри и против самой
ГРК - пропустили! Можно действовать смелее.
Последние записи в дневнике Николая Сергеевича напоминают сводки с
фронта военных действий:
...11 октября. Бухгалтерия ГЛИ отказывается платить зарплату
сотрудникам и принимать к оплате счета Главной Редакции. Заместитель
директора Ржанов требует представить отчет: кому, сколько и за что уплачено,
а также подробную смету на будущий год. (До сего времени Главная Редакция
свободно распоряжалась выделяемыми ей, согласно договору с Гослитиздатом,
суммами). Николай Сергеевич пытается позвонить Лозовскому, но тот
отказывается с ним разговаривать.
После получения требуемого отчета, из Дирекции ГЛИ сообщают, что на
этот раз бухгалтерии указано осуществить выплаты, но в дальнейшем оплата
будет производиться только в рамках сметы, утвержденной Дирекцией. Противно.
Лишняя писанина и к тому же неизбежно фальшивая - разве можно заранее
предусмотреть все расходы Редакции. Но, Бог с ними.
Куда серьезнее другое. Говорят, что в 20-х числах месяца Дирекция ГЛИ
собирается устроить заседание со своими рецензентами. Николай Сергеевич
пишет Лозовскому о том, что сторонняя рецензия рукописей уже несколько лет
пылящихся на полках издательства сейчас несвоевременна. Редакция должна сама
сначала просмотреть и, быть может, откорректировать эти рукописи в свете
новых указаний Партии. Тем не менее, 23 октября закрытое совещание с
рецензентами в Дирекции состоится.
...26 октября. Главный бухгалтер ГЛИ сообщает Николаю Сергеевичу о том,
что с 1-го ноября Гослитиздат прекращает финансирование и ликвидирует
независимую Главную Редакцию. Подготовку Издания они будут осуществлять
сами! Это - одностороннее расторжение договора, подписанного в свое время
Чертковым и утвержденного решениями Совнаркома.
...27 октября. Собирается Редакционный комитет. Николаю Сергеевичу
поручают подготовить письмо-протест в адрес председателя СНК СССР тов.
Молотова. На составление и согласование текста со всеми членами
Редакционного комитета уходит несколько дней. Наконец, письмо отправлено.
Остается ждать результата.
Из дневника Н.С. 20 ноября 1938 г.
"Как давно не записывал! А жаль. Много было всяких волнений, но главное
- томительное ожидание разрешения нашего кризиса. Не перевели денег на
выплату зарплаты и гонораров. Пришлось продать за 5 300 рублей запасные тома
Федору Петровичу (букинисту? - Л.О.). Главный бухгалтер сообщил, что
дирекция ГЛИ пока решила переводить не по 10, как обусловлено договором, а
по 5 тысяч в месяц. Очень несолидно и неустойчиво. Показывает то, что у них
нет мнения, т.е., вернее, есть желание нас уничтожить, но пока боятся...
Разговаривал с Цехером (главбух - Л.О.). Он, как всегда, беззастенчиво
врет в глаза.
Удивительные люди. Все их действия направлены на разрушение живого,
высококультурного, национального дела. И не по глупости и неумению, а
злонамеренно! Каждый день убеждаюсь в этом все больше и больше. Сегодня
звонил в секретариат Молотова. Узнавал о решении по письму Редакционного
комитета. Запросили материалы (это через 3 недели после письма - Л.О.). -
Звоните через 2-3 дня".
Из записи видно, что об истинной причине сопротивления Лозовского
Николай Сергеевич не догадывается. Ему в голову не приходит мысль, что слова
Толстого могут быть для кого-то неприемлемы.
...22 ноября. За ноябрь действительно переводят только 5 тысяч. Деньги,
вырученные от продажи томов уже истрачены. Удается выплатить долги
редакторам, но счета за вычитку и корректуру остаются неоплаченными.
...27 ноября. Николай Сергеевич посещает Алексея Толстого и просит о
помощи. Известно, что есть решение ввести А. Толстого и Фадеева в состав
Госредкомиссии. Это усиливает оборону против Лозовского. Идут совещания: то
с Бонч-Бруевичем, то с Лупполом. 29-го ноября в дневнике краткая запись:
"Совсем болен - реакция от волнения".
Из дневника Н.С. 2 декабря 1938 г.
"В 10 утра был у Лозовского и говорил с ним. Убедился в бесполезности
разговоров и в том, что он сознательно срывает дело. Записал, придя домой
весь разговор, почти дословно. За каждое слово ручаюсь.
К 5 часам поехал к Ал. Ник. Толстому. Много и интересно говорили о
делах Гл. Редакции. Он пришел в ужас от того, что делает Лозовский и
формулировал это как "поход на науку". Говорил, что этого дела так оставлять
нельзя.
Придя домой, ночью, написал черновик письма от имени Ред. Комитета тов.
А.А. Жданову. Сейчас 4 часа утра. Завтра утром надо послать".
Письмо Жданову, подписанное всеми членами Редакционного комитета,
уходит в ЦК, а вслед за ним и запись последнего разговора с Лозовским. Все
письма отправляются с нарочным, чтобы на копиях иметь отметки о получении.
Опять начинается томительное ожидание. Время от времени Николай Сергеевич
звонит референтам Молотова и Жданова. Ответы одинаковы: материал получен,
звоните через пятидневку.
А платить редакторам и сотрудникам опять нечем.
...20 декабря. С разрешения ГРК Главная Редакция продает Толстовскому
музею (за 10 тысяч) копии писем Толстого и фотографии его рукописей,
хранящихся в Ленинской библиотеке. Лозовский на месяц уезжает.
...15 января 1939 года. Ответа из высоких инстанций все нет. Нет
никаких вестей и от Алексея Толстого, которому Николай Сергеевич писал в
первых числах января. Лозовский возвращается.
Из дневника Н.С. 25 января 1939 г.
"Был в Редакции. Узнал от Виноградова, что Лозовский написал на нашем
письме: "Впредь до решения дела в Руководящих органах все переводы денег
Редакции Толстого прекратить".
Звонил по телефону 614-21 тов. Кузнецову, секретарю А.А. Жданова,
рассказал в чем дело. Просил позвонить 20-го".
...27-го Кузнецов сообщает, что на 29-е назначено совещание по вопросу
Издания с участием Лозовского. Затем его переносят на 31-е. Потом
выясняется, что совещание в ЦК отложено на неопределенный срок, но зато
образована комиссия для предварительного разбора дела. Николая Сергеевича
обещают пригласить в эту комиссию для беседы.
Впрочем, сотрудники аппарата Жданова, Кузнецов и Беляков, рекомендуют
пока снова связаться с Лозовским. Ему де, предложено "обеспечить
бесперебойную работу Главной Редакции впредь до решения директивных
органов". Но Лозовский всячески уклоняется от встречи: то занят, то болен,
то врачи запретили говорить по телефону(?!)
Наконец, за январь переводят деньги, но опять 5 тысяч вместо 10-ти.
Долги сотрудникам Редакции накапливаются.
Тем временем проясняются аргументы противной стороны. Нет, это не
крамольные слова самого Толстого, которые следовало бы выкинуть из текста -
такое пока еще никто не смеет произнести...
Из дневника Н.С. 19 февраля 1939 г.
"Узнал, что в комиссию входит Емельян Ярославский, который во всем
согласен с Лозовским. Последний тоже входит и даже, как будто, руководит
комиссией. Звонил Белякову и очень просил вызвать Луппола, меня, Цявловского
и Гудзия. Положение наше трудное, но я, все-таки, не отчаиваюсь - правда не
может не восторжествовать!
Обвинение нас: "Толстой тонет в море комментариев и в море своих же
собственных черновиков и вариантов"!!?? Т.е. Толстой тонет в самом себе!! -
А что же слова Ленина, что наследство Толстого "берет и над этим наследством
работает российский пролетариат"? Что же эти слова для них ничто?! - А что
же поручение Толстого В.Г. Черткову опубликовать его рукописи и черновики,
для них это ничто?!"
...25 февраля Лозовский, наконец, принимает Николая Сергеевича. Вот
подробная запись в дневнике их разговора:
"...Лозовский: "Финансовое положение Гослитиздата тяжелое. Мы получаем
только 25% бумаги, продукция не выходит, денег нет. Вместе с тем, Вы должны
117 000 руб., таких больших авансов мы платить не можем, ни одна ревизионная
комиссия не найдет это правильным".
Я: "Размер аванса определяется не абсолютной цифрой, а относительной.
Он много меньше законного 25%-ного аванса: сумма договора 1 000 000. 25% -
это 250 000, а у нас более, чем вдвое меньше...
...Отдел пропаганды ЦК мне дал указание, что впредь до решения ЦК
работа должна идти полным ходом и материальное обеспечение мы получим от
вас".
Лозовский: "Я постараюсь добиться, чтобы решение всего вопроса было до
1 марта. Финансовый вопрос разрешится как часть целого. Придется подождать
до 1-го."...
Я: "Мы не можем обходить постановление СНК. Я не понимаю, почему в
рабочем порядке мы с Вами не можем договориться. Вы объявили нам войну,
действуете помимо нас, строите какие-то обвинения, о которых мы слышим
стороной. И все это за глаза. Положение создалось ненормальное, оно вредно
отражается на деле".
Лозовский: "Я воюю не против вас, а против Госредкомиссии.
Госредкомиссия имеет неверные установки, она давала вам неверные директивы,
а вы их исполняли. (я понимаю, не могли не исполнять). Против вас я ничего
не имею т.к. вы исполняете большое дело, хотя вы и группа частных лиц".
Я: "Если Вы стоите на той точке зрения, что мы - группа частных
предпринимателей, то, действительно, у нас не может быть непосредственных
отношений и взаимопонимания. Тогда действительно не о чем разговаривать.
Лозовский: "Я говорю не в этом смысле. Мои слова надо понимать в том
смысле, что мы с Вами находимся в договорных отношениях, как с автором. Я
считаю, что мы с Вами договорились".
Я: "Ни до чего не договорились!"
Лозовский: "Договорились в том смысле, что Вам надо подождать до 1-го".
Я: "Это вопрос финансовый, хотя и очень насущный, но не самый главный.
Нам надо знать решение всего вопроса в целом, с принципиальной стороны. А до
принятия этого решения нам надо высказать свою принципиальную точку зрения".
Лозовский: "Вас, вероятно, пригласят на заседание комиссии".
В тот же день Николай Сергеевич звонит в ЦК Белякову... Тот его
заверяет: "Комиссия, вероятно, будет завтра. Вас пригласят..."
...26 февраля день тянется бесконечно. Николай Сергеевич бродит из
комнаты в комнату, все время прислушиваясь к телефону. Прикуривает одну
папиросу от другой. Телефон молчит...
На следующий день, 27-го, отогнав от себя тревожные мысли о комиссии,
Лозовском, ЦК, он поднимается над всей этой суетой к заветным размышлениям о
величии эпохи, роли искусства и, как бы делясь ими со своим Учителем,
записывает в дневнике:
"Не могу не написать, а то забуду. По-моему искусство только тогда
искусство, когда оно отражает действительность, когда оно отображает эпоху и
живет тем, чем живет эпоха. Признаю только реализм в искусстве и только то
искусством, что соединяет людей, а не отгораживает себя, - якобы художника,
якобы поэта, - от людей, от масс. Только то искусство, что заражает массы.
Поэтому я признаю законность целеустремленности искусства. Искусство только
тогда искусство, когда оно двигает вперед, а не назад. Сейчас движущая
вперед историческая сила - пролетариат. Философия пролетариата - марксизм. И
потому я признаю законность в данный момент только марксистского подхода к
искусству.
Вот к чему я прихожу неожиданно для самого себя и только это для меня
сейчас искренно..."
Противники Николая Сергеевича идут земными тропами и устраивают на них
новые завалы. 13 марта в Главную Редакцию является ревизия из Наркомфина.
Целую неделю нудные ревизоры терзают Николая Сергеевича глупыми допросами
("Зачем продаете архивы?"...) и мелочными придирками.
"Вымотали все силы, вытянули все жилы", - записывает он в дневнике 22
марта.
Между тем, комиссия, обещанная Лозовским на 1-е марта, переносится аж
на 31-е, а потом и вовсе откладывается.
Из дневника Н.С. 7 апреля 1939 г.
"Дни напряженные. 1 апреля опять говорил с Лозовским по телефону о
деньгах. Отказал довольно цинично. Звонил в ЦК Белякову. Заседание комиссии
откладывается на неопределенное будущее. Беляков предлагает переговорить с
Поспеловым..."
...Почему вдруг с Поспеловым? Он - историк по профессии, недавно избран
в члены ЦК. Быть может неприятное дело с Толстовским изданием решили
"скинуть" из аппарата Жданова к нему? Тем более, что с этим делом Поспелов
уже немного знаком. В недавних лихорадочных поисках защиты от Лозовского
Николай Сергеевич еще 31 января сумел добиться телефонного разговора с
Поспеловым, а потом дважды (2-го и 20-го февраля) писал ему по поводу
финансовых трудностей Редакции, просил вызвать в ЦК.
Теперь начинается новый марафон переговоров с секретарями Поспелова:
Позвонил 1 апреля - назначили придти завтра же в час дня.
Пришел 2-го - "Товарищ Поспелов очень занят, извиняется, приходите
завтра в то же время".
Пришел 3-го - "Позвоните завтра в 11".
Звонил 4-го - "Приходите сегодня к часу, предварительно позвоните".
Пришел в 12.30, позвонил из бюро пропусков - "Товарищ Поспелов
извиняется - спешно выехал. Приходите 7-го в 12 часов".
Пришел 7-го в 12 - опять с чрезвычайными извинениями: "Позвоните в 10
вечера. Может быть тов. Поспелов примет Вас ночью".
Позвонил в 10 - "Приходите завтра в 3".
Пришел 8-го - "У товарища Поспелова заседание. Приходите в 8 вечера -
проще будет".
Пришел - "Товарищ Поспелов занят. Срочное заседание. Он Вас вызовет
сам. Позвоните завтра"...
И так дальше: 9-го, 10-го, 13-го, 17-го апреля.
Из дневника Н.С. 19 апреля 1939 г.
"За эти дни все то же. С 17-го переложили на 19-е. Сегодня звонил.
Разговаривал с самим Поспеловым. Примет завтра, 20-го вечером, сам вызовет.
Говорит, что ему надо предварительно посоветоваться по нашему делу. "Завтра
обо всем поговорим". Ну что ж, буду ждать до завтра. Это - моя новая служба
- ожидания. Надо и ее выполнять добросовестно. Только с непривычки тяжело -
и физически, и морально".
...Однако вода и камень точит!
20-го апреля в 16.30 звонит сам Поспелов: "Товарищ Родионов, можете ко
мне сейчас придти?"
- Через 20 минут буду у Вас.
- Пропуск в комендатуре. Приходите поскорее, пожалуйста!"
Разговор состоялся! И длился целых полчаса!
Придя домой, Николай Сергеевич его тут же записал в дневник. Имеет
смысл познакомиться с хотя бы несколькими фрагментами из этого разговора.
Все-таки, не так часто рядовому, беспартийному редактору удается добиться
приема у отнюдь не рядового члена ЦК партии (с будущего года - редактор
"Правды". После смерти Сталина - секретарь ЦК и кандидат в члены Политбюро).
Из дневника Н.С. 20 апреля 1939 г.
"В 5 часов, в кабинете Поспелова:
Поспелов: "Ну что Вы мне скажите?"
Я: "Я так настойчиво добивался личного свидания с Вами для того, чтобы
посоветоваться, получить от Вас руководящие указания, как выйти из
создавшегося мучительного для нашего дела положения, не нарушая воли Л.Н.
Толстого и, вместе с тем, в полном соответствии с теми установками, которые
имеются в данный момент у ЦК партии".
Поспелов: "Сколько томов редакция подготовила к печати, сколько
осталось и сколько издано?"
Я: "Из 89 томов подготовлено 83, из них сдано редакцией 80 и 3 - готовы
к сдаче. Один из них, 13-й том - варианты к "Войне и миру" (60 листов) с
нашей точки зрения - событие в мировой литературе. Неведомый миру 5-й том
"Войны и мира"... Из 80 сданных томов Гослитиздат выпустил в свет только
38".
Поспелов: "Сколько вам времени надо, чтобы окончить оставшиеся 6 томов
и какие это тома?"
Я: "Надо ровно 1 год. При обеспечении материальной возможности для нас
работать. Тома следующие:... (идет перечень томов и пояснения к ним -
Л.О.)".
Поспелов: "Почему так много времени на 6 томов - 1 год? Вероятно
большая часть времени идет на комментарии?"
Я: "...вообще на комментарии идет гораздо меньше времени, чем на
текстологическую работу - это самая кропотливая и трудная часть работы".
Поспелов: "В чем она состоит?" (Н.С. подробно объясняет то, что
читателю уже известно - Л.О.).
Поспелов: "Значит есть полная гарантия от ошибок в тексте Толстого, их
не может быть?"
Я: "Да, не может быть, т.к. когда том печатается, редактор вновь
проверяет гранки, а иногда и чистые листы по автографу".
Поспелов: "Работа большая!.. Но у вас есть крупные ошибки, которые
нужно исправить: Первая - большие комментарии. Полное собраний сочинений
Толстого заменяется полным собранием сочинений его комментаторов. Вторая -
приемы комментирования, самый характер некоторых комментариев. Вы не
соблюдаете договора: в нем сказано об объективности. Но кто же объективнее
подходил к Толстому, чем Ленин? Почему вы не привлекаете этот самый
объективный источник?
Почему вы пишете длинные биографии о самых неизвестных, случайных лицах
и даже лицах, оказавшихся контрреволюционерами, а об известных лицах не
пишете? Я прочитал рецензии на ваши тома, точно указывать сейчас не буду, но
получается неблагоприятное впечатление".
Я: "Мои объяснения на эти вопросы я прошу Вас понимать не как
дискуссию, а как освещение фактической стороны дела. Да, при теперешних
установках комментарии слишком длинны, их надо сокращать. На это нам
указывалось в 1935 году... Госредкомиссией. И после 1935 года мы стали
производить большую работу по сокращению комментариев по письмам и Дневникам
в порядке вычитки томов перед сдачей их в производство".
Поспелов: "Указания Госредкомиссии были недостаточно настойчивы работа
по сжатию комментариев производилась недостаточно решительно. Почему не
урезали комментарии у всех томов?"
Я: "Потому что это был бы напрасный труд. Тома бы пролежали еще
несколько лет и опять устарели, и перед сдачей в производство их снова бы
надо было вычитывать. Целесообразнее эту работу производить один раз - перед
сдачей тома в набор.
Что касается характера комментариев, то вопрос о цитатах из Ленина мы
ставили не раз и в начале работы, и в последние годы. И каждый раз он
разрешался одинаковым образом".
Поспелов: "Кто ставил, перед кем и как он разрешался?"
Я: "Ставила Главная Редакция перед партийными товарищами, назначенными
СНК - Госредкомиссией".
Поспелов: "Персонально?"
Я: "Луначарский, Бонч-Бруевич и Луппол. И разрешался он таким образом,
что Госредкомиссия соглашалась с Главной Редакцией, что не дело отдельных
редакторов каждый раз полемизировать с взглядами Л.Н. Толстого и не следует
в примечаниях давать оценки взглядов Толстого и цитировать всякий раз один и
тот же источник - статьи Ленина. Гораздо правильнее если в каждом томе,
начиная с 21-го (с теоретическими статьями) будет объявление от
Госредкомиссии, в котором объясняется отношение Советской власти к Толстому
и приводятся цитаты из статей Ленина. В примечаниях же, где это надо, делать
ссылки на это объявление. Вот передаю Вам его, написанное Госредкомиссией".
Поспелов: "Это недостаточно, надо и в комментариях приводить цитаты".
Я: "Если есть такая установка, то мы добросовестно ее будем выполнять.
Но до сих пор этого не было...
Соотношение текста с комментариями 1 к 2-м, а по письмам Черткова 1 к
3-м, мы ввели не явочным порядком, а по напечатанной инструкции,
апробированной наблюдающими органами. Сейчас, при изменившейся обстановке от
этого соотношения мы отказываемся и выполним эту работу добросовестно.
Только бы не было прекращения работы по окончанию подготовки к печати
Толстого и не было бы оборвано само издание. Все другие вопросы
второстепенны и в этом отношении я прошу у Вас точных директив".
Поспелов: "Комментарии к письмам и дневникам надо сильно сократить,
оставить только необходимое для уяснения текста Толстого и освежить их в том
направлении, которое я указывал. Чертков - выдающееся лицо, мы его уважаем,
как прежде, но это не значит, что его письма надо печатать в полном собрании
сочинений Толстого наравне с Толстым. Над ними можно работать
самостоятельно.
Все вышедшее из под пера Льва Николаевича Толстого, будь то
художественные произведения, философское, религиозное письмо или записная
книжка, все Советской властью будет опубликовано так, как было установлено
раньше без изменения в общем характере и плане лишь с теми изменениями в
области комментариев, про которые я говорил.
Против Главной Редакции и Госредкомиссии мы ничего не имеем, вас никто
ни в чем не обвиняет: вы слишком увлеклись и под напором огромного материала
просочились отдельные примечания и отдельные формулировки, которых лучше,
если бы не было. Но вы должны продолжать работу по подготовке к печати
оставшихся томов, закончить все и кроме того проделать большую работу по
сокращению комментариев.
Издание не только не будет прервано, но будут приняты меры к
форсированию его, оно будет закончено. Завещание Льва Николаевича выполнено
будет в полной мере".
(Далее идет обсуждение финансового вопроса и отношения к нему
Лозовского. Поспелов обещает ему позвонить. Разговор заканчивается следующим
образом):
Поспелов: "Хорошо, хорошо я это сделаю. А теперь я очень спешу и должен
прекратить разговор - у меня много других дел".
Я: "Благодарю Вас, товарищ Поспелов. Разрешите резюмировать. Работу по
окончанию редактирования мы должны продолжать, мы получим материальную
возможность. Издание не будет оборвано, а будет закончено. И могу ли я
считать, что имею после разговора с Вами твердую почву?"
Поспелов: "Да, вполне можете. Все это соответственным образом будет
оформлено".
(Пересказ разговора подписан: Н. Родионов. 21 апреля 1939 г.)
...Уважаемый читатель, сейчас я намерен поделиться с тобой одним весьма
существенным сомнением. Оно касается только что цитированным по записи Н.С.
Родионова высказываниям Поспелова относительно того, что "Все вышедшее из
под пера Льва Николаевича Толстого будет опубликовано так, как было
установлено раньше... лишь с теми изменениями в области комментариев, про
которые я говорил". Значит печатать все - без каких-либо купюр! Вопрос этот
станет актуальным на втором, послевоенном этапе Издания, когда со стороны
властей будет выдвинуто требование об изъятии из публикации некоторых
высказываний и даже произведений Толстого. Но я хочу в нем разобраться
сейчас, в конце грозных 30-х годов и ты поймешь почему.
"Как было установлено раньше", - говорит Поспелов. Кем установлено? И
когда?
Предшествующим, определяющим содержание Издания документом является
договор Черткова с Госиздатом от 2 апреля 1928 года. В этом договоре (см.
главу 1) прямо сказано, что "текст писаний Л.Н. Толстого не подлежит никаким
дополнениям, сокращениям или изменениям". Вспомним и слова Луначарского из
статьи в "Известиях" того же 1928 года о "недопущении какого бы то ни было
сужения... подлинного Толстого". То и другое, очевидно, вытекает из прямого
указания В.И. Ленина, данного им 8 сентября 1920 года в беседе с В.Г.
Чертковым. О нем нам тоже уже известно из "Биохроники" Ленина. Напомню его
начало: "8/IX 1920 г. Ленин принимает (10 час. 45 мин.) В.Г. Черткова,
беседует с ним об издании полного собрания сочинений Л.Н. Толстого, в
которое предлагает включить все написанное Толстым..." Казалось бы ясно.
Прямое указание вождя Революции действует долгие годы после его кончины.
Отменить это указание никто не смеет. Но... зададимся "нескромным" вопросом:
"А было ли такое указание?"
Поищем в документах, в архивах. Ведь ими должны бы были
поинтересоваться работники аппарата ЦК, которых Николай Сергеевич, без
всякого сомнения, "таранил" указанием Ленина. (Впрочем, заметим, что в
записи разговора с Поспеловым оно не упомянуто). Регулярный дневник Николая
Сергеевича начинается с 1928 года. В нем о разговоре Черткова с Лениным нет
никаких воспоминаний. Нет ничего об этом и в единичных записях 1920-1923
годов.
Но сам-то разговор состоялся. В архиве Ленина есть фотокопия записки
Бонч-Бруевичу: "10 до 11 согласен Черткова принять. Проверить звонком в
10 ".
Нам уже известно, что основной темой разговора был вопрос об отказе от
службы в Красной армии по религиозным убеждениям. Это отражено в архивных
документах, на которые ссылаются составители "Биохроники". А на что они
ссылаются в подтверждение своей записи будто Ленин говорил с Чертковым об
Издании Толстого и даже дал столь важное указание? Ссылка имеется. Как
положено, мелким шрифтом внизу к перечню упомянутых архивных документов
добавлено: "Лев Толстой. Материалы и публикации. Тула, 1958 г. с. 33".
Добываю эту книгу, нахожу страницу. Ба! Да это статья Н.С. Родионова "Первое
полное собрание сочинений Толстого". Отыскиваю упоминание об интересующем
меня свидании, где сказано, что "Ленин одобрил предположение об издании
полного собрания сочинений Толстого, с тем, чтобы было напечатано решительно
все, написанное Толстым..." Составители "Биохроники" Ленина слово
"решительно" опустили. Любопытно бы знать почему? Какие-то сомнения у них
были? Ну а сам Николай Сергеевич приводит какое-нибудь подтверждение своим
словам? Да! В конце цитируемого абзаца он пишет: "Об этом свидетельствовал
присутствовавший при разговоре Ленина с Чертковым В.Д. Бонч-Бруевич в статье
"Ленин и культура". В этом статье автор отмечает, что Владимир Ильич сам
лично вырабатывает программу издания полного собрания сочинений Л.Н.
Толстого" ("Литературная газета", No 4, 21 января 1940 года). Иду в
Историческую библиотеку, выписываю "Литературку" за 1940 год. Статья
Бонч-Бруевича имеется, но в ней фигурирует только утверждение, что "Владимир
Ильич сам лично вырабатывает программу..." А о директиве Ленина, чтобы
печатать все - ни слова. Да и присутствовал ли Бонч-Бруевич при разговоре
Ленина с Чертковым? Почему об этом не упомянуто в "Биохронике", где отмечено
даже, что беседа началась в 10 час. 45 мин.? Бонч-Бруевича уже нет в живых,
а кто станет проверять указанную ссылку?
Рискованный шаг! Но на дворе уже 1958 год и научным сотрудникам
Института Маркса-Энгельса-Ленина, видимо, лень отыскивать "Литературку" 1940
года.
Ну а в своих устных переговорах с ЦК в 30-е годы Николай Сергеевич тоже
ссылался на свидетельство Бонч-Бруевича? Не исключено! По этому поводу,
возможно, имелось согласие самого Бонч-Бруевича. Ныне не всем известно, что
сотрудник ленинской "Искры" и управделами Совнаркома был специалистом по
Толстому, инициатором создания Толстовского музея, а в 1935 году - его
директором.
В качестве члена Госредкомиссии он отрецензировал и обработал 69 томов
Полного собрания сочинений Толстого. Ради Льва Николаевича он мог и
"слукавить". (Как он доподлинно сделал, подробно описав в 40-ые годы, в
"Правде" посещение Лениным дома Толстого в Хамовниках... которого не было -
это определенно установили сотрудники Толстовского музея).
В подробных "Воспоминаниях о Ленине" Бонч-Бруевича, где говорится и о
поддержке Лениным Толстовского издания, нет ни слова о его встрече с
Чертковым. Сам Чертков в "Справке о юбилейном издании собрания сочинений
Л.Н. Толстого и участии Черткова в нем", перечисляя в хронологическом
порядке и заседание редколлегии Госиздата 1919 года, и возобновление
прерванных было переговоров с ним в 1924 году, даже не упоминает о встрече с
Лениным в 1920 году (архив Черткова в РГАЛИ). И это вполне естественно, если
на встрече обсуждался только вопрос об отказниках.
Итак, есть довольно серьезные основания предполагать, что во второй
половине 30-х годов, "пробивая" в ЦК продолжение издания Полного собрания
сочинений Толстого, Николай Сергеевич, - ссылаясь на Ленина, - так сказать,
"блефовал"! Если вспомнить, что это были за годы, можно подивиться такой
дерзости и бесстрашию.
...Но вернемся к текущим делам Редакции. Радость после разговора с
Поспеловым постепенно блекнет. "Твердая почва" - это хорошо, но нужны
деньги, зарплату платить, по-прежнему, нечем. Лозовский денег не переводит.
Николай Сергеевич опять звонит в ЦК - то Кузнецову, то Белякову. Те звонят
Лозовскому - безрезультатно. Обещанное Поспеловым "оформление" явно
задерживается - не иначе, как Лозовский где-то нажимает на свои пружины.
"Скупой мужчина, - говорит о нем Кузнецов, шутливо утешая Николая
Сергеевича. - Потерпите немного. На днях будет оформлен ваш вопрос и тогда,
не беспокойтесь - Лозовский выплатит все. Я за этим прослежу. Дело не
прекращайте. Дело не должно страдать".
Хорошо ему советовать. А каково редакторам и сотрудникам без зарплаты?
Люди все больше немолодые, семейные. А что, если там "наверху" Лозовский
разыграл еще какую-нибудь карту, включил иные, более мощные силы? И вместо
извещения о переводе денег придет опять, как 18 лет назад, вызов на Лубянку.
Или ночью раздастся настойчивый звонок в дверь. Ведь говорят: "если нет
человека, то нет и проблемы". Тревожно! Очень тревожно!..
...Закончился апрель, миновал май. Организм заявил свой протест против
непрерывного нервного напряжения - в конце мая Николай Сергеевич тяжело
проболел целых десять дней: температура 39.5, все мышцы болят...
Наталья Ульриховна с детьми переехала на лето в деревню, в милые сердцу
Горки. Николай Сергеевич уехать из Москвы не решается - что-то должно же
произойти... Пытается работать. С трудом закончил примечания к очередному
тому. По вечерам, в грустном одиночестве занимается разбором большой
коллекции старинных восточных монет (осталась от отца?). Продажа их в музей
- последний материальный резерв семьи.
И вдруг... совсем было улетевшая надежда возвращается. 9-го июня в
хронике дня - сообщение о назначении Лозовского заместителем наркома
иностранных дел. Директором Гослитиздата назначен некий П.И. Чагин.
14 июня звонит из ЦК Беляков и сообщает, что вопрос об Издании должен
быть "оформлен" в тот же день. Просит позвонить в час. Начиная с часу дня
Николай Сергеевич звонит каждые 10 минут. Белякова нет на месте... К концу
дня выясняется, что оформление отложено "на несколько дней". Ждать в Москве
больше нет сил. Николай Сергеевич на неделю уезжает в Горки.
Из дневника Н.С. 27 июня 1939 г.
"25-го вернулся из Горок. 26-го пошел к новому директору ГЛИ тов.
Чагину П.И. Встретил человеческий и товарищеский прием, о многом поговорили.
Просил к 28-му подготовить докладную записку о состоянии томов. Оттуда пошел
к Вл. Дм. [Бонч-Бруевичу] - его вызывали в ЦК по нашему делу... Большое
напряжение от большого ожидания. Что-то будет. Уверен, что хорошо и
правильно..."
9 июля снова у Чагина. Решения вышестоящих инстанций еще нет, но Чагин
согласен перевести 10 тысяч рублей. Советует спокойно ехать в Горки,
отдыхать. На днях он и Бонч-Бруевич будут вызваны в ЦК - опять "для
оформления нашего дела". 16 июля Николай Сергеевич взял отпуск и уехал.
Из дневника Н.С. 30 июля 1939 г.
"...За это время прочитал Петра I-го А. Толстого. Очень сильно, много
исторического материала, роман-хроника. С художественной стороны сильнее,
несомненно, вторая часть. Очень верно передает эпоху, хотя мрачные краски
сгущены. В общем, очень хорошо. Потом читал Гете "Страдания молодого
"Вертера". Не захватывает. То ли от возраста, то ли от того, что живем
совсем в другую эпоху. Последнее вернее. Уж очень далеко мы ушли от
романтизма, от субъективных личных переживаний. Личная жизнь вне связи с
окружающей средой уже мало захватывает. То же можно сказать о Достоевском.
Не хочется сейчас за него браться. Хочется видеть не одного человека со
всеми его, хотя бы и очень большими, но его личными переживаниями, а людей
вкупе и человека в связи с другими людьми - в обществе..."
...21 августа снова был в Гослитиздате. Все по-старому, никакого
решения нет (начальство, видимо, отдыхает). 29 августа звонок от Чагина -
вызывает в Дирекцию и вручает постановление СНК о Толстовском издании от 27
августа 1939 г. Оформили таки, наконец, - не прошло и 3-х месяцев после
звонка Белякова, что будет оформлено в тот же день. (А чего стоили эти 2.5
месяца!)
В постановлении Совнаркома, в частности, записано:
"...Принимая во внимание, что в Полное собрание сочинений Л.Н. Толстого
должно входить то, что написано самим Толстым, а различного рода комментарии
могут быть напечатаны лишь в такой мере, в какой они безусловно необходимы
для понимания соответствующего текста, предложить Государственной
Редакционной Комиссии:
1. Ограничить объем комментариев к тексту Л.Н. Толстого не более, чем
25 процентами общего количества листов в подлежащих еще изданию томах и
свести комментарии к самым необходимым и кратким фактическим и
биографическим справкам, используя при составлении комментариев марксистскую
литературу.
2. Заново просмотреть все тома сочинений Л.Н. Толстого, подготовленные
к печати (как находящиеся в производстве, так и в портфеле Гослитиздата)".
СНК предлагает Гослитиздату заключить с Редакторским комитетом новый
договор.
...Конечно, жаль комментариев и примечаний. Работа по их сокращению
предстоит гигантская. Да и делать ее придется, в основном, самому Николаю
Сергеевичу (ведь он отвечает за издание перед Чертковым и Толстым). Но,
слава Богу, хоть нет ничего об урезывании текстов Толстого. "Ленинское
указание", по-прежнему, в силе. Новый договор с ГЛИ заключен 7 октября 1939
года и, как пишет Николай Сергеевич в своей статье 58-го года: "С
соблюдением основных положений первого договора от 2 апреля 1928 года и
новых указаний в отношении комментариев".
В постановлении СНК есть, разумеется, и "оргвыводы". Главная Редакция
Издания перестает существовать как независимая единица, а переводится в ГЛИ,
правда, на правах специального отдела. Назначен новый состав Редакционного
комитета: Н.К. Гудзий, Н.Н. Гусев, Н.Л. Мещеряков, М.М. Корнев, Н.К.
Пиксанов, М.А. Цявловский и Н.С. Родионов. На совместном заседании ГРК и
Редакционного комитета председателем последнего избран Мещеряков,
ответственным секретарем - Родионов.
Из состава Госредкомиссии выведен Бонч-Бруевич, а на его место
включен... все тот же Лозовский. Это - большая "ложка дегтя". Отставка Бонча
- расплата за его защиту Издания. А может быть и за... нет, - это было бы
куда покруче, чем отставка. А Лозовский, Бог даст, не будет иметь времени уж
слишком мешать делу. В целом, Николай Сергеевич доволен. 30-го августа он
записывает в дневнике: "В общем укрепляется наше дело, ему придается
значение и поднимается его авторитет. Всем разговорам о "частной компании"
положен конец".
Следующая запись (9 сентября) о новом председателе Редакционного
комитета: "Мещеряков добивается ликвидации Главной редакции и сохранения
только одного платного сотрудника... очень узок, только бы разрушать. Ничего
не понимает, вероятно от старости".
Из дневника Н.С. 30 сентября 1939 г.
"...14-го были в Лефортово Чагин и Мещеряков. Думают, что надо
переезжать в Гослитиздат, а Лефортово ликвидировать... 29-го с тяжелым
чувством разорял собственноручно мою комнату, написал от имени Чагина сам
себе письмо о переселении... 1-го октября вечером намечается переезд.
За это время написал большой протокол комиссии об изменении Инструкции
и набросал тезисы о сокращении комментариев. Все очень грустно. Но надо
спасать дело и работать. Надеюсь на успех и никакого краха не вижу. Во
всяком случае совесть чиста и правота на нашей стороне: и принципиально, и
по делу".
...Прошло более месяца. Николай Сергеевич воспрянул духом. В голове
роятся новые творческие планы.
Из дневника Н.С. 10 и 13 ноября 1939 г.
"Второй раз перечитываю чудесные варианты "Войны и мира" (13-й том) по
новой орфографии... Особенно врезались в память варианты: смерть старого
Безухова, Наташа купается с девками (похоже, что он выпущен не без влияния
С.А.), эпизод Тушина и Белкина, их разговоры и вся фигура Белкина, избиение
Анатоля Пьером...
...Неотвязно преследует мысль о драматической форме "Войны и мира"
путем отбора из канонического текста и вариантов сценических сюжетов. Связав
их в одно целое, проникнутое одной идеей и единством действия - динамика,
развитие характеров, общественных идей и патриотизма. На основе характера
Пьера и контраста его и князя Андрея. Старики: Ростов (непременно с
вариантом его припадка из-за Наташи и Пьера) и князь Болконский с
управляющим, доктором, Анатолем. Смерти: Безухова, Андрея, Каратаева.
Наташа: разговоры на купальне. Князь Андрей с дубом и Пьер на пароме - в
одно целое. Кутузов, Багратион, Шенгробен - Бородино, война. Пьер бьет
Анатоля у цыган. Цыгане - веселье. Капитан Тушин и Белкин под Шенгробеном...
Идеи Пьера после масонов, в деревне и из эпилога. Эпилог, как переход к
декабристам, его разговоры в первой части о Революции (с аббатом на вечере у
Аннет) и многое другое.
К удивлению своему, чувствую в себе силы... Очень интересно. Хотелось
бы больше жизни, чтобы образы "Войны и мира" чаще бы и большему бы кругу лиц
служили путеводной звездой..."
Любопытно, что идея Николая Сергеевича о драматической версии "Войны и
мира" с использованием вариантов нашла горячее сочувствие у Алексея
Толстого, но вызвала сомнение у Цявловского - он полагал, что соединение с
вариантами превратит целостное сочинение Толстого в мозаику...
Из дневника Н.С. 14 ноября 1939 г.
"А я думаю как раз обратное: очень даже можно...
Варианты в "Войне и мире" еще имеют то значение, что близкие наши
друзья и знакомые - герои и персонажи по роману - живут, думают и действуют
вне романа, в самой жизни. Варианты пополняют образы, а не противоречат им.
А потому соединение, подведение их (во времени) вполне возможно и законно -
это не будет нарушать единства, реальности и совсем не будет выглядеть
мозаикой. Только надо следовать не формальному признаку, а по существу.
Нужно иметь чувство меры и художественное чутье, а главное - любовь".
...Рядом с творческим воспарением духа идет суровая проза жизни. В
записях 21 и 27 ноября упоминаются отправки в Баку наложенным платежом
коллекций монет. Кому отправлены не указано - может быть музею, а может
какому-то коллекционеру. Что поделаешь - жить-то надо... и дети растут.
Конец 1939-го и начало 1940 года посвящены, как пишет Николай
Сергеевич: "тяжелой и неблагодарной работе по сокращению примечаний к 48 и
49 томам..." И добавляет: "Тяжкое время мы переживаем. Испытание, которое
надо с честью выдержать и не пасть духом".
Из дневника Н.С. 14 апреля 1940 г.
"Все думаю о том, что у каждого своя задача - свой талант. У меня -
стремление облегчать людям их жизненный путь. Это не от гордости я говорю, а
от искреннего чувства, искреннего перед самим собой. И никому никогда я
этого сказать не могу и не скажу. Понимаю сладость любви - только от нее
получаешь удовлетворение и видишь смысл своего существования. Когда поможешь
только или что бы то ни было облегчишь другому, только тогда и легко, и
весело. Это мне близко и моя сфера. Любить людей, служить людям, бодрить
людей - как легко, радостно и как это просто".
...Между тем в Европе уже бушует вторая мировая война.
Из дневника Н.С. 5 июня 1940 г.
"А весь мир потрясается сейчас в борьбе, мир тонет на Западе в крови.
Разрушаются вековые устои, культурные очаги и ценности... Бедный мой Сережа
- не в пору родился... Что то будет с ним дальше? Он серьезен и глубоко, как
и всегда, забирает, с мужеством и достоинством. Господи помоги!..
Будем и мы мужественно идти вперед без оглядки назад. Успеем еще
оглянуться, не мы, так другие. А сейчас, когда борьба - некогда. Только бы
сохранить твердость духа и чистоту побуждений.
Во всяком случае им, молодым поколениям, предстоит великое будущее в
деле строения нового общества, в деле строения великой, укрепившейся Родины.
Много работы впереди".
Из дневника Н.С. 15 июня 1940 г.
"Вчера в 10 часов утра немцы без боя вступили в Париж. Мировой пожар
разрастается... Чему мы будем свидетелями и что переживем? Во всяком случае
старый мир кончен, он погиб вместе с теми разрушениями, которые производят
чудовищные, античеловеческие орудия. Наступает новая эра. У нас на родине
она наступила уже 23 года тому назад. А сейчас наступает новая эра во всем
мире. Будущие поколения увидят ее плоды...
Сережа, бедный, с натугой держит выпускные экзамены. Что-то его
ожидает? Мучительно беспокойно за него".
Из дневника Н.С. 23 июня 1940 г.
"Очень тяжелое время от мучительного безденежья. Мешает жить, мешает
работать... За это время кончил 84-й том. Имел неприятный разговор с неумным
Мещеряковым, который доходит до того, что поднимает свою руку на Льва
Николаевича Толстого: "Зачем мы будем печатать все записные книжки Толстого.
Кому они интересны? Надо печатать только то, что интересно... А в
комментариях зачем печатать годы рождения и смерти яснополянских крестьян?
Кому это нужно?" Я отказался вести с ним спор по этому вопросу по
телефону..."
Из дневника Н.С. 11 октября 1941 г.
"9-го октября проводили Сережу на призывной пункт на Малой Дмитровке. Я
успел передать ему дополнительно одеяло".
...29 октября. "Сегодня телеграмма из Ворошилова (на Дальнем Востоке):
"Доехал благополучно адрес сообщу Сережа". Принесли в 3 часа дня. Мне
Талечка позвонила по телефону. Слава Богу, приехал, будет спать сегодня на
твердой почве, не в товарном вагоне. Ехал почти 20 суток".
...23 декабря. "С утра пришла телеграмма от Сережи, что его перевели в
село Покровку, в пехоту. Как, отчего - непонятно. Беспокойно и волнительно".
Из дневника Н.С. 31января 1941 г.
"Сегодня в Архиве закончил сверку текста Дневника и Записных книжек
Льва Николаевича за 1889 год. Проработал в архиве (напряженно) 21 день, с 11
декабря. Очень хорошо там себя чувствовал и отдыхал от всякой московской и
домашней сутолоки. Какая изумительная сила записей Толстого, какая
искренность! Когда видишь его живой почерк, чувствуешь его живого гораздо
больше, чем по печати, и еще сильнее поражаешься его величию, его душевной и
интеллектуальной непрерывной работе и той искренностью перед самим собой,
какая сквозит в каждой его записи".
Из дневника Н.С. 3 марта 1941 г.
"Все грустно и тяжело из-за той волнующей несправедливости по отношению
к нашему делу - изданию Полного собрания сочинения Толстого. Самые
неприятные слухи. А работа за истекший год шла исключительно хорошо. Много и
добросовестно сделано. Но вот все оказывается не так, кому-то не нравится,
что мы хорошо работаем.
Но я все же не отчаиваюсь, думаю и уверен, что вновь спасем большое
дело... Увидим".
14 мая от Сережи из Покровки еще телеграмма: "Не пишите, уехал, ждите
сообщений". Как оказалось, его часть перебросили на Запад.
Из дневника Н.С. 22 июня 1941 г.
"Утром по радио - Война. Отечественная война, как правильно говорил
тов. Молотов.
Все личное отодвинулось сразу на второй, третий, десятый план... Стало
ясно, очевидно и реально, что жизнь только в общем. Сразу стало легко и
бодро. Все тревоги куда-то ушли и стало неважно все то, что казалось важным.
А важно только одно: Отечество в опасности. И все должны быть как один и
единой волей, едиными усилиями победить врага и защитить свою Родину. Так и
будет..."
Глава 3. "Дневник ополченца"
Хочу сразу предупредить, что в рассказе Николая Сергеевича о его
пребывании в Народном ополчении читатель не найдет описания боевых эпизодов.
И не потому, что ополченцы не участвовали в сражениях - напротив. Эти наспех
организованные в начале войны дивизии были брошены в самое пекло и, не имея
военной подготовки, понесли тяжелейшие потери. Дивизия, в которой служил
Николай Сергеевич свое боевое крещение получила 18 сентября 41-го года, а
спустя несколько недель в бою под Боровском потеряла 9/10 своего личного
состава.
"К счастью" в начале августа, при рытье противотанковых рвов у Николая
Сергеевича открылась острая язвенная болезнь. Его вскоре откомандировали в
штаб дивизии, а затем отправили в госпиталь. 8 октября 41-го года военная
медкомиссия уволила его из армии. Тем не менее, дневник интересен не только
для лучшего понимания характера его автора, но и как живой рассказ о первых
ополченцах, которыми оказались, главным образом, "работники умственного
труда" непризывного возраста.
"Воззвание Сталина о народном ополчении я прочел на стене, на
Кропоткинской улице. И сразу же созрело решение так или иначе принять
активное участие в деле защиты Родины. Включился в работу домоуправления:
организация бомбоубежища, дежурства. Но это все не то. Чувствовал в себе
приток свежих сил, физическую и моральную бодрость, совершенную уверенность.
1-го июля провожал Федю на сборный пункт отправки на трудфронт и потому
пропустил собрание сотрудников Гослитиздата, на котором обсуждался вопрос об
ополченцах. На другой день утром встречаю в коридоре председателя месткома
П.А. Масляненко, который спрашивает, не желаю ли я вступить добровольцем в
Народное ополчение. - "Конечно желаю, никаких сомнений в этом нет". Пошли в
партком, оформили запись. Стал усиленно работать в кружках: санитарном и по
охране революционного порядка.
5 июля на исходе дня принесли повестку, чтобы явиться в Гослитиздат с
вещами для направления в Куйбышевский райвоенкомат. 6-го все собрались бодро
и весело. Секретарь группкома тов. Мартынов повел нас (кажется, 20 человек)
к Куйбышевскому райкому партии. По дороге присоединялись новые группы
добровольцев в разнообразных костюмах, нагруженные вещами. Все были веселы,
бодры, острили и шутили. Московские жители в переулках на Покровке уже
встали, открывали окна, приветствовали!
В 8 часов пришли в Армянский переулок, в школу, там выстроились во
дворе. Приняли нас командиры, такие же добровольцы как и мы. Комротой
оказался фотограф из Детгиза тов. Грачев П.И. К Гослитиздатовцам вскоре
присоединились Детиздат, Наркомат боеприпасов и другие организации. Мы
составили основу 4-й роты. Я, вместе с рядом товарищей из Гослитиздата,
попал в 1-е отделение 1-го взвода. Командиром отделения был назначен В.А.
Луговкин. Повели наверх в школу, заняли два больших класса. Вскоре построили
нары. Я оказался рядом с И.А. Любанским и Ю.Б. Лукиным и как-то сразу
подружился с ними. Еще новые и милые люди: Верцман и Головачев, которых я по
Гослитиздату совсем не знал. Образовался кружок "литераторов", связанных
общими интересами, но с разными характерами. Любанский - веселый человек,
Лукин - в угнетенном состоянии, Верцман - слабый физически, но ко всем
чрезвычайно расположенный, Головачев - бодрый и аккуратный, Чепцов - живой,
бурлящий и ворчащий, но веселый. Еще корректный А.П. Оборин.
С первого дня началось дневальство. Я оказался первым дневальным, мне
объяснили мои обязанности. Все было ново, необычно и любопытно. А главное -
не покидала удивительная бодрость и приподнятое состояние духа.
Вскоре пришел к нам еще один доброволец, по наружности ничем не
выделяющийся, но сразу к себе расположивший. Это оказался наш политрук роты
- редактор из "Молодой Гвардии" С.А. Решетин. Простой, ясно выражающий свои
мысли, искренне призывающий к бодрости, смелости и, вместе с тем, видящий в
бойце человека. Внимательный и отзывчивый.
Все еще Москва. Живем в школе, ходим на строевые занятия в
Панктратьевский переулок. Мне строевая муштра дается туго. Превосходный у
нас лейтенант Попков, только что выпущенный из училища ускоренным выпуском.
Он окончил Пединститут и потому владеет приемами преподавания. Каждый день
политчас, который проводит Решетин.
Два раза в день ходим в столовую на Никольской под командой старшины
Васильева. Удивительно колоритная фигура, прирожденный фельдфебель. С
нагловатыми навыкат серыми глазами, курносым носом и хрипловатым,
надтреснутым голосом. Был добровольцем на финской войне. Садит матом, но не
злобно. С иронией относится к комсоставу. Балагурит с серьезным лицом. Себе
на уме, но бойцы его любят, а он их.
По вечерам приходит навещать меня Талечка, одна или с Людой, чему я
очень рад. С Талечкой хорошо, но как-то непривычно, что мы с ней
разъединены. Нас соединяет сейчас общая тревога за Сережу. Трудно без нее и
одиноко, но, думаю, что не надолго мы расстаемся. А там, кто знает. "Взялся
за гуж, не говори, что не дюж!"
12-го отпросился было у Грачева идти домой после бани. В баню повели в
Лефортово. Только собрались раздеваться, приказ Грачеву: немедленно,
недомывшись, скорым маршем вести всю роту назад в школу. Быстро пришли.
Выдали гимнастерки, штаны, пилотки и обмотки. Спешно велели переодеться,
наскоро собрать вещи. Верхней одежды, пиджаков, плащей и проч. не брать, а
скорее идти строиться во двор. Уезжаем на несколько дней в лагеря. У меня
одна мечта - только бы пришла Талечка. Очень волновался, так как должен был
придти я. Но она учуяла! И какова же была моя радость увидеть ее за решеткой
двора. Поговорили с ней, уж не помню о чем, помню только, что очень хорошо.
Совсем как бывало. Наконец, в 12-м часу ночи нас погрузили в машины. С
Талечкой помахали друг другу рукой и расстались. Оказалось, что надолго.
Двинулись в путь на грузовиках. Ехали по темным, опустевшим улицам Москвы.
На Театральной последний раз глянул на свои окошки. Дальше Арбат, Можайское
шоссе и быстро, без остановок до самого Можайска. Ночь была холодная, все
продрогли. Я натянул на себя маленькое одеяльце, которое не раз меня в
дальнейшем просто спасало. В Можайск приехали к утру. Потом еще день и ночь
по новым местам доехали до Вязьмы. Там выгрузились, слегка подкормились и
отправились дальше, обойдя город. В Вязьме еще узнали, что у нас новый
комбат. Вместо симпатичного Иванова назначили какого-то на вид барина,
Стошса, которому, видимо, доставляло удовольствие надрывным голосом кричать:
"Баталь-о-о-н, слушай мою команду".
Поехали по направлению к Смоленску, мчались быстро и уже вступили в
прифронтовую полосу. Все чаще стали попадаться бойцы с фронта: артиллеристы,
пехотинцы, кавалеристы (их много), танкисты. Я пристально вглядывался в лица
в надежде увидеть Сережу, хотя и понимал, что это лишь романтическая мечта.
По дороге часто останавливали патрули. Проехали большой мост через реку.
Оказалось, что это Днепр. Пошли купаться. Вдруг тревога - бегом на машины.
Оказывается, мы заехали за линию фронта и совсем не туда. Погнали назад. К
ночи вернулись в Вязьму. С удивлением узнали, что вместо завоевавшего
всеобщее уважение Грачева, нам назначили нового комроты, младшего лейтенанта
Винокура. Он выстроил роту и, еще никого не видав, начал всех распекать - и
командиров, и бойцов. Произвел на всех крайне тяжелое впечатление.
Покормили сгущенным молоком с черным хлебом, вновь погрузили в машины и
отъехали ночевать в лесок, за город. Товарищи разбрелись по кустам; я один
остался в машине и заснул, как убитый. Под утро сквозь сон слышу невероятное
смятение, выстрелы, взрывы. Временами просыпался и вновь засыпал.
Оказывается была бомбежка Вязьмы, которая длилась несколько минут - я всю ее
проспал, хотя бомбы рвались по соседству.
Когда налет кончился, снова двинулись в путь. Ехали долго по лесной,
каменистой дороге, тряслись и стукались друг о друга. К тому же жара была
нестерпимая. Ночью приехали в деревню Подберезники. Холод ужасный - в одних
гимнастерках. Мне выпало дежурить в штабе батальона, то есть охранять сон
комбата, каждые два часа выходя на улицу. Дрожмя дрожал да и глаза
слипались. Наконец, наступило утро. Наслаждался восходом солнца, который,
помимо своей красоты, был особенно мил тем, что постепенно согревал мое
иззябшее тело. Усталость как рукой сняло, я возвратился в свою роту. Сейчас
же построились и двинулись в лес. Расположились на лужайках, разожгли
костры, согрели чаю, разоблачились. Милый комвзвода Попков показывал свои
фотографии и фотографии девушек, с которыми гулял. Забыл сказать, что в
деревне нашему взводу выдали винтовки. После отдыха меня поставили на часы
около пирамидок с винтовками. Через полчаса скомандовали строиться. Пришли в
деревню, там без отдыха перестроились на пеший поход. К вечеру двинулись.
Шли километров 25. Дождик, темнота, никто не знает дороги. Выслали дозоры.
Наконец пришли в деревню Тишово, расположенную между городами Белый и
Сычевка. Мы с Луговкиным и еще кое-кто вошли в указанный нам дом. Тепло.
Расположились на полу. Удивительно приветливые хозяева - готовы поделиться с
нами всем. Два сына в армии. Утром поставили самовар, наварили яиц и ни за
что не хотели брать деньги.
Наше отделение опять назначили в караул. Стоял, сменяясь через каждые
четыре часа. Кругом летали самолеты. Вдалеке стали раздаваться выстрелы.
Расположенные по соседству кавалерийская и артиллерийская части
забеспокоились.
Вдруг вечером меня спешно сняли с наряда. Построились и ускоренным
маршем двинулись в поход. Оказалось, что в районе Белого - десант. Бомбежка
города, бой с десантом. Нам, в большинстве своем безоружным ополченцам,
делать там нечего, можем только помешать. И потому нас отправили по-добру,
по-здорову. Долго шли ночью, наконец, зашли в деревню, оказавшуюся
Кораблевым. Разбудили сельские власти для получения пристанища. Нам быстро
отвели несколько домов. Ночью вошли в просторный дом, где хозяева спали.
Легли в темноте на полу. Говорили потом, что там было много клопов, но я
ничего не чувствовал - моментально уснул до утра...
28 сентября 1941 г. (в госпитале)
Продолжаю записи задним числом о летней жизни. Это уже выходит не
дневник, а воспоминания. Многие детали пропадут. Жалко, но делать нечего.
В Кораблеве 20 июля встали рано. Хозяева опять очень гостеприимны.
Самовар, яйца. Сохранились еще кое-какие московские продукты. Пришел к нам
милейший Решетин, а за ним нелепый комроты Винокур. Держался он, в общем,
прилично. Ходил за сухарями в соседний лесок, в хозчасть. Солдатские сухари
во все время моей походной жизни были для меня значительным подспорьем и
отрадой. Привык к ним, как к табаку.
Решетин всюду стремится внести дух бодрости. Говорил о моральных
ценностях, о значении бойца на фронте, о бытовых неполадках и прочем. Все
чрезвычайно умно и тактично.
Двинулись в поход. Прошел дождик. Мне ходить легко - совсем не устаю.
Идти строем в ногу даже доставляет удовольствие. Только винтовка мешает. Все
никак не привыкну носить ее на одном правом плече и, вообще, совершенно не
умею с ней обходиться. Носим с собой гослитиздатовский медный чайник. Рядом
со мной все время идет Чепцов. Сзади - Головачев, приятный во всех
отношениях товарищ. Рядом Верцман, Лукин и Любанский - наш гослитиздатовский
кружок, живущий одной семьей, все делящий друг с другом.
Днем очень жарко. Природа в Сычевском районе небогатая, однообразная.
Мало леса, низкий кустарник, местность ровная, рек мало. Замечательный
урожай. Рожь - наливная, клевер, наполовину еще не скошенный, нежной голубой
полосой цветет лен. Однако овсы из рук вон плохи. Деревни однообразны,
строения солидные, но живут грязно. Колхозный скот весь эвакуирован на
восток - говорят, что через Можайск и за Москву. Попадаются бредущие в том
направлении стада. Индивидуальные коровы остались.
Каждый день читаем сводку и газеты, беседуем с Решетиным на разные
темы. Тяжеловато без писем и известий из дома. Меня все время точит
беспокойство за Сережу. А Федю все надеюсь встретить здесь. К вечеру пришли
в старообрядческую деревню Гаврилово, расположенную у истоков Днепра, со
старинной церковкой. Располагаемся у хозяина - старообрядца. Спим в избе -
рядком в комнате, очень удобно. По ночам и вечерам нестерпимо холодно в
одной гимнастерке. Зачем надо было нас так обмануть: "Едем на несколько
дней, не берите верхние вещи и вообще, как можно меньше вещей".
21-го июля утром пасмурная, холодная погода. Моросит дождик. Пошли рыть
окопы. Занимались этим до обеда. После обеда - опять. Промокли и продрогли.
Разложили костер, теснились около него. Идет пар, а позади опять стужа.
Земляные работы идут хорошо, но к вечеру выматывает все силы. Я еле добрел
домой. Свалился, кое-как, лежа поужинал. Только легли, согрелись. Вдруг -
команда: "Подымайтесь, строиться!" Это наш полоумный ротный, целый день даже
не появлявшийся на работах, надумал военную учебу: с беготней, ползаньем по
лужам на животе, защитой от кавалерии, стрельбой лежа и с колена. Люди
измучены, а он бесится. Совсем старорежимный держиморда!
Наутро, 22-го, пошли опять в поле рыть окопы. Жара. Я остался дневалить
с Лукиным. Вдруг, часа в четыре нас послали в поле снимать с работы всю
роту. Идем. Солнце палит. Закружился над нами самолет. Зашли в сарай,
одиноко стоявший в поле. Передали приказ и вместе со всеми вернулись в
Гаврилово. Вскоре раздалась команда строиться в поход.
Комбат сел на свою рыжую кобылу, и мы двинулись. Любанский, как всегда,
весел, шутит и поддерживает этим бодрое настроение. Самый милейший человек и
близкий мне, несмотря на свои немочи и пессимизм, это Верцман. Такой
глубокий, ко всем искренне расположенный, готовый всем со всеми поделиться.
Милый человек! Луговкин, командир отделения, занял несколько ложную позицию
и, ввиду своей ограниченности, не справляется... Наш медный, довольно
увесистый чайник взялся нести Васильев. Идем бодро и весело.
На небе показались самолеты. Комбат засуетился, чтобы все спрятались.
Меня всегда это сгибание, прятанье раздражает. Прячемся нередко от своих, а
если чужие, то как-будто они не увидят нас согнувшихся так же хорошо, как
прямо идущих. Да и зачем, кому мы нужны? Тратить на нас дорогостоящие бомбы
даже немцы не будут. А у бойцов такое дрожание перед самолетами совсем не
воспитывает храбрости. Зашли в низкий кустарник. Выбрали уютные кустики,
растянулись на траве. Шутки, разговоры, приправленные матерщиной, но без
цинизма. Вообще, цинизма в нашей ополченческой молодежи нет. А матерщина -
какой-то особый шик, как будто дорвались и стремятся выпустить свой запас
матерных слов, кстати и некстати. Скоро надоест произносить, как надоело
слушать.
Тронулись в путь, прошли несколько километров и выяснилось, что
Васильев забыл в кустах наш спасительный чайник. Очень тужили о нем. В
середине дня пришли в школу, оказавшуюся по пути, и там организовали обед.
Развешаны по стенам картинки разных зверей, чисто. После обеда двинулись
дальше. Заботливый Решетин отобрал на подводу мой мешок. Стало идти совсем
легко.
23 июля к вечеру пришли в живописное село Никитинка. На горе сосны. В
соснах церковь, белая, кирпичная, по-видимому, Елизаветинских времен. Сосны
- остатки старого парка. Направо школа, три здания. Внизу шоссе, по бокам
избы. Натаскали в школу на пол сухого клевера. После длинного перехода
устали. Легли спать. На следующий день нашему взводу опять нести караул. Мне
досталось стоять поочередно с Зубовым в штабе батальона. Сменяемся каждые
два часа. Хочется спать, даже задремал стоя. Во время окликнул Виноградов.
Спать ходили в мрачную церковь. Кабинки устроены в алтаре. Неприятно.
На другое утро слегка отдохнули и отправились рыть противотанковые рвы
- километра за четыре, за реку. Рыли бодро и весело. Верцмана отрядили
таскать воду. Он добросовестно исполнял свои обязанности. Даже один раз
принес в котелке молока. Сам себя называет маркитантом. Обедать ходим домой.
После обеда тот же путь. К концу дня устаешь. Самолеты сбросили бомбы в
соседней деревне, осколком ранило девочку.
Во время дежурства в штабе: добродушная и ленивая фигура комбата
Стошса, мрачная и тупая - начальника штаба, адъютант и двое писарей. Один из
них, Гусев, самодовольный и чем-то отталкивающий.
25 июля утром ходили с Грачевым в соседнюю деревню, в лавочку. Купили
трубки. Моя стала мне милой спутницей на все время, очень к ней привязался.
Комбат вдруг присылает за мной и приглашает к себе в вестовые. Но когда
узнал, что я литератор, да еще с высшим образованием, устыдился и отставил.
Мне не хочется никуда уходить от товарищей из роты, а тем более в штаб
батальона с мрачным начштаба и Гусевым. У нас отобрали клевер, потому что
кто-то из 6-й роты в соседнем помещении закурил, и сено загорелось. Пришлось
ночевать на голом полу, но на другую ночь клевер отвоевали.
С 25-го на 26-е опять караул с ночевкой в алтаре. На этот раз дежурю с
симпатичным Головачевым. На другой день отдых. Спустились вниз к шоссе.
Пришел Решетин и стал читать нам новую "Памятку ополченца". По этой памятке
ополченец - партизан. Подали машины и вечером уехали.
Узнали, что глупое начальство опять сменило заботливого и энергичного
Грачева - его перевели в командиры минометного взвода. На его место
командиром 5-ой роты назначен наш Попков, а к нам в комвзвода вместо него
рябой, крестьянский парень из-под Вологды, Усмант Упадышев. Не речистый и
угловатый, но, как оказалось впоследствии, с большими достоинствами...
Ландшафт местности стал меняться. Вместо однообразных, ровных полей,
кое-где перемежающихся с низким кустарником, появляются настоящие перелески,
овраги, березы, елки. Родной, привычный пейзаж. По дороге к нам в машину
подсели три разведчика, которые сказали, что тут под елками из болотца
начинается Днепр. Проехали опять Гаврилово с его старообрядческой церковкой,
еще пару километров и прибыли в деревню Михалево. Меня с Лукиным опять
послали в караул на конец деревни. Мы заняли позицию у мосточка под ракитой,
против покосившейся, на ладан дышащей избушки с заткнутыми окнами.
Ночь, часов двенадцать. Я подошел к избушке, поговорил с проснувшейся
хозяйкой - старухой с малыми ребятишками. Мужика нет - забрали. Дочь ушла
рыть окопы, остался грудной, сосущий тряпочку с жеваным хлебом.
Мы с Лукиным стоим с винтовками. Идет расквартирование войск. В
Михалеве 4-я и 5-я роты. Появляется комбат, хочет посмотреть избушку. Я ему
докладываю обстановку, и он проходит мимо, оставляя старуху в покое.
Интересно и хорошо разговариваем с Лукиным. Мы с ним подружились. Вдруг
грозный окрик нашего комроты Винокура: "Это что за дом? Был тут кто-нибудь?"
Я ему докладываю, говорю, что комбат оставил старуху в покое, а дом
развалится от лишних людей. Тем не менее, он бежит к крыльцу и стучит в
дверь. Старуха не открывает. Винокур орет с заливом: "Часовой с винтовкой,
сюда!" Я смущенно подхожу, вновь докладываю. - "Часовой, молчать! Делайте,
что приказывают: бейте прикладом дверь". Я стою без движения, ребятишки орут
в голос, старуха всхлипывает. Наконец, дрожащими руками отпирает. Винокур с
шумом вваливается. Ругается, чиркает спички чуть ли не в лицо старухе и
ребятишкам. Они спят вповалку по всей избе. Пол покосился. Винокур: "Фу,
какая грязь! Здесь людям жить нельзя - задохнутся. И пол покосился, еще
придавит. Часовой, назад!"
Долго еще после этого раздается плач перепуганных ребятишек. Мне
неприятно, что поневоле пришлось быть участником этой дикой сцены. Лукин
возмущен. Говорит, что этого оставить так нельзя. Такое обращение командира
Красной Армии с населением - позор!...
Наши работают ночью за деревней. Слышны оживленные голоса. Громче всех
голос Винокура. Кого-то посылает в воду. Ночью холодно, копать трудно -
ничего не видно. Пустой подрыв сил. Хотя командир полка тут же...
Клонит ко сну. Мы с Лукиным начинаем усиленно ходить взад и вперед по
дороге, чтобы не заснуть. Вторая ночь без сна - трудно. Наконец, светает.
Предутренний холодок. Наши ушли спать, а мы все в карауле. Про нас,
по-видимому, забыли. Простояли до девяти часов. Итого, без смены 10 часов.
Лукин не выдержал, сел в канаву под мостком и уснул. В случае чего, скажу,
что мы с ним дежурим посменно. В девять за нами приходит Верцман. Бредем как
сонные мухи на другой конец деревни, в крайний дом, который заняли 1-е и 2-е
отделения.
После обеда пошли работать - рыть по берегу Днепра противотанковые рвы,
глубиной 3 метра и шириной 6 метров. Земля сухая. Сзади Днепр - речушка с
холодной водой. Великолепный урожай, но мнется безжалостно. Распорядок
работы: 50 минут копать и 10 минут - перекур. Иногда кто-нибудь читает вслух
газету. Особенно волнуют налеты фашистских самолетов на Москву. Я ничего не
знаю про свое семейство.
Работаем очень напряженно. Мне гораздо легче рыть, чем расчищать землю
- трудно нагибаться, кровь приливает. Работаем по 12-14 часов в сутки.
Трудно тянуться за молодыми, но я тянусь. Неприятно глупое поведение
начальства - комбата. Ходит по той стороне рва и замечает, кто разогнул
спину. Наши младшие начальники приказывают: когда передыхаешь (а без этого
невозможно) не разгибаться, а делать вид, что работаешь. Я не подчиняюсь, и
когда надо передохнуть, стою, чем вызываю постоянное неудовольствие и
выговоры своего ближайшего начальника - служаки Луговкина. Но мне все равно,
а делать вид не буду. Так и говорю. Работаем дружно, очень напряженно и
интенсивно. Лента рва удлиняется. Дальше роют другие части. По-видимому,
хотят устроить непрерывную линию рвов по берегу Днепра от самого его начала
до конца.
29 июля. Жаркий день, очень устали. Пошли домой обедать. Вдруг после
обеда назначение: 13 человек из 1-го взвода немедленно ехать в штаб дивизии
для несения караульной службы. Прислали грузовик. Отправилось все 1-е
отделение и четыре человека из второго. Грузовик оказался невероятно грязным
- весь в саже. Мы перепачкались до безобразия. Стыдно такими чумазыми
являться в штаб дивизии. Приехали в штаб, расположенный в большой деревне.
Стали под откосом на горке. Луговкин ушел к коменданту, а мы закусили салом,
которым нас снабдили на дорогу. Мое 23-х летнее вегетарианство провалилось.
Но все же мясо ем с осторожностью и противно...
Направили наш почетный, но очень грязный караул в штаб. Большое
двухэтажное здание, перед ним площадь. Нам отвели целую комнату на втором
этаже. Построили. Комендант - белокурый молодой человек рассказал о наших
обязанностях, наметил точки. Мне с Головачевым досталось стоять у входа в
штаб - проверять пропуска и гонять машины с площади, если остановятся.
Масса бегающего народа. Все разные командиры - штабные, с иголочки
одетые, сытые - куда-то спешат. Связные, на велосипедах и пешие, бегом
разносят всевозможные бумажки.
Толстый, на вид добродушный, командир дивизии посматривает на нас с
удивлением. Откуда такие?
К вечеру становлюсь на караул. У всех спрашиваю пропуска, у всех
начальников. Они снисходительно показывают. Как-то неловко и бессмысленно.
Большинство командиров заговаривают. Все - интеллигентные люди. Моя борода,
по-видимому - играет свою роль - почти все спрашивают, сколько мне лет и кто
я.
Вдруг подходит в командирском облачении знакомая фигура. Оказывается,
мой московский сосед Михалев - казначеем при штабе дивизии. Разговариваем.
Узнаю, что он собирается в Москву по делам. Я его прошу зайти к нам домой,
узнать. Очень томлюсь неизвестностью о домашних. Лезут в голову тревожные
мысли, главным образом о Сереже, да и о Феде, которого проводили в
неизвестность. И насчет Талечки. Ее, когда я еще был в Москве, собирались
выселять.
Ночью стоять очень холодно. Когда никого нет, кутаюсь в одеяло и похож,
наверное, на француза при отступлении 12-го года. Клонит ко сну. Усиленно
шагаю вдоль забора.
Приехала 754-я Полевая почта на грузовиках, расположилась в доме рядом
со штабом. Мы сейчас же купили открытки и послали домой наши адреса. Как
оказалось впоследствии, открытки наши почему-то не дошли.
В общем, привилегированная штабная жизнь. Хорошо питаемся. Нас должна
сменить караульная рота из 1-го полка, но запаздывает. Остаемся на вторую
ночь. По распоряжению комдива нам выдали кавалерийские венгерки, чтобы не
дрожать ночью. Очень удобно себя в них почувствовали: во-первых тепло,
во-вторых скрыли нашу грязь. Ночью тревога. Немецкие самолеты неподалеку
сбрасывают бомбы.
Продежурили и 3-ю ночь. Нас сменила рота 1-го полка. Все рослые ребята,
пришли в полном вооружении с комроты и взводными, даже с пулеметом. Не то,
что мы. 30-го июля отправились пешочком домой. По дороге останавливались в
деревнях. Нас охотно принимали, поили молоком, даже хлеба подавали. Шли не
спеша. Помогли выбраться из трясины застрявшему грузовику, груженному
хлебом. За это нам дали белого хлеба. Съели с удовольствием.
Во все время - общая беда: нет спичек. Даже в дивизии. В Гаврилове,
наконец, их достали. Пришли домой усталые. Сидим, пьем чай. Вдруг Винокур:
"Встать, распустились! Когда начальство входит, должны встать..."
Мне становится невмоготу тянуться в работах за молодежью. Напрягаю все
силы... Каждый день земляные работы по 14 часов. Кончаем участок за
участком. Многие, особенно интеллигенты: Верцман, Любанский, я, Головачев,
Луговкин, Чепцов начинают сдавать - сил не хватает.
В знойный день 4 августа работал на насыпи рядом с Корневым. Очень
пекло солнце, трудно было. Вдруг чувствую звон и шум в голове, тошноту и
схватки в животе. Бегу вниз к Днепру. Падаю, рвет, задыхаюсь... Это было
перед самым обеденным перерывом. Напрягаю все силы и бреду домой. Миненков
свел меня в санчасть. Температура 39,6*. Уложили. Чувствую, что со мной
что-то неладно. Сестра говорит, что нужен абсолютный покой. Останавливаюсь
на этом так долго потому, что это - начало всех моих болезней.
В общем же, о Михалевском довольно длительном житье сохранил очень
светлые воспоминания. В труде познаешь товарищей, чувствуешь, что вносишь
свою лепту в оборону, бодришь приунывших. Милый Верцман плохо себя
чувствует, болит живот, он мрачно настроен. Я как могу его утешаю. Мне очень
жаль его. Он душевный и умный человек. Лукина забрали на работу в штаб...
.................................................................................................
Продолжение дневника ополченца (без даты - Л.О.)
Возвращаюсь назад. За несколько дней до начала моей болезни наш 1-й
взвод получил приказ выйти на ночь в "полевой дозор". Предупреждают, что
будет трудно. Я рвусь идти - очень интересно. После ужина, когда стемнело,
построились, взяли винтовки, патроны, плащ-палатки (лучшие друзья бойцов). Я
еще прихватил неизменную свою кожаную подушечку и ложечку для заварки чая. В
мешке - хлеб.
Пошли в полной темноте. Идти легко. Прошли километра три от Михалева,
подошли к клеверному полю за мостом на лесной поляне. Свернули вправо по
полю, вошли в лес. Идем по тропинке. Время от времени нас останавливают
часовые, выступая в темноте из-за деревьев - все из нашей 4-й роты. Идем
дальше в чащу леса. Там тлеющий костер, кучками сидят бойцы и лейтенанты
нашей роты. Они отдыхают, а другие - кто в карауле, кто на дозоре. Вскоре и
мы с нашим лейтенантом Упадышевым выступаем в дозор. Идем лесом, выходим на
дорогу, поднимающуюся в гору. Справа вдалеке ракеты, зарево и высокие взлеты
огня - взрывы. Определяем, что это пожар в городе Ржеве, вероятно от
бомбежки. Так на другой день и оказалось. От нас километров 80-90, но по
ночной темноте и сверху видно ясно.
Прошли еще немного: ржаное поле, за ним деревня. Избы - темными
силуэтами. Очень холодно, начинает моросить. Правда, мы в венгерках. Не
видно ничего. Заходим в рожь. Никакого неприятеля не обнаружили. Упадышев,
вопреки правилам, разрешил закутаться в палатки и лечь отдохнуть. Так и
сделали. Я закутался в палатку с головой, под голову сгреб сырую рожь на
корню и положил мешок с подушкой. Заснул мертвым сном, а сверху по палатке
постукивает дождичек - "шарасис", как дети называли, бывало, осенью в
Горках. Сладостные воспоминания, среди которых я погружаюсь в сон. Помню
еще, что под палаткой ухитрился выкурить трубочку так, что никто не заметил.
Утром проснулись. Многие дрожат - промокли, а я - сухой. Хоть и
холодно, но бодро, весело и интересно. На рассвете направляемся обратно в
лес, на ту же стоянку. Приходим. Бойцы кипятят в котелках чай. Я немедленно
присоединился к ним с двумя котелками. Занял чайку и пустил в ход свою
неизменную спутницу - ложку самоварку. После чаю, который показался особенно
вкусным, хотя сильно попахивал дымком, легли на росистую траву под кустами и
часа два крепко поспали. Потом опять в дозор, но уже по другому пути. Идем
густым лесом. Солнце уже высоко, сильно припекает. Километров через пять
вышли на опушку, сделали привал в тени, на еще не просохшей от росы траве.
Земляника. Налево видна деревня. Решаем идти туда. Посылаем на разведку
Миненкова и Васильева. Оказывается, что не та - надо идти направо.
Возвращаемся в лес и по тропинкам двигаемся на северо-запад. На опушке леса
виднеется еще деревня. Это та, что нам нужна. Идем в нее. Ищем молока. Нигде
нет. Отправляем на поиск опять Миненкова. Но ждать некогда. Пошли по другому
направлению, прямо на юг, наказав ребятишкам, чтобы они направили Миненкова.
В деревне только женщины и малые ребята. Хорошо убирают великолепный урожай
клевера. Хочется поработать, подсобить им, но надо двигаться. Идем льняными
полями. Лен цветет. Сплошной бирюзово-поднебесный луг с нежными зелеными
подпалинами. Ровный, на стройных ножках - будто живой. Великолепное зрелище
и великолепный урожай льна. Километра через два, в кустах сделали привал,
поджидали Миненкова. Видим идет. Притащил огромный глиняный кувшин холодного
молока, кусок сала и кружку меда. Миненков - маг и волшебник по всякого рода
доставаниям.
Вкусно перекусили, кувшин оставили в кустах и двинулись к нашей стоянке
- прошли еще километров пять по сильной жаре. Привезли обед. Пообедали и
легли было опять вздремнуть под кустами. Только стали задремывать, опять
команда - спешно на разведку. 1-ый взвод по отделениям. Наше во главе с
Упадышевым пошло по той же дороге, только уже не плутая. Трудно. По дороге
жую корки черного хлеба и сухари. В кустах нашли Миненковский кувшин. Зашли
в деревню, отдали его удивленной и обрадованной хозяйке. Сделали положенный
нам круг и к вечеру опять вернулись на стоянку. Устали. За сутки ночью и
днем по жаре прошли километров двадцать пять. Только пришли, сразу же вновь
снялись и по приказанию Упадышева направились домой в расположение роты.
Пришли совсем усталые и голодные, легли спать. Только что заснувших
экстренно подняли. Мы думали, что тревога. Оказалось, что приказ: срочно
раздать по 150 патронов каждому. Почему ночью? Почему для этого надо будить
усталых людей?
С наслаждением вспоминаю эту поэтичную суточную разведку. Много пережил
художественных моментов и жалел, что я не художник, чтобы изобразить их.
Товарищи дивятся на мою бодрость в 52 года. Но скоро, как описано выше, ей
наступил конец. Я долго еще не сдавался, потом недели две проработал в штабе
дивизии, пока не приспичило - язва схватила меня как следует... Сейчас пишу
ретроспективно, задним числом. Многие детали исчезли безвозвратно, как сны.
А жаль...
.................................................................................................................
..............................................................................................................
22 сентября 1941 г.
Станция Фирсово. Эвакогоспиталь. Приехали сюда 19-го вечером из деревни
Лукьяново, где ночевали одну ночь. Ходил в деревенскую баню. Приехав сюда
застал в госпитале многих старых знакомцев... Завтра эвакуируемся дальше.
Интересно - куда?
В общем бесславно заканчиваю я свою военную ополченческую жизнь.
Заканчиваю ли? Может быть будет продолжение...
23 сентября 1941 г.
В 10 утра тронулись со станции Фирсово. Новые соседи, но опять из того
же окружения - раненых рядовых бойцов. Лежу на верхней полке. Неудобно. По
дороге на каждой станции грузят раненых. Едем на Бологое и Калинин. Новые
соседи - люди степенные. Мордва, из Саранска.
24 сентября 1941 г. 10 часов утра.
Подъезжаем неожиданно не к Калинину, а к Рыбинску. Дальше - конечный
пункт Ярославль. Побывать в Ярославле, конечно, интересно, но только в
других условиях и в другое время. Там будет гарнизонная комиссия, и может
быть освободят. Что за смысл меня таскать из края в край. Неприятно сознание
обузы, балласта. Чем скорее от него освободятся, тем разумнее во всех
отношениях.
Третьего дня известие, что взят Киев. Тяжело. Почему это? при таком
замечательном людском составе отдать Киев... пишу это, конечно, для себя.
Сейчас в Рыбинске 10 утра. Из вагона не отпускают. В окна просят
махорки. Над городом кружат самолеты. С запасных путей города не видно.
Только направо церковь красивой архитектуры, с синими куполами.
Тронулись в 11-35...
Без четверти 3 часа дня. Подъезжаем к Ярославлю. Он уже виднеется из
окна справа. Приехали на станцию Всполье. Простояли 2 часа. Наконец,
тронулись, проехали через весь город, потом мимо аэродрома. Оказывается едем
в Иваново-Вознесенск, Ярославль нас не принимает. И здесь -
неорганизованность. Наш эшелон с ранеными, многие корчатся от боли,
нуждаются в перевязке. Вторые сутки в пути, в душном вагоне, плохо кормят -
черствый черный хлеб. Есть его трудно, я почти весь отдаю соседям и живу на
скопленных сухарях. От кого это зависит? По десять дней таскают раненых с
этапа на этап почти без всякой помощи. Это - хуже, чем неорганизованность...
25 сентября 1941 г. Вечер
Приехали на станцию Нерехта бывшей Костромской губернии, Ярославской
области. 2 часа сидели запертые в вагонах. Наконец, выпустили в вокзал.
Кишащая, серая солдатская масса, измученные лица, несколько оживленные
электрическим светом, которого не видели три месяца.
Я присоединился к московскому инженеру, ополченцу С.Т. Лебедеву,
который в том же приблизительно положении, что и я. Ждем очереди для
отправки в госпиталь. Часа в 3 ночи проехали, наконец, по пустынным зеленым
улицам городка Нерехты - со старыми, основательными постройками. После
вагонной духоты ехать было приятно.
Подъехали к большому кирпичному двухэтажному зданию. Вошли: чисто,
новые веревочные дорожки с приятным запахом дегтя, электрическое освещение,
чистота всюду, все новенькое. На 1-м этаже две сестры переписывают вещи.
Раздевают до нага и сразу в баню. Моют бабы. Не успел опомниться, как мое
тощее тело оказалось в их руках. Вода горячая, но в бане холодно. Выдали
белье, халат, отобрали черные сухари и папиросы, отправили наверх, в
прекрасную палату, заново отремонтированную. Светлый класс школы,
по-старинному построенной: в три кирпича, с огромной кафельной печкой и
чугунными лестницами. Дали стакан молока и хлеба с маслом. Холодно. Я выбрал
место с краю, у окна. Рядом со мной милый инженер Лебедев. Заснул мертвецки.
Утром - нездоровится. 37,3. Вечером - 38,2. Знобит, болит все тело.
Рассказывал Лебедеву про Сережу. Он слушал меня и у него текли слезы. Меня
это тронуло и сблизило с ним.
Госпиталь - не военный. Женское царство. Главный врач - молодая, Мария
Петровна. Работает здесь второй год, сама из Пушкина. Деловитая, немного
чересчур спокойная. Видимо, ищет приемы обращения с массой раненых.
Производит хорошее впечатление и как врач, и как приятный человек. Другой
врач, Елена Васильевна, - веселая... Сестры и сиделки - бестолочь. Завтраки,
обеды, ужины - все не во время и все неорганизованно, хотя хорошего
качества.
Третьего дня, например, 14-ти раненым нашей палаты не хватило очень
вкусного киселя в стаканах. Никак не могли понять, в чем дело. На другой
день выяснилось, что, пользуясь темнотой и сумятицей, артиллерист съел 15
стаканов киселя!
Пишу лежа. Неудобно и не привык. К тому же после вчерашнего
впрыскивания камфары болит правая рука. Провел тяжелую ночь. Вчера вечером
была высокая температура (38,8). Ночью, наверное, еще выше. К тому же
изжога, боль под ложечкой и стреляние по всем у телу. Путаница в сознании.
Кошмары:
Фашисты бьют Сережу по щекам, ногами по спине... А он, готовый к
мученической смерти, думает о нас, о маме, переживает с нею вместе свою
смерть. Его пытают, хотят добиться прямого ответа. Но он тверд, мужественно
готовый к смерти и новым мучениям, твердо говорит: "нет".
Но его не убивают. Каким-то чудом ему удается бежать из плена.
Ободранный, измученный, с вдохновенными глазами (я вижу тебя, Сереженька) он
бежит. Блуждает. Дни сменяются ночами. Сколько таких смен - счет потерял.
Переправляется через реки вплавь, через овраги и дебри. Бредет без компаса,
без карты - по интуиции, да по звездам. Наконец, когда уже силы готовы
изменить окончательно, наткнулся на нашу часть... Все это живо переживаю.
Лихорадка треплет, все путается - реальное мешается с фантазией. Вдруг
кажется, что его, раненого, приносят в мою палату. Я вскакиваю, но его нет.
Бурная по переживаниям ночь, отнявшая много сил...
Мне в руку неловко втыкают шприц с камфарой...
Сегодня - падение температуры. Слабость... В уборной - курилке клуб.
Разговоры, порой фантастические. Все об окружении...
28 сентября 1941 г.
Все еще в госпитале в Нерехте. Завтра - комиссия. Назначен на комиссию.
Надеюсь, что освободят. Тогда послезавтра смогу быть дома. Не верится.
Что-то найду там? Дух захватывает... Сережа...
Сейчас 7 часов утра. Ночью - опять кошмары. Говорят, что всю ночь
разговаривал. Неприятно...
Публика распустилась - бузотеры нагло скандалят, что 800 грамм хлеба в
день им мало или будто им недодают. А это бессовестно и несправедливо -
кормят хорошо...
Кто-то меня окликает по фамилии. Смотрю - наш лейтенант 5-й роты Бычков
с перевязанной рукой. Обрадовались, как родные. Оказывается ранен 18
сентября на передовой позиции. Наш батальон вступил в дело. Над его
расположением был жаркий воздушный бой. Хорошо сражались наши самолеты,
сбили несколько вражеских, своих потеряли два. Батальон позицию держал
крепко. Уничтожили танк, забрали пулемет. Боеприпасами снабжены хорошо.
Славно действовали наши минометы. Что дальше он не знает - увезли. Знает,
что ранено еще несколько человек.
29 сентября 1941 г.
Нерехта. Госпиталь. Длинная ночь. Легли с темнотой в 8 часов. Сейчас
6 . Идет снег. Все бело. Всегда при первом снеге делается как-то весело и
бодро. Что-то покажет сегодняшний день? Нынче комиссия... Сегодня 15-й день
моего скитания по госпиталям. Все еще спят. Я встал, умылся, покурил и вот
пишу от скуки. Надо взяться за продолжение "Дневника ополченца", как я не
совсем верно назвал свои воспоминания. Может быть в Москве обработаю и
что-нибудь получится. Сегодня ночью слышал, наконец, правдивый и точный
рассказ об окружении при озере Велье (многие раненые оттуда).
Шли с горы. Внизу большое озеро, с боков лес. На горках - деревни. В
лощину спускались три полка. Когда спустились, из деревень и леса с обеих
сторон - немцы. Сомкнули подкову и начали артиллерийский, пулеметный и
минометный обстрел, точнее расстрел наших трех полков, попавших в ловушку.
Преступное легкомыслие: не была даже выслана разведка, ни в деревни,
занятые немцами, ни в оба леса по сторонам лощины. Для отхода оставалось
только озеро и болото. Наши, кто как мог, побросав оружие, стали
пробираться. Большинство погибло, многие раненые шли по пояс в воде. "На
глаз" считают, что из окружения в конце концов вышло около 1/3 бойцов.
Погибла вся матчасть: машины, обозы, боеприпасы, продовольствие.
Немцам добыча большая...
...5 часов вечера. Комиссия не состоялась. Еще один томительный день и
длинная ночь (хорошо, если одна). Обстановка в госпитале стала тяжелая.
Полное, разлагающее безделье, воздуха мало. Первый раз в жизни чувствую, что
долго не выдержу, силы тают с каждым часом. С утра болит голова. Попросил
пирамидона - не оказалось. Дали пантопон, стало еще хуже.
Даже кулуарные рассказы повыдохлись. Только группка из четырех человек
молодежи с 8 часов без устали играет в домино. При этом они стучат
костяшками по столу неимоверно. Видимо, в этом какой-то шик!
Такая жизнь - разложение. Надо с ним бороться самым решительным
образом: занимать время, направлять мысли. Тут-то бы и работа политрукам, но
их совсем нет. За все время один раз заходил к нам в палату комиссар
госпиталя. Наобещал книжек и кино. Но... ни книжек, ни кино, ни комиссара! А
бойцам надо поправляться, набираться сил, чтобы снова идти в бой. Они же
впадают в маразм. У всех пониженное, угнетенное настроение. А тут еще
неувязка с комиссией... Бросаю писать - нет мочи. Начал брюзжать - самому
противно. Но нет физических сил подобраться. Все раздражает, особенно это
домино...
30 сентября 1941 г.
Все еще в Нерехте. Какая-то реорганизация в комиссии. В 7 утра слушал
по радио "Последние известия". Успехи на нашем северо-западной фронте.
Подбодрило. Чувствую себя (хотя и болен) живой частью великого целого. Не
может быть, чтобы моя работа была кончена. Много еще воодушевления и
желания. Хотелось бы приложить свои силы в более близкой мне сфере -
организационной. Но это трудно. Я ведь - нижний чин и притом военному делу
не ученый. Но, несмотря на это, вижу неполадки и то, как их можно устранить.
1 октября 1941 г.
Сейчас 7 часов утра. Слушал радио. Наши оставили Полтаву. Что это?
Почему такие неудачи на южном фронте? Где Софья Владимировна и музей
Короленко?
Враги проникли уже в глубь Украины, а я еще прозябаю в госпитале. Жду
комиссию и не могу выбраться. Первый раз в жизни нахожусь в таком
беспомощном состоянии. Вчера было кино "Фронтовые подруги". Слабо... Вечером
хорошо поговорил со старшим врачом Марией Петровной Мосиной. Ей только 24
года. У нее девочка 4-х лет. Она тоже была в кино. Муж - пьяница. Она его
бросила. Трудится в Нерехте. Стремится в Москву. Я дал ей свой адрес. Может
быть удастся помочь.
Завели патефон. Сейчас начнется скандал с нижней палатой - командирами,
которые во всем хотят сохранить свои привилегии. Патефон, рояль, книги - все
забрали себе. И вообще, в массе чувствуется антагонизм между комсоставом и
бойцами - друг друга презирают. Это - сторона неприятная, мало отличающаяся
от прежнего времени. Тогда корни этого антагонизма были ясны. А теперь? Ведь
тот же класс. Командиры, в большинстве случаев, это даже не интеллигенция,
это те же колхозники и рабочие, окончившие по ускоренной программе военную
школу. Но власть портит людей. Прежде всего бросается в глаза разница
оплаты. Командиры буквально не знают, куда им девать деньги, заняты жратвой
и ее добычей. Это происходит на глазах у бойцов и, естественно, вызывает
недобрые чувства.
2 октября 1941 г.
Все еще в Нерехте. 3-го будет общая эвакуация. Мы остаемся на комиссию,
которая состоится 4-го, если не случится какой-нибудь неожиданности. 6 часов
вечера. Сегодня целый день сплю. Проснулся под заунывные, нежные звуки
гармошки. Играет почти умирающий от рака желудка больной, боец нашего полка
Хохлов из Ногинска. Он меня узнал в госпитале - я его записывал в лесу, в
конце августа, из нового пополнения. Вчера меня гармошка раздражала. А ныне,
глядя на его изможденное лицо и детские, наивно грустные глаза, умиляет. Он
ничего не ест. В игру вкладывает свою тоску.
3 октября 1941 г.
Сегодня назначена эвакуация. Мы, так называемые старики, и не
излеченные больные остаемся. Говорят, что после комиссия нас направят в
Москву, в свой райвоенкомат. Мои коллеги приуныли и полны пессимизма. В 6
утра слушал радио - трещит неимоверно. На Москву сегодня ночью был налет. Не
допустили. Бомбы упали в предместье...
Меня буквально возмущают заботы некоторых пожилых интеллигентов о
собственной личности - не человеческой личности с сознанием своего
назначения, а именно без такого сознания - забота о своем телесном
существовании и благополучии. То ему подавай ванну, то вкуснее поесть, то
какой будет ужас, если пошлют на фронт. А в довершение всего и "нет смысла в
жизни. Зачем я учился, зачем жил, если случилось со мной такое несчастье?"
Какое несчастье? А то, что добровольца во время войны не сразу, как он
вздумает, отпускают домой. Почему для него несчастье, а для мобилизованного
бойца это нормально. 50 лет?! Ну так что же, расстояние не так велико.
Бесполезность для фронта, лишняя обуза? Это - да. Но решается не с личной
точки зрения...
Я тоже хочу домой, но если бы я был здоров, разве мог бы я стремиться
домой, когда кругом пожар? Как я буду спокойно взирать на него?...
Под влиянием прочитанного вступления к запискам Герцена захотелось
вдруг написать воспоминания о всей своей жизни. Начать с первых осознанных
впечатлений - в 3 года: Пожар в Ботово... Ночевка внизу у реки... Дед Петр
Егорович... Няня. Ее рассказы о Воронцове. Ее замечательный язык. Ее песни.
Рассказы об издевательствах над крепостными... Первая ненависть к
крепостничеству и барству. Зачатки наивного демократизма... Ох, много няня
мне дала для дальнейшего развития...
Дети, девочки города Нерехты, принесли нам букеты осенних цветов -
наверное, в связи с предстоящей эвакуацией.
4 октября 1941 г.
Вчера эвакуация не состоялась. Говорят - нынче. Наша же комиссия не
раньше 7-го. Томительно. Каждый праздный день наносит бессмысленный ущерб.
Зачем этот бюрократизм, эта волокита? Они вредны всем и всему. Вечером играл
в шахматы. Проиграл две партии. Ночь почти не спал.
5 октября 1941 г.
Сегодня событие в нашей однообразной госпитальной жизни: более половины
(55 человек) эвакуировано. Остались 45 человек выздоравливающих и около 10
человек на комиссию, в том числе и я.
Бедный Хурхулин не хотел уезжать. Говорит: "очень больно руку", а врачи
говорят, что заживает. Дал мне свой тифлисский адрес, чтобы я к нему
обязательно приехал. - "Угощу своим виноградом, своим сладким вином. Всех бы
угостил! Приезжай отец". Очень трогательный юноша. В конце концов его одели,
он сел в грузовик и уехал. Я просил разбитного и доброжелательного
московского рабочего, Ловчева, приглядеть за ним и в случае нужды помочь.
Распрощался с лейтенантом Беляковым. Очень милый, простоватый малый, он
попросил у меня мой московский адрес. Я с удовольствием дал его, просил
написать и, если будет в Москве, зайти ко мне...
Стало сразу тихо. Шумная молодежь в большинстве своем уехала. Сейчас
больной эпилепсией сотрудник военных газет "Красная Звезда" и "За Родину",
Волков, рассказывал про ужасные нравы наших российских войск в Литве. Он
поехал с комиссаром Чирковым в Вильнюс за бумагой.
"Погрузили, - рассказывает, - две машины. Едем назад - увидели ресторан
с русской вывеской. Вошли, наелись за бесценок до отвалу. Хозяин ресторана
предложил: не угодно ли альбомчик? - Что за альбомчик? Давай. Подали альбом
с фотографиями голых молодых женщин с номером на каждой фотографии. Чирков
говорит: "Давай увезем с собой десяток". Вошли в комнату: проститутки играют
в карты. Отсчитали десять и сказали: "едем". - Куда? - К командирам. Они
обрадовались и быстро оделись. Выехали за город. Мы с наганами в руках.
"Куда везете нас?" - стали спрашивать с испугом. - В органы НКВД, работать.
Одна на ходу хотела соскочить. Чирков выстрелил в упор и выкинул труп из
машины. Начался переполох. Мы убили еще двух. Одну Чирков, другую я. Наехали
на польский отряд. Потушили фары. Тогда одна проститутка, полька, начала
кричать по-своему "спасите" и стала прыгать из машины. Мы перестреляли всех,
кроме двух, которые согласились работать и ехать с нами. Остальных восемь,
всех уложили".
Говорит все это равнодушно, даже бравируя. Немудрено, что у него
эпилепсия. Но хорош литсотрудник, хорош комиссар Чирков. Думаю, что это
исключение.
Сейчас в палате тихо. Милейший Сергей Трофимович Лебедев спит рядом.
Темнеет. Нынче был чудный осенний день. Осенним теплом грело солнышко. Я
гулял по двору и вспоминал свое счастливое прошлое в Горках осенью... совсем
темно. Бросаю писать.
6 октября 1941 г.
На завтра определенно обещают комиссию. Ответа на посланную мной
позавчера домой телеграмму все нет. Начинаю беспокоиться.
Сегодня утром говорил с воронежским учителем о художественном
творчестве Толстого. Он читает "Воскресение" и захлебывается от переживаний.
Не читал еще "Войны и мира". Счастливый - сколько у него наслаждения
впереди. Зато он читал Виктора Гюго. Обворожен им. Вообще, к моему
удивлению, очень многие бойцы читали Гюго - он их любимый писатель. Пушкин и
Гюго! А Толстого нигде не могут получить. В библиотеках его нет.
Дал этому воронежскому учителю, Якову Михайловичу Лыгачину, свой
московский адрес, обещал оказывать содействие в получении литературы после
войны. Если останемся живы!...
Просил его записывать боевые эпизоды и присылать мне для обработки и
помещения в печати. В частности, об окружении 8-15 сентября на
Северо-Западном фронте, о котором столько разнообразных и порой
противоречивых рассказов слышал в госпитале.
По радио об этом только глухие сводки.
7 октября 1941 г.
Сегодня долгожданный день, обещали непременно комиссию, на которой
вырешат о нас что-либо. Что бы ни было, лучше, чем это бессмысленное,
тунеядческое состояние.
Ждут прибытия новой партии раненых и больных. Несчастные молодые очень
достойные врачи замучены до полусмерти, сестры и няньки тоже. Начальник
госпиталя бойцам не показывается. Организация госпиталя плохая, только
лечащий персонал на высоте.
Вчера был жиденький и пошловатый концерт, устроенный ярославской
филармонией: баян и кривляющаяся певичка из Челябинской оперетты. Просто
стыдно было...
10 часов утра. Комиссия, наконец, состоялась. Меня вызвали первого.
Пять докторов. Подробно исследовали, слушали, стукали. Председатель, хирург
Зебров, непременно хотел запрятать меня на нестроевую - в писаря. Я спорил и
доказывал, что на должности писаря гораздо лучше использовать
писарей-специалистов или секретарей сельсоветов, а литературный работник
может принести большую пользу Красной армии в своей области. Например, в
оформлении для печати своих впечатлений и заметок, а во фронтовых условиях я
и по возрасту и по состоянию здоровья сейчас не могу работать,
доказательством чего служат мои приступы язвенной болезни. В конце концов он
согласился. Постановлено направить в Куйбышевский военкомат для снятия с
учета. Лебедева - тоже. Надо еще оформить решение комиссии. Завтра с 8-ми
часовым поездом обещали отправить, но не наверное. Увидим. Беспокоюсь, что
нет ответа на телеграмму. Всего на комиссии было 8 человек. Освобождено -
трое.
8 октября 1941 г.
Вчера вечером в стенах нашего монотонного госпиталя произошло
любопытное событие: сбежал из командирской палаты легко раненый и
выздоровевший старшина. Еще до этого он стяжал всеобщее презрение. У одного
товарища стянул сапоги, которые тот вынул из мешка для починки, у другого -
сохнувшую после стирки гимнастерку с лейтенантскими нашивками, брюки и
комсоставскую амуницию...
Оттолкнул во дворе сторожа, который пытался его задержать. Приехала на
машине главный врач М.П. Мосина с представителем местной НКВД для
составления акта.
Часа через два сбежавший явился и начал, нахал, агрессивным тоном
обвинять врача, что его, здорового, держат взаперти, а он де, такой патриот,
что стремится на фронт и т. д. Составили акт, передадут его суду.
М.П. обещает сегодня устроить наш отъезд. Сводки с фронта безрадостные.
Усиленные бои на Брянском и Вяземском направлениях. Последнее нам хорошо
известно - там мы немало положили сил на земляных работах...
В Москве буду работать на оборону, что бы там ни было...
Глава 4. Годы военные
Не рискну вообразить себе смятение чувств, с которым Николай Сергеевич
утром 9 октября 1941 года поднимался по винтовой лестнице к двери своей
квартиры, которую покинул более 3-х месяцев тому назад. Долгожданная радость
встречи с Талечкой и Федей и тревожная надежда услышать о получении хоть
какой-нибудь весточки от Сережи...
Дверь открыла племянница Софка. Из спальни в синеньком своем халатике
выбежала Талечка, вслед за ней - еще полусонный Федя. Объятья, слезы
радости... и почти сразу же, в ответ на немой вопрос, горькое: "Нет, ничего
нет..."
"Не выдержал - раскис, расплакался, - записано в дневнике. - Одно из
сильнейших переживаний в жизни - возвращение домой". Потом беспорядочный
вихрь вопросов: "Как ты?.. Как вы тут без меня?.. Кто в Москве?.." И,
конечно же, главная тема - немцы подходят, говорят, что они уже в Истре.
В тот же день Николай Сергеевич отправляется в Гослитиздат.
Расцеловался с Чагиным. Узнал от него, что на эту неделю назначена эвакуация
в Красноуфимск. Еще не поздно включить в список и ближайших членов семьи.
Николай Сергеевич категорически отказался. Он остается - Москву не отдадут!
Директор возражать не стал и тут же попросил взять в свое ведение библиотеку
и, в качестве заместителя руководителя, войти в состав пятерки сотрудников,
которые образуют "московскую групп" ГЛИ. Николай Сергеевич охотно
согласился.
12-го числа он был у Цявловского, где собралась компания пушкинистов.
Рассказывал об ополчении и фронте, убеждал никуда не ехать. Старался внушить
им свою уверенность в том, что Москва выстоит. Похоже, что без успеха...
Из дневника Н.С. 16 октября 1941 г.
"Утром пришел в Гослитиздат - все сбежали в ночь. Полная разнузданность
и растерянность. Отправился искать Чагина. Нашел его и всю группу на площади
у Курского вокзала, под дождем. Подписал у меня на загривке чеки. Площадь -
незабываемая картина. Лежат под дождем мужчины, женщины, дети, вещи.
Статские и военные - все ждут своей очереди грузиться и бежать. У всех
выражение лиц провинившейся собаки с поджатым хвостом. Жалко, обидно и
противно. Эшелоны в панике".
Николай Сергеевич не прав. Люди не были виноваты. Я хорошо помню этот
день. Вскоре после начала войны улицы Москвы украсились черными рупорами
мощных громкоговорителей, укрепленных на фонарных столбах. Во время передач
сводок Совинформбюро около них собирались кучки прохожих.
В то злополучное утро 16 октября громкоговорители откашлялись и
сообщили, что через полчаса будет передано важное правительственное
сообщение. Прохожие останавливались, кучки слушателей росли. Ожидали призыва
- всем выйти на защиту города: рыть ли окопы, громоздить ли баррикады.
Предполагали даже раздачу оружия населению. Накануне было сообщение о том,
что "на отдельных участках" линия фронта под Истрой прорвана. Все понимали,
что если их не удастся остановить, немецкие танки за два часа дойдут до
Москвы. Были уверены, что в эти минуты под председательством Сталина
заседает Совет Обороны и решает судьбу города...
Через полчаса громкоговорители снова ожили и объявили, что
правительственное сообщение будет передано через час. Ясно - заседание
затянулось! Нешуточное дело - в считанные часы организовать дополнительную
защиту города силами сотен тысяч добровольцев! Никто не уходил. Число
слушателей росло. До высшей степени нарастало и напряжение ожидания. И вот
через час черные раструбы опять прочистили горло и объявили...
"Постановление Моссовета о недопустимых нарушениях в работе городских
служб": трамваи выходят на линии нерегулярно, парикмахерские закрываются
раньше положенного времени и прочую ерунду в том же духе. (Почему-то
особенно запомнились эти парикмахерские). Стало ясно - "наверху" паника,
город сдадут!!
Вот тогда-то началась паника и среди горожан. С голыми руками, в
одиночку - без организации и команды против танков не попрешь. Те, что не
хотел оказаться "под немцем", рванули на всех возможных видах транспорта на
Восток по еще свободному Шоссе Энтузиастов или на штурм поездов, уходящих с
Курского, Казанского и Ярославского вокзалов...
Я полагаю, что Николай Сергеевич не слышал этой короткой "радиодрамы".
Иначе он был бы снисходительнее к своим коллегам. Уверенность же его в том,
что Москву не сдадут не имела под собой никаких оснований, кроме присущего
ему оптимизма и доверия к руководителям государства.
К счастью, оптимизм его оказался оправданным. Успевшие подойти к Москве
свежие войска из Сибири и неслыханные для конца октября морозы остановили
немецкое наступление. В ноябре-декабре морозы еще усилились. Немцев
оттеснили дальше от Москвы, после чего фронт на этом направлении
стабилизировался (немцы наступали на юге). Оставшиеся москвичи смогли
вернуться к своим делам. Хотя город заметно опустел: предприятия и многие
учреждения были эвакуированы.
Гослитиздатовская пятерка задумала организовать выпуск серии "Великие
люди России", о которых 7 ноября на красной площади говорил Сталин. Николай
Сергеевич с воодушевлением пишет книжку "Жизнь и творчество Толстого". Она
получает одобрение во всех инстанциях, листы подписываются к печати. Но...
книжка не выходит. Ее заменяет перепечатка аналогичной, но написанной в
совсем ином ключе, книги Н.К. Гудзия, изданной ранее Академией Наук.
В 42-м году понемногу начинают возвращаться "беглецы-октябристы".
Приезжает и Чагин. Прибывающие в первую очередь направляют свои усилия на
материальное благоустройство (пайки, столовые и пр.). Разумеется, в
соответствии со своим рангом и прежним положением в Издательстве. Работу по
подготовке "серии" вернувшееся руководство останавливает. Другие работы не
начинаются.
...3 января 1943 г. С еще не остывшим пафосом и заметным раздражением
Николай Сергеевич записывает в дневнике:
"Мы, остававшиеся со своими семьями, готовы были пожертвовать в случае
нужды своими жизнями для Москвы, оскалиться, но не пустить в Москву немца,
умереть или уйти из Москвы с последним бойцом Красной Армии. И ничего не
боялись... Так мы жили с 16 октября до декабря 41 года. Вся Москва жила
одной жизнью, производила один вдох и выдох... А тут приехали "октябристы" и
пошли щипать, и работа остановилась, а кое-где и развалилась, например, в
библиотеке Гослитиздата. Продолжается это шкурничество до сих пор.
Бюрократизм расцветает пышным цветом".
Люда переселилась к Родионовым - "жили одними интересами", - как
записано в дневнике.
Во время бомбежек никто не спускался в бомбоубежище. Боялись за
сохранность, в случае пожара, подготовленных к печати томов, которые Николай
Сергеевич для неусыпного наблюдения перенес из Гослитиздата к себе домой.
Оказалось, что не напрасно - в здании ГЛИ попала бомба.
Летом 42 года он вместе с Федей усердно работает на огороде в Кутуарах,
где Гослитиздату был отведен участок, а его назначили уполномоченным.
"Какая мне была радость, - записано в дневнике, - работать с Федей на
земле, в поле и огороде в Кутуарах. Ходить с ним на футбол и вообще
проводить с ним время. Так с ним легко, хорошо и понятно. Вот будет стоящий
человек, благодаря своим способностям, своему характеру и своим моральным -
чистым задаткам. Только бы сохранился".
Кстати, есть и более поздняя запись о результатах работы в Кутуарах:
"Кончилась моя работа тем, что колхоз выпахал мою картошку и морковь,
срезал 300 кочанов капусты и прочего - знамение времени - грабеж среди бела
дня. А районные власти и прокурор председателя колхоза покрыли, ссылаясь на
формальности. Черт с ними! Я работал ради удовольствия, ради работы на
земле..."
Еще одна интересная запись того же периода (все три на отдельных
листках - вложены в дневник 43 года, но не датированы):
"Прочитал замечательную статью Гершензона о Печерине Владимире
Сергеевиче (поэт и философ - утопист второй половины XIX века - Л.О.). Это
все соки предыдущих поколений, которые мы всасывали с молоком матери. Но они
трансформировались и привели не к индивидуализму, а к социализму. Привели
Русскую культуру, русскую интеллигенцию к Октябрю. Ленин ведь был русский
интеллигент. Ох, много мыслей вызывает эта книга о народе и интеллигенции.
Разлад, хождение в народ, Герцен, народники, Блок, Толстой, Ленин и
Октябрь..."
Должен отметить, что слова: Ленин, Октябрь, социализм появляются в
дневниковых записях впервые.
...В конце 42 года Николай Сергеевич, наконец, занят серьезной работой
- редактирует "Записки писателя" Николая Дмитриевича Телешова.
"Мне была большая радость, - пишет он, - работать в качестве редактора
над этой превосходной книгой. Еще большая радость познакомиться и общаться с
таким замечательным стариком, как Н.Д. Телешов. Друг Чехова, Бунина,
Горького, организатор "Сред" - литературного художественного кружка.
Превосходный писатель, несправедливо затертый. Выход его "Записок писателя"
будет крупным явлением в русской литературе".
Здесь же подклеена записка из блокнота:
"Нынче 19 мая 1943 года днем проводили Федю в райвоенкомат
Свердловского района - мама, я и Боря. Потом на сборный пункт в Спасском
тупике. Господи, что-то будет. Мы, старики, - опять вдвоем, как 25 лет тому
назад. Только тогда мы были молоды... Милые мои мальчики..."
Следом за ней еще одна записка:
"Жизнь свелась на нет - нет детей, нет дела, нет цели, нет жизни. Всего
нет. Хватаешься за единственную соломинку: увидеть детей или хотя бы
одного...
Без дела, без живой работы. Погибаю и болезни все от того же..."
Спустя семь с половиной лет в дневниковой записи от 18 декабря 1950
года Николай Сергеевич вспоминает слова Феди, сказанные им в дни призыва:
"Чем я лучше своего брата - не хочу никакого блата, как он не хотел. Будь,
что будет - все равно. Только вас жалко. Но я не могу, я должен идти на
войну и ничего не боюсь".
...Федю направили в школу младших лейтенантов, расположенную в поселке
Можга, в Удмуртии, недалеко от Ижевска.
...Люда работала в госпитале и, потеряв надежду на возвращение Сережи,
вышла замуж за одного из раненых командиров. Николаю Сергеевичу было обидно
за сына, тем более что он уверен: она любит одного Сережу.
Из дневника Н.С. 5 января 1944 г.
"Никак не добьюсь аудиенции у Чагина... Шляюсь бесцельно в Гослитиздат.
Хочется работать... Вчера написал Феде еще письмо - пришло от него из Можги
от 24 декабря. Ужасно тоскую по нем... 3-го встретил милого Телешова. Книга
его все никак не может разродиться - целый год в производстве.
Возмутительно!"
Наконец, 8 января Николай Сергеевич возобновляет прерванную с началом
войны работу по редактированию 53-го тома Полного собрания сочинений
Толстого (Дневники 1895-99 годов). Неясно, означает ли это возобновление
всего дела Издания. Архив Толстого все еще не возвращен из Томска. Материалы
к 53-му тому, уже находившиеся в работе, вероятно, оставались в Москве. Но
редакционный коллектив распался: кто в эвакуации, кто подыскал другую
работу.
...11 января. Продолжаю с увлечением заниматься Дневниками Л.Н. за 1895
год. Вот живая и плодотворная работа.
Сколько мыслей вызывает он, Дневник! Смерть Ванечки - он жил, чтобы
вызывать в людях любовь, увеличивать чувство любви. Он продолжает это дело и
после своей смерти. Все равно, оказывается, жив он или умер... Какая
глубочайшая истина! Как это близко мне и созвучно! Мама, а теперь Сережа!...
Если бы ко всем людям относиться так, как к своим детям... Ужасны эти
физические страдания, которые он, может быть, перенес. Пережить это
физическое - родительское чувство ужасно. Но надо, стиснув зубы, перейти
этот порог, занести ногу на следующую ступень. И тогда все ясно и в душе
своей не ропщешь - как в легенде о "праведном Иове". Правда, боль не
проходит, но боль как бы физическая, а сознаешь, или вернее, чувствуешь в
себе что-то выше и больше этого".
...12 января. "Сегодня Талечка дала мне случайно Сережин блокнотик,
написанный им карандашом в марте 40-го года. Там его стихотворения и
отрывки. Вот один отрывок:
"Военная служба
Мне с убийством придется смиряться,
Запирать свою совесть в подвал.
Совесть будет о стенки стучаться
И в душе будет мрачный провал"
Что ни слово, что ни строчка - он весь тут Сережа, мой дорогой! Вот с
какими мыслями ты ушел на военную службу в 40-м году и попал на войну через
год. А потом что? Не знаю... Мучительно... Пропал ли у него этот провал? Или
так он и переносил его до самого конца?
Прочел этот отрывок милой Софье Владимировне Короленко, заходившей к
нам. Она очень оценила.
Был с нею разговор о некотором провале и у меня в душе. О Н.К. Гудзие -
судьба моей книги о Л.Н.Т., как он мне ее перебил и проч. Мне это тяжело,
когда узнаешь о человеке неприятное и хуже, чем привык о нем думать...
...Была днем и вечером Люда, ездила с Талечкой на рынок, а потом
стирала. Люди почему-то тянутся к нам. Это создает какую-то иллюзию смысла
жизни. Хорошо, что у нас одинаковое мироощущение и даже взгляды с Талечкой,
несмотря на очень резкие иногда расхождения в проявлениях. Есть люди,
которых она определенно любит, независимо ни от чего, такая, например, Люда.
И это очень хорошо. Сережа был бы доволен..."
...14 января в Москве привычно, "по-домашнему" погромыхивали пушки
очередного самолета. В ночное небо стремительно взлетали и рассыпались
разноцветные пучки огней. Столица салютовала нашим войскам, освободившим от
немцев белорусские города Мозырь и Калинковичи. Диктор радио сообщил, что
города эти были взяты столь стремительным штурмом, что немцы в беспорядке
бежали из них. Из окружающих глухих лесов стали выходить тысячи партизан.
Николая Сергеевича это известие взволновало до глубины души. Ведь последние
письма от Сережи пришли из Калинковичей, где он отдыхал после своего бегства
из плена.
"Господи! - записывает он в дневнике. - Если б один только из этих
тысяч был он, мой Сережа! Терпения больше никакого нет: я его вижу днем и
ночью, и дома и на улице, всюду слышу его голос... Так обострилась сейчас
боль от раны. Все заполнено им. Господи помоги!.. Мама помоги..."
...23 января салют по поводу взятия Новгорода. Раньше были освобождены
Петергоф, Красное Село, Ропша. Блокада Ленинграда снята!
...27-го - иного рода волнение, связанное с радио. Приходила Люда. Ее
свекровь слышала, что в числе награжденных был старший лейтенант Сергей
Николаевич Родионов. Через неделю от той же Люды записка, что звание Героя
Советского союза присвоено гвардии сержанту Родионову Сергею Николаевичу. И
каждый раз, хотя рассудок и говорит, что это все однофамильцы, - Сережа бы
дал знать о себе, - сердце в безумной надежде заставляет звонить на Радио,
наводить справки в военном ведомстве...
...30 января состоялась встреча с директором Гослитиздата Чагиным.
Окрыленный надеждой, Николай Сергеевич в дневнике называет ее "значительным
деловым свиданием". Действительно. Они обсуждают ставки оплаты редакторов за
подготовку текста, вариантов, комментариев. Договариваются, что в
окончательном виде рукописи будет просматривать Фадеев (он теперь член
Госредкомиссии), что сам Чагин будет визировать счета, представленные
Николаем Сергеевичем, и постарается повысить его зарплату до 1 000 рублей...
"Начинается, как будто, новая эра в нашей работе" - записано по этому
поводу в дневнике. Но... архивы Толстого по-прежнему находятся в Томске. Об
их возвращении в Москву даже речи не идет. Отговариваются опасностью
бомбежки поезда. Предложение пересылать частями, фельдегерьской почтой - по
запросам редакции - наталкивается на весьма "серьезные" возражения: нет
холста, бечевок, сургуча, а также денег на оплату фельдегерей. Никто не
хочет заниматься всем этим.
Пока единственный результат "делового свидания" - Николай Сергеевич
подписал к набору 3 и 4 тома "Войны и мира" - будут печатать.
...Письмецо от Феди. Он томится однообразием и скукой лейтенантской
учебы, рвется на фронт.
"Оно понятно, - записано в дневнике, - но ведь нужны же люди,
настоящие, хорошие люди из молодежи и для восстановления Родины. Не нужно
ему переть на рожон".
Эти слова расходятся с тем, что думал сам Николай Сергеевич в начале
войны. Но теперь исход ее предрешен и жизнью одного сына уже оплачен.
...Февраль начинается с небольшой, но по тем временам серьезной
неприятности. Николай Сергеевич когда "прикреплял" в магазине
продовольственные карточки, в задумчивости не взял их обратно. Хватился лишь
на следующий день. Доказать ничего не удалось - на месяц семья осталась без
хлеба и продуктов. Это случилось 5-го, а через четыре дня 9-го февраля
произошло неожиданное обострение язвенной болезни, не напоминавшей о себе с
момента демобилизации в 41 году.
"Боль отчаянная, - пишет Николай Сергеевич, - не дает ничего делать.
Даже Феде не могу писать"... И все же, видимо, в конце дня добавлено: "Целый
день занимался Дневником 96-го года. Боль очень мешала".
Из дневника Н.С. 14 февраля 1944 г.
"Кончил дневник 1896 года. Опять не пошел в ГЛИ - очень вчера вечером
болели кишки. Ночью рвало...
Пришла Люда. Для меня это испытание - ее посещения и пристрастие к ним
Талечки. Мне же она всегда тяжела. Ничего бескорыстного. Наивный эгоизм -
утилитаризм. "Петино новое платье"и т.д. (Она недавно родила - Л.О.) Я
стараюсь держаться, не показывать виду. Но из этого добра не будет. Талечка
слишком много ей говорит личного. Зачем она говорит с ней о Сереже?"
Но чуть ниже, видимо, в тот же вечер:
"А о Люде давеча плохо написал. Она оказывается очень несчастна и
одинока, и тянется к нам, т.е. к Талечке. И я не должен ее отталкивать. Это
я днем на всех и на все сердился - болел живот и голова, и был во власти
беса..."
Из дневника Н.С. 28 февраля 1944 г.
"Утром ходил на рентген. Открылась язва двенадцатиперстной кишки...
получил первые гранки "Войны и мира". Вышел сигнальный экземпляр Телешова.
Наконец-то!
Сейчас А.П. Сергеенко, обеспокоенный моим здоровьем, хочет хлопотать в
Институт питания...
От Феди нежное, заботливое письмо матери..."
...9 марта. "Сейчас слушал по радио забытого, прекрасного русского
композитора Гурилева. Какие замечательные, полные мелодии и грустной лирики,
- но не безысходной, как у Чайковского, - песни, романсы. Вспомнилась юность
моя, тогда я его любил: "Соловья", например, или "Матушка-голубушка"...
...С увлечением держу корректуры "Войны и мира". Очень трудно -
захватывает содержание. Корректор ставит красным карандашом вопрос, не
понимая особенности и прелести языка Толстого. Язык его матовый, шершавый,
лишенный глянца. А они все хотят глянец навести. Не чувствуют мощи языка,
все хотят блеска. "Не все золото, что блестит!"...
С омерзением бегаю по поликлиникам и амбулаториям, чтобы поместиться в
Институт питания. Думаю, что это не нужно. Противно и оскомина на душе".
...14 марта. "Все эти дни болел - сильные боли в кишках. Ходил с трудом
по разным комиссиям... Очень беспокоюсь за продолжение дела в связи со своей
болезнью. Никто не интересуется, а меня почти все "друзья" покинули в
трудную минуту. Начал вчера читать "Нашествие" Тарле. Читаю в очередях в
булочную по утрам".
...18 марта. "Сегодня ночью проснулся и вижу, что крещусь, и слышу, что
говорю: "Господи, сохрани моих сыновей!... И вижу так ясно, ясно их лица -
обоих, ласково и с надеждой глядящих на меня... Долго после этого не мог
заснуть...
Вдруг после сегодняшней ночи мне стало вериться, что я их обоих еще
увижу!..."
...Наступил апрель. Николай Сергеевич все болеет и держит корректуру
чистых листов "Войны и мира". С Институтом питания дело затягивается - нет
мест. Наталья Ульриховна тоже больна: верхнее кровяное давление доходит до
210. Послали Феде заверенную телеграмму о том, что оба родителя больны -
чтобы попросил отпуск. Через три дня пришла ответная телеграмма - в отпуске
отказано.
20 апреля, наконец, Николая Сергеевича положили в Институт питания.
Палата большая, шумная - все больше интеллигенция, а значит - спорщики!
Впрочем, и здесь тоже, кроме непременных шахматистов, есть и отчаянные
любители домино - больные-то все "ходячие". Лечат их главным образом диетой.
Взятая с собой корректура не подвигается - мешают. Ни с кем близко как-то не
сошелся, но зато подружился с главврачом - профессором Гордоном. Тот
оказался большим поклонником Толстого. Это не только создало почву для
интересного обмена мнениями, но и внесло свой вклад в анамнез больного. В те
времена полагали, что основной причиной язвенной болезни являются нервные
стрессы. Николай Сергеевич в дневнике приводит слова профессора,
адресованные группе сопровождавших его при обходе врачей:
"Если человек вегетарианец, близкий Толстому, - говорил Гордон, - пошел
на фронт добровольцем, то какова же должна быть у него тогда переоценка
ценностей! Эмоции, конечно, должны были быть столь сильны, что не могли не
отразиться на организме да еще ослабленном, без резервов (из-за
вегетарианства)..."
К середине мая корректуру "Войны и мира" удалось закончить - работая,
главным образом, по утрам, когда палата еще спала. Весна в том году была
теплая, дружная, вторые рамы выставили рано. Весенние запахи бередили душу.
"Лежу у открытого окна, - записывает Николай Сергеевич, - гляжу на
голубое небо, на распускающиеся, клейкие нежно-зеленые листочки ракиты под
окном, на вспухшую, дышащую Землю под огороды... Вспоминается детство.
Ботово - приезды туда весной в это время, переполняющую радость и счастье.
Повторение этого промелькнуло как сон, когда мы с мальчиками моими бедными в
40-м году ходили туда, в Ботово, к маме на могилку. Неужели это конец? И
остается только воспоминание. Неужели не увижу детей?..."
...Посещение больных разрешают раз в две недели. Теперь свидания с
Талечкой наполнились особой, горькой радостью и нежностью.
Из дневника Н.С. (1944 г.)
24 апреля: "вчера был приемный день... Пришла Талечка, я ждал ее с
замиранием сердца. Она пришла - милая, оживленная, рассказывала про домашние
дела. Пахнуло молодостью. Мы с ней сейчас остались одни и держимся друг за
друга. Все мысли у меня о ней и о Феде. Принесла Федино письмо".
...15 мая: "Вчера был день свиданий, была Талечка. Как мне радостно с
ней, а ей трудно. Как геройски она переносит. Какой чудный характер".
...2 июня: "Сегодня опять придет Талечка. Господи, как мне хочется быть
все время, ежечасно, ежеминутно с нею. Даже жутко без нее!.."
7-го июня Николай Сергеевич отмечает в дневнике: "Величайшее
историческое событие. Союзники высадились на севере Франции. Если верить
официальной сводке, в переправе участвовало 4 тысячи кораблей, а воздушный
десант осуществили 11 тысяч самолетов (думаю, что самолето-вылетов). Речь
Черчилля: мало одной капитуляции, надо обеспечить, чтобы через поколение
Германия не могла возобновить войну".
19 июня 44 года Николай Сергеевич выписывается из больницы. Язва
утихла, но обнаружилась новая напасть - болезнь печени, холецистит. Несмотря
не печеночные боли начал работать над рукописью Сергея Львовича Толстого
"Очерки былого". Организовал письмо президенту Академии Наук Комарову по
поводу скорейшего возвращения в Москву рукописей Толстого из Томска.
От Феди долго нет писем. Учеба в школе лейтенантов скоро заканчивается.
После выпуска их направляют прямо на фронт.
В середине июля Николай Сергеевич с Натальей Ульриховной ходили
смотреть как ведут через Москву пленных немцев. Им особенно импонировало
настроение многочисленных зрителей, заполнивших тротуары.
Из дневника Н.С. 17 июля 1944 г.
"Сильное впечатление. Все одеты в защитное и обуты, некоторые идут
босиком, а бутцы несут на плече. И старые, и молодые, но, в общем, средний
возраст. Разные лица - разные люди: есть угрюмые. Мало типичных немцев,
по-видимому, чуть не все западные нации. Много усталых, задумчивых лиц, есть
и веселые.
Поразило нас добродушие публики. Ни у кого не видно озлобления, даже у
конной и пешей стражи. Старушка в платочке говорит: "Что этих водить? Вот бы
Гитлера за ногу протащить по Садовой!" У всех, у публики на лицах сознание
своей правоты, победы и спокойного удовлетворения, но без всякого
озлобления. Шли сплошной массою от Кудрина до Смоленского шириной во всю
улицу (вероятно, человек по 25), шли вольным строем, иногда
приостанавливаясь. Пленные не производят впечатления голодных и
измученных..."
В конце июля от Феди приходит письмо (от 21-го) с фотокарточкой в
лейтенантской форме. Учеба закончена, ожидается назначение. Федя возмужал, а
глаза все те же, что были у маленького. Николай Сергеевич поражается тому,
как он стал похож на Шаховских...
Из дневника Н.С. 4 августа 1944 г.
"От Феди письмо от 29 июля. Он еще в Можге, скучает без писем. У нас с
Талечкой нервное состояние: ожидание его и тревога за него, и ощущение
(совершенно реальное), что вот он сейчас куда-то едет - может быть ближе к
нам, может дальше. Полная неопределенность теперь... Сегодня мы оба почти
всю ночь не спали, почти физически ощущая его...
Талечка не находит себе места из-за тоски и тревоги, и я не могу ей
ничем помочь. Очень, очень трудно..."
...7 августа. "Перед вечером ездил с Талечкой за часами на Остоженку к
Петровой. Оттуда прошли переулками, Староконюшенным и Гагаринским на
Пречистенский бульвар и на новый сквер на Арбатской площади. Старая Москва,
ничем не изменившаяся со времен Кропоткина, так им хорошо описанная в
"Записках революционера". На Остоженке (теперь улица Метро) посреди улицы
сквер с травой, цветами и копошащейся в песке детворой. С одной стороны
сквера улица, с другой - деревенская, покосившаяся избушка. На Конюшенном -
старинные дома "ампир", по большей части деревянные с отвалившейся
штукатуркой. Кое-где дома, разрушенные бомбами. Заборы и деревянные ворота
сожжены на дрова. Булыжные мостовые заросли травой. Пройдя Пречистенский
(теперь Гоголевский) бульвар, мало изменившийся со времен моего детства, за
исключением безобразного "конструктивного" дома на месте церкви с правой
стороны бульвара, попадаешь на Арбатскую площадь и поражаешься новой Москве.
Сзади метро и Художественного кинотеатра разбит замечательно красивый сквер
по английскому образцу с прямыми дорожками, великолепным газоном,
орнаментально разработанными клумбами и серебристыми топольками.
И так от Знаменки до Воздвиженки, прямо на мавританский Морозовский
особняк. Весь сквер окаймлен, за исключением арбатской стороны, новой
решеткой (со стороны Воздвиженки) и глухим красивым деревянным забором (со
стороны Знаменки и Б. Крестовоздвиженского переулка). Не веришь, что это в
Москве, да еще на знакомой с детства Арбатской площади. Там последние годы
был Арбатский рынок, от которого и следа нет.
Мы присели на лавочку рядом с гражданкой с ребеночком, вяжущей свитер,
и вслух восхищались сквером...
"Да, вот вы восхищаетесь, - она говорит. - А третьего дня рядом со мной
вот тут же сидел офицер, который жил с семьей в доме на углу Воздвиженки...
во время бомбежки летом 41 года он был на казарменном положении по охране
Москвы, а дома оставалась жена и две девочки - дочки. После бомбежки
приезжает домой: нет ни дома, ни семьи, даже косточек от всей своей семьи не
нашел. "Теперь, - говорит, - прихожу на этот сквер в свободную минуту, как
на кладбище".
И действительно, сколько жизней погребено под этим сквером! И тем он
дороже. Он - памятник военных лет и должен навсегда остаться таким...
(Сквер был разбит на площади, которую занимал целый квартал старых
жилых домов, разрушенных бомбардировкой. Однако у руководителей Советского
государства, очевидно, было иное представление о памятнике военных лет - на
месте этого прекрасного сквера в конце 70-х годов было воздвигнуто огромное
здание военного Министерства. - Л.О.)
...Когда шли по Остоженке сзади нас шла интеллигентная женщина, хорошо
одетая, лет 45-ти и говорила на всю улицу тонким, смиренным, душераздирающим
голосом: "Отравите же меня! Ну, отравите, прошу вас. Мне же нельзя так
жить!! Мы свернули в переулок, я взглянул в ее глаза: светлые, устремленные
в одну точку, умоляюще глядящие..."
15-го числа телеграмма от Феди: "Еду завтра, возможно через Москву".
Николай Сергеевич с Талечкой сразу поехали на Казанский вокзал, узнавать,
когда приходят поезда из Можги. 17-го и 18-го ездили на вокзал в надежде
хоть на минуту, проездом увидеть Федю. Тщетно - наверное провезли окружной
дорогой мимо Москвы. 19-го, 20-го надежда стала угасать. У Николая
Сергеевича снова начались боли...
И вдруг, 21-го августа в половине второго дня энергичный звонок в
дверь. Николай Сергеевич бросается открывать - Федя!!... Очень горячий.
Поставили градусник - 39,5*, ангина. Оказывается, первое место назначения -
подмосковный поселок Кучино. По дороге Федя слез в Люберцах и на электричке
приехал в город.
В тот же день, к вечеру позвонили товарищи. Завтра к 8 утра Федя должен
быть в Кучино. А он бредит, в беспамятстве.
Из дневника Н.С. 22 августа 1944 г.
"Была доктор Остерман. С ее справкой отправился в Лефортово, в
гарнизонную комиссию. Ничего не вышло. В 2 часа поехал в Кучино. Разыскал
Фединых товарищей. Был ими принят радушно, все с любовью говорили про Федю.
Прождал там часа три. Очень интересно провел это время в Фединой можгинской
среде. (Грустно: сколько-то этих молодых, здоровых ребят не вернутся домой).
Вспомнилась моя недавняя солдатчина. Отпросил Федю до 24-го, до 2 часов дня,
вернулся часов в семь домой".
24-го с утра Николай Сергеевич с Натальей Ульриховной проводили Федю до
Кучина. Потом гуляли в поле, собирали цветы...
С 28-го августа Федя через день бывает в Москве. Ходит в наряд по
городу - проверка документов у военных. Каждый раз в день его приезда масса
народу: родные, знакомые, друзья дома, школьные товарищи.
Из дневника Н.С. 1 сентября 1944 г.
"...Вечер: Федя, потом брат Костя, который принес из своего Наркомата
следующую бумагу:
"Начальнику отдела кадров Московского военного округа. В 56-м отдельном
резервном полку офицерского состава МВО, во 2-й роте 1-го батальона (ст.
Кучино Горьковской ж/д) состоит мл. лейтенант Родионов Ф.Н. Убедительная
просьба откомандировать т. Родионова Ф.Н. в мое распоряжение.
Зам. командующего войсками Южного фронта противовоздушной обороны
Красной Армии
генерал-майор Петров
1 сентября 1944 г."
Что-то выйдет из этого?
Во всяком случае для Федора наступила полоса удач. И в этом отношении
он родился под более счастливой звездой, чем его старший брат..."
Ниже приписка - другими чернилами и почерком. Вероятно, более поздняя:
"А ему, Феде, не хочется туда ехать. Едет, как говорит, только для нас,
т.е. родителей. У меня тоже сердце не лежит".
Даты нет. Что это? Предчувствие? Время использовано настоящее - значит
написано не после... Воистину, человек предполагает как лучше, а кто
располагает?
Да, конечно, записано было в те же дни. Об этом свидетельствует и фраза
из записи от 6 сентября: "Сегодня ходил в штаб МВО по Фединым делам, ходил с
натугой, мне тяжело это". О том же, косвенно, и запись от 14 сентября,
накануне Фединого отъезда в Киев:
"...Сегодня сказал Талечке, что будь я помоложе и поздоровее,
непременно бы ушел на войну, на фронт, в самую действующую армию. Не могу
сидеть сложа руки. Очевидно, кровь предков говорит. Не могу и Федю
уговаривать на тыл. Считаю его стремление на фронт не молодым задором (как
считают другие), а вполне естественным и закономерным побуждением".
"Другие" - это, наверное, благоразумный брат Костя, организовавший этот
вызов в Киев.
Через два дня после прибытия туда от Феди телеграмма:
"20 еду работать Львов".
Из дневника Н.С. 1 октября 1944 г.
"От Феди утром длинное письмо от 20 сентября с подробным описанием
своего двухдневного пребывания в Киеве - с восторгами от красот. Милая Софья
Владимировна (Короленко) и ее киевские друзья приголубили Федю. Написал ей
письмо в Полтаву. Феде написал во Львов "до востребования". Ему
предоставляли выбор: в строй или глубокий тыл. И он выбрал, конечно, в
строй. Правильно поступил".
Для ПВО Южного фронта "глубокий тыл" - это Киев. А Львов - передовая
линия. Хотя сам город уже освобожден Красной Армией и фронт подвинулся к
границам Польши, в окрестных лесах под Львовом хозяйничают банды украинских
националистов - "бандеровцев".
В октябре-ноябре, то часто, то с большим разрывом, приходят письма от
Феди. Живет в землянках: сначала в 8-ми, потом в 20-ти километрах от города.
Командует взводом роты управления. Старается освоить технику зенитной
артиллерии...
...А в Москве, в Гослитиздате унылое затишье:
"И в деле своем, большом, значительном и ясном, как кристалл, -
записывает Н.С. 23 октября, - ни в ком и нигде не чувствую опоры. Везу, или
вернее, держу один одинешенек, а все: в лучшем случае молча и безучастно
проходят мимо, а в худшем, и на каждом шагу, из равнодушия суют палки в
колеса.
Никому не важно и не интересно знать, что думал и писал Лев Николаевич
Толстой. Какая слепота! Он слишком велик для них, и они его боятся. Ну что
ж! Буду держать один, пока жив и пока силы еще есть, буду держаться до
самого последнего".
И, как бы продолжая свою мысль о стойкости "до последнего", записывает
в дневник 2-го ноября:
"...Мы, старики, произносились физически, но морально не разложились и
идем за молодым поколением, верим в него и служим ему духовной опорою. Я это
вижу по своим мальчикам и по другим тоже: их друзьям, товарищам и всей массе
сверстников.
В тылу у нас это не так заметно, так как много нытиков, шкурников,
блатников и проч. А на фронте это бьет в глаза. Сам испытал эту силу, эту
свежесть. Потому и верю - искренне, до конца".
...3-го ноября - неожиданный и дорогой гость: Степан Андреевич Погодин,
в давно минувшие времена крестьянский сын, сверстник и товарищ детских лет
Николиньки Родионова. Сейчас он председатель сельсовета четырех деревень,
что были расположены вокруг Ботовского имения (в их числе и Алабуха, где до
сих пор живет младший брат Сережа).
Расцеловались, стали вспоминать милое, так быстро пролетевшее
детство... Потом Степан рассказывал, как немцы заняли весь район, как бабы с
ребятишками из деревень, было, заперлись в подвале "Каменного дома" в
Ботове. Потом их всех погнали в Еськино - собирались отправить в Германию,
да не успели. Сам он с семейством, самоваром и коровой прятался в глухом
лесном овраге - вырыл там "блиндажи" для себя и коровы, замаскировался.
Рассказывал, как потом вернулись наши. Ботовский дом и школу разрушили огнем
артиллерии. Потом пошли в атаку. Немцы с холма вели огонь из пушек и
пулеметов. Много наших положили. Но все же их одолели - в рукопашном бою
немцы не выдержали, побежали. "Оружия и снаряжения оставили! Пропасть! И
танки, и машины, и орудия все побросали, не успели взять..."
Конец рассказа Степана, видимо, произвел на Николая Сергеевича особое
впечатление. Он его записывает в дневнике со всеми подробностями:
"Когда ушли немцы, - продолжал Степан, - стали мы мертвых наших
собирать. Некоторых, сердешных, наших же убитых, наши хамы раздели до нага,
все с них стащили. Ох, если б увидать кто, прямо на месте своими бы руками
задушил. Я всех обыскал, нашел "медальоны смерти" или трубочки с адресами.
Весь вечер после похорон писал по адресам. Потом от многих родителей получил
письма. О тех бедных, раздетых никому нельзя и написать было.
Похоронили всех в братской могиле на Екатерины Петровны лужайке против
ее дома, а одна могилка на плотине. Поля моя следит и оправляет могилки, все
думая о своем - нашем сыне. Может быть, и он так же где-нибудь в чужой земле
зарыт в братской могиле и его может быть раздели, так что и нам невозможно
сообщить...
- Да, Степа! Так же и у меня... у нас с женою...
Очень звал к себе летом приехать. Я разъяснил, что тяжело мне без
мальчиков моих там быть. Мы в 40-м году были все втроем. Но может быть
приедем навестить могилки: мамину и братские...
(Очень досадно было, что угостить его я ничем не мог: не было в доме ни
порошинки и даже хлеба)".
Из дневника Н.С. 7 ноября 1944 г.
"27 лет Октябрьской Революции. Половина жизни моей протекла при
Советском строе. Как-то все - далеко и даже чуждо стало! Сколькому хорошему
я научился и как легко, от души выучился все принимать. Мне стало так все
близко и дорого. Стало делом моей жизни, особенно за последние годы, годы
войны. Только жаль, что я стал стар.
(Здесь вклеена вырезанная из "Известий" от 4 ноября 44-го года
корреспонденция Б. Полевого из Чехословакии, где он рассказывает "Одиссею"
некоего нашего сержанта, взятого контуженным в плен немцами и отправленного
аж в Салоники (Греция) для работ по расширению порта, потом с напарником
бежавшего и через все опасности добравшегося до Чехословакии, где он
организовал партизанский отряд.)...
...Вчера вечером с замиранием сердца, усевшись вокруг радио слушали
доклад Вождя, а ночью - приказ его No 220. Как всегда, ясно, четко и
определенно. Ясная программа и конец всем кривотолкам о союзниках".
...11 ноября. "От Феди, наконец, письмо от 1-го. Живет в побеленной
землянке с деревянным полом, с польской обитой мебелью и даже зеркалом...
...Сегодня в газетах официальное объявление генерала Голикова о
репатриации советских граждан и военнопленных: "Советская страна помнит и
заботится о своих гражданах, попавших в немецкое рабство. Они будут приняты
дома как сыны Родины..." (подчеркнуто Ник. Серг. - Л.О.)
Наступают для нас, стариков, - для Талечки и для меня, критические дни
относительно Сережи. Она тоже это сказала, когда я прочел. Хотя надежды
почти никакой нет, но осталась еще вера. Господи, помоги! Помоги мне верить
и верою достигнуть..."
...18 декабря. "Одно могу сказать, что совесть моя чиста и спокойна. Я
тот же, что и был 3 года тому назад, взгляды мои не изменились ни на йоту.
Я честно и открыто высказываю то, в чем убежден, и не ношу никакого камня за
пазухой. С тем же чувством и воодушевлением я шел в июне 41 года в
добровольцы, в декабре 41 года и далее работал на оборону в Москве. Личное
горе - Сережа и тоска по Феде - только закалили меня, но никакого ропота у
меня нет и быть не может. А потому я открыто жизни и людям смотрю в глаза и
ни в чем, и никогда не запятнаю себя..."
...В конце года возобновились сильные боли - рецидив язвы и печень.
Поехал в клинику к Гордону. Тот велел, не откладывая, ложится снова.
...В начале января 45-го года, после длительного перерыва возобновилось
наступление наших войск. Двинулся в Польшу и 1-ый Украинский фронт. "Это
Федин фронт, - пишет Николай Сергеевич, - может быть и он двинулся дальше
вперед". 16-го января была освобождена от немцев Варшава. В этот день у
Николая Сергеевича - особенно острый приступ тоски по старшему сыну:
Из дневника Н.С. 16 января 1945 г.
"Сережа! Сережа! - Все думы, все чувства к тебе! Жив ли ты или умер,
сейчас, в этот момент для меня все равно, потому что слышу, как ты мне
сейчас откликаешься. И мы общаемся с тобой чем-то большим, чем доступные
человеку по его ограниченности мысли и чувства. Когда я думаю о тебе, я
выхожу за пределы своего потолка, своих рамок, ощущаю нечто большее, чем
может ощутить человек, сливаюсь с тем же, с чем сливаешься (поздняя поправка
карандашом: сливался - Л.О.) ты. И ты живешь во мне, в моей душе, которую я
реально чувствую именно когда думаю о тебе...
Ах, что мои боли значат? Какая это ерунда - ощущение своего тела по
сравнению с этим вечным и вполне реальным сознанием, когда можешь общаться
вне пространства, вне времени!
Какое это счастье, и какие свежие силы вливает, и дает возможность
дальше жить. И грустно мне, и радостно вместе с тем, и легко, и непосильно
тяжело. Крест своей жизни духовно несу легко, а тяжесть его непосильна для
тела, разрушает и надламывает его. Но это ведь неважно, когда я знаю другое.
Мама, мама, Сережа, Господи, помоги..."
...23-го января записывает в дневнике, что получил от Феди "нежное,
ласковое, заботливое письмо", датированное 9-м января. Это письмо окажется
последним...
В той же записи упоминается, что: "19-го января меня мучили как на дыбе
в рентгенологическом Институте - неудачно просвечивали желудок. После этого
совершенно болен". Потом выяснится, что именно в этот день пропал и, скорее
всего, погиб Федя.
...31 января. "Каждый вечер, склонившись над картами, мы с Борей следим
за продвижением наших войск в Германии и слушаем салюты. Историческое
время!.. (А я прикован к постели. И даже не могу делать свое мирное и
необходимое дело).
От Феди после наступления нет писем. Видно, передвинулись вперед. Божья
воля!...
За это время прочел два чеховских совершенно замечательных рассказа:
"Рассказ неизвестного человека" и "Палата No 6". Какая глубина человеческого
духа и, вместе с тем, простота и ясность. Вспоминаются два других таких же
по силе рассказа: "Смерть Ивана Ильича" Толстого и "Господин из
Сан-Франциско" Бунина".
...С 5-го февраля Николай Сергеевич снова в клинике Института питания.
Днем и ночью - припадки сильных болей. Тем не менее, в записи от 20-го
февраля упоминает, что прочитал "чудную "Педагогическую поэму" Макаренко.
За ним последует Диккенс: "Николас Никльби" и "Записки пиквикского
клуба" (повторно), потом Мережковский ("Александр I"). Очень огорчен
известием о смерти Алексея Толстого.
Из дневника Н.С. 24 февраля 1945 г.
"Сейчас по радио передано печальное сообщение о смерти Алексея
Николаевича Толстого. Какой большой урон для нашей литературы! Не закончены
его превосходные вещи, такие, как "Петр I". Они останутся навсегда, как
образцы новой формы исторического романа, социально устремленного, живо и
ярко передающего аромат той эпохи. А ранние рассказы?! А "Детство Никиты"!
Смерть А. Толстого большой удар и для нашего дела, которому он всегда с
пиететом оказывал поддержку. Пока он был жив, я чувствовал в нем опору и мог
к нему обратиться..."
Из дневника Н.С. 5 марта 1945 г.
"...Вчера был день свиданий. Пришла Талечка. Два часа полетели, как две
минуты, не хотелось расставаться. От Феди нет писем вот уже больше месяца.
Талечка написала письмо командиру части и Фединому товарищу. Господи,
благослови...
Феде не могу писать".
В начале апреля Николаю Сергеевичу ужу во второй раз делают переливание
крови. По этому поводу он записывает в дневнике:
"Вот до чего дожил: вместо того, чтобы самому отдавать свою кровь, сосу
чужую... А от Феди нет и нет известий".
...6 апреля. "Сегодня была у меня Талечка. Первый раз за 2 месяца вышел
с ней на улицу. Бродили по весеннему воздуху, по набережной. На свету
вглядываюсь в ее лицо: какая печать тревоги, тоски и страдания у нее на
лице! В своей черной шапочке-берете, с седыми висками, а смотрит куда-то
вдаль, поверх. Сердце разрывается у меня за нее... Я ей заглянул в сумочку,
вижу письмеца нет от Феди. Ничего не спросил и она ничего не сказала. Мы
вместе страдаем, она знает это, но про это не говорим".
...Николай Сергеевич с наслаждением перечитывает "Евгения Онегина",
упивается им: "Читал его совсем по-другому. Какая глубина и мудрость! Какая
красота и блеск! Как брызги фонтана на солнце".
В клинике узнал, что в Гослитиздате сняли директора Чагина. В записи по
этому поводу (17 апреля) - смесь по-человечески доброго отношения с обидой
за дело:
"В Гослите сняли Чагина. Проработал с ним 7 лет. Есть и плюсы, есть и
минусы.
Плюсы: быстро схватывает сущность вещей, не формалист, добрый, любит
помочь, когда за это не грозят неприятности, работоспособный. Минусы: не
борец, не может ничего отстаивать до конца, нет системы, не господин своего
слова. Про личные обиды и несправедливости не хочу вспоминать... пусть
останется все это на его совести.
С точки зрения дела: никогда никаких ущемлений делу и свободе в работе
не было, но за все 7 лет не вышло ни одного тома. Интереса к нашему делу
никогда не проявлял и во вне на него опереться было невозможно...
Надо налаживать и развивать дело. Поставить научную работу, сношение с
редакторами, текстологические вопросы, унификация, указатели, словари,
доклады, регулярные заседания Редакционного комитета. Тесная связь с
Госредкомиссией (Чагин, Фадеев). Отстаивать свою самостоятельность от
Гослитиздата и ОГИЗ'а".
Из дневника Н.С. 19 апреля 1945 г.
"Вернулся домой из клиники. Талечка ездила за мной в 4 часа. Федя попал
в руки "бандеровцев" и теперь неизвестно, что с ним, жив ли он и где он. 10
февраля пришло об этом известие от любившей его девушки. 14 марта -
официальное известие о пропаже мл. лейтенанта Ф.Н. Родионова от начальника
части Слободяника. Талечка ему ответила. Его вторичного ответа нет.
Талечка геройски вела себя все это время нашей вынужденной разлуки -
два с половиной месяца - ни полсловом мне не обмолвилась и от меня скрывала,
чтобы дать мне поправиться.
Теперь мы вдвоем - едины, легче перенести удар. Господи! Дай силы ей и
мне... Пока не разрешится и пока еще не исчерпана надежда, что он жив, буду
крепиться и надеюсь, что у меня хватит сил и у нее тоже..."
...Кто-то сказал Николаю Сергеевичу по поводу Сережи, что его,
наверное, запутали в какое-нибудь дело, ведется следствие, а он на проверке
под арестом.
"Дай Бог, - записано в дневнике, - чтобы это было так: к чистому
стеклышку ничего не пристанет, а он чист и прозрачен, как дождевая капля.
Тяжко, мучительно и унизительно это ему переносить, если это так. Но не
выйти победителем, реабилитированным он не может".
По поводу Феди Николай Сергеевич тоже пишет его командиру, капитану
Слободянику (возможно, что письмо Талечки не дошло).
...В Гослитиздат назначен новый директор - полковник Головенченко.
Николай Сергеевич познакомился с ним. На 7-е мая намечено заседание
Госредкомиссии и Редакционного комитета с редакторами Толстовского издания.
Нужно подготовить доклад "порешительнее". Быть может что-то сдвинется с
места?!
Из дневника Н.С. 1 мая 1945 г.
"С утра парад на Красной площади. Мимо нас неслись стройные тройки
самолетов. Погода чудесная. Настроение на улицах у всех москвичей радостное.
И у нас тоже, но, вместе с тем - и тихая грусть о наших
страдальцах-мальчиках. Как и почему их нет среди этих молодецких колонн
нашего войска? Трудно это уложить в голове и реально представить. Неужели и
Феди нет в живых? Господи! Да минует его "чаша сия"! "Но да будет воля
Твоя!"
...5 мая. "Подряд третий раз вижу Сережу во сне. Он идет возмужавший и
складно, по-военному одетый мимо нашего дома и заглядывает в окна. Я из окна
Фединой комнаты увидел его и в туфлях, забыв обо всем, бегу ему навстречу.
Он приходит и сразу спрашивает: "А где же Федя?" Потом горько плачет. Третий
раз один и тот же сон.
Целый день вчера и сегодня всматривался в проходящих из окна, в полной
уверенности, что вот-вот увижу его в действительности... Жду его!... А где
же Федя? Жду ли его? Боюсь, что нет... Теперь я понимаю, как волосы дыбом
встают на голове... Гоню мысли, картины, но они проникают во все существо и
придавливают... Жду до 19 мая, а дальше что-то надо предпринимать,
действовать самому...
..."Христос Воскресе!" Может быть воскреснут и все мои радости.
Талечка в таком же изнеможении, как и я. И у меня нет сил помочь ей и
облегчить. Сейчас она лежит на диване и говорит: "Иногда скользишь по таким
страшным дорожкам, по которым никак не можешь остановиться, хоть на минуту".
...9 мая. "В 2 часа 15 минут по радио акт прекращения военных действий
и полной капитуляции Германии Красной Армии и Союзникам.
9 мая объявлен всенародным праздником - "Днем Победы". Настроение у нас
троих (А.Н. - третья) наивысшее, как струна - все натянуто. Торжество и
праздник во всем мире, чувствуешь это и, вместе с тем, щемящая, безысходная
боль...
Из пяти человек нашей молодежи, бывшей на войне: Алек, Сережа, Федя,
Костя и теперь Наташа* - всех пятерых нет! Слишком высок процент. Сегодня с
утра торжество на улице: ходят радостные, друг друга поздравляют, военным
кричат "Ура".
Великое историческое событие!
Глава 5. После войны
Из дневника Н.С. 20 мая 1945 г.
"Немцев кормят в Берлине, не уничтожают, не мстят. Вчера по радио
беседа Микояна - "Лежачего не бьют". Это хорошо. Это показывает величие души
русского народа... Только пусть будет честность и искренность всегда, пусть
это гуманное отношение диктуется гуманизмом, общественными общекультурными
интересами и побуждениями, а не политикой. В этом-то все и дело - в чистоте
побуждений".
...31 мая состоялось заседание Редакционного комитета. Обсуждали
подготовленный Николаем Сергеевичем текст письма Сталину по поводу
фактической остановки издания. При этом присутствовал Фадеев. В дневнике
есть пометка, что он "произвел очень хорошее впечатление".
В конце июня - поездка в Ясную Поляну специальным поездом во главе
экскурсии из Академии Наук. После посещения дома-музея Николай Сергеевич
водил экскурсантов на могилу Льва Николаевича, по его излюбленным местам в
окрестностях, потом через лес к "скамейке Толстого", где он любил
сиживать... Николай Сергеевич был тронут всеобщим "серьезным и благоговейным
настроением"... Сам с тихой грустью вспоминал, как 6 лет назад тем же
маршрутом водил Сережу:
"Живо вспомнился, - записано в дневнике, - его восторг и восхищение.
Какое счастье, что я был там с ним. Помню его взволнованное, углубленное
впечатление от зеленой могилы Льва Николаевича в лесу среди зелени и высоких
деревьев. И когда вечером, сидя на скамеечке у "дерева бедных" мы слушали из
дома звонкий голос Толстого по Эдиссоновскому фонографу...
К вечеру, перед отъездом пошел опять один на могилу. Возвращаясь
встретил Жданова. Хорошо с ним поговорил о сыновьях. Очень он приятен и
трогателен был. Сколько любви я встречаю у людей, и это помогает мне нести
свой тяжелый крест..."
Из дневника Н.С. 2 июля 1945 г.
"Сегодня отрадный день. Ездили с Талечкой в Измайлово. Бродили по
вековому лесу "Измайловского зверинца" - заповедника, сохранившегося в своем
первоначальном виде. Вековые сосны, дубы, березы, липы - чаща и ни единой
души человеческой. Мелкая поросль малины, заросшие тропы и дорожки. Лес в
порядке: весь валежник подобран, собрана сушь. Но виновник этого порядка,
вероятно, топливный кризис минувшей зимы.
Ходили по пустынному лесу вдвоем. Думали об одном, но не говорили. Не
хотелось словами нарушать наши думы, определять словами их и нашу боль.
Деревья, высокое небо, зелень лесная и вся исходящая от них мудрость
сделали это гораздо лучше, чем слова..."
...7 июля в дневнике - короткая фраза, за которой стоит очень многое:
"Рассказы о том, что шлют в ссылку наших пленных. Гнетет".
Из дневника Н.С. 6 августа 1945 г.
"Все люди, люди, а на душе одиноко и тоскливо. Талечка с трудом
переносит наше горе. Людям незаметно, потому что она делает усилия и как-бы
во всем участвует, и никто, кроме меня, не знает, что делается у нее в душе
и как трудно ей переносить душевные страдания. Бесцельность существования ее
гнетет.
Надежд все меньше и меньше. Почти нет. Бедный Федя! Что он вынес, если
пришлось умереть! Если умер он, то, конечно, не внезапно, не в бою, а
медленною смертью с приготовлениями и пытками. А Сережа, вероятно, в бою, а
может быть и нет - тоже в немецкой неволе, в лагере с мучениями.
Ничего, ничего не известно. Эта неизвестность гнетет хуже самой тяжелой
вести - оттого хуже, что, как ни борись, рисуешь в своем воображении
всевозможные картины и ужасы.
Где найду источник жизни? Господи! Укрепи дух мой и силы мои, чтобы не
поступить малодушно!"
...5 сентября. "Атомная бомба - грандиозное научное открытие. Трудно
вместить в рассудок величину возможной мировой катастрофы. Новая атомная
эра! Нужны огромные усилия общества, чтобы направить ее открытия на службу
человечеству, а не на истребление его... Мировая война - такая, какой доселе
свет не видел. С совершенно новыми, необычайными атрибутами техники,
направленной на истребление людей. С лагерями смерти и страданиями в мировом
масштабе - недавно пережитая мировая катастрофа.
В политической жизни тоже должно произойти что-то новое в мировом,
международном масштабе, что явится следствием этой катастрофы. Покойный
Рузвельт был прав. Все должно быть новое: и границы, и способ управления, и
экономика, и социальные отношения. В основу, конечно будет положен труд.
Но все это будет неустойчиво, если не будет такой же переоценки
ценностей в мировом масштабе в моральной жизни людей, в этике, связующей эту
грандиозную новую жизнь в единое целое.
В мировой морали должен быть обнаружен новый стержень, иначе все
развалится. Я уверен, что он будет найден. И не несет ли этот новый
моральный, идеологический стержень Лев Николаевич Толстой?..
И через границы будем летать, как птицы, так как ни научная мысль, ни
искусство, ни душа человеческая не знают границ. А значит не будут нужны они
и для формы, в которую отливаются проявления духа человеческого: техника,
экономика, политика и прочие земные устройства...
А в основе всего душа, а в основе Любовь. Этика".
Из дневника Н.С. 2 октября 1945 г.
"...Сегодня С.Ф. передавала рассказ одного демобилизованного, без руки,
который воевал со времен Финляндской войны, партийный. Едет навещать бойца -
девушку, которую так обезобразило, что остались одни глаза, а лица нет. Она
заперлась у себя в дому, в деревне и никому не показывается...
Вот его рассказ:
- Наш летчик упал в немецкое расположение. Очнулся, а над ним немец,
приводит его в чувство. Невольным движением хватается за револьвер. Немец
говорит: "Не надо это. У тебя дети есть?"
- Есть.
- И у меня есть.
Принес ему воды из ручья, когда захотел пить, и говорит: "Ты полежи
смирно тут, а я съезжу и сейчас вернусь с подводой. Тебя отвезут в лагерь, а
потом, когда кончится война, поедешь к своим детям".
Сел на мотоциклетку и поехал, а раненый ему вслед выстрелил и убил
наповал. Вот какие есть люди, злодеи, и у нас.
Присутствовавшая при рассказе девица застрекотала: "И ничего не злодей,
хорошо сделал, что убил немца. Так и надо..."
Он возмутился, своей одной рукой стукнул, что есть мочи по столу: "Это
вы так думаете, здесь сидючи всю войну в тылу. А мы на фронте не так думаем.
Все люди, и этот немец человек".
А летчик понял, что сделал пакость. Его наши отбили, он выздоровел и ни
с кем не мог разговаривать. Когда поправился, попросился на самую передовую
линию и из боя не вернулся... Он не мог после этого случая жить. "Все бы,
все бы оружие собрать со всего мира и закопать в яму, чтобы больше никто во
веки веков не пользовался. Хватить кровь лить... Я поступил в звероводческий
совхоз, где выращивают зверей, а не убивают. Не могу больше переносить
кровь".
...Еще в начале августа Николай Сергеевич послал запрос о Сереже и Феде
в "Управление по учету погибшего и пропавшего без вести рядового и
сержантского состава". 11-го октября по почте было получено извещение из
этого Управление от 3.10.1945 г. следующего содержания:
"Уважаемый товарищ,
По сообщению командира воинской части от ... 194.. военнослужащий тов.
Родионов Федор Николаевич жив и как сын нашего народа, верный воинской
присяге, с оружием в руках защищает Социалистическую Родину.
Проходит службу по адресу Полевая почта No 04677, о чем сообщаю на Ваше
письмо.
Нач. 6 отдела Нач. 2 отделения 6 отдела
подполковник Кошкин майор Н.С. Сидоренко"
Николай Сергеевич и Наталья Ульриховна боятся верить этому известию -
слишком большая радость! Наверное какая-то ошибка. Если Федя был на
секретном задании и вернулся в свою часть, то почему же сам сразу не
написал? В тот же день они посылают запрос командиру части 04677 и... письмо
Феде по тому же адресу.
...В середине октября активизировался вопрос о судьбе Издания. И не в
результате письма Сталину - оно оставалось неотосланным. (В дневнике 21
августа запись: "Письмо Сталину все не могу послать, оно лежит в тетради и
жжет, но от посылки что-то удерживает"). Быть может мешают рассказы о ссылке
пленных?
Инициатива обсуждения этого вопроса принадлежит новому директору
Гослитиздата полковнику Головенченко. По-видимому, войдя в курс издательских
дел и господствующих там настроений, он, по примеру своего предшественника
Лозовского, затевает с Николаем Сергеевичем разговор об отсутствии средств
для оплаты работы редакторов и печатания томов. Предлагает издание Полного
собрания сочинений Толстого временно приостановить.
Николай Сергеевич, следуя по своему некогда проторенному пути, на
следующий же день обращается за поддержкой в ЦК (ссылаясь, разумеется, на
указания Ленина). Люди в ЦК новые. Не сразу удается найти работника, который
по роду своих обязанностей должен его выслушать. Наконец, таковым
оказывается некий тов. Еголин. Его должность остается неясной, но, видимо,
она не самого низкого ранга, поскольку у него есть собственный консультант
(тов. Обломиевский), о котором Николай Сергеевич пишет, что он "очень
приятный" человек - для сотрудника аппарата ЦК характеристика не
тривиальная.
Еголин приглашает на следующий день к себе в ЦК. Узнав об этом,
Головенченко просит Николая Сергеевича предварительно зайти к нему. Там
оказывается целое собрание ведущих сотрудников издательства. Все наперебой
высказывают разного рода укоры и претензии в адрес Редакционного комитета.
Вероятно для того, чтобы поколебать решимость Николая Сергеевича перед
разговором в ЦК.
Тем не менее, разговор с Еголиным оказывается не без последствий. В
дневнике от 5 ноября запись:
"Прожил все это время напряженно. Непрерывно находился в хлопотах по
нашему делу, в борьбе с Гослитиздатом, всем его аппаратом и директором
Головенченко. 4 раза пришлось обращаться в ЦК и теперь, как-будто, нехотя
директор поддался. Печатать наши тома будут не пять лет, а восемь: в 46 году
не 6 томов, а 3 или 4".
...Еще в конце октября пришел ответ из части, где служил Федя, от его
непосредственного командира: Федя числится у них пропавшим без вести. А
25-го ноября Николай Сергеевич получает официальную справку следующего
содержания:
"НКО Воинская часть п/п 04677 31 октября 1945 г. No 31/ес
Справка
Настоящим сообщаю, что в/ч п/п 04677 младший лейтенант Родионов Федор
Николаевич пропал без вести 19.1.45 г. в районе Чижикув и Гай Винницкого
района Львовской обл. при исполнении служебных обязанностей, что и
удостоверяю
Начальник штаба в/ч п/п 04677 майор (Слинько)".
"Сведения эти не повергли меня в уныние, - записывает Н.С. в тот же
день, - и не прибавили ничего к тому, что мы знаем. Справка эта имеет то
достоинство, что она - официальная, с верной датой и указанием места пропажи
Феди".
Однако эффект этого официального документа был, все-таки, серьезным.
Николай Сергеевич слег в постель, им овладела невероятная слабость, не мог
держаться на ногах, кружилась голова.
Из дневника Н.С. 29 ноября 1945 г.
"...Это Федина бумажка - справка меня доконала. Депрессия перешла на
грипп со слабостью, грипп - на кишки. Боли ужасно сильные. Вчера принимал
опий, а сегодня опять все заново. Надо поправляться и после выборов ехать в
Чижикув и Гай и там ходить из дома в дом, может быть своими глазами
что-нибудь увижу. А так - все равно нет жизни..."
...Между тем, за неделю до этого Николаю Сергеевичу звонила секретарь
парткома Гослитизадата и сообщила, что его кандидатура выделена в состав
районной избирательной комиссии по выборам в Верховный Совет СССР. Он,
разумеется, дал свое согласие, хотя, как сам пишет, "что это значит - не
знаю".
...В декабре печатаются материалы Нюрнбергского процесса над
нацистскими преступниками. Мысли возвращаются к недавней войне. И,
естественно, к Толстому на ее фоне.
Из дневника Н.С. 8 декабря 1945 г.
"...Мысли начинают работать - все думаю о Толстом. Как бы он? Каково бы
было его отношение к войне, к пережитому нами? Толстой - великий патриот,
Толстой - великий гуманист... Однако борьба всеми силами души, всеми
средствами есть основа его творчества и деятельности. Говорят: "А
непротивление злу? А его антимилитаризм и отрицание военной службы: "Не
убий", "Царство Божье внутри вас", "Памятка", "Тулон" и другие статьи?
Противоречие это или нет? Два Толстых или один?" Один Толстой! И никакого
противоречия нет! "Непротивление" есть результат духовной борьбы человека с
самим собой, со всеми низкими, зверскими инстинктами человеческой личности.
Толкающими его к мести, к бесплодным попыткам защитить себя от возможного
насилия, другим, еще большим превентивным насилием, которое, в свою очередь,
порождает насильственный ответ - так, что количество зла и насилия только
возрастает. "Непротивление" есть высшее духовное напряжение отдельного
человека, заставляющее его понять, что предотвратить насилия можно только
добром, доброжелательным отношением к людям, воспитанием такого отношения в
обществе, что приведет к уменьшению и ослаблению зла и насилия. Это - высшая
форма гуманизма, которая отнюдь не отрицает необходимость самозащиты в
случае прямой необходимости, но отвергает месть и наказание в целях
устрашения.
Где и когда Толстой призывал к общественному непротивлению? Где и когда
Толстой признавал возможность незащиты своего народа? Наоборот, он призывал
к борьбе и защите народа "до последнего". Гуманизм и борьба - вот сущность
творчества Толстого. А разве гуманизм можно противопоставлять борьбе? Не
должно быть борьбы без гуманизма. Но и гуманизм не может восторжествовать
без борьбы. Соединившись эти два элемента образуют силу, которую ничто не
сломит...
Что противостоит нынче атомной бомбе? Мировая мораль, идеалом которой
был и есть Толстой".
...14 декабря Николай Сергеевич, невзирая на болезнь, целый день
проводит на избирательном участке - занимается алфавитными списками
избирателей.
...17 декабря ходит по домам с проверкой этих списков. Вот его
впечатления от городского варианта "хождения в народ":
"Вечером был на избирательном участке. Ходил по квартирам - трущобам
(дом 24б по Харитоньевскому переулку - так называемое,
общежитие). Как живут люди! Развалившийся дом. Чтобы попасть в него надо
взобраться по обледеневшей лестнице без перил. Второй этаж - развалился, в
третьем - каморки с неструганными фанерными перегородками. В женском
общежитии каморки разделены уже не фанерами, а грязными кисейными
занавесками: койки и сундуки. Клопы лезут из паспортов. А на четвертом этаже
- неведомое и нигде не зарегистрированное общежитие строителей, человек 50.
Но люди всюду очень любезны. 15 человек из 63-х не нашел".
Из дневника Н.С. 23 декабря 1945 г.
"Дежурю в избирательном участке. Сижу в полном одиночестве. Все думаю:
"Да не может быть, чтобы судьба так жестоко расправилась с нами: оба сына!
Одна и та же судьба - пропали без вести оба! Где? Что испытали? Какое было
последнее чувство, последняя мысль? К кому направлена? Возможно к нам, и с
нею ушли они из жизни. А мы должны ее подхватить и жить остаток дней с нею.
Это накладывает обязательство: быть безукоризненно честными, чистыми душой,
всех любить - в их память. Отдавать последние силы тому делу, которому они
отдали жизнь - Родине, людям..."
В эти дни конца декабря приехал из Вены Корнев - бывший сотрудник
Гослитиздата, с которым Николай Сергеевич был вместе в ополчении. Он
провоевал всю войну. На вопрос: "Как может пропасть человек без всякого
следа?" ответил так:
"Земли, Николай Сергеевич, очень много: она все скроет. На фронте,
особенно вначале, в братские могилы собирали не только убитых. Зарывали не
только цельные трупы, а остатки их - кашу из частей человеческих тел.
Установить имена всех погребенных в этих братских могилах было невозможно.
Это без вести пропавшие, о ком никаких следов не сохранилось".
- Спасибо ему за правдивый ответ, - пишет Николай Сергеевич. - Очень
похоже о Сереже... А о Феде - ужас берет...
...29 декабря. "Сегодня в Гослитиздате зовут меня к телефону: "просят
позвать Родионова Федю или его папу". Подхожу...
- Это говорит Федин товарищ по Можге лейтенант Юшин. Я приехал с
фронта. Где Федя?
- Федя погиб.
- Как погиб? Этого не может быть! Этого нельзя представить.
Я подробно рассказываю.
- Нет, нет этого не может быть! Не верьте, не верьте пожалуйста!
- Да отчего не может быть?
- Федя, Федя Родионов - это самый любимый наш товарищ, всеобщий
любимец! Он всегда был такой живой, веселый. Всегда всех подбадривал, всех
утешал. Не вяжутся мысли, что он погиб. Он жив, жив! Не верьте! Он вернется
непременно. Я к вам зайду, только не сегодня, не успею, а когда вернусь,
буду в следующий раз проезжать через Москву. И тогда, уверен, найду у Вас
Федора Николаевича нашего!"
...Да, человек предполагает...
И все же личное горе не вытесняет из сознания Николая Сергеевича
острого интереса к послевоенной общественной жизни страны. Быть может даже
еще обостряет этот интерес стремлением как-то связать ее будущее процветание
с понесенной им утратой.
Из дневника Н.С. 15 января 1945 г.
"...За это время прочитал Златовратского "Устои", прочел залпом, не мог
оторваться. Близкое, родное, но тоже ушедшее... Много мыслей и боли
возбуждает эта книга. Основная идея - "мирское дело", "мир", как творческая
и созидательная сила, - ярко выражена и верна. Это основная пружина
общественного устройства, порой принимающая уродливые формы, бурлящая, как
поток, сносящая все на своем пути - показана верно.
Наша последующая жизнь оправдала чаяния, надежды и веру Златовратского.
Собственнические инстинкты деревни жизнью сметены, они уступили в деле
устроения общей жизни опять коллективному, "мирскому" началу, только уж
совсем в новой форме. Но основа та же. Жизнь деревни в конце концов войдет в
свою колею и "колхозная" деревня восторжествует, найдя правильные, мирные
(не военные) свои формы. Этот так несомненно! Коллективное, мирное, трудовое
начало в основе всего!"
Слово "мирное", т.е. не насильственное, добровольное дважды повторено
здесь не случайно. Лет десять тому назад, в апогее Горбачевской перестройки,
когда радужные надежды просвещенной части нашего общества были связаны с
грядущим расцветом фермерского уклада в сельском хозяйстве, цитированные
выше строчки вызвали бы снисходительную улыбку. Сейчас, в 2001-м году для
снисхождения осталось мало оснований. Фермерство в России не прижилось. И не
только из-за слабой поддержки его государством, но и по причине нежелания,
боязни массы крестьян становиться фермерами. Боязнь, которая "естественно"
порождает зависть и ненависть к тем, кто решается стать самостоятельным
хозяином.
Вместе с тем, тот факт, что прекратились колоссальные закупки зерна за
рубежом говорит о том, что крупные, коллективные зерновые хозяйства в южных
районах страны работают эффективно. Быть может все дело именно в
"невоенной", т.е. в новых условиях не подчиненной командам извне, а скорее,
кооперативной по существу своему или вольнонаемной организации таких
хозяйств? В средней полосе производственно-сбытовая кооперация могла бы
оказаться не менее эффективной в сфере огородничества, животноводства,
птицеводства. Мне кажется, что здесь есть над чем подумать.
...10 февраля 1946 г. состоялись выборы в Верховный Совет СССР. Для
Николая Сергеевича подготовка к ним, сами выборы, подсчет голосов, день и
две ночи совсем без сна - все было ново и увлекательно.
"Какое единодушие, какой подъем! - заносит он там же на месте в
записную книжку. - Сам молодеешь, глядя на эти радостные ростки жизни,
которые проявляются у всех, кого я вижу.
И как по сравнению с этим общим и единым потоком смешна и ничтожна та
воркотня обывателей, которых ничто не проучило и не проняло..."
И далее, вероятно, по поводу недоумения кого-то из близких, возможно,
что Натальи Ульриховны, по поводу "выбора" из одного кандидата, отсутствия
предвыборной борьбы:
"Какая же может быть борьба, когда у нас нет борьбы за власть, когда у
нас единая воля, благодаря которой мы и победили?"
Спустя неделю Николай Сергеевич, уже в дневнике, записывает по поводу
"единодушия и подъема", что это:
"Отблеск, отсвет, частица того духовного подъема, который вот уже почти
три десятилетия делает необычайные, казалось бы, непостижимые чудеса: на
протяжении нескольких лет превратил в хозяйственном, экономическом отношении
самую отсталую страну в самую передовую, а в политическом отношении в самую
могущественную...
Война, мучительная, трудная, самая напряженная из войн, какие
когда-либо были и наша победа доказали это.
И вот после той войны, после победы, когда переходим на устроение
мирной жизни, три стимула должны двигать нами:
1. Сознание завершенного великого исторического дела.
2. Вера в светлое будущее грядущих поколений и
3. Образы наших героев, сложивших свои головы, отдавших свою жизнь за
общее святое дело.
И пусть этот поток ширится и льется дальше, пусть направляет его
великий организатор, имя которого Коммунистическая партия, которую
возглавляет величайший человек современности тов. Сталин".
Вот так!...
"Самая передовая страна" - потому что сломала хребет германскому
фашизму. Но какой ценой? И что за этим стоит, Николаю Сергеевичу пока
неведомо. А тов. Сталин - "величайший человек современности" потому что
именно он выиграл войну! А то, что перед войной он же, ради сохранения своей
власти, уничтожил чуть не весь высший командный состав армии, приказал
демонтировать укрепления на границах СССР и не поверил многочисленным
предупреждениям о готовящемся нападении Германии - об этом еще никто не
знает.
Из дневника Н.С. 12 марта 1946 г.
"Во всем мире оживленно обсуждается речь Черчилля в Фултоне 5 марта, в
которой он призывал к немедленному военному союзу Англии и Америки против
СССР, к "господству стран, говорящих на английском языке". Чем это
отличается от недавних попыток установить силой господство нации, говорящей
на немецком языке. И чем эти попытки кончились?
Жутко им, черчиллям всех национальностей. Но как они, люди старые,
ничему не научились? Жутко им еще и потому, что во всех странах растет не по
дням, а по часам влияние рабочего класса, демократических слоев населения,
влияние новой исторической силы, пробудившейся на востоке - труда".
Спустя 10 лет (см. начало 2-й главы) все то же наивное и символическое
представление о "всемирной войне Труда против Капитала". Оно и понятно.
Никакой информации о реальной жизни западного общества, как до войны, так и
после нее, из-за "железного занавеса" не поступает. Времена западных
"голосов" и турпоездок за границу еще далеко впереди... Символическое
значение "Труда" связывает в сознании Николая Сергеевича текущую
государственную политику напрямую с учением Льва Толстого, и это
подтверждает важность того дела, которому он посвятил свою жизнь.
В дневниковой записи от 28 марта есть такие строчки:
"Все думаю о пятилетке, о глубоком ее значении во всех областях: и в
экономической, и в исторической, и морально-духовной.
Исторической - наша победа есть победа нового строя. Наш общественный
строй - апофеоз труда. В этом все значение, в этом вся сила и этим мы
победили. В морально-духовной области - то же значение труда и связанное с
ним полное равенство людей...
Как глубоко прав был Лев Николаевич, обосновавший философски и этически
значение труда, как основной идеи жизни людей. И как важно дать людям все им
написанное, все его мысли. Мы должны этой подачей его мыслей включиться в
пятилетку".
Из дневника Н.С. 5 апреля 1946 г.
"Мы победили в невероятно трудных условиях силой и духом, которые есть
внутри нас, внутри нашего народа. Дух этот таится до времени в нем и
заслоняется безобразными явлениями жизни. Но в нужную минуту оказывается,
что все эти гадости: грязь, воровство, разбой, блаты и проч. не что иное,
как муть, накипь. И в критическую минуту сила духа, быстрое, сильное течение
реки проносит эту муть, и чистая, светлая, животворящая струя побеждает все,
что ей противостоит...
Но раз так было во время войны, какие есть основания говорить, что с
войной это пропало, ушло куда-то? Нет никаких оснований".
...В начале мая Николай Сергеевич получает из издательства "Московский
Рабочий" заказ на статью "Толстой в Москве", размером в 1 авторский лист для
альманаха. Наконец-то, настоящая творческая работа! Но досадно, что только
один лист - получится кургузо. Написать бы об этом книжку! Тем не менее,
начинается лихорадочная работа, подобная утолению жажды в знойные день...
...10-го июня вечером домой к Родионовым наведывается Михаил
Александрович Шолохов. Он введен в состав Госредкомиссии Толстовского
издания и, видимо, относится к этому серьезно. Обстоятельно расспрашивает о
работе, затем прямо от Николая Сергеевича звонит Поскребышеву - референту
самого Сталина, договаривается с ним о встрече на завтра же, обещает
немедленно сообщить о ее результатах. Потом подробно расспрашивает о
мальчиках...
В этот же день Николай Сергеевич записывает в дневнике:
"Как легко говорить с таким человеком, потому, что он большой художник
и большой души человек...
- Вы, Николай Сергеевич, мужчина. Вы должны выдержать. Если бы были в
плену, отозвались бы, так или иначе объявились бы. Нет, уже не приходится
надеяться. Вам прямо это можно сказать, и не ищите больше. От бандеровцев
ничего хорошего ждать не приходится, плен у них исключается...
А когда уходил, я познакомил его с Талечкой. Он мягко и отзывчиво с ней
поговорил и сказал мне: "Надо, надо Вам поддержать ее под локотки"..."
На следующий день Шолохов действительно позвонил, сказал, что
Поскребышев хорошо знает все дело Издания Толстого и очень ему сочувствует.
Позвонил при нем же Жданову...
Через пару дней Шолохов встретился и с Ждановым...
15 июня он снова позвонил Николаю Сергеевичу. Сказал, что и Жданов
"очень сочувствует этому делу и скорейшему его решению. Он примет
соответствующие меры и просит написать краткую объяснительную записку".
В искренности Жданова можно усомниться. Если он так уж "сочувствует",
то должен бы знать... Зачем же краткая записка? Впрочем, у чиновников, даже
самых высокопоставленных и во все времена, для начала любого дела
требовалось наличие исходного "прошения" (дабы не брать инициативу на себя).
Тем не менее, окрыленный надеждами Николай Сергеевич в течение двух дней
составляет и отсылает в ЦК требуемую записку. На этот раз надежда, хотя и не
скоро сбывается, но не обманывает. Всего через два с половиной месяца 28
августа 46 г. Николая Сергеевича приглашают на заседание Оргбюро ЦК ВКП(б),
специально посвященное Толстовскому изданию. От Госредкомиссии присутствуют
Фадеев и Лозовский (напомню, что бывший "мучитель" Николая Сергеевича при
переводе в Наркоминдел был, все-таки, включен в состав ГРК).
Из дневника Н.С. 28 августа 1946 г.
"Сегодня был на заседании Оргбюро ЦК. Берет раскаяние, что не выступил
на защиту нашего издания. Нужно ли было? Быть может это ничего не дало бы
после выступления Маленкова, Фадеева и Лозовского, но может быть и иначе. Во
всяком случае, совесть у меня за мое молчание неспокойна... Я несу полную
ответственность за все в нашем деле и должен был заявить об этом... Надо
работать и работать напряженно, чтобы на деле доказать нашу правду".
Как принято в высоких сферах, решение сразу не принимается (если оно не
было продиктовано или "согласовано" в еще более высоких сферах). Его будут
готовить - "оформлять". Наступают мучительно-тревожные дни ожидания
результатов этой подготовки. Николай Сергеевич с трудом заставляет себя
работать над статьей для "Московского Рабочего". Так проходит еще три
недели.
...19 сентября. "Читал вчера постановление ЦК. Оно датировано 7-м
сентября. Сегодня было совещание по этому поводу в Гослитиздате Они идут еще
дальше постановления. Хотят цензурировать Толстого: печатать не все, а
только то, что не противоречит сегодняшнему моменту. Из произведений,
дневников и писем делать выборки и пропуски. Некоторые даже говорили, что не
надо ставить точек на пропусках, то есть не только цензурировать Толстого,
но искажать его.
Очень тяжело. Разрушение большого дела, на которое потрачено столько
сил... Какие люди! Какие люди! Как тяжело от этого за них. Но надо остатки
сил своих и дней положить на пользу делу, хотя бы в новых условиях. Для меня
все равно, только бы быть до конца полезным делу!..
И в дни испытаний оставаться дисциплинированным советским гражданином и
добросовестно работать в унисон с эпохой, не отрываясь от нее. И перед
мальчиками это мой долг.
Но, все-таки, руку на тексты Льва Николаевича я сам не занесу. Это
святыня! Это наша национальная гордость! Это сознавал и Ленин... Пройдет
время, и правда свое возьмет! Будь только чист душою и до конца искренен..."
...27-го сентября для обсуждения постановления ЦК назначается собрание
сотрудников Гослитиздата совместно с месткомом Союза Советских писателей.
После информации "руководства" слово предоставляют Николаю Сергеевичу. Вот
фрагмент из его выступления, которое он на следующий же день воспроизводит в
своем дневнике:
"Что я могу сказать по докладу Федора Михайловича в части постановления
ЦК об этом издании?
Я, во-первых, могу сказать, что мы дисциплинированные советские
граждане и потому директива ЦК партии для нас закон - не подлежащий
толкованию ни в ограничительную, ни в расширительную сторону.
Во-вторых, мы, как советские люди, должны продолжать искренне работать,
с тем же энтузиазмом, с которым мы работали ранее, отдать этому делу все
свои силы, остатки сил.
В-третьих, мы должны добиваться, чтобы окончание этого затянувшегося
издания было осуществлено в конце текущей пятилетки.
Основная кропотливая работа сделана. Все рукописи Толстого собраны,
разобраны, приведены в порядок и почти все подготовлены к печати. Из 89-ти
основных томов напечатано 38. Осталось напечатать 51 том. Но предстоит
огромная работа как с редакционной стороны - рассмотреть содержание каждого
тома под новым углом зрения, указанным в постановлении ЦК, так и с
производственной стороны (т.е. для Гослитиздата)...
Ни наша страна, ни мир еще не знают всего Толстого. А Толстой достоин
того, чтобы все знали его. И я искренно верю, больше того - знаю, что весь
Толстой, взятый в целом не только не нанесет ущерба, а послужит укреплению
идеологического обоснования трудового, бесклассового коммунистического
общества".
Все так же наивно, но, я полагаю, - искренно.
Между тем общий фон в стране, на котором проходит это собрание -
тревожный.
Из дневника Н.С. 30 сентября 1946 г.
"Вся Москва в панике по поводу слухов о завтрашнем подорожании -
повышении цен на все. Не знаю, сколь все справедливо, но знаю, что именно
это надо. Надо сделать усилие. "На миру и смерть красна". В деревне еще
труднее, а мы привыкли снимать сливки. Надо и нам поступиться. Только важно,
чтобы это коснулось главным образом верхушечного слоя, а не бедноты.
Во всяком случае, во время трудного положения нельзя ныть и падать
духом. Общее дело. Будет трудно, быть может многие не вынесут, но мы
привыкли к жертвам и нам ничего не должно быть страшно. А положение очень
сложное..."
Из дневника Н.С. 11 ноября 1946 г.
"Сейчас был у разбитого параличом В.В. Хижнякова... Не может писать, а
это его основной источник существования и единственное дело. Читал мне
проспект своих Воспоминаний и комментировал его рассказами: о Союзе
"Освобождение" Петра Струве, о 9-м января (Гапоне), о государственных Думах
и т.д. - очень оживился. Всего имеет свыше 400 опубликованных
произведений...
Последний, последний из старого (по мне) поколения. Он - значительный
человек, главным образом по чистоте своих принципов и одухотворенной
общественности... Таких чистых людей - общественных деятелей уже не
осталось.
Я много у него учился в молодые годы, когда начал увлекаться
общественной работой, и многим ему обязан".
Положение в стране очень тяжелое. Разруха, голод, разгул преступности,
разочарование. Патриотический подъем во время войны и торжество победы
остались далеко позади. Великие жертвы и бесконечные тяготы военного времени
питались надеждами на счастливое будущее, которое наступит сразу после
победы. Надежды обманули. Особенно деревню, где помимо разорения хозяйства
не оказалось и хозяев, чтобы его поднимать: кто погиб, кто искалечен, кто
сослан, а кто просто осел в городе.
Николай Сергеевич с горечью думает о дорогой его сердцу судьбе
крестьянства и мысли его, естественно возвращаются к кооперации. Особенно
после встречи с былым своим учителем. Вот что записывает он в дневнике через
неделю после этой встречи:
"Возрождение кооперации потребительской и промысловой? Как оно может
быть, когда нет самодеятельности, нет необходимых условий для нее? Нет ни
общественного капитала, ни конкуренции, ни стимула к накоплению
общественного достояния, а есть только распределение и иждивенческие навыки.
Как можно строить сверху, когда нет базы внизу?
Надо начинать не с этого, а с производственной, кредитной,
восстановительной кооперации. Надо создать общественным путем ценности, а уж
потом потреблять их продукты.
Много хочется, многое вижу, как должно быть, но сил нет и не только по
возрасту их нет, а оттого, что подточены они, оторван самый главный кусок от
меня и болит, нестерпимо болит..."
И все же, несмотря на вполне понятные периоды горечи и разочарования,
общение с Толстым каждый раз возвращает его к вере в творческий потенциал
масс, в грядущее торжество новых общественных идеалов:
Из дневника Н.С. 5 января 1947 г.
"...Только жизнь в обществе, среди людей, с массами имеет смысл и
значение, как жизнь семени в земле. Только тогда будет плод. Вот Лев
Николаевич очень хорошо это понимал, предвидел и предсказывал... Мы теперь
это знаем, хорошо видим... Нам уже ничего не страшно, мы строим жизнь
по-новому - с ошибками, уродствами, перегибами (как сейчас в литературе),
искажениями, но, все-таки, по-новому. И в конце своего пути видим идеал
братства, а не доллар".
В эти трудные времена Николай Сергеевич особенно близко сходится со
старшим сыном Льва Толстого, Сергеем Львовичем. Навещает его, рассказывает о
редакционных делах, обсуждает свою работу над рукописью "Толстой в Москве",
охотно соглашается редактировать "Очерки былого" Сергея Львовича. Старик
благодарит его за "мужественную и смелую" работу по изданию сочинений отца.
"Я ему ответил, - записывает Н.С. в дневнике 7 января, - что это дело
моей жизни, сейчас оно стало единственным и после всего пережитого мне
теперь ничего не страшно. Самое страшное - гибель детей - пережито и
переживается.
А сейчас работа по Толстому и для Толстого, которой я занимаюсь каждый
день, мне более необходима, чем пища, я ею живу, она дает мне жизнь и
укрепляет мои силы..."
И добавляет в конце записи:
"...Всегда уношу с собой от Сергея Львовича светлое, бодрящее
впечатление: какой он честный, искренний, прямой и принципиальный человек".
Тем временем, несмотря на решение ЦК и все разговоры, обсуждения по
этому поводу, дело издания стоит, тома не выходят. Последний появился аж в
1939-м году. Николай Сергеевич собирается писать Молотову, но не знает как.
Не с кем посоветоваться. Шолохов далеко - у себя на Дону.
Единственная отрада - работа над рукописью "Толстой в Москве" (статья
уже превратилась в книгу)...
А душа болит от того, что происходит вокруг, особенно в деревне. И
как-то блекнет вера в добрую волю и мудрость тех, кто руководит страной.
...20 января. "Голод кругом, в деревне, по всей стране, все больше и
больше дает себя чувствовать. И нельзя спокойно здесь, в Москве, нам, кучке,
сидеть, закрыв глаза, и ничего не делать! Общее, как грозовая туча, давит на
каждую личность. Никто не вправе бежать от общего, и не может, если есть у
него честность и совесть. Как жалко, что нет Толстого, который бы громко и
властно крикнул: "Не могу молчать!" И его бы услыхали и послушали.
Зачем вожди так далеко стоят от масс и не знают их нужды и того, что
творится? Сейчас в дни кризиса морального и материального, им бы нужно быть
с массами, внутри них, как был Ленин, а не судить только по резолюциям и
рукоплесканиям.
Вот сегодня статья Лаптева о ленинской кооперации, но куцая. Они
производственную сельскохозяйственную кооперацию заменяют колхозами,
принудительной коллективизацией. Но ведь это неверно. Надо поднять упавшее
с-х производство, а оно продолжает падать. Статистические цифры сбора
валовой продукции ничего не доказывают, так как они свидетельствуют только о
максимальной выкачке и об обеднении, истощении деревни - выкачивают все до
дна, не оставляя ничего для укрепления хозяйства и безбедного существования
в деревне.
Выкачать можно, а дальше что? Нужна добровольная кооперация и подлинная
самодеятельность, а не страх и отчаяние... Тогда можно горы свернуть.
Техника техникой, но одной техники недостаточно, нужно что-то еще -
нужен бодрый "дух народа". Наша история неопровержимо доказывает это".
И снова о том же в записи от 25 января:
"...Побольше бы у нас внимания к человеку, особенно живущему там в
глубине или "в глубинке", как теперь говорят. К его действительным нуждам и
горям! Зачем такая дифференциация пайков, например? Почему им не дают
хлеба?..
Мучительно тяжело от этого и от того, что не получаешь ответа на эти
вопросы".
И, все-таки, сквозь низкие, серые облака, нет-нет и пробьется солнечны
лучик, согревающий душу, оживляющий надежду и веру.
Из дневника Н.с. того же 25 января 1947 г.
"Был на защите диссертации Т.Л. Мотылевой ("Лев Толстой во французской
литературе и критике"). Очень, очень интересный труд. Сама Т.Л.М. очень
располагает к себе. Она очень хорошо знает и любит Толстого и очень
способна... Результат 10 - за, 1 - против. Очень я рад этому. Она более, чем
кто-нибудь достойна степени доктора по Толстому. Побольше бы такой молодежи.
От души желаю ей всяческого счастья..."
И в той же записи обнадеживающий скачок назад через два поколения:
"...Были с Талечкой у милой и дорогой Екатерины Николаевны Лебедевой.
Она - единственный оставшийся человек старшего поколения, знавший Талечку со
дня ее рождения. Ей 82 года. Она необыкновенно бодра и жизнерадостна: ходит
по концертам, по научным и даже политическим собраниям, всем интересуется,
за всем следит. Вот счастливая старость, несмотря на все испытания. Было нам
у нее очень тепло и хорошо..."
...11 февраля. "Только что вернулись с Талечкой из Института Мировой
Литературы, где делали доклады: Благой - Пушкин и мировая литература
(содержательно!) и Цявловский о новых материалах по свиданию Пушкина с
Николаем I. После доклада - овация Цявловскому и вполне заслуженная. С
искренностью и волнующей задушевностью делал он свой доклад и пытался по
интересным, им добытым материалам воспроизвести полуторачасовую их беседу.
Ему помогали художественное проникновение, любовь и знание Пушкина.
Только из-за своей болезни он несколько раз приостанавливался, пил
нитроглицерин и без конца - воду. Боюсь, как бы это не была его лебединая
песня. Сильное впечатление от его выступления и приятна та любовь, которая
проявилась у всех так единодушно - и к нему, и к Пушкину".
...18 февраля Николай Сергеевич относит первый вариант рукописи книги
"Толстой в Москве" в издательство "Московский Рабочий" к своему старому
знакомому Чагину - он теперь заведует этим издательством. По-хорошему
обсудили его замечания...
27 февраля. Сдал в Гослитиздат отредактированную рукопись "Очерков
былого" Сергея Львовича Толстого. Много пришлось поработать (особенно
пострадали духоборы).
Таким образом закончены две большие работы и это дает удовлетворение. В
тот же день встретил Телешова. Тот очень сочувственно отнесся к книге о
Толстом и Москве. Рассказал, что его "Воспоминания" перевели и издали в
Лондоне, назвали "очаровательной книгой".
...7 марта. Приходила Федина школьная подруга Леночка Хромова, принесла
цветы. Радостно взволновала. На ней Федин отблеск: она его любила, и он
любил ее...
И снова серые облака опускаются, давят.
Из дневника Н.С. 14 марта 1947 г.
"...Сегодня, идя по улице, в первый раз реально представил -
почувствовал смерть. И целый день под этим впечатлением...
Как все трудно, все разваливается... Где найду силы? Набросал сегодня
план окончания издания по-новому. Не нравится. Но что-то выйдет. Пока я жив
и в силах, надо бы пустить хоть по рельсам, а то без меня замрет, - боюсь, -
все дело. Большое, общекультурное дело мирового масштаба. У власть имущих,
видимо, не найду отклика. Мне одному, да еще обессиленному болезнью и
опустошенному душевно, очень трудно. Надо спешить..."
...20 марта Николай Сергеевич навещает Цявловского. Тот лежит в
постели, но все так же горит Пушкиным. У него Томашевский - показывает
пометки Пушкина на "Валерике" из Тригорского. Много и с жаром рассказывают
друг другу новинки по Пушкину. "Очень все было интересно" - пишет Н.С.
Из дневника Н.С. 4 апреля 1947 г.
"Вчера Сережино рожденье. Ему 25 лет...
Пошли с Талечкой в Третьяковскую галерею, как в церковь, и он все время
в нашем сознании был с нами. Бродили целый день. Все свежо в памяти и как
верны все первые оценки. Иванов, Крамской, Репин, передвижники, Перов,
Васнецов, Верещагин, Левитан. Только Ге - нету, очень жаль. Суриков
по-прежнему не трогает и Серов тоже. Врубеля пропустили - нельзя смотреть в
нашем теперешнем душевном состоянии. Отталкивает. Мы оба, не сговариваясь,
прошли мимо.
Долго стояли у Репинского "Не ждали". Не мог удержаться от слез, даже
от рыданий. Неправ был Л.Н., который про "Не ждали" написал "не вышло". Это
оттого, должно быть, что сам он никого не ждал. А меня всего перевернуло,
даже ночью снилось. И Христос Крамского, и сам Лев Николаевич, его же.
А Талечку перевернула картина "Безутешное горе". Это верно, что эти
картины стоят вместе и одна дополняет другую... как две части трилогии, а
последняя часть - Христос Крамского. Так они все три и стоят в сознании".
...Запись в дневнике от 13 апреля, по-видимому, отражает острые
политические споры в интеллигентной среде того времени. Николай Сергеевич
пытается вступиться за "тоталитарную систему", невольно подменяя понятия.
Вместо всеохватывающего и насильственного господства одной, навязанной
идеологии он защищает единение народов в критические моменты их истории:
"Но что такое эта "тоталитарная система"? - спрашивает он в этой
записи. Totus по латыни - общий, всеобщий. Ничего презрительного и
неправомерного ни с моральной, ни с правовой точки зрения тут нет. Это
значит - всеобщая, единая воля, единая сила. (Формальное и потому неверное
толкование - Л.О.)
В тяжелые исторические моменты потрясений, эта сила всегда побеждала:
Французская революция, наша, Первая Отечественная война 1812 года и много
других примеров.
Она, эта сила поднималась, всколыхивалась, потом затухала. А теперь она
хочет не затухать, а жить постоянно, повседневно и творить. Теперь сознание
человечества дошло до того, что эта сила единственная творческая сила, и ее
надо охранять и облечь в правовую систему, то есть дать ей незыблемость и
устойчивость. Что и делается нашим Советским народом. И потому такое
озлобление со стороны тех "ревнителей свободы", которые стремятся только как
бы получше поесть, побольше загрести денег и покрепче построить перегородки
от других людей".
...22 апреля по приглашению директора Чагина Николай Сергеевич ходил в
издательство "Московский Рабочий" по поводу своей книги "Толстой в Москве".
Его принял главный редактор издательства, наговорил массу лестных слов о
рукописи, рекомендовал развить ее литературную часть, не стесняясь
размерами, подробнее описать окружение Толстого и проч., но... рукопись
вернул, так как план издательства на 48-й год уже утвержден, а заключать
договора на следующий год они не имеют права до 1 августа текущего года. В
тот же день Николай Сергеевич записал в дневнике:
"Я в недоумении: что это - вежливый отказ или действительно так. Если я
ее переработаю до 1 августа 1947 года, то ведь еще не значит, что она будет
принята к напечатанию. Если она и будет принята, то им могут не разрешить, и
она будет вычеркнута из плана... В общем, много места для пессимизма и мало
- для оптимизма. Но работать, конечно, буду. Трудны и необеспечены
писательские дела! Затраченный труд ни в грош не ставиться!"
...26 апреля в Гослитиздате случайная встреча с Пастернаком. Рассказал
о трудностях издания Толстого, а Борис Леонидович ему в ответ: "...а меня-то
как ругают. Теперь я пишу не стихи, а большую прозу".
Из дневника Н.С. 3 мая 1947 г.
"Третий день майских праздников. На улице оживление и иллюминация, а на
душе грусть.
Сегодня с Талечкой были в Доме ученых на утреннике. Замечательное по
силе, проникновению и простоте чтение наизусть Наташи Ростовой артисткой
МХАТа Ниной Михайловской. Передала самую сущность этого прекрасного образа -
живительную и все побеждающую силу любви. Местами трогала до слез. Я не мог
выдержать и пошел за кулисы ее благодарить".
Следующую запись Николай Сергеевич, очевидно, рассматривал как особо
важную. Она озаглавлена "Credo" и отчеркнута на полях красным карандашом.
Вот ее полный текст:
"Сейчас век соревнования. Соревнуются все: соревнуемся мы, соревнуется
Запад и Америка... Только соревнование соревнованию рознь. У нас
соревнование социалистическое, у них соревнование капиталистическое. Что это
значит? Это значит, что в основе нашего соревнования - труд, идея и сила
массового труда, а в основе их соревнования - капитал, накопление богатства
и эксплуатация.
В основе нашего соревнования - побольше сделать и дать в руки
трудящихся; в основе их соревнования - побольше взять из кармана трудящихся.
У нас - радость труда для общего блага.
У них - закабаление труда для эгоистического, мещанского жития кучки
богатых, властвующих при помощи этого богатства классов.
В основе нашей власти - новая организация, культурность,
историко-экономическая сила - массовый, всеобщий труд.
В основе их власти - отжившая, теперь уже реакционная сила - капитал.
Этическая сторона дела:
У нас - работа, труд и забота - для других.
У них - работа других для себя, для своего личного благополучия.
Альтруизм и эгоизм!
У нас - общественные дела.
У них - свои личные, семейные, индивидуалистические интересы.
Такова разница идеологий! И ясно, что будущее за нами".
Мой первый строгий критик, жена, прочитав это "кредо", сказала мне:
"Выкинь, пожалуйста, все эти благоглупости. Они очень снижают образ Николая
Сергеевича. Я боюсь, что многие современные читатели после этих газетных
сопоставлений "у нас и у них" отложат книгу и не станут читать дальше".
Я возразил, что, во-первых, утаить от читателя то, что автор дневника
назвал своим "кредо" было бы нечестно. Во-вторых, что человек, прервавший
свое знакомство с героем повести потому, что на каком-то этапе своей жизни
тот оказался во власти навязанных ему ложных представлений, поступил бы так
же, как студент-медик из брезгливости отказавшийся присутствовать на
операции какого-нибудь гнойного абсцесса. Болезни нашего общественного
прошлого надо знать хотя бы для того, чтобы не допустить их повторения. Тем
более, что нашему "больному" еще предстоит излечиться - освободиться от
иллюзий.
Наконец, судить о человеке и его взглядах следует с учетом
господствовавших представлений того времени, о котором идет речь.
Прошло всего два года после окончания Отечественной войны. В довоенное
время даже простое "знакомство с иностранцем" считалось преступлением и
каралось весьма сурово. Мало что изменилось в этом отношении и после войны.
(Знакомство наших военных с поверженной в прах Германией - не в счет).
Вспоминаю, что уже в Хрущевскую эпоху во время первого Фестиваля молодежи и
студентов 1956 года в Москве мы с женой пригласили к себе в гости прямо с
улицы компанию молодых итальянцев. Все наши друзья сочли этот поступок очень
опасным, да и мы сами немного беспокоились о том, чем наша дерзость
кончится.
Никаких иностранных газет и журналов в 1947 году мы еще не видели. Не
имели ни малейшего представления ни об уровне жизни различных слоев
западного общества, ни о характере их трудовых взаимоотношений. Советская же
пресса описывала все это исключительно мрачными красками - на уровне
"Капитала" Карла Маркса.
Что же касается быта и труда людей в нашей огромной стране, за
пределами ее столицы, то здесь в прессе, и особенно в кино господствовали
исключительно розовые тона, картины чуть ли не сказочного благополучия
(вспомнить, хотя бы, кинофильмы "Свинарка и пастух" или "Кубанские казаки"),
а также поучительные примеры самопожертвования и энтузиазма.
Не скажу, что таких примеров в жизни вовсе не было. Бывали - чаще в
городах, на больших стройках. К примеру, строительство Московского метро.
Все дело было в отборе таких примеров и... умолчании о всем прочем. Сейчас
даже трудно представить себе степень неосведомленности рядовых граждан о
действительном положении дел в стране и в мире, равно как и мощь
государственной пропагандистской машины. Ничего удивительного, что такой
добрый и доверчивый человек, как Николай Сергеевич принимал все это за
"чистую монету".
Из дневника Н.С. 20 мая 1947 г.
"18-го с 6 ч. утра с А.Н. и Эммой на огород в Воронцово. Утром
обнаружил у себя язвенное кровотечение, но все-таки поехал. Сначала в Фили,
потом в автобусе берегом Москвы-реки, мимо распускающихся вишневых садов с
нежной весенней зеленью по Воробьевым горам, дальше километра 4 пешком по
Калужскому шоссе, а там работа до 6-ти вечера над землею. Вдалеке, в дымке
видна Москва. Очень интересно и хорошо...
Поздно вечером разговаривал по телефону с доктором Гордоном. Он велел
лежать (от моего кровотечения) и собирается поместить меня опять в клинику.
Неожиданный и не очень улыбающийся мне оборот. Жить-то осталось полчаса и из
них проводить сколько-то времени в больнице, когда хочется и надо спешить
жить и работать".
...29 мая Николая Сергеевича снова кладут в клинику. Опять Талечка
навещает его. "Она имеет замученный вид, - пишет он в дневнике, - ее
задергали люди и нет денег, а мне стыдно за свое животное существование и
слабодушие - даже не могу бросить курить, и весь я как-то раскис, о своей
"дальнейшей судьбе" не хочется думать и не думаю".
Интересного общества в палате не случилось, зато много читает.
Воспоминания Тургенева, его речь о Пушкине и предисловие к Письмам Пушкина к
жене. Очень понравилась книга Натана Рыбака "Ошибка Оноре де Бальзака".
Слушает по радио: "Они сражались за Родину" Шолохова и "Слово перед казнью"
Фучика. По поводу последнего записывает: "Это их голоса, моих мальчиков!"
...29 июня. "Сегодня месяц, как я в клинике. Сижу в верхнем запущенном
саду, где меня каждый день навещает Талечка. Она отдыхает, отходит немного,
растворяясь в зелени. Смотрим с интересом, как перед вечером обучаются
молодые воробьи - прыгают по полянкам под руководством родителей, потом,
перед заходом солнца вся стайка вспархивает и мигом исчезает - спать до
зари..."
...5 июля Николай Сергеевич возвращается домой. Узнает тревожные
новости - было какое-то разгромное заседание Госредкомиссии. Есть ощущение,
что надвигается гроза.
Из дневника Н.С. 6 августа 1947 г.
"Вчера ходили с Талечкой на Плющиху и Арбатские переулки - к домам, где
жил Лев Николаевич. (В связи с книжкой). Странное, волнующее и захватывающее
чувство. Дома почти все целы, облупились, отвалилась штукатурка. Дети так же
играют в мячик, как играл 110 лет назад около дома на Плющихе Лев
Николаевич.
Но все другое. Другие темпы, другие интересы. Уже не властвуют
верхушечные, высшие слои общества, составляющие его одну тысячную часть, а
наоборот - то, что он хотел. Но, по-прежнему, нет любви между людьми - то,
чего он не хотел... Но все же первое исполнилось, и оно есть путь ко
второму. Очевидно, этого пути не минуешь...
Ужасно трудное время сейчас. Голод в полном смысле слова, и мы
голодаем. Жалко Талечку, она очень страдает и рвется, а мне стыдно. Денег
мне никто не платит. Все есть кругом по бешеным ценам, а денег нет.
Переходный момент, но очень трудный. Нет денег даже на хлеб, на транспорт,
на баню, на самое необходимое...
Иду ли я вперед или топчусь на месте? Может быть черепашьим шагом,
медленно, все же вперед. Но гораздо медленнее подвигаюсь вперед, чем
подвигаюсь к смерти, которой я не боюсь, но к которой не готов еще.
Хочу еще жить, хочу посмотреть, что выйдет и хочу еще сам участвовать в
общем движении, хочу искать и находить во всем светлые, положительные
стороны и отбрасывать плохие, всю муть, всю мерзость, всю накипь. А ее еще
так много, и самого захлестывает порой..."
...7 августа. "Сегодня ездили с Талечкой в Останкино. 8 лет тому назад
я после болезни 21-го мая 39 года ездил туда последний раз.
Спал в лесу, куковала кукушка, а она стерегла меня. Как перевернулась
жизнь за эти 8 лет - разбилась, оборвалась...
От парка пошли налево, как тогда, в тот же лес, наслаждались тишиной и
давно не виданной природой - лесною глушью.
Талечка сказала, что теперь на всем хорошем лежит печаль и грусть.
- Да, это верно, я всегда ощущаю это. И чем нам лучше, тем эта грусть и
печаль сильнее... Все время думаешь: как жаль, как тяжело то, что они не
могут разделить этого хорошего..."
...Конец августа. Прошел год после решения Оргбюро ЦК. Разговоры по
этому поводу утихли, но ни один том из печати не вышел. Николай Сергеевич,
по-видимому, не может заставить себя приняться за переработку рукописей
томов ранее подготовленных к печати. "...руку на тексты Льва Николаевича я
сам не занесу. Это святыня" - писал он 19 сентября 46-го года, после
ознакомления с решением ЦК. И не заносит. Во всяком случае, в дневнике за
весь год упоминания о начале такой работы нет. Формально это можно
оправдывать тем, что архив Толстого все еще не возвращен в Москву. Николай
Сергеевич занят своей книгой, редактирует книгу Сергея Львовича, опять
болеет...
В записи от 20 августа 47 года есть упоминание о том, что он
перезванивается с инструктором ЦК по делам издания. "Улита едет...", - пишет
он там. Но в чем это сказывается - неясно. Следующая запись, относящаяся к
изданию, от 18 ноября:
"Вчера в 5 часов был в ЦК у Владыкина, уточнял проспект главным образом
заглавий. Жаль, что не могу переговорить по существу с самыми ответственными
лицами о ленинской установке - печатать все (!? - Л.О.) и добиться
осуществления действительно полного собрания сочинений Толстого, как этого
хотел Ленин".
Ясно, что Николай Сергеевич не хочет сдавать позиции и, выждав время.
надеется "отыграть" обратно установку на публикацию всего текста Толстого
без купюр.
Толчком к возобновлению "военных действий" в защиту Толстого быть может
послужила смерть (11-го ноября) Мстислава Александровича Цявловского.
Из дневника Н.С. 17 ноября 1947 г.
"Для меня лично смерть Цявловского действительно невознаградимая и
огромная утрата. Он был один из тех немногих (всего оставалось два: он и
Гудзий), на кого я морально опирался и который всегда во всем поддерживал.
Он был один из самых близких мне людей - по делу и по душе. Его
безукоризненная честность, чистота и страстность всегда благотворно
действовали и вливали бодрость. Жить и работать без него мне стало еще
труднее. И прибавился еще один потусторонний, с кем мне общаться: "А как бы
отнесся к этому Мстислав Александрович?.."
Опора на Гудзия довольно слабая - он не боец. Надо действовать самому!
12-го декабря 47 года Николай Сергеевич совершает нечто подобное,
говоря военным языком, "залпу из всех бортовых орудий". В один и тот же день
относит в ЦК письма с изложениями своей позиции (и, вероятно, со ссылкой на
Ленина) одновременно Молотову, Маленкову, Суслову и А. Кузнецову.
Реакция на этот раз последовала незамедлительно. (Подавление "бунта"
нельзя откладывать!) "Линия партии" была подтверждена категорически, хотя на
тот раз Николай Сергеевич уже не молчал, а сопротивлялся отчаянно.
Из дневника Н.С. 13 декабря 1947 г.
"К 4-м часам меня и Головенченко экстренно требуют в ЦК к Еголину. Там,
не взирая ни на какие доводы по существу дела, основываются на прошлогоднем
постановлении Политбюро за подписью Сталина (творчество Федосеева) - вопреки
фактам и Ленинской трактовке Льва Николаевича Толстого. Я, все-таки,
высказал прямо все, но они глухи и не хотят слушать. Очень трудно. Но я
обязан по совести отстаивать Льва Николаевича "до последнего". Но я один,
все отошли, а у меня сил и веса мало. Но все равно, как умею, честно и без
колебаний буду отстаивать правое дело...
Нет, это не может так продолжаться. Надо самому увидеть Сталина и все
начистоту ему рассказать. Он не может согласиться с тем, что нужно
препарировать Толстого, а не давать его, какой он есть, как это справедливо
считал Ленин".
Дорогой читатель, если ты недавно снисходительно улыбался, читая
"Credo" Николая Сергеевича, то сейчас, пожалуйста, вообрази, что тебя
вызвали в ЦК, суют тебе "под нос" будто бы имевшее место постановление
Политбюро за подписью Сталина, относительно твоей работы ("творчество
Федосеева"), а на дворе 1947-й год! Ты будешь возражать? То-то и оно.
Уже вдогонку 25 декабря пришло правительственное письмо от Молотова с
извещением, что письмо Николая Сергеевича получено и передано в ЦК Суслову.
Таким образом во главе противников либерализации Толстовского издания
оказался самый истовый идеолог коммунистической партии.
В том же драматическом декабре происходят еще два события,
взволновавшие Николая Сергеевича. Одно - общегосударственного масштаба,
второе - печальное, глубоко затронувшее его лично.
Из дневника Н.С. 7 декабря 1947 г.
"Вот уже целая неделя, как москвичи раскупают все, что попало. Магазины
пустые, часть их закрыта "на ремонт", например, "Мосторг". Все боятся новых
денег. В учреждениях спешно оплачивают невыполненные обязательства. Новых
договоров не заключают до 15-го. Хорошо бы, если как следует справились с
этой реформой. Уравнение цен, стабилизация рубля, его товарное и прочее
реальное обеспечение, борьба со спекуляцией и т.д. Все это возможно и
необходимо..."
...16 декабря. "Вчера и сегодня Москва полна толками о новой реформе.
Говорят в трамваях, метро, очередях и на улице. Всяк считает, кто сколько
потерял. Это - "неизбежные частичные жертвы". Но, в общем у всех веселые и
бодрые лица".
Ну что ж. Приходится констатировать, что, несмотря на мужественное
сопротивление партийному руководству страны по поводу своей работы (где он
уверен в своей правоте), в делах общегражданских Николай Сергеевич сохраняет
верность и веру в то же самое руководство, равно как и свое наивное,
зашоренное восприятие окружающей действительности. В его искренности я не
сомневаюсь: "никто так не слеп, как тот, кто не хочет видеть!"
...Ночью, с 22-го на 23-е декабря, умирает старший сын Льва Толстого,
Сергей Львович.
Из дневника Н.С. 22 декабря 1947 г.
"Сегодня весь вечер был у Сергея Львовича. Он умирает. Лежит с
закрытыми глазами на спине, дыхание с клекотом, идет пена изо рта... Могучее
сердце не дает умереть, но, видимо, последние часы. Уходит целая эпоха,
уходит ровесник "Войны и мира", старший сын Толстого. А у меня уходит еще
один близкий человек - моя моральная опора в работе. Он оставил мне завет не
отходить от дела опубликования всех писаний его отца до конца. И я выполню
этот завет...
В то время, когда я это писал, в 12 часов ночи на 23-е декабря, когда
по радио Рахманинов играл Шопена, позвонила Анна Ильинична. Сергей Львович
Толстой скончался на 85-м году своей жизни".
Запись спустя три дня, от 25 декабря:
"Похоронили сегодня на Введенских горах Сергея Львовича Толстого. В 12
часов в Толстовском музее была гражданская панихида. Вечером дежурил там с 8
до 11 с милым Николаем Павловичем Пузиным. Он мне очень приятен и вообще, и
тем, что так любил Сергея Львовича. Приходила Софья Сергеевна Уранова,
повесили ее замечательный портрет Сергея Львовича.
Я не чувствую его мертвым. Для меня он живой и, как всегда, смерть не
вызывает уныния, а наоборот - какая-то радость за него, что он, наконец,
нашел покой, вернулся домой "совершив большое путешествие", как говорил Лев
Николаевич. Вместе с тем, когда хоронишь дорогого и близкого человека
появляется откуда-то приток сил и энергии. Хочется спешить жить, работать,
делать что-то, строить, чтобы успеть построить...
Это так, но физически образуется дыра, которую нечем заполнить. Так и
сегодня, особенно вернувшись с кладбища домой".
...11-го января 1948 г. в журнале "Британский союзник" было напечатано
(в переводе) выступление по английскому радио лидера лейбористов Эттли. 21
января Николай Сергеевич записывает в дневнике свои мысли по поводу этого
выступления. Вот некоторые из них:
"1. Или диктатура народа или диктатура кучки капиталистов. Середины
быть не может, потому что всякая середина - "разбавленное" или то, или
другое...
3. Сговора и взаимных уступок быть не может...
5. Правильное распределение богатств может быть только при коммунизме.
(Курсив всюду автора - Л.О.)
6. То, что мы пережили в течение 30 лет есть лишь первая стадия
перехода мира к коммунизму - неизбежно с многими шероховатостями.
7. Все эти шероховатости: "Лес рубят - щепки летят" мы приняли на себя
и в этом наша заслуга в истории.
8. Свобода конституционная (буржуазная) лишь стадия - "либерализм" по
Эттли. Она есть орудие только политическое.
9. Как только борьба переносится из политической стадии в
экономическую, в распределение жизненных благ, так это орудие теряет силу,
ибо сталкивается с непримиримостью интересов эксплуатируемых и
эксплуататоров. Правильное решение этой задачи дает только коммунизм, и
тогда понятие свободы видоизменяется - свобода существует только для доселе
эксплуатируемых классов, а эксплуатирующие классы и силы подлежат
уничтожению.
10. Эксплуатирующие классы должны или погибнуть или перейти в лагерь
бывших эксплуатируемых - народа, и тогда для них не будет ощутимо отсутствие
свободы.
11. Свобода тогда будет пониматься как свобода всеобщая - каждого для
всех, а не для себя. Понятия свободы для себя не будет существовать, она
будет сливаться с общественными интересами.
12. Или индивидуальная или коллективизм!
Высшая, идеальная форма коллективизма - коммунизм, и потому к нему надо
стремиться всеми силами и всеми средствами. Полумер быть не может..."
Уважаемый читатель, я полагаю, что с позиций XXI века не имеет даже
смысла критически разбирать выходящие за рамки нормальной этики некоторые
положения, содержащиеся в этом жутком документе. Например, такие как:
"взаимных уступок быть не может" или "эксплуатирующие классы и силы подлежат
уничтожению", или "понятие свободы для себя не будет существовать". Сохраняя
в душе вот уже более полувека чувство сыновней любви и благодарности к
человеку, который написал эти жестокие нелепости, я могу лишь высказать
глубокое сожаление по этому поводу. Но интересно другое. Как мог он дойти до
мыслей таких? попробуем вместе проследить эту печальную эволюцию.
В приведенном "документе" слово коммунизм встречается четыре раза.
Между тем, за все предшествующие 30 лет Советской власти во всех дневниковых
записях (включая и те, которые не вошли в книгу) это слово появляется лишь
однажды в 1921 году и отнюдь не в лестном смысле. Выступая на собрании
кооператоров (см. 1 главу) Николай Сергеевич сказал, что форма
хозяйствования, соответствующая нравственной жизни, не может быть достигнута
"путем лицемерного коммунизма".
Первое приближение к коммунистической идеологии встречается только
через 18 лет, когда в записи от 27 февраля 1939 года появляется такой тезис:
"Сейчас движущая вперед историческая сила - пролетариат. Философия
пролетариата - марксизм. И потому я признаю законность в данный момент
только марксистского подхода к искусству". (После чего сразу следует
признание: "Вот к чему я прихожу неожиданно для самого себя...").
Цитированное высказывание естественно вытекает из абстрактного,
декларативного утверждения его автора (в то время) о всемирной войне Труда
против Капитала". Он на стороне армии Труда и ее авангарда - пролетариата. И
если "в данный момент" марксизм является философией этого авангарда, то для
содействия ему искусство должно использовать "только марксистский подход".
Это - тоже декларация. Существо такого подхода не раскрывается.
Спустя еще 4 года в дневниковой записи впервые (как было отмечено)
появляются слова: Ленин, Октябрь, социализм. Причем социализм здесь всего
лишь противопоставлен индивидуализму - не более того.
В связи с первыми послевоенными выборами в Верховный Совет СССР,
которые Николай Сергеевич воспринял с наивным восторгом ("Какое единодушие,
какой подъем!"), соответствующая запись в дневнике от 10 февраля 1946 года
заканчивается патетически: "И пусть этот поток направляет его великий
организатор, имя которого Коммунистическая партия, которую возглавляет
величайший человек современности тов. Сталин".
В этой записи еще не идеология, а "отблеск, отсвет, - как он сам пишет,
- победы в мучительной, трудной, самой напряженной из войн. Спустя семь
месяцев, 27 сентября 1946 года в своем выступлении на собрании сотрудников
Гослитиздата по поводу постановления ЦК о Толстовском издании Николай
Сергеевич говорит: "Я искренне верю, больше того - знаю, что весь Толстой в
целом не только не нанесет ущерба, а послужит укреплению идеологического
обоснования трудового, бесклассового коммунистического общества". Здесь
появляется хоть какая-то характеристика коммунизма - трудовое, бесклассовое
общество". Это - изначальный идеал Николая Сергеевича - "царство Труда",
отсутствие эксплуатации человека человеком...
Но сказав "А" приходится сказать и "Б". В рассматриваемой сейчас
декларации от 21 января 1948 года появляются совсем не свойственные
нравственному облику Николая Сергеевича мысли об уничтожении целых классов
людей, об отказе от личной свободы, а также принятие "шероховатостей"
переходного периода к коммунизму: "Лес рубят - щепки летят".
Все это, конечно, очень и очень грустно!
В марте 48 года еще одна утрата близкого, дорогого человека.
Из дневника Н.С. 24 и 31 марта 1948 г.
"Сейчас по радио сообщили, что умер Константин Николаевич Игумнов.
Талечка была на его последнем концерте 4-го ноября 47 года. Замечательный
был пианист, вдохновенный музыкант и человек. Лет 10 тому назад мы жили
летом с ним в Горках. Мягкость, задушевность, ясность мелодии и гармонии -
отличительные черты его игры. Самое замечательное это его исполнение Шопена.
Никто так не играл Шопена...
26-го мы с Талечкой были на квартире Игумнова, на его отпевании
(всенощная). Много народа, у всех общее настроение, всех объединяющее -
искренняя любовь и уважение к покойному, горечь утраты. Многим вспоминалось
свое...
27-го - на гражданской панихиде в Консерватории, мы втроем с Анной
Ильиничной Толстой сидели сзади у стенки. Масса народа, удивительный,
какой-то одухотворенный порядок. Необыкновенная музыка. С 11 до 4-х. Лучшая
музыка, какую я когда-либо слышал. Лучшие музыканты исполняли лучшие вещи...
Вчера, 30-го, в малом зале Консерватории концерт студентов - учеников
Игумнова - его памяти. Опять сильное, неизгладимое впечатление... Где-то был
далеко, слушая проникновенную музыку: Шопена, Шумана, Рахманинова (2-й
концерт). И... как диссонанс им - мятущаяся, беспокойная и дерущая по нервам
музыка Скрябина".
Из дневника Н.С. 6 июля 1948 г.
"Третьего дня приезжал из Алабухи милый и дорогой мой младший брат
Сережа. Он все такой же кристально-чистый, как был в детстве, только теперь
весь светится. Как мне радостно, что Талечка это тоже чувствует.
Шел сегодня по улицам и думал, что единственно верный путь в жизни -
вера во все хорошее... Во всем, во всем искать светлой, лицевой стороны, а
изнанку, которая тоже неизбежно во всем есть, - отбрасывать...
Пришел домой и рыдал перед портретами мальчиков и долго не мог
остановиться. Но это не ослабило меня, а очистило и укрепило. Живу с ними,
живу ими..."
Из дневника Н.С. 11 июля 1948 г.
"...Сегодня писал поздравление с 75-летием Бонч-Бруевичу.
Вернувшись домой, застал Сережиных друзей: Сашу Либертэ и Остермана
Леву. Как они тянутся к нам, с каким доверием и теплотой относятся и просят
совета. И Сережин дух и образ веет между ними... Разговор о науке и идеале".
Глава 6. Родионовский дом
Лето 1948 года! Наконец-то я могу на время отложить дневники Николая
Сергеевича и поделиться с тобой, мой читатель, своими собственными, живыми
воспоминаниями. Они "живые" почти буквально. Прошло более полувека, но то,
что сохранилось в памяти, видится так ярко и подробно, как будто
запечатлелось лишь вчера.
Эти воспоминания были записаны за пару месяцев до начала работы в
архивах над историей издания Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого. Я еще
не читал дневников Николая Сергеевича и ничего не знал ни о драматических
событиях этого издания, ни о безутешной остроте горя родителей, потерявших
обоих сыновей. Это горе они скрывали, не желая обременять им своих друзей.
Тем не менее, я решил включить то, что сохранила память, в эту книгу
без каких-либо изменений, не смущаясь возможными перекрытиями с записями
дневника Н.С. и полагая, что непосредственность первых впечатлений искупает
естественную недостаточность их глубины.
После демобилизации в августе 1946 года я вернулся в Москву с Дальнего
Востока, где служил механиком в истребительном авиаполку. Война меня
пощадила. В октябре 1941 года, окончив 1-й курс Энергетического института, я
отказался от брони и эвакуации с Институтом, добившись зачисления в запасной
пехотный полк. Но до фронта так и не дошел. Волею командования, как студент
технического ВУЗа был направлен в авиационно-техническое училище. Потом оно
превратилось в Военно-инженерную Академию. По окончании ее сокращенного
курса меня откомандировали на Дальний Восток. Война с Японией вскоре
закончилась, и я вернулся домой без единой царапины, хотя почти все мои
одноклассники выпуска 1940 года погибли.
В том же 46-м году, впервые после начала войны в Москву приехал и мой
школьный приятель, Сашка Либертэ. Мы с ним учились в параллельных классах.
Ввиду сильной близорукости, его от армии освободили вчистую. Во время войны
он жил у матери в Актюбинске. Ее выслали из Москвы в Среднюю Азию еще в
конце 30-х годов за то, что она некогда работала в секретариате Ленина.
Сашура бывал в Москве наездами. Мы с ним случайно встретились лишь
летом 1948 года. Он мне сообщил, что его друг и одноклассник Сережка
Родионов, которого я, естественно, знал, на войне погиб, а его младший брат
Федя пропал без вести. Других детей в семье Родионовых не было. Сашка там
уже несколько раз бывал и даже ночевал, поскольку комната матери в Москве
была конфискована. Он звал меня вместе с ним навестить родителей Сережи,
уверяя, что они будут рады. Но я, живой и невредимый, никак не мог на это
решиться.
Наконец, где-то в середине июля он меня уговорил, и мы отправились в
огромный дом на Большой Дмитровке - рядом с метро, напротив Дома Союзов. Из
переулка прошли во двор к парадному в его левом дальнем углу. По просторной
и красивой винтовой лестнице поднялись на 3-й этаж флигеля, выходившего
своим фасадом на Большой театр, позвонили. Дверь открыл отец мальчиков,
Николай Сергеевич. Высокий, худой старик (как нам тогда казалось), с
густыми, зачесанными набок седыми волосами и небольшой, тоже седой,
бородкой. Позже я разглядел, что одет он был необычно для москвича: в
кирзовые сапоги, куда заправлены были темно-серые, бесформенные брюки и в
перепоясанную тонким кавказским ремешком белую косоворотку. Но в первые
минуты я видел только глаза - серые, добрые с веером морщинок от углов и
приветливую улыбку под седыми, слегка свисавшими усами.
- А, Лева, милый, как хорошо, что ты пришел! - сказал он. - Саша нам о
тебе давно рассказывал. Полина Натановна, твоя мама, много лет лечила всю
нашу семью. Ты, поди, этого и не знал. Мы ее очень уважаем.
- Талечка, иди сюда. К нам Лева Остерман пришел с Сашей.
- Сейчас, сейчас, - послышалось откуда-то из глубины квартиры. - Вот
только чайник поставлю.
Мы оказались в просторной прихожей, плавно переходившей в узкий и
длинный коридор. С правой стороны обе створки высокой белой двери были
распахнуты. Через ее проем от двух окон на противоположной стороне небольшой
гостиной в прихожую падал косой столб солнечного света. На стене прихожей,
справа от двери висел телефонный аппарат. Под ним стояло большое
"вольтеровское" кресло, исключительно удобное для ведения долгих задушевных
разговоров. Рядом с креслом основательно расположился большой, темный,
окованный железками старинный ларь, наверное. предназначенный для хранения
зимних вещей.
Гостиная была светлая и веселая, хотя всю ширину простенка между окнами
занимал массивный буфет темно-коричневого, старого дерева. Впрочем,
освещению буфет не мешал и даже выгодно оттенял яркость окон, смотревших
прямо в синее небо над белоснежным боковым фасадом Большого театра. (Кстати
сказать, в этом фасаде располагался служебный вход в театр, куда не раз на
наших глазах в дни торжественных заседаний приезжал сам Сталин. Для
снайперской винтовки он представлял собой превосходную мишень. Но милиция и
служба охраны, очевидно, семье Родионовых доверяла и никогда в такие дни в
квартире не появлялась).
Гостиная в тот памятный для меня день была буквально затоплена июльским
солнцем, чуть ли не отражавшимся от обоев - бледно-желтых, с золотистыми
вертикальными полосами, наклеенных доверху, вплотную к высокому потолку.
Почти всю правую стену занимала голландская печь, облицованная крупными
плитами белого кафеля. Печь не топили, в доме недавно было установлено
центральное отопление. Между печью и дальней стенкой гостиной помещалась еще
одна полуоткрытая двустворчатая дверь, за которой виднелась небольшая
угловая комнатка, сплошь уставленная по стенам книжными шкафами. В ней - еще
одно окно по фасаду и стеклянная дверь, ведущая на балкончик, смотревший
прямо на Театральную площадь.
Точно так же расположенная, тоже высокая, двустворчатая, но закрытая и
чем-то заставленная дверь была и на левой стороне гостиной. За ней
угадывались еще комнаты (позже я узнал, что две) с такими же дверями,
образующими анфиладу. Они имели выходы и в коридор. Легко представить себе,
какая беготня и веселье царили там, когда в дни детских именин, на Пасху или
Рождество все двери были распахнуты, и квартира почти полностью переходила
во владение малышни. Я написал "почти", хотя и не бывал в те годы в этом
доме, потому что из рассказов Сашуры (он учился с Сережкой с первого класса)
знал, что за другой, обычно закрытой белой дверью с левой стороны прихожей
располагался кабинет Ульриха Иосифовича Авранека, отца Натальи Ульриховны -
матери Сережи и Феди. Ульрих Иосифович был главным хормейстером Большого
театра. После революции он и еще один обрусевший чех, дирижер Сук,
восстановили Большой театр. В знак благодарности Советского Правительства
особым декретом, подписанным лично Лениным, за У.И. Авранеком и всеми его
прямыми потомками на вечные времена закреплялась эта огромная по тем
временам квартира, с ванной в конце коридора, большой кухней и еще одной
комнаткой при ней.
Ульрих Иосифович умер в 1937 году. Сашура утверждал, что видел, как в
заветный кабинет для вокальных занятий скромно приходили такие звезды
Большого театра, как Обухова, Барсова, Михайлов, Лемешев, Козловский и
другие.
В гостиной на дальней от окон стене висел писаный маслом портрет
Ульриха Иосифовича в профиль. Строгий старик в красном с золотом мундире, с
решительно вздернутой седой бородкой клинышком и насупленной бровью над
блестящим глазом, наверное, повергал в трепет кумиров театральной публики.
Известен случай, когда Ульрих Иосифович был категорически не согласен с
Шаляпиным по поводу трактовки какого-то фрагмента исполняемой им арии. По
неписанным законам театра в подобных ситуациях решающее слово принадлежит
хормейстеру. Но великий артист позволил себе во время спектакля спеть
по-своему. Авранек, дирижировавший в тот день оперой, положил палочку и
молча ушел домой. Наталья Ульриховна этот эпизод помнила и утверждала, что
Шаляпин был неправ.
На левой стене гостиной, в большой овальной раме висел другой, тоже
писаный маслом портрет молодой дамы - бабушки Николая Сергеевича, княгини
Шаховской. Под портретом стояло большое, глубокое кожаное кресло с
подлокотниками. А под портретом Ульриха Осиповича вдоль стены располагалась
скромная, но тоже старинная кушетка. Точно такая же кушетка стояла и по
другую сторону двери, ведущей в прихожую. Над каждой из них в несколько
рядов висели полки с энциклопедиями: по одну сторону "Брокгауз и Эфрон", по
другую - полный "Гранат".
Остальное пространство стен было, как обычно в старых московских
квартирах, сплошь завешано семейными и личными фотографиями разных калибров
и дорогими чьей-то памяти рисунками, среди которых был этюд кисти
Кувшинниковой, подруги Левитана.
Но главной достопримечательностью гостиной, ее средоточием, ее не
только геометрическим, но рискну сказать, духовным центром был круглый стол,
скромно покрытый неизменной серой клеенкой. Вечером над столом уютно
загорался оранжевый шелковый абажур с длинной бахромой. От тысяч точно таких
же абажуров, горевших в старых московских квартирах, он отличался множеством
"чертиков" из плотной черной бумаги, которыми была изукрашена его верхняя
полусферическая поверхность. Чертиками именовались силуэты различных рожиц,
зверюшек и птиц. Была там даже фигурка звездочета в длинном узорном халате,
высоком остроконечном колпаке и с подзорной трубой. Эти силуэты с
непостижимой быстротой, не прерывая разговора, вырезала Ирина Степановна
Щукина, внучка писателя Глеба Успенского. Все члены семьи Щукиных были,
пожалуй, самими близкими друзьями хозяев дома. Муж Ирины, Николай Николаевич
Щукин (главный инженер какого-то завода), человек умный, всегда спокойный и
уравновешенный, их очаровательная, веселая и ласковая дочь Наташа,
десятиклассница, всеобщая любимица. Николай Сергеевич в ней души не чаял.
Посередине стола безраздельно царила забавная серебряная обезьянка,
удобно устроившаяся на серебряном же массивном блюдце. В руках она держала
тонкий, воздетый кверху обруч, служивший рукояткой этой изящной пепельницы.
В доме разрешалось курить. Николай Сергеевич курил "Беломор" и очень
помногу, курили все, кроме хозяйки дома. В молодости курила и она - была,
видимо, девушкой свободных взглядов, окончила Бестужевские курсы. Бросила,
как она мне раз мельком сказала, из солидарности с Николаем Сергеевичем,
когда его полтора месяца держали во внутренней тюрьме на Лубянке. Знала, как
ему тяжело без курева (передач не принимали). В какие годы держали, и за что
я не спросил - постеснялся.
Тогда я еще не представлял себе, какую важную роль этот круглый стол
будет играть в моей жизни. С какими людьми я буду за ним встречаться, какие
разговоры слышать! В дом непрерывной чередой, днем и вечером заходили гости.
Каждого встречали сердечными словами приветствия, за которыми следовало
непременное: "Испьем чайку!" Из кухни приплывал массивный алюминиевый чайник
(до войны это был старинный самовар, но худо стало с углями), хозяин
заваривал свежий ароматный чай. На стол подавались сладкие сухари или сушки.
В лучшем случае - пастила (жили бедно). И начиналась беседа. О театре,
опере, литературе, живописи, о важных событиях в знакомых семьях: женитьбах,
рождении детей, кончинах. А знакома была едва ли не вся интеллигентная
Москва. Новостройки на окраинах еще не появились. Литературная, театральная
и, вообще, образованная прослойка москвичей, еще немногочисленная, нередко
уходившая корнями в относительное недавнее дореволюционное прошлое,
проживала в центре. Мало кто из этих людей интересовался карьерой,
материальным благополучием (да и откуда ему было взяться?), даже текущей
политикой. Зато почти всех или, во всяком случае всех тех, кто приходил в
этот дом, глубоко волновала судьба и преемственность русской культуры.
Все друг друга знали - непосредственно или через общих знакомых. В
рассказе о третьих лицах обычно называли только имена и отчества. Этого было
достаточно. И, конечно же, чаще других звучало сочетание Лев Николаевич.
Хозяин дома был ответственным секретарем Редакторского комитета (а
фактически - главным редактором) полного, научного 90-томного собрания
сочинений Л.Н. Толстого. Поэтому Лев Николаевич не только незримо
присутствовал на этих застольных беседах, но подчас и "участвовал" в них,
когда кто-нибудь говорил: "А ведь Лев Николаевич когда еще предупреждал об
этом..." или: "Лев Николаевич вряд ли бы с Вами согласился..."
Но все это я узнал позже, а пока с недоумением рассматривал не слишком
большой круглый стол, под столешницей которого толпилось несметное
количество ножек. Сашура объяснил мне, что это старинный стол "сороконожка".
С помощью вставных досок его можно было раздвинуть на добрых шесть метров.
Тем временем в гостиной появилась и Наталья Ульриховна. Смогу ли
описать свое первое впечатление от этой встречи, произошедшей более полувека
тому назад? Гляжу сейчас на ее превосходный, почти в натуральную величину
фотопортрет. Вот уже тридцать лет, рядом с таким же портретом Николая
Сергеевича он висит на стене нашей гостиной в новом доме на Юго-Западе
Москвы. Под портретами круглый стол - обычный, но, конечно же, в память той
"сороконожки". Кроме семейных застолий, несколько раз в году, в определенные
дни за ним собирается молодежь - бывшие мои ученики. Рядом со столом, на
подставке, прислоненной к боковой стенке буфета, тоже старого (но не
старинного) - самовар с медалями 1870-го года. В его жерло я вмонтировал
электрический нагреватель. Все это - воспоминание о Родионовском доме.
С портрета "матушки", как мы с Сашурой вскоре стали называть Наталью
Ульриховну, смотрит на меня бесконечно дорогое лицо. Пепельные, волнистые,
расчесанные на пробор волосы, высокий лоб, прорезанный горизонтальными
морщинками. Они соединяют две необычных впадинки у висков. Приподнятые брови
и большие, как бы прозрачные, серые глаза. Под ними хорошо заметные мешочки,
а от крыльев прямого носа к углам рта - две глубокие складки. На фотографии
виден воротничок белой в светло-серую полоску блузки, заколотой простой
круглой брошкой с цветочками по темному полю. Поверх блузки тоже
светло-серое в клеточку платье без рукавов. Помню матушку либо в нем, либо в
выцветшем синем домашнем халате.
Ей в ту пору 62 года, но лицо ее красиво. Без всяких скидок на возраст!
Я бы не решился написать это, если бы не встретил у прекрасного писателя,
Виктора Некрасова, в мемуарах такой отзыв о его бабушке: "...Была она ко
всему еще и красива. Красота, которую не искажает старость, по-видимому, и
есть подлинная красота. И дело даже не в правильности или благородстве черт,
а в том, чего на фотографии не увидишь, - в выражении глаз и улыбке, которые
на всю жизнь остались молодыми".
Эти слова точно соответствуют облику матушки. Что же до выражения ее
глаз, то в них был виден и ум, слегка иронический, и доброта, и, вместе с
тем, озорная искорка. Однако все это на фоне глубоко запрятанной грусти. Еще
меня поразила легкость всех ее движений: молодая легкость походки и движения
рук, живость мимики и интонаций речи. Только иногда медлительные движения
пальцев, машинально разглаживавших край клеенки на столе, выдавали какие-то
потаенные чувства или мысли. Я влюбился в нее с первого взгляда. До сих пор
вижу ее морщинистые, но все равно прекрасные руки. Рискну утверждать, что
любовь эта вскоре стала взаимной. Свидетельством тому некоторые строчки
сохранившегося письма, которое я получил от нее в сентябре 51-го года. Они с
Николаем Сергеевичем отдыхали в тот год на Плесе, в доме отдыха ВТО.
Случайно там же отдыхала и моя мама. Вот эти дорогие для меня строчки:
"...Я очень обрадовалась твоему письму, так все сразу возникло перед
глазами. Я очень о тебе скучаю и иногда беспокоюсь. Мама относится к нам
очень доброжелательно, но явно приревновывает к тебе, так что "задушевное
слово о тебе" я не рискую пустить в ход, потому что очень дорожу ее хорошим
отношением..." Письмо заканчивается словами: "Больше всех хочу видеть тебя,
но вообще о Москве не думаю. Твоя Н. Родионова".
Кроме описанного портрета у меня есть еще две ее фотографии. На первой,
довольно большой (она висит в рамке над моей кроватью), очаровательная
молодая дама в белой кружевной блузке, длинной, тяжелого сукна юбке и
большой, по моде начала века, шляпе сидит боком, повернувшись к фотографу,
на каменной садовой скамье. Скрещенными руками в лайковых перчатках она
опирается на рукоять тонкой и длинной трости. Подбородок ее покоится на
руках. Она приветливо, слегка улыбаясь смотрит на меня. Фотография сделана
мастерски - в мягких коричневатых тонах, чуть-чуть в дымке. На заднем плане
видны обнаженные деревья осеннего парка. Почему-то мне кажется, что это
Булонский лес в Париже.
На втором, маленьком, явно любительском снимке совсем юная девушка,
наверное гимназистка, заложив руки за спину и слегка наклонив прелестную
головку, стоит у крыльца какой-то дачи подле розового куста, укрепленного на
высокой палочке. Крупные белые цветы почти касаются ее лица, а одна роза
приколота к легкой кофточке, заправленной в тоже длинную, до земли юбку,
перехваченную широким поясом. Фотография стоит перед моими глазами, опираясь
на старинный, совершенно бесполезный чернильный прибор из потемневшей
бронзы, украшающий мой письменный стол.
Любовь моя была, конечно, сыновняя. Может быть, так случилось потому,
что в детстве мне не пришлось узнать родительской ласки. Отец умер рано, а
мама, человек по характеру своему суровый, чтобы поставить на ноги меня и
моего старшего брата, вынуждена была после его смерти работать участковым
врачом районной поликлиники на двух ставках. Ежедневно ей приходилось
посещать 25-30 пациентов, живших в старых домах нашего района - как правило,
без лифтов. К вечеру она приходила "мертвая" от усталости и тут же ложилась
- ей было не до ласки. Я был целиком на попечении домработницы, немного
ущербной старой девы, к нежностям совсем не расположенной. Мы жили рядом, на
той же Большой Дмитровке, и вскоре я стал почти все вечера проводить в
Родионовском доме. Опишу теперь остальных его постоянных обитателей.
В небольшой комнатке с книгами, что видна из гостиной, жил Борис
Евгеньевич Татаринов. Было ему, наверное, за шестьдесят, но все, даже и мы,
мальчики, звали его просто Боря. Небольшого роста, худой, чернявый, с
глубоко запавшими, сухими, точно пергаментными, щеками, выдающимся вперед
подбородком и тонким орлиным носом, на основании которого прочно сидели очки
в темной роговой оправе. Одет всегда в один и тот же, далеко не новый темный
костюм и белую рубашку с темным же галстуком. В его комнатке, доходящие до
потолка шкафы и стеллажи с книгами занимали почти все пространство стен.
Здесь находилась семейная библиотека. Кроме книг там помещалась только узкая
кровать и небольшой, с резными ножками столик у окна.
Эрудиция и память у Бориса Евгеньевича были феноменальные. Мы с Сашурой
не раз пытались поставить его в тупик самыми экзотическими вопросами: от
меры сыпучих тел у древних египтян до годов правления каких-нибудь
саксонских королей. Ответ следовал незамедлительно. Проверка по
энциклопедиям неизменно подтверждала его точность. Работал Боря на скромной
инженерной должности в каком-то управлении по делам водоснабжения и
канализации. Курил дешевые сигареты, разрезал их острым ножичком пополам и
вставлял половину в порыжевший от времени костяной мундштук. Его любимое
выражение: "Если б не моя проклятая опытность!" вошло у нас в поговорку.
Никакие родственные узы с семьей Родионовых его не связывали. Кажется,
он был университетским товарищем Николая Сергеевича. Вольноопределяющимся
участвовал в первой мировой войне, а в гражданскую, уже в офицерском чине,
воевал в рядах добровольческой армии. После разгрома белых он долгие годы
жил незаметным холостяком где-то близ Алма-Аты. Не знаю уж, как Николаю
Сергеевичу удалось его разыскать, вытребовать в Москву и прописать на своей
площади. Разумеется, никаких денег за проживание он не платил, только
участвовал своим скромным заработком в скудном бюджете семьи Родионовых.
Еще одним постоянным членом этой семьи была Эмма Константиновна
Егорова, в нашем просторечии - "Эмка". Она так же, как и Боря, занимала на
постоянной и безвозмездной основе (в те времена такое случалось нередко)
комнату рядом с кухней. Несмотря на простонародные, даже грубоватые черты
лица, впечатление она производила внушительное, чуть ли не величественное.
Причиной тому были густые, белоснежные волосы, обрамлявшие большой лоб,
очень прямая осанка и чуть заметный иностранный акцент всегда спокойной
речи. Эмку в незапамятные времена выписали из Швейцарии в качестве
"компаньонки" молодой Натали Авранек. После революции она работала
бухгалтером в Ногинске, там вышла замуж, овдовела и вернулась в ставшую для
нее родной семью Родионовых.
Эмка вставала рано, будила Борю, варила кофе и готовила завтрак. Потом
отправлялась на какую-то здешнюю, тоже бухгалтерскую работу. Усталая,
возвращалась в свою комнатку и к вечернему чаю выходила редко. Зато в
праздничные дни она "командовала парадом" и даже покрикивала порой на
Наталью Ульриховну. Но какие куличи и пасху она готовила! Нечто словами
невыразимое. А блины на масленицу! И разносолы к ним... У меня в этом деле
была особая ответственная миссия. Холодильники еще не появились, а посему за
час до застолья я отправлялся в скверик перед Большим театром "пасти" в
снежном сугробе бутылку водки.
Обед на три дня готовила приходившая дважды в неделю милая молодая
женщина. Она же стирала и производила основательную уборку квартиры. Матушка
вытирала пыль и ходила в "лавочку". Вытирание пыли, особенно в кабинете на
письменно столе Николая Сергеевича не доверялось никому.
Кабинет помещался в дальней из двух комнат, скрывавшихся за левой,
закрытой дверью гостиной. Впоследствии он был прекрасно описан Сашурой
(который печатался под псевдонимом Александр Свободин) в первой главе его
книжки "Театральная площадь": письменный стол перед окном, чернильный прибор
с чугунными лошадками каслинского литья, старинная настольная лампа,
хохломской стакан с ручками и ножичком, две фотографии погибших сыновей по
обоим краям стола...
Из Сашиного описания не видно, что эта, довольно просторная комната (со
второй голландской печью) служила одновременно и спальней хозяев дома. Ее
представляла широкая и низкая тахта, стоявшая у противоположной окну стене,
рядом с обычной дверью из коридора. Тахту покрывал спускавшийся по стене от
самого ее верха лиловатый с темными узорами, тонкий, порядком вытертый ковер
("палас"). У изголовья тахты стояла шифоньерка красного дерева с несколькими
ящичками и небольшим зеркалом над ней, служившая матушке туалетным столиком.
Вокруг зеркала на стене висело множество фотографий дорогих ее сердцу людей.
Со временем среди них появилась и моя фотокарточка, снятая в год окончания
школы.
На этой тахте, за спиной у Николая Сергеевича, в последующие годы мы с
матушкой не раз подолгу сиживали бок о бок, беседуя вполголоса. Однажды она
мне прочитала стихотворение, начинавшееся словами: "Молчи, скрывайся и там /
И чувства и мечты свои..." Тютчева я тогда не знал вовсе. Помолчав, она
добавила: "Это мое самое любимое стихотворение". Смысл этого замечания я
понял много позже.
На этой же тахте мы сидели, обнявшись с Татьяной Григорьевной
Цявловской, и вместе плакали, когда матушка умерла. На ней же, на этой
тахте, лежал совсем прозрачный Николай Сергеевич и спрашивал меня, сидевшего
рядом: "Скажи, Лева, я умираю?" Я знал, что дни его сочтены, но ответил,
будто не теряю надежды на выздоровление, однако полагаю, что следует быть
готовым ко всему.
Воскрешая в памяти эту заветную тахту, я вспоминаю еще один,
характерный для этого дома эпизод. Однажды ночью на ней поперек, вповалку
лежало с полдюжины молодых людей в ковбойках и довольно грязных комбинезонах
(джинсов еще не было), к тому же вдребезги пьяных... А дело было так. В
первые дни моего появления в Родионовском доме я встретил там еще одного
одноклассника Сережки и моего приятеля, Илью Волчка. В первый же год войны
он был демобилизован после тяжелого ранения в руку. Поступил на
геологический факультет, окончил его, и в конце 48-го года отправился
надолго в экспедицию куда-то в Забайкальскую тайгу. И вот в августе 52-го
года вернулся. Прямо с вокзала компания друзей-геологов, вызвонив и меня,
отправилась отмечать свое возвращение в пивной бар "С медведем", который
располагался в подвале дома, стоявшего на площади Дзержинского на месте
нынешнего "Детского Мира". Набрались основательно. И тут Илюха потребовал,
чтобы все вместе с ним пошли к Родионовым, потому что "таких людей вам
больше никогда не увидеть". Компания согласилась и в двенадцатом часу ночи
ввалилась в дом.
Как нас встретили я, убей, не помню. Уверен, что радушно. Наверное,
начались расспросы и рассказы, но вскоре гости стали "клевать носом", и
хозяева дома уступили нам на ночь свое супружеское ложе, разумеется, без
всяких там глупостей вроде постельного белья. Наутро умытые и немного
смущенные геологи за круглым столом пили черный кофе с баранками. Перед этим
каждому "в лечебных целях" было предложено по рюмочке крепкой домашней
настойки, извлеченной из недр старинного буфета. А Николай Сергеевич и
матушка, довольные и с виду ничуть не усталые, с живым интересом слушали
продолжение рассказов о героической таежной жизни геологов...
Однако все это еще далеко впереди. Сейчас же я хочу закончить описание
квартиры и ее постоянных, самых близких посетителей. Между кабинетом и
гостиной находилась узкая, с одним окном, полутемная комнатка, где стояли
шкафы с материалами к собранию сочинений Толстого и еще одна узкая кушетка.
На ней часто ночевала дорогая гостья, подруга молодости матушки, седая и
решительная Анна Николаевна Федорова. Работала она медсестрой на каком-то
заводе, жила одиноко там же, в медпункте. Тоже потеряла на войне
единственного сына, Алика. Была Анна Николаевна человеком добрейшей души,
хотя и любила притворно построжить своим громким, грубоватым голосом и Колю
(Николая Сергеевича), и матушку, и нас - "сорванцов".
Нередко заглядывала в дом, а в случае чьей-нибудь болезни брала под
свою решительную опеку Ольга Сергеевна Муромцева, дочь знаменитого лидера
кадетов и председателя 1-ой Государственной Думы. Николай Сергеевич был на
ней женат первым браком, а Наталья Ульриховна была ее подругой. Однако
тесные дружеские отношения всех троих сохранились (после некоторого
перерыва) на всю жизнь.
Превосходный детский врач, Ольга Сергеевна после большевистской
революции благоразумно уехала работать на Крайний Север. Она там оставалась
и в мрачные годы репрессий. Потом вернулась в Москву, работала со Сперанским
и жила при детской больнице. Другой семьи у нее не образовалось, своих детей
не было.
Редким, но счастливым событием для всего дома являлся приезд младшего
брата Николая Сергеевича - дяди Сережи. Некогда бравый офицер, получивший в
мировую войну высшую награду храбрецов - солдатские ордена Георгия всех
четырех степеней и тяжелое ранение в ногу, он выглядел истинным
крестьянином. Невысокого роста, коренастый, с большими натруженными руками,
негнущимися пальцами и потемневшим от солнца и непогоды лицом. Говорил
тихим, как бы смущенным голосом и ясно смотрел на мир добрейшими прямо-таки
лучистыми глазами.
Отпрыск славного дворянского рода, он после войны 14-го года женился на
крестьянской девушке Параше из соседнего с поместьем матери села, перешел
жить к ней и навсегда прикипел к земле. Был умельцем на все руки. Сам
поставил себе дом в деревне. В новые времена мог починить трактор или
комбайн. Нутром чувствуя землю, охотно консультировал колхозное начальство
относительно сроков посева или сенокоса, был всеми в деревне очень уважаем.
Там и жил добрых девять месяцев в году и только на зиму перебирался в
московскую квартиру к детям. Матушка Сережу любила и всегда радовалась его
приезду.
Другого, среднего брата, Константина Сергеевича, я невзлюбил. Мне он
казался каким-то слащавым, неискренним, чересчур религиозным. Наверное, я
был неправ. Николай Сергеевич с дядей Костей был очень близок, особенно
последние годы своей жизни, в отличие от матушки, которая была к нему
заметно холодна - не знаю уж, почему. Занимался дядя Костя пчеловодством и
служил в каких-то советских учреждениях - видимо, тоже по
сельскохозяйственной части. Но руки у него были мягкие, городские.
Нередко заглядывали в дом и дочери сестры, Натальи Сергеевны, Софка и
Катя Поливановы. Их рано умерший отец был основателем и директором
знаменитой в Москве гимназии. Катя увлекалась энтомологией. Девушка
спокойная и рассудительная, она закончила Университет и вскоре вышла замуж
за своего однокурсника, очкарика. Впоследствии на своих мошках и жучках
защитила докторскую диссертацию. Софка была полной ее противоположностью:
пухленькая, точно с русского лубка, круглолицая, живая, шумная, готовая всем
помочь хлопотунья. Очень любила своего дядю Колю. Сын тети Наташи, рыженький
Костя тоже погиб в войну. Вообще, Великая Отечественная жестоко покосила
отпрысков семьи Родионовых. Младший сын дяди Сережи, Колька, во время войны
был еще слишком молод. Зато погибла его отважная старшая дочь Наташа. Почти
четыре года она провоевала танкистской и уже в сорок пятом, при освобождении
Вены, сгорела в своем танке. Две средние дочери, Соня и Маша, очень славные,
но постоянно занятые своей работой и семьями, бывали в доме редко. Но каждое
появление кого-либо из сестер было радостью - все их любили. Они же обе при
каждом серьезном повороте своей судьбы непременно приезжали советоваться к
дяде Коле. (У старшей, Сони, была странная фамилия по мужу - Суббота).
Что же касается многочисленных посетителей дома: сотрудников Редакции,
толстоведов, музейных работников, литераторов, пожилых или юных знакомых,
давних и недавних - всех их привлекала в эту гостиную удивительная атмосфера
внимания и доброжелательности. Даже если визит оказывался не ко времени,
Николай Сергеевич без тени досады откладывал в сторону работу и с искренним
радушием приветствовал гостя: "Как славно, что Вы зашли!" И, конечно же,
немедленно провозглашалось традиционное: "Испьем чайку!" Посетителя подробно
и заинтересованно расспрашивали о его делах, радовались или огорчались
вместе с ним, утешали, старались помочь советом. И не только советом. Помню,
как целое семейство друзей, у которых в доме производился капитальный
ремонт, на добрых пару месяцев въехало в гостиную вместе с пианино, на
котором дочке необходимо было упражняться. Им занавеской отгородили половину
комнаты, и никого это, по всей видимости, не ущемляло.
Приведу еще один, личный пример. Я уже совсем освоился в доме, получил
ключ от входной двери, мог придти днем и, никого не тревожа, улечься спать в
Бориной комнате. А потом заявиться к чаю, встреченный радостным: "Лева! Ты
здесь, как чудесно!"
Так вот. Был у меня в то время вполне невинный роман с актрисой театра
Красной Армии, Гисей Островской. Я, как полагается, ожидал ее с цветочками у
служебного выхода. Потом мы долго сидели на скамейке в скверике против
театра. Разговаривали, целовались, я читал стихи. Она была замужем за
знаменитым актером того же театра Зельдиным ("Учитель танцев"). Жили они
рядом с театром, так что и провожать мне ее было некуда. Жили, видимо,
неважно - через несколько лет разошлись...
В один из летних вечеров Гися была особенно грустна и после моих
настойчивых расспросов призналась, что у нее день рождения, но идти домой не
хочется. Я предложил ей пойти со мной к моим любимым старичкам, клятвенно
обещая, что она об этом не пожалеет. После некоторого сопротивления, Гися
согласилась.
И вот мы заявляемся в дом часов около одиннадцати, к концу вечернего
чаепития. Я безапелляционно заявляю: "Эту девушку зовут Гися, она актриса,
но сейчас ей плохо. У нее день рождения и не хочется идти домой".
Бог мой, какая веселая поднялась суматоха! Эмка побежала на кухню
подогревать чайник, потом явилась с вазочкой вишневого варенья, которое
хранилось "до случая" в ее кухонных тайниках. Матушка достала из буфета
припасенный для какого-то визита медовый пряник, в который тут же были
воткнуты неведомо откуда появившиеся свечки. Бутылку шампанского мы
прихватили по дороге в гастрономе "Москва".
Николай Сергеевич в своем поздравительном тосте уверял, что именно
этого события он давно дожидался и для него сохранил какие-то редкие записки
о театре начала века, которые тут же вручил, как он выразился, по
назначению. Начались расспросы. Почувствовав непритворный интерес и симпатию
слушателей, Гися стала с увлечением рассказывать о жизни театра, о своих
ролях и планах. Николай Сергеевич вспомнил парочку анекдотов из ранней
истории МХАТа, рассказанных некогда его великими актерами. Матушка - ту
знаменитую ссору Ульриха Иосифовича с Шаляпиным. Вечер прошел живо, тепло,
на одном дыхании. Распрощались в третьем часу ночи. Я провожал Гисю пешком
до площади Коммуны. Спутница моя была в восторге и утверждала, что никогда в
жизни она так счастливо не отмечала свой день рождения.
Другой пример безграничной доброжелательности и терпимости хозяев дома
связан с постоянным присутствием в нем еще одного, не упомянутого мной
жильца - художника Бориса Николаевича Карпова. Он снимал под мастерскую
большую комнату бывшего кабинета Ульриха Иосифовича. Была у него и своя
трехкомнатная квартира у метро "Сокол", где жила его жена "Милочка", но туда
он наведывался нечасто. По стенам мастерской висели тщательно выписанные
натюрморты, яркий портрет цыганки и большой (зачем-то больше натуральной
величины) поясной портрет партизана, для которого ему позировал Николай
Сергеевич. Однако славы ему эти творения не принесли. И он обратился к
другой теме, вполне отвечавшей его честолюбию и, надо полагать, сребролюбию
- стал специализироваться на портретах Сталина. Современники и не
подозревали, что большая часть бесчисленных портретов вождя народов,
особенно крупные жанровые картины, размноженные в миллионах литографий,
создавались в мастерской на Большой Дмитровке. Самого Сталина "Карпо", как
мы с Сашкой его окрестили, не видел никогда - рисовал с фотографий, по
клеточкам. В мастерской стоял "Яшка" - манекен, одетый в форму
генералиссимуса. Художническая братия Карпова презирала, а его доходам
завидовала. Сам художник был человеком невзрачным, маленького роста, лысым с
темной бородкой и усами "под Ленина". Очень разговорчивым и самодовольным.
Он питал еще не распространившуюся в послевоенном советском обществе страсть
ко всему иностранному. Имел собственный автомобиль (редкость в те времена) -
вишневого цвета "бьюик" с откидным верхом, принадлежавший, по его
утверждению, румынскому королю Михаю. При автомобиле содержался шофер,
именовавший своего хозяина "патрон", за что получил от нас кличку
"пистолет". Большой многодиапазонный радиоприемник будто бы достался Борису
Николаевичу от самого Риббентропа, а прежний владелец его теннисной ракетки
носил титул "второй ракетки Англии".
Стоит ли говорить, что по своему характеру и мировоззрению Карпов был
совершенно чужд тому обществу, которое собиралось вокруг круглого стола в
гостиной. Сдавать комнату состоятельному квартиранту приходилось не от
хорошей жизни. Наталья Ульриховна не работала, лишь получала небольшую
пенсию за отца, а Николай Сергеевич, хотя и взвалил на свои плечи
многотрудное научное издание сочинений Толстого, за неимением ученых
степеней занимал должность рядового редактора в Гослитиздате с окладом 80
рублей в месяц.
Надо отдать должное Борису Николаевичу: когда в доме бывали
интеллигентные гости, он из мастерской не выходил. Но "в кругу семьи" любил
пофилософствовать на близкие ему темы (особенно о людской неблагодарности),
удобно развалившись в кожаном кресле, стоявшем в гостиной. К чему я это
рассказываю? А к тому, что ни Николай Сергеевич, ни матушка, ни даже мы с
Сашкой по их примеру не позволяли себе ни тени насмешки, даже иронии по
поводу его рассуждений. Слушали, соглашались или возражали, но исключительно
на равных. И в этом тоже, на мой взгляд, проявлялась особенная тактичность
обитателей Родионовского дома.
Впрочем, иногда эти почтенные обитатели совершали немыслимые для их
возраста "эскапады". Вспоминаю колоссальный спор, разгоревшийся в связи с
разговором о любимой всеми русской бане. Может ли человек пробыть 5 минут в
ванне с температурой воды 70 градусов? Карпов категорически утверждал, что
не может. Боря предложил ему пари, что он сможет. И вот пари принято, ванна
наполнена горячей водой, тщательно измеряется температура. В окружении всех
домочадцев Боря, защищенный лишь длинными черными трусами, вступает в
заполненную паром ванную комнату. Больше всех переживает матушка - она
держит сторону Бори. Он погружается, согласно условию, "по шейку". У всех в
руках часы. Томительные минуты ожидания... Победа! Красный, как рак, но
живой, Боря вылезает из ванной.
Или другой эпизод. Мы втроем: я, Николай Сергеевич и матушка на
спектакле "Грибоедов" в театре имени Станиславского. Театр полон. У нас
места во втором ярусе. Спектакль средний, но актриса Гриценко, играющая
Нину, - очаровательна! Жаль, что плохо слышно, да и видно неважно. В начале
первого акта матушка показывает мне два пустующих кресла в третьем ряду
партера.
- Лева, а что если нам с тобой махнуть туда перед вторым актом?
- Матушка, а если придут и прогонят у всех на виду? Позор-то какой!
- Ерунда! Да мы и подождем в проходе до самого начала акта. Айда!
Я с замиранием сердца следую за полной решимости Натальей Ульриховной.
Она сейчас, ну прямо как девочка, сорви-голова. И вот мы уже восседаем в
третьем ряду. Страх, терзавший меня несколько первых минут после поднятия
занавеса, утихает. Я с восхищением смотрю на мою "молодую" соседку.
Еще одно незабываемое театральное впечатление совсем иного рода. В
сентябре 50-го года театр Ермоловой показывает пьесу Глобы "Пушкин" с Якутом
в главной роли. Спектакль имеет колоссальный успех. Чтобы купить билет, надо
отстоять очередь в кассу на всю ночь. Сашуры в Москве нет и я иду один.
Потрясающе! Последние дни перед дуэлью. Пушкин на сцене не появляется. Но во
всех мизансценах, в разговорах его друзей явно ощущается и нарастает
горестное предчувствие неизбежной гибели поэта...
Следующую ночь я снова выстаиваю очередь, и мы идем втроем с матушкой и
Николаем Сергеевичем. Не дождавшись конца спектакля, я ухожу из театра,
покупаю в винном магазине напротив бутылку любимого поэтом Цимлянского и
встречаю моих стариков на выходе. Мы отправляемся в нашу гостиную, ставим в
центре стола портрет Пушкина, разливаем вино и далеко за полночь читаем
вслух его стихи.
Николаю Сергеевичу 60 лет, матушке - 63, а нам с Сашурой по 26. Тем не
менее, отношение к нам, как к равным. Я написал воспоминание о своей первой
школьной влюбленности. Его внимательно читают и всерьез обсуждают
"литературные достоинства" этого моего первого "сочинения".
Спустя некоторое время, кажется в марте 51-го года, Николай Сергеевич
собирается навестить старого, маститого, известного еще до революции, а
сейчас почти забытого писателя Николая Дмитриевича Телешова и берет меня с
собой. По дороге рассказывает про знаменитые "Телешовские среды", на которых
бывали Горький, Бунин, Вересаев и другие. Вспоминает заключительное слово
писателя на его 80-летнем юбилее в 47-м году.
"Много я в своей жизни видел и плохого, и тяжелого, и мрачного, -
сказал Телешов, - но оно все ушло из памяти, испарилось, как сон. А осталось
только светлое и хорошее - оно незабываемо".
С душевным трепетом вхожу в полутемную, неизъяснимо пахнущую стариной
маленькую квартирку. Николай Сергеевич представляет меня, как своего юного
друга. Потом я почтительно слушаю их разговор о былых временах и о том, как
возмутительно нынче обходятся редакторы в "Советском писателе" с
"Воспоминаниями" Николая Дмитриевича, подготавливая их третье издание. В
конце вечера Телешов говорит (цитирую по своей записи тех лет):
"Я счастлив, что так прожил свою долгую жизнь. Мне посчастливилось
видеть многих замечательных людей моей эпохи, от которых я почерпнул много
хорошего. Теперь все в прошлом. У меня не осталось даже никаких памяток, за
исключением рояля. Вот он стоит. За ним целый вечер на моей старой квартире
на Чистых прудах сидел Рахманинов и играл, импровизировал. Сзади в поддевке
стоял Шаляпин и пел. А когда Рахманинов уставал, Шаляпин садился за рояль,
сам себе аккомпанировал и пел русские песни. А как пел! Записи на пластинках
не передают и сотой доли того впечатления, какое было от живого Шаляпина.
Его надо было не только слышать, но и видеть".
Прощаясь, Николай Сергеевич сказал Телешову: "Мой юный друг Лева тоже
пробует писать. Недавно дал мне прочесть свои прелестные воспоминания из
школьной жизни". Величественный старик положил мне руку на плечо и сказал:
"Пишите, молодой человек, пишите!" Впрочем, не исключено, что услужливая
память меня обманывает, и руку на плечо он мне не клал, а сказал что-то
одобрительное просто так, из вежливости.
Одну странность я невольно отметил в те счастливые годы, что я провел в
Родионовском доме. В нем никогда не говорили о погибших детях. Не было видно
никаких принадлежавших им вещей, книг, даже фотографий, кроме тех двух, что
стояли на столе в кабинете. Со свойственным юности эгоцентризмом нам с
Сашкой казалось, что мы заменили погибших мальчиков.
Только один, вовсе не грустный ритуал явным образом посвящался их
памяти. Это был... футбол! Все мы, школьники, перед войной страстно "болели"
за команду московского "Спартака". Уходя в армию весной 43-го года Федя
наказал отцу "болеть" вместо них с Сережей. И вот мы втроем с Сашкой и
Николаем Сергеевичем ездим на стадион "Динамо" едва ли не на каждый матч с
участием "Спартака". Болельщики того времени совсем не походили на нынешних
"фанатов". Зеленой и драчливой молодежи не было, равно как и пьяных. Трибуны
заполнял народ молодой, но уже взрослый - знатоки и ценители игры. Красиво
забитому голу аплодировал весь стадион, включая болельщиков той команды, в
чьи ворота влетел мяч. Николая Сергеевича многие заприметили, и порой
незнакомый сосед по трибуне спрашивал: "Ну, дед, как думаешь, кто выиграет?"
Со временем он сам стал настоящим болельщиком "Спартака" - волновался, ездил
один на стадион, когда случалось, что нам, повзрослевшим, было некогда.
Выйдя на пенсию после тридцати лет научной работы, я еще семь лет
проработал учителем физики в гимназии. Моя коллега, литераторша, узнав, что
я был связан с биографом Толстого, однажды попросила меня провести сдвоенный
урок в 10-м классе, рассказать о последних годах жизни и о нравственном
учении Льва Николаевича. Первый урок я посвятил его взглядами поздним
статьям, а на втором - рассказал о Родионовском доме, даже показал
фотографии его хозяев - те, что висят у меня в гостиной. Ребята слушали два
часа без перерыва на переменку, в полной тишине. А после конца уроков
несколько человек (из "чужого" класса!) подошли ко мне со словами
благодарности. Такое в школе случается крайне редко.
Глава 7. Сражение за Толстого продолжается
Из дневника Н.С. 24 августа 1948 г.
"Сегодня подписал гранки "Очерков былого" Сергея Львовича. С большим
напряжением проделал эту работу - нервным напряжением. Потому, что
приходилось делать выпуски - резать по живому. Старался сообразовывать, как
бы поступил он, Сергей Львович. Думаю, что сделал это добросовестно.
Сегодня ездил на его могилу, провел там час. Навещал и Владимира
Григорьевича. Много мыслей и воспоминаний блуждало в голове в течение этого
часа. Как будто отдохнул и набрался моральных сил.
Талечка все время болеет, а я занят сгрудившимися делами. Ничего не
успеваю, даже читать, кроме корректур. Отдохновение только на стадионе, куда
езжу с Сашей Либертэ, к которому привязался. Но всякая поездка - бережение
ран, воспоминание о Феде, с которым туда ездил".
10-го сентября, к 120-летию со дня рождения Льва Николаевича, вышла из
печати книжка Николая Сергеевича под названием "Москва в жизни и творчестве
Л.Н. Толстого". Спустя месяц - запись в дневнике: "Книжка моя идет и
читается нарасхват, а мне и стыдно, и приятно..."
Впрочем, на состоявшемся 28 октября обсуждении в Толстовском музее, на
книгу была произведена массированная атака, которую возглавил Н.Н. Гусев и
некто Н.С. Вертинский. Последний - с идейных позиций: нет партийного
подхода, не ярко использованы цитаты из Ленина, не дана марксистская критика
упомянутых в книге произведений Толстого ("Царство божье внутри вас", "Так
что же нам делать?" и других в том же плане).
Давний коллега по Толстовскому полному изданию, Н.Н. Гусев "придирался"
чисто субъективно. К примеру: "У автора отсутствует чувство меры, много
лишнего" или "Погоня за расшифровкой всех фактов и нагромождение их,
вследствие чего книга не доходчива до массового читателя".
Такого рода критика специалистов нередко питается ревностью. Возражать
на нее бесполезно. Николай Сергеевич и не возражал. Что же до обвинений в
немарксистском подходе, здесь пришлось отбиваться, поневоле опускаясь до
уровня критиков. Например:
"Мне кажется, - говорит Николай Сергеевич, - что исторический
марксистский тезис, замечательно четко сформулированный тов. Сталиным в его
статье о диалектическом и историческом материализме - "Все зависит от
условий, места и времени" - в моей книге соблюден..." Или "Я считаю, что
лучшее, что написано о Толстом, это статьи Ленина. И с самого начала моей
книги до самого конца все изложено и проникнуто духом его статей. Во всяком
случае, я добросовестно и искренне к этому стремился..."
Читать это, конечно, грустно...
Несмотря на эту критику на радио идет специальная передача о книге (в
связи с юбилеем Толстого) и читают отрывки из нее... А 12-го декабря Николай
Сергеевич имел счастье сделать в дневнике следующую запись:
"Сейчас звонил Борис Леонидович Пастернак. Очень хвалил мою книжку. Для
меня это очень ценно - именно его похвала. Он даже сказал про нее, что это -
художественное произведение. Конечно, это уже слишком. Но доказывает, что
он, как художник, понял то, что мне хотелось вложить..."
В конце сентября Николай Сергеевич подает в ЦК докладную записку, пишет
о том, что необходимо восстановить деятельность Редакционного комитета и
самостоятельной Главной редакции издания. Обосновывает, почему без такого
восстановления дело продвинуться не сможет и добавляет, что директор
Издательства, Головенченко, этого, очевидно, не понимает... Разумеется,
скорого ответа ожидать не приходится, но что-то надо же было делать...
Тем временем жизнь "дома" идет своим чередом.
Из дневника Н.С. 19 декабря 1948 г.
"...Вечером пришли два Левы - Остерман и Штейнрайх, Саша наш Либертэ,
Володя Саппак с Верой. С пирогом и стихотворным шуточным адресом мне по
случаю моих именин - "от мальчиков!!"...
...12 января "28 декабря у Саши Либертэ родился в Актюбинске сын. Он
послал жене такую телеграмму: "Памяти моего погибшего друга прошу назвать
сына Сергеем". Все всколыхнулось".
1 марта Николай Сергеевич ездил проститься со своим скончавшимся
учителем В.В. Хижняковым. Снова вспоминал свои первые общественные шаги под
его руководством. У гроба встретился с сыном Хижнякова, прилетевшим из
Львова. От него узнал, что географы и геологи-одиночки за городом
"пропадают, проваливаются сквозь землю". Бандеровцы орудуют до сих пор, с
ними не могут справиться...
...9 марта. "Настроение унылое. Стареем и общая жизнь тяжела. Весь день
сегодня работал над примечаниями к 51-му тому и с натугой кончил. В газетах
ругают "космополитов".
17 марта запись в дневнике.
"Начал изучать "Коммунистический манифест"
24 июня Николай Сергеевич с "матушкой" ездили на Речной вокзал за
билетами на пароход Москва-Уфа и обратно. Решили в путешествии по воде
вдвоем провести отпуск Николая Сергеевича. В дневнике от того же числа он
записывает:
"Со времени войны мы ни разу не уезжали из Москвы: все ждали, авось...
вдруг случится чудо, и они или кто-нибудь один приедет или будет
какая-нибудь весть, а нас не будет...
Но вот не дождались. Едем 5-го".
Из дневника Н.С. - путевые заметки - с 5 по 24 июля 1949 г.
5 июля. "Наконец, после долголетних сборов мы отправились
путешествовать по воде. В 12 часов поехали из дома на Карповской машине.
Провожали Саша Либертэ и Боря. Долго, весело махали платками с берега".
11 июля. "Только что проехали Елабугу по Каме. Чудесная панорама. Кама
как бы упирается в город с тремя соборами, весь в зелени среди холмов.
Налево на берегу "Чертова башня" - многовековой памятник древнеболгарского
государства (Камских болгар). Всюду, всюду памятники истории и с ними как бы
уходишь в глубь веков: видишь то, что видели наши предки, дышишь тем же
воздухом и переносишься в их мысли и переживания. А от них мысленно - в
жизнь тех людей, которые сейчас живут в этих лачугах. Что они думают, что
чувствуют, как живут в этих голых деревнях, на крутых обрывах осенью в
непогоду, зимой в снежные заносы? Как работают? Чего хотят?...
Из пассажиров - милый мальчик Валя, 18-летний студент-математик, и
только что закончивший университет молодой химик Александр Валентинович с
молодой женой - аспирантом-искусствоведом. Он рождения 26-го года, на год
моложе Феди и уже кончил университет. У него отец погиб в Народном
ополчении. Рассказал ему про мальчиков. У Талечки сердце разрывается. Ей
тяжко на людях. Я вижу и страдаю за нее".
13 июля. "Бирск на реке Белой. Пароход подходит к пристани. На ней
тысячная толпа, если не больше татар, башкир в полунациональных костюмах, с
монистами и бусами. Все устремляются на пароход, чтобы ехать в сторону Уфы.
Все нагружены тюками: за спиной, в руках и подмышкой. Милиционеры и служба
их грубо отталкивают: и женщин, и детей толкают в грудь, в лицо - куда
попало. Толпа их сминает и с напряженными лицами, лавиной вливается на
нижнюю палубу, залезая на тюки, бочки с селедками, на грузовик, который
стоит на палубе...
Оказывается, парохода не было 4 дня, а людям надо ехать. Пароходная
служба употребляет все меры, чтобы охранить классные каюты, т.е. нас, на
верхней палубе. Мы едем, наслаждаясь природой и вздыхая о ней, а там внизу
люди, дети, женщины, старики сидят, вернее лежат друг на друге, образуя
собой кучу из грязных человеческих тел - человеческих существ, таких же, как
и мы. Почему это? почему такая разница? Где же равноправие, равенство, о
котором так много пишут и так громко кричат?
Нам там в Москве устраивают разные речные трамваи для прогулок, а здесь
люди лишены самых элементарных средств передвижения. Сейчас видел такую
картину: по высокому, крутому берегу Белой идет лошадь в хомуте, сзади нее
погонщик. К хомуту привязана длинная веревка, а к ней лодка, на которую
нагружена всякая кладь и телега...
Почему нам все можно, а им ничего не дают? А они ведь наши кормильцы -
хлеборобное население. Все это население находится в диком состоянии. И их
же за это презирают. Как же они должны ненавидеть нас, советских буржуев?
Кто же виноват в их дикости? Мы виноваты и мы в долгу у этих людей. Мы
отбираем у них все, последний хлеб, а сами им ничего не даем, даже тех
внешних достижений культуры, которыми мы так кичимся! Пора, пора об этом
подумать".
17 июля. "Возвращаемся опять по Волге, проехали Камское устье. Были в
Уфе, смотрели маленький, но прекрасный художественный музей. Там много
раннего Нестерова, картины Левитана, Репина, Крамского, Перова, Маковских...
Поразило своей неожиданностью. Впечатление было настолько сильным, что
прошла усталость..."
20 июля. "В Муроме стояли 1 часа. Ходили с Талечкой вверх по горе
вокруг старого монастыря, по узкой улочке с булыжной мостовой,
развалившимися домишками и сараями... Сейчас проехали село Карачарово -
родину Ильи Муромца. Виден старый дом - дворец Уваровых, про которых много
слыхал в детстве. Где они все? Исчезли, как дым, а старый дом и на другом
берегу древняя церковь с разрушенными куполами - все еще стоят и немногим
навевают мысли об ушедшей жизни и отжитой эпохе".
21 июля. "Утром проехали чудный старинный город Касимов на Оке.
Взобрались с Талечкой по крутому берегу в центр города на базар. Как-будто
попали во время лет 50 тому назад: возы со свежим сеном, корзинки, гончарные
изделия, лапти и всякая снедь вплоть до целого ряда с мукой разных сортов,
пшеном, крупами. Масса вишен. Накупили всего. Сейчас едем по Оке. Налево и
направо - стога с убранным сеном. Вспомнился Левитан. Красный закат над
Окой, перламутровые небеса и отсветы на реке..."
23 июля. "Коломна. Простой и внушительный по форме храм Голутвинского
монастыря".
24 июля. "Утром село Коломенское со своими причудливыми древними
храмами и башнями. В 9 часов приехали домой, в наш московский пустой и
темный дом. Любезные Боря и Эмма старались несколько скрасить его пустоту:
вымыли, убрали, наставили цветов. Но в основе грусть и пустота очень
чувствуются...
Поездкой своей мы очень довольны. Талечка окрепла, и я тоже. Было много
интересного, нового и поучительного. Надо жить, стремиться к людям и
бодриться. Это наш долг перед ними, моими мальчиками..."
Из дневника Н.С. 8 августа 1949 г.
"Болею целую неделю... За это время прочитал запоем "Необыкновенное
лето" Федина. Сильная вещь. Верное, мрачное описание эпохи. Роман этот
исторический несомненно, останется и будет жить. Основные герои Извеков и
Рогозин - коммунисты изображены как живые лица со всей прямолинейной,
присущей им честностью, воодушевлением и верой в свое дело.
Вместе с тем, изображены не трафаретно, не ходульно, а со своими
слабостями человеческими. Вера в общее застилает частное, но не уничтожает
личного. Это так надо. Это верно и совершенно справедливо..."
Вот она - спасительная мечта о "коммунизме с человеческим лицом!"
18 октября Николай Сергеевич присутствует на юбилейном вечере в честь
55-летия педагогической деятельности Евгения Николаевича Волынцева, ныне
директора одной из московских школ, с которым знаком с 1912 года, когда тот
работал в деревне народным учителем и одновременно являлся председателем
местного кредитного товарищества. По возвращении записал в дневнике:
"Искренне и тепло все говорили. Опять, как "в годы золотые" окунулся в
прекрасную среду народных учителей и ребят - с верой в будущее, с чистыми и
мудрыми глазами: насколько они, дети, лучше нас и как легко и весело с
ними".
26 октября, после 10-летнего перерыва вышел, наконец, из печати новый
том Полного собрания сочинений толстого (т. 13 - варианты к "Войне и миру"
под редакцией покойного Цявловского).
В записи от 5 ноября, несмотря на недавнее восхищение романом Федина
звучит нотка глубокого разочарования в современной советской литературе:
"После Толстого - все скучно читать: все бледно и немощно, и искусственно.
Прямо трагедия!"
Однако вскоре представляется еще одна отрадная возможность записать
прямо противоположное впечатление:
12 декабря. "Все это время напряженно, часов по 12-ти в сутки, работал
над предисловием к Дневникам Толстого 1858-77 годов...
За это время еще прочитал в NoNo 9 и 10 "Нового мира" первый том
прелестного романа Каверина "Открытая книга". Верный психологически роман,
задуманный очень глубоко и мастерски исполненный...
Цельный, глубоко реалистический, но не натуралистически - ходульный
образ Андрея. А Митя - как будто немного Митя Карамазов. Вообще все фигуры
живые и ненадуманные: и прошлые (из прошлой жизни), и настоящие. В этом
последнем отношении это большой вклад в Советскую литературу...
Будет жить только то, что идет изнутри, из своих собственных
переживаний, из собственного жизненного опыта, а не взятое только на
веру..."
("На веру", как мне кажется, означает: из заклинаний официальной
пропаганды).
Из дневника Н.С. 21 декабря 1949 г.
"Сейчас вся страна переживает торжественный день и отзвук - во всем
мире (70-летие Сталина - Л.О.). Чувствуется это очень глубоко.
Последние дни с увлечением занимался статьей Ленина "Что такое друзья
народа?". Все это очень близко. Вспоминаются волнения молодости. В своей
кооперативной работе, хотя я и работал по малому кредиту, но чувствовал себя
не "штопальщиком", видя весь центр работы в девизе на знамени кооперации "В
единении - сила!". Именно это всегда защищал на собраниях в деревне, на
заседаниях и проч... Объединение всех трудящихся масс и значение
производственного момента и производственной кооперации! Мне это было ясно
всегда, даже тогда".
22 декабря Николай Сергеевич говорил по телефону с Карталовым - бывшим
политруком роты Народного ополчения. Узнал от него, что от всей их дивизии
Куйбышевского района после боя под Боровском в 41-м году осталось всего 600
человек... (Исходная численность личного состава дивизии Народного ополчения
- 6-8 тысяч человек).
Из дневника Н.С. 29 декабря 1949 г.
"Вчера перед Гослитиздатом заехал к Шолохову в Староконюшенный
переулок, чтобы передать ему свое письмо о пенсии. К удивлению, застал его
самого. Объятия. Он - с похмелья. Поговорили, прочел письмо. Просил
подождать 20 минут. В его отсутствии поговорил с его невесткой... Вдруг
явился сам с бутылками.
- Я, как русский человек, не могу отпустить так.
Пили, ели, рассказывал много интересного. Написал мне поддержку. Вот
она:
"Министру Социального обеспечения РСФСР тов. Сухову.
Многоуважаемый т. Сухов!
Горячо поддерживаю ходатайство Гослитиздата о назначении персональной
пенсии т. Родионову Н.С.
Думаю, что один из душеприказчиков величайшего из писателей мира не
только имеет, но обязан иметь это право, особенно в нашей стране.
С приветом М. Шолохов"
Тем не менее, после долгих оттяжек, в пенсии отказали. (Что поделаешь?
Ведь не номенклатура!)
Из дневника Н.С. 7 января 1950 г.
"Встретил Новый год за рукописями "Войны и мира". Что может быть лучше
и торжественней такой встречи?...
Новый год! Полвека.
Помню начало века - это начало моей сознательной жизни. Помню те
зачатки, семена, которые волновали меня тогда и остались на всю жизнь:
критерий добра и зла, силу добра, свет и тень и победу света над тьмой.
Веру, тогда еще детскую, что свет всегда победит, во все лучшее. Так эта
вера и осталась. Она дала мне жизнь, дает и сейчас, в 60 лет.
Помню 20-й год - кризис моей душевной, личной и общественной жизни.
(Разгон властью кооперативных товариществ - Л.О.). Я верно увидел освещенный
путь впереди и старался идти к нему. И это дало мне счастье и личное, и
общественное, несмотря на все внешние тяготы.
Помню 40-й год, канун моих утрат: начало войны, гибель сыновей. Как
трудно было выбраться на верную дорогу! Мне помог и помогает до сих пор Лев
Николаевич Толстой".
Из дневника Н.С. 4 марта 1950 г.
"Возвращаясь в метро, видел наяву Сережу и Федю. Будто Сережа генерал,
входит в вагон в папахе с красным верхом, с усиками и бачками. Ехавший
военный вскочил, отдал ему честь и спросил разрешения остаться в вагоне.
Сережа-генерал повез на машине в Гослитиздат мои корректуры, и там это
произвело переполох...
А мы с Талечкой уехали вечером к Щукиным. Туда неожиданно пришел Федя.
Потрясающая встреча с ним...
Пришел домой, задремал на кресле и опять тот же сон...
Сейчас Талечка пришла из лавочки".
Письмо В.А. Каверину (черновик, вложенный в дневник Н.С.)
"Многоуважаемый Вениамин Александрович!
Мне, как читателю Ваших произведений, давно хотелось Вам написать
несколько слов благодарности за них, но все как-то не удавалось.
Но теперь, прочитав Ваш новый роман "Открытая книга", и перечитав "Двух
капитанов", меня неудержимо потянуло написать их автору и поблагодарить от
имени многих ценителей нашей литературы, с которыми приходилось не раз
говорить о Ваших книгах.
Как редактор первого полного собрания сочинений Толстого, я за
последние 25 лет очень много занимался его текстами, как опубликованными,
так и не опубликованными... И, по правде сказать, после Толстого мне бывает
очень трудно читать других авторов за немногими исключениями...
Ваши же книги являются именно этим исключением, они захватывают с
самого начала, живут в сознании чем дальше, тем больше - потому что в них
правда и жизнь.
Среди высказываний Льва Николаевича есть такие:
"...писатель должен браться за перо только тогда, когда он не может не
взяться, как не может не кашлянуть, когда хочется кашлять..." и еще:
"Признаки истинного искусства вообще - новое, ясное искреннее"...
ваши оба романа, по моему глубокому убеждению, целиком подходят под
жесткие требования, которые Л.Н. Толстой предъявлял к "настоящему
искусству".
Все это мне захотелось высказать Вам и искренне пожелать продолжения
Вашего творчества в том же, Вам одному свойственном направлении, а Вам лично
много сил, бодрости и дальнейших успехов...
С искренним уважением и приветом неизвестный Вам
Ник. Родионов"
27 мая Николай Сергеевич говорил по телефону с Онуфриевым из ЦК.
Похоже, что звонок был оттуда, так как в дневнике по этому поводу записано:
"Дело наше, видимо, шевельнулось (в связи со статьей в "Культуре и жизни" о
собраниях классиков). Что-то будет?.."
В тот же день (вечером) еще одна запись, совсем о другом:
"Был на футболе (Спартак - Зенит). Всегда, когда там бываю, как-будто
видаюсь наяву с мальчиками, особенно с Федей. Все кажется: вот-вот увижу их
среди того моря голов. И горькое сознание: сколько их здесь десятков тысяч
человек, а их почему-то нет! Сижу среди этого людского моря, предавшись на
свободе своим мыслям и переживаниям, идущим из глубины. И никто этого не
знает, и мне хорошо".
Из дневника Н.С. 1 июня 1950 г.
"Третьего дня в дождик вечером была замечательная Татьяна Григорьевна
Цявловская. Целый вечер допоздна проговорили втроем. Глубокая, искренняя,
простая и прекрасная. Пришла ко мне, как к другу, и я должен ее защитить и
оградить. Она говорит: "Как жизнь хороша и интересна!" Так же говорит другая
замечательная женщина, Софья Владимировна Короленко. Да, это верно! И как
хорошо, и легко становится на душе...
Сколько хороших и интересных людей через мою жизнь прошло! И не
пересчитать. Каждый человек по-своему интересен..."
Наступило лето. Николай Сергеевич с матушкой решают вновь совершить
путешествие по реке. На этот раз оно будет коротким - всего 5 дней: по Волге
до Плеса и обратно. Вот несколько путевых заметок в дневнике Николая
Сергеевича.
7 августа. "8 часов вечера. Теплоход "Клим Ворошилов" - на Волге за
Угличем. Как разрывается сердце от грусти в буквальном смысле слова. Хочется
зажмуриться, громко стонать, и бежать без оглядки. Вот мы и бежим, плывем
вдвоем по Волге.
Выехали из Москвы вчера в 9 часов вечера. Провожали Сережины друзья,
Саша и Лева. Плывем в самой комфортабельной обстановке и, казалось бы, нам
хорошо, отдыхаем. Бежим от самих себя.
В таком вечном удержании приходится жить до конца..."
10 августа. "8-го вечером Плес. Левитановские места. Жаль, что вечером.
В 11 часов выехали обратно.
Вчера утром был чудесный город Ярославль. Все дышит стариной: и церкви,
и дома, и расположение города. Весь он в зелени, с просторными, тенистыми
бульварами. Были в Ильинской церкви - удивительная живопись. В ужасном виде
Кремль. Полуразрушенные древние соборы не поддерживаются, заросшие травой
дорожки, меж деревьев сушится белье, тут же гараж. Удивительно: в таком
чудесном городе и такое запустение. Хороший музей: отделы исторический и
природы...
Плывем по необъятному Рыбинскому морю. С правой стороны торчат из-под
воды остатки города Милочи, напоминая о варварском способе постройки канала.
Затопили города: Корчеву, Молод, больше половины Калязина - торчит из воды
только колокольня. А сколько деревень и сел!..
Неужели нельзя было всего этого избежать, хотя бы для крупных центров?
Чем оправдать такое "несчитание" с человеком?
Сегодня, 10-го, были в замечательном Угличе. Молодой блондин,
угличанин, с энтузиазмом рассказывал про Углич и легенды про Дмитрия
царевича. А по берегам все старинные храмы, шатровые и пятиглавые,
стремящиеся ввысь. Очень, очень интересно все".
12 августа. "Вчера в 7 часов вечера приплыли обратно в Москву.
Встретили трогательные мальчики, Саша и Лева. Дома Соня, вечером приехали
Ириша с Наташей, только что выдержавшей экзамены в Мединститут, позже Костя,
которого не видел 2 месяца. Он был на берегах Норвегии, развозил пчел по
Баренцеву морю".
Из дневника Н.С. 18 августа 1950 г.
"15-го августа, впервые после отпуска, был в Гослитиздате и узнал, что
состоялось постановление ЦК о нашем издании. Редакторский комитет
ликвидирован. В Госредкомиссию введен из Редакц. Комитета один только
Гудзий. Образована неработоспособная Госредкомиссия, стоящая теперь во главе
всего дела... (В состав ГРК, таким образом, к этому моменту входят: Фадеев,
Шолохов, Панкратова, Гудзий, Головенченко и относительно молодой, 1905 года
рождения, философ В.С. Кружков - не иначе, как уполномоченный ЦК. Он в
партии с 1925 года - Л.О.).
...Мое положение, вернее моя роль, неопределенна. Что бы там ни было,
буду работать ради дела до последней возможности, помня заветы Льва
Николаевича, Владимира Григорьевича и Сергея Львовича. Вопросы личного
самолюбия должны быть совершенно отброшены, да их (к моему собственному
удивлению) и не оказалось".
В Гослитиздате опять замена директора: Головенченко сменил Котов. 26-го
числа Николай Сергеевич написал ему письмо о своей будущей работе. Между
тем, издание стало понемногу оживать. Менее, чем за год, прошедший с конца
октября 49 года из печати вышло еще 4 тома. Новый директор отнесся к планам
Николая Сергеевича благосклонно.
...13 сентября. "Вчера имел большой разговор с Котовым и Бычковым. Они
все дело поручают мне, и Котов сказал, что имеет на это установку свыше,
которая совпадает с его личным желанием.
Я больше, чем удовлетворен, так как тоже думаю, что для дела это лучше,
потому что подхожу к нему с чистым сердцем и отдаю все силы.
С сегодняшнего дня начал действовать и работать, имея более твердую
почву под ногами".
Из дневника Н.С. 20 сентября 1950 г.
"Воскресенье был необычный день. Пришел Лева и уговорил ехать в
Сокольники. Чудная осенняя погода, лес, бабье лето - золотое. Сидел под
дубом и правил корректуры. Вспоминаю, как прекрасный сон. Талечка, Боря,
Лева и я к вечеру вернулись, приятно утомленные и ободренные..."
Вдохновленный разговором с Котовым, Николай Сергеевич с головой
окунается в предписанную решением ЦК работу по корректировке томов, ранее
подготовленных к печати. "По умным замечаниям Фадеева" (как он пишет в
дневнике), переделывает предисловия к 48 и 49 томам. 61-й том,
подготовленный покойным Цявловским, уже переработан им ранее, теперь он
правит гранки.
Но за всем напряжением текущей работы не отступают, не исчезают с
горизонта раздумья о главном: о смысле жизни, о будущем страны. Политические
оценки, по-прежнему, наивные, и, по-прежнему, в центре - идея коллективного
труда.
Из дневника Н.С. 29 октября 1950 г.
"...Субъективно хорошо только тогда, когда объективно хорошо. Не мне
хорошо, а всем хорошо...
Почему наша страна, наш народ идет всегда вперед, не боится никаких
препятствий, делает во всех отраслях гигантские успехи?
Потому что идея коллективности - его основная черта: "всем миром", "на
миру и смерть красна", поучения Владимира Мономаха сыновьям, община,
кооперация в первые два десятилетия XX века и, наконец, Великая
Социалистическая Революция и дальше коммунизм.
Это все одна идея - в разных формах и объемах...
Вот только наше искусство отстает от жизни. Потому что надо изнутри
понять, а не бояться палки. Надо дерзать, заглядывать вперед, как это делали
Пушкин и Толстой, а не плестись в хвосте за жизнью...
Велика освободительная, гуманитарная роль классической русской
литературы... С надеждой уповаю на Шолохова и Каверина".
Из дневника Н.С. 26 ноября 1950 г.
"22-го вечером приехал Саша. Очень много интересного рассказывал о
Кургане.
Сейчас прочел его интереснейшую лекцию о "Войне и мире" и "Анне
Карениной". Особенно интересно и ново о "Войне и мире" - Кутузов, Платон
Каратаев - все абсолютно верно. Молодой человек, а так глубоко все понимает.
Чувствуется хорошая историческая подготовка".
Хотя Николай Сергеевич, выполняя указания ЦК, активно занят
переработкой подготовленных томов в плане сокращения комментариев и
предисловий, но по главному вопросу - полноте собрания сочинений Толстого
сдавать позиции не собирается. "Идет моральная битва за наше издание, -
записывает он в тот же день, 26-го. - Не отчаиваюсь, верю в правое дело, и
уверен в конце концов в успехе - надо все публиковать Толстого".
...2 декабря. "Прочитал чистые листы моего предисловия к 35-му тому.
Много понапихали не моего: на каждой странице о реакционности Толстого,
"Толстой не понял", "Толстой просмотрел" и так далее. Все это не мое, а
подпись моя... Неприятно. Выходит, что ради выхода тома я пожертвовал своим
именем... Впрочем, "Делай, что должно..."
Самое главное, за чем надо следить в себе, нет ли тщеславия в моих
поступках и даже мыслях... Все последнее время живу напряженно и с более
ясной головой (пожалуй, и душой), чем обыкновенно. Но боюсь рисовки, даже
перед собою. И то, что я сейчас пишу, вот эти слова - не есть ли рисовка?...
Сейчас пришел милый Лева, сидит на диване сзади меня и читает Сашину
лекцию о Толстом, и мне приятно. Никогда этот человек мне не мешает, и
всегда мне с ним легко".
...17-го декабря - для Николая Сергеевича "знаменательный день". Вышел
сигнальный экземпляр 35-го тома. С которого в 39-м году начались все
неприятности и задержки. В этот же день он заканчивает правку гранок
последнего тома дневников Толстого (из 13-ти томов 6 уже вышло, а остальные
7 - набраны).
"Моя жизненная задача, - записывает он в тот же день, - если и не
опубликовать полностью все литературное наследие Льва Николаевича Толстого,
то хотя бы перевести все на типографские знаки и таким образом сохранить. И,
слава Богу, более, чем наполовину эта задача выполнена..."
Из дневника Н.С. 19 декабря 1950 г.
"Лева читал свою юношескую биографию. Искренно, глубоко - свежая,
оздоровляющая и поднимающая струя воздуха. Он еще ближе стал. Я ему показал
заветную автобиографию - некролог (не знаю, как назвать) "Мой день в 1945
году", запертую в тумбочке, в Сережином ящике, где лежит папироса "Казбек",
которую он оставил выкурить, когда вернется с войны... Он ее не выкурил...
Лева был очень потрясен, а у меня с ним какое-то единение.
Это было 17-го, а вчера, 18-го, он прочел еще главу - первые дни и
месяцы войны.
Позвонил матери, что дня на три уезжает на работы по рытью
противотанковых рвов и не видел ее три года. И так очень многие. Я уехал
тоже на 3 дня, на маневры, как мне сказали, а вернулся через 3 месяца и
почти до конца ничего ни о ком не знал из своих..."
Новый, 1951-й год Николай Сергеевич и матушка встречали дома вместе с
Эммой, Иришей и Петром Николаевичем Щукиными. Два раза приезжала племянница
Маша, осталась ночевать. Наутро - короткая запись в дневнике:
"Веселье и надрывная грусть. Рыдал, уединившись".
Из дневника Н.С. 9 января 1951 г.
"...4-го вызывал Котов. Он ездил в ЦК. Требуют новый план. Не хотят все
печатать. Выпуски - купюры. Но какие и в каком направлении - не говорят. Вы,
де, сами предложите. Непонятно и неопределенно, совсем не по-большевистски:
"Пойди туда - не знаю куда, принеси то - не знаю что..."
Из 48-го тома, думаю, можно пожертвовать сельскохозяйственными
записными книжками. Без комментариев они, действительно, непонятны, а
большие комментарии печатать нельзя. Отдельные записи, не перебиваемые
"инвентарными", только будут выглядеть ярче.
Сами они там боятся изменить подписанное постановление и, в то же
время, хотят соблюсти свою невинность. А на нас отыграться, запутав все...
Недомыслие и неграмотность!
Ослаб и не могу ничем заниматься. Говорят: "кардио-склероз" и энфизема
легких. А в общем, это все ерунда. Все дело в деле".
...15 января. "Целую неделю составлял "новый план" по порче издания.
Мучительно тяжело, но надо спасать дело... Сегодня Мишин подписал на сверку
листы 64-го тома. Дело, все-таки, двигается, хотя бы по переводу на
типографские знаки..."
...19 января. "6 лет тому назад, в то время, когда Федя терпел
предсмертные муки, я страдал ужасно физически - был такой припадок язвы,
которого никогда не было, ни до, ни после...
Это, - скажут, - мистика. Нет, не мистика. Это - подлинный факт.
Когда-нибудь опытная наука дойдет до этого: до скрытых связей явлений на
расстоянии, как она дошла до телефонов, электричества и радио. Для наших
предков много веков назад все это тоже была бы мистика..."
К концу января новый план издания готов. Он получает одобрение опытных
специалистов по Толстому: Гудзия, Бычкова, Петровского, Опульской. 1-го
февраля происходит 2-х часовое обсуждение этого плана в дирекции
Гослитиздата с Котовым и его заместителями. Начальство категорически
отвергает проект Николая Сергеевича и под угрозой полного прекращения
издания требует составить новый план, в котором были бы исключены все
тексты, "не имеющие общественного, литературного и биографического значения,
а также интимно-натуралистические и явно реакционные".
В ночь с 1-го на 2-е Николай Сергеевич в муках перерабатывает план.
По-видимому, эта переработка была сочтена приемлемой. К такому выводу можно
придти на основании следующей горькой записи.
...7 февраля. "Есть такие товарищи-друзья, которые склонны меня
обвинять в том, что я участвую и помогаю в цензурировании Толстого. Не
принимаю этого обвинения.
Я хочу искренне напечатания Толстого. В настоящих условиях полностью
напечатать нельзя. Зная материал, я указываю, что надо выпустить, чтобы не
рисковать всем делом. Это известный компромисс или договор и очень тяжелый.
Если я его принимаю, то должен выполнять добросовестно и честно, а не
заниматься саботажем.
Я готов на какие угодно компромиссы для себя лично, лишь бы был
напечатан максимум Толстого. Соблюдать при всех обстоятельствах какую-то
"невинность", отходить горделиво в сторону и говорить: "делайте как хотите,
я вам не помощник" глупо и неверно... Это какой-то эгоцентризм. Я живу и
должен участвовать в жизни, а не сидеть в углу раком-отшельником и
злопыхать...
Понимаю, что то, что делается и как это делается (совершенно
неавторитетными, случайными людьми) плохо, но я стараюсь и буду стараться,
чтобы при данных условиях оно было лучше, грамотнее и сознаю, что могу
внести в этом направлении свою лепту. Уход от дела в данной обстановке был
бы с моей стороны прямым предательством...
Написав это, посмотрел в глаза моим мальчикам (их портреты стоят на
столе и смотрят на меня) и старичкам (висят над креслом на стене) и
облегченно вздохнул. Они одобрили!.."
...Проходит более месяца. Несмотря на достигнутое соглашение, ни один
из 11-ти подписанных к печати томов в типографию не направлен. 14-го марта
Николай Сергеевич обращается по этому поводу с жалобой к Маленкову:
"Дело возмутительно стоит, - пишет он. - За это платят сотни тысяч:
задержка 5-ти вагонов металла (набор)".
Из дневника Н.С. 23 марта 1951г.
"Сейчас были с милым Левой Остерманом у Николая Дмитриевича Телешова...
Разговор перешел на его "Воспоминания", которые вышли третьим изданием в
"Советском писателе". Н.Д. возмущен и взволнован до крайности
"возмутительными" редакторами... "Например, - говорит он, - вычеркнули то,
что я лично видел Достоевского на открытии памятника Пушкину. Вычеркнули еще
мои слова о том, что Достоевский так читал в зале Благородного собрания
Пушкинского "Пророка", как не читал и не прочтет ни один артист.
Есть в Москве улица Достоевского, музей Достоевского, а они вычеркнули
из моих воспоминаний все о Достоевском! Ведь какая наглость".." - привожу
слова Н.Д. почти стенографически. Он очень взволновался и мы постарались
перевести разговор на другое - о прошлом..."
...Николай Сергеевич упомянул о Саше, который работает в Кургане. В
связи с чем Н.Д. рассказал, что "...бывал в Кургане в 86-м году. Тогда
только что открылась железная дорога, ее еще строили. Из Кургана мне дали
пропуск в Златоуст в рабочем поезде, в товарном вагоне. На одной станции
пришел проводник и говорит: "Хотите чайку попить? Сейчас принесу самовар"
- Я согласился, и он действительно принес самовар, расстелил на полу
вагона скатерть, и мы попили с ним чая.
На другой остановке говорит: "Хотите пообедать?"
- Да, пожалуй, времени не хватит. Сколько будет стоять поезд?
- Да, сколько время... когда пообедаете, тогда и поезд пойдет!
Вот какие были времена, которые я застал. Как теперь все это далеко".
Из дневника Н.С. 10 апреля 1951 г.
"Вчера написал (переадресовал) в Гослитиздат письмо в ЦК Сталину о
нашем Издании (ущемленный план).
Что-то сердце вдруг покалывает неприятно. Боюсь умереть раньше Талечки
- уж очень ей тяжело будет...
Надо бы, чтобы моим душеприказчиком (если умру позже Т.) был Л.
Остерман, а брат Костя - главным наследником..."
Сталину письмо послано не было, но одновременно с Гослитиздатом Николай
Сергеевич послал его Фадееву, как председателю Госредкомиссии. По существу
дела это была попытка "отыграть обратно" согласие на "цензурирование"
Толстого. Фадеев в это время был крупной политической фигурой (Председатель
Правления Союза писателей и член ЦК ВКП(б)). Кроме того, по единодушному
мнению литературоведов, он не только горячий поклонник Толстого, но и его
верный ученик, фанатически приверженный художественной манере Толстого
(особенно в "Разгроме").
Ответ от Фадеева пришел через день. Он писал, что задержка в печатании
томов произошла "потому, что многие члены комиссии, и я в том числе, при
всем их и моем глубоком уважении к литературному наследству Льва Николаевича
Толстого и его памяти, усомнились в возможности публикования некоторых его
произведений, носящих с точки зрения наших коммунистических взглядов,
открыто реакционный характер, являющихся прямой пропагандой религии (хотя бы
и в особом, своем, Толстовском понимании). Кажется нам неприемлемым
опубликование и тех мест из дневника Толстого, которые содержат такие же
взгляды в их прямом и реакционном с нашей точки зрения выражении, и мест,
связанных с такими интимными сторонами жизни Толстого, которые могут
породить у читателя совершенно неправильное мнение о нем...
Народ наш неизмеримо вырос; он понимает, что образы великих людей
нашего исторического прошлого несут в себе огромный моральный авторитет и, в
известном смысле, должны служить образцом для молодых поколений. Л.Н.
Толстой считал необходимым опубликовать свои дневники, рассчитывая, что их
будут читать люди, принадлежащие к одному с ним классу и более или менее
узкий круг образованной интеллигенции его времени. Естественно, что дневники
Л.Н. Толстого для этого круга людей и в тех исторических условиях могли бы
принести известную пользу даже теми своими сторонами, где Толстой с
беспредельной правдивостью и искренностью вскрывает самые интимные стороны
своей жизни. Но теперь Толстого читают миллионы людей, все более
освобождающихся от грязи и грубых сторон прежней жизни. И им больно будет
видеть Толстого не там, где он велик, а там, где он слаб".
(Цитирую по статье Н.С. в уже упоминавшемся сборнике "Лев Толстой.
Материалы и публикации". Тула, 1958 г.).
Письмо заканчивается характерным для того времени пассажем: "Но,
разумеется, мы не сделаем ничего в направлении изъятия тех или иных мест или
произведений из собрания сочинений Л.Н. Толстого без того, чтобы знать
мнение руководящих инстанций по этому вопросу. Мы пойдем на это только при
условии, если эти инстанции поддержат нашу точку зрения, согласятся с ней".
Получив это письмо, Николай Сергеевич записал в дневнике:
...15 апреля. "11-го получил письмо от А.А. Фадеева (от 10-го) о нашем
издании... Письмо хорошее по форме, искреннее, но тяжелое по содержанию, по
существу.
Тяжелое потому, что он, самый влиятельный сейчас человек в литературе,
с такой легкостью, легковесностью относится к творчеству Толстого, хотя и
пишет, что "с глубоким уважением".
Он судит о Толстом только с точки зрения массового читателя, "миллионов
людей", читающих Толстого, как всякую беллетристику, в часы отдыха и досуга,
забывая о том, что Толстой - это историческое явление, что это "глыба", по
определению Ленина.
Толстой со всеми своими противоречиями - это выразитель всего лучшего,
чего достигло человечество, он выразитель, как никто, силы и мощи
человеческого духа. К его высказываниям, о которых пишет Фадеев, не
соответствующим теперешней идеологии, надо подходить только с этой точки
зрения, знать его и изучать. Горький верно писал, что "...не зная Толстого,
нельзя считать себя знающим свою страну, нельзя считать себя культурным
человеком...", "Толстой это целый мир"... "Это человек человечества".
Так как же вы хотите закрыть одну сторону этого мира? Не дать
возможности изучать всего Толстого в целом, со всеми его отклонениями,
шероховатостями? Зачем вы хотите отполировать эту глыбу?...
Ведь наше полное "академическое" малотиражное издание рассчитано не на
"миллионы читателей", ...а только для изучения, именно для тех лиц, о
которых Вы пишете в своем письме: "рассчитывая, что их будут читать люди,
принадлежащие к одному с ним классу и более или менее ограниченный круг
образованной интеллигенции". Да, совсем не миллионы будут читать 10 или 5
тысяч экземпляров.
Кроме того, под понятие "реакционности", "пропаганды религии" и
"интимной стороны" можно подвести все, что угодно.
Можно вытравить всю религию из писаний Толстого, можно под интимностью
понимать всю семейную и жизненную трагедию Толстого. Но что же это получится
за Толстой, если скрыть от исследователей все это? Получится искаженный
образ. А где же тогда указания Ленина на противоречия Толстого, в чем же
тогда его противоречия, если не показывать, скрыть все его искания, ошибки и
тот путь борьбы, который отличает его от всех других писателей?
И второе. Определенно утверждаю, что никаких "интимностей", которых не
могли бы читать все люди, в оставшихся ненапечатанными томах, нет. Они все
уже напечатаны в томах с ранними Дневниками".
Насколько можно судить по дневникам Николая Сергеевича, Фадееву он не
ответил, но спустя почти месяц, 10 мая 1951 г., направил в те самые
"руководящие инстанции" докладную записку "О первом Полном собрании
сочинений Л.Н. Толстого", где изложил все цитированные выше свои
соображения. В ней он возвращается к своей исходной, бескомпромиссной
позиции. Записка начинается словами: "Считаю, что в Полном, научном,
малотиражном издании сочинений Толстого необходимо печатать все, вышедшее
из-под пера великого писателя, без изъятия: все его произведения -
художественные, трактаты и статьи, черновики, уясняющие процесс его
творчества, дневники и письма".
(Цитирую по упомянутой статье Н.С. 1958 г.).
В течение последующего месяца ответа на докладную записку не
последовало. Зато на 8 июня было назначено заседание Госредкомиссии.
Переработанный ("урезанный") план издания докладывал, по всей видимости,
директор Гослитиздата Котов.
Из дневника Н.С. 10 июня 1951 г.
"Сегодня кончил проверять листы 50-го тома...
8-го, в пятницу, заседание Госредкомиссии. Мрачное. Сомневаются,
печатать ли "Исповедь", "В чем моя вера" и "Царство Божье..."
Поразительно!!... Фадеев спросил меня: согласен ли я с доложенным
проектом (печатать не все). Я ответил: "Я принимал живейшее участие в
выработке этого проекта". Теперь меня мучат сомнения - правилен ли такой
уклончивый ответ. Не следовало бы мне ясно и точно высказать свою позицию:
мое убеждение - печатать все. Но если на данном историческом этапе этого
сделать нельзя, то лучше напечатать то, что можно, чем не печатать ничего".
По-видимому, Николай Сергеевич понимает, что его демарш в адрес
"руководящих инстанций" оказался безуспешным, и надо вновь отступить на
занятую им было в середине января позицию "приемлемого компромисса".
...Наверное, в те же дни я показал Николаю Сергеевичу какое-то свое
письмо 41-го года. Не помню, какое и кому адресованное. Но в связи с ним в
дневнике того же 10 июня сделана еще и следующая запись:
"Лева дал мне прочесть свое старое письмо 41-го года. Как все
изменилось! Как он верил и как верил я в то же самое еще недавно! И как
верили мои мальчики и отдали свою жизнь за эту веру, за Родину, за правое
дело!
Да, много, много с тех пор изменилось... Почему?.. Но одна уверенность
осталась. Это непоколебимая вера в общее дело. Человек не сам по себе в
обществе и жизни, а должен через все пройти, все пережить и выйти
победителем... изломанным, опустошенным, с обрезанными корнями. Но все же
стоять твердо, "как рекрут на часах"..."
В ночь на 11-е Николай Сергеевич, матушка, Боря и я ездили к
Белорусскому вокзалу смотреть только что открытый памятник Горькому. Он нам
понравился. Хотя, по мнению Н.С., "очень голову поднял".
Из дневника Н.С. 15 июня 1951 г.
"Меня совершенно затравили в Гослитиздате. Предисловие к 48-49 томам,
которое я писал в 49-м году, и которое, как соавтор, подписал Н.К. Гудзий, в
течение более года читали 8 человек (Фадеев, Панкратова, Котов, Успенский,
Бычков, Акопова, Опульская, Григоренко). При этом каждый вносил свои
замечания, возвращая даже текст к первоначальному. Теперь опять Григоренко
сделал малопонятные, мелочные замечания и требует переработки. Я отказался,
потому что это издевательство. Передает предисловие Пенкину... И так далее -
до бесконечности.
Несмотря на решение ЦК о необходимости закончить издание в 53-м году и
немедленно приступить к печатанию, готовые тома Дневников не посылаются в
печать.
Планы дальнейшей работы не желают обсуждать (конкретно).
Когда я протестую против этих безобразий, на меня злятся, занимаются
интригами, нашептыванием, стараются охаять мою работу и всех настоящих
работников. Отыскивают всякую мелочь - машинописные опечатки, пишут об этом
докладные записки, как пример "небрежной текстологической работы", стараются
изнутри подобрать ключи. Атмосфера стала невозможной. Она определяется
трусостью, перестраховкой и карьеризмом. Таких работников и подбирают себе.
Берут даже на измор, задерживая одобрение 14-го тома, выплату гонорара
за него и мой отпуск. По ним, чем хуже для меня, тем лучше.
Но я не сдамся, пока есть хоть какие-нибудь силы, так как несу
моральную ответственность за завещанное мне Львом Николаевичем, Владимиром
Григорьевичем и Сергеем Львовичем дело - "Fais ce que dois, advienne que
pourra"*.
...С 29-го июня тяжело болеет Наталья Ульриховна. Врачи предполагают
сочетание малярии и гриппа(?). Во время приступов температура до 39,6*.
Затем ужасная слабость. Николай Сергеевич тоже 10 дней в начале июля был на
"больничном листе" по причине сердечного недомогания. Кроме того, какие-то
непорядки и с головой: рассеянность, депрессия, потеря памяти. (В
дневниковых записях - месячный перерыв).
Ясно, что все это - результат непосильной борьбы с властями за
полноценное издание Толстого. Необходим основательный отдых. Короткое
путешествие на пароходе - недостаточно. Мы с Сашурой ищем возможность добыть
путевки на 24 дня в недорогой, но приличный дом отдыха. Таковой имеется у
ВТО (Всероссийское театральное Общество) на Волге, в "Плесе". С помощью еще
одного одноклассника Сережи, Левки Штейнрайха (он - актер театра на Таганке)
добываем две путевки на конец августа - сентябрь.
...20 июля. "На работе одни неприятности - ушел Бычков, меня постепенно
оттирают от дела...
Мальчики, два Левы и Саша, раздобыли две путевки на Плес на 25-е
августа. Занял под 14-й том 1000 рублей у Гудзия и 1000 рублей у А.С....
Все время проверял еще раз по рукописям 14-й том. Так можно до
бесконечности. Сдал его в Гослитиздат. Сегодня заглянул в 15-й и чувствую,
что все забыл. При таких условиях, кажется, надо прекратить совсем работу.
Может быть, когда отдохну - пройдет".
...Опять появляется некий, мною написанный и начисто забытый
"документ", датированный августом 51-го года. Он посвящен личным планам на
будущее и их "нравственно-идейному" обоснованию. На этот раз я могу, не без
удивления, с ним вновь познакомиться - он вложен в дневник Николая
Сергеевича, где от 13 августа 51-го года сделана следующая запись:
"Вчера вечером милый и дорогой Лев читал нам с Талечкой свои мысли,
свою исповедь, свой путь жизни.
И стало легко и радостно жить от сознания, ощущения родственной души.
Так все ясно, так понятно, искренно, глубоко и верно. Он нам ее подарил, и я
попросил Талечку, чтобы она дала мне приложить ее к своему дневнику. Там все
сказано, и как хорошо сказано...
Читая его жизнь, особенно остро ощущаешь мальчиков, как-будто их
голоса..."
В свете такого ощущения можно легко понять приведенную тут же запись:
Я непременно прошу Леву Остермана быть моим душеприказчиком.
Второй экземпляр нашего издания Л.Н. Толстого в маленькой комнате и всю
историческую литературу (книжки по истории и Литературную энциклопедию)
прошу после моей смерти передать в собственность Саше Либертэ.
Книги по Толстому и Толстого - по усмотрению моих наследников. Хотелось
бы не разрознивать подобранную специальную библиотеку.
Всем моим близким и друзьям, кто пожелает, прошу передать то, что
захотят, на память.
Все это я написал, если переживу Талечку. А если умру раньше ее, то,
конечно, она полная единоличная хозяйка всего решительно оставшегося после
меня".
(Подпись Н. Родионов)
Из дневника Н.С. 14 августа 1951 г.
"Каждое утро дежурю и бригадирствую в очереди за билетами на пароходной
станции...
Сейчас звонила милая Анна Ильинична (Толстая - Л.О.), прочла мое
предисловие и говорит, что была растрогана до слез, потому что понимает,
"какой моей слезой это все омыто". Какая радость, что это понимают близкие
люди, друзья и, что особенно ценно и хорошо - близкие Льва Николаевича!
Саша прислал из Кургана фотоальбом нашего "Круглого стола". Уморительно
и талантливо.
Лева по вечерам допоздна мастерит радиоприемник".
...Дальнейшие дневниковые записи идут в следующей (20-й) общей тетради.
На ее форзаце надпись, датированная 19 августа 1953 года:
"Да, страшная эта тетрадь!
После моей смерти, друзья, прочтите мои дневники, начиная с конца (с
этой тетради). Может быть, кому что-нибудь пригодится!"
Сама же тетрадь открывается идиллически - счастливой картиной отдыха на
природе - двумя довольно подробными записями, сделанными в доме отдыха, и
еще в добавление к ним - конспектом весьма интересной лекции по истории
Плеса. И эти записи, и конспект (с целью чисто познавательной) мне
показались заслуживающими полного воспроизведения здесь:
...27 августа 1951 г. "Начинаю новую тетрадь на Плесе в д/о ВТО. 23-го
в 2 часа мы с Талечкой выехали из Москвы на прекрасном пароходе "Советская
республика". Провожали Лева, Соня Поливанова, Наташа Щукина - самая милая,
родная молодежь, которой так недостает и к которой мы так тянемся... а они
чувствуют это и, уверен, тоже думают об этом.
Приехали третьего дня, 25-го. Нас поселили вдвоем в одной прекрасной
комнатке с окнами, выходящими на Волгу, в самом дальнем домике, его зовут
"Поповский домик". Над нами, на высокой горе, запущенная старинная церковь.
На ней красуется доска, извещающая о том, что церковь находится под охраной
Комитета по старинным зданиям Совмина РСФСР. Та же надпись и на других
церквях Плеса. Но это не мешает им находиться в самом жалком состоянии, с
выбитыми стеклами и разрушающимися стенами. В первый же день бродили вдвоем
по лесу и взгорьям. Березовый лес, опушка, дорога, деревенька - знакомая и
родная картина. Так хорошо и привольно, далеко от людской суеты. Но когда
хорошо, тогда и больно. Чем лучше и отраднее, тем острее боль, которая лежит
в глубине и не выплескивается наружу. Но тут не удержишь, и она вместе с
рыданиями невольно выходит из замкнутых берегов. Хорошо, что никого нет,
видит одна только Талечка, но она мать и хоронит эту грусть еще глубже и
все, все переживает.
Идем домой - вокруг церкви старинное, заросшее деревенское кладбище, и
вдруг площадка, и на ней ряды одиноких могил с надписями: инициалы, фамилии,
годы рождения (все смежные) и смерти 42-44 годы. Это - братское кладбище
бойцов, умерших в госпитале. Они нашли "вечный покой" на высоком берегу
Волги, и на Плесе. Их вечный покой предвосхитил великий художник Левитан.
Сегодня мы ходили на эту Левитановскую гору, где он писал свою картину.
А могилки героев вот здесь надо мною сейчас, когда я пишу. Неудержимо тянет
туда, и даже несбыточная надежда, мечта - вдруг найду родную могилку и
надпись...
Вся душа полна ими, кроме них почти ничего не воспринимаю. И радуюсь,
радуюсь, что я не один, что нас двое, и оба чувствуем всю глубину, и оба
держимся так, что другим не видать..."
3 сентября 1951 г. "Все живем в нашем уютной комнатке на Плесе. Написал
за это время письма: сестре Наташе, Саше (длинное, самое основное), Надежде
Осиповне в Горки, Леве, Екатерине Николаевне Лебедевой и Н.К. Гудзию в ответ
на открытку с парохода из-под Ярославля.
Почти каждый день бродим по необыкновенной красоты окрестностям, делаем
в среднем по 4-8 километров, при этом большую часть по горам с крутыми
склонами. Восхищаемся волжскими просторами и сказочною красотой. Здесь, куда
не кинь взор - всюду русская история и поэзия - умиротворяющая, углубленная
лирика.
Из необычных событий за это время было посещение нас 28-го вечером на
плессном экскурсионном пароходе Н.К. Гудзия, Татьяны Львовны и Анны
Калиниковны со спутниками с парохода. Мы вышли их встречать и ужасно друг
другу обрадовались. Я внезапно превратился в экскурсовода и повел весь
пароход на Левитанову гору, давал краткие, самые элементарные объяснения.
После Левитановой горы зашли к нам. Все это так быстро и необычно, что
кажется сном на Волге... было какое-то восторженное настроение и у нас, и у
Гудзиев. Очень милый и дорогой человек и друг Николай Калинкович..."
(Былая обида времен начала войны в связи с невыходом книжки Николая
Сергеевича о Толстом, совершенно забыта).
..."Сегодня после обеда была лекция по истории Плеса 69-летней
учительницы десятилетки Любови Васильевны Михайловой.
Вот ее краткая запись.
1. На "Горе Свободы" стоит памятник, где написано, что Плес известен по
летописям с 1410 года. (Памятник поставлен плесским купцом).
2. В действительности установлено, что Плес существовал еще ранее. Еще
в 12.м веке он вел торговлю с арабами бобровыми и соболевыми мехами. Есть
упоминание в Шехерезаде: "она просила купить в Поволжьи соболей на шубку".
Установлено, что в районе Плеса в 12-13 веках существовали бобровые и
соболиные заповедники.
3. В 1410-м году хан Эдигей "отвалил от Москвы". А "навалил" он на нее
на судах и ладьях по Волге. Шел через Плес, разорил край, увел в полон
женщин и детей, а стариков перебил.
Князь Василий Дмитриевич (сын Дмитрия Донского), Василий I, с княжатами
из Москвы переселился в Кострому. Возвратившись после откупа Эдигею в
Москву, "повелел рубить град Плесо", что означало рубить укрепления в Плесе,
а не самый город, который уже был.
Плесские жители по своей охоте несли военную, сторожевую службу. Они не
имели никакого оружия, но отличались замечательным метанием камней с двух
берегов реки...
Была выстроена подводная стена с узким фарватером так, что проходила
только одна ладья. Вся вражеская флотилия выстраивалась в цепочку по первой
лодке, и жители с двух сторон забивали и топили корабли камнями.
4. В 1420 году в Плесе была моровая язва, опустошившая весь край.
5. В 1429 году Плес разорила новая татарская рать, плывшая по Волге на
Москву.
6. В 13-м веке "Плес" носил название "Чувель", то есть город птиц.
Когда и почему он был переименован в Плесо (так он зовется в летописях и так
его называют сейчас местные жители) - пока неизвестно. Он до последнего
времени, когда деревья пострадали и были срублены на топливо, славился
обилием птиц и соловьиным пением.
7. В 1534-м (или 1539-м) году произошла битва с татарской ратью,
которая на этот раз была разгромлена. "Гора Свободы" (ранее "Соборная гора")
служила укреплением. Сохранилась до сих пор шатровая колокольня 16-го века с
"гляделками" вниз по Волге.
8. В 1613 году в Плесо приезжали Минин и Пожарский, набирали ратников
для ополчения и творили суд над боярином Шереметьевым, перекинувшимся на
сторону поляков.
9. В 1812 году в Плес была эвакуирована труппа Большого театра и
балетная школа. Последняя помещалась на территории нашего дома отдыха.
Давала представления, чем вызывала возмущение старообрядцев, которые главным
образом там обитали.
10. В дни Великой Отечественной войны во всех домах отдыха были
госпитали (112 братских могил, умерших в госпиталях на старообрядческом
кладбище над нами). Все население занималось шитьем на армию.
11. До открытия железной дороги и станции в Кинешме, главным занятием
плесовцев было кустарное текстильное производство. Ткали "фламандское
полотно". Также славились плесовские топоры, которые продавались главным
образом, на Нижегородской ярмарке. Еще в Плесе было высоко развито искусство
резьбы, как по дереву, так и по металлу. Сейчас на старых домах еще
сохранились образцы этого искусства ("металлические ришелье").
В селе Красном на том берегу Волги живет замечательный ювелирных дел
мастер. В том же селе была открыта первая в Союзе ювелирная мастерская".
Из дневника Н.С. 12 сентября 1951 г.
"Читаю "Сагу о Форсайтах", 1-й том. Четыре Джолиона. Это шедевр!
"Быть всегда добрым и вести свою линию - только и всего" - сказал он
однажды сыну (стр. 812). Глубина мудрости! А вместе с тем как просто:
"только и всего". И в этом все..."
17-го сентября Николай Сергеевич с матушкой отплыли из Плеса, а 19-го
прибыли в Москву. Я, вместе с Софкой, встречал их на Карповском "бьюике".
Из дневника Н.С. 30 сентября 1951 г.
"Сейчас прослушал по радио гениальный рассказ Лермонтова "Тамань".
Читал Топорков. Который раз в жизни слушал или читал этот рассказ, и чем
дальше, тем сильнее восхищение. Три таких вещи я знаю: "Тамань", "Кавказский
пленник" Толстого и "Певцы" Тургенева. Да еще повести Пушкина, особенно
"Ягоды".
Один дома. Талечка ушла с Левой в концерт".
...10 ноября. "На днях был П.С. В пылу спора я ему сказал, случайно
взглянув на цветы на окошке, что в глубине души каждый человек тянется к
коммунизму, как растение к солнцу. Если Тертуллиан (кажется) говорил, что
"душа человека христианка", то теперь можно сказать, что "душа человеческая
коммунистка"...
Коммунизм - всем сообща. На равных основаниях со всеми. В обществе с
людьми. Все стрелки обращены к людям, к человеку, а не к себе. Отсюда
слагаются и формы общежития. Они так и слагаются, все к этому идет. Важна
идея: Христос, Толстой и все лучшие умы человечества, и Ленин. Пути могут
быть разные. Но идеал один. И мы все коммунисты.
Сегодня об этом говорили тоже. И настоящие, искренние, партийные
коммунисты не могут не согласиться с этим..."
...Из этой записи видно, что Николай Сергеевич уже понимает, что не все
члены большевистской партии являются "настоящими, искренними" коммунистами.
Уж наверное, те трусы, перестраховщики и карьеристы", которые травят его в
Гослитиздате - не настоящие коммунисты. А возможно, и те, кто являют собой
"руководящие инстанции".
И есть ли у нас, сегодняшних, что возразить против коммунизма, как его
представлял себе Николай Сергеевич? Только то, что это - утопия, не
совместимая с человеческой психологией? Но, во-первых, без утопий, наверное,
не было бы никакого духовного прогресса человечества. А во-вторых,
психология человека не есть что-то прирожденно незыблемое. Она может
изменяться под влиянием условий жизни и общественного мнения, существенным
элементом которого является принятие большинством народа определенного
идеала, как символа веры.
Прекрасно, если это идеал свободного содружества и сотрудничества
людей. Отвратительно - если это идеал господства одной нации или одной
политической доктрины.
Из дневника Н.С. 29 декабря 1951 г.
"Читаю замечательную книгу Нечкиной "Грибоедов и декабристы". Какой
провал нашей художественно-исторической литературы - нет "Декабристов",
кроме набросков Толстого! Тема для будущих художников размаха Алексея
Толстого. А сейчас никому не по плечу..."
...17 января 1952 г. "На днях с Талечкой и Левой О. Видели пьесу
"Грибоедов" в театре Станиславского. Пьеса слаба, но артистка Гриценко в
роли Нины Чавчавадзе прелестна...
Вечером, то есть ночью на 15-е января читал Талечке вслух о Грибоедове.
Отзывы о нем декабристов Бестужевых, панихида на горе Св. Давида по "двум
убиенным Александрам". Стихотворение из сибирской ссылки закованного А.Н.
Одоевского о Грибоедове и этой панихиде.
Когда же, наконец, поставят Грибоедову памятник в Москве? Прекрасно его
сделал Мануйлов".
Глава 8. Завершение издания. Угасание дома
Из дневника Н.С. 1 марта 1952 г.
"Сейчас (половина первого ночи) слушал удивительный 2-й концерт
Рахманинова и думал под него свои задушевные думы и мечты с горечью о своих
неисполненных возможностях...
Как много хочется выразить невыразимого словами, но я не умею. Одно
только искусство могло бы выразить это, но мне оно не дано. Сочетание звуков
в музыке, сочетание красок в живописи и задушевное, выстраданное слово,
идущее из глубины души в литературе!
Какую необыкновенную силу все это имеет... Порой, особенно на закате
жизни, хочется все это выявить, выплеснуть наружу, оттого, что "чаша до
краев полна"."
Между тем в Гослитиздате, по-прежнему царит атмосфера подсиживания и
мелочных придирок. Уже объявлен "выговор с предупреждением за
безответственное отношение к делу". Это у Николая Сергеевича-то
безответственное?! Наиболее уважаемые коллеги-литературоведы выражают ему
свое сочувствие. Но сие - лишь сотрясение воздуха, а выговор - это запись в
трудовой книжке, необходимая ступенька для последующего отрешения от дела, а
затем и увольнения.
Слава Богу, есть моральная опора в любви друзей дома.
27 марта у Николая Сергеевича день рождения. Ни о каком праздновании в
сложившейся обстановке он не хочет и думать. Днем навещает больную сестру
Наташу, потом допоздна работает в архиве - занимается рукописью "Войны и
мира". Возвращается в десятом часу вечера и находит полный дом друзей,
цветы, накрытый стол, на котором красуются целых восемь домашних пирогов,
прибывших с разных концов Москвы...
За столом, в частности, возникает разговор о предстоящем приезде в
Москву представителей деловых кругов Запада. По этому поводу в тот же вечер
- запись в дневнике.
"Едут купцы со всех сторон к нам совещаться. Очень интересно и ново.
Только жаль, что нет великой народной силы - кооперации. Но посмотрим, во
что выльются "экономические силы"...
(Далее в той же записи):
"...Как полна и счастлива моя жизнь с Талечкой. Вот счастье
незаслуженное мне Бог послал, и надо его не омрачать! Главное быть самим
собой. Л.Н. мне в этом помогает и мальчики...
В Москве невероятные заносы, всюду сугробы, как в 18-м году. Вчера
ночью ходил по занесенной снегом Театральной площади, по скверам. По второму
из них нельзя было пройти - снег до пояса. Сегодня брел глухими переулками с
Новой Басманной на Сретенку по пурге и метели. Очень интересно было: вольно,
ново и, вместе с тем, будило старые воспоминания и мысли".
Из дневника Н.С. 19 апреля 1952 г.
"Сегодня снес в издательство 71-й том. Канун Пасхи. Как всегда, грустно
и тяжело. Ощущение затерянности на земле, когда вся природа оживает, а твоя
жизнь склоняется к закату и мерцает последним светом, как догорающая
головешка.
Почему они накинулись все на меня и клюют? Именно потому, что слабеешь.
Но ведь они не знают того, что я знаю. Именно это им и досадно. И стыдно
становится за этих людей..."
...С 23 июня по 18 июля Николай Сергеевич с матушкой вновь проводят
время его отпуска в речном путешествии по рекам Белая и Кама до Уфы и
обратно. Это тот же маршрут, что и первое их путешествие в 49-м году. Только
остановки другие: побывали в Горьком и Казани. Из путевых впечатлений
интересна, пожалуй, только запись о посещении города Касимов. В 49-м году
там тоже была остановка, но короткая - успели побывать только на базаре. На
этот раз времени было больше, но матушке нездоровилось, и Николай Сергеевич
ходил один. Вот его запись в дневнике:
"Вчера, 15-го, к вечеру проезжали очаровательный старинный город
Касимов, основанный Юрием Долгоруким в 1152-м году и называвшийся до
Грозного (до 1452 года) Мещерским Городцом. Замечательная базарная площадь
со старинными храмами и "Гостиным двором". Мечеть со склепом, где похоронены
ханы Шах-Али и Атхлон с женами и приближенными. Лазили по каменной винтовой
лестнице на верхушку мечети, откуда муллы или муэдзины творили свои намазы,
и простирается чудеснейший вид на Касимов и окрестности. Как бы побывали в
прошедших веках и подышали их воздухом.
Жаль только, что Талечка по нездоровью не смогла быть. Музей,
расположенный в трех этажах мечети, интереснейший".
Из дневника Н.С. 20 июля 1952 г.
"Нынче, 20-го, ездили с Талечкой смотреть на новый Университет. Это как
бы завершение нашего путешествия.
За занятия не берусь, какая-то болезненная, неврастеническая
боязливость...
Поразительна грандиозная стройка. Какой простор! Но жаль старых
Воробьевых гор, деревьев, яблонь, вишен по склону горы, где древняя церковь.
Все вырублено".
...3-го августа Николай Сергеевич записывает как 22-25 июля ездил к
брату Сереже на Алабуху. Бродил по лесам, побывал на "могилках" в Ботове.
"Все там заросло и разрушено. Острое и щемящее воспоминание о маме и
мальчиках, с которыми посещал те же места в 40-м году. Были с Сережей на
Косминке у старика Погодина. Тепло нас принимали. Косминка живет полной
жизнью, а Алабуха замирает.
Грустно и пусто было одному без Талечки. Приехал 25-го в Москву, она
больна, изнуряет, по-видимому, малярия".
...Более 2-х месяцев в дневнике нет записей.
"Сейчас звонила Т.Л. Мотылева, которая раскопала, что 16-летний Фучик
читал дневники молодого Толстого и выписал из записи 19 октября 1852 года:
"Счастие состоите не в идеале, а в постоянном жизненном труде, имеющим
целью - счастие других".
Вот чем жил и питался Фучик, казненный Фучик...
...Талечкая никак не может оправиться от летней малярии. Очень
беспокоюсь. У меня много тревожных мыслей, от которых малодушно
отмахиваться".
...После знаменательного заседания Госредкомиссии в июне 1951 года
(утвердившей "компромиссный" план издания), тома начали выходить. Если в
51-м году вышел из печати только один, то в 52-м - целых 7 томов.
Это, конечно, радовало и внушало надежды...
Но не прошло и месяца, как все радости и надежды померкли, утонули в
беспросветном сумраке внезапно надвинувшейся большой беды...
Из дневника Н.С. 17 ноября - 10 декабря 1952 г.
"14-го, в пятницу в 7 часов вечера доклад в Гослитиздате по
международному положению. В 9 прихожу домой. Известие: у Талечки ущемление
грыжи. Обнаружила Оля. Сейчас же вызвала карету Скорой помощи. В половине
десятого повез Талечку в Басманную больницу. Осмотрели и сказали мне, что
назначили на срочную операцию.
Около 12-ти Лева через мать и ее знакомого врача узнал, что ущемление
разошлось, и она выписывается. 15-го с этим к часу дня поехал в больницу,
ожидал, что Талечка сейчас выйдет. Послал ей записку. Получил от нее
неожиданный ответ, что операция длилась два с половиной часа, от половины
одиннадцатого утра до часу, было трудно. Дождался врача ее палаты Юрия
Михайловича Александрова, который долго не выходил. Потом вышел и сказал,
что он сам делал операцию: "Операция была трудной и длительной, но прошла
благополучно. Резекцию не делали, брюшину не вскрывали, омертвения кишок
удалось избежать. Но нашли, независимо от грыжи, опухоль на верху левой
стороны живота. Какая это опухоль, сейчас сказать нельзя. Столько же
вероятия, что доброкачественная, сколько и злокачественная, раковая. Будем
исследовать, когда окрепнет после этой операции. Но опасности для жизни
сейчас уже нет, она миновала".
- Следовательно, была? - спросил я.
- Да, была!
И впустил меня через два часа в палату. Она очень страдает, больно швы
и очень слаба.
Вчера, в воскресенье, 16-го были на общем свидании с Левой. Вид гораздо
лучше, румянец на лице и некоторое даже возбуждение. Сегодня, 17-го опять
говорил с врачом Александровым:
- Отчего так долго длилась операция?
- Оттого, что очень сложная операция, она была на грани с гангреной,
еще полчаса и было бы хуже, а может быть и поздно.
Опять пропустили в палату. Нашел ее гораздо слабее: бессонная ночь,
гипертоническая клизма, очень устала.
...Следовательно, несмотря на дважды установленный и подтвержденный
диагноз Ольги Сергеевны и врача приемного покоя, врач-хирург отделения,
видимо, боялся и отложил операцию до утра и чуть не погубил.
[Позднейшая приписка: Да, погубил!!!]
Ольга Сергеевна лютует по этому поводу - непростительная оплошность.
Завтра пойду опять.
Дома целый день народ, а мне не до народа и, кроме того, срочная работа
по моей книге, работаю по ночам и напрягаю все силы. Домовничает и
заботиться обо мне, главным образом, Софка - милая душа..."
...23 ноября. "Нынче не пошел в больницу. Пошли другие. Завтра будут
делать рентген желудка, а потом вторую операцию.
Все думал о Софье Федоровне, написал ей два письма в Ленинград. А
сегодня она тут как тут. Приехала, почувствовав тревогу за друзей. Вот вещая
душа!...
Переполнен любовью, лучи которой от разных людей впитываю в себя.
Какой-то фокус по собиранию любви от хороших людей. И хорошо, и ко многому
обязывает".
...30 ноября. "Сегодня не пошел к Талечке в больницу. Предоставил
другим: Софье Федоровне, Анне Николаевне и Леве. Занимался своей книгой...
Сейчас хожу и места себе не нахожу от тоски и беспокойства. На меня нападают
за разговор с профессором и врачом, а я нахожу себя правым...
28-го был на диссертации Лиды Опульской. Очень хорошо было. Она как
распустившийся цветочек. Было радостно на нее смотреть".
...5 декабря, ночью. "Утром у Талечки назначена вторая операция:
вырезают опухоль из желудка. Очень слаба. Галлюцинации, заскоки в памяти и в
представлении о реальности. Прошлое смешивает порой с настоящим. Меня всегда
узнает и радуется. 1-го декабря очень страдала от питательной клизмы и от
грубости палатной сестры...
Меня спрашивает: "Когда было последнее письмо от Феди? - От 19 января
1945-го года.
- Это ведь очень давно?
- Да, очень давно!..
- Почему нет еще писем?
- Об этом я знаю ровно столько же, сколько и ты.
Пауза минуты три, полузабытье. И снова:
- Когда было последнее письмо от Феди?
Повторяю тот же ответ.
- А от Сережи когда было последнее письмо?
- Еще раньше: в августе 1941-го года.
- Да почему же они не пишут?
- Об этом знаю столько же, сколько и ты.
- Да где же они? Почему их нет сейчас со мной здесь? Нельзя ли их
вызвать?
Опять забытье... Я побежал на второй этаж за дежурным врачом. Пришла
немедленно очень милая врач, ласково с ней обошлась, погладила по голове.
Она начала горько плакать и говорить, что мысли ее путаются. Врач говорит:
"От слабости это, пройдет". И разрешила мне остаться дольше положенного
времени.
...Сегодня вечером был у Талечки с милой Ириной Робертовной. Она
внимательно и любовно ее осмотрела, проверила пульс лежа, сидя и после
гулянья (1 раз) по палате. Пульс 86, хорошего наполнения и ритмичный.
Субъективное ее, как врача, и мое впечатление, что вынесет операцию. А вот
ближайший послеоперационный период - не знаю.
Доктор хирург Ю.М. Александров (очень симпатичный и внушающий полное
доверие, который только что поправился от гриппа и вчера, в четверг, первый
раз на работе) говорит, что положение опасное, он не гарантирует как она
вынесет операцию и вынесет ли, но что операция - ее единственный шанс, что
если бы не было этого шанса, то они бы не стали делать операцию... Но
положение очень тревожное, - повторил сегодня. Ну, что Бог даст..."
...6 декабря. "Операцию отложили дня на четыре. Был консилиум. Считаю,
что напрасно, и огорчен. Она слабеет изо дня в день. Спросил Александрова,
почему. Говорит - очень слаба.
- А это не совсем вы решили не делать операцию?
- Нет, ни в коем случае. Операция будет непременно. Это ее единственный
шанс.
Я вынужден считаться..."
...8 декабря. "Сейчас, после телефонных разговоров с Александровым,
написал это письмо (переписываю). Иду в 4 часа к ней.
8/XII-52
Глубокоуважаемый Юрий Михайлович!
Ужасно тревожусь, что операции Натальи Ульриховны так и не будет, и она
погибнет медленной, мучительной смертью, так как ей день ото дня не лучше, а
хуже.
Нельзя ли ускорить операцию, а там - будь, что будет... ведь нет
уверенности, что все эти процедуры укрепят ее и уменьшат этот "ацидоз". Ведь
операция это, как Вы говорили, ее единственный шанс, пусть минимальный, но
все-таки шанс! В минуты опасности она умеет душевно собираться и силою духа
побеждать, казалось бы, неизбежное. Я и все близко знающие ее, субъективно
уверены в этом - в том, что она перенесет все, даже в таком состоянии.
А потому, быть может хватаясь за соломинку, я и решил написать Вам и
убедительно просить Вас, если есть хоть какая-нибудь объективная
возможность, не откладывать операцию и не отказываться от нее.
Прошу это Вас со всей ответственностью и гарантирую, что, если она
умрет под ножом, то никаких претензий к Вам и укоров с моей стороны не
будет, а я остался единственным близким человеком жены моей Н.У. Родионовой.
Простите за это обращение.
С полным уважением к Вам
Ник. Родионов
Письмо не отдал, так как узнал, что при ацидозе действительно
невозможно делать операцию".
...10 декабря. "Вчера она спала все время под действием пантопона.
Утром был консилиум, нашли, что несколько лучше. Александрова пропустил - не
смог поймать по телефону. Сегодня первый раз с пятницы (т.е. с 5-го декабря)
выпила 4 глотка кагора, две чайных ложки молока, две таких же ложки манной
каши и запила двумя глотками кагора с горячим чаем.
Сказала вечером при вливании физиологического раствора: "Прикройте
меня. Зачем так обнажили, я еще не в таком состоянии, чтобы потерять
человеческий стыд?"
А мне на упрашивание съесть еще каши сказала: "Не предъявляйте ко мне
строгих требований, потому что я сейчас потеряла ориентировку человека во
всем!"
- А где я нахожусь - в больнице?
- Да, в больнице.
- А в какой?
- В Басманной.
- Ничего не помню.
Первый разговор вполне логичный за много дней. Все это вместе создает
впечатление, что ей как-будто лучше. Сказал еще ей, что приехал Саша
Либертэ. Она улыбнулась и сказала "Очень хорошо". Господи! Дай-то, Боже...
В Гослитиздате дамы очень сердечно и участливо меня расспрашивали.
Вечером постоянно: братья, Петя Писарев и Лева, а теперь еще приехал Саша.
Мне хорошо и легче со всеми ними, потому что она их любит. Милая Софка
расстилается в своих заботах о тете Тале и обо мне - в лепешку. Сегодня,
наконец, снес в переписку свою книжку".
И сразу после этой записи, без упоминания того, что произошло за эти
три дня, траурная рамка
В ночь с 13-го на 14-е декабря в 2 часа 25 минут (два часа тому назад)
в Басманной больнице скончалась Талечка |
"У нас ночуют Ириша, брат Костя и Софка. Вместе приехали на такси из
больницы. Саша ушел с Левой к нему ночевать.
Составил список, кому звонить".
Когда я прочитал в дневнике, что Саша ушел ко мне ночевать, то
вспомнил, как, недавно поженившись, мы с Линой поначалу жили в ее крохотной
комнатке, в коммунальной квартире большого дома на Новой Басманной улице,
рядом с больницей, где умерла матушка.
А затем из глубин памяти всплыла яркая картина. Николай Сергеевич с
матушкой навещают нас в этой комнатке. Они принесли бутылку вина и, в
подарок нам, только что напечатанный после долгого перерыва, небольшой
сборничек избранных стихотворений Сергея Есенина. Мы пьем вино и вслух
читаем его стихи...
За окном холод и слякоть, а у нас, по-домашнему, тепло и уютно. Матушка
необыкновенное оживлена, Николай Сергеевич, глядя на нее, улыбается, а мы с
Линой просто счастливы. Чудесный был вечер! Последний такой в ее жизни...
Через день или два Николай Сергеевич привез матушку на ту же Басманную
улицу... в больницу.
Из дневника Н.С. 20 декабря 1952 г.
"16-го в 3 часа дня ее схоронили в одной могиле с родителями, гроб к
гробу с Ульрихом Осиповичем. У меня было ощущение, что хороню троих и сразу
стало почему-то легче. Ничего, кроме этого не помню, что было на кладбище...
Масса народа все эти дни. Из каждого челвоека - лучи любви, а я, как
фокус, собираю их.
Приехали с кладбища, все накрыто, убрано. Это, оказывается, Анна
Ильинична Толстая с братом Владимиром, Маревной и Раей. Милые Софка,
мальчики, Лева и Саша, Щукины все трое, да и все...
Сегодня написал ответы на чудные, замечательные письма В.Д.
Бонч-Бруевича и хирурга Ю.М. Александрова.
Получаю письма и телеграммы от Златовратских, Левицких, Иры из Кургана
и других. Все три дня со мною была неотступно Татьяна Григорьевна
Цявловская. Спасибо ей и Ирише. После похорон были: два раза наш врач Е.Т.
Иванова, С.С. Уранова, В.В. Бахрушин и другие. Особенно рад был С.С.У. Как
хорошо с ней говорили...
Удивительно, удивительно - какой приток хороших людей. Какой чистый
воздух! Как легко жить!"
22 декабря. "Не может быть, чтобы в минуту "преображения" - минуту
расставания души с телом, которую я так ясно видел, человек перестает все
чувствовать и ощущать. Откуда же тогда та озаренная радость во всем уже
бездыханном лице?
Наоборот, ясно, что совершилось что-то, самая хорошая, великая радость.
Я видел это тогда, в ночь с 13-го на 14-е декабря при расставании с
Талечкой, видел так обнажено и точно. И странное дело, радость залила и мою
душу, несмотря на внешнюю физическую трудность. Радость эта и сейчас
переполняет меня..."
...Ну, а что осталось в памяти у меня от того горестного месяца? Помню,
что был в доме каждый вечер, несколько раз был в больнице. Помню, что все
"переживали" по поводу болезни матушки, но смертельного исхода никто не
предполагал. Сомнений в лечении и лечащем враче, во всяком случае, в первые
две недели, не возникало. А между тем, вчитываясь сейчас в скудную
информацию о ходе болезни, которую записал Николай Сергеевич, я нахожу, что
основания для сомнений были достаточно серьезные.
Даже если оставить в стороне катастрофический "прокол" больницы, в
результате которого операция ущемления грыжи была отложена на 12 часов. (Он
на совести неведомого нам ночного дежурного врача).
Пытаюсь вдуматься в сведения об операции, которые лечащий врач
Александров 15-го ноября сообщил Николаю Сергеевичу. Что означают слова:
"омертвения кишок удалось избежать"? Или это омертвение произошло за
двенадцать с лишком часов, или - нет. Операция здесь не при чем. Резекцию
кишки хирург не делал - решил, что омертвения нет. Почему же больная была
"на грани с гангреной", да так, что через полчаса могло быть "уже поздно"?
Ведь гангрена - следствие омертвения.
Выходит дело, что кишку он просто вправил на место. Почему на это
потребовалось два с половиной часа? Брюшную полость хирург не вскрывал, но
нашел "опухоль на верху левой стороны живота". Как нашел? О намерении
сделать рентген желудка упоминается лишь 23 ноября.
Если предположить, что опухоль действительно была, и даже
злокачественная, то немедленной опасности для жизни (которую, по словам
врача, устранила операция), она не представляла. Все дальнейшее течение
болезни указывает на быстро нарастающее отравление организма ("ацидоз"),
которое могло быть следствием распада омертвевшего участка кишки или ее
прободения, но никак не опухоли (в ее операбельном, далеком от распада
состоянии). Почему срочная повторная операция, о которой речь пошла 5
декабря (через 3 недели после первой операции), была единственным шансом на
спасение? Очевидно, надо было удалить источник отравления. И если это не
опухоль, то омертвевший участок кишки, не замеченный при первой операции.
Наконец, почему никто не решал этот столь срочный вопрос в отсутствии
доктора Александрова, который болел гриппом. Быть может, надо было сделать
переливание крови и сразу же оперировать?
Какую роль в столь быстром смертельном исходе болезни сыграла эта
опухоль? Да и была ли она? Результатов рентгена желудка Николаю Сергеевичу,
по-видимому, не сообщили (он бы упомянул о них). Так же, как и официальное
заключение о причине смерти.
Я - не врач, и не могу претендовать на правильность моих суждений, но
думаю, что основания для сомнений по поводу лечения были. Наверное, они были
и у Ольги Сергеевны (она-то врач). "Нападать" на Николая Сергеевича за
разговор с врачом и неким профессором из той же больницы могла только она.
Весьма вероятно, что еще до 30 ноября Ольга Сергеевна предлагала привлечь
для консультации хорошего специалиста со стороны. Но Николай Сергеевич по
доброте (порой и она может обернуться бедой) и деликатности своей не мог
выказать недоверие "очень симпатичному и внушающему полное доверие" доктору
Александрову. Мы же все, близкие и друзья, не смели оказывать на него
давление, признавая за ним право решать судьбу своей жены. Всю жизнь корю
себя за это. Если бы Сашка был в Москве, быть может, мы вдвоем и решились бы
энергично поддержать Ольгу Сергеевну...
...Что я помню конкретно, зримо?
Почему-то ярко сохранилось в памяти такое мгновение:
Я навещал в тот день матушку один, по-видимому, после 10-го декабря,
потому что она чувствовала себя сносно. И вот уже ухожу начал спускаться по
лестнице. Оглянулся. Открытая дверь палаты - как раз против лестничной
площадки. Я вижу матушку, она сидит в постели. Помахала мне рукой, я - ей. И
вдруг подумал: "А что, если я ее вижу живой в последний раз?" И сразу стало
ужасно стыдно за эту ходульную, романтически-литературную мыслишку. Всю
дорогу ругал себя: "человек серьезно болен, а ты ударяешься в дешевую
патетику"... А так оно и оказалось!..
Еще отчетливо вижу ночь перед похоронами. Гроб на раздвинутом столе,
стоящем наискось гостиной, изголовьем в угол. Желтым огнем горят свечи.
Николай Сергеевич задремал на кушетке у стены напротив. Я сижу на стуле
возле его ног и смотрю на ярко освещенное дорогое лицо матушки. Время от
времени Николай Сергеевич просыпается, рывком садится, вытягивает шею, чтобы
тоже увидеть ее лицо. Тогда я смотрю с тревогой на него. Вижу в профиль: он
тянется к гробу, голова откинута, бородка торчит вперед, в полубезумном
глазу дрожит отражение свечи. Весь он похож на большую испуганную птицу. Я
говорю несколько банальных утешительных слов. Их смысла он явно не понимает,
только интонацию. Но это и нужно. Потом оба молчим. Наконец, он снова
опускается на кушетку и обессилено задремывает. Я опять смотрю на матушку.
Ко мне сон не идет... Так проходит ночь.
Отпевания в церкви и похорон не помню. Только вижу - очень много людей
во дворе, когда выносят. Человек сто, не меньше. А ведь она никогда не
служила - это все друзья дома. Головы обнажены. Мороз. И лица у всех, как
мне сейчас вспоминается, незаурядные и одухотворенные.
И еще помню, как горько плакал на кладбище, в стороне от могилы - так,
что даже не видел, как в нее опускали гроб.
Из дневника Н.С. 25 декабря 1952 г.
"Сижу за своим столом и занимаюсь выписками о литературе из 46-го тома.
Как встану - не нахожу себе места. Пустота и тоска заполняет. Но это
только внешне. Еще не приспособлюсь, как жить. Колесо вышло из колеи и не
вошло еще в другую. Но оно войдет. Войдет ли?
А внутри, душою не чувствую разлуки. Все, что она говорила, думала,
желала, весь образ ее - все приобрело какое-то новое значительное
содержание, очистилось от всего наносного, внешнего, все озарилось и
приобрело глубочайший смысл... Хочется, нося в себе этот озаренный образ,
жить, хочется к людям..."
31 декабря. "Господи! В каком размягченном состоянии души я сейчас
нахожусь. Какое неудержимое стремление видеть, найти во всех людях только
хорошее, только их лицо, а не изнанку! Это, вероятно, в ответ на их лучи
внимания и доброты, направленные на меня, на нас. Нет, я не один, нас
по-прежнему двое...
"На холмах Грузии лежит ночная мгла,
Шумит Арагва предо мною.
Мне грустно и легко, печаль моя светла,
Печаль моя полна тобою.
Тобой, одной тобой... Унынья моего
Ничто не мучит, не тревожит
И сердце вновь горит и любит - оттого
Что не любить оно не может"
(Пушкин)
Это ее любимое стихотворение. И мое всегда было тоже. Это наше общее.
Теперь я понимаю отчего".
...6-го января 53-го года Николай Сергеевич, впервые после смерти
матушки "с трудом и волнением" возобновляет работу в архиве над черновиками
и вариантами 3-го тома "Войны и мира".
"Душевные страдания, тоска, одиночество, - записывает он в дневнике, -
очень сильные и обогащающие душу чувства. Но лишь только ослабишь вожжи, эти
чувства перерождаются в жалость к себе. А это - слабое чувство. Лев
Николаевич говорит (в письмах), что это самый скверный вид эгоизма. И это
верно. Чтобы этого не было, надо быть все время настороже, в напряжении, а
это тоже трудно, так как сил становится мало. Надо скорее кончать дело -
"Войну и мир" и этим только сейчас заниматься. Думать только о деле и
перестать копаться в себе...
...Думаю заниматься в кружке "Экономическими проблемами социализма в
СССР" Сталина. Как-то изнутри их чувствую и понимаю. Моя работа в кооперации
дает много понимания в этой области. Вижу, что она не пропала для меня
даром.
Капитализм - Кооперация - Социализм - Коммунизм. Идеология, освещающая
и указывающая правильный путь от эгоизма к альтруизму...
Потопить личное горе в общем потоке, слить себя с себе подобными, с
обществом и даже наедине с собой изжить противоречия личного с общим. Как
много в понимания этого дают Дневники Льва Николаевича...
Декабристы тоже светятся маяком в ужасном мраке".
Из дневника Н.С. 10 января 1953 г.
"Странное состояние я испытываю: напряжение внутри, дрожание всего
организма, так, что с трудом сдерживаю, не показываю вовне. Или же как-бы
ничего не чувствую, прострация - как-бы сплю. Второе еще тяжелее и гораздо
хуже. Приспособлюсь ли или не выдержу?"
Как трудно спать ложиться!
...8 февраля. "Все это время веду напряженную работу в архиве
Толстовского музея, сверяю гранки 14-го тома с черновиками Л.Н. Толстого.
Надо кончить во что бы то ни стало, так как можно с уверенностью сказать,
что работа по публикации черновых вариантов "Войны и мира" никогда не
повторится, и моя публикация в 14-м томе пойдет в века.
Считаю эту работу самой важной из всех моих работ и потому она должна
быть сделана хорошо, насколько я могу...
Придешь домой - пустота и мрак. Тяжело и одиноко..."
...К 1 марта сверка гранок 14-го тома закончена. Полтора месяца работы
с напряжением всех сил - днем и ночью.
Между тем, надвигается новое событие, способное опять до глубины души
потрясти Николая Сергеевича.
Из дневника Н.С. 7 марта 1953 г.
"Вчера с утра тягчайшую весть передало радио: 5 марта без 10 минут в 10
часов вечера умер Сталин. В предшествовавшие дни все испытывали мучительный
гнет беспокойства: умирает человек и ничего нельзя сделать, чтобы помочь. И
какой человек!... Близкий и родной для всей страны.
И вот теперь его нет, он перестал существовать физически. И от этого
нестерпимое горе утраты, которое так болезненно отзывается в сердце каждого
искреннего человека нашей страны, вероятно, и всего мира. Но нельзя уходить
в "бесплодный мир печалий и воздыханий..."
Надо жить, надо бороться на тех позициях, которые выработал Сталин, и
он не умрет, несмотря на свою физическую смерть. Дело его перешло в
достойные и надежные руки.
Театральная площадь пуста. Только на перекрестках стоят патрули. По
радио траурная музыка. Проникновенно и стройно поет заунывную песню хор
Большого театра. Вчера, сегодня идут колонами делегации, несут венки. Всю
ночь идут советские люди проститься со своим любимым, национальным героем
Сталиным. У нас в квартире гробовая тишина. Только мы вдвоем с Соней, и
тяжко от этой тишины, от того, что находишься взаперти в своей квартире и ни
действием, ни звуком не выразишь вместе со всеми то, чем полна душа..."
(Николаю Сергеевичу невдомек, что в это время во всех переулках,
выходящих на Большую Дмитровку, осатаневшие толпы жаждущих зрелища ведут
настоящие бои с милицией и солдатами, штурмуют баррикады из грузовиков, а на
Трубной площади в немыслимой давке есть уже первые жертвы).
"...Горе сплачивает с другими, - продолжает Н.С., - и удесятеряет силы.
Горе несет сейчас вся русская земля, но из него же черпается новая энергия.
Вера, непоколебимая вера в светлое будущее! Она есть!..."
(Насколько я помню, как раз наоборот, - господствовали растерянность,
страх будущего, беспокойство стада, оставшегося вдруг без пастуха).
Из дневника Н.С. 9 марта 1953 г.
"Сейчас пережили историческую минуту. Погребение И.В. Сталина. Вступаем
с этой минуты в новую эру жизни без Сталина.
30 лет он был с нами, руководил судьбами Родины и нас всех, участников,
строителей, песчинок, из которых выросла неприступная крепость, гора. Ее
никто и никогда не сдвинет.
Единство и искренняя работа для достижения новой формы жизни -
коммунизма. На место обветшалой и сгнившей на корню буржуазной формы,
построенной на низких инстинктах души человека: злобе, насилии, лжи,
корыстолюбии, эксплуатации, эгоизма.
В нашей стране эта форма уничтожена, скоро будет покончено с ней и во
всем мире..."
(Позднейшая надпись красным карандашом рукой Николая Сергеевича прямо
по цитированному тексту: "Да нет же, не уничтожена, нельзя должное выдавать
за сущее").
Из дневника Н.С. 12 марта 1953 г.
"На протяжении своей, теперь уже долгой жизни мне пришлось пережить три
национальные горя:
1910 год - смерть Толстого.
1924 год - смерть Ленина.
И вот сейчас, 5 марта 1953 года - смерть Сталина.
Три раза меркло солнце над миром, сгущались и нависали грозные тучи, и
казалось - нельзя больше жить.
После смерти Толстого, еще в возрасте 21 года, я навсегда отдал сердце
свое и жизнь свою Толстому.
После 1924 года я стал искренним и активным советским работником - могу
честно сказать, без минуты колебания.
И сейчас, после глубочайшего потрясения неделю тому назад, которое не
ослабевает и сейчас, после мучительного расставания со Сталиным, я
окончательно, оставшись совсем один на белом свете, отдаю все остатки сил
своих великому делу служения миру и коммунизму.
Эти два дела созвучны между собою: мир - это коммунизм, коммунизм - это
мир - в идее, основе своей...
И всем сердцем, всем нутром своим, созвучно со всеми чувствую и
исповедую призыв - теснее сомкнуть ряды свои вокруг ЦК партии и Советского
правительства. Пусть не будет у меня ни одного греха перед ними, ни в деле,
ни в помышлении и тогда не будет ни одного греха перед самим собою.
Жить не для себя, а для народа - это заповедали все три гения
человечества, которым я был современником: Толстой, Ленин и Сталин..."
(Вся запись позднее зачеркнута крест-накрест красным и написано прямо
по тексту наискось:
"Зачеркнул потому, что это был только порыв и увлечение. А все не так,
как хотелось бы".
А ниже записи - приписано еще:
"Нельзя Толстого ставить в один ряд с ними").
...30-го марта Николай Сергеевич с одобрением записывает об амнистии.
На раздающиеся возражения о том, что во множестве появятся "урки" и воры,
горячо отвечает: "Ну и что ж? А с ними вместе сколько томящихся и сколько
осиротелых семей получат утешение!
А моральная сила, доверие со стороны нашего действительно родного
правительства многих из выпущенных "урков" от новых преступлений удержит. Во
всяком случае, эта мера: доверие, амнистия гораздо действеннее в
предупреждении преступлений, чем запоры, замки и лагеря". (Это - в
соответствии с учением Толстого).
...15-го апреля - еще одна горестная весть. Покончил с собой
(повесился) главный редактор Гослитиздата, дорогой друг - Сергей Петрович
Бычков.
"Тяжкая потеря для нашего дела, - записывает в дневнике Н.С. - Был
талантливейший человек, по-настоящему любивший Толстого. Как он у Льва
Николаевича не нашел утешения? Утром был там у него на квартире. Бедная
Маруся, его сестра. Жалко нестерпимо его самого... Для меня же лично - новый
удар. Смерть вырвала преемника, молодую силу, на которую я надеялся...
Тем, что тома наши сейчас выходят один за другим, мы в значительной
степени обязаны ему, Бычкову. Это он подготовил почву. Бедный дорогой
товарищ! Ты не вынес тоски одиночества..."
...10-11 июня Николай Сергеевич ездил вместе с художницей Софьей
Сергеевной Урановой, с которой подружился, в Ясную Поляну. Много ходили по
окрестным Толстовским местам. С благоговением осматривали дом и музей. Вечер
10-го провели у его директора "очень любезного А. Поповкина". С В.С.
Ляпуновой, у которой остановилась Софья Сергеевна, перебирали всех общих
друзей и знакомых. Как всегда, после Ясной, у Николая Сергеевича
просветленное настроение. На этот раз тому способствовала Софья Сергеевна.
Об этом говорит более поздняя приписка в дневнике: "Спасибо ей! Как много
бодрости я от нее почерпнул! Света и добра!.. Как она мне дорога!.."
Из дневника Н.С. 18 июня 1953 г.
"Сейчас прочел чудесный "Походный Дневник" С.С. Урановой. Прочел
залпом, единым дыханием. Перенесся весь туда на фронт, где и сам бывал, и
где погибли и испытали все это мои оба, еще только 19-летние, мальчики.
Как живо, правдиво, вместе с тем скупо, написано. Талантливое
художественное произведение, реалистическое, без прикрас. Какие живые и
яркие описания природы - штрихами, но из штрихов получается целая картина. И
как, читая, узнаешь ее самою! Жаль, что не напечатано!..
...Ныне написал записку о состоянии томов Полного собрания сочинений
Л.Н. Толстого. Бычков погиб, Опульская уходит. Опять я один в издательстве.
Ну что ж! Посмотрим. Буду дотягивать дело до конца, теперь уже немного: надо
переделывать всего 25 сделанных ранее томов из 90. Надо работать и не терять
бодрости, а она - странное дело - прибывает".
В 53-м году вышло еще 7 томов. Из них два, 14-й и 53-й - под редакцией
Николая Сергеевича.
12 июля он с Сашурой и Линой ездил на Бородинское поле. (Я был в
горах). Осмотрели тамошний маленький, но хороший музей, дом для которого,
между прочим, построил отец Николая Сергеевича в 1912-м году. Потом
осматривали памятники. В полях и лесах их там в общей сложности - 34. Хорошо
сохранились и флеши. На флешах - могила Неверовского. На месте, где был убит
Тучков, - монастырь и памятник. В лесу - два памятника егерям. Ими
командовал прадед Николая Сергеевича, Иван Леонтьевич Шаховской. На самом
высоком месте, в деревне Горки, замечательный памятник Кутузову, на кургане
Раевского - могила Багратиона.
"Сейчас, работаю над черновыми текстами как раз 3-го тома "Войны и
мира", - пишет Н.С. в дневнике, - мне особенно необходимо было увидеть место
Бородинского сражения. Живо представил себе и пережил с замиранием
сердца..."
15-го июля Николай Сергеевич в течение 4-х часов ездил в автобусе с
экскурсоводами по Толстовским местам в Москве. Готовится автобусная
экскурсия. Маршрут составлен по его книге "Москва в жизни и творчестве
Толстого".
Конечно, ему это приятно.
...Запись в дневнике от 3 августа 53 года поражает своей краткостью:
"Берия. NB?
Оказывается, мы были на краю...
Кончился культ личности..."
В этой краткости, как мне кажется, и недоумение, и привычка не доверять
даже дневнику свои сомнения по поводу событий внутриполитической жизни
страны. Вспоминается столь же лаконичная запись 1 ноября 1930 года: "В.А.
Наумова взяли".
Из дневника Н.С. 4 августа 1953 г.
"Вечером были с Сашей у С.С. Взволнован ее военными рисунками. Все это
было, все это близко и щемит сердце, перенося в недавнее прошлое... Буря,
трагедия, шквал, но вместе с тем сколько любви к человеку. Нигде ее столь не
было видно, как на войне: это чувство товарищества, братства, сострадания,
"сестры милосердия", героизм - все это проявляется с полной силой на
войне..."
11-го августа Николай Сергеевич, Сашка и Софья Сергеевна были в гостях
у замечательного цыгана, артиста Н.Н. Кручинина. Он им показывал свой музей.
Объявление в "Московских ведомостях" 1845 года о концерте цыгана Соколова в
Большом театре перед "почтенной публикой". Знаменитая "Соколовская гитара".
Сам пел под гитару, которой более 100 лет - "необыкновенно!".
Виртуозно играл собственное переложение для гитары гадания цыганки из
"Кармен". Ушли в полном восхищении.
16-го сентября Николай Сергеевич в составе делегации Союза писателей (в
связи со 125-летием Толстого) едет на станцию "Лев Толстой" (бывшее
Осташково). Раньше ему там бывать не приходилось. Музей - пристанционный
одноэтажный домик, окрашенный в темно-коричневый цвет. Комнатка, в которой
умер Лев Николаевич, сохраняется в своей первоначальной и потому
величественной простоте. Побывали в двух школах поселка, где ученые дяди и
тети из Москвы рассказывали о Толстом, о последних днях его жизни.
Рассказывали просто, но с волнением - не скучающей столичной публике, а
внукам тех, кто был так близко от Льва Николаевича в эти последние дни.
Детские хоры в обеих школах прекрасно и так же взволнованно пели любимые
песни Толстого. Руководителем хора в одной из школ оказался учитель
физкультуры. Был и хороший, неформальный вечер в клубе железнодорожников.
Жители поселка, рабочие депо дорожат той известностью в истории литературы,
которая выпала на долю их станции. Потом был банкет, где Николай Сергеевич
говорил ответный тост от имени московской делегации.
"Замечательная, теплая, дружеская поездка" - записал он в дневнике.
Из дневника Н.С. 23 октября 1953 г.
"Думаю, что я нужен людям, когда у них что-нибудь случается, чтобы
подбодрить, помочь. А когда все хорошо, зачем я? Только наводить тоску и
скуку, потому что мне от нее уж, видимо, не отрешиться, не изжить ее, как не
барахтаюсь. Да это и вполне естественно: ты уже на закате и радости
настоящей уж не в силах дать. Надо это понимать и не вылезать вперед..."
Полагаю, что эта меланхолическая запись навеяна отношениями с
художницей Софьей Сергеевной Урановой, которой Николай Сергеевич горячо
восхищается и готов с любовью служить и поклоняться. А ее артистической,
привыкшей к творческому одиночеству натуре это кажется обременительным.
Пожалуй, в пользу такого понимания (хотя это только предположение) говорит и
запись в дневнике 1-го ноября
"Любовь-то ведь чувство не эгоистическое, а альтруистическое. Любовь -
это не себя любить, а любить другого или других... Не мне должно быть
хорошо, а им. А когда им хорошо, то само собой выйдет, что и мне хорошо, как
у нас было с Талечкой.
Но остаться жить и никого не любить нельзя, я не могу. И потому ищу
Любви не ради себя, а потому, что она так же необходима, как воздух. Если
нет ее, то задыхаешься. И так страшно ее потерять..."
И там же дальше, но, видимо, на следующее утро после предыдущей записи:
"Ночью до 3-х часов читал Пушкина и не мог оторваться, а сегодня -
"Евгения Онегина". Волнительно, задевает глубоко. К старости лучше начинаешь
понимать все глубины и вдруг себя узнаешь, как в зеркале, даже в Евгении..."
Из дневника Н.С. 16 ноября 1953 г.
"Тоска удручающая. Не нахожу себе места... Вчера ездил на кладбище.
Первый снег легкой пеленой покрыл могилы. Солнце... Легче стало. А сегодня
опять... Только бы доброту не потерять. Это единственная ценность, которая
осталась, и которая, как друг, не покинет в трудное время.
Сейчас были Лева с Линой, второй вечер подряд. Пришли меня навестить,
потому что без слов понимают...
Луч света, озаривший вдруг, теперь вместе с наступившей осенью, тоже
стал осенью. А там зима и все покрыто мертвым сном. Не знаю, выдержу ли.
В таком состоянии не могу даже написать письмо Саше. Что наводить
грусть и ныть? Самому тяжко от этого упадка духа... Но сознаю, что крест
надо нести достойно. Дай, Боже, сил! Надо найти их и не поддаваться. И
найду!"
...25 ноября. "Звонил С.С. Портрет Пушкина принят. Слава Богу...
Всю жизнь привык заботиться, отдавать внимание близкому человеку и
обратно, а теперь я лишен этого жизнью. И серо, и скучно, и безнадежно.
Душевное и физическое одиночество. В 65 лет трудно научиться новому образу
жизни".
И как бывало уже не однажды, преодолеть душевный кризис помогает
обращение к Толстому.
Из дневника Н.С. 4 декабря 1953 г.
"Скоро люди поймут всю выстраданную им, Толстым, глубину его мысли, его
чаяний и прислушаются к его голосу.
И вовсе нет у него принципиальных противоречий с подлинным, настоящим
коммунизмом, так как в основе обоих учений человек и сумма людей - общество.
Поступай честно перед самим собой и перед обществом. Знаю, что многие
улыбнутся такой "наивной" проповеди. Но улыбнутся те, кто не перестрадал, а
кто пережил многое и способен углубиться чуть ниже обыкновенного уровня, те
задумаются и спросят честно сами себя - где же правда? И ответ всегда
получится один - в человеке, в одном, двоих, многих - в людях. И правда в
том, когда "один за всех и все за одного".
Только так и можно жить, только тогда осуществится мир, уничтожатся
корысть и войны. Только любовь соединяет людей и дает жизнь им и жизнь
всему...
Нужна любовь, борьба за любовь, обличение злобы, корысти и войн, как в
личном плане, так и в общественном и мировом".
...14 декабря, в годовщину смерти матушки, собрались на Большой
Дмитровке. Пришло 16 человек, помимо живущих в доме. Даже больной гриппом
Сашура приехал из своего Кургана. Говорили, в частности, и о том, что теперь
при смене высшей власти, вопрос о полноте издания Толстого может быть
поставлен снова...
...3 января 54 года Николай Сергеевич записывает в дневнике:
"Днем был в Гослитиздате. Разговаривал с милейшим Боборекой. Советует
энергичнее защищать тексты Толстого, идти в ЦК к Поспелову, опять, как в
37-м году. Надо обдумать. Верно, что пора действовать. Тем более, что сам
слыхал, как тов. Маленков в 47-м году на Оргбюро ЦК говорил, что Полное
собрание сочинений Толстого должно быть полным, и надо только соблюсти
очередность. Теперь, кажется, пришла пора...
Вообще, пора взяться как следует за дела и не покладая рук, не жалея
сил работать. И поменьше копаться в личных делах и переживаниях. А там, что
Бог даст".
Из дневника Н.С. 4 января 1954 г.
"Читаю рассказы О. Генри. Всегда этот писатель особенно действовал на
меня. Очень его любила и Талечка. Вообще удивительно сходились у нас с нею
всегда литературные и эстетические вкусы.
Какая содержательная, помимо всего другого, у нас была 33-х летняя
общая жизнь! И как удивительно просто она относилась к смерти, и как
лучезарно к жизни! Как зажигалась ко всему новому, и как легко отказывалась
от всего отжитого! Ее девиз был полная свобода: и в жизни со мной, и в
воспитании детей. Свобода, и при том полное доверие. Какое это могучее
средство!
Сегодня как-то особенно остро чувствую ее, и это невидимое общение
вносит правильную и спокойную установку в жизни, уничтожает диссонанс
сознания с чувством, подчиняя последнее первому..."
...6 января. "Как все мелко, как все скучно, что волнует нас здесь.
Отрада, когда работаешь над тем, что действительно и безгранично, когда
разбираешься в следах великого духа, оставленных на земле в рукописях Льва
Николаевича. Сколько там вложено труда, вдохновения - в этой торопливой
скорописи, когда буквы и слова не поспевают за брызжущим откуда-то из самой
глубины озарением. Каждое слово, зачеркивание и поправка свидетельствуют об
этапе, о невероятном напряжении, поиске и стремлении к правде и красоте.
Поистине гений! Рукописи, которые я теперь все изучил по "Войне и миру",
говорят об этом красноречивей и убедительней всего другого. Мне выпало в
жизни великое счастье разбираться в них, работать над ними..."
12 января утром Николаю Сергеевичу неожиданно позвонила Надежда
Андреевна Обухова. Она написала прекрасную статью памяти У.О. Авранека к
100-летию со дня его рождения.
В разговоре вспоминала всю семью: Талечку, детей. Николай Сергеевич был
растроган до слез.
15 января она опять позвонила и сказала, что сама хочет придти и
принести свою статью с надписью и навестить весь дорогой ее памяти дом,
"хотя никого, кроме Вас из него не осталось". Через полчаса она, Надежда
Андреевна Обухова, действительно пришла, бодро поднялась по лестнице и
вручила Николаю Сергеевичу в гостиной газету "Советская культура" со своей
статьей и надписью:
"Глубокоуважаемому Николаю Сергеевичу Родионову на память о нашем
любимом, дорогом и незабвемнном Ульрих Иосифовиче Авранек.
Н. Обухова"
Потом много рассказывала про свое пение. Голос ее, несмотря на 68 лет,
звучит в полной мере. Вспоминала юность, общих друзей, рассматривала
портреты Натальи Ульриховны, мальчиков, ходила по всем комнатам. Звала к
себе, была ласкова и душевно расположена.
"Взволновался до глубины души, - пишет Н.С. - Что я ей, знаменитой,
мировой артистке? И вот такая душевная ласка, такое внимание!"
Из дневника Н.С. 26 января 1954 г.
"Вечером был на именинах Татьяны Григорьевны Цявловской. Видел там Анну
Андреевну Ахматову. Ночью возвращался домой пешком. Люблю ночную пустынную
Москву: и дышится, и думается легко. И идешь так легко и бодро".
5-го февраля Николай Сергеевич берется за переработку в свете указаний
"вышестоящих инстанций" рукописи своей первой работы, выполненной в 1928-м
году - писем Толстого 1910-го года. Рукопись пролежала в издательстве 25
лет(!). К своему собственному удивлению он находит, что работа эта сделана
хорошо и читается с интересом. Сокращает комментарии и с горечью записывает
в дневнике: "Жалко - хороши письма корреспондентов. Какая нелепость это
требование обесцвечивать письма Толстого! Слава Богу, удалось выпустить в
34-м году 58-й том - Дневник 1910 года с настоящим комментарием. Он и сейчас
читается многими с большим интересом".
Из дневника Н.С. 9 февраля 1954 г.
"Сегодня целый день в Гослитиздате ответственное совещание - печатать
ли все Толстого. Теперь склонились, наконец, к тому, что надо печатать все,
как раньше. Завтра утверждение этого положения в Госредкомиссии. Я лишь
напомнил о том, что слышал в 46-м году (в августе) на Оргбюро ЦК от
Маленкова, а еще раньше от Поспелова на приеме у него в 38-м году".
...10 февраля. "Сегодня было заседание Госредкомиссии. Присутствовали:
Котов, Панкратова, Федин, Пузиков, Боборека, Григоренко, Розанова и я.
Решено:
1. Все печатать. Конкретно, сейчас: "Исповедь", "В чем моя вера",
"Царство Божье...". О других не говорилось (но будем печатать!).
2. "Азбуку" решено печатать, "Русскую книгу для чтения" в последней
редакции, и прочее.
3. Письма к Александре Львовне Толстой печатать полностью.
Новое веяние начинает сказываться. Легче работать, легче дышать,
времена Лозовского и прочих отошли в тяжелое прошлое.
Всегда верил, что Правда восторжествует и еще при жизни своей увижу все
Льва Николаевича напечатанным и можно будет сказать: "Исполнен долг,
завещанный от Бога"...
Действительно: в 1954 году будет напечатано 11 томов без каких-либо
сокращений и купюр, за следующие три года - все остальные, кроме последнего,
90-го тома, который выйдет в 1958 году - и все это еще при жизни Николая
Сергеевича.
Если бы в сражении, длившемся четверть века, где были и годы поражения
и временные компромиссы, он, хотя бы однажды, капитулировал, Издание, без
сомнения, заглохло бы и полное наследие Толстого никогда не стало бы
достоянием русской культуры.
Из дневника Н.С. 10 марта 1954 г.
"Сейчас с братом Костей был у Валерии Дмитриевны Пришвиной, которая
читала замечательные Дневники Михаила Михайловича. Он пишет, что тот, кто не
читал их, не знает писателя Пришвина. И это, кажется, правда. Мысли о жизни
и смерти, глубина мысли и сила чувства любви к людям, к природе... Как важно
их издать, хотя бы в выдержках.
Дневники очень сильные. Много в них историко-литературного и даже
исторического материала".
М.М. Пришвин умер 15-го января 54 года на 82-м году жизни. Николай
Сергеевич познакомился с ним незадолго до того. Его брат, Константин
Сергеевич, был частым гостем в писательском доме в Лаврушенском переулке у
Михаила Михайловича и его относительно молодой жены, Валерии Дмитриевны.
Пришвин в свое время, в повести "Заполярный мед" описал "подвиг"
Константина Сергеевича, перевозившего рои пчел из средней полосы России за
Полярный круг в надежде на их акклиматизацию в условиях короткого
заполярного лета.
Из дневника Н.С. 21 марта 1954 г.
"Опубликована речь Хрущева о сельском хозяйстве на пленуме ЦК 23
февраля 54 года. Очень важные и актуальные положения.
Действительно, сельское хозяйство было в преступном загоне и
разрушалось годами, в результате чего - массовый отлив мужской рабочей силы
из деревни. Жаль, что Хрущев ничего не сказал об этом, также и о том, что
урожаи, главным образом яровые, оставались неубранными и гибли под снегом...
Не только министерства засели в Москве и наводняют страну циркулярами,
питаясь только сводками, зачастую фальшивыми, но и лишние люди застряли в
городе, главным образом, в Москве, не неся никакой полезной для государства
работы и ослабляя своим отсутствием деревню. Надо влить живую струю в
деревню и возродить ее".
7 апреля. Николай Сергеевич закончил переработку 81-го тома собрания
сочинений. Это - письма Толстого первой половины 1910 года, с которых он
начинал свою редакторскую работу в 1928 году у Черткова.
"С болью сердца, - пишет он в дневнике, - сокращал комментарии и письма
корреспондентов. Какая нелепость! Материалы к истории целой эпохи. В общем,
хорошо я работал 25 лет тому назад".
Из этой записи следует, что хотя и принято решение о полной публикации
всего, написанного Толстым, но постановление Оргбюро ЦК 46-го года о
сокращении комментариев и других сопутствующих текстам материалов, свою силу
сохраняет.
11 апреля. Запись в дневнике: "Вчера начал с интересом читать совсем
неожиданную книгу - "Одиссею" Гомера. Что-то там есть, что задевает за живое
и вот живет века".
Из дневника Н.С. 6 мая 1954 г.
"Сегодня у нас ночует А.И. Журбин. Он с 46-го года находился во Львове.
Спрашивал его про селения Гай и Чижикув под Львовом, где погиб Федя. Он
рассказал много о "бандеровцах". Днем наша власть, ночью - их. Вешают. Он
думает, что убитого Федю нашли местные крестьяне и как неизвестного,
схоронили. Крестьяне трогательно ухаживают за безвестными могилами, кладут
тайком на могилки живые цветы. Хоть бы узнать что, хоть бы во сне увидеть и
узнать..." (Подчеркнуто Н.С.).
Рассказ гостя из Львова, очевидно, всколыхнул ушедшие было в глубину
сознания яркие картины воображаемой смерти сыновей:
"Видел сон, - записывает он несколько дней спустя, - будто я художник.
Написал две картины "Памяти погибших". Мои два сына. Сережа в 41-м году в
период отступления. Его подвергли мучительной смерти за то, что он сказал,
что немецкие листовки - ложь. Умирает со словами: "Да здравствует моя
непобедимая Советская родина!"
Федю поймали бандеровцы и принуждали под страхом смерти служить у них.
Он с негодованием отказался, и его растерзали. Окруженный разъяренными,
зверскими лицами, он погибает с теми же словами: "Да здравствует моя
непобедимая Советская родина!"
Две картины под общим заголовком стоят рядом. Вдохновенные лица
мальчиков. Народ кучками собирается смотреть эти картины. Многие плачут. А у
меня на сердце облегчение от сознания исполненного долга перед ними...
К сожалению, это только сон".
Из дневника Н.С. 28 мая 1954 г.
"Третьего дня звонил В.В. Шкловский. Он читает варианты "Войны и мира"
в 14-м томе и поражается... Такой, говорит, книги еще не было. Она не
оценена сейчас. Ее надо не читать, а углубленно изучать...
Вчера у Григоренко узнал, что Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич
согласился писать предисловия к 88-89 томам. По-настоящему обрадовался. Он
начал дело, он и кончит. Написал ему письмо".
В середине июня в Союзе Советских писателей была организована дискуссия
по книге И. Эренбурга "Оттепель". Руководство Союза намеревалось разгромить
повесть, но вышло наоборот - книга получила всеобщее одобрение. Николай
Сергеевич присутствовал на дискуссии, хотя повесть прочитать еще не успел.
Эренбургу он явно симпатизирует, записывает в дневнике:
"Человек выше всех, светлая личность. Как ничтожны все оппоненты, а
дамы литературные смешны и жалки. Очень интересен Сурков, умный и
искренний".
Немедленно принимается за чтение. Его запись в дневнике от 22 июня не
восторженная, но с высокой оценкой правдивости автора:
"Третьего дня и вчера прочел волнующую повесть Эренбурга "Оттепель".
Много недостатков чисто художественных. Все только и делают, что говорят и
прячут друг от друга свои чувства, любовь.
Чисто психологическая повесть мотива Достоевского, только с той
разницей, что все люди нормальные, живые и современные... Яркое и правдивое
изображение нашей теперешней жизни со смелым и ярким наложением теней с
контрастами..."
Из дневника Н.С. 17-19 июля 1954 г.
"С братом Костей ездил на Алабуху. Давно не испытывал такого
нравственного и художественно блаженства, как эта поездка. Ночевал на
лужайке под цветущей липой. Жужжание пчел. Ароматы. Луна. Заходящее красное
и выходящее солнце. Тишина и упоительный воздух. Рад был, что с Костей.
Вчера, 18-го, к вечеру у мамы на могилке мы вдвоем. Потом разрушенный дом
матевейковский, вернее не дом, а ямы от него. Острое и живое воспоминание о
Талечке, грудном, а потом 2-х и 3-х летнем Сереже. Потом пустынная, глухая
лесная дорога между Матвейковым и Клусовым, где в 1950-м году мы бродили с
Талечкой, и где она так наслаждалась. Мир сошел на душу и тело, и все стало
ясно и нашло свои места. Бодрость и жизнь, а не уныние и смерть. И сейчас в
таком состоянии".
В начале июля Николай Сергеевич в архиве Толстовского музея приводит в
порядок "все концы" рукописей "Войны и мира". 5131 листов - тщательно
выверены и описаны. В связи с окончанием работы над рукописями и вариантами
романа записывает в дневнике некоторые заметки об истории его написания:
"1-я стадия работы - ноябрь 1860 года. Замысел и "Декабристы". 2-я
стадия, - подготовительная, - вторая половина 1863 г. до ноября 1864 года.
Конспекты и поиски начала.
3-я стадия, - само написание, - с ноября 1864 г. и далее почти без
перерывов до осени 1869 года.
Первый раз начал было с 1825 года, декабристов и хотел довести
повествование до 1856 года. Второй раз начинал с 1812 года.
В третий раз перенес начало к 1805 году. Нельзя было начинать с побед,
надо было начать с неудачи: и в том, и в другом - "Новая Россия".
Писанию предшествовала наброска конспектов - характеристик действующих
лиц из двух родов: Толстых и Волконских, а также их окружения...
Вначале семейно-бытовой, исторический и психологический роман. Затем, в
1865 году, историческая часть усилилась, как сам Толстой писал об этом Фету.
И запись в его дневнике: "Облаком радости - создать роман Александра и
Наполеона". Затем происходит усиление народного начала. Философия...
И уже после осени 1867 г. получилась эпопея.
Все ясно видно и по ходу романа, и по рукописям вариантов".
Из дневника Н.С. 29 июля 1954 г., ночью
"Пишу под свежим впечатлением и с некоторым возбуждением и азартом.
Поэтому, может быть, в несколько преувеличенных тонах, от которых, когда пыл
спадет, сам откажусь.
Только что ездил с Софьей Сергеевной к коллекционеру Н. Смотреть
подлинник картины Анибале Каррачио "Св. Себастьян". Ужасное, кошмарное и
отталкивающее своим натурализмом впечатление. Изображена смерть пронзенного
стрелами голого человека - юноши с опустошенным смертью лицом. Человек уже
мертвый, только что умер. Почти видно, как здоровое, цветущее тело,
удлиняясь и обвисая, превращается в труп. Это - изображение трупа, а не
страдающего, вдохновенного человека! В лице ничего не видно, кроме смерти:
ни веры, ни вдохновения, ни даже страдания, момента расставания души с
телом, а только труп. Одно тело, уже без души.
У художника во время создания этой картины был, конечно, не подъем
духовных сил, а упадок и разложение, что мастерски отображено в картине,
Разве в этом искусство? Оно здесь "ни горит, ни греет", а только вызывает
протест и ужас...
Вполне закономерно и понятно, что ни один музей в мире за 400 лет не
купил эту отталкивающую картину..."
...31 июля. "29-го к вечеру поехал в Горки. Первый раз после смерти
Феди и Талечки! Много нового, но много и волнующих воспоминаний... Новое:
электричка, две новых станции: "Мичуринская" и "Победа", верховые мосты для
переходов, бурно разросшееся строительство поселков и обезлесенье. От
Апрелевки до Кругликовского участка ни кустика, а был густой лес, куда
ходили за грибами. Вместо английского парка мелкий ольшаник...
Старый дом, когда-то бывший новым на лужайке парка, где мы в 39-м году
с детьми корчевали. В доме каждый уголок, каждая половица напоминают
отлетевшую жизнь. Чердак с сеном, где спали мальчики, в нетронутом
состоянии, как музей. Они только что вышли, даже запах тот же. Пришел туда и
долго не мог уйти, слезы текли сами собою и вырывались рыдания, с которыми
еле справлялся. Слава Богу, никто не видел.
Милая, бесценная, теперь старушка, проникновенный друг мой, Надежда
Осиповна! Всю ночь не спал (на старом месте), чудились знакомые голоса, даже
тени мелькали. (Ужасно заболел к тому же живот, вероятно от нервного
потрясения).
Увидел всех Кругликовых: Мишу, Гору с их милым потомством. Ключом бьет
жизнь. Чувствовал себя с одной стороны отлетевшим (осиротевшим), с другой
стороны связанным корнями. И тяжело и тянет".
21 августа. Мы с Линой ездили смотреть недавно открытую
сельскохозяйственную выставку. Неожиданно встретили там Николая Сергеевича с
братом Костей. Нам выставка не понравилась своей помпезностью. Николаю
Сергеевичу - тоже. Он сказал: "...даже закрома золотые вместо деревянных,
как полагается и естественно для зерна. Совершенно не чувствуется деревня.
Одно хвастовство. Становится как-то неловко и стыдно, так как все это в
действительности не так..."
Потом с горечью рассказывал о поездке на прошлой неделе в Ясную Поляну:
"В день музей посещает около полутора тысяч человек - группами по 30.
Сотрудники и экскурсоводы выбиваются из сил. А Ясная Поляна, так же как
Толстовский музей в Москве, числится в Министерстве Культуры по 3-му
разряду. От этого зависят и ставки сотрудников. Например, Н.Н. Пузин
получает 690 рублей вместо 1200, которые он получал в той же должности в
музее "Абрамцево". Он, конечно, подвижник, но отношение властей к памяти
Толстого возмутительно".
Из дневника Н.С. 10 октября 1954 г.
"Вечером с радостью был у Щукиных... С Петром Николаевичем, как всегда
интересно, говорили об общих делах: новой буржуазии, недороде, Петре Великом
и о новом строительстве.
Не знаю, стоит ли овчинка выделки. Сколько костей на проблематическое
будто бы счастье людей! В чем их счастье, будущих поколений? Чтобы удобно
было ездить на машинах и пользоваться всеми усовершенствованиями техники? А
внутри что? Где создаются духовные ценности? Мы пока только пользуемся
наследием прошлого, классиков. А что создается сейчас? Кроме "Тихого Дона"
ничего.
Погоня за рублем, новая буржуазия, пьянство и страдания в деревне.
Искренне хотят наладить то, что разрушалось столько лет. Трудно. Надо всем
честным людям помогать с подъемом и воодушевлением. А его нет, всякий боится
потерять свой тепленький уголок. Молодежь во что бы то ни стало старается
удержаться в столице и боится броситься в открытый океан жизни, чтобы
работать где надо. Почему не едут на места, в деревню, где нет людей, а они
нужны?..
Когда же общие интересы возьмут верх над частными, личными? Только в
этом культура и прогресс... Хорошо, что посылают на уборочные кампании, на
целинные земли... Жаль, что я устарел: нельзя поднимать тяжести - язва,
бегать - сердце. А то бы непременно уехал. Мои дети, оба, если б были живы,
тоже не побоялись бы, я знаю..."
Из дневника Н.С. 18 октябл 1954 г.
"Сегодня утром захотелось написать статью о современной литературе.
Литература без героики скучна. Кто-то в "Литгазете" написал про "Оттепель",
что по бледным страницам бродят бледные лица. Может быть скажу ересь, но мне
кажется, что ведь и у Чехова то же. И потому Чехов захватить, приободрить к
жизни, поддержать и влить новые силы не может. А это главная задача
литературы, особенно в наше время.
Есть литература действенная, зовущая к жизни, бодрящая дух. Таков весь
Толстой, Пушкин, Гоголь, отчасти Короленко, в наши дни Шолохов, отчасти
Фадеев.
И есть литература высокохудожественная, описывающая, тоскующая, не
глядящая вперед, а искренно скорбящая о настоящем, моросящая, как дождик в
осенний день. Таков отчасти Тургенев - несмотря на красоту и силу
художественного дарования, мрак и грусть растравляющий. И особенно Чехов. В
наши дни - отчасти Эренбург...
Конечно, нельзя, чтобы вся литература носила героический характер, надо
отображать и серые будни, и будничных людей. Но это литература как бы
негативная и потому бесплодная. Надо, чтобы литература поднимала, ободряла,
звала вперед, а не только смотрела в глубь веков или описывала на все лады
"Как скучно жить на этом свете, господа!"
Эту-то последнюю мысль и хотелось бы развить в статье".
15 ноября, прочитав описание сражения при Ватерлоо у Гюго в
"Отверженных", Николай Сергеевич записывает свое впечатление и мысли по
этому поводу: "Очень интересно, поэтично, но не знаю, верно ли. Думаю, что у
Льва Николаевича Наполеон вернее. А впрочем, противоречия, по существу,
между ними нет. У обоих - движущие силы истории и ее неизбежный ход, волна,
вынесшая на берег одного человека. Так же, как, в меньших масштабах,
Веллингтона и Кутузова. Хотя Веллингтон - расчет, а Кутузов - глубина и
проникновение в душу народа, чего ни у Наполеона, ни у Веллингтона не было.
У Наполеона народа нет, только армия - жрецы войны..."
9 декабря Николай Сергеевич присутствует на собрании московских
писателей - членов ССП. Выбирают делегатов на всесоюзный съезд Союза
Советских Писателей.
"Заслуженно забаллотировали Грибачева, - пишет он в дневнике. - В общем
от писательской массы впечатление довольно безрадостное. Нет души,
сердцевины, авторитета. Приспособленцы! Как же на этом безрадостном, сером
фоне расцвести таланту? Его задушат рецензиями, "ошибками". Велят, чтобы все
творчество развивалось в одну сторону. Ни Толстой, ни Достоевский, ни Чехов
не смогли бы пробить себе дорогу. Их бы зарецензировали, зарезали и не стали
бы печатать. Нет необходимого атрибута - свободы творчества".
О самом съезде и в связи с ним, в дневнике несколько интересных
записей:
...16 декабря. "Вчера вдруг звонок из ССП - приглашают на открытие
Съезда Писателей в Кремлевском дворце. Пошел за билетом, оттуда через
Троицкие ворота в Кремль, мимо "Царь-пушки" и "Царь-колокола". Нахлынули
воспоминания раннего детства. Просторные, малолюдные площади, вокруг них -
величественные здания, памятники русской истории - родные, знакомые и
волнующие, которых не видел уже 37 лет. Поразился снесению Чудова монастыря,
так связанного с русской культурой, такого замечательного по архитектуре. На
место него и малого дворца - безобразное, современное, почти конструктивное
здание. Вознесенский монастырь тоже снесен.
Все выбелено, даже "Красные ворота". Прошел в соборы, Архангельский и
Успенский. Там все на месте, но в Архангельском соборе живопись показывается
в музейном порядке: иконы сняты со своих мест и поставлены в ряд. Зачарован
тремя иконами Рублева и "Богоматерью" Феофана Грека. Хорошо
отреставрированы. Сильное действие настоящего искусства. Встретил в соборе
В.Д. Пришвину.
Открытие съезда в Андреевском зале, великолепно оборудованном для
заседаний: микрофоны, вентиляция, у каждого кресла наушники, слышно идеально
даже на балконе, где я сидел. Председательствует Федин. Избрание президиума,
комиссий. Правительство почти в полном составе во главе с Молотовым и
Маленковым. Молотову - особенно продолжительная овация. Приветствие Съезду
от ЦК читал Поспелов.
Сурков, докладчик, говорил более 4-х часов. В перерыве, после 2-х часов
доклада, Правительство уехало. Внимательно слушал весь доклад. Очень
интересно и обстоятельно. Заседание закончилось около 9 часов вечера.
Перерыв до концерта в Георгиевском зале. Быстро прошел по всем залам,
которые все в великолепном порядке, осмотрел наспех Грановитую палату. Очень
волнительно. Чувствуется свое, родное - как дорогие родственники, которых не
видел 40 лет. С концерта ушел домой".
...21 декабря. "Вечером прочитал два лучших выступления на Съезде: 1)
Эренбурга - все, все правильно, глубоко, во всяком случае мне созвучно, но
думаю, что и объективно верно.
2) Умный доклад Симонова. Особенно правильна та часть его речи, где
говорится о приукрашивании в недавнем прошлом не одной литературы. Она
только отражала то, что было в общей жизни и не смела большего... Хотя потом
он и оговаривается, но утверждение, что литература, особенно о деревне,
выдавала должное за сущее, опровергает все его оговорки, что, мол, все-таки
было и в этих произведениях кое-что хорошее. Звучит как "С одной стороны
нельзя не сознаться, а с другой стороны - нельзя признаться".
..27 декабря. "Закончился Съезд Писателей. Избрали архибюрократическое
руководство - трехступенчатое: Президиум, Правление и Секретариат. Зачем
это? Превосходная речь Федина - ясная, точная, отвечающая на главные вопросы
по существу. Хорошая, в общем, речь Фадеева, тоже отвечающая на вопросы, но
во многих случаях робко..."
Здесь же в ходе дальнейших размышлений, связанных с окончанием Съезда
Николай Сергеевич приводит довольно неожиданную цитату из Толстого:
"Существующий строй жизни подлежит разрушению... Уничтожиться должен
строй соревновательный и замениться должен коммунистическим; уничтожиться
должен строй капиталистический и замениться социалистическим; уничтожиться
должен строй милитаризма и замениться разоружением и арбитрацией".
(Письмо к Шмитту от 27 марта 1895 года. Полное собрание сочинений Л.Н.
Толстого, том 68, стр. 64).
Из дневника Н.С. 28 декабря 1954 г.
"Вчера был у брата Сережи и поражался его глубине и мудрости. "Лишь
самому быть честным и чистым в труде и в отношениях с людьми. Остальное все
неважно" - говорил он в жару (болен).
Вот кристалл чистый и прозрачный, к которому ничего не пристает.
Потому-то его так любят и ценят люди..."
В последний день года Николай Сергеевич в Гослитиздате обсуждает с
Котовым и Григоренко план окончания Издания. На 1-е февраля 55-го года
назначено специальное заседание дирекции с докладом Григоренко по этому
поводу. Дело продвинулось основательно. Из 90 томов уже напечатано 65.
Остальные 25 в работе. Редакционная коллегия может обеспечить окончание
издания в 1956-м году. Директор Котов говорит о международном значении
издания Полного собрания сочинений Толстого. (Давно ли его собирались вовсе
прекратить?)
Сам Николай Сергеевич заканчивает переработку (в плане сокращения
комментариев и прочего) 82-го тома. Это, так же, как 81-й том, письма 1910
года, но за его вторую половину. Здесь трагедия ухода из дома и смерть
Толстого.
"Содержание тома потрясающее своим величием, эпическое, - записывает он
в дневнике. - Выпало на мою долю огромное счастье добросовестно потрудиться
над 1910-м годом жизни Толстого: дневники, письма (целых 25 лет работы!).
Надо бы все подытожить и показать на основании подробного изучения
материалов весь этот заключительный и самый трагический год его жизни.
Показать в настоящем свете, показать как все было. Только сил нет, выбился
из сил".
Не перестают волновать Николая Сергеевича и современные политические
события общемирового масштаба.
...16 января 55-го года в дневнике пометка: "В газетах значительное
обращение Жолио Кюри об атомной энергии и о тупике науки, разрабатывающей
способы уничтожения человечества.
Та же тревога и недоумение в записи 19 января:
"Ужасные в мире дела: подготовка атомного, водородного,
бактериологического оружия. Стремление уничтожить мир, род человеческий,
культуру. Не может этого быть, потому что это противоестественно. Поднимется
в мире сила, которая сметет эти человеконенавистнические устремления. Наука,
не освященная этикой, зашла в тупик и сама себя уничтожает. Не может быть
величия и могущества науки без этики..."
Из дневника Н.С. 8 февраля 1955 г.
"...Читаю на ночь с интересом "Переселенцы" Григоровича. Вспоминаю
сильное детское впечатление. Сейчас такое же, как ни странно. Вот где лежит
сущность моих настоящих, всосанных с молоком матери интересов - в деревне. И
как она далека теперь..."
...В феврале скапливается очень много работы - одновременно по шести
томам: 81 и 82-й (письма 1910 г.) - дошлифовать, 15 и 16-й (варианты и
история написания "Войны и мира") - сверять гранки, 21 и 22-й тома
("Азбука") - начало переработки. Запись в дневнике 18 февраля: "Как меня
хватает, удивляюсь, при том нервном и беспросветном состоянии, в котором я
живу. Никто этого не знает. Может быть они "трое" с высоты подают мне силы,
да еще Л.Н. и В.Г. ..."
Из дневника Н.С. 1 марта 1955 г.
"Встретил В.Д. Пришвину и Б.Л. Пастернака. С Валерией Дмитриевной шли
пешком по чудной зимне-весенней погоде до дома, много и хорошо говорили.
В.Д. зашла ко мне чай пить. Рассматривала с интересом фотографии и квартиру,
об оной подала хорошие советы. Говорили о Дневниках Пришвина. Вышла замуж,
когда Михаилу Михайловичу было 67 лет и прожила 14 лет (а ей теперь 55)
безоблачно счастливой жизнью.
Вечером с Сашей у Софьи Сергеевны. В 11 часов вытребовали по телефону
Леву. Он произвел (по ее словам) "очаровательное впечатление". Как я рад!"
...12 марта. "Вечером опять в Замоскворечье, в Лаврушенский переулок к
Валерии Дмитриевне Пришвиной. Рассказывала с волнением и искренностью свою
биографию и дала 1-ю часть дневника М.М. в машинописи".
Уважаемый читатель, здесь мне уместно будет признаться, что эта новая
дружба Николая Сергеевича с В.Д. Пришвиной мне с самого начала не
понравилась.
Обычно, после смерти большого писателя, родственники добровольно
передают (может быть, продают за умеренную цену) его архив Союзу писателей.
Тот создает комиссию специалистов, которые этот архив разбирают, редактируют
и готовят к печати законченные или почти законченные рукописи, дневники,
письма, интересные документы. Это - трудоемкая и скрупулезная работа,
требующая определенных навыков архивной работы и редакторского опыта.
Валерия Дмитриевна не согласилась передать Союзу архив Пришвина и
заявила, что будет работать над ним сама (сама и публиковать!). Хотя она 14
лет была секретарем Михаила Михайловича, ее квалификации (или терпения?),
по-видимому, оказалось недостаточно. Я подозревал, - быть может
несправедливо, - что в Николае Сергеевиче она нашла для этой работы
"дармового" редактора и "обхаживала" его с этой целью. Впрочем, прав я был
или нет - неважно. Впоследствии, когда издание Толстого было завершено,
работа над архивом Пришвина заполнила и придала смысл трем последним годам
жизни Николая Сергеевича.
30-го апреля он с братом Костей и Валерией Дмитриевной ходили в музей
изобразительных искусств смотреть выставку картин Дрезденской галереи. В
дневнике он описывает свои впечатления, особенно сильное - от "Сикстинской
мадонны"... Запись оканчивается так: "Оттуда пошли втроем ко мне чай пить.
Несмотря на усталость, было приятно. Потом был очень задушевный и
волнительный разговор с В.Д. Хорошо, что с ней можно говорить почти обо всем
откровенно и находишь отзвук и понимание".
Ну что ж, это, конечно, не менее важно, чем занятость нужным для людей
делом (архивом Пришвина).
Из дневника Н.С. 3 мая 1955 г.
"...Под вечер с удовольствием на стадион (очевидно, уже один - Л.О.)
Спартак - Локомотив (2:1). Первый раз в этом году. Ехал туда - опять
тоскливо и грустно, особенно по Феде. Вдруг почувствовал его живого, звук
его голоса, шутливые, как всегда, слова. Все время под этим впечатлением".
...13 мая. "Все-таки закончил 89-й том (переработку) с естественным
волнением: уход и события в Ясной Поляне перед ним, болезнь, последние
письма и смерть. Это моя последняя работа по составлению томов для нашего
издания".
...20 мая. "Вчера у Валерии Дмитриевны. Очень большой для меня вечер,
из которого много почерпнул, и начинаю проясненно укрепляться на новом пути
хода моей внутренней жизни".
(Эта последняя запись отчеркнута на полях карандашом. Так же, как все
более ранние записи, где упоминается С.С. Уранова. По-видимому, отчеркивала
В.Д. Пришвина. Она же наложила 30-летний запрет на выдачу дневников этого
года и последующих лет при их передаче в ЦГАЛИ. Они оказались у нее после
смерти Н.С.).
22 мая Николай Сергеевич ездил с Валерией Дмитриевной на могилу
Пришвина. "Хорошо было" - записано по этому поводу в дневнике.
Наступило лето. Николай Сергеевич все чаще гостит у Валерии Дмитриевны
на Лаврушенском. Об этом упоминание в записях: 8-го и ежедневно с 11 по 13-е
июня. "Хорошо мне с ней. Одна душа" - записано в какой-то из этих дней.
С 18 по 20-е июня он пробыл в Дунино, на даче Пришвиных. Ходил в лес.
По-видимому, читал и другие тетради Пришвинских дневников, так как в
электричке по дороге из Звенигорода (т.е. из Дунино) 20-го числа записал:
"...Пришвинские дневники: мудрость, литература будущего, она останется,
как остались древние пророки. Христос, Сократ, Паскаль, Толстой. На мою долю
выпало счастье послужить этому делу - дневникам".
Таким образом, вопрос о работе с архивом Пришвина и, в первую очередь,
редактирования его дневников, по-видимому, был решен.
24 июня. Опять поехал в Дунино. Запись в дневнике:
"Все полно Пришвиным... слышу его живое дыхание и движение мысли,
представляю себе его образ".
25 июня: "В Дунине. Занимался проверкой 89-го тома, на другой день
тоже".
Значит - и работу по Толстому взял с собой.
Из дневника Н.С. 14 июля 1955 г.
"Говорят: будь доволен сознанием исполненного дела. Не всякому это дано
в жизни. Да, это верно. Но ведь такое сознание статично и нельзя им
удовлетвориться, сложив руки, и питаться только пройденным путем, тогда как
жизнь движется, а, следовательно, и ты должен участвовать как-то в этом
движении, идти вперед хоть сколько-нибудь, а не только оглядываться назад.
Прошлые достижения и заслуги, если нет настоящих, аннулируются.
Надо жизнь все время начинать наново, а то раньше времени можешь
превратиться в труп. Пусть мне 66 лет! И пусть! Из этого не следует, что
надо уходить на какой-то покой. Именно какой-то покой - самое большое
беспокойство, лучше просто "упокой", чем в жизни покой...
В августе Николай Сергеевич в компании с Валерией Дмитриевной совершать
турне по маршруту: Одесса - Батуми - Сухуми - Сочи - Тбилиси - Москва.
23-го октября он, как уже повелось, пошел в Лаврушенский разбирать
вместе с В.Д. дневники Пришвина, как вдруг почувствовал сильную боль в
животе. Остался там ночевать, всю ночь не спал. Утром приезжал доктор
Гордон, велел лежать. Отлежавшись, он вернулся к работе. В большой
Пришвинской квартире ему отвели комнатку, и, чтобы не рисковать при поездке
в городском транспорте, он оставался там ночевать в течение почти двух
недель.
Из дневника Н.С. 4 ноября 1955 г.
"Только сегодня вернулся домой. Хотя и был больной, но провел чудные
дни. Время было насыщено интересной и углубленной работой. Мне предложено
редактировать дневники для собрания сочинений: 6-й том, 1951-53 годы. В этом
же томе будет напечатана "Мирская чаша". Волновался до слез, читая ее. Это
венец творчества Пришвина и по содержанию, совершенно новому, и по форме.
Вот уже настоящее произведение искусства...
...Сижу вечер дома. Дом стал чужой и даже тяжело. Неправильно мне жить
одному дома. Все надо перестроить и обменяться моей махиной на маленькую
квартирку в Лаврушенском. Жить с Лялей (так называл Валерию Дмитриевну
Пришвин - Л.О.) одной жизнью. И ей, и мне легче доживать вместе, плюс общая
захватывающая работа".
...15 ноября. "Все эти дни провел на Лаврушенском. Ночевал дома лишь
два раза".
...28 ноября. "Меняться - уйти из этого гроба, склепа, где нет живой
души. Пока суждено жить, надо жить по-настоящему, глядя вперед. Так хорошо
нам с Лялей, честно, чисто, легко по сердцу и по разуму. Мы оба одинокие.
Теперь не одни, мы вдвоем.
Вечером 24-го были с Лялей и Софьей Сергеевной в литературном музее -
вечер памяти Блока. Рад, что Л. и С.С. познакомились и понравились друг
другу..."
Думаю, что насчет "понравились" Николай Сергеевич сильно ошибался.
Такой вывод можно сделать не только из дневниковых записей за последующие
четыре года, но и из той, которой я закончу эту главу:
Из дневника Н.С. 2 декабря 1955 г.
"Пришел домой с разбитой душой, а там, на Лаврушенском, Ляля с еще
более разбитой душой... Очень тяжело... Надо пересмотреть свою жизнь. Но
путь мой, мне свойственный, предназначен..."
(Далее низ страницы, примерно на 5 сантиметров обрезан ножницами -
скорее всего В.Д. Пришвиной, поскольку эта тетрадь дневника оставалась у
нее). Следующая страница начинается так:
"Думаю все изменится к хорошему, так как в основе правда, честность,
верность и любовь, настоящая, широкая - дело Божье, а не человеческое. И на
нее нельзя посягать, ее надо беречь".
Глава 9. Пришвины
Из дневника Н.С. 26 марта 1956 г.
"Москва полна разговоров "от читки" (Доклад Хрущева на Съезде - Л.О.),
котрую почему-то прекратили. Мы знали многое, но молчали, как все. Не
нашлось ни одного, который бы громко заявил: "Не могу молчать!". Волнение и
брожение сильное. Все недоумевают. В читке яркое, потрясающее впечатление от
писем Кедрова, Эйхе и Ленина к Сталину о его грубостях Крупской. И особенно
"военный гений" Сталина, стоивший миллионы жизней".
9 апреля. "Читки" возобновились. Брат Костя слушал в МГУ.
Из дневника Н.С. 30 апреля 1956 г.
"С Лялей и Костей на великопостной всенощной. "Черты твои вижу, Спасе
мой, украшенным". Чудное песнопение, кажется с детски лет не слышанное. Но,
все-таки, церковь чужда моему сознанию и мироощущению. Только историческая
традиция, уважение к сосуду, из которого столько веков утолялась жажда
страждущих, и воспоминания детства. Но некоторые песнопения и некоторые
молитвы, например, "Господи, владыко живота моего" полны глубокого смысла,
мудрости и простоты, как "Нагорная проповедь".
Во всяком случае, предаться церкви не могу, но не могу и осуждать и
относиться легкомысленно. А если прибавить еще, что церковь теперь стала
многострадальна, то и вовсе вызывает уважение. Только низкопоклонство перед
властями отталкивает".
Это вовсе не обозначает атеизма. И неоднократно встречающееся в
дневнике "Господи, помоги!" - не просто привычная формула отчаяния.
Неприятие относится (вслед за Толстым) только к институту церкви. "Бог во
мне и я в нем!" В доме не было икон и молитвы. Но вера в божественное начало
и направление жизни определенно жила в душах его хозяев. Об этом
свидетельствует другая, краткая запись, сделанная немного позже:
"Если нет Бога, нет и этики и верного критерия в поступках - что можно
и что нельзя. И это мы видим по нашей современной жизни".
2-го июня Валерия Дмитриевна, как обычно, переехала в Дунино. Николай
Сергеевич тоже на все лето поселился в Пришвинском деревенском доме. Здесь и
работа - в огромном сейфе архив писателя, и родная подмосковная природа, и с
детских лет знакомая деревенская жизнь, и сердечный друг - заботливая Ляля.
С конца августа до 18-го сентября они опять вместе путешествуют по
Кавказу. В конце летнего сезона необходимые работы в саду. 30-го сентября
запись в дневнике:
"...Опять принялись за сирень - досадили. Как-то примется? Потом надо
подсадить елки. Завтра утром уезжаем опять в Москву. Жалко - уж очень
разохотился работать. Это мое настоящее, облагораживающее дело - копаться в
земле и вообще деревня, особенно осенью. Чувствую себя здесь настоящим
человеком. А сколько радостных, светлых воспоминаний".
1-го октября Анну Николаевну разбил паралич. Забрали ее, одинокую, из
медпункта и привезли под опеку Эммы на Большую Дмитровку, уложили в "ее"
комнатке рядом с кабинетом.
Из дневника Н.С. 14 октября 1956 г.
"Днем заснул и видел во сне, как убили Сережу - пуля прошла навылет в
висок... Застонал и проснулся. Я помню, как он бредил, когда у него -
мальчика, страшно болела голова при высокой температуре. Боялись менингита.
Старик, доктор Шмидт неотступно сидел около него, а он кричал: "Вон она, моя
голова, отделилась и я никак ее не могу догнать... Помогите!" Было очень
страшно, а через 5 лет он был убит, должно быть, выстрелом в голову...
Проснулся. Ляля тихо занимается с настольной лампочкой".
...30 октября. "Ходил домой. Анне Николаевне хуже. Переезжать из
квартиры сейчас нет возможности. Решил твердо отложить до весны. Все звонят
неприятные обменщики".
Начало ноября 56-го года отмечено кровавыми событиями в Египте и
Венгрии. Николай Сергеевич их остро переживает. Записи в дневнике отражают
его смешанные чувства: давнее и убежденное осуждение капитализма соседствует
с сомнениями по поводу вмешательства советских войск в ход венгерского
восстания. Безмерная жестокость восставших на втором его этапе заставляет
Николая Сергеевича оправдать это вмешательство. Вместе с тем, он понимает,
что начало резни было спровоцировано коварным и тоже безжалостным
подавлением нашими танками первого, относительно мирного этапа венгерской
революции. Вот эти его записи в хронологическом порядке.
3 ноября. "Война на Суэце!!? Венгрия!!? Что-то будет? Вряд ли мировая
война, тем более атомная... там негде, а во вне - вряд ли найдет поддержку в
народах...
Но неужели правительства Идена и французов не понимают, что жизнь
человека (а их много будет убито со всех сторон) дороже, чем интересы и
барыши какой-то англо-французской кампании?.. Где этика, где тут мораль, где
религия?"
4 ноября. "В Венгрии новое, опять социалистическое правительство
обратилось за помощью к советским войскам. Что-то не то! Что же будет
дальше? Думается, все-таки, что Правда победит и река вспять не потечет.
Хотя и трудно!"
12 ноября. "Венгрия... Подыхающий разъяренный зверь хотел все и всех
уничтожить, вернуть былую силу, но ему не удалось. Сила новой жизни взяла
свое и зверь - реакция подыхает.
Говорят: это не сила жизни, а советские танки. Да, советские танки были
и, видимо, разгулялись во всю. Но в создавшемся положении, когда пожар и
буря, имеющий силу, не мог не броситься на помощь теми средствами, которыми
он располагал. Тут уж некогда спрашивать, можно или нельзя. Когда пожар, его
надо тушить... Когда на моих глазах потерявшие облик человеческий люди,
движимые диким инстинктом толпы, измываются над человеком, вешают его на
уличном фонаре за ноги или в глотку пригваждывают его штыком к полу,
вероятно и я, "непротивленец", каким меня считают, бросился бы спасать
человека, как бросаются спасать утопающего в воде или горящего в огне.
Тоже ужас, тоже насилие... Но, все-таки, есть разница: там, в Суэце,
европейские "просвещенные державы" бросились убивать беззащитных ради
спасения своих барышей, а здесь, в Венгрии, советские войска (а раз войска,
то они не могут иначе), бросились на помощь своим братьям, терзаемым
озверелой толпой, заморскими диверсантами и фашистами..."
23 ноября. "В "Литературке" ответное письмо наших писателей французским
о Венгрии. Все верно, но отчего нигде не пишут о первом подавлении силой
венгров? Второго - не могло не быть. Это ясно. А вот первое?.."
Анну Николаевну 6-го ноября положили в Филевскую больницу, а оттуда
12-го перевезли в психиатрическую лечебницу на "Канатчиковую дачу".
"Ужасный конец многострадальной одинокой старости, - записывает Николай
Сергеевич. - Но что же делать? Старались сделать, что можно! Но ни у кого
нет сил..."
Из дневника Н.С. 13 ноября 1956 г.
"Вчера говорил с Левой и Сашей: как тяжело мне дома, в стенах с вещами
обездушенными. Похоже на склеп. Оттого и хочу меняться.
Говорят, что я добрый. Это неверно. Какой я добрый, когда все личное у
людей меня перестало задевать за сердце, которое, видимо, огрубело и
притупилось?"
Последнее замечание, я полагаю, связано с судьбой Анны Николаевны. А
для "бегства из дома" было несколько причин. Во-первых, действительно,
опустевший дом, его стены, старая мебель, круглый стол под абажуром с
чертиками непрерывно бередят рану, напоминая об утратах. Хорошо съездить на
кладбище, в Ботово на могилку матери - повспоминать, погрустить. Или на пару
дней в родные Горки, где как бы еще витают тени ушедших. Но жить с этими
чувствами повседневно - тягостно. Во-вторых, старые стены с назойливым шумом
заполняет чуждая жизнь. "Рыцарь" - Боря Татаринов с помощью фиктивного брака
выписал к себе из Алма-Аты уже далеко не молодую дочь своей бывшей "пассии"
с ее сыном.
В дневнике (еще в конце 54-го года) есть запись: "Татариновы
постепенно, "тихой сапою" захватывают гостиную". Софка вышла замуж за
пьянчужку и дебошира Костю О. Родила сначала одного, потом второго
мальчишку. Костя их бросил и все трое тоже поселились в доме. Повсюду
валяются какие-то тряпки, сушатся пеленки, полный хаос...
В-третьих, укоренившаяся в течение многолетней, счастливой семейной
жизни настоятельная потребность в понимании и сердечном женском участии,
заставляет Николая Сергеевича искать дружбы сначала с Софьей Сергеевной
Урановой, потом с Валерией Дмитриевной Пришвиной. Это вызывает молчаливое
осуждение всех новых "домашних", как измена памяти матушки. Он это
чувствует, даже стесняется звонить из дома по телефону...
"Родионовский дом", увы, больше не существует. Я вижу Николая
Сергеевича редко. Сашка - тоже. Мы с Валерией Дмитриевной не питаем симпатии
друг к другу. Наверное, я в этом виноват.
Из дневника Н.С. 7 января 1957 г.
"Днем был в "Доме архитектора" на докладе Суркова о совещании по
литературе в ЦК в начале декабря. Рассказывал, кто что говорил, и в конце -
речи секретарей ЦК Шепилова и Поспелова.
Все обрушились на Дудинцева, Симонова, Пастернака, Паустовского, Бека,
Бергольц, Гранина и других, осмелившихся поднять свой голос о свободе
литературы и свободно критиковавших наши порядки. В общем, окрик на
писателей, чтобы не зазнавались и поняли, что никакой "весны" нет и не может
быть.
Уверены в своей правоте, парящие над землей, не видящие, что творится
вокруг. Ужасно тяжелое, гнетущее впечатление. Промышленные - де успехи,
пенсии, урожай... Вот результаты, вот достижения!... А люди? Жизнь людей во
всей стране? Кому-то хорошо (кучке), а массам - горе. Зачем же на это
закрывать глаза? Все равно шила в мешке не утаишь..."
...10 января Николай Сергеевич и Валерия Дмитриевна поехали в Орел на
конференцию, посвященную писателям-орловцам (Тургенев, Бунин, Грановский, Л.
Андреев, Пришвин, Фет, Апухтин, Зайцев). Осматривали литературный и
мемориальный музеи. Комната Бунина сохранилась в неприкосновенности, Николай
Сергеевич ее узнал. Записал в дневнике:
"...Как жаль, что я тогда, в 1912-14 годах, общался с Буниным и ничего
не сохранил документального о нем. Помню его держащего венец над моей
головой на моей свадьбе с Ольгой Сергеевной в июле 1912 г. (Жена Бунина Вера
Муромцева была кузиной О.С. - Л.О.)... подпись в книге "брачного обыска" -
Академик Иван Бунин. Помню еще свой разговор с Иваном Алексеевичем,
уговаривавшим меня идти на войну добровольцем зимой 1914 года".
...20 февраля Николай Сергеевич навещал старинного друга дома, Софью
Федоровну. "...Как всегда, - пишет он, - добро и хорошо поговорили. Она
преисполнена оптимизма. Отрадно это старое, отживающее поколение, живущее
всегда надеждами на хорошее и потому бодро переносящее все тяготы. Свое
личное - всегда на втором плане".
Из дневника Н.С. 27 февраля 1957 г.
"...25-го вечером был Пастернак Б.Л. Принес свою рукопись
"Вступительный очерк к книге избранных стихотворений". Это его
автобиография. Прочли с Лялей залпом, с волнением. Давно не читал такой
замечательной вещи. Глубина, честность, поэтическая форма. Рукопись издается
(к удивлению) Гослитиздатом... В очерке есть такое место:
"Терять в жизни более необходимо, чем приобретать. Зерно не даст
выхода, если не умрет. Надо жить, не уставая, смотреть вперед и питаться
живыми запасами, которые совместно с памятью вырабатывает забвение"!!
(Подчеркнуто Н.С.)
В начале следующего месяца, очевидно, Пастернак принес на Лаврушенский
и рукопись романа "Доктор Живаго". Николай Сергеевич читает ее с увлечением,
записывая три дня подряд в дневнике:
11 марта. "Вечер, сижу, запоем читаю Пастернака, 2-ю часть "Доктора
Живаго". Замечательный роман по верности, глубине и оригинальности. Высокое
художественное наслаждение. Лара и Юрий, как это все близко..."
12 марта. "До ночи читал "Доктора Живаго". Ужасное место: Лару обманом
уволакивает отвратительный "Молох". Не спал от переживаний. Гибнут
прекрасные люди, Антипов-Стрельников. Революция дала ложный пафос его жизни.
Погубила настоящего человека. Показана ложь, трезвон, фальшь этих, так
называемых, идей..."
13 марта. "Ночью кончал "Живаго". Смерть его. Смерть Ларисы. Сильно,
глубоко! Читал запоем, кончил в 4-м часу...
Читал стихи в конце рукописи. Хожу весь день понурый. Вероятно, от
бессонной ночи и от переживаний за всколыхнувшую меня, очень близкую моему
сердцу книгу Пастернака.
Бродил по Замоскворечью. Все под (бодрым сейчас) впечатлением от
Пастернака. Классическое художественное произведение... Отблеск Бога и по
форме-красоте и по глубине содержания. Снежок идет. Воздух чистый. Дышится
легко".
В апреле-мае ряд записей в дневнике, где начинает проглядывать диагноз
смертельной болезни (рак легких). Николай Сергеевич о нем догадываться не
желает.
12 апреля. "Вчера была доктор Рыжковская. Нашла, что обострение язвы не
прошло, лежать еще неделю. Посылает в Ессентуки. Для меня эта санаторная или
"домотдыхная" обстановка - нож вострый... Чувствуешь себя каким-то
тунеядцем".
21 апреля. "С милейшим моим доктором П.Б. Рыжковской ездил на рентген.
С язвой все в порядке, но нашли какое-то неведомое мне затемнение в верхушке
левого легкого. Мне оно никогда не дает о себе знать. Вероятно, это
результат моих старых воспалений легких в 1914 году (три раза за одну зиму).
А, в общем, ерунда! И противно тратить время, возиться со своей физической
персоной".
10 мая. "8-го приехали на такси в Дунино. Должны были приехать
накануне, но неожиданно потребовали меня на 8-е утром на рентген. Третий раз
нашли какое-то затемнение в левой верхушке легкого, вроде туберкулеза.
Поставили диагноз "пневмонический склероз легкого" - новая болезнь, которую
я не чувствую и которой, вероятно нет. Специалисту надо же что-нибудь
найти..."
14 мая. "Врачи не дают мне санаторную карту в Ессентуки. Нашли какой-то
"пневмоносклероз", который не дает о себе знать - я прожил с ним (с 14-го
года) всю жизнь.
Отъезд на Кавказ отменен, путевка и железнодорожный билет в Ессентуки
Лялей проданы. Мне ничуть не жалко".
16 мая. "Вместо Ессентуков Дунино под вечер. Необычайное зрелище - сад
белый: вишни, яблони, сливы цветут. Сирень и ландыши распускаются, желтые
лютики с пряным запахом и лиловенькие фиалки. Все так же, как было годы и
века тому назад и как будет потом, когда и мы все сольемся с этой
благодатью.
Разница с прошедшим своим только та, что раньше воспринимал это все с
восторгом, с приливом энергии и молодости, а теперь с тихой, уходящей
грустью..."
В начале июня Н.С. и В.Д. почему-то вернулись в Москву, и он поселяется
снова "у себя" на Дмитровке. То ли Валерию Дмитриевну испугало подозрение
врачей относительно болезни Николая Сергеевича (ей, вероятно, сообщили)?
Из дневника Н.С. 5 июня 1957 г.
"Опять дома. Перевел из одной сберкассы в другую часть денег.
Здоровьем, - животом, - поправился.
А в общем, тяжело: не знаю, куда девать себя и как освободить от себя -
от забот о себе. Санаторий - паллиатив, вроде ссылки. Дома быть невозможно,
на Лаврушенском причиняю заботы. Когда была работа, тогда было оправдано, а
теперь в тягость и мне тяжело. Безрадостно".
Непонятно, почему нет работы. Ничего из Пришвинского архива еще не
напечатано.
...17 июня. "Прочел вчера в "Правде" нудную и надтреснутую статью
Федина (трудно ему, его положение жалко, и досадно, что он тщится). Был
пленум ССП. И как будто в русской литературе есть только один вопрос:
критика "Лит. Москвы" и "Нового мира" - зачем инако мыслят и не подчиняются
идеологической уравниловке. Протестуют против "групповщины"! А это разве не
групповщина? Говорят нет - это консолидация! Но консолидация по требованию
есть подчинение меньшинства большинству. "В мои года не должно сметь свое
суждение иметь" - для писателя эта формула обречена на бесплодие. Требование
к писателю - невинность соблюсти. Но невинность всегда бесплодна".
Из дневника Н.С. 5 июля 1957 г.
"Вчера сенсационное известие в газетах: убрали Молотова, Маленкова,
Кагановича, Шепилова как продолжателей Сталинской политики!!
Что будет дальше - увидим.
Вечером под проливным дождем на футболе: "Спартак" - "Флорентина"
(Италия). 4:1. Промок. Потом шел пешком домой от Калужской. Хороший день".
...23 июля. "Заехал в Гослитиздат. Мне говорили, что моя жизнь и
деятельность результативны... Хорошо все обошлись и кажутся все такими
хорошими. Радуюсь, как наивный ребенок. Пускай. Но я рад, что могу
радоваться на людях, а не только отыскивать у них изнанку и видеть волка.
Хвалю Бога за то, что могу видеть свет в людях. так легче жить и легче
переносить даже самые тяжкие несчастья..."
...3 августа. "Сегодня ночью вдруг подумал: ведь живешь один раз, и
надо жить, а не уходить в схиму и заживо ложиться в гроб.
Много еще не сделанного, а участок для дел стал очень ограниченным.
Только бы никого не мучить. Если заболею неизлечимой болезнью, например,
раком или параличом, надо решиться на самоубийство, вопреки своим
убеждениям. Да простит мне Господь! Так как нельзя заставлять страдать
окружающих, а я ведь остался один - семьи у меня нет... Нельзя мне своими
болезнями надрывать их силы... Если будет удар для близких, то удар все же
короткий и скоро все позабудут и простят...
Ляля, милая, прости меня. Ты мне в мои закатные дни дала все, что можно
дать, и я тебя духовно и душевно очень сильно люблю по-настоящему. А это
ведь самое главное! И твой светлый образ ношу в сердце своем..."
13 сентября. Стало известно, что Гослитиздат не хочет сейчас печатать
предисловие Пастернака, ожидая "указаний" о его романе "Доктор Живаго".
"Очень несправедливо, - пишет Н.С. - История никогда не поблагодарит и
не оправдает такую "осторожность".
17 сентября. Николай Сергеевич в Дунине один, звонил Ляле в Москву из
санатория "Поречье"... Запись в дневнике:
"Сижу вечером в своей келье: на щите инструменты, печка с плитой,
которую нынче обмазывал глиной, кровать и стул самодельный. Полное
одиночество, которым наслаждаюсь и отхожу, как земля после дождя..."
Из дневника Н.С. 18 сентября 1957 г.
"Ваня кровельщик кончил... Немного выпивши разговорился, как трудно
рабочему человеку живется. Двое детей, жена работает в булочной по ночам.
Сам долго работал грузчиком. Заработков не хватает. Все, что надо - дорого и
времени нет. "Вот, - говорит, - Маленкова прогнали. А мы за него, потому что
он думал о рабочем человеке, как ему облегчить жизнь, чтобы все было
подешевле и чтобы в деревне жить было можно. Дали бы нам волю проголосовать,
весь бы простой народ выбрал бы его".
То же говорили на Кавказе, и на пароходе на Онежском и Ладожском
озерах... Поражаешься единодушию простого народа. Какой контраст с тем, что
пишут в газетах. Никакой правды мы не знаем и это очень тяжело..."
Из дневника Н.С. 15 октября 1957 г.
"Думается, что в конечном итоге нет противоречия между идеализмом -
стремлением к идеалу, стремлением познать его и достигнуть в целом или в
части, и материализмом - признанием величайших сил человека, его разума,
который опытным, научным путем открывает все новое, неизведанное, небывалое.
Полет духа человека к этому неизведанному, небывалому - есть религия
(идеализм), а наука, разум (материализм) - есть только одно из средств,
орудий достижения. Но в основе-то полет духа, тот "Единый дух", который
признавал Толстой и над которым смеялся Ленин".
(Эта запись сделана, вероятно, под впечатлением от запуска первого
спутника Земли).
...10 ноября. "В Дневниках Пришвина то хорошо, что он верит в победу
света над тенью, что он "оптимист" и его волнует новое, "небывалое". Он
хорошо понимает, верит в новые силы и в нашу правоту, в социализм и, в конце
концов, в коммунизм. И, вместе с тем, отдает себе отчет в том, что социализм
и коммунизм не цели, а только "средства" для достижения главного".
Внезапная встреча - запись в дневнике от 21 декабря.
"1953 год. А.А. Фадеев на Кропоткинской улице идет с гражданской
панихиды по В.И. Мухиной, а я туда. Перехожу улицу и его не вижу. Вдруг
окрик: "Николай Сергеевич! Как живете?" Я обрадовано говорю: "Ах, как я рад
Вас видеть, Александр Александрович, и в такой неожиданной, человеческой
обстановке! А я думал, Вы еще в больнице".
- Нет, уже выписался. А Вы куда?
- Я на гражданскую панихиду по Мухиной, а потом в архив, работать над
"Войной и миром".
- Ну вот я Вам обещаю, что теперь буду много заниматься Толстым, вашим
Изданием. Я только что перечитывал Толстого, много передумал и стал
по-другому относиться, стал ближе к Вашей точке зрения, что надо все
печатать.
- Как я рад слышать это именно от Вас! Читайте, читайте, Александр
Александрович, он, Лев Николаевич и Вам поможет.
- В чем поможет?
- Он старший и для Вас, хотя Вы и знаменитый человек. Знаете, у каждого
человека бывают такие минуты, когда тяжело на душе. Я думаю, что и у
знаменитых людей такие минуты бывают. Вот я совсем не знаменитый человек и
только по возрасту постарше Вас, а много за последние годы пережил. У меня
на войне убили двух сыновей в возрасте 19-ти лет. А недавно умерла, сгорела
от горя жена. И я был на грани. И знаете, кто мне помог? Лев Николаевич,
особенно то, что он писал после смерти любимого сына Ванечки. И еще помогли
друзья... Вот я живу и работаю, и силы вновь приобрел. Ах, как хорошо, что
мы с Вами встретились и так внезапно поговорили.
Он поглядел на меня умным, глубоким и, как мне тогда показалось,
страдающим взглядом и сказал:
- Ну, спасибо Вам! Да, я буду читать Толстого, обещаю Вам.
...Сейчас, вдруг с ясностью припомнил этот разговор... А вот в прошлом
году мы его хоронили, этого прекрасного человека! Он покончил с собой".
Этим заканчиваются дневники Н.С. Родионова, переданные в ЦГАЛИ Валерией
Дмитриевной Пришвиной с запретом доступа к ним на 30 лет. Далее следует
машинописная копия дневника, хранящаяся в отделе рукописей библиотеки им.
Ленина. Она начинается с 16 апреля 1959-го года. Дневников за 1958 год и
начало 1959-го - нет вовсе. Хотя эти годы Николай Сергеевич так же тесно был
связан с Валерией Дмитриевной - продолжение дневника ведется, в основном, в
Дунино.
................................................................................................................
Из дневника Н.С. 16 апреля 1959 г.
"Сегодня получил от милой Веры (вдовы писателя - Л.О.) книгу Бунина
"Освобождение Толстого"... Приятно, что он пользовался и моими материалами -
мною опубликованными Дневниками Толстого 1910-го года. Они были напечатаны в
переводе на французский язык в Париже".
18 апреля я ездил навещать Николая Сергеевича в Дунино. Зашел,
разговор, в частности, о положении молодежи и о "стилягях". Так называли, с
явным осуждением, молодых людей, в основном, старшего школьного возраста,
несколько вызывающе одетых с длинными волосами. Они "кучковалиь" вокруг
немногочисленных в ту пору кафе... Николай Сергеевич записал об этом в
дневнике:
"Нечем заполнить свою жизнь, все отнято - в старое никто не верит,
никаких новых идеалов и устремлений... Очень жалко их - ничего не понимают,
барахтаются беспомощно, не знают, за что ухватиться. Говорят: виноват былой
"культ личности". А теперь? Тяжело читать газеты. Где правда? Зачет ее
попирают?"
Из дневника Н.С. 26 апреля 1959 г.
"Днем ходили с Лялей в лес. Ранняя весна в лесу, кое-где снег.
Удивительные краски: земля, отдохнувшая, совсем не такая мрачная, как осенью
- коричневая, как будто дышит. Елки стеною темно-зеленые, но уже светятся
по-весеннему молодыми побегами, а у подножья яркая, светло-зеленая озимь.
Все облучено весенним солнцем. Всюду молодость и свежесть. Птиц в лесу еще
нет, только около жилья щебечут выразительно, с пересвистом скворцы, да
озабоченно каркают грачи, таскают веточки сосны, строят гнезда...
10 часов вечера. Темно, луны нет, звездное небо. Над рекой туман.
Вдалеке где-то лает собака, нарушая тишину.
Ляля устала, а мне захотелось работать, принялся за чистку лужайки
перед крыльцом граблями. Голова как будто пустая, видимо, отдыхает как
весенняя земля - пашня...
Вспомнилось, как в 21-м году шел, тоже на Пасху, пешком прямо из Москвы
до Алабухи, почти 80 верст, совсем без отдыха. Шел в лаптях и от Федоровки
почти полз - перетянул икры веревками.
А еще вспомнил, как ехали зимой из Подсолнечного в Троицкое на собрание
в кредитное товарищество с ямщиком Сергеем Масловым на тройке. Занесло нас
совсем под овинами на въезде в Троицкое. Пришлось кричать почти из-под
снега. Народ услыхал, нас откопали. Очень интересно, но жутковато было".
...12 мая. "Сегодня копал огород и занимался с Лялей Дневниками 37-го
года. Довольно сумбурные записи перебиваются великолепными мыслями, главным
образом о литературе и восприятии новой советской жизни: ломка деревни,
новые отношения. Газеты читать тяжело: самовосхваление, однообразие,
приукрашивание...
В воскресном номере "Правды" интересные итоги переписи населения в
январе этого года. Всего - 208 миллионов человек. Рост городского населения,
но и общий прирост, несмотря на жертвы войны (говорят, 12 миллионов) и
жертвы сталинского режима (говорят, до 10 миллионов). Этого в газетах,
конечно, нет".
Из дневника Н.С. 22 мая 1959 г.
"Моя 30-ти летняя работа по нашему изданию совсем забыта, как бы ее и
не бывало. Грустно, обидно, но это в порядке вещей. Все так с людьми и со
всяким делом так. Но дело сделано и есть удовлетворение, как у того пахаря,
который говорил: "Помирать собирайся, а рожь сей". Посев взойдет по весне и
неважно, кто его посеял... Так и надо: кроме результатов ни на что другое не
надейся, и не надо, так как все другое - постороннее, пустое и лишь мишура".
25 мая заканчивается 3-й съезд писателей. Николай Сергеевич читает
опубликованные в газетах речи. Ему нравится, - как он пишет, - "смелая
статья" Твардовского в "Правде", содержательные речи Паустовского и
Рыльского. Все остальное ему кажется "серым и однообразным". Возмущен
"зубодробительным" выступлением Соболева. Тот напал на Паустовского, и
особенно, на Ю. Казакова, который, "заняв место" на семинаре молодых
писателей, "не оправдал надежд", написав о Лермонтове и Пушкине, а не о
современности, которая понимается только как "семилетка"... О выступлении
Хрущева на съезде Николай Сергеевич отзывается так:
"Речь Хрущева, типичная для него: восхваление и восхваление того, что
существует. Надо обо всем плохом умалчивать, это-де наследие проклятого
прошлого. Писать нужно только о семилетке".
"Тяжелое и безрадостное впечатление от съезда" угнетает и в последующие
дни. 31-го числа - запись в дневнике:
"Не могу понять, в чем тут современность. Неужели только "лакировка" и
"агитка" остались в литературе живого русского народа, а все остальное -
пережитки?
А в сельской рабочей среде: пол-литра, телевизор, велосипед, "налево" и
демагогическая мишура. Сегодня мой приятель С. (в Дунино) просил у меня
26.40 на пол-литра, а то, говорит, руки опускаются..."
Из дневника Н.С. 4 июля 1959 г.
"Очень интересный дневник Пришвина 15-го года. Война, беженцы - теперь
забытое страшное явление нашей жизни... Это Летопись. Настроение народа,
крестьян, купечества, дворян. Популярность великого князя Николая
Николаевича: сильная власть, человек справедливый - такой была его
репутация. Борьба русской партии с немецкой в верхах. Немецкая победила:
отставка Николая Николаевича, назначение Хвостова, роспуск 3-й Думы,
отставка Самарина А.Д. Чаяние всех слоев сильной власти. Мужики: "Пусть царь
без бюрократов и немцев или Николай Николаевич". Раскол у либералов,
еврейское и русское (даже "славянофильское") начало. И в наиболее
влиятельной кадетской партии такой же раскол.
Очень хорошо помню то время, сам варился в гуще общества, народа,
работая в кооперации, постоянно вращаясь в среде интеллигенции (московской и
сельской) и крестьян".
На следующий день в записях снова мысли о Пришвине, но уже не
летописце, а философе:
"М.М. Пришвин... Все пропускает через личную призму, говорит про
"Хочется" и "Надо", придавая им исключительное значение, чуть ли не
единственного двигателя жизни, истории и даже творчества. "Хочется" по
Пришвину это личность, "Надо" - общество... Но ведь жизнь это вся
совокупность людей, их личностей и общественных формаций... Важно, чтобы они
находились не в коллизии, а в гармонии, чтобы "Хочется" и "Надо" не
противоречили бы друг другу, а одно бы дополняло другое или одно вытекало из
другого, как необходимость... И тут только подходишь ко многим проблемам:
религии, коммунизма (только настоящего, а не мнимого), правды, творчества -
художественного, научного и всякого другого (потому что каждый человек, если
попадет на свое "седло", может быть творцом в любой отрасли)".
10 июня Николай Сергеевич приезжал из Дунино в Москву. На Лаврушенском
пусто и темно. Переоделся - и в баню, а потом в парикмахерскую на Петровку,
где стригся с 1912 года. Обедал в "Метрополе" за 25 рублей. Случайно попал
на французскую кинокартину "Сиреневые ворота". Очень понравилась. Записал в
дневнике: "Чудесная, умная картина, тонкая, глубокая игра всех актеров".
Из дневника Н.С. 16 июня 1959 г.
"Читаю машинопись: дневники Пришвина 1917 года. Все как было,
по-настоящему и объективно описано. Исторический материал, а для меня это
история живая. Все вспоминается: и общая атмосфера, насыщенная беспокойством
и неопределенностью, и собственные переживания, недоумения и шатания, и
стремление действовать, участвовать в самой гуще жизни.
До этого, году в 15-м один мужик - кооператор, мне говорил: "Как бы это
сделать, чтобы всех обезземелить, а потом всех наделить поровну". Вот запали
эти слова на всю жизнь. Он же тогда говорил еще: "Бог-то Бог и царь-то царь.
На Бога да на царя надейся, а сам не плошай. А без Бога в душе и без царя в
голове жить невозможно. Так-то и в миру, в обществе..."
Далее в той же записи - мысли самого Николая Сергеевича о возможности
жизни и развития современного общества:
"Человеческое общество в современной стадии своего развития может жить
только под руководством сильной власти - исторические события последних лет
доказали: единой, нераспыленной власти или традиции, как Англия и Индия.
Последняя идет впереди всех - у нее традиция зиждется на моральном,
религиозном сознании. Думается, что во всем человечестве так будет. Надоест
же людям руководствоваться только злобой, насилием, всякой фальшью и тогда
неизбежно обратятся к противоположному. Закон природы (гармония, эволюция)
этого требует... Я убежден, что это так. И так будет.
Дойдет до высшей кульминационной точки, а потом, как реакция, пойдет к
другому, более крепкому и надежному основанию. Произойдет переоценка всех
ценностей и жизнь пойдет не для брюха, а для духа".
И снова о Пришвине.
Из дневника Н.С. 25 июня 1959 г.
"Много мыслей вызывает чтение дневников Пришвина. Он все время в
движении, в развитии. Это подлинная "Летопись временных лет" - наших
тревожных годов - первой половины с лишком 20-го столетия, первоисточник для
изучения истории. Когда-то будет возможность опубликовать. (В 1990-м году -
Л.О.). Это ужасно, что нельзя публиковать то, что "против шерстки", можно
только "по шерстке". Какой ущерб для развития, для общей культуры! А наши
писатели в статьях и на съездах славословят эту удушливую атмосферу и
возрождают, так называемый, "культ личности", лакировку и замазывание дыр".
...26 июня. "Читал в "Литературе и жизни" развязную статью Кочетова о
Паустовском, весьма мало убедительную. Он, Паустовский, далеко не "один
брюзжит".
А что делается в деревне! Не дают покоса колхозникам. Нечем с осени
кормить скотину, а молока и мяса давай, и скот будут резать. Или это тоже
брюзжание отставшего от жизни старика? Но нельзя же все гоняться только за
большим и давить маленькое. Маленькая травка тоже прорастет не только на
целине и на просторах, но и в лесу, и в оврагах. Зачем же ей пропадать? Из
маленького делается большое. Вот, видимо, этого-то и не хотят, боятся".
Из дневника Н.С. 29 июня 1959 г. Дунино
"Вчера очень обрадовало меня посещение трех друзей: Саша Л., Лева О. и
Илья Волчек. Лева интересно рассказывал о своей новой работе у академика
Энгельгардта по биофизике... И еще про Эйнштейна - мир, как отражение
сплошного электрического поля (не берусь излагать).
Варили картошку на костре, дождик помешал - продолжили на террасе...
12 часов ночи. Узкая багровая полоса на небе - отсвет зашедшего солнца
(вечерняя заря), сходится с утренней. Красиво. Так и жизнь наша: "Вечера,
утра все та же заря". Да еще ветерок колышет верхушки деревьев; что-то
уносит, что-то приносит. И так всегда было и будет, и чувствуешь себя
каким-то участником этого "всегда"."
20 июля под впечатлением только что прочитанной книги Г. Уэллса "Россия
во мгле". Николай Сергеевич записывает в дневнике: "Очень верно, справедливо
и талантливо написано. Какова критика марксизма! И как все начетничество
бледно перед этой книгой".
В эти же дни он уже не в первый раз просматривает дневник Пришвина за
37-й год. Записывает: "Нет уверенности, что делаю нужную работу, так много
отнимающую времени: печатать нечего и думать".
Одновременно и, конечно, тоже в который уж раз "с наслаждением"
перечитывал "Евгения Онегина".
Из понимания безнадежности печатания дневников Пришвина у Николая
Сергеевича и Валерии Дмитриевны рождается замысел подготовить на материале
дневников хотя бы книгу высказываний М.М. Пришвина по вопросам искусства и
литературы.
Из дневника Н.С. 22 августа 1959 г. Дунино
"Сейчас 12 часов ночи. Вышел на улицу. Сияет луна, одуряющий запах
табаков у "моей" пристройки. Тишина, вдали пение (суббота) и лай собак.
Таинственная ночь. Пихты высятся под луной, как на картине Куинджи.
Благодать...
Как странно жизнь моя складывается. Без особой пользы живу почти
безвыездно в Дунине, каким-то потерянным - не соберу вожжей. Мысли только
вглубь, но не вширь. Одной глубины бездейственной по моей натуре мало, и
неприятно, что горизонт, поле зрения не расширяется, а суживается...
Что-то все время очень томит. Должно быть, это только в самом себе -
внутренний стержень как-то затупился и не найдет контакта с общей жизнью.
Все видятся темные тона во всех явлениях общественной жизни, ничто не
воодушевляет, не зажигает. Погоня за внешними достижениями в ущерб
внутренним, духовно-моральным. В этой области все труднее и труднее найти
просветы.
Сегодня только по радио прекрасная беседа С.М. Бонди для школьников об
искусстве и литературе. Но мне лично стало еще грустнее. Почувствовал
пустоту возле себя".
Из дневника Н.С. 2 сентября 1959 г.
"Господи, да неужто я с ума схожу? Сейчас, днем, застал себя рыдающим и
обливающимся слезами с возгласом "Боже мой, всуе мя оставиши"... Это
мальчики, входящие в калитку сейчас представились живо... Подкралось это ко
мне совсем незаметно. Еле привел себя в порядок. Хорошо, что никого нет. С
содроганием вспомнил "Черного монаха" Чехова..."
В середине сентября Николай Сергеевич впервые заметил, что при кашле в
мокроте появляются кровяные жилки. Сам кашель усиливается, трудно дышать.
Понимает, что надо бы бросить курить...
В конце месяца под впечатлением от поездки Хрущева в США и его
миролюбивых выступлений там, в дневнике появляется запись, по духу своему
сильно отличающаяся от былой наивно-прямолинейной анафемы в адрес "капитала"
и от утверждения о скорой и неизбежной победе "труда" над ним. Другая,
глобальная угроза всему человечеству выходит на первый план: "С Америкой нам
не воевать надо, а работать вместе. Верно, что в современно, атомной и
водородной войне, не может быть победителей и побежденных, как говорил у нас
в Москве вице-президент США Никсон. Будет всеобщее разрушение и гибель всех
и всего. Надо все илы направить на предотвращение всеобщей мировой
катастрофы. А это могут сделать только мы и Америка!!".
14 октября по поводу постоянного наблюдения крови при откашливании:
"Кровь в мокроте наводит на мысли: быть может, это смерть приближается,
подает сигналы. И удивительно, - совсем не страшно, как будто это не меня
касается. И еще не разберусь: хорошо это или дурно, то есть мудро или глупо.
Думается, что вернее первое..."
Из дневника Н.С. 23 октября 1959 г.
"...Ох, в какой шелухе мы живем. То ли это историческая неизбежность?
То ли брешь от гибели десятков миллионов хороших людей за последние два
десятилетия? То ли наше поколение так исстрадалось, что живого места в душе
и теле не осталось? Вернее всего - все вместе и ряд еще других факторов.
Надежда на свежие, молодые силы из остатков нашего народа. Они наверняка
явятся, как наступит после этой слякоти и зимы весна и молодая трава
пробьется и деревья вновь покроются зеленью... И сейчас, сквозь груды мусора
жизнь пробивается и неуклонно движется вперед, и творческие силы не гаснут,
а проявляют себя, например, в науке. Но на одной точной науке тоже не
уедешь... Нужен человек, личность человека и общение людей - не газетное, не
на заседаниях, а живое, творческое. Придем же мы к этому!"
2-го ноября Николай Сергеевич едет в Москву на обследование. Последние
дни он все хуже себя чувствует: быстрая утомляемость, головокружение.
Возможно, что от потери крови с непрекращающимся кровохарканьем. Договорено,
что обследование будет проводить в Туберкулезном институте доктор Наталья
Константиновна Беляева, давняя знакомая, жена П.В. Вссесвяткого, с которым
Николай Сергеевич работал вместе еще в кооперации. По этому поводу он
записывает в дневнике: "Павел Васильевич скончался в прошлом декабре от
вирусного гриппа. Очень поразила меня его смерть, хотя я его не видел
последние годы, а не видел вот почему: Когда он был у меня последний раз во
второй половине 40-х годов, и я ему рассказал о гибели моих мальчиков, он
страшно разволновался, и мне трудно было его успокоить. А я знал, что его
волновать нельзя. И разговоры о нашей неизменно дружной работе в кооперации
тоже очень его волновали. А потом смерть Талечки еще более затруднила мое
посещение. Я знал, что он будет очень переживать... И вот, как часто бывает,
не успел, не сумел... и конец. Все-таки, вижу, что это неправильно. Надо
было найти что-то поглубже, что дало бы возможность свидеться, но, видимо,
сил не хватило".
На обследование Николай Сергеевич поехал с братом Костей. Надо
полагать, что характер его смертельной болезни в этот раз был подтвержден, и
Наталья Константиновна сообщила об этом Косте.
5-го числа был повторный рентген и консультация профессора. Диагноз,
объявленный больному: "Хроническая пневмония левого легкого".
Из дневника Н.С. 11 ноября 1959 г.
"Стоят чудные "хрустальные дни". Яркое солнце, почти не греющее -
только поздней осенью такое бывает. Ясность воздуха - все деревья и домики
видны четко, почти нет перспективы. Деревья стоят нагие. Голубоватые и
лиловатые ветки, белые стволы берез и темно-зеленая хвоя. 6о ниже
нуля. Река становится, шуршит "сало".
Кончил дневник Пришвина за 1922 год. Пожалуй, это самый интересный из
всех, мною прочитанных годов: "Становление после перенесенных и озлобивших
первых революционных лет. Начинает видеть общее, искать смысла происходящему
в общественной жизни, стремясь сочетать, примирить личное с общественным,
находя место и "Евгению", и "Медному всаднику".
...22 ноября. "Какая же для меня душевная радость! Совершенно
неожиданно пришел вчера Гора Кругликов. Чтобы провести этот день со мною
вместе, а сегодня утром уехал, чтобы попасть на кладбище (полгода со дня
смерти Надежды Осиповны). Очень было с ним хорошо. Ляле он понравился своей
деловитостью, простодушием и чистотой. Говорил, что очень захотелось увидеть
хороших людей, и что я теперь остался единственным из старшего поколения,
как самый близкий, родной...
Все вспоминалось: Горки, мальчики, Талечка, Надежда Осиповна, Ульрих
Осипович и все наше безмятежное, счастливое горкинское житье. Он все
осмотрел и дал ряд хозяйственных советов".
В тот же день Николай Сергеевич записал. Что здоровье его "совсем
поправилось", пилил с Лялей дрова, копал... Но через три дня, когда по
сильному морозу провожал Костю, заметил, что дышать ему на морозе трудно и
больно.
30-го ноября в Дунино было получено через Гослитиздат приглашение из
Италии (адресовано "профессору Родионову, члену Литературной Академии") на
Международный съезд, 29 июня - 3 июля 1960 года, по случаю пятидесятой
годовщины смерти Л.Н. Толстого (в Венецию).
"Конечно, - пишет он в дневнике, - было бы страшно интересно поехать.
Это единственный случай в моей жизни и очень почетный. Но это далеко не
только от меня зависит.
Завтра поеду в Москву, чтобы переговорить в ССП (постараюсь с Сурковым
и Фединым), в Гослитиздате и Толстовском музее. Интересно, откуда они узнали
обо мне. Вероятно, по 58-му тому и моей книжке. Кто еще получил приглашение
и кто собирается ехать в Италию?"
В Москву приехал 2-го вечером. Ночевал на Большой Дмитровке (она уже
переименована в Пушкинскую ул.). Квартиру заполняет Соня с двумя младенцами.
Эмма и Боря Татаринов - в больнице.
В четверг, 3-го декабря, начал хождение по партийно-чиновничьему кругу
для получения разрешения на поездку. В Италию? Рядовой редактор?
Беспартийный! Из дворян!! Будь Николай Сергеевич поопытнее в таких делах, не
стал бы и начинать. Но еще живет в нем наивная вера в справедливость. Разве
не он на своих плечах вытянул все громадное дело полного издания Толстого?
Даже в Италии знают и ценят результат его 30-летних усилий. При том, что ни
личных контактов, ни переписки с заграничными литературоведами или потомками
Льва Николаевича у него не было. Неужели могут ответить отказом на их
приглашение?
В Толстовском музее узнал, что из москвичей, кроме него приглашены
только Гудзий и Гусев. Это справедливо! Из Ясной Поляны - Булгаков, Пузин и
Поповкин - тоже очень достойные люди...
Движение по кругу начал с Гослитиздата. Говорил с неким Владыкиным. До
сих пор в дневниковых записях он не появлялся - видимо, какой-то надзиратель
из "органов". (Представляю себе, как тот же Сурков и Федин разводят руками:
от меня, мол, это не зависит!) Владыкин направляет в "иностранную комиссию"
Союза писателей, к некой Романовой и в ЦК к товарищу Черноуцан.
Романова будет только в понедельник. Товарищ Черноуцан просмотрел
приглашение, выслушал пояснения Николая Сергеевича о работе над изданием и
предложил отложить разговор до следующей недели - начать, все-таки, с
Романовой.
В понедельник состоялся разговор с ней (она - зам. председателя
комиссии) и тов. Брейдбургом (специалист по итальянским делам!). Обещали
"выяснить" в течение недели и сообщить в Дунино.
Из дневника Н.С. 12 декабря 1959 г.
"Холодно: сейчас 25 градусов мороза, ночью было 30...
Красота необыкновенная. Все деревья и дом опушены инеем, таким густым,
что из-за него ничего не видно, как летом от листвы, только все белое. Ночью
луна - яркий голубой свет, длинные тени. Совершенная сказка!
Нынче видел сон. Львов, в восьми верстах от него селения: Гай и
Чижикув. А между ними ракита. Под ракитой останки - прах моего Феди. Я
пришел к нему туда в такую же морозную лунную ночь...
Забивал окна на зиму. Побаливает левая лопатка. Возможно, мое поездное
ранение в молодости (32-й год): перешиб много ребер и больно было чихать,
кашлять и глубоко вздохнуть. Теперь боль там же и такого же характера,
только не такая сильная. Хочется поменьше заниматься своей персоной".
17 декабря в больнице умер Боря Татаринов. 19-го Николай Сергеевич
приехал в Москву на кремацию. Оттуда в пустеющую Пушкинскую квартиру.
Вечером на Лаврушенский... По-видимому, в тот же день узнал, что вероятность
получить разрешение на поездку в Италию очень мала. 20-го кратко записал в
дневнике:
"Сегодня написал ответ итальянцам (вероятно, с благодарностью за
приглашение - Л.О.). Говорил по телефону с Гудзием и Поповкиным. Никто,
кажется, не собирается на съезд в Венецию. А жаль!"
Из дневника Н.С. 22 декабря 1959 г.
"Сегодня закончил проверять машинопись затянувшейся работы "Материалы к
Летописи жизни и творчества М.М. Пришвина" - по дневникам 1937-41 годов.
Кончена большая, трудоемкая и невидная работы.
Вчера в кино "Мир" смотрел итальянскую картину "Ночи Кабирии". Чуть не
заснул от однообразия. Антихудожественная и фальшивая вещь... Зашел на
Пушкинскую. Разгром, беспорядок и бедная Анна Николаевна, тоже опустившаяся.
Убежал на Лаврушенский пить чай в одиночестве...
Все болит левый бок и усталость".
У Эммы в больнице определили рак легкого.
31 декабря, в канун Нового Года, на Лаврушенский заходил Пастернак.
Николай Сергеевич, по-прежнему, им восхищается: "Какой человек! - записывает
в дневнике. - Когда видишь такого человека, не так одиноко становится жить
на свете... пишет новую пьесу".
Из дневника Н.С. 2 января 1960 г.
"Никакой встречи этого Нового, високосного года, не было... Вчера
ходили с Костей навещать в Яузской больнице Эмму. Очень была довольна,
нервически возбуждена, надеется, бедная, скоро выздороветь и не подозревает
безнадежности своего положения. Для знающих - тяжело. Больничная
обстановка... Думал о неизбежности, скорой для всех".
Заинтересовавшись всеобщим увлечением, Николай Сергеевич пробует читать
"Фиесту" Хемингуэя и признается в дневнике, что ничего не понимает:
"Пьют, ездят на такси от бара к бару, спьяну влюбляются, не разобрать,
кто в кого. И в этом весь роман".
Позже, оставив "Фиесту", попробовал прочесть "Зеленый остров Африка" и
тоже записал: "Не мог читать и бросил: охота и упоение убийством на охоте".
Впрочем, не лучшее впечатление у него и от наших романистов, от
"нарочитого, однообразного" содержания их произведений. Даже о некогда столь
восхищавшем его Шолохове пишет с горечью, что "последние публикуемые главы
"Поднятой целины" стыдно (за него) читать. Или же, - спрашивает себя, - я
уже так безнадежно устарел? Но, вряд ли, потому что хочется обновленного,
свежего, как та травка или почки деревьев, которые скоро распустятся весною,
и к которым все время тянешься в мыслях, "только дожить бы". Что это,
стариковское брюзжание или действительно сейчас все так мрачно, как мрачна
эта январская погода без снега, света и солнца?.."
10-го января Николай Сергеевич получил письмо из Франции от Веры
Буниной. Она советует поехать на съезд в Венецию, говорила о нем с Сергеем
Михайловичем Толстым. Пишет в письме: "Это он выдвинул Вашу кандидатуру на
съезд. Ему очень нравится Ваша книга "Толстой в Москве", да и вообще он
знает и очень ценит Вас". Советует ему написать...
Из дневника Н.С. 15 января 1960 г.
"С утра ездил в Иностранную комиссию СП по анкетным делам в связи с
поездкой в Италию. Дали большую анкету и бланки для автобиографии. В который
раз приходится заниматься одним и тем же. Все какое-то старое, отжитое,
почти как 40 лет назад. Не сдвинулось в своем бюрократическом подходе, когда
суждение о живой личности черпают из сухих анкетных, разграфленных записей,
совершенно бездушных... Всегда после таких анкет чувствуешь себя каким-то
кастрированным".
В тот же день - запись в дневнике о новом замысле:
"Вот несколько дней подряд возникают мысли о большой книге, о живом
Льве Николаевиче, то есть расширенная, без географических рамок моя книга
"Толстой в Москве" плюс моя не вышедшая в свое время брошюра "Л.Н. Толстой"
(уже была набрана), которой дали такую высокую оценку Сергей Львович,
Александра Ильинична и П.С. Попов. Плюс, конечно же, живые образы Толстого
из его дневников, писем, художественных произведений, мемуаров и собственных
мыслей, вроде как у Бунина в его превосходной книге "Освобождение Толстого".
Одним словом, материала сколько угодно. И это будет не компиляция, а живые
картины жизни, души и мыслей Льва Николаевича, творческая его биография. Как
из мелькнувшей мысли, отрывочной записи на ходу в Дневнике или Записной
книжке возникало громадное здание в его, главным образом, художественном
творчестве. Примеров много: "Война и мир", Николаевская эпоха, "Анна
Каренина", "Хаджи-Мурат", "Живой труп" и другие. Начать с детства и кончить
октябрем 1910 года. И как мы тогда переживали его смерть, а многие из нас
еще и сейчас переживают, как священную память о самом близком человеке...
Много мыслей и чувств в этом направлении. Только где силы брать? Может
быть, в самой работе?"
И еще одна запись того же числа:
"Взглянул из окна кабинета, с 6-го этажа: идут под руку старушки по
занесенным снегом переулкам Замоскворечья. Снег чистый, чистый, какого в
городе давно уж мы не видели. Так было и 70 лет тому назад, когда я родился,
и 100 лет, и больше. Так же, по этим самым местам бродил и Островский, и
Толстой, и Фет, когда в конце 50-х годов все рядом жили (Толстой на
Пятницкой, Фет там же, Островский у себя в доме на Малой Ордынке против
церкви).
Так потянуло там же побродить в полном одиночестве, подумать хотя бы о
контурах задушевной работы над Толстым...
Почему-то, хотя сегодня ничего не произошло, я доволен проведенным
днем. Настроение хорошее и бодрое".
Из дневника Н.С. 18 января 1960 г.
"Завтра, 19 января - 15 лет со дня смерти Феди. Всегда особенно остро
чувствую этот день. Все, все на памяти. И в этом году, в конце октября 20
лет, как последний раз обнял Сережу... Какой я живучий! Сам дивлюсь, как
вынес. Да и выношу по сейчас. Только все болит внутри. Разве можно это
вылечить?..
Ляля сейчас спрашивала: "Зачем ты пишешь дневники?" Я сам не знаю
зачем... Пусть для сожжения".
22 января Эмму выписали из больницы - умирать. Николай Сергеевич
записывает: "Сегодня в 2 часа дня Костя привез Эмму: очень похудела и
ослабела, еле взошла на лестницу, но в возбуждении от радости возвращения
домой".
Из дневника Н.С. 25 января 1960 г.
"В "Правде" интересная речь Неру. Конечно, не вся напечатана. Смысл
речи: мы и вы боролись одновременно, но разными средствами. У вас вышло и у
нас вышло. Ссылки на Ганди. Очень интересно и вызывает много мыслей... Есть
же абсолютные истины в моральной сфере, такие же непререкаемые, как 2 х 2 =
4. Мир во всем мире. А если мир, то значит и любовь, о чем и говорил Неру.
Идея Христа 2000 лет не опровергнута, а облекается в новые формы, в
зависимости от времени и истории, экономических отношений и т.д.
Очень интересно жить. Как это говорят, что не интересно, что все "суета
сует". А разве не интересно, чем это кончится? Ведь уничтожения всеобщего
оружия еще не было в истории. Историческое, значит, сейчас время,
историческая веха в Мировой Истории".
Глава 10. Последняя тетрадь
Из дневника Н.С. 27 января 1960 г.
"Начинаю новую тетрадь дневника... Быть может это будет последняя
тетрадь и запись "по..." будет записана уже не моею рукой... Но, все равно,
будь, что будет".
(Действительно, запись на форзаце "...по 9 сентября 1960 г." сделана
мною, хотя обстоятельств этого не помню - Л.О.)
... "В Гослитиздате женское засилье. Новый директор Ломунов в
долгосрочном отпуске... Меня там ругают: будто я злоупотреблял в Редакции
своим положением - действовал в защите литературного наследства Толстого
единолично, себя выставляя на первый план. Какой вздор и клевета злостная!
Меня мое положение и завещания стариков обязывали, потому что в трудные
минуты все прятались по своим норам и приходилось на себя принимать все
удары. А я в действиях своих, в письмах и заявлениях всегда советовался с
Гудзием, Гусевым и другими, и никогда не делал из них секрета".
Из дневника Н.С. 5 февраля 1960 г.
"Каждый день посещаю старушек на Пушкинской. Разговаривал по телефону с
Львом О., которого очень люблю и ценю его дружбу. Ходил сниматься для
"анкет".
Как-то давно мы шли с мальчиками по Нарышкинскому бульвару мимо бывшей
Екатерининской больницы, а еще раньше (до 1812 года) английского клуба. Я им
рассказывал о 1812 годе и об обеде Багратиона. И, между прочим, говорил о
том, что я прожил уже один рубеж старого XIX и нового XX века, а им
предстоит пережить следующий, с XX на XXI-ый и круглую дату 2000 лет. И
Сережа тогда сказал: "Не забудем этот разговор, и кто из нас троих будет жив
тогда, его вспомнит". Очень я тогда почему-то умилился.
Но вот судьба сложилась так, что никто из нас троих до этого не
доживет. Они бы могли дожить, но не дожили, а обо мне, что уж говорить".
9 февраля на Пушкинской мы с Николаем Сергеевичем и дядей Костей
смотрели и слушали по телевизору выступление президента Италии Гронки по
случаю подписания советско-итальянского коммюнике о культурных связях и
обмене делегациями. Николай Сергеевич спросил мое мнение о том, повлияет ли
это на перспективы их поездки в Венецию на Толстовский съезд. Я сказал, что
сие сомнительно. С нашей стороны в обмене будут участвовать делегации,
назначенные высокими партийными инстанциями. В их составе, кроме двух-трех
представительных знаменитостей, окажутся важные функционеры, члены их семей,
а также разведчики.
Из дневника Н.С. 15 января 1960 г.
"13-го вечером был у М.И. Горбунова в высотном здании у Красных ворот
на вечере памяти его отца, Ивана Ивановича Горбунова-Посадова. Довольно
много собралось "толстовцев". Рад был видеть Диму Черткова, О.И. и Н.И.
Горбуновых, сестер Страховых.
Миша Горбунов очень хорошо, тепло и деловито сделал краткий, но яркий
очерк жизни Ивана Ивановича (20 лет со дня смерти).
В связи с этим, припомнились мои встречи с ним в 20-х-30-х годах. Они
все у меня живут ярко в памяти. Когда я начал работать в Главной Редакции,
он пришел ко мне с приветствием по поводу того, что Владимир Григорьевич
Чертков привлек меня к участию в таком большом деле. Говорил о том, что
несомненно много будет препятствий и что никогда не надо останавливаться
перед ними, а хоть одному, но защищать дело до конца, и тогда оно непременно
увенчается успехом.
Написал сегодня об этом Мише (он теперь академик архитектуры) и посла
ему копию переписки с Иваном Ивановичем 35-го года по поводу моей работы над
дневником Льва Николаевича 1910 года (58-й том). Он очень одобрял мою работу
и трогательно благодарил. Для меня это было и есть очень ценно.
Личность Ивана Ивановича Горбунова-Посадова одна из самых ярких на моем
пути. Его великолепное дело - издательство "Посредник" сыгравшее такую
крупную и благодетельную роль в истории русской культуры. Его речь в 1928
году в Большой аудитории Политехнического музея на чествовании 100-летия со
дня рождения Л.Н. Толстого, где он требовал в память Толстого отмены
смертной казни, прекращения репрессий и защиты крестьянства - мужественно,
один..."
2 марта в Дунино приезжал из Вологды молодой поклонник Пришвина ("юноша
28 лет замечательный, чистый, ясный, совсем не современный" - из дневника
Н.С.).
Гость очень одобрил составленную Николаем Сергеевичем "Летопись жизни и
творчества Пришвина". И тут неожиданно Валерия Дмитриевна сказала, что, по
ее мнению, это ненужная работа!..
"Это после более чем года моего напряженного труда, - записывает
Николай Сергеевич, - при ее полном одобрении! Очень стало неприятно и
огорчился. Может быть и по "Искусству" она то же скажет... во всяком случае
с меньшей охотой стал работать. Возможно, что это только сегодня - под
свежим впечатлением".
Из дневника Н.С. 12 марта 1960 г.
"...В 12 часов умерла Эмма. Тихо, без мучений - от рака легких. Пошел
туда, на Пушкинскую: хлопочет Костя, убирает, прибирает милая Алечка, моет,
стирает. Бедная одинокая Анна Николаевна растеряна. Меня грызет вопрос, что
с ней делать, как устроить хотя бы на лето.
Вчера, там же, на Пушкинской, было свидание трех бородатых братьев. Мне
всегда отчего-то смешно, когда мы собираемся вместе. Рад был видеть Сережу.
Вместе с ним простились с Эммой, она улыбнулась и покивала головой. Но я
понял, что она уже на исходе: клокотание в груди, потусторонние глаза...
Сегодня ждал звонка о ее смерти, так и оказалось.
Третьего дня, 10-го марта, вечером был у 83-х летней Марьи Михайловны
Введенской. Как всегда, много и интересно говорила. Необыкновенная
жизнерадостность. Говорит: "В какое интересное время мы живем!" Читает
кибернетику и богословие: сочинения (рукописные) братьев Зерновых, которые
ей откуда-то принесли "на растопку", но она их спасла и теперь не знает, что
с ними делать.
Мне очень хочется, чтобы брат Костя поселился у меня на Пушкинской".
19 марта на Лаврушенский приезжал учитель из Переяславля-Залесского,
старый знакомый Пришвиных. Много рассказывал интересного о современной
деревне: колхозах, пьяницах председателях, о то, как колхозникам, чтобы
"догнать и перегнать Америку" приходится покупать скот, который дохнет
оттого, что нечем кормить, даже покосы колхозникам запрещены...
"А жизнь! Куда она катится? - пишет по этому поводу Н.С. - Душно стало
во всех отношениях. Даже в Переяславщине леса вырублены, стало меньше дичи,
грибов, ягод. И так во всем. "Что имеем, не храним", а потерявши теперь и не
плачем. Ужасное снижение морального уровня и всего понижение, несмотря на
шум "догоним и перегоним!" Не только людям, но и природе достается... Все
истощается. А сколько людей перебили! Вот это и отзывается.
Роботами и кибернетикой не заменить человека и настоящую жизнь. И где
предел? Это не ворчанье старика, а сущая правда, остро воспринимаемая и
молодежью".
Из дневника Н.С. 21 марта 1960 г.
"Сегодня решил бороться с мраком в себе и превозмочь свою немощь. Опять
начал делать легкую гимнастику. Потом пошел на московскую художественную
выставку в Манеже. Очень, очень серая, скучная и однообразно - безотрадная
выставка, нет того, что называется живописностью, краски какие-то все
одинаковые. Лучшие, по-моему, пейзажи Грицая. Производит впечатление фигура
Шаляпина на картине Шаляпин, Горький и Чехов...
Я думал, неужели я так безнадежно постарел, что ничего не понимаю, и
чтобы проверить себя пошел на другую выставку: французских художников XIX
века, открытую в Музее изобразительных искусств. И, несмотря на усталость,
возрадовался духом. Какая свежесть, какой брызжущий талант! Вот уж где
"живописность". Огромное впечатление произвели импрессионисты. Особенно
живые, яркие портреты Ренуара, К. Моне, пейзажи Сезанна, Коро, Добиньи...
Но ведь был же и у нас расцвет живописи: классики, передвижники, "Мир
искусств"! Куда все это девалось? Почему от нашей современной живописи такая
щемящая скука?.. От двух выставок очень устал, разболелась голова. Отлежался
и стал работать над выписками об искусстве из дневников Пришвина.
Надо продолжать в том же духе и бороться со своею слабостью! Попробую".
Из дневника Н.С. 27 марта 1960 г.
"Мое рождение - 71 год. В час дня отправились с Лялей на Пушкинскую.
Там сборище родных и друзей. Всего набралось 38 человек. Полная
самодеятельность, без хозяйки. Заглавные - брат Костя и племянница Соня
Суббота. Пришли Кузнецовы. Всем, видимо, было очень весело. Опустевшую
квартиру убрали и вычистили".
6 апреля на Лаврушенском Николай Сергеевич принимал неожиданного гостя
(Валерии Дмитриевны не было дома). Из Парижа приехал Сергей Михайлович
Толстой, сын Михаила Львовича Толстого и Александры Владимировны Глебовой.
Он - врач, и оказывается, организатор съезда в Венеции. Приехал в качестве
туриста, с группой медиков и, как внук Толстого, чтобы выяснить, приедут ли,
наконец, русские на международный съезд памяти Толстого. До сих пор "у нас"
этот вопрос не выяснен.
Николай Сергеевич записывает в дневнике:
"Много и запоем говорили друг с другом обо всем, кроме политики: о его
родителях, о старой Москве, его семье и моей тоже, о нашем Издании. Я
подарил ему три Чертковских фотографии и обещал медицинские свидетельства о
болезни Льва Николаевича. Он с удовольствием ел русское черносмородиновое
варенье...
Как странно: встретились два человека, живущих на разных планетах, и
встреча - как давно знакомых, даже близких, родных".
18 апреля, уже по инициативе Валерии Дмитриевны и Сергея Сергеевича
Толстого, там же, на Лаврушенском собрались Толстые: кроме парижанина Сергея
Михайловича с женой, француженкой Колеттой, приехали из Ленинграда и Ясной
Поляны: Сергей Сергеевич с двумя дамами, Саша Толстой с женой Светланой и
К.К. Попов. Было очень оживленно.
"Сергей Михайлович, - записывает Н.С., - очень умный, все понимающий и
великолепно воспитанный человек (приходится мне даже дальним
родственником)".
Из дневника Н.С. 26 апреля 1960 г.
"Приехала Нина (домработница Пришвиных - Л.О.) из Дунина. Ездила
готовить переезд. Тяжелое отношение к ней Ляли. Я смотрю на это как на
болезнь ее, наваждение и очень жалею. Вспоминаю всегда жену сапожника из
"Чем живы люди" Толстого: "Дух изо рта идет тяжелый".
После почти двухлетнего перерыва был на стадионе в Лужниках. Было
приятно, несмотря на то, что "Спартак" проиграл киевскому "Динамо" (0:1)".
...28 апреля. "Сегодня в 9 утра на грузовике уехали в Дунино. Весна
только что еще начинается, кое-где снег, холодно, почки, хотя и надулись, но
приостановили распускание из-за холодов. Отопление и водопровод за зиму
испортились, топим "черную печку"...
12-й час ночи. Сидел сейчас в темноте, в столовой и курил. Ощущал всем
существом своим тишину. Все спит, только мысль не уснула, а, наоборот,
работает много лучше: становится ясным то, что было неясным и где-то чуть
тлело. Вспоминаются разные люди, которых встречал на своем жизненном пути...
Очень все интересно. Многие, очень многие люди освещены в сознании каким-то
как бы нимбом. Хорошо бы и в ныне живущих видеть хотя бы намеки на этот
нимб.
Кажется, неоткуда, но откуда-то что-то берется и само собой возникает".
Между тем, состояние здоровья Николая Сергеевича явно ухудшается. Это
видно из следующих двух записей в дневнике:
7 мая. "Вчера и сегодня по утрам копал клумбу не напрягаясь, и вдруг
заболела язва. Видимо, я уже откопался, лопата и работа над землею мне уже
не под силу. Грустно... Надо переходить на стариковское положение и больше
работать "самопиской". Но и здесь быстрая утомляемость и голова уже далеко
не та.
Вечером слушал радио: заключительное слово Хрущева об американском
самолете, отмене налогов и новой денежной реформе с 61 года. Уход с поста
Председателя Президиума Верховного Совета Ворошилова Климента Ефремовича.
Вот человек, который, несомненно, пользовался всеобщим уважением и
признанием. На его место новая фигура - Брежнев.
Мое пребывание в Дунине становится бесцельным. Не хочу быть обузой,
только брать и ничего не отдавать. Старость беспомощная и болезни быстро
надвигаются. За этот год я особенно сдал. (Надо искать и найти выход)".
15 мая. "Лежу в постели: разболелись кишки, кровью харкаю. Очень слаб.
Третьего дня вечером уехал, к сожалению, Костя. Написал заявление о его и
Анны Николаевны прописке в моей квартире. Чувствую себя совершенно
изолированным от внешнего (да и внутреннего) мира. Очевидно, что выбываю из
строя, вернее, выбыл".
Но, все-таки, интерес к жизни не вовсе пропал. Того же 15-го мая запись
в дневнике:
"С интересом читаю очень хорошую книгу Н.В. Кодрянской "Алексей
Ремизов", присланную мне из Парижа автором. Но кто такая Кодрянская,
сделавшая мне на книге "сердечную" надпись - ума не приложу.
Много нового узнал о жизни наших эмигрантов в Париже - несчастное,
нищенское существование. Но, вероятно, не у всех так печально сложилось, как
у Ремизова".
23 мая, Дунино. Брат Костя привез из Москвы известие, что в Италию на
съезд памяти Толстого поедут три человека: Марков - 1-й секретарь Союза
Писателей, печально знаменитый критик - "погромщик" либералов Ермилов (их
никто не приглашал). А из приглашенных один только Н.К. Гудзий.
"Кургузая, приказная делегация! - записывает Николай Сергеевич. - Как
не совестно перед иностранцами?"
Из дневника Н.С. 23 мая 1960 г.
"Иногда беспокоит, что меня так обходят и замалчивают в связи с работой
по 90-томному изданию. Выпирают только Гудзия, как будто он сделал все
издание, а в действительности это не так.
Инициатива и первичная организация - В.Г. Чертков и Бонч-Бруевич.
Инструкция, по которой сделаны все тома, и весь первый период - главным
образом М.А. Цявловский. Художественные произведения и тезисы по текстологии
- Н.К. Гудзий. Вся, так называемая, теоретическая часть и три тома дневников
(55, 56 и 59) - Н.Н. Гусев. Письма - главным образом В.С. Мишин, А.С.
Петровский, В.А. Жданов и я (три тома писем самого последнего периода).
Кроме того, Мишин подготовил трактат и статьи по искусству, последний 90-й
том и осуществлял вместе со мной переработку всех послевоенных томов (в
числе 52-х).
Мною сделаны целиком: дневник 1910 года и переработка 10-ти томов
дневников из 13-ти (с предварительной работой покойного К.С. Шахор-Троцкого
- 2 тома). Кроме того, в качестве "унификатора" и главного редактора по
письменному поручению В.Г. Черткова, мною были проверены почти все тома
(числом 89). На мне же одном лежала вся организационная часть после 1930
года. Все остальные отстранились и оставили меня одного в самые трудные годы
с 1937 года и до конца (1958 г.). Мною также были подготовлены по рукописям
(с предварительной работой Волковых и Цявловского) три тома с вариантами
"Войны и мира" (14, 15 и 16 тома). Гослитиздатовцы и предисловщики только
портили и мешали...
Вот действительная картина 30-летней работы по нашему изданию (я,
конечно, перечислил не всех, а только главных его работников). Все это
знают, а в печати и действиях почему-то замалчивают. Особенно обидно это со
стороны Н.К. Гудзия и Н.Н. Гусева.
Стараюсь об этом не думать и не переживать - утешаюсь сознанием
собственной правоты и исполненного долга..."
31 мая в Дунино. Николай Сергеевич ходил на последнюю свою дальнюю
лесную прогулку... "Правда, - как он пишет, - не очень дальнюю (2-2
километра) - на лесную полянку с дубами, где некогда, видно, было жилье:
поляна со всех сторон окаймлена вековыми дубами и в середине ее самый
большой дуб. Ямы от бывших строений, остатки старинного кирпича в крапиве,
следы грядок огорода на южном склоне... Очень, очень было хорошо. Никого,
конечно, из обитателей этой поляны давно нет в живых, а вот следы их и ими
исхоженные тропы живут и наводят на мысли..."
Из дневника Н.С. 1 июня 1960 г.
"3 часа ночи. Не сплю от сильных невралгических болей в левом боку.
Ничего не могу поделать, дышать и лежать больно, совсем как тогда, в 29-м
году, когда переломал ребра.
Друзья и сверстники уходят один за другим. 30-го числа умер Борис
Леонидович Пастернак, он на год моложе меня. Умер, как сказано в скудном
объявлении "Литературы и жизни", после продолжительной и тяжелой болезни.
Говорят, случилось два инфаркта и двустороннее воспаление легких. Видел его
на Лаврушенском весной этого года полным сил и творческой энергии, говорил,
что пишет драму, подобную "Живаго".
Все-таки, позор, что в центральных газетах нет ни слова о нем. Такое
крупнейшее явление нашей культуры, как Борис Пастернак, обходят молчанием.
Пусть он не согласен с нашей правительственной линией, но ведь он же -
Пастернак! Вечная память тебе".
2-го июня Николай Сергеевич с Горой Кругликовым к вечеру ездил в
Лужники на футбол (тоже в последний раз). "Спартак" одержал убедительную
победу (4:1). Николай Сергеевич "болел" с увлечением, порадовался, записал в
дневнике:
"Очень хорошо играл "Спартак". Молодые, прекрасные игроки, с задором.
Вечером очень устал. Опять плохо спал от невралгических болей".
Еще одна радость: "Вышли две, - как он пишет, - прекрасные публикации
из Дневников М.М. Пришвина". Хоть и очень небольшой, но зримый результат
работы двух последних лет. Очевидно, что опубликовано только то, что
"можно". (Полный Дневник Пришвина будет напечатан лишь через 30 лет).
4-го числа написал письмо в Париж С.М. Толстому о том, что не приедет в
Венецию на съезд.
Из дневника Н.С. 17 июля 1960 г. Дунино
"Жизнь протекает все это время довольно однообразно. Продолжает меня
мучить моя невралгия - постоянная, почти не прерывающаяся боль меж левыми
ребрами, трудно засыпать - только со снотворным. Связанная с этим
вынужденная бездеятельность и грустные думы...
Привезли мне из Парижа очень трогательное письмо от милейшего Сергея
Михайловича Толстого. Жалеет, что я не еду в Венецию на съезд...
Вчера пробовал косить перед домом. Оказывается, не могу, больно.
Досадно и грустно. Сам себя перестаешь уважать, а тут еще не могу бросить
курить".
Несмотря на боли, грусть и досаду, на вынужденную бездеятельность,
живой интерес к духовной жизни и истории России не утрачен. Две подряд
довольно пространные и интересные записи в дневнике:
24 июня. "За это время прочитал сильно взволновавшую и заинтересовавшую
книгу (в машинописи): Н.А. Бердяев "Константин Леонтьев. Очерк по истории
русской религиозной мысли" (Париж, 1926 год). Книга написана раньше, видимо,
в 1918 году. Очень глубоко и талантливо с обеих сторон: и Бердяева, и,
особенно Леонтьева - крупнейшего мыслителя минувшего века.
Много предвидений. Но все же гораздо больше неверного, чуждого и
неубедительного. Он совсем не христианин, а настоящий язычник, хотя и кончил
монашеством в Оптиной. Христианство его только карающее, "черный бог", а
радостного, дающего жизнь, нет. Любовь отрицает, хотя сам был очень добрый
человек. Как говорит Бердяев, его христианский бог - карающий бог-отец, а не
Христос. Это верно. В "византизм" и старчество бросился, чтобы они его
оградили от неизбежного конца - гибели.
Общественно-крайний правый, но очень интересно и глубоко обосновывающий
свою "правость", эстетизм, красоту и гармонию. Но, в конце концов, по
Леонтьеву, все должно подвергнуться страшной гибели - уничтожению".
25 июня. Сегодня ночью много думал о Леонтьеве. В числе дум было, что
если так рассуждать об общественных, государственных вопросах, как
рассуждает он, то можно дойти до оправдания и благодетельности (для кого?)
всякого изуверства, например, Иоанна Грозного, "Кабанихи" из "Грозы"
Островского; до оправдания гитлеризма, сталинизма и т.д. О них он говорить
не мог, но ему нравится Петр I и Николай I.
Но ведь Петр - это только "Медный всадник", идея государственности, во
что бы то ни стало. Догнать как раз тот эгалитарно-буржуазный процесс,
который овладевал Европой, и против которого так горячо и порою справедливо
протестует сам Леонтьев.
А Николай I - душитель народного, созидательного начала, которое так
ярко и мощно выражено в Отечественной войне 1812 года. Он этого боялся и
пытался систематически задушить рабством, 25-летней солдатчиной, и
шпицрутенами, казнями, пытками и ссылками. Он чувствовал, что после войны
12-го года подъем народного и общественного творчества расцвел в полную
силу. Эпоха Николая I дала нам Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Тургенева,
Толстого и уже после него выявилась в так называемых "великих реформах":
отмена крепостного права, отмена 25-летней солдатчины, земство и суды. Это
все видимые результаты подъема всех: и войска, и крестьян, и общества всех
сословий, который в 1812 году спас Россию и дал хоть некоторую передышку -
свободу дышать. Но бюрократические силы, с одной стороны, и
революционно-террористические, с другой, погубили этот просвет, закрыли
окно, в которое шел свежий воздух. И вот к чему привели - к попранию
личности".
Вечером того же 25-го числа брат Костя, вызванный "паническим письмом"
Валерии Дмитриевны, привез из Москвы в Дунино какого-то "молодого врача
Борю". Заключение этого врача, очевидно, от Николая Сергеевича скрывают. В
дневнике запись: "Боря нашел, что ничего страшного нет и боли
невралгические, возможно, как результат старой травмы. А это мне хорошо
известно. Ляля очень взволнована. Надо будет мне на время поехать в Москву".
Из дневника Н.С. 29 июня 1960 г.
"...Сегодня в Венеции съезд памяти Толстого, на который меня не
пустили...
Принял на ночь всякие снадобья, чтобы не сидеть целую ночь на стуле,
как прошлую... Я думаю, что у меня тяжелое нервное заболевание, которое
выражается в болях, а не в истериках, как это большею частью бывает. Надо
претерпеть. Это не удивительно, оборачиваясь на мою жизнь: не осталось почти
живого места, все раны кровоточат..."
30-го июня Николай Сергеевич на несколько дней приезжает в Москву, на
Пушкинскую. Ходили с Сашкой в "сандуны". Пишет в дневнике, что "сразу стало
лучше, пободрел и боли прошли".
2-го числа ездил с братом Костей на Ваганьково, хоронить урну с прахом
Эммы. Сами закопали в углу внутри ограды, где похоронены Наталья Ульриховна
и ее родители. "Хорошо как-то было, просто и без всякой фальши. Посадили
четыре примулы крестом".
Из дневника Н.С. 22 июля 1960 г. Дунино
"Ничего не записываю в дневник, потому что болею, болею и болею...
Вчера к вечеру неожиданно приехал Саша Либертэ. Очень был рад ему... Живу на
пантопоне, то есть на морфии. Долго ли так? Очень тягочусь тем, что
постепенно становлюсь в тягость другим...
...Надо ехать в Москву, совершенно спокойно собравшись".
...27 июля. "Беспрерывные боли. Пантопон, да и тот плохо действует.
Вымотали и обессилили совсем, даже читать не могу - засыпаю, голова пустая,
и из рук все валится.
Третьего дня приезжала очень выдержанная петербурженка Тамара
Всеволодна Волкова. Приятно, на фоне всеобщей распущенности, - сдержанный во
всех своих проявлениях человек. На петербуржцах всегда какой-то приятный
налет.
... "Спартак" проиграл "ЦДСА" (0:1). Расстроился, когда слушал по
радио: нервы натянуты, а потом распустились и поднялись боли..."
Из последующих московских записей видно, как болезнь быстро
прогрессирует:
...7 августа. Москва. "27-го числа вечером приехал Лебедев (на машине -
Л.О.) и Ляля увезла меня в Москву на Пушкинскую, сдала с рук на руки Косте.
Он переехал ко мне и прописался. 28-го утром Ляля уехала на машине с
яснополянскими на "Светлое озеро" - Китеж.
Каждый день меня навещают люди, друзья: Саша, Лева, А. Шершнева, Мишин,
Дима Чертков...
Катастрофа со "Спартаком": не смог выиграть у "Адмиралтейца" (1:1) и
из-за этого не попал в тройку. Расстроился очень.
...14 августа. "Болею беспрерывно, вдруг в ночь был припадок почти с
потерей сознания от боли...
Днем приехала В.Д. из своей суздальско-владимирско-китежевской поездки.
Очень интересно рассказывала о последних вздохах этого прелестного края.
Озеро действительно бездонное - до дна до сих пор никто не доставал...
Трудно даже и записывать: больно и голова несуразная. Вот она,
беспомощная старость. Я-то еще в лучшем положении: много друзей, свой кров,
Костя... Ляля тоже незаметно делает очень многое. А сколько людей в гораздо
худшем положении! Мне роптать не приходится... Чувствую на себе, как добро
излучается".
...17 августа. "Продолжаю сильно болеть. Сплю добрую половину ночи
сидя. Вчера проснулся в 8.30 утра, открыл глаза и кого же увидал? Милейшего
районного врача своего - Елену Тимофеевну Иванову. Она услыхала, что я болен
и сама пришла навестить. Чрезвычайно внимательно обошлась со мной, выстукала
и прочее. Сразу полегчало от ее прихода и ее умных советов. А сегодня пришла
сама Полина Натановна Остерман, Левина мать. Тоже ласково и внимательно
отнеслась ко мне. Я почувствовал себя в надежных руках и ухватился в надежде
за сучок...
Сейчас Ляля ушла с Шурочкой, тяжелое было расставание...
Вчера неожиданные и самые дорогие посетители: брат Сережа с дочерью
Соней. Мы, все три брата ночевали, съехавшись, под одной крышей. Я,
превозмогая боль, ходил смотреть, как они спят.
Сейчас один, один, совсем один. Болит, но хорошо, только жалко Лялю.
Она расстроилась и обиделась на меня несправедливо".
...Ночь с 3 на 4-е сентября. Не спится, болит, не знаю, что делать. Эти
дни были насыщены посещениями:
1-го. П.П. Пузин - дохнул яснополянским воздухом. Вспомнились
желто-красные клены, Грумант. Весна 1953 года - последняя счастливая весна в
моей жизни.
2-го. Был милейший, внимательный Владимир Ильич Толстой, растрогавший
меня. Была Татьяна Григорьевна Цявловская, о которой я мечтал... Вчера
вечером приехала из Дунино Ляля, прямо с вокзала ко мне, заболевает гриппом.
Вечером приехала Тамара из Ясной Поляны - дочь Н.П. Пузина, студентка,
негде жить. Сейчас ночует у нас в столовой...
Третьего дня был у меня сильный сердечный припадок с потерей сознания -
от боли и еще от чего это? За ним последовал второй припадок. Никого не было
дома. Я доковылял до нитроглицерина. Потом подошли Леночка и Костя.
Опомнился, но вдруг разучился ходить и почти - говорить. Все-таки страшно
было, хотя сознание неизбежности не оставляет... Странное состояние: все
ясно понимаю, даже тончайшие вещи в самых разных областях, но связать все
вместе от физической немощи не могу.
Костя, как святой, ухаживает за мной. Была милейшая Соня Суббота с
симпатичным мужем Павлом (крепок, как кремень, и этим приятен). Хочется
писать и дальше, а сил нет, очень истощили боли... (Почерк становится очень
трудно разборчивым - Л.О.). Конечно, я пропускаю, что проходило через мое
сознание эти два дня. Милые мальчики Лева и Саша ежедневно по вечерам
навещают. Все вместе доброжелательностью облегчает мою болезнь".
...9 сентября. "Не поспеваю записывать даже посетителей. Общее: фон -
боль и люди. Последние два дня как будто лучше. Вчера был Алим Матвеевич
Дамир, умный он врач и человек, когда ближе узнаешь, хороший.
Вечером 3-го дня - счастливый вечер в духе начала XIX века: посетила
меня Татьяна Григорьевна Цявловская. Она очень много работает; сильно
хворает сердцем ее сестра, милая Лида. После этого вечера я чудно спал без
просыпу.
Сильно тоскую без Ляли. Сегодня берет ванну и завтра обещает приехать.
Очень рад видеть каждый день милую девочку, Тамару Пузину.
Вообще, сколько же хороших людей!..."
Это - последняя запись в дневнике. Через три недели, 30-го сентября
1960 года, Николай Сергеевич скончался.
4.03.2001 г.
Приложение
РЕЛИГИОЗНЫЕ И ОБЩЕСТВЕННЫЕ ВЗГЛЯДЫ Л.Н.ТОЛСТОГО
ПОСЛЕ 1879 г.
/реферат/
От составителя
Великий русский писатель и мыслитель Л.Н. Толстой известен подавляющему
числу граждан нашей страны только как художник. А между тем последние
тридцать лет своей жизни Толстой почти полностью посвятил исследованию
религиозно-философских и общественно-политических проблем его времени.
Написанные в эти годы трактаты и статьи занимают едва ли не больше места,
чем художественные произведения - более двух тысяч страниц, не считая писем
и дневниковых записей. И все это огромное наследство почти неизвестно и
трудно доступно для большинства читателей. Публикация религиозных и
политических сочинений Толстого была запрещена царской цензурой вплоть до
1906 г., а после революции они публиковались лишь однажды - в академическом,
малотиражном 90-томном собрании сочинений писателя.
Целью настоящего реферата является попытка дать представление о круге
вопросов, волновавших Толстого, с помощью небольшой подборки наиболее ярких
/на взгляд составителя/ цитат из его публикаций, писем и дневниковых записей
названного периода.
Основные религиозные и общественно-политические взгляды Толстого
выкристаллизовались уже в самом начале 80-х годов. События последующих
бурных лет нашей истории служили лишь материалом для их развития и
приложения. Поэтому мысли и высказывания Толстого приведены не в
хронологическом порядке, а сгруппированы тематически. Составитель
воздерживался от собственных комментариев и тем более от экстраполяции
взглядов Толстого на анализ современной действительности - эта возможность
предоставляется читателю. Разумеется, в интересах удобства чтения нельзя
было обойтись без связующих замечаний и необходимых биографических справок.
В некоторых, немногочисленных случаях, когда подходящей цитаты подыскать не
удавалось, взгляды Толстого даны в изложении, по возможности близком к
оригиналу. В частности, для краткости, не цитируются, а пересказываются
результаты его чисто богословских исследований.
Все цитаты даны со ссылками на 90-томное собрание сочинений: в скобках
указаны том и страница. Таким образом, заинтересованный читатель имеет
возможность обратиться к первоисточнику. Предлагаемый краткий реферат может
дать лишь самое общее представление о той части духовного наследия великого
писателя, которая как раз и является "отражением" в "зеркале русской
революции".
Часть I. БОГ И ЧЕЛОВЕК
I. Божественная сущность
В конце 70-х годов Л.Н. Толстой пережил глубокий духовный кризис. На
пороге своего пятидесятилетия он напряженно думает о смерти. Если все, что
человек делает, чем живет обречено уничтожению и забвению, то жизнь его
лишена смысла. Для человека творческого - это тупик, отрицание необходимости
его существования. И, как он сам писал в своей "Исповеди" /1879 г./, Толстой
был близок к самоубийству.
В поисках выхода из тупика он снова обращается к давно утраченной вере
в бога. И когда ему кажется, что его поиски не безнадежны, жизнь становится
возможной, наступает успокоение. Еще не уяснив для себя смысл своей веры и
понятие бога, Толстой приходит к выводу об их необходимости. В "Исповеди" он
так описывает это свое "озарение":
"Ведь я живу, истинно живу только тогда, когда чувствую Его и ищу Его.
Так чего же я ищу еще? - вскрикнул во мне голос. Так вот Он. Он то, без чего
нельзя жить".
/23, 46/
И ранее там же:
"Вся неразумность веры оставалась для меня та же, как и прежде, но я не
мог не признать того, что она одна дает человечеству ответы на вопросы жизни
и, вследствие того, возможность жить... Какие бы и кому бы ни давала ответы,
какая бы то ни было вера, всякий ответ веры конечному существованию человека
придает смысл бесконечного, - смысл, не уничтожаемый страданиями, лишениями
и смертью. Значит в одной вере можно найти смысл и возможность жить".
/с. 35/
Спустя более, чем двадцать лет Толстой повторит эту мысль:
"Мое определение религии такое: это такое установление человеческого
отношения к бесконечности, которым определяется цель его жизни".
Из дневника, 1901 /54, 88/
И все же эта необходимость отыскания связи конечной жизни с чем-то
бесконечным во времени не является очевидной - ее приходится постулировать
как сознаваемую человеком потребность. В письме одному из своих
корреспондентов /атеисту/ Толстой так формулирует этот постулат:
"Каждый человек, так же, как и Вы, не может не сознавать себя частью
чего-то бесконечного. Вот это-то бесконечное, которого человек сознает себя
частью, и есть Бог".
/Цитир. по биографии Толстого, напис. Бирюковым/
И далее там же:
"Для людей же просвещенных, понимающих, что начало и сущность жизни не
в материи, а в духе, Бог будет то бесконечное неограниченное существо,
которое он сознает в себе в ограниченных временем и пространством пределах".
/Там же/
Таким образом, по мысли Толстого, духовная сущность человека есть
проявление бога, божественной сущности:
"Истинное я есть божественная сущность, которая смотрит в мир через
ограниченные моей личностью пределы".
Из дневника, 1904 /55, 24/
Это - как будто понятие души, но не как атрибута личности, наделенной
бессмертием, а как раз наоборот:
"Как ни желательно бессмертие души, его нет и не может быть, потому что
нет души, есть только сознание Вечного /Бога/. Смерть есть прекращение,
изменение того вида /формы/ сознания, который выражается в моем человеческом
существе"...
Из дневника, 1904 /55,16/
Такое понимание бога настолько занимало и, как мы увидим ниже,
тревожило Толстого, что за шесть дней до смерти, очнувшись от беспамятства,
он снова диктует дочери, Александре Львовне:
"Бог есть то неограниченное Все, чего человек сознает себя ограниченной
частью. Истинно существует только Бог. Человек есть проявление его в
веществе, времени и пространстве... Бога мы признаем только через сознание
его проявления в нас. Все выводы из этого сознания и руководство жизни,
основанное на нем, всегда вполне удовлетворяют человека и в познании самого
Бога и в руководстве своей жизни, основанной на этом сознании".
П.И. Бирюков "Биография Л.Н. Толстого"
Для Толстого создание божественной сущности человека тождественно
установлению нравственного критерия его жизни. Не даром в числе "мыслей
мудрых людей", которые он отбирает для составленного им в конце жизни "Круга
чтения" мы находим следующее высказывание Канта:
"Сознание, познание человека не мыслит никаких других качеств Бога,
кроме тех, которые обусловливают нравственность".
/41, 40/
Что это за нравственность, мы подробно рассмотрим ниже, но сначала
сделаем небольшое отступление, чтобы отметить главные моменты резкого
расхождения религиозных взглядов Толстого с учением и практикой канонической
церкви, что привело в 1901 г. к его отлучению от нее. Рассматривать этот
вопрос подробно нет надобности, но оставить его совсем в стороне было бы,
наверное, неправильно.
2. Христианское учение
В поисках веры Толстой обратился к церкви, но она разочаровала его
несовместимостью своих догматов, где христианское смирение и всепрощение
уживались с благословением войн, казней и непримиримой враждой к
инаковерующим. Церковь оттолкнула его своей практикой и историей,
наполненной борьбой за власть, корыстолюбием и кровавыми гонениями "ересей".
Нелепыми и отвратительными представились уму Толстого вера в таинство и
чудеса, сложные и непонятные обряды, присвоенное церковью право
посредничества между человеком и богом, идея искупления грехов человечества
смертью Христа. И все это опиралось на священное писание - Ветхий и Новый
Заветы.
Тогда он решил критически исследовать эти первоисточники христианства,
выучил древнееврейский язык для того, чтобы прочесть библию в подлиннике, а
евангелие и деяния апостолов изучал в их ранних греческих списках. И пришел
к выводу, что учение Христа излагается церковью ложно. Ряд искажений были
внесены где неверными переводами древних текстов, где изменяющими смысл
дополнениями, внесенными при их переписке. Так, например, слова Христа в
евангелии "Я пришел не нарушить закон и пророков, но исполнить" переведены и
трактуются как обоснование безоговорочного принятия писаных законов Моисея,
т.е. Ветхого Завета - книги исключительно запутанного и противоречивого
содержания, проникнутой духом нетерпимости, жестокости и мстительности,
отражавшим практику дикого и обособленного древнего еврейского народа.
Толстой обнаружил, что в подлиннике эти слова относятся к законам бога, а
законоучение Моисея отвергается. В заповеди Христа "...всякий, гневающийся
на брата своего напрасно полежит суду..." слово "напрасно" вставлено при
позднейшей переписке. Это коренным образом изменило смысл заповеди, ибо
разрешило гнев "не напрасный", предоставив церкви право судить о том, какой
гнев оправдан, и благословлять его. Между тем, как истинный смысл заповеди
был в безоговорочном отказе от гнева и ненависти в отношениях между людьми,
и только такой отказ совместим с учением о любви и прощении. И так далее.
Все это Толстой изложил в своем капитальном труде "Критика христианского
богословия" и кроме того, предложил собственный перевод евангелий /объединив
все четыре/, проникнутый от начала до конца идеями добра и терпимости.
Анализируя историю христианской церкви, Толстой пришел к выводу, что
христианство пошло по ложному пути еще с времен проповеднической
деятельности апостола Павла, плохо знавшего учения Христа /евангелия были
записаны позже/. Уже в первых христианских общинах Павел учредил институт
епископов и диаконов - начало иерархии церкви. Между тем в евангелии Христос
прямо говорит, что молиться богу следует не публично, а дома, при закрытых
дверях, обращаясь к богу безо всяких посредников. В четвертом веке при
императоре Константине церковь заключила союз с государством, и с этой поры
начинается кровавая история утверждения ею своей власти огнем и мечом. Для
оправдания этого и потребовалось исказить дух и смысл евангельского учения
Христа.
Не вдаваясь в этот вопрос подробно, постараемся представить основные
черты христианского вероучения в трактовке Толстого - сначала так, как оно
изложено в его переводе евангелия /1881 г./ и в трактате "В чем моя вера?"
/1884 г./
Согласно Толстому, суть учения Христа в утверждении согласия и любви
людей друг к другу, в сохранении мира между ними - "Царства божья". В этом
смысл пяти заповедей, которым Толстой отводит в евангелии центральное место.
Он пишет:
"Исполнение учения Христа, выраженного в пяти заповедях, установляло
это царство божие. Царство бога на земле есть мир всех людей между собою.
Мир между людьми есть высшее доступное на земле благо людей".
"В чем моя вера?", 1884 /23, 370/
Первая заповедь, по мысли Толстого, прямо говорит о мире. Суть ее - ни
при каких обстоятельствах не давай волю гневу. Всегда отыскивай пути
примирения возникающей вражды. Остальные четыре заповеди предупреждают о тех
наиболее вероятных ситуациях, когда вражда может возникнуть. "Не
прелюбодействуй и не разводись" - причиной вражды нередко оказывается
женщина. "Не клянись" - исполнение наперед данной клятвы может вовлечь тебя
во враждебные действия /откажись присягать/. "не противься злу насилием" -
постарайся найти способ победить зло добром, ибо насилие вызовет ответное
насилие и не будет конца вражде. Наконец, "любите врагов ваших". Толстой
показал текстуально, что под словом враги евангелие подразумевало инородцев,
т.е. в нем говорилось об отказе от вражды к другим народам и иноверцам.
Возражая против утверждения о неисполнимости в реальной жизни заповедей
Христа, Толстой пишет, что в отличие от строгих запретов и регламентаций
иудейской религии...
"Учение Христа руководит людьми указанием им того бесконечного
совершенства, ...к которому свойственно произвольно стремиться всякому
человеку, на какой бы степени несовершенства он ни находился".
"Царство божье среди вас", 1893 /28, 76/
Таким образом это учение излагает не правила поведения, которые человек
немедленно и в полном объеме /что может быть ему еще недоступно/ должен
исполнять, а обрисовывает идеал, к которому следует стремиться. Жизнь
человека, как пишет Толстой, пойдет по "равнодействующей" двух сил: силы его
животной природы и силы сознательного устремления к божественному идеалу.
Причем стремиться следует именно к высокому идеалу, а не к чему-то легко
доступному. По образному сравнению Толстого, чтобы переплыть реку, надо
энергично грести к противоположному берегу, даже если сильное течение сносит
тебя вниз. Если ослабишь усилия, то реку не переплывешь - течение унесет.
В евангелии Толстого нет проклятий и угроз в адрес фарисеев и не
принявших учение Христа городов, нет геены огненной, плача и скрежета зубов,
нет столь противоречащей нагорной проповеди фразы: "не мир пришел я
принести, но меч" и требования возненавидеть отца своего и матери, нет
проклятой и засохшей смоковницы. Странные, трудно совместимые с духом
христианства притчи о зарытом таланте, о брачном пире, об
обманщике-управителе в трактовке Толстого смягчены и облагорожены. Совсем
выпущены повествования о непорочном зачатии и воскресении Христа из мертвых.
Толстой не принимал обожествления Христа. В его представлении это был
учитель, проповедник слова истины, добра и любви. Главный смысл его учения в
словах: "Итак во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так
поступайте и вы с ними". Толстой писал:
"Дело не в том, чтобы доказать, что Иисус не был бог и что потому
учение его не божественное... а в том, чтобы понять в чем состояло то
учение, которое было так высоко и дорого людям, что проповедника этого
учения люди признали и признают богом".
"Краткое изложение евангелия". Предисловие, 1881 /24, 813/
Если в переводе евангелия и трактате "В чем моя вера?" Толстой еще
апеллирует к священному писанию, стараясь очистить его от привнесенного
церковью духа возмездия и нетерпимости, то в написанном спустя 15 лет
трактате "Христианское учение" он уже оставляет канонический текст и
излагает свое собственное понимание учения Христа. В интересах его
доступности, он намеренно схематизирует изложение. Сначала Толстой вводит
основное понятие "греха":
"Пробудившись к разумному сознанию человек, хотя и знает, что жизнь его
- в его духовном существе, продолжает... по усвоенной им привычке животной
жизни, совершать поступки, имеющие целью благо отдельной личности и
противные любви ... совершать грехи"
"Христианское учение", 1896 /39, 131/
По характеру лежащих в их основе побуждений Толстой различает три типа
грехов:
"...а/ грехи, вытекающие из неискоренимого влечения человека, пока он
живет в теле, к благу своей личности - грехи прирожденные, естественные,
...б/ грехи, вытекающие из предания - человеческих учреждений и
обычаев, направленных на увеличение блага отдельных лиц - грехи
наследственные, общественные и
...в/ грехи, вытекающие из стремления отдельного человека к большему и
большему увеличения блага своего отдельного существования - грехи личные,
придуманные".
Там же /с. 132/
Что же это за грехи? Толстой называет и подробно характеризует шесть
основных грехов:
1. Грех сластолюбия /Л.Н. именует его грехом "похоти"/, состоящий в
стремлении к получению чувственного наслаждения от того, что должно бы быть
просто удовлетворением естественной потребности человека в еде, одежде,
жилище и проч.
2. Грех праздности
3. Грех корысти - стремление к владению и приумножению собственности и
денег во имя удовлетворения греха сластолюбия в будущем
4. Грех властолюбия
5. Грех блуда
6. Грех опьянения. Под этим последним Толстой понимает искусственное
возбуждение телесных и умственных сил человека не только вином, но и
соответствующими зрелищами, звуками, телодвижениями.
Грехи не только мешают человеку найти свое истинное благо жизни -
любовь, не только приводят к страданиям других людей, порождая воровство,
насилие, убийства, но обманывают и в том, чем искушают человека, заставляя
его за краткое удовольствие расплачиваться пресыщением, бессилием,
болезнями, страхом, подозрительностью и ненавистью.
Даже понимая их губительность для себя и общества, люди в слабости
своей нередко ищут оправдания своим грехам в некоторых исключительных
обстоятельствах, которые Толстой именует "соблазнами" /от греческого
западня, ловушка/. Главных соблазнов он называет пять:
1. Соблазн приготовления - человек оправдывает свои грехи тем, что он
готовится к деятельности, которая будет полезна людям.
2. Соблазн семейный - грехи оправдываются благом, интересами семьи,
детей.
3. Соблазн дела или пользы - оправданием греха служит необходимость
ведения или завершения полезного для людей дела.
4. Соблазн товарищества - когда грехи допускаются во имя блага тех
людей, с которыми человек вступил в особые отношения товарищества или
корпорации.
5. Соблазн государственный или общего дела - худший из соблазнов,
утверждающий, что грехи данного человека оправданы благом многих людей,
народа, государства.
Толстой подробно характеризует каждый из соблазнов и указывает их
пагубные последствия. Процитируем три небольших отрывка.
По поводу соблазна приготовления:
"Между тем разрешенные себе грехи ради благой цели становятся все
привычнее и привычнее, и человек, вместо предполагаемой полезной
деятельности для людей, проводит всю жизнь в грехах, губящих его собственную
жизнь и соблазняющих других людей".
"Христианское учение", 1896 /39, 146/
По поводу соблазна семейного:
"Чтобы не подпадать этому соблазну, человек должен не только не
воспитывать в себе любовь к своим семейным, не только не считать эту любовь
добродетелью и не оправдываться ею, а, напротив, зная соблазн, всегда быть
на страже против него... должен для всякого чужого человека стараться делать
то же, что он хочет сделать для своего семейного, а для своих семейных не
делать ничего того, чего не готов и не может сделать для всякого чужого".
Там же /с. 166/
По поводу соблазна государственного:
"Особенность этого соблазна та, что... во имя этого государственного
соблазна совершаются самые ужасные массовые злодеяния, как казни и войны, и
поддерживаются самые жестокие преступления против большинства... ... Люди не
могли бы совершать эти злодеяния, если бы не были придуманы приемы,
посредством которых ответственность за эти совершаемые злодеяния так
распределяется между людьми, что никто не чувствует тяжести ее".
Там же /с. 149/
В итоге, как пишет Толстой:
"...от грехов и неравенство имуществ, борьба, ссоры, суды, казни,
войны; от грехов бедствия разврата и озверения людей, но от соблазнов
установление, освящение всего этого".
Там же /с 151/
Во всем этом нельзя не отметить общественную направленность
христианского учения по Толстому. Рядом с интересами спасения самого
человека звучит тревога за судьбу всего сообщества людей.
В том, что разум человека направляется на создание и поддержание
соблазнов Толстой обвиняет обман церковной веры, извратившей христианское
учение в интересах государства, власть имущих и самой церкви. Обман этот
осуществляется с помощью следующих приемов:
1. Перетолковывания истины /учения Христа/.
2. Насаждения веры в чудеса.
3. Установления посредничества церкви между человеком и богом.
4. Воздействия на внешние чувства человека /культ богослужения/.
5. Внушения ложной веры детям.
Не будем останавливаться на разборе Толстым этих приемов. Он заключает
его утверждением, что для того, чтобы жить по учению Христа, человек должен
сначала освободиться от обмана веры, затем - от лжи соблазнов, потом он
сможет освободиться и от грехов. Толстой даже дает практические рекомендации
как противостоять каждому из приемов обмана веры и подробно разъясняет ложь
каждого из соблазнов. Из всего этого процитируем только одно краткое
замечание общего характера:
"...для того, чтобы избежать соблазнов, человек должен, главное, не
лгать и не лгать, главное, перед самим собой... скрывая от самого себя цели
своих поступков".
Там же /с. 162/
Для освобождения от грехов, Толстой рекомендует определенную
последовательность борьбы с ними, где первым стоит грех опьянения, а за ним
- грех праздности. В каждом случае он советует стараться сначала покончить с
грехом "избыточным", лично придуманным, потом - с грехом, освященным
общественной традицией и, наконец, с грехом прирожденным, естественным. Как
видим, предлагается четкая программа совершенствования человека на началах
христианской нравственности, как они сложились в предоставлении самого
Толстого. К этим началам мы теперь и обратимся.
3. Любовь к ближнему
В своем ответе на постановление синода, отлучающее его от церкви,
Толстой писал в 1901 году:
"Верю в то, что истинное благо человека в исполнении воли Бога, воля же
его в том, чтобы люди любили друг друга и вследствие этого поступали бы с
другими так, как они хотят, чтобы поступали с ними".
/34, 252/
Это и есть, согласно Толстому, нравственная основа жизни, самая
сущность истинного христианства. В письме В.Г. Черткову /1886 г./ он так
разворачивает, конкретизирует в плане повседневной жизни этот тезис:
"Помогай вам Бог делать общее наше дело, дело любви - словом, делом,
воздержанием, усилием: тут не сказал словечка дурного, не сделал того, что
было бы хуже, тут преодолел робость и ложный стыд, и сделал и сказал то, что
надо, что хорошо, то, что любовно, - все крошечные, незаметные поступки и
слова, а из этих-то горчичных зерен вырастает это дерево любви, закрывающее
ветвями весь мир. Вот это-то дело помогай нам Бог делать с друзьями, с
врагами, с чужими, в минуты высокого и самого низкого настроения. И нам
будет хорошо, и всем будет хорошо".
/85, 315/
Но рядом с представлением об исполнении воли бога, в душе Толстого
живет и более земное обоснование нравственной основы жизни человека,
связанное целиком с его собственными чувствами:
"Жизнь не может иметь другой цели, как благо, как радость. Только эта
цель - радость - вполне достойна жизни. Отречение, крест, отдать жизнь, все
это для радости... И есть источники радости, никогда не иссякающие: красота
природы, животных, людей... И главный источник: любовь - моя к людям и людей
ко мне".
Из дневника, 1892 /52, 73/
И далее там же:
"Красота, радость, только как радость, независимо от добра,
отвратительна. Я уяснил это и бросил. Добро без красоты мучительно. Только
соединение двух, и не соединение, а красота, как венец добра".
Очевидно, что здесь Толстой имеет в виду духовную красоту человека, его
жизни, поступков. Потребность любви, служения другим людям он полагает
присущей самой природе человека:
"...жизнь для себя, для одной своей личности, - есть сумасшествие...
Человек так сотворен, что он не может жить один, так же, как не могут жить
одни пчелы; в него вложена потребность служения другим".
Из дневника, 1895 /53, 4/
Еще 29-летним молодым человеком Толстой писал в письме к своей тетке
А.А. Толстой:
"Вечная тревога, труд, борьба, лишения - это необходимые условия, из
которых не должен сметь думать выдти хоть на секунду ни один человек. Только
честная тревога, борьба и труд, основанные на любви, есть то, что называют
счастьем... а бесчестная тревога, основанная на любви к себе - это
несчастье".
Перечитав это письмо в 1910 г., в год своей смерти, Толстой записал в
дневнике, что оно "такое, что теперь не сказал бы другого".
/Цитир. по книге Н.С. Родионова "Л.Н. Толстой в Москве"
2-е изд. "Московский рабочий", 1958, /с. 28/
В художественной форме Толстой выразил этот центральный тезис своего
понимания смысла жизни в рассказе "Божеское и человеческое" /1906 г./. Юноша
- революционер Светлогуб в ночь перед казнью пишет письмо матери. Им владеет
любовь к ней и ужасные вопросы "Как же? Что же будет? Ничего?..." отступают,
он успокаивается:
"Так зачем же я спрашиваю себя об этом? Зачем? Да, зачем? Не надо
спрашивать, надо жить так, как я жил сейчас, когда писал это письмо. Ведь мы
все приговорены давно, всегда, и живем. Живем хорошо, радостно, когда...
любим. Да, когда любим. Вот я писал письмо, любил, и мне было хорошо. Так и
надо жить. И можно жить везде и всегда, и на воле, и в тюрьме, и нынче, и
завтра, и до самого конца".
/42, 207/
А до этого, вспоминая свою жизнь, Светлогуб думает:
"Многое я делал для людей, для славы людской, - думал он, - не славы
толпы, а славы доброго мнения тех, кого я уважал и любил: Наташи, Дмитрия
Шеломова, - и тогда были сомнения, было тревожно. Хорошо мне было только
тогда, когда я делал только потому, что этого требовала душа, когда хотел
отдать себя, всего отдать".
/с. 203/
4. Посланничество
По мысли Толстого, которую он часто повторяет в начале рассматриваемого
периода, человек является в мир по воле бога. Цель этого появления для
человека непостижима, но смысл его жизни в том, чтобы как можно полнее
выявить свою божественную сущность и помочь другим людям сделать то же
самое. В письме В.Г. Черткову /1885 г./ Толстой пишет:
"...человек всякий есть посланник Отца, призванный только затем к
жизни, чтобы исполнить волю Отца... Если я посланник Божий, то... дело мое
главное в том, чтобы жить, внося в мир всеми средствами, какие даны мне, ту
истину, которую я знаю".
/85, 136/
Годом раньше в статье "В чем моя вера?" эту мысль он выражает так:
"Я верю, что единственный смысл моей жизни в том, чтобы жить в том
свете, который есть во мне, и не оставить его под спудом, но высоко держать
его перед людьми так, чтобы люди видели его".
/23, 461/
Но каким образом вносить в мир истину, что значит высоко держать свет?
Казалось бы с помощью того могучего средства, которое именно у него в руках
- печатного слова. Или, может быть, добрыми делами, заботой о людях? Да, так
он и поступает всю свою еще долгую жизнь, но мучится сомнениями - не
тщеславие ли это?
"Выход мне представляется один: проповедь печатная и изустная, но тут
тщеславие, гордость и, может быть, самообман, и боишься его. Другой выход -
делать добро людям, но тут огромность числа несчастных подавляет...
Единственный выход, который я вижу из этого - жить хорошо, всегда ко всем
поворачиваться доброй стороной, но этого я все еще не умею делать".
Из письма Алексееву, 1881 /63, 80/
В другом письме тому же адресату он пишет:
"Теперь же я убедился, что показать путь может только жизнь - пример
жизни. Действие этого примера очень небыстро, очень неопределенно /в том
смысле, что, думаю, никак не можешь знать на кого он подействует/, очень
трудно. Но оно одно дает толчок. Пример - доказательство возможности
христианской, т.е. разумной и счастливой жизни при всех возможных условиях".
Из письма Алексееву, 1884 /63, 184/
Таким образом, идея посланничества, "свечения людям" отливается у
Толстого опять-таки в задачу нравственного усовершенствования:
"...все дело человека внутреннее, не в делании добра, не в свечении
людям, а только в очищении себя. И свет и добро людям - неизбежное
последствие очищения".
Из дневника, 1890 /51, 28/
Двумя годами ранее в письме М.М. Лисицыну /1888 г./ он пишет:
"Старайтесь быть хорошим человеком, живущим сообразно с тем светом,
который есть в вас, т.е. с совестью, и тогда вы неизбежно будете действовать
духовно на других людей - жизнью, речами или даже писаньем, я не знаю, но
будете действовать. Таков закон человеческой жизни, что человек, как губка,
только сам насытившись вполне добром, может изливать его на других, и не
только может, но неизбежно будет".
/64, 198/
Дело именно в неустанном увеличении в себе добра и любви к людям. И не
надо отчаиваться, опускать руки, если не сможешь сразу достигнуть идеала:
"Совершенства не может быть ни в чем, ни в уме, ни в доброте, - может
быть одно: соответствие к тому, где ты "in sein Platz passen". Этого можно
достигнуть и тогда полное спокойствие и удовлетворение..."
Из дневника, 1890 /51, 9/
Но найти спокойствие и удовлетворение в реальной действительности
нелегко. Порой даже в своей собственной жизни человек не может поступать в
соответствии со своим идеалом любви и добра по отношению к одним людям так,
чтобы не обидеть других. Горячее желание Толстого отказаться от
собственности на землю, имущество, литературные труды в пользу крестьян и
всех читающих наталкивались на непонимание и обиду его жены и сыновей. И все
же надо, не отступая, делать все, что можешь. В 1884 г. в письме В.Г.
Черткову он пишет:
"Жизнь моя не та, какую одну считаю разумной и не грешной, но я знаю,
что изменить ее сил у меня нет, я уже пытался и обломал руки, но знаю, что я
никогда или очень редко упускаю случай противодействовать этой жизни там,
где противодействие это никого не огорчает".
/85, 108/
А спустя почти двадцать лет в письме болгарину Шопову /1902 г./:
"...ты не призван изменить мир во имя истины, не можешь даже в своей
жизни осуществить истину, как бы тебе хотелось, но можешь... не заботясь о
том, насколько ты представляешься последовательным людям, можешь по мере сил
своих перед Богом осуществить истину, т.е. исполнять Его волю. И это одно
дает полное спокойствие".
/73, 345/
5. Уход из дому
Спокойствия не было все последние тридцать лет. Мучило несоответствие
жизни в барском доме с тем, что Толстой считал должным и что советовал
сделать другим - раздать имущество и жить непосредственным трудом рук своих.
Семья, которую он любил, не готова была разделить с ним эту долю.
Осуществить желаемое своею властью значило бы совершить насилие, нарушить
заповедь добра и любви. Руки были связаны, а со всех сторон слышались упреки
в непоследовательности и переживались они, во всяком случае в начале
рассматриваемого периода жизни, тяжело. В письме к М.А. Энгельгардту в 1882
г. Толстой писал, как бы цитируя такой упрек:
"... "Ну а вы Л.Н., проповедовать вы проповедуете, а как исполняете?" Я
отвечаю, что не проповедую и не могу проповедовать, хотя страстно желаю
этого. Проповедовать я могу делом, а дела мои скверны. То же, что я говорю,
не есть проповедь, а только опровержение ложного понимания христианского
учения и разъяснение настоящего его значения... Обвиняйте меня, я сам это
делаю, но обвиняйте меня, а не тот путь, по которому я иду и который
указываю тем, кто спрашивает меня, где, по моему мнению, дорога. Если я знаю
дорогу домой и иду по ней пьяный, шатаясь из стороны в сторону, то неужели
от этого не верен путь, по которому я иду? Если не верен, покажите мне
другой; если я сбиваюсь и шатаюсь, помогите мне, поддержите меня на
настоящем пути, как я готов поддержать вас, а не сбивайте меня, не радуйтесь
тому, что я сбился, не кричите с восторгом: вот он говорит, что идет домой,
а сам лезет в болото... Ведь я один и ведь я не могу желать идти в болото.
Помогите мне: у меня сердце разрывается от отчаяния, что мы все заблудились,
и, когда я бьюсь всеми силами, вы, при каждом отклонении, вместо того, чтобы
пожалеть себя и меня, суете меня и с восторгом кричите: смотрите, с нами
вместе в болоте".
/63, 123/
Ближе остальных членов семьи к Льву Николаевичу были дочери, но Софья
Андреевна, как наседка, отстаивала благополучие своего гнезда. Юридически от
владения собственностью Толстой освободился в 1891 г., разделив имения и
имущество между детьми. Тогда же он объявил в печати об отказе от любых
вознаграждений за публикацию всего написанного после 1884 г. и до конца его
дней. /Право собственности на все написанное до того было ранее передано
Софье Андреевне/. И жизнь в барском, хотя уже не принадлежащем ему, доме шла
по-прежнему - без излишеств, но все же на уровне обеспеченного дворянского
круга. Свои личные потребности Лев Николаевич свел до минимума; живя в Ясной
Поляне, работал, когда мог, в поле: косил, пахал; в Москве - сапожничал,
таскал воду, пилил дрова, топил в доме печи. Но все это были, в его
понимании, полумеры, а непрестанный, напряженный труд мысли, поиски истины и
пропаганду ее в статьях, обширной переписке, беседах со всеми, кто приходил
к нему с вопросами, он не считал достаточным для оправдания. Перед своим
уходом из дома в 1910 г. он записал в дневнике:
"Если бы я слышал про себя со стороны, - про человека, живущего в
роскоши, отбирающего все, что может, у крестьян, сажающего их в острог и
исповедующего и проповедующего христианство, и дающего пятачки, и для всех
своих гнусных дел прячущегося за милой женой, - я бы не усомнился назвать
его мерзавцем".
Цитир. по биографии Толстого /Бирюков/
Острог Толстой приписал себе понапрасну, но Софья Андреевна
действительно преследовала крестьян за порубку принадлежавшего имению леса и
одно время даже держала в Ясной Поляне стражников. Столкновения на этой
почве делали порой жизнь в доме невыносимой. Выход представлялся
единственный - уйти. Первая попытка была сделана еще в том же 1884 г., когда
Толстой писал цитированное выше письмо Черткову. Но Софья Андреевна грозила
покончить с собой и он отказался от своего намерения /"обломал руки"/.
Попытки уйти из дома были еще и в следующем, 1885 г., и в 1887 г. Потом
личную трагедию оттеснило на второй план участие Толстого в бурных
общественных событиях: борьба с голодом /1889-90 гг./, отлучение от церкви
/1901 г./, русско-японская война и революция, а также тяжелая и затяжная
болезнь /1901-02 гг./. В 1910 г. Толстой все же решился уйти. В разговоре с
крестьянином Новиковым он так объяснил свое решение:
"Для себя одного я этого не делал, не мог сделать, а теперь вижу, что и
для семейных будет лучше, меньше будет из-за меня спору, греха".
/Цит. по биографии Бирюкова/
Так освободился он наконец от того образа жизни, которым непрестанно
терзался в течение тридцати лет, но уже самой жизни ему оставалось считанные
дни.
6. Бог или разум?
Выше намеренно цитировались те высказывания Толстого о нравственной
основе жизни, - добре, любви, прощении, - которые относят эту основу к богу,
к проявлению божественной сущности в человеке. Но на протяжении всего
рассматриваемого периода жизни Толстого, в его письмах, записях в дневнике,
статьях рядом с религиозной посылкой звучит апелляция к разуму человека. В
1884 г. в статье "В чем моя вера?" он писал:
"Жизнь есть жизнь, и ею надо воспользоваться как можно лучше. Жить для
себя одного неразумно. И потому с тех пор, как есть люди, они отыскивают для
жизни цели вне себя: живут для своего ребенка, для семьи, для народа, для
человечества, для всего, что не умирает с личной жизнью".
/23, 399/
Несколько выше в той же статье фигурирует
"...борьба между стремлением к жизни животной и жизни разумной, которая
лежит в душе каждого человека и составляет сущность жизни каждого".
В 1888 г. в письме к П.И. Бирюкову:
"...мне думается, что высшее доступное человеку благо жизни это то,
когда его личное стремление влечет его к любовной деятельности, т.е. к
такой, цель которой не я, а другие... И это состояние бывает /сколько я
знаю/ только в двух случаях: в любимой работе, нужной и разумной, и в любви
к избранным лицам, в деятельности для них, нужной и разумной".
/64, 161/
Отметим, что в этом письме звучит мотив не самоусовершенствования, но
активной и разумной деятельности человека на благо других людей. В 1900 г. в
письме А.В. Власову "волю бога" Толстой трактует как заключение разума:
"Воля же эта, как нам говорит разум, в том, чтобы мы любили друг друга
и поступали с другими так, как хотим, чтобы другие поступали с нами".
/72, 319/
Выше в том же письме:
"Дорого мне в вашем рассуждении то, что вы ставите во главу угла все
то, что и должно стоять во главе всего, а именно разум человеческий который
старше всех книг и библий, от которого и произошли все библии... и который
дан каждому из нас не через Моисея или Христа, или апостолов, или через
церковь, а прямо от Бога".
И далее там же:
"Прежде всего надо верить в разум, а потом уже отбирать из писаний - и
еврейских, и христианских, и магометанских, и буддийских, и китайских, и
светских современных - все, что согласно с разумом и откидывать все, что не
согласно с ним".
Как видим, места для бога остается уже не так много - разум человека
становится с ним рядом, познает его "волю" в интересах жизни /"...ею надо
воспользоваться как можно лучше"/. Отсюда недалеко до сомнения в
необходимости предполагать существование бога вообще. И действительно, в
1900 г. Толстой записывает в дневнике:
"Как-то спросил себя: верю ли я? Точно ли верю в то, что смысл жизни в
исполнении воли Бога, воля же в увеличении любви /согласия/ в себе и мире...
И невольно ответил, что не верю так, в этой определенной форме. Во что же я
верю? - спросил я. И искренне ответил, что верю в то, что надо быть добрым:
смиряться, прощать, любить. В это верю всем существом".
/54, 38/
Сомнение, по-видимому, не покидало Толстого до конца жизни. В дневнике
за 1908 г. появляется такая запись:
"Нынче, лежа в постели, утром пережил давно не переживавшееся чувство
сомнения во всем. В конце концов остается все-таки одно: добро, любовь - то
благо, которое никто отнять не может".
/56, 116/
С опорой ли на веру в бога /"...которого понимаю как дух, как любовь,
как начало всего..." - ответ синоду/, или на разум человека, отвечающий его
естественному стремлению к счастью, или в сомнении между ними, Толстой
остается неизменно верен убеждению, что смысл жизни человека, счастье и
спокойствие его - в любви к другим людям, в делании им добра.
Часть II. ЧЕЛОВЕК И ОБЩЕСТВО
I. Государство
Главным злом современного ему общественного устройства, Толстой считал
государство, государственную власть, любую - от монархии и деспотии до
республики:
"Много было жестоких и губительных суеверий: и человеческие жертвы, и
инквизиции, и костры, но не было более жестокого и губительного, как
суеверие отечества - государства. Есть связь одного языка, одних обычаев,
как например, связь русских с русскими, где бы они ни были, в Америке,
Турции, Галиции и англо-саксонцев с англо-саксонцами в Америке, в Англии, в
Австралии; и есть связь, соединяющая людей, живущих на общей земле: сельская
община или даже собрание общин, управляемых свободно установленными
правилами жителей; но ни та, ни другая связь не имеет ничего общего с
насильственной связью государства, требующего при рождении человека его
повиновения законам государства. В этом ужасное суеверие. Суеверие в том,
что людей уверяют, и люди сами уверяются, что искусственно составленное и
удерживаемое насилием соединение есть необходимое условие существования
людей, тогда как это соединение есть только насилие, выгодное тем, кто
совершает его".
Из дневника, 1905 /55,165/
Толстой утверждает, что государство, с его насильственным, основанным
на угрозе телесного наказания, казни или лишения свободы подчинением граждан
государственным законам и распоряжениям, было необходимо лишь в
дохристианскую эпоху. В те далекие времена главным источником обогащения
целых народов были истребительные войны, когда население поголовно
уничтожалось или угонялось в рабство, города и селения предавались огню, а
скот и имущество побежденных становились добычей победителей. Для
организации отпора такому нашествию /как и для самого нашествия/ нужна была
централизованная система власти, позволявшая осуществить всеобщую военную
мобилизацию горожан. Обязательной особенностью этой государственной системы
было обложение подданных налогами, что давало возможность содержать
постоянную армию, создавать запасы оружия, осуществлять строительство
крепостей, военного флота и проч. Так возникли египетское царство, восточные
деспотии, греческие города и римская империя.
В средние века развитие земледелия, ремесел, торговли и отказ от
использования мало эффективного рабского труда сделали истребительные войны
ненужными для народов. Крупные империи и государства стали распадаться на
мелкие феодальные княжества, в которых сюзерен и его военная дружина брали
на себя функцию защиты земледельцев и торговцев от грабителей, а вассалы,
естественно связанные с феодалом местом своего жительства, по добровольному
соглашению отдавали ему часть продукции своего труда.
Однако наряду с этими объективными, действовали и субъективные факторы.
Среди феодалов выдвигались корыстные и властолюбивые люди, неудовлетворенные
достатком и властью, которыми они пользовались в своих ограниченных
владениях. Военные дружины и наемников они использовали для отнятия власти у
феодалов-соседей, подчинения и обложения данью их подданных. Феодальная
раздробленность вновь уступала место крупным государствам - царствам и
королевствам, с той существенной разницей, что эти насильственные
объединения возникали уже не в интересах народов, а ради удовлетворения
корысти и стремления к власти царей, королей, а впоследствии диктаторов,
президентов, премьеров и того, захватившего фактическую власть, меньшинства
населения, которому они служили. По самому существу этого процесса
государственная власть оказывалась в руках людей безнравственных. Толстой
пишет:
"Я старался показать, что во всяком обществе людей всегда есть люди
властолюбивые, бессовестные, жестокие, готовые для своей выгоды совершать
всякого рода насилия, грабежи, убийства; и что в обществе без правительства
эти люди будут разбойниками... В обществе же, управляемом насильнической
властью, эти самые люди захватят власть и будут пользоваться ею"
"Конец века". 1905 /36, 254/
Не ограничиваясь прямым насилием, государственная власть старалась
завоевать и популярность, добровольную поддержку своих подчиненных. Для того
она всегда представляла себя благодетельной, заботящейся об интересах всех
граждан государства. Однако...
"...по мере того, как власть достигала все большей и большей степени
силы, она все более и более обнаруживала свою несостоятельность: все более и
более становилось внутреннее противоречие, заключающееся в понятии
благодетельной власти и насилия, составляющего сущность всякой власти;
становилось очевидным, что власть, для того, чтобы быть благодетельной,
долженствующая быть в руках самых лучших людей, находилась всегда в руках
худших людей, так как лучшие люди по самому свойству власти, состоящему в
употреблении насилия над ближним, не могли желать власти и потому никогда не
приобретали и не удерживали ее".
"К политическим деятелям", 1903 /35, 204/
Государственная власть утверждает, что она необходима для защиты
граждан от угрозы военного нападения извне, т.е. для выполнения этой
основной функции, которая обусловила возникновение государств в древности.
Обман здесь состоит в том, что в любом народе люди, занятые своим
повседневным трудом, не желают ни на кого нападать. Войны начинают и
провоцируют в своих интересах правящие классы и послушные им правительства -
всегда прячущие свою агрессивность под маской миролюбия и необходимости
обороны. Любое правительство по сущности своей является милитаристским:
"Правительства для того, чтоб существовать, должны защищать свой народ
от нападения других народов; но ни один народ не хочет нападать и не
нападает на другой, и потому правительства не только не желают мира, но
старательно возбуждают ненависть к себе других народов... уверяют свой
народ, что он в опасности и нужно защищаться".
"Патриотизм и правительство", 1900 /90, 434/
и поэтому:
"...не может быть достигнут мир народов между собой разумным путем,
конвенциями, арбитрацией до тех пор, пока будет существовать подчинение
народов правительствам, которое всегда неразумно и всегда пагубно".
"Христианство и патриотизм", 1894 /39, 66/
Покорность людей власти правительств основана на их разобщенности перед
лицом насилия государственной власти. Толстой пишет:
"Все дело в том, чтобы устранить то, что разобщает людей, и поставить
на это место то, что соединяет их. Разобщает же людей всякая внешняя,
насильственная форма правления..."
"Об общественном движении в России",1905 /36, 165/
Оценивая таким образом пагубную роль государства, Толстой не
усматривает принципиальной разницы между деспотией и современной ему
парламентской системой:
"Обман состоит в том, что посредством сложного устройство выборов...
людям известного народа внушается, что... они делаются участниками
правительственной власти и потому, повинуясь правительству, повинуются сами
себе и потому будто бы свободны...
А между тем действия и распоряжения правительства таких мнимо
самоуправляющихся народов, обуславливаемые сложной борьбой партий и интриг,
борьбой честолюбия и корыстолюбия, так же мало зависят от воли и желания
всего народа, как и действия и распоряжения самых деспотических
правительств".
"Конец века", 1905 /36, 245/
Не большей симпатией пользуются у Толстого и социалисты-революционеры:
"То же, что большинство революционеров выставляет новой основой жизни
социалистическое устройство, которое может быть достигнуто только самым
жестоким насилием и которое, если бы когда-нибудь и было достигнуто, лишило
бы людей последних остатков свободы, показывает только то, что у людей этих
нет никаких новых основ жизни".
"Конец века", 1905 /36, 260/
Учение социализма Толстой считает ложным, утопическим:
"Они уверяют себя, что посредством того же насилия, которое привело их
к их гибельному положению, сделается еще и то, что среди людей, стремящихся
к наибольшему материальному, животному благу, как-то сами собой, под
влиянием учения социализма, вдруг явятся люди, которые, обладая властью, но
не развращаясь ею, установят такую жизнь, при которой люди, привыкшие к
жадной, эгоистической борьбе за свои выгоды, вдруг сделаются
самоотверженными и все будут вместе на общую пользу работать и всем равно
пользоваться"
"О значении русской революции", 1906 /36, 330/
2. Столпы государства - армия и патриотизм
Насильственная власть государства издревле и до наших дней опирается на
силу, способную удержать в повиновении, а в случае бунта - усмирить,
покарать большинство народа. Это - полиция и армия. В конечном счете именно
армия - дисциплинированная, хорошо вооруженная и полностью изолированная от
гражданского населения сила. Толстой пишет:
"Основная же причина того, что миллионы рабочих людей живут и работают
по воле меньшинства, - не в том, что меньшинство это захватило землю, орудия
производства и берет подати, а в том, что оно может это делать, - что есть
насилие, есть войско, которое находится в руках меньшинства, и готовое
убивать тех, которые не хотят исполнить волю этого меньшинства".
"Неужели это так надо?", 1900 /34, 228/
Поэтому главным предметом заботы любой государственной власти является
армия, ее организация, оснащение, а главное - обеспечение ее безусловного
повиновения:
"...правительства, понимая, что главная их сила в войске, так
организовали его комплектование и дисциплину, что никакая пропаганда в
народе не может вырвать войско из рук правительства... Двадцатилетние
мальчики, которые набираются на службу и воспитаны в ложном, церковном или
материалистическом и притом патриотическом духе, не могут отказаться от
службы, как не могут не повиноваться дети, когда их посылают в школу.
Поступив же на службу, эти юноши, каких бы они не были убеждений, благодаря
веками выработанной искусной дисциплине, в один год переделываются неизбежно
в покорные орудия власти".
"К политическим деятелям", 1903 /35. 203/
Правительства создают то, что Толстой называет "кругом насилия":
"Устрашение, подкуп, гипнотизация приводят людей к тому, что они идут в
солдаты; солдаты же дают власть и возможность казнить людей и обирать их
/подкупая на эти деньги чиновников/, и гипнотизировать, и вербовать их в те
самые солдаты, которые дают власть делать все это".
"Царство божье внутри вас", 1893 /28, 155/
Термином "гипнотизация" Толстой обозначает систему формирования
суеверия необходимости государства. Здесь и государственная религия, и
воспитание патриотизма, и подавление просвещения и, в дополнение к ним,
средства отвлечения сознания людей: алкоголь, зрелища, увеселения. Таким
образом первое назначение армии - обеспечение власти правительства над своим
народом. Но сильная армия, естественно, соблазняет правителей в угоду своим
интересам /в том числе для оправдания подавления свободы граждан/ и к
внешней агрессии. Эти две сферы использования военной силы взаимосвязаны и
укрепляют друг друга:
"Деспотизм правительства всегда увеличивается по мере увеличения и
усиления войск и успехов внешних, и агрессивность правительства
увеличивается по мере усиления внутреннего деспотизма".
"Царство божье внутри вас", 1893 /28, 138/
"Круг насилия", на который опирается государственная власть,
скрепляется чувством патриотизма. Им оправдывается воинственность
правительства, создание и содержание войска. Патриотизм легко находит отклик
в психологии народных масс и настойчиво воспитывается в них правительствами.
Поэтому разоблачению обмана патриотизма Толстой посвящает две большие
статьи, из которых мы процитируем несколько фрагментов.
Из статьи "Патриотизма и правительство", опубликованной /за границей/ в
1900 г.:
"...патриотизм, под влиянием которого находится большинство людей
нашего времени и от которого так жестоко страдает человечество... есть очень
определенное чувство предпочтения своего народа или государства всем другим
народам или государствам и потому желание этому народу или государству
наибольшего благосостояния и могущества, которые могут быть приобретены и
всегда приобретаются только в ущерб благосостояния и могущества других
народов или государств..."
/90, 426/
"В руках правящих классов войско, деньги, школа, религия, пресса. В
школах они разжигают в детях патриотизм историями, описывая свой народ
лучшим из всех народов и всегда правым; во взрослых разжигают это же чувство
зрелищами, торжествами, памятниками, патриотической лживой прессой; главное
разжигают патриотизм тем, что совершая всякого рода несправедливости и
жестокости против других народов, возбуждают в них вражду к своему народу, и
потом этой-то враждой пользуются для возбуждения вражды в своем народе".
/с. 431/
Из статьи "Христианство и патриотизм", 1894 г.:
"То, что называется патриотизмом в наше время, есть только, с одной
стороны, известное настроение, постоянно производимое и поддерживаемое в
народах школой, религией, подкупной прессой в нужном для правительства
направлении, с другой - временное, производимое исключительными средствами
правящими классами, возбуждение низших по нравственному и умственному даже
уровню людей народа, которое выдается потом за постоянное выражение воли
всего народа..."
/39, 60/
"Патриотизм... есть не что иное для правителей, как орудие для
достижения властолюбивых и корыстных целей, а для управляемых - отречение от
человеческого достоинства, разума, совести и рабское подчинение себя тем,
кто во власти".
/с. 65/
"Чем труднее удержать свою власть, тем с все большим количеством людей
правительство делится ею... ученые и даже художники, и в особенности
писатели, журналисты. И все эти лица сознательно и бессознательно
распространяют обман патриотизма, необходимый им для удержания своего
выгодного положения... и народ, настолько задавленный трудом, что не имеет
ни времени, ни возможности понять значение и проверить справедливость тех
понятий, которые внушаются ему, и тех требований, которые во имя его блага
предъявляются ему, безропотно покоряется им".
/с. 68/
"Люди же из народа, освобождающиеся от неустанного труда и
образовывающиеся,... подвергаются такому усиленному воздействию угроз,
подкупа и гипнотизации правительств, что почти без исключения тотчас
переходят на сторону правительств и, поступая в выгодные и хорошо
оплачиваемые должности... становятся участниками распространения того
обмана, который губит их собратий... И обманывают они не макиавелически, не
с сознанием производимого ими обмана, но большей частью с наивной
уверенностью, что они делают что-то доброе и возвышенное, в чем их постоянно
поддерживает сочувствие и одобрение всех окружающих их". /с. 69/
А между тем ничто не наносит обществу такого вреда, как ложь, обман,
лицемерие:
"Развращает, озлобляет, озверяет и потому разъединяет людей не
воровство, не грабеж, не убийство, не блуд, не подлоги, а ложь, та особенная
ложь лицемерия, которая уничтожает в сознании людей различие между добром и
злом, лишает их того, что составляет сущность истинной человеческой жизни, и
потому стоит на пути всякого совершенствования людей..."
"Царство божье внутри вас", 1893 /28, 272/
Патриотизм является одним из самых действенных и коварных способов
обмана людей и этот обман обязательно должен быть рассеян, ибо:
"Патриотизм уже не представляет людям никакого, кроме самого ужасного
будущего; братство же народов составляет тот общий идеал, который все более
и более становится понятным и желательным человечеству..."
"Христианство и патриотизм", 1894 /39, 73/
Все это дает автору "Войны и мира" смелость написать в 1900 г.
категорически и бескомпромиссно:
"Для уничтожения правительств нужно только одно: нужно, чтобы люди
поняли, что чувство патриотизма, которое одно поддерживает это орудие
насилия, есть чувство грубое, вредное, стыдное и дурное, а главное -
безнравственное".
"Патриотизма и правительство", 1900 /90, 437/
3. Возможно ли общество без государства?
Итак, Толстой считает необходимым упразднить государство, ликвидировать
централизованную власть правительства. Оставим пока в стороне вопрос о том,
как он предлагает добиваться этого, и посмотрим, может ли существовать
общество без государства. Предположим даже, что правительства исчезли
одновременно во всех странах и потому угрозы нападения извне не существует.
Что за общественное устройство может придти на смену государству?
Многонациональные объединения в отсутствии центральной власти,
возможно, распадутся, но связь людей, говорящих на одном языке, традиционные
экономические и культурные связи, консолидирующие каждый народ, должны
остаться. Для упорядочения этих связей нужны признанные всеми правила
взаимоотношения людей - законы, способы разрешения возможных конфликтов,
т.е. суд, необходима организация финансов, транспорта, средств связи,
общественных работ, обмена информацией, народного образования и т.п.
Наконец, надо обеспечить безопасность граждан, защиту их личной свободы и
имущества от посягательства преступных элементов, т.е. нужна полиция. Не
означает ли все это необходимость государственного устройства и
центрального, обладающего определенной властью правительства? Толстой так не
считает:
"Говорят, что без правительств не будет тех учреждений:
просветительных, воспитательных, общественных, которые нужны для всех.
Но почему же предполагать это? Почему думать, что неправительственные
люди не сумеют сами для себя устроить свою жизнь так же хорошо, как ее
устраивают не для себя, а для других правительственные люди?
Мы видим, напротив, что в самых разнообразных случаях жизни в наше
время люди устраивают сами свою жизнь без сравнения лучше, чем ее устраивают
для них правящие ими люди. Люди без всякого вмешательства правительства, и
часто несмотря на вмешательство правительства, составляют всякого рода
общественные предприятия - союзы рабочих, кооперативные общества, компании
железных дорог, артели, синдикаты. Если для общественного дела нужны сборы,
то почему же думать, что без насилия свободные люди не сумеют добровольно
собрать нужные средства и учредить все то, что учреждается посредством
податей, если только эти учреждения для всех полезны? Почему думать, что не
могут быть суды без насилия? Суд людей, которым доверяют судящиеся, всегда
был и будет и не нуждается в насилии. Мы так извращены долгим рабством, что
не можем себе представить управление без насилия. Но это неправда. Русские
общины, переселяясь в отдаленные края, где наше правительство не вмешивается
в их жизнь, устраивают сами свои сборы, свое управление, свой суд, свою
полицию и всегда благоденствуют до тех пор, пока правительственное насилие
не вмешивается в их управление".
"Единое на потребу. О государственной власти", 1905 /36, 186/
Возможность свободной общественной организации Толстой мыслил себе
отнюдь не только в локально ограниченных масштабах общины:
"Весьма вероятно, что общины эти не будут жить обособленно и войдут
между собой, вследствие единства экономических, племенных или религиозных
условий, в новые свободные соединения, но совершенно иные, чем прежние -
государственные, основанные на насилии".
"Конец века", 1905 /36, 263/
Итак, Толстой полагает, что основанную на насилии государственную
власть может заменить развернутая в масштабе целого народа общественная, как
бы мы теперь сказали, самодеятельная организация. Возможно ли это? Какие
формы примет такая организация? Будут ли ее граждане выполнять общественные,
в том числе полицейские и судебные, функции поочередно, в порядке своего
рода дежурства, на время которого общество будет брать их на свое
содержание? Или же необходимость определенной профессиональной подготовки
заставит создать некую, более или менее стабильную, общественную структуру,
в первую очередь региональную, находящуюся под действенным контролем
общества? Как гарантировать, что эта структура не станет над обществом?
Толстой не предлагает конкретных рецептов и схем. Он пишет:
"Условия нового строя жизни не могут быть известны нам, потому что они
должны быть выработаны нами же. Только в этом и жизнь, чтобы познавать
неизвестное и сообразовывать с этим новым познаванием свою деятельность".
"Царство божье внутри вас", 1893 /28, 208/
и спустя тридцать лет, уже в конце жизни:
"...люди и общества идут к неведомому не переставая, изменяясь не
вследствие составления рассудочных планов некоторых людей о том, каково
должно быть это изменение, а вследствие вложенного во всех людей стремления
приближения к нравственному совершенству, достигаемому бесконечно
разнообразной деятельностью миллионов и миллионов человеческих жизней. И
потому те условия, в которые станут между собой люди, те формы, в которые
сложится общество людей, зависят только от внутренних свойств людей, а никак
не от предвидения людьми той или иной формы жизни, в которую им желательно
сложиться".
"О значении русской революции", 1906 /36, 353/
Интересно отметить, что отрицая, как мы увидим ниже, все виды
общественной деятельности и политической борьбы, направленной на заранее
определенное переустройство общества, Толстой в конце жизни очень
сочувственно относится к возникавшей в то время в России кооперации:
"Кооперативная деятельность, - учреждение кооперативов, участие в них,
- есть единственная общественная деятельность, в которой в наше время может
участвовать нравственный, уважающий себя человек".
Из письма проф. Тотомианцу, 1910 /81, 66/
Заметим в скобках, что в качестве одной из моделей массовой
неправительственной организации в наше время наверное можно было бы
рассмотреть профсоюзные организации на Западе. Зачатки такой организации
можно усмотреть и в самодеятельных, пока что в нашей стране очень
ограниченных, товариществах, как, например, КСП /клуб студенческой песни/. И
не этих ли свободных форм общественной организации инстинктивно ищет наша
молодежь в столь популярных у нее самодеятельных туристских походах?
Из цитированного выше отрывка видно, что Толстой допускает
существование в обществе без государства институтов полиции и суда, а
следовательно насилия - хотя бы в интересах самозащиты общества от
преступных элементов. А как же с христианской заповедью непротивления злу
насилием? Еще в 1890 г. Толстой писал:
"...вместо того, чтобы понимать что сказано: злом или насилием не
противься злу или насилию, понимается /мне даже кажется нарочно/, что
сказано: не противься злу, т.е. потакай злу, будь к нему равнодушен, тогда
как противиться злу, бороться с ним есть единственная внешняя задача
христианства, и что правилом о непротивлении злу сказано каким образом
бороться со злом самым успешным образом. Сказано: вы привыкли бороться со
злом насилием, отплатой. Это нехорошее, дурное средство. Самое лучшее
средство - не отплатой, а добром".
Из письма одному из друзей /по биогр. - Бирюкова/
Это, по-видимому, следует понимать так. Наиболее эффективный, дающий
необратимые результаты способ искоренения зла - не наказание, а воспитание,
убеждение, основанное на добром отношении к людям. Однако в качестве
переходной меры Толстой допускает насилие, но не как возмездие, а лишь как
средство ограничения возможности зла. Замена насилия воспитанием произойдет
постепенно:
"Принцип непротивления злу насилием, состоящий в замене грубой силы
убеждением, может быть только свободно принят. И в той мере, в какой он
свободно принимается людьми и прилагается к жизни, т.е. в той мере, в
которой люди отрекаются от насилия и устанавливают свои отношения на
разумном убеждении, - только в той мере и совершается истинный прогресс в
жизни человечества".
Из предисловия к биографии Гаррисона, 1904 /36, 99/
Но что значит "свободно принят"? Что такое свобода в общественном
понимании этого слова? Может ли человек, живя в обществе, быть свободным и
при этом не стеснять свободу других людей? Необходимость определенного
ограничения личной свободы в интересах общества очевидна. Вопрос в том, что
обуславливает это ограничение. Если закон, угрожающий наказанием, то это, по
мнению Толстого, не свобода. Он верит в возможность добровольного, разумного
самоограничения:
"Для того, чтобы люди могли жить общей жизнью, не угнетая одни других,
нужны не учреждения, поддерживаемые силою, а такое нравственное состояние
людей, при котором люди по внутреннему убеждению, а не по принуждению,
поступали бы с другими так, как они хотят, чтобы поступали с ними".
"К политическим деятелям", 1903 /35, 210/
В понятие свободы Толстой вкладывает совсем иной смысл, чем
революционеры:
"Под свободой революционеры понимают то же, что под этим словом
разумеют и те правительства, с которыми они борятся, а именно: огражденное
законом /закон же утверждается насилием/ право каждого делать то, что не
нарушает свободу других... или, строго и точно выражаясь, свобода по этому
определению, есть одинаковое для всех, под страхом наказания, запрещение
совершения поступков, нарушающих то, что признано правом людей. И потому то,
что по этому определению считается свободой, есть в большей мере случаев
нарушение свободы людей..."
Толстой утверждает, что...
"Свобода есть отсутствие стеснения. Свободен человек только тогда,
когда никто не воспрещает ему известные поступки под угрозой насилия...
Истинно свободны могут быть люди только тогда, когда они все одинаково
убеждены в бесполезности, незаконности насилия и подчиняются установленным
правилам не вследствие насилия или угрозы его, а вследствие разумного
убеждения".
Предисловие к статье В.Г. Черткова "О революции", 1904 /36, 152/
И начинается свобода с познания и признания истины:
"Человек, не свободный в своих поступках, всегда чувствует себя
свободным в том, что служит причиной его поступков, - в признании или
непризнании истины".
"Царство божье внутри вас", 1893 /28, 279/
4. Необходимость религии
В только что цитированных отрывках Толстой говорит о том, что люди
смогут построить истинно свободное общество только тогда, когда все они
будут "одинаково убеждены" в правильности некоторых основных принципов. Но
как возникнет такое всеобщее разумное убеждение, такое высокое и
доминирующее нравственное состояние людей? Быть может из осознания ими их
общих интересов, общего блага? В это Толстой не верит:
"...власть может быть уничтожена только разумным сознанием людей. Но в
чем должно состоять это сознание? Анархисты полагают, что это сознание может
быть основано на соображениях об общем благе, справедливости, прогрессе или
личном интересе людей. Но, не говоря уже о том, что все эти основы
несогласны между собой, самые определения того, в чем состоит общее благо,
справедливость, прогресс или личный интерес, понимается людьми бесконечно
разнообразно. Поэтому невозможно предполагать, чтобы люди, несогласные между
собой и различно понимающие те основы, во имя которых они противятся власти,
могли бы уничтожить столь твердо установленную и искусно защищающую себя
власть. Предположение же о том, что соображения об общем благе,
справедливости или законе прогресса могут быть достаточны для того, чтобы
люди, освободившись от власти, но не имеющие никакой причины для того, чтобы
жертвовать своим личным благом благу общему, сложились бы в справедливые, не
нарушающие взаимную свободу условия, еще более неосновательно".
"К политическим деятелям", 1903 /35, 207/
Так как же, все таки, могут возникнуть одинаковая убежденность и
высокое нравственное состояние людей? Толстой считает, что они могут
возникнуть на основе одинакового для всех личного понимания каждым человеком
смысла жизни и его места в ней, из которого вытекает и его нравственная
позиция. Это понимание Толстой называет религией. Оно шире, чем вера,
например, вера в бога, хотя может и включать ее. По определению Толстого:
"Религия есть известное, установленное человеком отношение своей
отдельной личности к бесконечному миру или началу его. Нравственность же
есть всегдашнее руководство жизни, вытекающее из этого отношения".
"Религия и нравственность", 1893 /39, 26/
Если эта религия такова, что из нее естественно вытекает свободное
сообщество людей, то такое сообщество приобретает прочный фундамент:
"Только бы люди, желающие служить... своим ближним, поняли, что
человечество движется не животными требованиями, а духовными силами, и что
главная движущая человечество сила есть религия, т.е. определение смысла
жизни и вследствие этого смысла различение хорошего от дурного и важного от
неважного".
"Неужели это так надо?", 1900 /34, 237/
Если все члены общества, а в мыслимом пределе - все люди на земле или,
хотя бы, большинство людей, лично для себя принимают одну и ту же религию,
то она становится общественной или даже общечеловеческой религией - общим
для всех жизнепониманием:
"...человечеству нельзя уже, при совершившихся разнообразных
изменениях: и густоты населения, и установившегося общения между разными
народами, и усовершенствования способов борьбы с природой, и накопления
знаний, - продолжать понимать жизнь по-прежнему, а необходимо установить
новое жизнепонимание, из которого вытекла бы и деятельность, соответствующая
тому новому состоянию, в которое оно вступило или вступает...
Установление этого, свойственного человечеству в тех новых условиях, в
которые оно вступает, жизнепонимания и вытекающей из него деятельности и
есть то, что называется религия.
И потому религия... не есть... явление, когда-то сопутствовавшее
развитию человечества, но потом пережитое им, а есть всегда присущее жизни
человечества явление, и в наше время столь же неизбежно присущее, как во
всякое другое время... религия всегда есть определение деятельности
будущего, а не прошедшего".
"Царство божье внутри вас", 1893 /28, 68/
Таким образом главной задаче человечества, и в первую очередь, его
мыслящей, просвещенной части, является выработка и распространение нового
жизнепонимания - новой религии:
"Для того, чтобы люди нашего времени одинаково поставили себе вопрос о
смысле жизни и одинаково ответили на него, нужно только людям, считающим
себя просвещенными, перестать думать и внушать другим поколениям, что
религия есть атавизм, пережиток прошедшего дикого состояния, и что для
хорошей жизни людей достаточно распространения образования, то есть самых
разнообразных знаний, которые как-то приведут людей к справедливости и
нравственной жизни, а понять, что для доброй жизни людей необходима
религия".
"Одумайтесь", 1904 /36, 127/
Потребность в религии более или менее ощущается всеми, но, как это
всегда бывало в истории, должны найтись люди, которые сумеют ответить на эту
потребность - сформулировать основные положения новой религии:
"Сущность религии в свойстве людей пророчески предвидеть и указывать
тот путь жизни, по которому должно идти человечество... Свойство этого
провидения... в большей или меньшей степени обще всем людям, но всегда во
все времена были люди, в которых это свойство проявлялось с особенной силой,
и люди эти ясно и точно выражали то, что смутно чувствовали все люди, и
устанавливали новое понимание жизни, из которого вытекала иная, чем прежняя,
деятельность на многие сотни и тысячи лет".
"Царство божье внутри вас", 1893 /28, 69/
Без религии, без общего для всех гуманистического жизнепонимания,
технический прогресс человечества может оказаться для него гибельным. Эта
мысль, высказанная Толстым 80 лет назад, звучит пророчеством:
"Лишенные религии люди, обладая огромной властью над силами природы,
подобны детям, которым дали бы для игры порох или гремучий газ. Глядя на то
могущество, которым пользуются люди нашего времени, и на то, как они
употребляют его, чувствуется, что по степени своего нравственного развития
люди не имеют права не только на пользование железными дорогами, паром,
электричеством, телефоном, фотографиями, беспроволочными телеграфами, но
даже простым искусством обработки железа и стали, потому что все эти
усовершенствования и искусства они употребляют только на удовлетворение
своих похотей, на забавы, разврат и истребление друг друга.
Что же делать? Отбросить все те усовершенствования жизни, все то
могущество, которое приобрело человечество? Забыть то, что оно узнало?
Невозможно. Как ни зловредно употребляются эти умственные приобретения, они
все-таки приобретения и люди не могут забыть их. Изменить те соединения
народов, которые образовывались веками и установить новые? Придумать такие
новые учреждения, которые помешали бы меньшинству обманывать и
эксплуатировать большинство? Распространить знания? Все это испробовано и
делается с большим усердием. Все эти мнимые приемы исправления составляют
главное средство самозабвения, отвлечения себя от сознания неизбежной
гибели. Изменяются границы государств, изменяются учреждения,
распространяются знания, но люди в других пределах, с другими учреждениями,
с увеличенными знаниями остаются теми же зверями, готовыми всякую минуту
разорвать друг друга, или теми рабами, какими всегда были и будут, пока
будут руководиться не религиозным сознанием, а страстями, рассудком и
посторонними внушениями".
"Одумайтесь", 1904 /36, 123/
Что же это за религия? Как отыскать, сформулировать ее основные
положения? И кто же это сделает? Толстой считает, что искать нечего, что эти
основные положения, пригодные и необходимые нам, современным людям, были уже
сформулированы в учении Христа, в религии ранних христиан:
"Среди разработанности религиозных правил еврейства... и среди
римского, выработанного до великой степени совершенства, законодательства
явилось учение, отрицавшее не только всякие божества, - всякий страх перед
ними, всякие гадания и веру в них, но и всякие человеческие учреждения и
всякую необходимость в них.
Вместо всяких правил прежних исповеданий, учение это выставляло только
образец внутреннего совершенства, истины и любви в лице Христа и последствие
этого внутреннего совершенства, достигаемого людьми, - т.е. внешнее
совершенство... при котором все люди разучатся враждовать, будут все научена
богом и соединены любовью".
"Царство божье среди вас", 1893 /28, 40/
Беда в том, что сущность христианского учения была искажена, заменена
церковью на религию прямо противоположную /см. ч. 1/ и тем было на два
тысячелетия задержано нравственное развитие человечества:
"...основная причина бедствий теперешнего человечества не во внешних
материальных причинах - не в политических, не в экономических условиях, а в
извращении христианской религии - в замене истин, нужных человечеству и
соответствующих его теперешнему возрасту, собранием бессмысленных нелепостей
и кощунств, называемых церковной верой, посредством которых нехорошее
считается хорошим и неважное - важным, и наоборот: хорошее - нехорошим и
важное - неважным".
"Неужели это так надо?", 1900 /34, 237/
Для масштаба мыслей Толстого два истекших тысячелетия не изменили
сущности главной проблемы установления свободной и разумной совместной жизни
людей на земле. По его мнению то дело, которое было начато Христом, пройдя
через все ужасы насилия и ненависти, может начать реализовываться сейчас,
когда человечество осознает себя стоящим на краю пропасти:
"Думаю, что именно теперь начал совершаться тот великий поворот,
который готовился почти 2000 лет во всем христианском мире, переворот,
состоящий в замене извращенного христианства и основанной на нем власти
одних людей и рабства других - истинным христианством и основанным на нем
признанием равенства всех людей и истинной, свойственной разумным существам
свободой всех людей.
Внешние признаки этого я вижу в напряженной борьбе сословий во всех
народах, в холодной жестокости богачей, в озлоблении и отчаянии бедных; в
безумном, бессмысленном, все растущем вооружении всех государств друг против
друга; в распространении неосуществимого, ужасающего по своему деспотизму и
удивительному по своему легкомыслию учения социализма; в ненужности и
глупости возводимых в наиважнейшую духовную деятельность праздных
рассуждений и исследований, называемых наукой; в болезненной развращенности
и бессодержательности искусства во всех его проявлениях; главное же... в
сознательном отрицании всякой религии и замене ее признанием законности
подавления слабых сильными и потому в полном отсутствии каких бы то ни было
разумных руководящих начал жизни".
"Конец века", 1905 /36, 232/
Здесь уместно процитировать хотя бы два небольших фрагмента из
размышлений Толстого о назначении искусства, которым он посвятил целый
трактат:
"Назначение искусства в наше время - в том, чтобы перевести из области
рассудка в область чувства истину о том, что благо людей в их единении между
собой и в установлении на место царствующего теперь насилия то царство
Божие, т.е. любви, которое представляется всем нам высшей целью жизни
человечества".
"Что такое искусство?", 1897 /30, 195/
"Есть сердечная, духовная работа, облеченная в мысли. Эта - настоящая и
эту любят... И есть работа мысли без сердца, а с чучелой вместо сердца, это
то, чем полны журналы и книги".
Из дневника, 1895 /53, 23/
Усматривая единственный путь спасения человечества в восстановлении и
распространении религии добра, любви и терпимости, Толстой апеллирует не к
слепой вере, а к разумному началу:
"Все движение жизни - что называют прогрессом - есть все большее и
большее объединение людей в уясненном разумом определении цели, назначения
жизни и средств исполнения этого назначения. Разум есть сила, которая дана
человеку для указания направления жизни.
В наше время цель жизни, указанная разумом, состоит в единении людей и
существ; средства же для достижения этой цели, указанные разумом, состоят в
уничтожении суеверий, заблуждений и соблазнов, препятствующих проявлению в
людях основного свойства их жизни - любви".
Из письма М.О. Меньшикову, 1895 /68, 197/
Общественная позиция Толстого смыкается с его представлением о
нравственной основе жизни, как оно было раскрыто выше /ч. I/. В трактате
"Царство божье среди вас" он проводит мысль, что любовь, заинтересованную в
объекте любви, направленную на него, человек легко может перенести на свою
семью, на небольшой, связанный взаимными интересами, коллектив людей,
труднее - на целый народ. Любить такой неохватимый объект, как государство,
почти невозможно, а любовь к человечеству - бессмыслица уже по одному тому,
что это - фикция, не имеющая реальных границ. Но человек может с добротой и
любовью относиться к людям, с которыми его сталкивает жизнь, не потому, что
они принадлежат к какой-либо категории, а потому, что таково его разумное
жизнепонимание - его религия.
5. Не политическая борьба, а воспитание нравственности
Итак, Толстой утверждает, что государство - зло, а правительство -
инструмент насилия, порабощения большинства граждан. Но быть может это -
только имевшая место до сих пор практика и все-таки можно представить себе
государство, управляемое гуманным правительством? Конечно, прежние
правительства добровольно не откажутся от своей власти, но их можно
попытаться свергнуть путем политической борьбы, а если потребуется, то силой
оружия. Толстой считает, что ничего хорошего из этого получиться не может.
Он убежден, что...
"Истинное социальное улучшение может быть достигнуто только
религиозным, нравственным совершенствованием всех отдельных личностей.
Политическая же агитация, ставя перед отдельными личностями губительную
иллюзию социальных улучшений посредством изменения внешних форм, обыкновенно
останавливает истинный прогресс".
Из письма в редакцию американской газеты, 1904 /36, 156/
И не только останавливает, но в нравственном плане нередко
оборачивается регрессом:
"...для того, чтобы положение людей стало лучше, надо, чтобы сами люди
стали лучше... Для того же, чтобы люди становились лучше надо, чтобы они все
больше и больше обращали внимание на себя, на свою внутреннюю жизнь. Внешняя
же общественная деятельность, в особенности общественная борьба, всегда
отвлекает внимание людей от внутренней жизни и потому всегда, неизбежно
развращая людей, понижает уровень общественной нравственности... самые
безнравственные части общества все больше и больше выступают наверх и
устанавливается безнравственное общественное мнение, разрешающее и даже
одобряющее преступления..."
"Правительству, революционерам и народу" /36, 308/
Причина этого кроется в том, что выступая на борьбу с общественным злом
во имя социальной справедливости, политические деятели и партии никогда не
могут объединить под своими знаменами всех граждан в силу того, что
представления разных по социальному положению групп людей о том, что есть
зло различны. И для утверждения нового порядка вещей не остается другого
средства, кроме насилия:
"... внешнего, обязательного для всех определения зла нет и не может
быть /с. 150/... Если социалисты и коммунисты считают злом
индивидуалистическое капиталистическое устройство общества, анархисты
считают злом и самое правительство, то есть и монархисты, консерваторы,
капиталисты, считающие злом социалистическое, коммунистическое устройство и
анархию; и все эти партии не имеют иного, кроме насилия, средства соединить
людей. Какая бы из этих партий не восторжествовала, для введения в жизнь
своих порядков, так же, как и для удержания власти, она должна употребить не
только все существующие средства насилия, но и придумать новые... будет не
только то же, но более жестокое насилие и порабощение, потому что вследствие
борьбы усилится ненависть людей друг против друга и вместе с этим усилятся и
выработаются новые средства порабощения.
Так всегда и было после всех революций и всех попыток революций, всех
заговоров, всяких насильственных перемен правительств".
"Царство божье внутри вас", 1893 /28, 150. 156/
Таким образом главное общественное зло, - насилие, - не уничтожается, а
торжествует, и потому Толстой отстаивает иной путь - воспитание
нравственности каждого человека и на ее основе неучастие в насилии,
последовательный отказ от поддержания его. Это путь, хотя и бескровный, но
для большинства людей куда более трудный, чем участие в массовой
политической борьбе:
"Выяснить своими усилиями свое отношение к миру и держаться его,
установить свое отношение к людям на основании вечного закона делания
другому того, что хочешь, чтобы тебе делали, подавлять в себе те дурные
страсти, которые подчиняют нас власти других людей, не быть ничьим
господином и ничьим рабом, не притворяться, не лгать ни ради страха, ни
выгоды, не отступать от требований высшего закона своей совести - все это
требует усилий; вообразить же себе, что установление известных форм каким-то
мистическим путем приведет всех людей, в том числе и меня, ко всякой
справедливости и добродетели, и для достижения этого, не делая усилий мысли,
повторять то, что говорят все люди одной партии, суетиться спорить, лгать,
притворяться, браниться и драться, - все это делается само собой и для этого
не нужно усилия".
"Об общественном движении в России", 1905 /36, 160/
Только путь духовного развития людей может привести к уничтожению
общественной системы насилия, какой бы могущественной она не казалась:
"...разрушаются все самые кажущиеся непоколебимыми оплоты насилия не
тайными заговорами, не парламентскими союзами или газетными полемиками, а
тем менее бунтами и убийствами, а только уяснением каждым отдельным
человеком для самого себя смысла и назначения своей жизни и твердым, без
компромиссов, бесстрашным исполнением во всех условиях жизни требований
высшего, внутреннего закона жизни".
Из письма В.Г. Черткову, 1904 /36, 154/
Уяснение смысла жизни, как мы видели, суть религия и потому:
"Только бы люди поняли, что никакие парламенты, стачки, союзы,
потребительные и производственные общества, изобретения, школы, университеты
и академии, никакие революции никакой существенной пользы не могут сделать
людям с ложным религиозным миросозерцанием, и тогда сами собой все силы
лучших людей направились бы на причину, а не на последствия - не на
государственную деятельность, не на революцию, не на социализм, а на
обличение ложного религиозного учения и восстановление истинного".
"Неужели это так надо?", 1900 /34, 237/
Это - путь небыстрый.
"Но обличение лживой религии и утверждение истинной есть очень
отдаленное и медленное средство, - говорят на то. Отдаленное, но по крайней
мере такое, без которого никакие другие средства не могут быть
действительны".
Там же /с. 238/
Подлинное восприятие истинной религии достигается большинством людей
лишь путем личного, долгого и трудного, нравственного опыта:
"Новое же понимание жизни не может быть предписано, а может быть только
свободно усвоено. Свободно же усвоено новое жизнепонимание может быть только
двумя способами: духовным - внутренним и опытным - внешним.
Одни люди - меньшинство - тотчас же, сразу, пророческим чувством
указывают истинность учения, отдаются ему и исполняют его. Другие -
большинство - только длинным путем ошибок, опытов и страданий приводятся к
познанию истинности учения и необходимости усвоения его".
"Царство божье внутри вас", 1893 /28, 146/
Нетерпение и поспешность в деле общественного развития, и особенно в
осуществлении еще не подготовленных этим развитием политических
преобразований, - пагубны. Толстой пишет:
"Я думаю, что большая часть мирового зла происходит от нашего желания
видеть осуществление того, к чему мы стремимся, но к чему еще не готовы".
Из письма в Англию членам "Братской церкви", 1896 /Бирюков/
В 1882 г. он записывает в дневнике:
"Сей, сей, зная, что не ты, человек, пожнешь. Один сеет, другой жнет.
Ты, человек, Л.Н., не сожнешь..."
/49, 59/
В свете цитированных общественно-политических взглядов Толстого понятна
его реакция на события революции 1905 года. Он выступает с призывом к
неповиновению правительству и к неучастию в насилии, как правительственном,
так и в том, к которому призывают революционеры:
"Деятельность участников прежних революций состояла в насильственном
свержении власти и захвате ее. Деятельность участников теперешнего
переворота должна и может состоять только в прекращении потерявшего смысл
повиновения какой бы то ни было насильнической власти и в устроении своей
жизни независимо от правительства".
"Конец века", 1905 /36, 257/
И далее там же /с. 259/:
"Русскому народу, большинству его, крестьянам, нужно продолжать жить,
как они всегда жили - своей земледельческой, мирской, общинной жизнью и без
борьбы подчиняться всякому, как правительственному, так и
неправительственному насилию, но не повиноваться требованиям участия в каком
бы то ни было правительственном насилии, не давать добровольно податей, не
служить добровольно ни в полиции, ни в администрации, ни в таможне, ни в
войске, ни во флоте, ни в каком бы то ни было насильническом учреждении.
Точно так же, и еще строже, надо крестьянам воздерживаться от насилий, к
которым возбуждают их революционеры".
6. Цивилизация и нравственность
Толстого наша критика, вслед за Лениным, называет идеологом
крестьянства, апологетом крестьянской общины. Это, конечно, недооценка
значения философских и общественно-политических взглядов Толстого, многие из
которых, как читатель сам может убедиться, сохраняют значение и в век
научно-технической революции. Тем не менее, некоторые основания для такого
суждения имеются. Наблюдая изощренную роскошь и развращенность богатых,
рабский труд, вопиющую нищету и вырождение рабочего люда и вообще
противоестественные, как ему казалось, условия жизни населения крупных
городов, а также бурное развитие средств взаимного истребления людей,
Толстой приходит к заключению, что в условиях безнравственной жизни общества
технический прогресс /то, что он называет цивилизацией или культурой/ есть
зло:
"Бессознательная, а иногда и сознательная ошибка, которую делают люди,
защищающие цивилизацию, состоит в том, что они цивилизацию, которая есть
только орудие, признают за цель и считают ее всегда благом. Но ведь она
будет благом только тогда, когда властвующие в обществе силы будут добрыми.
Очень полезны взрывчатые газы для прокладки путей, но губительны в бомбах.
Полезно железо для плугов, но губительно в ядрах, тюремных запорах.
Печать может распространять добрые чувства и мудрые мысли, но с еще
большим, как мы это видим, успехом - глупые, развратные и ложные. Вопрос о
том, полезна или вредна цивилизация, решается тем, что преобладает в данном
обществе - добро или зло. В нашем же христианском мире, где большинство
находится в рабском угнетении у меньшинства, она есть только лишнее орудие
угнетения".
"Конец века", 1905 /36, 266/
И далее, спустя два года:
"Говорят, говорю и я, что книгопечатание не содействовало благу людей.
Этого мало. Ничто, увеличивающее возможность воздействия людей друг на
друга: железные дороги, телеграфы, телефоны, пароходы, пушки, все военные
приспособления, взрывчатые вещества и все, что называется культурой, никак
не содействовало в наше время благу людей, а напротив. Оно и не могло быть
иначе среди людей, большинство которых живет безрелигиозной, безнравственной
жизнью. Если большинство безнравственно, то средства воздействия, очевидно,
будут содействовать только распространению безнравственности. Средства
воздействия культуры могут быть благодетельны только тогда, когда
большинство, хотя и небольшое, религиозно-нравственное. Желательное
отношение нравственности и культуры такое, чтобы культура развивалась только
одновременно и немного позади нравственного движения. Когда же культура
перегоняет, как это теперь, то это - великое бедствие.
Может быть, и даже я думаю, что оно бедствие временное; что вследствие
превышения культуры над нравственностью... отсталость нравственная вызовет
страдания, вследствие которых задержится культура и ускорится движение
нравственности и восстановится правильное отношение".
Из дневника, 1907 /56, 72/
Последний абзац вызывает невольную дрожь у современного человека.
Неужели нам суждено пройти через "страдания" атомной войны для того, чтобы
оставшиеся в живых люди смогли установить правильное отношение
нравственности и технического прогресса?
Живя в России в ту пору, когда 80% ее населения еще составляли сельские
жители, Толстой питал наивную надежду на то, что процесс перемещения их в
города может быть обращен вспять. Нравственный прогресс среди городского
населения казался ему делом безнадежным:
"Я сначала думал, что возможно установление доброй жизни между людьми
при удержании тех технических приспособлений и тех форм жизни, в которых
теперь живет человечество, но теперь я убедился, что это невозможно...
городские жители не годятся уже для справедливой жизни, не понимают, не
хотят ее".
Из дневника, 1904 /55,4/
О просвещении
Противовесом необузданному техническому прогрессу /"цивилизации"/,
средством обуздания его пагубных последствий должно, по мысли Толстого,
стать просвещение народа - дело несравненно более трудное, гонимое
правительствами и всегда наталкивающееся на равнодушие и сопротивление
толпы:
"Как легко усваивается то, что называется цивилизацией - и отдельными
людьми, и народами. Пройти университеты, отчистить ногти, воспользоваться
услугами портного и парикмахера, съездить за границу - и готов самый
цивилизованный человек. А для народов побольше железных дорог, академий,
фабрик, дредноутов, крепостей, газет, книг, партий, парламенты - и готов
самый цивилизованный народ. От этого и хватаются люди за цивилизацию, а не
за просвещение, и отдельные люди, и народы. Первое легко, не требует усилия
и вызывает одобрение; второе же, напротив, требует напряженного усилия, и не
только не вызывает одобрения, но всегда презираемо, ненавидимо большинством,
потому что обличает ложь цивилизации".
Из дневника, 1910 /58, 50/
Толстой имеет в виду не просто образование, а именно просвещение -
несение людям света нравственной жизни, основанной на началах добра и любви.
И самым эффективным средством такого просвещения является личный пример
просветителя:
"Пора понять, что просвещение распространяется не одними туманными и
другими картинами, не одним устным и печатным словом, но заразительным
примером всей жизни людей, и что просвещение, не основанное на нравственной
жизни, не было и никогда не будет просвещением, а будет всегда только
затемнением и развращением".
"Праздник просвещения", 1889 /26, 450/
Просвещение людей взрослых, в массе своей уже глубоко развращенных
современной цивилизацией, вряд ли имеет большие шансы на успех. Главные
усилия просвещения должны быть направлены на детей:
"...очень занимает меня мысль о том, что устройство общества, отношений
людских между собою, хотя немного менее зверское, чем теперь, и хотя немного
приближающееся к тому христианскому - не идеалу даже, а весьма осуществимому
представлению, которое сложилось и укрепилось в нас, что устройство такое
всего общества недостижимо не только нашим, моим, но и вашим поколением, но
что оно отчасти или вполне должно быть достигнуто следующим поколением,
детьми, которые растут теперь. Но для того, чтобы это было, мы, наше
поколение, должны работать для того, чтобы избавить следующее поколение от
тех обманов, гипнотизации, из которых мы с таким трудом выпутывались, и не
только избавить, но и дать им всю, какую можем, помощь идти по единому
истинному пути, не какому-нибудь нашему специальному, а по пути свободы и
разума, который неизбежно приводит всех к соединяющей истине. Для того же,
чтобы это было, надо, чтобы были такие школы... были образцы, попытки
образцов".
Из письма П.И. Бирюкову, 1901 /73, 52/
Общеизвестно, сколько усилий в своей жизни Толстой посвятил школьному
делу. Его педагогический опыт, мысли о воспитании заслуживают отдельного
рассмотрения. В качестве иллюстрации приведем здесь только одно, характерное
его высказывание по этому вопросу:
"В воспитании вообще, как в физическом, так и в умственном, я полагаю,
что главное не навязывать ничего насильно детям, а, выжидая, отвечать на
возникающие в них требования, тем более это нужно в главном предмете
воспитания, в религиозном... только отвечать, но отвечать с полной
правдивостью, на предлагаемые ребенком вопросы. Кажется очень просто... но в
действительности это может сделать только тот, кто сам себе уже ответил
правдиво на религиозные вопросы о Боге, жизни, смерти, добре и зле, те самые
вопросы, которые дети всегда ставят очень ясно и определенно".
Из письма М.С. Дудченко, 1903 /74, 253/
7. Общественное мнение
Из всего цитированного выше может сложиться представление, что
общественная позиция Толстого сугубо пассивна: неподчинение власти,
нравственное совершенствование граждан, распространение истинно христианской
религии, просвещение и так до той поры, когда сами собой исчезнут
государства и правительства. Такое представление было бы ошибочным. Наряду с
названным, Толстой настойчиво рекомендует каждому человеку, в меру его
возможности, вступить на путь доступной уже сегодня, очень нелегкой, на
первый взгляд сугубо личной, а в конечном счете чрезвычайно важной
общественной деятельности, ведущей к изменению такого решающего фактора
существования современного общества, каким является общественное мнение.
Можно насильно одеть людей в шинели и заставить стрелять, но нельзя
заставить их целиться; можно заставить рабочего работать, но нельзя
заставить работать хорошо; можно запереть ученого в лаборатории, инженера -
в цеху или конструкторском бюро, но нельзя заставить их думать. Для
нормального функционирования общественного организма, насилия недостаточно -
необходимо еще и желание каждого гражданина добросовестно, с максимальной
отдачей выполнять свои обязанности, его личная приверженность общественному
долгу. Такое отношение формируется общественным мнением. Конечно, помимо
него есть еще фактор материальной заинтересованности, но самые насущные
потребности человека в более или менее развитых странах удовлетворяются
легко, а ценность повышенного уровня потребления определяется тоже
общественным мнением и, все таки, "не хлебом единым жив человек".
Ни одно правительство не может быть прочным и всесильными без поддержки
общественного мнения. Поэтому-то и затрачивают правительства столько усилий
на его формирование:
"Власть правительства держится теперь уже давно на том, что называется
общественным мнением... обладая же властью, правительства посредством всех
своих органов, чиновников, суда, школы, церкви, прессы даже, всегда могут
поддержать то общественное мнение, которое им нужно".
"Христианство и патриотизм", 1894 /39, 71/
Но общественное мнение, несмотря на задержки, а порой и отступления,
неизбежно и незаметно эволюционирует:
"Свойство общественного мнения есть постоянное и неудержимое движение".
Там же /с. 72/
Правительства, правящие классы стараются задержать его развитие на уже
отжитом этапе, но...
"Чем дольше будет удержано выражение нового общественного мнения, тем
более оно нарастает и с тем большею силою выразится... удержать старое и
остановить новое можно только до известных пределов".
Там же /с. 73/
Толстой замечает, что в современном ему обществе благодаря
трансформации общественного мнения:
"Положение участника в правительстве и богача уже не представляется...
несомненно почтенным и достойным уважения... Люди наиболее чуткие,
нравственные /большею частью они же и наиболее образованные/ избегают этих
положений и предпочитают им более скромные, но не зависимые от насилия
положения... предпочитают деятельность врачей, технологов, учителей,
художников, писателей, даже просто земледельцев, живущих своим трудом...
Лучшие люди нашего времени стремятся в эти наиболее чтимые положения, и
потому круг, из которого отбираются люди правительственные и богатые,
становится все меньше и низменнее, так что по уму, образованию и в
особенности по нравственным качествам уже теперь люди, стоящие во главе
управления, и богачи не составляют, как это было в старину, цвет общества,
а, напротив, стоят ниже среднего уровня. Да и власть имеющие и ей
непосредственно служащие уже нередко поступают обратно своему
предназначению... под влиянием общественного мнения...
Это общественное мнение будет влиять и дальше, расширяя сферу своего
влияния до тех пор, пока не изменит всю деятельность людей".
"Царство божье внутри вас", 1893 /28, 211/
И далее:
"...власть, прежде вызывавшая в народе восторг и преданность, теперь в
большей и лучшей части людей вызывает не только равнодушие, но часто
презрение и ненависть".
"К политическим деятелям", 1903 /35, 204/
Утрачивая поддержку общественного мнения, правительства все в большей
мере вынуждены опираться на силу и этим все более настраивают против себя
общественное мнение:
"...власть в наше время уже не опирается на духовные начала:
помазанничество, избрание народа или святых людей, а держится одним
насилием. Держась же на одном насилии, власть вследствие этого еще более
теряет доверие народа. Теряя же доверие, она вынуждена прибегать к все
большему и большему захвату всех проявлений народной жизни и вследствие
этого захвата вызывает еще большее недовольство собою".
Там же
Вера Толстого в силу общественного мнения настолько велика, что он даже
предполагает неизбежность уничтожения насильственной власти под его
давлением:
"Общественное мнение все более осуждает и отрицает насилие, и потому
люди, все более и более подчиняясь общественному мнению, все менее и менее
охотно занимают положения, поддерживаемые насилием; те же, которые занимают
эти положения, все менее и менее могут употреблять насилие. Не употребляя же
насилие, но оставаясь в положении, обусловливаемом насилием, люди,
занимающие эти положения, все более и более становятся ненужными. И
ненужность эта, все более и более чувствуясь и теми, которые поддерживают
эти положения, и теми, которые находятся в них, сделается, наконец, такова,
что не найдется более людей для того, чтобы поддерживать эти положения, и
таких, которые бы решились занимать их".
"Царство божье внутри вас", 1893 /28, 217/
И еще:
"Для того, чтобы совершились самые великие и важные изменения в жизни
человечества, не нужны никакие подвиги:... ни революции, ... ни изобретения,
... а нужно только изменение общественного мнения, ... нужно только не
поддаваться ложному, уже умершему, искусственно возбуждаемому общественному
мнению прошедшего, нужно только, чтобы каждый отдельный человек говорил то,
что он действительно думает и чувствует или хоть не говорил того, чего он не
думает. И только бы люди, хоть небольшое количество людей, делали это, и
тотчас само собой спадет отжившее общественное мнение и проявится молодое,
живое, настоящее. А изменится общественное мнение, и без всякого усилия само
собой заменится все то внутреннее устройство жизни людей, которое томит и
мучает их".
"Христианство и патриотизм", 1894 /39, 75/
Правительства понимают силу общественного мнения и потому более всего
боятся и преследуют свободное выражение общественной мысли, способствующей
его формированию:
"Правительства... знают, что сила не в силе, а в мысли и ясном
выражении ее, и потому боятся выражения независимой мысли больше, чем армий,
устраивают цензуры, подкупают газеты, захватывают управления религиями,
школами. Но та духовная сила, которая движет миром, ускользает от них, она
даже не в книге, не в газете, она неуловима и всегда свободна, она в глубине
сознания людей. Самая могущественная и неуловимая, свободная сила эта есть
та, которая проявляется в душе человека, когда он один, сам собою обдумывает
явления мира и потом невольно высказывает свои мысли своей жене, брату,
другу, всем тем людям, с которыми он сходится и от которых считает грехом
скрыть то, что он считает истиной".
Там же /с. 76/
И все же эта свободная сила каждого человека лишь тогда участвует в
создании коллективной силы общественного мнения, когда человек находит в
себе мужество открыто высказывать свои мысли в более широком кругу людей:
"Для того, ... чтобы старое, отжившее общественное мнение уступило
место новому, живому, нужно, чтобы люди, сознающие новые требования жизни,
явно высказывали их. А между тем все люди, сознающие все эти новые
требования, один во имя одного, другой во имя другого не только умалчивают
их, но словом и делом утверждают то, что прямо противоположно этим
требованиям. Только истина и высказывание ее может установить то новое
общественное мнение, которое изменит отсталый и вредный порядок жизни, а
между тем мы не только не высказываем той истины, которую знаем, а часто
даже прямо высказываем то, что сами считаем неправдой".
Там же /с. 78/
"Один не говорит той правды, которую он знает, потому, что он чувствует
себя обязанным перед людьми, с которыми он связан, другой - потому, что
правда могла бы лишить его того выгодного положения, посредством которого он
поддерживает семью, третий - потому, что он хочет достигнуть славы и власти
и потом уже употребить их на служение людям; четвертый - потому, что не
хочет нарушать старинные, священные предания, пятый - потому, что не хочет
оскорблять людей, шестой - потому, что высказывание правды вызовет
преследование и нарушит ту добрую общественную деятельность, которой он
отдается или намерен отдаться".
Там же /с. 77/
Нередко отказ от явного высказывания своих мыслей и защиты правды
обусловлен сомнением в возможности изменения существующего порядка вещей, а
между тем...
"На этом признании необходимости и потому неизменности существующего
порядка зиждется и то всегда всеми участниками государственных насилий
приводимое в свое оправдание рассуждение о том, что так как существующий
порядок неизменен, то отказ отдельного лица от исполнения возлагаемых на
него обязанностей не изменит сущности дела, а может сделать только то, что
на месте отказавшегося будет другой человек, который может исполнить дело
хуже, т.е. еще жесточе, еще вреднее для тех людей, над которыми производится
насилие".
"Царство божье внутри вас", 1893 /28, 234/
А действительно, может ли установившийся, опирающийся на силу, на
отлаженную машину государственного принуждения порядок пошатнуться от
каких-то слов и малых деяний, доступных одному человеку? Толстой пишет по
этому поводу:
"Что же тут важного, чтобы прокричать... "ура"... или написать
статью... или пойти на патриотическое празднование и пить за здоровье и
говорить хвалебные речи людям, которых не любишь и до которых тебе нет
никакого дела... или в разговоре признать благотворность... или
промолчать...? Все это кажется так неважно. А между тем в этих-то кажущихся
нам неважными поступках, в воздержании нашем от участия в них, в указании по
мере сил наших неразумности того, неразумность чего очевидна нам, в этом
наше великое, непреодолимое могущество, то, из которого складывается та
непобедимая сила, которая составляет настоящее, действительное общественное
мнение".
"Христианство и патриотизм", 1894 /39, 76/
Но человек боится остаться в одиночестве перед лицом могущественного
государства и вместо того, чтобы отстаивать истину предпочитает вступить на
путь общественной деятельности. Но при этом он связывает себя по рукам и
ногам неизбежными компромиссами:
" А то каждый свободный человек говорит себе: "Что я могу сделать
против всего этого моря зла и обмана, заливающего нас? К чему высказывать
свое мнение?... если и можно что-нибудь сделать, то не одному, а только в
обществе с другими людьми". И оставляя то могущественное орудие мысли и
выражения ее, которое движет миром, каждый берется за орудие общественной
деятельности, не замечая того, что всякая общественная деятельность основана
на тех же самых началах, с которыми ему надлежит бороться, что вступая в
общественную деятельность, существующую среди нашего мира, всякий человек
должен хоть отчасти отступить от истины, сделать такие уступки, которыми он
уничтожает всю силу того могущественного орудия борьбы, которое дано ему".
Там же /с. 77/
Толстой убежден, что выступивший в защиту правды человек никогда не
останется одиноким:
"Один свободный человек скажет правдиво то, что он думает и чувствует
среди тысяч людей, своими поступками и словами утверждающими совершенно
противоположное. Казалось бы, что высказавший искренно свою мысль должен
остаться одиноким, а между тем большей частью бывает так, что все или
большинство уже давно думают и чувствуют то же самое, только не высказывают
этого. И то, что было вчера новым мнением одного человека, делается нынче
общим мнением большинства".
Там же /с. 76/
Для того, чтобы наступил перелом в общественном мнении вовсе не
обязательно, чтобы на защиту правды выступило большинство членов общества,
даже не необходимо, чтобы она была до конца понятна этим большинством. Если
мужественно отстаивать правду, то неизбежно наступит такой момент, когда...
"... огромная масса слабых, всегда извне руководимых людей, мгновенно
перевалит на сторону нового общественного мнения. И новое общественное
мнение станет царствующим на место старого...
Только бы люди понимали ту страшную власть, которая дана им в слове,
выражающем истину".
Там же /с. 79/
Мне хочется закончить этот реферат на ноте оптимизма и веры в будущее
человечества, которые, несмотря на всю горечь некоторых из приведенных выше
его суждений, Толстой сохранил до конца своих дней:
"...почему не предположить, что люди будут радоваться и соревноваться
не богатством, не роскошью, а простотой, умеренность и добротой друг к
другу? Почему не думать, что люди будут видеть прогресс не в том, чтобы все
больше и больше захватывать, а в том, чтобы все меньше и меньше брать от
других, а все больше и больше давать другим?"
"О значении русской революции", 1906 /36, 359/
В заключение процитирую заключительные строчки биографии Толстого,
написанной его учеником и помощником П.И. Бирюковым:
"Когда гроб стали опускать в могилу, водворилась полная тишина, и вся
толпа опустилась на колени. И вдруг среди безмолвной тишина раздались резкие
удары мерзлой земли, падающей на крышку гроба. Снова запели "вечную память",
и через полчаса вырос над землей небольшой холмик, скрывавший от нас прах
дорогого учителя. Речей не было. Минута была слишком торжественна, и никто
не решился нарушить ее обычным надгробным словом. Сумерки густели и толпа
тихо расходилась.
Любовь и Разум, озарявшие эту великую жизнь, освободились от оболочки
личности. И наступила новая эпоха распространения великих идей. Лев
Николаевич оставил нам неисчислимое наследие. Кто жаждет, иди и пей".
27.5.1984
* Я позволил себе для ясности современного прочтения этой цитаты
заменить в ней термином "технический прогресс" слово "культура", которое
использовал Толстой, так как в этой же дневниковой записи (ранее) он
поясняет, что подразумевает под этим словом: "...железные дороги, телеграфы,
телефоны, пароходы, пушки, все военные приспособления, взрывчатые вещества и
все, что называется культурой".
* Старшая дочь брата Сережи - танкистка. 13 апреля 1945 г. в боях за
Вену сгорела в своем танке.
* "Делай что должно и будь, что будет" (фр.).
2
Популярность: 28, Last-modified: Sun, 20 Jun 2004 15:46:55 GmT