И. Трауберг: Предисловие к сборнику избранных произведений

     Бездонный колодец
     Битва с драконом
     Борозды
     Великан
     Вещая собака
     Высокие равнины
     Двенадцать человек
     Доисторический вокзал
     Если бы мне дали прочитать одну-единственную проповедь
     Зеркало судьи
     Злой рок семьи Дарнуэй
     Корни мира
     Кусочек мела
     Летучие звезды
     Лиловый парик
     Небесная стрела
     Необычайная сделка жилищного агента
     Несчастный случай
     О вшах, волосах и власти
     О чтении
     Потрясающие приключения майора Брауна
     Причуда рыболова
     Розовый куст
     Сапфировый крест
     Сияние серого света
     Скандальное происшествие с отцом Брауном
     Странное преступление Джона Боулнойза
     Странные шаги
     Тайна Фламбо
     Тайна отца Брауна
     Томми и традиции
     Три типа людей
     Хор
     Человек в проулке
     Человечество
     Чудо "полумесяца"


     И. Трауберг
     Предисловие к сборнику избранных произведений


     Рассказать о жизни Честертона довольно легко - много документов,  много
и мифов. Однако сразу же встает  проблема,  которую  мы  решать  не  станем:
документы и мифы далеко не всегда совпадают. Разница не только  в  том,  что
мифический Честертон не всегда похож на настоящего, - об  этом  мы  как  раз
поговорим, да и что такое "настоящий"? Разница в  том,  что  одни  и  те  же
события происходили постепенно, если судить по документам, и внезапно,  если
судить хотя бы по свидетельству самого Честертона. Он считал, что все  самое
важное происходит внезапно, и в "Автобиографии" говорил  о  том,  что  жизнь
подобна не медленной, размеренной эволюции, "но ряду переворотов, в  которых
есть ужас чуда". Придется рассказывать и так, и так, то ли  подправляя  одно
другим,  то  ли  просто  предоставляя  читателю  что-то  выбрать   или   все
совместить, как, видимо, в жизни и бывает - хотя бы в такой жизни, какой  ее
видел Честертон.
     Родился он 29 мая 1874 года в семье потомственного дельца,  который  не
столько занимался делами, сколько рисовал, издавал домашние книги,  мастерил
для детей кукольный театр. Эдвард Честертон был хорошим и  умным  человеком,
Мэри, его  жена  -  живой,  практичной  и  довольно  властной.  У  нее  были
шотландские и швейцарские предки, у него -  только  английские.  Старший  их
сын, Гилберт, жил в детстве очень счастливо.  На  миниатюре  тех  лет  он  -
поистине  маленький  лорд  Фаунтлерой;  первые  главы  его   "Автобиографии"
повествуют о детском рае. Говорить он начал поздно, хорошо говорить - к пяти
годам, когда родился его брат Сесил (тот научился говорить рано, и с тех пор
они непрестанно спорили). В одном  из  поздних  трактатов  Честертон  писал:
"...чем выше  существо,  тем  длиннее  его  детство"  и  называл  это  "всем
известной истиной". Если истина к тому же верна, придется признать,  что  он
был очень  "высоким  существом".  Юность  его  в  узком  смысле  слова  тоже
запоздала, а в широком - началась рано, зато кончилась только  тогда,  когда
сменилась  "вторым  детством".  Он  часто  называл  себя  отсталым,  себя  в
отрочестве - тупицей, но передать  трудно,  какие  хорошие  статьи,  письма,
стихи этот тупица писал. Он был особенным - и  намного  сильнее,  и  намного
слабее других.
     Детство свое он любил, отрочество - нет.  Казалось  бы,  такая  хорошая
школа, основанная  в  XVI  веке,  такой  занятный  директор,  чья  внешность
подсказала облик Воскресенья из  "Человека,  который  был  Четвергом",  клуб
дебатов, прекрасные друзья, с которыми Честертон  дружил  до  самой  смерти.
Однако детство для него - рай, светлый и уютный, отрочество - едва ли не ад,
во всяком случае - место темное и неприютное. Учился он и хорошо,  и  плохо.
Он получил премию за стихи вместе с теми,  кто  был  на  два  класса  старше
(секретарь его, мисс Коллинз, говорит, что "получил" - это  сильно  сказано,
потому  что  он  вышел,  постоял  и  вернулся,  а  премию  оставил,   и   по
рассеянности, и по застенчивости).  Писал  он  много,  иногда  на  удивление
мудро, иногда - совсем по-детски. Школьное эссе о драконах очень  похоже  на
то, что мы читаем в изданных сборниках. Средневекового дракона он сравнивает
с "упившимся крокодилом", а о новых, современных ему, говорит  так:  "Когда,
читатель, ты встретишь его, в какой бы личине он ни  был,  взгляни  на  него
смело и спаси хоть немногих из темной его пещеры. Пронесем копье  храбрых  и
чистый щит сквозь грохочущий бой турнира жизни и сразим роковым мечом  яркий
гребень обмана и неправды". Что он и делал всю жизнь.
     Кроме словесности - верней, размышлений, которые он выражал в слове,  -
его не занимало ничего, и он просто не учился. Видимо, его любили, и это ему
как-то сходило. Он утратил детское благообразие, вид у него был смешной,  он
толстел (начались какие-то эндокринные неполадки), а смешней всего было  то,
что он спал на ходу, спал и сидя. Главное же, он страдал.  Юного  Честертона
необычайно мучили и дух "конца века" - безнадежность, безверие,  беззаконие,
и то,  что  творилось  в  его  собственной  душе.  Не  мог  он  вытерпеть  и
несправедливости. Судя по одному из писем другу, он места себе не находил от
того, что убили и арестовали нескольких русских студентов; а в самом  начале
гимназических  лет  он  писал  о  том,  что  бедных  и  "простых"  мальчиков
непременно надо принимать в привилегированные школы, и не из  милосердия,  а
по справедливости. Милосердие "сверху вниз" он ненавидел  уже  тогда.  Слово
"филантроп" так и осталось для него ругательством.
     Такой вот мальчик -  страдающий,  справедливый,  нелепый,  -  кончив  в
семнадцать  лет  свою  привилегированную  школу,  напечатал   первые   стихи
(плохие), в университет решил не поступать, а стал учиться живописи. Рисовал
он очень хорошо. По его словам, в училище Слейда или работали день  и  ночь,
или ничего не  делали.  Он  не  делал  ничего,  хотя  тут  миф  и  документы
расходятся - может быть, что-то и делал. Во всяком случае, директор  училища
писал  его  родителям,  что  учить  его  бесполезно,  можно  только   лишить
своеобразия.
     Училище он оставил через три года (1895).  В  середине  90-х  годов  он
слушал от случая к случаю лекции о  литературе  в  Лондонском  университете.
Страдал он по- прежнему. Он просто видеть не мог равнодушных и  высокомерных
людей, не верящих ни во что и над всем глумящихся. Многие считают, и сам  он
считал, что несколько долгих лет он  бездельничал,  едва  не  сошел  с  ума,
погибал. Конечно, так оно и было, хотя от этих  лет  сохранились  и  хорошие
статьи для издательств (как бы  "внутренние  рецензии"),  и  умные,  здравые
письма. И снова возникают два варианта того, что было одним из двух  главных
событий его жизни (второе - переход в католичество). Школьный  друг,  Люциан
Олдершоу  познакомил  его  с  семьей  профессора  Блогта,  которая  жила   в
Бедфорд-парке, Шафранном парке "Четверга". В одну из трех  дочерей  Олдершоу
был влюблен, потом женился, а другую, Франсис, полюбил  Честертон.  Согласно
собственному его рассказу, он  увидел  Бедфорд-парк  с  моста  или  виадука,
издали, словно райское видение, и  с  этой  минуты  тьма  сменилась  светом,
бесприютность - тем особым ощущением мира как уютного дома, которое  он  всю
оставшуюся жизнь пытался передать другим.
     Мать запретила ему жениться, пока у него не  будет  хотя  бы  скромного
дохода. Отец практичным не был, верил в его  поэтический  дар  и  помог  ему
напечатать два  сборника  стихов.  И  миф,  и  документы  свидетельствуют  о
довольно обычных полууспехах, полунеудачах; потом  совершенно  (и  внезапно)
побеждает возвышающая истина чуда: первый сборник эссе,  "Защитник",  принес
ему на самой грани веков всеанглийскую славу.
     В 1901 году Честертон женился. Жизнь свою он считал очень  радостной  и
изо всех сил старался открыть эту радость читателям. Писал он много,  ощущал
себя журналистом, хотя эссе собирал в книжки, а с 1904 года стал публиковать
романы и рассказы. Он действительно был профессиональным газетчиком,  а  жил
так, что миф создавался сам собой. Франсис позаботилась об его внешнем  виде
- на нем все торчало, все сидело  криво,  и  она  изобрела  для  него  почти
маскарадный костюм, широкий черный плащ и широкополую черную шляпу. Высоты и
толщины он был такой, что  его  прозвали  человеком-горою,  как  лилипуты  -
Гулливера. У него было детское лицо, светлые детские  глаза,  пенсне  всегда
съезжало, он на все натыкался, писал в кофейнях, в кебе,  на  углу,  стоя  у
стены.  Лет  десять  он  почти  все  время  пребывал  на  улице  газетчиков,
Флит-стрит. Там он спорил, работал и много пил, не с горя  (такое  питье  он
порицал) и даже не "от радости", а  как  бы  по  рассеянности,  для  беседы.
Квартиру, где они с Франсис жили, он тем не менее очень любил, он любил  все
свои дома и считал дом лучшим и священнейшим местом на свете. Из одних  окон
были видны река и парк, из других  -  крыши,  и  он,  одухотворивший  город,
больше любил этот, второй вид.
     Издав уже два сборника эссе,  напечатав  много  статей  в  газетах,  он
написал свой первый роман. Ему было тридцать лет.  По  довольно  устойчивому
преданию, как-то раз они с Франсис обнаружили, что в  доме  -  всего  десять
шиллингов. Он отправился на  Флитстрит,  пообедал  как  можно  лучше,  выпил
бутылку вина  и  явился  к  издателю.  Рассказав  о  приключениях  человека,
защищающего старую маленькую  улочку  в  далеких  80-х  годах  XX  века,  он
прибавил, что писать не станет, пока не получит двадцать фунтов. Получил  их
- хотя издатель упирался, роман написал, и не  заметил,  что  заплатили  ему
потом неправдоподобно мало.
     Первые десять лет брака и писательской славы  были  очень  счастливыми;
так думали все, так думал он сам, он вообще считал свою  жизнь  незаслуженно
счастливой. Но вспоминают и о том, что уже тогда у  него  было  как  бы  два
облика - молодого, веселого человека и  человека  едва  ли  не  старого,  не
только из-за толщины. Уже тогда, пусть очень немногие,  заметили  в  нем  ту
глубину, благодаря которой глубочайшие люди века намного позже увидели в нем
пророка и мудреца.
     В 1909 году Франсис увезла его в селенье Биконсфилд. Тогда же,  в  эссе
"Тайна плюща", он писал, что теперь  всегда  будет  видеть  только  "Лондон,
мощеный золотом", словно, как Инносент Смит ("Жив-человек"), покинувший дом,
чтобы больше любить его, только для того и уехал. Это правда;  но  правда  и
то, что Франсис боялась, как  бы  он  не  спился  и  вконец  не  обнищал  на
Флит-стрит. Больше он в Лондоне не жил. Дом его и сад  в  Биконсфилде  очень
хороши, но город он любил больше.
     Событий в его жизни мало, по мифу - исключительно мало. О книгах скажем
после, а так - он тяжело болел в начале войны; в 20-х и 30-х годах  ездил  в
Италию, где бывал и в детстве, в Польшу, в Палестину, в Америку. Во  Францию
он ездил часто, поехал и весной 1936  года,  вернулся,  слег  и  понял,  что
умирает. Болел он недолго, смерти не боялся. Когда Франсис и Дороти Коллинз,
которую бездетные Честертоны считали приемной дочерью,  в  очередной  раз  к
нему зашли, он очнулся от забытья, ласково с ними  поздоровался  и  спокойно
умер.
     Было это 14 июня 1936 года.  Заупокойная  служба  в  соборе  св.  Павла
прошла торжественно, из Ватикана прислали соболезнования, и будущий папа Пий
XII от имени Пия XI назвал Честертона "защитником веры". Вроде  бы  на  свой
лад огорчились и любимые им "обычные люди". Услышав о его смерти, парикмахер
сказал:
     "Неужели наш Честертон?" - может быть, потому, что пять лет  слушал  по
радио его  беседы.  Однако  посмертная  его  судьба  становилась  все  более
странной;  но  тут  нам  надо  вернуться  назад,  к  годам,  когда  он   был
сравнительно молод.
     Один исследователь заметил, что, если бы  Честертон  умер  сорока  лет,
когда тяжко болел, ничего бы не изменилось. Да, пять романов он уже написал,
вернее - пять с половиной из  шести;  ранние  рассказы  о  Брауне,  особенно
первый сборник - лучшие; все,  чем  он  хорош  -  рыцарственный  вызов  злу,
благодарная любовь к простым вещам, надежда -  проповедано  к  тому  времени
много раз. Так это или не так, но десятые годы века, или вторая их половина,
или сама болезнь стали для него переломными; можно сказать, что он и  впрямь
умер. Заметили это не сразу, многие и не поняли, но веселый  любимец  Англии
превратился в кого-то другого. Легендарный "Честертон- пивная  кружка"  (так
называли его, припоминая старинные кружки  в  виде  веселого  толстяка)  все
больше ощущается как личина, нередко - раздражающая, и все виднее  другой  -
разочаровавшийся в честной политике, потерявший брата на войне, из последних
сил тащивший его газету, глубоко верующий. Мир 20-х и 30-х  годов  отторгает
его, он - чужой. Он не  старый  -  пятьдесят  лет,  шестьдесят  -  но  какой
старомодный! Критик Роналд Нокс писал, что  в  1922  году,  став  католиком,
Честертон нашел приют наконец "в детской Господа Бога". Конечно; но там, где
детской этой не замечали, он  становился  все  более  ненужным  и  одиноким.
Многие поняли, что он - серьезный, глубоко убежденный  человек;  что  он  не
забавляется  и  забавляет,  а  верит  и  проповедует  -  и  многим  это   не
понравилось.
     После его смерти стало еще яснее,  что  этот  герой  карикатур,  забава
англичан, Человек-гора никому не интересен,  кроме  образованных  католиков.
Точнее, герой карикатур исчез, а проповедник  -  не  интересен.  Был  ли  он
интересен тем, кого называл "молчаливым народом",  узнать  нелегко  -  народ
этот молчалив. Конечно, все не так просто, его причисляли  к  классикам,  но
действительно нужным  он  становился  именно  в  тех  ситуациях,  о  которых
настойчиво напоминал людям всю жизнь: когда очень плохо, надежды почти  нет,
- и когда всех спасало чудо. Его стихи читали по радио в самый  темный  и  в
самый светлый час второй мировой войны.
     Десятки лет было все так же, и трудно  сказать,  кончилось  ли.  Критик
Суиннертон полагает, что величие его поймут через сто лет. Может быть - но с
чего бы? Способен ли, должен ли мир стать таким, чтобы  Честертон  совпал  с
ним? Нужно ли, чтобы полубезумное рыцарство  или  любовь  к  неприметному  и
забытому  стали  будничными,  если  не  принудительными?   Видимо,   это   и
невозможно.  Честертонмыслитель  слишком  легок  и  нелеп,  в  нем  нет   ни
властности, ни многозначительной важности. Как Сайм в "Человеке, который был
Четвергом", он сохраняет свободу и одиночество изгоя. Тому,  чему  учил  он,
учат только снизу. Теперь подумаем о том, чему же он учил.
     Прежде всего не будем рассуждать, вправе писатель учить или не  вправе.
Может быть, не вправе; может быть, он учит всегда, хочет того или нет; может
быть, надо сперва уточнить разные значения самого слова. Как бы то ни  было,
Честертон учил и учить хотел.  Собственно,  он  не  считал  себя  писателем,
упорно называл журналистом, а многие называют  его  апологетом,  моралистом,
проповедником. Так что примем, что он - не совсем или  не  только  писатель.
Тогда возможно одно из трех: романы его  и  рассказы  ниже  литературы;  или
выше; или просто  это  другая  литература,  не  совсем  обычная  для  нашего
времени.
     Легче всего поставить ниже литературы самое популярное, что он писал, -
рассказы об отце Брауне. Они признаны классикой детектива. И  верно,  первый
пласт - детективный: есть преступление (далеко не всегда убийство),  есть  и
сыщик,  в  своем  роде  очень  хороший.  Честертон  первым  возглавил  "Клуб
детективных писателей", и никто не сомневался, что только он может быть  его
председателем, если члены клуба - Агата Кристи или Дороти Сэйерс. Однако еще
один член клуба Роналд Нокс, глубоко его почитавший, писал, что  рассказы  о
Брауне - не детективы или хотя бы "больше, чем детективы".
     Вероятно, детектив - не ниже литературы; однако новеллы об отце  Брауне
- не только больше  детектива,  но  и  меньше.  Честертон  любил  обыгрывать
психологический закон: "люди не видят чего-то, потому что не ждут". Так и  с
циклом о Брауне. Читая детективный рассказ, тем более - признанную классику,
обычно полагаются на то, что уж с сюжетом все в порядке. На самом  деле  это
не так. Предложу читателю интересную и полезную игру:  поверять  рассказ  за
рассказом простейшей логикой. Очень часто концы с концами не  сойдутся.  Вот
первые, вводные рассказы - отец Браун  трижды,  как  в  сказке,  обличает  и
отпускает Фламбо. Они провели целый день  вместе;  как  же  Фламбо  "Летучих
звезд" не узнал своего победителя из "Сапфирового креста"  или  узнал  и  не
испугался? Чтобы не огорчаться, можно решить, что это - параллельные зачины,
и выбрать один, а другой считать недействительным.
     Можно вглядеться и в сам "Сапфировый крест". Каждый кусочек поразит нас
- как верно! Кто бы догадался, кроме отца Брауна? Но попробуйте соединить их
и минутку подумать. Дело не в том, что "так не может быть", - мы  не  знаем,
чего быть не может; дело в том, что герои, даже Браун, ведут себя не "против
правил" или "против пошлой разумности", а против тех законов разума, которые
так мудро защищает священник. К примеру, зачем Фламбо требует  пакет,  когда
пакет у него? Издевки ради?
     Отменим "Сапфировый крест", примем как зачин "Летучие  звезды".  Почему
никого не удивило, что бриллианты валяются в снегу? Почему никто не подумал,
что вор все же есть, кто-то их туда вынес? Почему опытный вор  так  уверенно
положился на то, что Крук заговорит о полисмене? Да, Фламбо пытался  навести
на эту тему, но ведь могли и не заговорить, тогда бы все провалилось.
     Словом, занятие интересное, а при чтении Честертона  -  важное.  Как  и
отец Браун, как и его создатель, оно  учит  видеть  и  то,  чего  не  ждешь.
Свобода от предвзятых мнений очень важна для  Честертона.  Почти  все  видят
условно, привычно, поверхностно, а он и его герой - "как есть". Принцип этот
заявлен, чаще всего - подкреплен; но не всегда.
     Возьмем  только  одно,  самое  признанное,   проявление   этой   мудрой
непредвзятости - отец Браун исходит не из мелких обстоятельств,  а  из  сути
человека: кто мог  что-  то  сделать,  кто  -  не  мог.  Нередко  Честертону
удавалось создать соответствующий сюжетный ход - например, в "Оке Аполлона".
Но есть и рассказы, где принцип не работает. И еще: отец Браун, греша против
логики и психологии, иногда говорит то, что он будто  бы  понял,  когда  еще
понять не мог. Это почти незаметно, но встречается часто.
     Если мы перестанем слепо  верить  удачам  и  даже  разоблачать  неудачи
"психолога Честертона", "психолога Брауна" или "психолога  Гейла"  ("Поэт  и
безумцы"), нам будет легче заметить, что самое  безупречное  в  рассказах  -
нравственные суждения. Если бы напечатать подряд все  сборники  рассказов  и
все романы (одних - двенадцать, других  -  шесть),  "мир  Честертона",  быть
может, сложился бы сам собой из "мудрости" отца Брауна и других героев - для
тех, конечно, кто заметит эту мудрость.
     Честертон очень хотел, чтобы ее замечали,  для  того  и  писал,  успеха
почти не  добился.  Подскажу  несколько  примеров.  В  рассказе  "Сапфировый
крест": "Разум разумен везде" и слова о  несокрушимости  сообразного  разуму
нравственного закона. В "Летучих звездах": "...нельзя  удержаться  на  одном
уровне зла", и вся речь отца Брауна в саду, которую и в тысячный раз  трудно
читать спокойно. В  "Оке  Аполлона"  -  о  "единственной  болезни  духа",  о
покаянии, о стоиках. Часто мудрые речи священника связаны со всем рассказом,
но не всегда, порой они просто вкраплены.
     Как все правоверные христиане, Честертон и его герой считали худшим  из
грехов гордыню. Ее обличение - и "Молот Господень", и "Око  Аполлона".  Есть
оно и в других рассказах - то в сюжете, то в одних только репликах. Но уж во
всех рассказах ей противопоставлено смирение маленького патера. Священник из
"Молота" вершит суд Господень - отец Браун не судит и не осуждает никого. Не
"ничего" - зло он судит, а "никого" - людей он милует. Это  очень  важно  не
как "особенность сыщика" или "элемент сюжета", а  как  урок  нравственности,
элемент притчи.
     И сам он подчеркнуто, иногда назойливо противопоставлен гордым, важным,
сильным. Он то и дело роняет пакеты, ползает по полу, ищет зонтик, с которым
потом не может справиться. Обратите внимание и на его внешность  -  "детское
лицо", "большая круглая голова", "круглые глаза", "круглое лицо",  "клецка",
"коротышка". Есть рассказы, где самый сюжет словно бы создан для обыгрывания
его неуклюжести или его смирения ("Воскресение отца Брауна"). Сознательно  -
патер смиренен, неосознанно - нелеп и неприметен. Разумный и будничный  отец
Браун - такой же чужой в мире взрослого самодовольства, взрослого  уныния  и
взрослой поверхностности, как хороший ребенок или сам Честертон.
     Что до взрослой поверхностности, все сюжеты,  одни  -  хуже,  другие  -
лучше, учат тому,  как  избавиться  от  нее.  Стоит  ли  удивляться,  что  в
непритязательных  рассказах  находят   соответствие   открытиям   крупнейших
мыслителей нашего века? А критик Уилфрид  Шид  пишет  так:  "Принцип  его  -
поверять все и вся, может оказаться самым надежным  ответом  на  двоемыслие,
переделывание истории и всякие ужасы будущего в духе Оруэлла".
     Есть у Честертона другие рассказы, есть и романы. Принято считать,  что
они хуже "Браунов", но об  этом  можно  спорить.  И  ранний  сборник,  "Клуб
удивительных промыслов" (1905) и поздние - "Поэт и  безумцы"  (1929),  "Пять
праведных преступников" (1930) можно любить больше, хотя бывает  это  редко.
Их можно больше любить,  если  ждешь  притчи,  а  не  детектива.  Лучше  они
"Браунов" или хуже, сюжет их более связен, он чаще служит самой притче,  как
и персонажи, которые меньше, чем в рассказах о патере, похожи на воплощенные
идеи или на картонные фигурки. Честертон ничуть  не  обиделся  бы  на  такие
слова, он это знал, иначе писать не умел и  не  собирался.  Он  не  отвергал
другой манеры  -  он  любил  и  очень  точно  понимал  на  удивление  разных
писателей, не любил разве  что  натурализм,  который  называл  реализмом,  и
некоторые виды модернизма; а  вот  свои  романы  он  называл  "хорошими,  но
испорченными сюжетами".  Он  думал  о  чем-нибудь,  и  брал  эту  мысль  для
повествования, как берут текст для проповеди.
     Скажем теперь о рассказах, потом - о романах, только  то,  что  поможет
понять их нравственный смысл. Иначе, не обращая на него внимания, читают  их
часто, ничего плохого в этом нет, но, во-первых, Честертон хотел не этого, а
во-вторых, детективы, приключенческие повести, мелодрамы, даже фантасмагории
бывают и лучше.
     После перелома 10-х годов  меняются  и  рассказы  об  отце  Брауне,  но
последовательности здесь нет, да и писал он поздние сборники этой серии  еще
небрежней, чем  всегда;  нередко  ему  просто  не  хватало  денег  на  вечно
прогоравшую газету, которую создал его покойный брат, он садился и  поскорей
сочинял рассказ. Есть среди них и очень хорошие, все в том же смысле - концы
не сходятся, зато несколько фраз,  обычно  произнесенных  Брауном,  искупают
это. А вот сборник о Хорне Фишере ("Человек, который  знал  слишком  много")
вряд ли мог бы появиться раньше. О сюжетах говорить  не  будем  -  тут  есть
всякое; но самые  рассказы  и  герой  их  -  очень  печальные,  едва  ли  не
безнадежные. Многое  видно  тут:  Честертон  уже  не  верит  в  политические
действия и с особой скорбью любит Англию, и как-то  болезненно  жалеет  даже
самых дурных людей. Людей жалеет и отец Браун, но он исполнен надежды, тогда
как  Фишер  -  сама  усталость.  Рассуждая   об   этом   сборнике,   критики
предположили, что  герой  -  не  Фишер,  а  Марч,  и  все  описанное  -  его
"политическая школа".  Оснований  для  этого  мало.  Конечно,  Честертон  не
отождествлял себя с Фишером (тот похож на его друга Мориса Беринга), но и  с
Марчем не отождествлял, а трактаты,  стихи,  воспоминания  о  нем  позволяют
предположить, что общего у них больше, чем кажется на первый взгляд.
     Когда-то в отрочестве Честертон поклялся "сражаться с драконом".  Читая
его романы, снова и снова видишь, как в единоборство  с  драконом  вступает,
собственно, мальчик.  Сайм  с  друзьями  победил  угрозу  уныния  и  распада
("Четверг"); Патрик Дэлрой  -  бесчеловечную  утопию  ("Перелетный  кабак").
Позже скажем о том, что  герой  -  не  один,  часто  у  него  есть  помощник
повзрослее, но сейчас речь не об этом. Отец Браун никого не  наказывает,  не
судит и не предает суду; он не пользуется победой. Хорошо, он  -  священник,
но ведь и другие ею не пользуются. Сайм, как бы внешне и победивший,  вернее
- узнавший, что побеждать некого, произносит  слова,  которые  исключительно
важны для Честертона: тот,  кто  борется  со  злом,  должен  быть  одиноким,
изгоем. Патрик побеждает турок и лорда, но никак и никем не правит.
     Некоторые критики полагали, что Честертон вел опасную игру -  взывал  к
толпе, разжигал страсти, проповедовал жесткие  догмы,  которых  и  без  него
хватает. Можно прочитать его и так, но не этого он хотел. Эзра Паунд  сказал
когда-то: "Честертон и есть толпа". Обидеть Честертона это не могло,  потому
что "обычный человек" для него неизмеримо  лучше  тех,  кто  гордится  своей
исключительностью. Кроме того, для Честертона нет толпы, есть  только  люди.
Он не всегда умел это описать, всегда - стремился (посмотрите, например, как
входят в аптеку мятежники из "Перелетного кабака"). Казалось бы, он  столько
читал о средних веках, да и о двадцатом; можно ли не заметить, как множество
людей  становится  толпой  в  худшем  смысле  слова?  Ничего  не  поделаешь,
Честертон видел мир иначе. Чернь для него - те, кто наверху. Все просто, как
в Евангелии: тот, кто внизу, лучше того, кто наверху.
     Что до обвинений в жестокости, чаще всего ссылаются на апологию  битвы,
удивляясь при этом, почему вокруг ничего не меняется, все живут, как в самое
мирное  время.  Причина  проста:  "битва"  для  него  -  знак,  символ,  как
игрушечный нож, который он назвал в одном эссе "душой меча". О детективах не
говорю: в них кровь и прочее - условность жанра. Боевитость  его  совершенно
неотделима от смирения и милости, догматичность окуплена легким отношением к
себе.
     Все это, и многое другое,  побуждает  искать  для  Честертона  каких-то
других решений: не "воинственный -  мирный",  "догматичный  -  терпимый",  а
сложней или проще, но иначе.
     Когда слава Честертона стала стремительно падать в Англии,  она  начала
расти у нас.  Конечно,  она  не  была  "всенародной"  -  маленькие  книжечки
рассказов и пять романов издавались в 20-х годах небольшими тиражами,  да  и
нравились они прежде всего писателям и кинематографистам (особенно их  любил
Эйзенштейн).  Никто  не  сомневался  в  том,  что  Честертон  -  именно  тот
"эксцентрик ради эксцентрики", которых тогда так любили, у которых  учились.
Эйзенштейн восхищался тем, что у него часто можно встретить  "остранение"  в
совершенном чистом виде. Такие  же  чувства  вызывал  "острый  взгляд"  отца
Брауна или Хорна Фишера. А  уж  сюжеты  и  ситуации  -  ничего  не  скажешь,
фантасмагория,  цирк,  балаган.  Особенной  любовью  пользовался   "Человек,
который был Четвергом".
     Что думает и чему учит Честертон, не знали или от  этого  отмахивались,
восхищаясь  его  стремительностью  и  чудачеством.  Его   считали   как   бы
"объективно левым" - не  хочет  быть  "левым",  но  так  получается.  Однако
отмахнуться от такого восприятия - слишком просто, более того - неправильно.
Ведь  Честертон  действительно  бросает  вызов  всему  застывшему,  тяжкому,
важному, или, как сказал бы он сам, глупому.
     Английские критики нередко вспоминают о том, что любимые им  герои  его
романов и циклов - как бы две половинки ножниц, "которыми  Бог  кроит  мир".
Собственно, про ножницы сказал он сам  и  неоднократно  это  подчеркивал.  К
таким парам со все большей натяжкой можно причислить Майкла Херна и  Мэррела
из "Дон Кихота", Макиэна и Тернбулла ("Шар и крест"), отца Брауна и  Фламбо.
Чаще  всего  пишут,  что  один  -  рыжий  и  романтичный  ("идеалист",  даже
"фанатик", начисто лишенный юмора), другой - маленький и не рыжий  -  ничего
кроме смеха не ведает. Такая пара, собственно,  только  в  первом  романе  и
есть. Уже в "Четверге" Сайм - рыжий и романтичный, но кто там  "шутник",  не
Воскресенье же? Скорее Сайму противопоставлен Грегори, уж точно фанатик  без
юмора, но Честертон нимало не считал, что такими, как он, Бог  кроит  мир  -
если бы он не вызывал жалости, его можно было бы уподобить сатане  из  Книги
Иова. Патрик Дэлрой совсем уж романтичный и рыжий,  но  он  же  и  "шутник".
Правда, один исследователь считает, что "вторая половинка ножниц" в "Кабаке"
- Айвивуд, и тогда он - фанатик, Дэлрой - клоун. Не думаю; скорее фанатичный
лорд стоит в ряду честертоновских гордецов, которыми тоже Бог мира не кроит.
Однако можно заметить во всем этом  и  очень  важную  вещь:  и  "шутник",  и
"идеалист", четко противопоставлены важным, глупым людям. Оба бросают  вызов
миру поверхностной обыденности, и тут поклонники Честертона,  о  которых  мы
только что говорили, совершенно правы. Такой именно вызов бросали и они.
     Но читатель, наделенный зрением отца Брауна, может несколько удивиться:
а как же сам Браун? А Хэмфри Пэмп? А добрый доктор Суббота? Они же ничуть не
эксцентричны.  Допустим,  нелепость  отца  Брауна  как-то   роднит   его   с
"эксцентриками", но кабатчик  Пэмп  и  скромный  врач,  сам  назвавший  себя
вульгарным, скорее похожи на тех самых мещан, которых в 20-е годы не любили.
И вообще все эти трое и многие другие у Честертона воплощают здравый смысл и
стремятся никак не к  эксцентриадам,  а  к  тихой  жизни,  которую  искренно
считали обывательской.
     Стремятся  к  ней  и  клоуны,  и   романтики.   Сайм   защищает   покой
"шарманочного люда"; Патрик (даже больше,  чем  Сайм,  совместивший  в  себе
идеалиста и клоуна) хочет вернуть своей стране уют. Кто,  кроме  Честертона,
мог дать ему песню, где свобода ведет не к неведомым и странным мирам (к ним
ведет тирания Айвивуда), а  просто  к  человеческому  дому?  Гэйл  ("Поэт  и
безумцы") предпочитает эксцентрике "центричность"; Солт  из  того  же  цикла
предпочитает жизнь  лавочника  жизни  поэта.  Словом,  получаются  еще  одни
ножницы, иногда воплощенные в персонажах - Сайм и Булль, Патрик и Пэмп.
     Чтобы лучше понять, как видел и чему учил Честертон,  хорошо  прочитать
его трактаты, особенно главу VI из книги "Ортодоксия", написанной тогда  же,
что и "Четверг". В ней Честертон пытается показать  нам,  что  разновидности
добра,  несовместимые  для  "мира  сего",  на  самом  деле  просто   обязаны
совмещаться;  не  смешиваться,  создавая  что-то  среднее,   а   совмещаться
"неслиянно и нераздельно".
     "Добро" для Честертона - понятие предельно четкое, ни в малой  мере  не
условное. "Добро - это добро, даже если никто ему не  служит,  -  пишет  он,
кончая эссе о Филдинге. - Зло - это  зло,  даже  если  все  злы".  Честертон
служит не какому-то одному виду добра - скажем, мужеству или кротости. Такие
ценности,  не  уравненные  другими,  с  общепринятой  точки  зрения   -   им
противоположными, он считал лишь частями истины.
     В первом приближении ценности, которым он служит и  которые  соединяет,
можно назвать "ценностями легкости" и "ценностями весомости". Можно сравнить
одни - с углом, а другие - с овалом (не считая, что угол и овал противостоят
друг  другу).  Можно  сказать,  что  это  -  эсхатологическая   легкость   и
космическая полнота, округлость, законченность.  Можно  назвать  эти  начала
центробежным  и  центростремительным.  Честертон   -   защитник   мятежа   и
чудачества, смеха и нелепицы, приключений и причудливости; и одновременно, в
полную силу - защитник здравого смысла, доброй семьи,  "обычного  человека".
Виды же зла, противоположные и тому, и другому, а на обыденный  взгляд  -  и
друг другу,  тоже  сходятся,  но  тут  уж  возникает  особое,  сугубое  зло.
Представим только - уныние благодушных или анархия,  изначально  порождающая
тиранию.
     Первого приближения вроде бы  и  достаточно,  но  упорно  напрашивается
что-то еще, и мы бы определили это так:  у  Честертона  скорее  три  "группы
ценностей", соответственно - три, скажем так, разновидности зла.
     Честертона часто считают оптимистом.  Оптимистом  он  не  был,  он  был
учителем тяжко окупленной надежды и благодарной, смиренной радости. "Глазами
любви, которые зорче глаз ненависти", он  ясно  видел  зло.  Однако  это  не
привело его ни к цинизму, ни к злобе, ни к унынию и потому, что зло было для
него не властителем, а "узурпатором", и потому, что он  с  одинаковой  силой
ощущал и отвергал разные его виды.
     Вероятно, легче всего заметить, что он ненавидит зло жестокости  (пишем
"жестокости", а не "страдания", так как для него зло коренится прежде  всего
в человеческой воле). Милосердие  его  так  сильно,  что  нетрудно  поначалу
счесть его добряком, попускающим все на свете, лишь бы человеку было хорошо.
Но, читавшись, мы замечаем, что такому представлению о нем противоречит  его
нетерпимость к злу развала и хаоса.
     И  это  у  него  очень  сильно.  Редко,  но  встречаются  противники  и
поклонники Честертона, которые считают  его  кровожадным  сторонником  силы,
насаждающей порядок. Но это так же неверно, как считать его благодушным  или
всетерпимым. Действительно, люди  с  таким  острым  неприятием  хаоса  легко
поступаются жалостью к человеку. Честертон так не делал. Порядок для него не
противоречит ни свободе, ни милости. Более того: они не  держатся  друг  без
друга.
     Наконец, он наделен острым чутьем лжи - особого, почти неуловимого зла,
которое может погубить любую духовную ценность. По-видимому,  в  нашем  веке
это зло чувствуют  сильнее,  чем  прежде,  но  ради  истинности  то  и  дело
поступаются милосердием или порядком. Честертон ими не поступался,  хотя  он
предельно чувствителен к неправде и знает все ее личины  -  от  высокомерия,
как-то связанного с "духовными силами", до самодовольства и пошлости. Он так
ненавидел ее, что всячески подчеркивал несерьезное отношение к  себе,  чтобы
избежать  гордыни  и  фальши,  которые   придают   человеку   и   его   делу
многозначительную важность. Отсюда та несерьезность тона, которая  вроде  бы
ему вредила, точнее, не ему, а его мирской славе. На самом  деле  она  очень
много дает и ему, и нам: его не полюбишь из снобизма, им нельзя  высокомерно
кичиться. Конечно, теперь и не то можно, и все же нелегко, как-то  несолидно
гордиться тем, что читал такого мыслителя. Мода на него прошла, и был  он  в
моде не как мыслитель, а как эксцентрик и поставщик детективов, что само  по
себе не способствует духовной гордыне. И  вот  он  -  один  из  известнейших
писателей века - окружен спасительным унижением, без которого,  если  верить
христианству, нет истинной славы.
     Служение милости, порядку и правде принесло редкие для  нашего  времени
плоды.  Честертон  парадоксален  не  только  потому,  что  хотел  удивлением
разбудить читателя, но и потому, что для него неразделимы ценности,  которые
мир упорно противопоставляет друг другу. Он - рыцарь порядка и свободы, враг
тирании и анархии. Радость немыслима  для  него  без  страдания  о  мире,  а
противопоставлены  они  унынию  и   благодушию.   Чудаческая   беззаботность
неотделима от любви к четкости и  прочности,  иерархии  и  укладу.  Смирение
невозможно без высокого достоинства, крепость духа -  без  мягкости  сердца.
Примеров таких много.
     В век, когда постоянно жертвуют  одной  из  ценностей  во  имя  другой,
особенно важно вспомнить, что  поодиночке  ценности  эти  гибнут.  Мы  можем
учиться у Честертона такому непривычному их сочетанию. Нам не  хватает  его,
мы принимаем "часть истины",  и  мало  кто  может  помочь  нам  так  честно,
убежденно и благожелательно, как он.
     Чтобы перенести нас из мира мнимостей и  полуистин  в  такой  истинный,
слаженный, милостивый мир, Честертон не только будит нас непривычно здравыми
суждениями, которые удивительней парадоксов Уайльда,  и  не  только  раздает
своим героям свойства и сочетания свойств, которые он  хочет  утвердить  или
воскресить. Он создает особый мир.  Эта  тривиальная  фраза  обретает  здесь
реальнейший смысл: он почти рисует этот  мир,  если  не  лепит  -  такой  он
получается объемный. Роналд Нокс пишет, что  нам  часто  кажется,  будто  мы
видели цветные картинки к рассказам об отце Брауне. Относится это и к другим
книгам. Мир Честертона был бы невесомым и причудливым, как "страна восточней
Солнца и западней Луны", но все в нем четко и весомо, цвета чистые и  яркие,
и если заметить только это, его скорее примешь то ли за  пряничный  городок,
то ли за цветаевский Гаммельн. Наверное, очень точный его образ  -  летающая
свинья из "Охотничьих рассказов". Конечно, как и всего,  что  сам  Честертон
считал очень важным, красоты и причудливости этой можно вообще не  заметить,
но иногда (надеюсь, часто) они действуют сами собой,  как  подействовало  на
Майкла Муна и Артура Инглвуда все, что  они  увидели  в  мансарде  Инносента
Смита. Если же подействует и мы в такой  мир  попадем,  могут  появиться  те
чувства и свойства, которые есть у человека, вообще видящего мир таким.  Так
видят в детстве - и мы вернемся в детство, так видят в радости - вернемся  к
радости, так видят, наконец, в свете чуда, и мы войдем в край чудес.
     Прозрачность в этом мире сочетается не с бесцветностью, а с  ярким  или
хотя бы чистым цветом: это драгоценный  камень,  леденец,  освещенное  огнем
вино, утреннее или предвечернее небо. Описания неба и света в  разное  время
суток не просто хороши - кому что нравится; в этом свете, на этом фоне четко
обрисованы предметы, и вместе все создает тот же особенный  мир,  весомостью
своей, прозрачностью, яркостью, сиянием похожий на Новый Иерусалим.
     Однако мир этот - здесь, на Земле, и сейчас, а не в будущем, даже не  в
прошлом, хотя Честертона  часто  упрекают  за  "идеализацию  средневековья".
Средние века он называл  "правильным  путем,  вернее  -  правильным  началом
пути"; о его непростом отношении к ним можно узнать из многих книг.  Гораздо
важнее, чем какая бы то ни была идеализация, стало у него  уже  в  молодости
совсем другое: показать растерянным, усталым, замороченным  людям,  где  они
живут. Он учил бережливости и благодарности. Такой мир - здесь, а не "там" -
драгоценен и беззащитен, он чудом держится в бездне небытия, мало того - его
надо все время отвоевывать. Едва ли не самая прославленная фраза  Честертона
- "Если вы не будете красить белый столб, он скоро станет черным". Вот он  и
учит нас видеть, что столб - белый и что черным он станет непременно, значит
- надо его красить. Красить он тоже учит и напоминает, как это трудно.
     Многие читатели гадают, в чем же смысл довольно загадочного  "Четверга"
и кто такой Воскресенье? Честертон и сам не отвечал  на  это  однозначно,  а
насчет Воскресенья в разное время думал  по-разному.  Говорил  он,  что  это
Природа, которая кажется бессмысленной и жестокой "со спины"  и  прекрасной,
если глядеть ей в лицо. Однажды сказал, что это "все-таки, может быть, Бог";
но тем, кто знает его и у нас, и в  Англии,  ясно,  что  Бог  этот  -  вроде
таинственных Вседержителей глубокой древности или вроде Бога из Книги  Иова,
отвечающего на загадку загадкой. Однако в конце, когда Семь Дней  Недели  уж
несомненно  -  в  прекрасном,  по-прежнему  причудливом  мире,   Воскресенье
произносит евангельские слова. Слова эти очень  важны:  Честертон  считал  и
хотел сказать нам, что красота и радость мира только тогда и держатся, когда
окуплены тягчайшим страданием. Легко этого не заметить, очень уж сказочный у
него мир; сказочный - не в смысле "очень хороший", а "такой, как в  сказке".
Но ведь и в сказке много страдания, которого  мы  тоже  часто  не  замечаем,
поскольку, как писал Честертон, мир в ней странен,  зато  герой  -  хорош  и
нормален. А так  -  прикинем:  потери,  разлуки,  смерти,  тяжкие  покаяния,
бездомность. Прибавить уныние - и тогда будет настоящая, взрослая литература
или просто литература, но не  проповедь  и  не  притча  убежденного  учителя
надежды.
     Рассказ о Честертоне стоит закончить сонетом, который  прочитал  вместо
надгробного слова его друг, монсиньор  Нокс.  Ключ  к  сонету  прост:  здесь
названы те люди, о которых у Честертона есть книги  (о  докторе  Джонсоне  -
пьеса).

     "Со мной он плакал", - Браунинг сказал,
     "Со мной смеялся", - Диккенс подхватил,
     "Со мною, - Блейк заметил, - он играл",
     "Со мной, - признался Чосер, - пиво пил"

     "Со мной, - воскликнул Коббет, - бунтовал",
     "Со мною, - Стивенсон проговорил, -
     Он в сердце человеческом читал",
     "Со мною, - молвил Джонсон, - суд вершил"

     А он, едва явившийся с земли,
     У врат небесных терпеливо ждал,
     Как ожидает истина сама,

     Пока мудрейших двое не пришли
     "Он бедных возлюбил", - Франциск сказал,
     "Он правде послужил", - сказал Фома.



     Гильберт Кийт Честертон
     ПОТРЯСАЮЩИЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ МАЙОРА БРАУНА

                               Перевел с английского В. Ильин.

     Очевидно,  Рабле  или  его  неистовый  иллюстратор  Густав  Доре  имела
какое-то  отношение  к  тому,  что  в  Англия  и  Америке  называют   словом
"квартира". В самой идее экономии места путем нагромождения одного  дома  на
другой есть что-то от Гаргантюа. В запутанном хаосе этих  вертикальных  улиц
обитает  множество  странных  людей,  с  которыми  происходят  порой   самые
невероятные вещи.  С  некоторыми  из  них  желающий  может  познакомиться  в
помещении "Клуба необычных профессий". Вы,  наверное,  сразу  подумали,  что
такое название удивляет и привлекает прохожих. Но в этих огромных и  мрачных
людских муравейниках ничто не удивляет я не привлекает. Прохожий уныло  ищет
здесь  нужную  ему,  ничем  не  выдающуюся  контору,  проходя  по  сумрачным
коридорам словно в полусне. Если бы  секта  разбойников-  душителей  открыла
вдруг  "Общество  убийства  незнакомцев"  в  одном  из  больших  зданий   на
Норфолк-стрит и посадила там вежливого человека в очках, чтобы он отвечал на
вопросы любопытных, то никаких вопросов он  бы  не  дождался.  Так  и  "Клуб
необычных профессий" занимал видное место в  огромном  здании,  погребенный,
словно окаменевшее ископаемое, в груде других окаменелостей.
     О характере этого общества можно рассказать довольно коротко и  просто.
Это очень странный клуб. Туда принимают только тех, кто придумал себе новую,
ранее абсолютно неизвестную профессию.	Она должна отвечать двум требованиям.
Во-первых, она не может быть разновидностью или просто необычным применением
уже существующих профессий. Так, например, в "Клуб" не приняли бы страхового
агента, даже если бы он, вместо того чтобы страховать имущество и  людей  от
пожара, вдруг, скажем,  стал  бы  страховать  их  брюки  от  опасности  быть
порванными  бешеной  собакой.  Во-вторых,  профессия  должна  быть  подлинно
коммерческим источником дохода и быть средством существования для того,  кто
ее придумал. Так, в "Клуб" не мог быть  принят  человек,  который  решил  бы
заняться сбором пустых банок из-под сардин, в случае, если  бы  он  не  смог
превратить это дело в  прибыльное.  Профессор  Чик  заявил  об  этом  вполне
определенно. Но вспомнив, какое ремесло  профессор  придумал  для  себя,  не
знаешь, смеяться над ним или плакать.
     Открытие этого странного общества весьма  обнадежило  меня.  Сознавать,
что в мире появились десять новых профессий почти то же, что своими  глазами
увидеть первый корабль или первый плуг. Это дает человеку уверенность в том,
что мир еще в самом деле очень молод.
     Могу не без  гордости  заметить,  что  принадлежность  ко  всевозможным
обществам стала моей страстью. Можно сказать, что я коллекционирую  клубы  и
уже собрал большое количество  необычайно  разнообразных  образцов.  Еще  со
времен своей беззаботной юности я собираю  клубы,  литературные  и  научные.
Придет день, и, может быть, я расскажу и о других обществах, членом  которых
мне довелось стать. Тогда я подробно  опишу  деятельность  "Общества  туфель
мертвеца" - этого в высшей  степени  безнравственного  союза,  существование
которого едва ли можно оправдать. Я расскажу правду  о  необычном  появлении
"Кота и христианина", название которого обычно  истолковывают  превратно.  И
весь мир узнает, наконец, почему "Общество пишущих машинок"  объединилось  с
"Лигой красного тюльпана". О  "Десяти  чайных  чашках"  я,  естественно,  не
решусь сказать ни слова...
     Во всяком случае, первый из моих рассказов связан с  "Клубом  необычных
профессии", который, как я уже говорил, был в остается единственным в  своем
роде, и я просто должен был рано или поздно узнать о  нем  благодаря  своему
необычному хобби.
     Веселая лондонская молодежь до сих пор  в  шутку  зовет  меня  "королем
клубов". Да я история о том, как я узнал о  существовании  "Клуба  необычных
профессий", интересна сама во себе. А самое странное в ней  то,  что  первым
этот клуб обнаружил мой друг Бэзил Грант -  идеалист,  мечтатель  и  мистик,
человек, которого едва можно было вытащить куда-нибудь из его мансарды.
     Бэзила знают очень немногие, но вовсе не потому, что это  необщительный
человек. С любым прохожим он мог бы проговорить всю ночь напролет, зайди тот
к нему в комнату. У него было мало знакомых потому, что, как все  поэты,  он
отлично обходился без них.  Он  радовался  каждому  новому  человеку  словно
неповторимому оттенку заката, но испытывал не больше желания  присутствовать
на званых вечерах, чем менять форму облаков, в которые садятся солнце.
     Жил он в странном, но комфортабельном чердаке одного из домов в Лэмбете
и был  окружен  неразберихой  вещей:  старинными  книгами  в  фантастических
переплетах, пшатами, мушкетами  -  всей  этой  свалкой  романтизма,  которая
казалась странной и неуместной в лондонских трущобах.  Но  внешность  самого
Бэзила среди этих дон- кихотских реликвий казалась необычайно современной  -
у него было энергичное и волевое лицо юриста. И никто, кроме меня, не  знал,
кто он на самом деле.
     Хотя с тех пор прошло уже  немало  времени,  многие,  вероятно,  помнят
ужасное  и  нелепое  событие,  происшедшее  в..,  когда  один  из   наиболее
проницательных судей в Англии, с мнением которого считались, сошел с ума  во
время судебного процесса. У меня по этому поводу есть свое личное мнение, но
что касается фактов - они бесспорны. В течение нескольких месяцев  или  даже
лет люди замечали странности в поведении этого судьи. Он, казалось,  потерял
всякий интерес к  законам,  в  которых  разбирался  так  блестяще,  что  без
преувеличения вызывал у людей суеверный страх, когда выступал на суде. Судья
начал давать подсудимым личные советы и читать им нравоучения. В своих речах
он стал все более походить на доктора  или  священника.  Человеку,  которого
обвиняли в покушении на убийство из ревности, он сказал: "Я приговариваю вас
к трем годам заключения, но твердо уверен, что все, что вам нужно сейчас,  -
это трехмесячный отдых на берегу моря". Со своего судейского кресла он  стал
обвинять подсудимых в преступлениях, доселе неслыханных: чудовищном эгоизме,
полном  отсутствии  юмора  или  искусственно   преувеличенной,   болезненной
впечатлительности. События достигли апогея, когда слушалось нашумевшее  дело
о похищении бриллиантов, и сам премьер-министр, этот блистательный патриций,
вынужден был без особого желания, но элегантно выйти на свидетельское  место
и давать показания против  своего  лакея.  После  того,  как  жизнь  в  доме
премьер-министра предстала перед судом во  всех  подробностях,  судья  снова
попросил его подойти, что тот исполнил с  величавым  достоинством.  И  тогда
судья произнес резким, скрипучим голосом: "Найдите-ка себе другую душу! Ваша
не годится даже для собаки. Найдите же себе новую!"
     Все это, конечно, в глазах людей  проницательных  означало,  что  скоро
наступит тот печальный и нелепый день, когда разум совсем покинет  судью  на
каком-нибудь открытом заседании суда. Это случилось во время разбирательства
дела о клевете между двумя известными и влиятельными  финансистами,  каждого
из которых обвиняли  в  присвоении  значительной  суммы  чужих  денег.  Дело
оказалось сложным и тянулось долго. Выступления защитников были красноречивы
и длинны. Наконец,  через  несколько  недель  риторики  пришло  время  судье
подвести итоги, и все с нетерпением  ожидали  услышать  один  из  знаменитых
образцов его ясной я сокрушающей логики.
     Во время слушания этого затянувшегося дела он говорил очень  мало  и  к
концу процесса выглядел угрюмым и мрачным.
     Судья немного помолчал - и вдруг запел громовым голосом.  Пел  он,  как
потом сообщили, следующее:

              О раути-аути тидли-аути
              Тидли-аути тидли-аутя
              Хаити-айти тидли-айти
              Тидли-айти оу.

     Впоследствии он удалился от общественной жизни и поселился на чердаке в
Лэмбете.
     Однажды,  около  шести  часов  вечера,  я  сидел  у  него  за  стаканом
изумительного бургундского, которое он хранил за грудой  папок,  надписанных
странным готическим шрифтом. Он ходил по комнате, по привычке вертя в  руках
одну из лучших шпаг своей коллекции. Красные отблески ярко пылающего  камина
оттеняли  его  всклокоченные  седые  волосы.  Его  голубые   глаза   приняли
мечтательное выражение, и он уже открыл было рот, собираясь сказать  что-то,
когда дверь с шумом распахнулась, и в комнату, тяжело  дыша,  быстрым  шагом
вошел разгоряченный огненно-рыжий человек в меховом пальто.
     - Извини, что побеспокоил тебя, Бэзил, - сказал он, с  трудом  переводя
дыхание, - но я взял на себя смелость...  назначил  здесь  встречу  с  одним
человеком...  клиентом...  через  пять  минут...  прошу  прощения,  сэр,   -
извинение относилось уже ко мне.
     Бэзил улыбнулся.
     - А ведь вы и не знали, что у меня есть такой деловой братец, -  сказал
он. - Это  Руперт  Грант,  эсквайр,  который  занимается  всем,  чем  только
возможно. В отличие от меня, неудачно взявшегося было  за  одно-единственное
дело, он преуспевает во всем. Он был журналистом, агентом по продаже  домов,
владельцем зоомагазина, изобретателем, издателем, директором школы и...  Чем
ты теперь занялся, Руперт?
     - Я уже довольно давно стал частным детективом, - ответил Руперт.  -  А
вот я мой клиент!
     Его прервал громкий стук, дверь распахнулась, и в комнату быстро  вошел
полный, щегольски одетый человек, бросил на столик у двери  свой  цилиндр  и
сказал:

     - Добрый вечер, джентльмены, - сделав ударение на первый слог, из  чего
можно было сделать вывод, что перед нами человек военный, дисциплинированный
и в то же время образованный и умеющий вести себя в  обществе.  Его  большую
голову украшали черные с проседью волосы. Короткие темные усы придавали липу
свирепое выражение, которое  никак  не  соответствовало  печальному  взгляду
голубых глаз.
     Бэзил сразу же предложил мне:
     - Не пойти ли нам в другую комнату, старина? - и направился к двери. Но
незнакомец сказал:
     - Нет. Друзья пусть останутся. Понадобится помощь.
     Как только я услышал его голос, я сразу же вспомнил этого человека. Это
был некто майор Браун, с которым я встречался несколько  лет  назад.  Я  уже
совершенно забыл его щегольскую фигуру в черном,  большую,  гордо  вскинутую
голову, но я все  еще  помнил  его  необычайно  странную  речь,  где  каждое
предложение состояло как бы из четверти обычного  и  звучало  отрывисто  как
выстрел. Вероятно, причиной этого было  то,  что  он  долгое  время  отдавал
команды солдатам, но утверждать не берусь.
     Майор Браун, кавалер Креста Виктории, был хорошим солдатом,  но  далеко
не воинственным человеком. Как и многие из тех, кто отвоевывал для  Британии
Индию, своими вкусами и убеждениями он походил на старую деву. Одевался  он
щегольски, но не крикливо; в своих привычках был всегда постоянен, вплоть до
того, что ставил чайную чашку  только  на  строго  определенное  место.  Его
единственной и вполне безобидной страстью было выращивание анютиных  глазок.
И когда он говорил о своей коллекции, его голубые глаза сияли, как у ребенка
при виде новой игрушки.
     -  Ну,  майор,  -  покровительственным  тоном  спросил  Руперт   Грант,
усаживаясь в кресло, - что же с вами произошло?
     - Желтые анютины глазки. В подвале. И некто П. Дж. Нортовер, -  ответил
майор с праведным негодованием.
     Мы вопросительно переглянулись. Бэзил, по  привычке  отрешенно  прикрыв
глаза, переспросил.
     - Что вы сказали?
     - Факты таковы. Понимаете?	Улица.  Человек.  Анютины  глазки.  Я  -  на
стену.	Смерть мне. Вот так-то. Абсурд!
     Мы вежливо кивали и помаленьку, с  помощью  казавшегося  спящим  Бэзила
Гранта, составили некое целое из клочков удивительного повествования майора.
Заставить читателя пережить то, что выдержали мы, было бы просто  бесчестно,
поэтому я перескажу историю майора Брауна  своими  словами.  Но  представить
себе эту сцену читателю  будет  нетрудно.  Глаза  Бэзила  были  полузакрыты,
словно он находился в трансе, в то время как наши с Рупертом глаза все  шире
раскрывались от изумления, пока мы слушали  из  уст  невысокого  человека  в
черном, неестественно прямо сидевшего на стуле  и  говорившего  короткими  и
отрывистыми, как телеграмма, фразами одну  из  самых  необычных  историй,  с
которыми нам доводилось сталкиваться.
     Я уже сказал, что майор Браун  был  отличным  солдатом,  но  далеко  не
энтузиастом военного дела. Он без сожаления ушел в  отставку  на  половинное
жалованье и с наслаждением обосновался в небольшой аккуратной вилле, похожей
скорее на кукольный домик, чтобы посвятить  остаток  своих  дней  разведению
анютиных глазок и отдыху за чашкой некрепкого чая. Свою саблю он  повесил  в
маленькой передней вместе с двумя самодельными походными котелками и  плохой
акварелью, а вместо нее принялся орудовать граблями  в  небольшом  солнечном
садике. Мысль о  том,  что  все  битвы  позади,  приносила  ему  несказанное
блаженство.  В  своих  вкусах  относительно  садоводства   он   походил   на
аккуратного и педантичного немца и имел склонность выстраивать свои цветы  в
шеренгу как солдат. Свою теперешнюю жизнь он рассматривал как  некий  идеал,
созданный твердой и умелой рукой. И, конечно, он никогда не поверил бы,  что
в нескольких шагах от своего окруженного кирпичным забором рая он попадет  в
водоворот таких невероятных приключений, какие  ему  даже  и  не  снились  в
полных опасности джунглях или в самой гуще сражения.
     Однажды  солнечным,  но  ветреным  днем  майор,   одетый   как   всегда
безукоризненно, вышел на свою обычную прогулку, столь полезную для здоровья.
Чтобы попасть с одной оживленной улицы на  другую,  ему  пришлось  пойти  по
пустынной аллее, из тех, что тянутся за усадьбами и  похожи  на  обветшалые,
выцветшие декорации. Большинству из нас такой пейзаж показался бы скучным  и
мрачным, но с майором дело обстояло не совсем так, потому  что  по  неровной
посыпанной гравием дорожке навстречу ему  двигалось  нечто  такое,  чем  для
человека верующего является церковная процессия. Высокий, плотный человек  с
водянистыми синими глазами и полукругом огненно-рыжей  бороды  толкал  перед
собой  тележку,  в   которой,   казалось,   горели   разноцветным   пламенем
удивительные цветы. Там были великолепные  представители  многих  видов,  но
преобладали анютины глазки. Браун остановился  и  заговорил  с  незнакомцем.
Вскоре они уже торговались, Майор вел себя, как  и  подобает  коллекционеру,
помешанному на чем-либо. Он тщательно и мучительно долго  выбирал  наилучшие
растения   из   просто   хороших,   одни   хвалил,   о   других    отзывался
пренебрежительно, разложил их по сортам, начиная с редких и очень  ценных  и
кончая самыми обыкновенными  и  в  конце  концов  купил  все.  Торговец  уже
собирался было везти свою тележку дальше, но вдруг остановился и  подошел  к
майору.
     - Вот  что,  сэр,  -  сказал  он.  -  Если  вас  интересуют  эти  вещи,
полезайте-ка на ту ограду.
     - На забор? - воскликнул шокированный майор,  чья  душа,  привыкшая  во
всем следовать правилам приличия, содрогнулась при мысли о столь  чудовищном
вторжении в чужие владения.
     - Там, в том саду, лучшие во всей Англии желтые анютины глазки, сэр,  -
прошептал искуситель. - Я помогу вам, сэр.
     Как это случилось, останется загадкой, но страсть майора взяла верх над
традиционным чувством приличия.	Одним легким движением он оказался на стене,
окружавшей чужой сад. В  следующее  же  мгновение,  уже  стоя  на  заборе  в
развевающемся сюртуке, он почувствовал ужасную неловкость. Но тотчас же  все
эти мелочи перестали для него существовать: потрясение, равного которому ему
не пришлось испытать за всю свою полную  опасностей  жизнь,  было  настолько
велико, что затмило все. В саду посреди зеленой лужайки возвышалась огромная
клумба из анютиных глазок. Это были великолепные цветы, но на сей раз  майор
Браун смотрел на них уже не  глазами  садовода-любителя:  крупными  буквами,
составленными из анютиных глазок, на клумбе  было  написано:  СМЕРТЬ  МАЙОРУ
БРАУНУ. Старик добродушного вида с седыми бакенбардами поливал цветы.
     Майор Браун резко обернулся. Человека с тележкой уже не было видно,  он
словно растворился в  воздухе.  Майор  вновь  перевел  взгляд  на  клумбу  с
необычайной надписью. Другой на его месте подумал бы, что сошел  с  ума,  но
только не Браун. Когда жаждущие  романтики  дамы  набрасывались  на  него  с
расспросами о его военных приключениях или о том, за что он  получил  орден,
он иногда чувствовал себя ужасно скучным человеком, но это как  раз  и  было
самым точным признаком того, что он находился в здравом рассудке.
     Другой опять же мог подумать, что случайно стал жертвой чьей-то  грубой
шутки, но Браун сразу же отбросил эту мысль как неправдоподобную. Он знал из
собственного опыта, как дорого обходятся столь тщательно выполненные садовые
работы, и считал в высшей степени невероятным, чтобы кто-то бросил на  ветер
такие  деньги,  чтобы  просто  подшутить  над  ним.  Не  в  состоянии  найти
правдоподобного объяснения, он, как  человек  здравомыслящий,  повстречавший
вдруг существо с тремя парами ног, принял его к сведению, но не стал спешить
с окончательными выводами.
     В то же мгновение полный старик с седыми бакенбардами взглянул вверх  -
и лейка вывалилась у него из рук, а  остатки  воды  вылились  на  посыпанную
гравием дорожку.
     - О, боже! Кто вы?	- только и  смог  он  выдавить  из  себя,  дрожа  от
страха.
     - Я - майор Браун, - ответил наш герой, не терявший хладнокровия даже в
минуты опасности.
     Рот старика беззвучно открылся как у  чудовищной  рыбы,  весь  вид  его
выражал крайнюю растерянность. Наконец он проговорил, сильно заикаясь:
     - Ну, спускайтесь... спускайтесь сюда...
     - К вашим услугам, - ответил майор и одним легким прыжком, так что  его
шелковый цилиндр даже не шелохнулся на голове, оказался  на  траве  рядом  с
незнакомцем.
     Старик  повернулся  к  нему  спиной  и  направился  к   дому   странной
раскачивающейся походкой, напоминавшей скорее бег. Майор последовал  за  ним
быстрым,  но  твердым  шагом.  Необычный  провожатый  вел  его  по  каким-то
коридорам  и  проходам  мрачного,  роскошно  обставленного  дома,  которыми,
очевидно, редко пользовались. Наконец они подошли к двери в переднюю.  Здесь
старик повернулся к нему. Его лицо, с трудом различимое  в  полумраке,  было
полно непередаваемого ужаса.
     - Ради всего святого, - проговорил он, - не упоминайте о шакалах!
     Затем он рывком открыл дверь  в  комнату,  откуда  сразу  хлынул  поток
красноватого света, а сам, топая ногами, побежал вниз по лестнице.
     Держа шляпу в руке, майор вошел в  богатую  гостиную,  залитую  красным
светом лампы, отражавшимся в бронзовых украшениях и переливающихся  синих  с
пурпурным узором занавесках. В том, что касается хороших  манер,  майор  был
вне конкуренции. Поэтому он, хотя и был озадачен невероятностью положения, в
которое попал, нисколько не смутился, увидев, что единственным, кроме  него,
живым существом в комнате была женщина в зеленом платье, сидевшая у  окна  и
глядевшая на улицу.
     - Мадам, - сказал он с  легким  поклоном,  -  разрешите  представиться:
майор Браун.
     - Присаживайтесь, - произнесла леди, не поворачивая головы. У нее  была
стройная фигура и огненно-рыжие волосы.
     - Полагаю,  вы  пришли  забрать  деньги  за  эти  проклятые  документы,
устанавливающие право собственности, - печально сказала она.
     - Я пришел, мадам, - ответил майор, - чтобы разобраться в  одном  деле.
Узнать, почему мое имя написано на клумбе в вашем саду, и  далеко  не  самым
дружелюбным образом.
     Браун был очень рассержен,  и  поэтому  его  речь  прозвучала  особенно
зловеще. Трудно себе представить, какое впечатление произвело на майора  все
увиденное в этом  тихом  залитом  солнцем  саду,  служившем,  без  сомнения,
убежищем некоему необычайно жестокому  существу.  Вечерний  воздух  был  так
спокоен, трава отливала золотом и здесь же маленькие цветы, которые ему  так
нравились, кровожадно взывали к небесам, требуя его смерти.
     - Знаете, я не могу повернуться к вам, - сказала леди. - Каждый вечер я
должна, не отрываясь, смотреть на улицу, пока не пробьет шесть.
     Словно  повинуясь  какому-то  таинственному  внушению,  майор,  человек
прозаический, но  дисциплинированный,  принял  эти  возмутившие  бы  другого
загадки, не проявив ни малейшего удивления.
     - Уже почти шесть, - ответил он и не  успел  закончить,  как  старинные
бронзовые часы на стене пробили  первый  удар.  После  шестого  леди  быстро
встала и повернула к майору свое лицо,  одно  из  самых  необычных  и  самых
привлекательных женских лиц, какие тому доводилось видеть.
     - Вот и закончился третий год моего  ожидания,  -  воскликнула  она,  -
сегодня как раз годовщина! Ожидание заставляет человека мечтать о  том,  что
он наконец справедливо получит по заслугам. Сразу за все!
     Ее слова еще звучали, когда тишину вечера нарушил внезапный крик. Снизу
из полумрака улицы, на которую  уже  опустились  сумерки,  хриплый  голос  с
безжалостной четкостью выкрикнул:
     - Майор Браун! Майор Браун! Где живет шакал?
     В своих действиях Браун был решителен и немногословен.  Он  бросился  к
парадной двери и выглянул на улицу. Но в синих сумерках, где желтыми искрами
зажигались первые фонари, его  взгляд  не  обнаружил  никого.  Вернувшись  в
гостиную, он увидел, что леди в зеленом платье дрожит от страха.
     - Это конец, - вырвалось из ее вздрагивающих губ. - Это означает смерть
для нас обоих. Как только...
     Ее слова  были  прерваны  новым  ужасающе  отчетливым  хриплым  криком,
донесшимся с темной улицы:
     - Майор Браун! Майор Браун! Как умер шакал?
     Браун ринулся к двери, сбежал вниз, но опять  никого  не  увидел.  Хотя
улица была слишком длинна и пустынна для того, чтобы кричавший мог скрыться,
на ней не было ни души. Даже наш привычный  ко  всему  майор  был  настолько
ошеломлен случившимся, что вернулся в гостиную лишь спустя некоторое  время.
Но едва он переступил порог комнаты, как ужасный голос послышался снова:
     - Майор Браун! Майор Браун! Где...
     Одним прыжком Браун  очутился  на  улице.  И  успел  как  раз  вовремя.
Вовремя, чтобы увидеть нечто такое, от чего кровь  на  мгновение  застыла  в
жилах. Крики издавала голова без туловища, лежавшая на тротуаре.  Но  уже  в
следующую  секунду  побледневшие  майор  понял  все.   Голова   принадлежала
человеку, высунувшемуся из расположенного на улице  люка,  через  который  в
подвал засыпали уголь. Мгновение спустя она  исчезла,  и  Браун  вернулся  к
леди.
     - Где у вас  подвал  для  угля?  -  спросил  он  и  тут  же  решительно
направился, а указанный ему узкий коридор.
     Женщина испуганно воскликнула:
     - Не собираетесь же вы спускаться в яму к этому чудовищу?
     - Это здесь? - спросил  Браун,  прыгая  через  две  ступеньки  вниз  по
кухонной лестнице.
     Он рывком распахнул дверь в  черноту  подвала  и  вошел  туда,  пытаясь
нащупать в кармане спички. Пока его правая рука была занята этим делом,  две
огромные скользкие руки, без сомнения, принадлежавшие  человеку  гигантского
телосложения, появились откуда-то из темноты и обхватили его сзади  за  шею.
Руки с силой тянули его вниз, в душную  тьму,  словно  в  безжалостный  мрак
смерти. Но хотя голова майора и находилась в далеко не привычном  положении,
мысли его были ясными и четкими как никогда. Невидимые руки пригибали его  к
полу, пока не принудили почти  опуститься  на  четвереньки.  И  вот  тут-то,
обнаружив поблизости колени невидимого во тьме чудовища, он протянул  вперед
свою длинную и худую натренированную в схватках руку и, крепко вцепившись  в
ногу противника, с силой потянул ее вверх, опрокинув  громадного  незнакомца
навзничь на пол. Тот  попытался  было  подняться,  но  Браун  уже  навалился
сверху, вцепившись в него, как кошка. Они покатились по полу. Как  ни  велик
был нападавший, но теперь он явно не желал ничего иного, как только спастись
бегством. Он предпринял неуклюжую попытку проскользнуть в  дверь,  но  майор
железной рукой поймал его за ворот плаща и повис на нем, успев ухватиться за
балку перекрытия. Незнакомец,  обладавший  силой  быка,  рванулся  так,  что
Брауну показалось - рука его сейчас не выдержит и оторвется. Но не выдержало
и порвалось что-то другое,  и  смутно  различимая  фигура  гиганта  внезапно
исчезла, оставив в сжатой кисти майора  разорвавшийся  плащ  -  единственное
доказательство реальности этого приключения и  единственный  ключ  к  тайне.
Единственный потому, что, когда майор  Браун  выбрался  из  подвала  наверх,
леди, роскошные занавеси и вся прочая обстановка  дома  исчезли  без  следа.
Остались только белые стены да пустой пол.
     - Женщина, конечно же, была в сговоре с преступником, - сказал  Руперт,
покачав головой.
     Майор Браун покраснел.
     - Извините, думаю, что нет.
     Руперт удивленно вскинул брови, несколько мгновений  молча  смотрел  на
Брауна и, наконец, он спросил:
     - В карманах плаща было что-нибудь?
     -  Семь  с  половиной  пенсов  медью  и  трехпенсовик,  -   старательно
перечислял майор, - мундштук, кусок веревки и это письмо.
     И он положил его на стол. Там было написано следующее:

              Мистер Пловер!

     С сожалением узнал, что произошла некоторая  задержка  с  нашим  планом
касательно майора Брауна. Пожалуйста, примите меры,  чтобы  завтра  на  него
напали, как было договорено. И обязательно в угольном подвале.
                                      Преданный Вам
                                     П. ДЖ. НОРТОВЕР.

     Руперт Грант наклонился вперед,  стараясь  ничего  не  пропустить.  Его
глаза горели как у коршуна при виде добычи.
     - На письме есть адрес? - вмешался он.
     - Нет... а впрочем, вот, - ответил Браун, разглядывая бумагу. - Теннерс
Корт, 14, Норт...
     Руперт подскочил с места.
     - Чего же мы тогда теряем время? Отправляемся туда  немедленно!  Одолжи
мне свой револьвер, Бэзил.
     Бэзил Грант, как зачарованный, пристально смотрел на догорающие угли  и
ответил не сразу:
     - Не думаю, чтобы он тебе понадобился.
     - Возможно, и нет, -  согласился  Руперт,  надевая  пальто,  -  но  кто
знает... Когда отправляешься на встречу с преступником...
     - А ты уверен, что это преступник? - вмешался брат.
     Руперт добродушно рассмеялся:
     - Может быть, тебе  и  кажется  вполне  безобидным,  когда  приказывают
подчиненным задушить ни в чем не повинного незнакомца в  подвале  для  угля,
но...
     - Ты думаешь они хотели задушить майора? - холодно  спросил  Бэзил  все
тем же монотонным голосом.
     - Да ты все проспал, дорогой. Посмотри-ка на это письмо.
     - Я как раз и рассматриваю его, - ответил сумасбродный судья совершенно
спокойно, хотя, кстати сказать, взгляд его был устремлен на огонь в  камине.
- Не думаю, чтобы один преступник мог написать такое письмо другому.
     - Старина, да ты просто великолепен! - воскликнул Руперт, поворачиваясь
к судье; в его голубых глазах светилась усмешка. - Вот письмо, в нем  черным
по белому даются распоряжения о  преступлении.  С  таким  же  успехом  можно
сказать, что колонна Нельсона - совсем не тот  памятник,  который  следовало
воздвигнуть на Трафальгарской площади.
     Бэзил Грант содрогнулся от беззвучного смеха.
     - Недурно! - произнес он. - Только  здесь  подобная  логика  совершенно
непригодна. Тут все дело в духовной атмосфере. Такое письмо просто не  может
написать преступник.
     - Как раз наоборот! И это - реальность, факт,  -  ответил  Руперт  так,
будто отсутствие здравого смысла  у  собеседника  причиняло  ему  физическую
боль.
     - Факты.., - пробормотал Бэзил, словно  говоря  о  каких-то  диковинных
животных. - Как часто факты скрывают истину. Может быть, это  и  глупо  -  я
ведь, заметьте, не совсем в своем уме, - но я  никогда  не  мог  поверить  в
этого, как его там  зовут  в  уголовных  рассказах?..  Да,  Шерлока  Холмса.
Несомненно, каждая деталь указывает на что-либо, но обычно совсем не на  то,
что нужно. Факты, мне кажется, как многочисленные  ветви  на  дереве,  могут
быть направлены в любую сторону. Только жизнь самого дерева объединяет их, и
только его животворные соки, струящиеся  ввысь,  подобно  фонтану,  дают  им
жизнь.
     - Но что же такое, черт побери, эта бумага, если не письмо преступника?
     - Для ответа нам понадобилась бы целая вечность, - ответил судья, - оно
может означать бесконечное множество вещей. Но мне они  неведомы...  Я  вижу
только это письмо, и, глядя на него, я говорю, что его писал не преступник.
     - Кто же?
     - Не имею ни малейшего представления.
     - Почему бы тогда не удовольствоваться обычным объяснением?
     Бэзил еще некоторое время пристально смотрел на угли, словно  собираясь
с мыслями. Затем он заговорил снова.
     - Представьте себе, что вы  вышли  из  дому  лунной  ночью.  И  шли  по
безмолвным, отливающим серебром улицам,  пока  не  попали  на  пустырь,  где
увидели несколько фигур. И вы заметили, что одна из  них,  одетая  в  костюм
балерины, танцует в  серебристом  мерцающем  свете.  И,  положим,  вы  вдруг
понимаете, что это переодетый мужчина.	А приглядевшись,  вы  узнаете  в  нем
фельдмаршала лорда Кнтченера? Что вы подумаете тогда?
     Он помолчал немного, затем продолжил:
     - Вы просто не сможете удовольствоваться простым объяснением. Например,
что лорд Китченер надел пачку, потому что знает - она ему идет, и он решил в
ней пофорсить. Вам покажется  более  правдоподобным  предположение,  что  он
страдает наследственной манией, перешедшей к  нему  от  прабабушки-балерины,
или что он кем-то загипнотизирован, или, наконец, что некое тайное  общество
принудило его кружиться в пачке под страхом смерти. Случись это с кем-нибудь
другим, можно было бы еще поспорить. Но Китченер! Ведь я был близко знаком с
ним, когда занимало! юриспруденцией. Я внимательно прочитал письмо и неплохо
знаю преступный  мир.  Так  вот,  можете  мне  поверить,  -  это  не  письмо
преступника.
     Он провел рукой по волосам и закрыл глаза. Руперт и  майор  внимательно
глядели на него со смешанным  чувством  жалости  и  уважения.  Затем  первый
произнес:
     -  Ну,  а  я  все-таки  думаю,  что  человек,  посылающий   записку   с
рекомендацией  совершить  преступление,  причем   не   шуточное,   а   потом
действительно его совершает или пытается совершить, по всей вероятности,  не
слишком разборчив в вопросах морали. И я буду придерживаться  такого  мнения
до тех пор, пока вы не раскроете свою тайну "духовной атмосферы". Так  можно
мне взять револьвер?
     - Конечно, - ответил Бэзил, вставая. - Но я иду вместе с вами.
     И он, набросив на плечи старый плащ, завернулся в него и взял  из  угла
трость, в которую была вставлена шпага.
     - Как, и ты? - воскликнул  удивленный  Руперт.  -  Ты  ведь  так  редко
покидаешь свою берлогу, чтобы взглянуть на что-нибудь в этом мире.
     Бэзил примерял огромную старую шляпу белого цвета.
     - Я редко слышу о чем-нибудь таком в этом мире,  чего  не  могу  понять
сразу,  не  видя  собственными  глазами,  -  ответил  он   с   поразительным
высокомерием и первым вышел в ночь, уже спешащую на смену багровому закату.
     Мы  быстро  двигались  по  уже  освещенным  фонарями  улицам   Лэмбета,
пересекли Темзу по Вестминстерскому мосту  и  по  набережной  направились  в
сторону той части Флит-стрит, где расположен  Теннерс  Корт.  Прямая  темная
фигура   майора   Брауна,   маячившая   впереди,   являла    собой    полную
противоположность молодому Руперту Гранту в причудливо развевающемся пальто,
который пригибался к земле, как гончая, и вообще принимал все деланные  позы
сыщиков из романа. Сзади, обратив лицо к звездам  как  лунатик,  продвигался
Бэзил.
     На углу Теннерс Корт Руперт  остановился  и,  с  восторгом  и  трепетом
предвкушая опасность, сжал в  руке  револьвер  Бэзила,  не  вынимая  его  из
кармана.
     - Ну что, войдем? - спросил он.
     - Без полиции? - осведомился майор, внимательно осматривая улицу.
     - Я не уверен, - ответил Руперт, нахмурив брови. -  Конечно,  тут  явно
пахнет преступлением... Но ведь нас все-таки трое и...
     - Я бы не стал звать полицию,  -  проговорил  Бэзил  каким-то  странным
голосом.
     Руперт взглянул на него и задержал взгляд.
     - Бэзил! - воскликнул он. - Да ты весь дрожишь. Что с тобой? Боишься?
     - Может, замерз? - предположил майор,  всматриваясь  в  его  лицо.  Вне
сомнения,  судья  весь  содрогался.  Несколько  мгновений  Руперт  испытующе
смотрел на него и вдруг разразился проклятиями:
     - Так ты, оказывается смеешься! - воскликнул он.  -  Но  что  же,  черт
возьми,  так  тебя  развеселило,  Бэзил?  Мы  в  двух   шагах   от   притона
головорезов...
     - Я все-таки я бы не стал звать полицию, - перебил  его  Бэзил.  -  Нас
здесь целых четверо героев,  которые  ни  в  чем  не  уступают  хозяевам,  -
закончил он, продолжая содрогаться от приступа необъяснимого веселья.
     Руперт нетерпеливо повернулся и быстрыми  шагами  направился  во  двор.
Остальные последовали за ним. Когда он приблизился к дому под номером 14, то
резко обернулся, и в руке его блеснул револьвер.
     - Станьте поближе, - сказал он  повелительным  тоном.  -  Негодяй  ведь
может попытаться спастись бегством. Сейчас мы  распахнем  дверь  и  ворвемся
внутрь!
     Тотчас мы все четверо втиснулись  в  узкое  пространство  под  аркой  и
замерли, только старый судья все еще вздрагивал от смеха.
     - Теперь,  -  свистящим  шепотом  произнес  Руперт  Грант,  повернув  к
остальным свое  бледное  лицо  с  горящими  глазами,  -  по  счету  "четыре"
бросайтесь следом за мной. Если я  крикну  "держи!",  то  сразу  хватайте  и
прижимайте их к полу, кем бы они ни были. Но если я крикну "стой!"  -  сразу
останавливайтесь. Я сделаю так в случае, если там  больше  трех  человек.  А
если они бросятся на нас, я разряжу в них пистолет. Бэзил, доставай шпагу из
трости. Ну... Раз, два, три, четыре!
     Едва прозвучали эти  слова,  как  мы,  резко  распахнув  дверь,  словно
захватчики во время набега, ворвались внутрь - и остановились как вкопанные.
     В комнате, оказавшейся  обычной  аккуратно  обставленной  конторой,  на
первый взгляд никого не было.  И  только  приглядевшись  повнимательнее,  мы
увидели  за  огромным  столом  с  великим  множеством  отделений  и   ящиков
невысокого мужчину с черными напомаженными усами, который ничем не отличался
от самого обыкновенного конторского служащего. Он что-то  прилежно  писал  и
поднял на нас взгляд лишь тогда, когда мы уже застыли на месте.
     - Вы стучали? - любезно осведомился он. - Простите, что не услышал. Чем
могу быть вам полезен?
     Мы молча постояли в  нерешительности.  Наконец  сам  майор  как  жертва
насилия вышел вперед. Он держал в руке письмо и выглядел необычайно зловеще.
     - Вас зовут П. Дж.	Нортовер? - спросил он.
     - Да, это мое имя, - ответил тот с улыбкой.
     - По-моему, это написано вами, -  продолжал  майор  Браун;  причем  его
мрачная физиономия становилась все более зловещей.
     Он бросил письмо на стол и с силой ударил  по  нему  кулаком.  Человек,
назвавшийся Нортовером, посмотрел на бумагу с  неподдельным  любопытством  и
утвердительно кивнул.
     - Ну, сэр, - проговорил майор, тяжело дыша, -  что  вы  скажете  насчет
этого?
     - А в чем, собственно, дело? - поинтересовался человек с усами.
     - Я - майор Браун, - сурово ответил тот.
     Нортовер поклонился.
     - Рад с вами познакомиться, сэр. Что вы мне хотели сказать?
     - Сказать? -  вскричал  майор,  который  был  уже  не  в  силах  дольше
сдерживать бурю бушевавших в нем чувств. - Я хочу  покончить  со  всей  этой
чертовщиной! Хочу...
     - Конечно, сэр, - ответил Нортовер, слегка вскинув брови от  удивления,
и быстро встал. - Подождите минуточку. Присаживайтесь.
     Он нажал на кнопку звонка над  своим  креслом,  и  в  соседней  комнате
раздался дребезжащий звук колокольчика. Майор опустил руку на спинку  стула,
который ему  только  что  любезно  предложили,  но  остался  стоять,  нервно
постукивая по полу своим начищенным ботинком.
     В следующее мгновение стеклянная дверь, соединяющая комнаты, открылась,
и появился нескладный светловолосый человек.
     - Мистер Хопсон, - сказал Нортовер,  -  это  майор  Браун.  Пожалуйста,
закончите поскорее то, что я передал вам  сегодня  утром,  и  принесите  нам
сюда.
     - Да, сэр, - ответил мистер Хопсон и исчез с быстротой молнии.
     - Вы извините меня, джентльмены, -  проговорил  Нортовер  с  лучезарной
улыбкой, - если я вернусь к своей работе, пока мистер Хопсон  не  подготовит
вам все. Я должен сегодня разобрать еще несколько  счетов,  так  как  завтра
уезжаю в отпуск. Все мы любим подышать свежим деревенским воздухом,  не  так
ли? Ха, ха, ха!
     И с невинным смехом этот преступник снова взялся  за  перо.  В  комнате
воцарилось молчание - безмятежное молчание занятого делом человека - П.  Дж.
Нортовера  и  зловещее,  не  предвещающее  ничего  хорошего  -  со   стороны
остальных. Наконец послышался стук, дверная ручка повернулась, в комнату все
с той же молчаливой поспешностью вошел мистер Хопсон,  положил  перед  своим
начальником какую-то бумагу и вновь исчез.
     За те несколько секунд, что потребовались ему, чтобы пробежать  глазами
принесенную  бумагу,  человек  за   столом   закрутил   и   подправил   свои
остроконечные усы. Затем он снова взял  ручку  и  тут  же,  слегка  нахмурив
брови, исправил что-то, пробормотав: "Небрежно".
     Потом он вновь, все с  той  же  непостижимой  задумчивостью,  перечитал
бумагу и, наконец, передал ее  майору,  пальцы  которого  неистово  выбивали
какой-то дьявольский ритм на спинке стула.
     - По-моему, тут все в порядке, майор, - коротко сказал он.
     Браун взглянул на бумагу.
     Все ли там было в порядке, нам станет  известно  несколько  позднее.  А
обнаружил он на ней следующее:

     -----------------------------------------------------------------
     Следует П.Дж.Нортоверу от майора Брауна фунтов шиллингов пенсов
     -----------------------------------------------------------------
     1 января. За подготовку материалов 5 6 0
     9 мая. Посадка в горшки 200 шт. анютиных
     глазок в оформление клумбы 2 0 0
     За тележку с цветами 0 15 0
     Плата человеку с тележкой 0 5 0
     За аренду дома с садом на 1 день 1 0 0
     За обстановку голубой комнаты,
     занавеси, медные украшения и т. д.	3 0 0
     Плата мисс Джеймсон 1 0 0
     Плата мистеру Пловеру 1 0 0
     -----------------------------------------------------------------
     Всего: 14 6 0
     -----------------------------------------------------------------

     -  Что?  -  воскликнул  Браун  после  минутного  молчания.  Его   глаза
постепенно вылезали из орбит. - Боже мой, что это?
     - Что это такое? - переспросил Нортовер, удивленно вскинув брови. - Без
всякого сомнения, это ваш счет.
     - Мой счет? - Мысли майора, казалось, пришли в панический беспорядок.	-
Мой счет?! И что же я должен с ним делать?
     - Ну я, естественно, предпочел бы, чтобы вы  его  оплатили,  -  ответил
Нортовер, не скрывая иронии.
     Рука майора  все  еще  лежала  на  спинке  стула.	 И  когда  эти  слова
прозвучали, он без единого лишнего движения одной рукой поднял стул в воздух
и с силой швырнул его в Нортовера, целясь  ему  в  голову.  Но  ножки  стула
зацепились за стол, и поэтому удар пришелся Нортоверу по руке. Он вскочил со
сжатыми кулаками, но мы его сразу же схватили. Упавший  стул  загрохотал  по
полу.
     - Пустите меня, мерзавцы! - закричал Нортовер. - Пустите...
     - Стойте спокойно, - властно приказал ему  Руперт.  -  Действия  майора
Брауна вполне оправданны. Отвратительное преступление, которое  вы  пытались
совершить...
     - Клиент имеет полное право  торговаться,  если  считает,  что  с  него
запрашивают слишком много, но ведь не швырять же  мебелью,  черт  побери!  -
рассерженно воскликнул Нортовер.
     - О, боже! Что вы имеете в  виду,  говоря  о  клиентах  и  торговле?  -
вскричал майор Браун на грани истерики. - Кто вы такой? Я никогда раньше  не
видел ни вас, ни ваших шутовских  оскорбительных  счетов.  Правда,  один  из
ваших безжалостных агентов пытался задушить меня...
     - Это сумасшедший, - проговорил Нортовер, беспомощно оглядываясь. - Они
все сумасшедшие! Не знал, что они ходят по четверо.
     - Хватит увиливать, - оборвал его Руперт. - Ваши преступления раскрыты.
Во дворе стоит полицейский. Хоть сам я всего лишь частный  детектив,  должен
предупредить вас, что все, вами сказанное...
     - Сумасшедший, - повторил Нортовер устало.
     В этот момент впервые послышался тихий голос Бэзила Гранта:
     - Майор Браун, - сказал он. - Могу я задать вам один вопрос?
     Майор с возрастающим недоумением повернул голову в его сторону.
     - Вы? - воскликнул он. - Ну, конечно, мистер Грант.
     - Тогда, - продолжал ваш  мистик,  опустив  голову  и  нахмурив  брови,
вычерчивая при этом кончиком своей трости замысловатый узор на  полу,  -  не
скажете ли вы мне, как звали человека, жившего в вашем доме до вас?
     Несчастного майора подобные не относящиеся к  делу  вопросы  беспокоили
мало, и ответил он довольно туманно:
     - По-моему, его  звали  что-то  вроде  Гурии.  Двойная  фамилия...  Ну,
точно... Гурни- Браун.
     - А когда дом перешел в ваши руки? - спросил Бэзил,  подняв  на  майора
свой проницательный взгляд. Его глаза ярко загорелись.
     - Я переехал туда в прошлом месяце, - ответил Браун.
     Услышав его слова, Нортовер  вдруг  упал  в  свое  огромное  кресло  и,
разразившись раскатистым смехом, воскликнул:
     - О, это же просто прелестно...
     Он смеялся оглушительно, Бэзил  Грант  -  совсем  беззвучно.  Мысли  же
остальных метались из стороны в сторону, как флюгер во время урагана.
     - Черт возьми, Бэзил, - вскричал Руперт, топнув ногой,  -  если  ты  не
желаешь, чтобы я вышел из себя и вышиб твои метафизические мозги, скажи мне,
что все это значит?
     Нортовер встал.
     - Разрешите я объясню, - сказал он. - Но  прежде  всего  позвольте  мне
извиниться перед вами,  майор  Браун,  за  ужасную  непростительную  ошибку,
принесшую вам неудобства и опасности, в которых, если можно так  выразиться,
вы вели себя с  удивительной  храбростью  и  достоинством.  И,  конечно,  не
беспокойтесь о счете. Мы сами возместим все убытки.
     Он разорвал бумагу на две  части  и  бросил  половники  в  корзину  для
мусора. С лица бедного Брауна все еще не сходило выражение растерянности.
     - Но я так ничего и не понял! - воскликнул  он.  -  Какой  счет?  Какая
ошибка? Какие убытки?
     Мистер П. Дж. Нортовер медленно и  с  достоинством  вышел  на  середину
комнаты. При более близком  рассмотрении,  кроме  закрученных  усов,  в  нем
обнаруживались в другие примечательные черты, в частности  худое  ястребиное
лицо, не лишенное интеллигентности.
     - Знаете ли вы, где находитесь, майор? - спросил он.
     - Видит бог, что нет, - с жаром ответил воин.
     - Вы в конторе "Агентства  романтики  и  приключений",  -  ответил  ему
Нортовер.
     - А что это такое? - безучастно осведомился Браун.
     Тут Нортовер перегнулся через спинку стула  и  пристально  взглянул  на
него своими темными глазами.
     - Майор, - начал он, - приходилось ли вам хоть  однажды,  когда  вы  от
нечего делать прогуливались вечером по пустынной улице, почувствовать  вдруг
неодолимую жажду приключений? Вы испытывали когда-нибудь подобное чувство?
     - Конечно, нет! - коротко ответил майор.
     - Тогда мне придется объяснить более подробно, -  со  вздохом  произнес
мистер Нортовер. - "Агентство романтики и приключений" было  открыто,  чтобы
удовлетворять своеобразные потребности людей. Сейчас повсюду - в разговорах,
в литературе - мы  сталкиваемся  с  желанием  окунуться  в  водоворот  таких
событий, которые увели бы нас с проторенной дороги повседневности.  Человек,
охваченный  подобной  жаждой   разнообразия,   платит   определенную   сумму
"Агентству романтики и приключений", еженедельно или раз  в  три  месяца.  В
свою  очередь,  "Агентство"  берет  на  себя  обязательство   окружать   его
потрясающими и таинственными событиями. Лишь только этот человек выходит  из
дому, к нему подходит взволнованный трубочист  и,  скажем,  убеждает  его  в
существовании заговора, грозящего ему смертью.	Он садится в  экипаж,  и  его
везут в курильню опиума. Он получает таинственную телеграмму или ему наносят
странный визит, и, таким образом, он тотчас  же  оказывается  в  самой  гуще
событий. Необычайно красочный и захватывающий сценарий пишет сначала один из
наших замечательных штатных писателей - они  и  сейчас  усердно  работают  в
соседней комнате. Ваш сценарий, майор, созданный мистером Григсби, я  считаю
необыкновенно ярким и остросюжетным. Мне даже жаль, что вы  не  увидели  его
конца. Я думаю, больше не нужно объяснять, что произошла чудовищная  ошибка.
Мистер Гурни-Браун,  прежний  владелец  вашего  дома,  был  клиентом  нашего
агентства. А наши нерадивые служащие, не обратив внимания ни на его  двойную
фамилию, ни на ваше славное воинское звание, просто  представили  себе,  что
майор Браун и мистер Гурни-Браун - одно и то же лицо. И, таким  образом,  вы
внезапно оказались заброшены в  середину  истории,  предназначенной  другому
человеку.
     - Но как же все это делается? - спросил Руперт Грант, зачарованно глядя
на Нортовера горящими глазами.
     - Мы верим, что выполняем благородную работу, - с жаром ответил тот.  -
В  современной  жизни  наиболее  прискорбно,  что  человек  вынужден  искать
разнообразия, не покидая своего стула. Если он хочет перенестись в сказочную
страну - он читает книгу, если он хочет  ворваться  в  гущу  сражения  -  он
читает книгу, даже если он хочет съехать вниз по перилам лестницы - он  тоже
читает  книгу.  Мы  даем  ему  эти  впечатления,  но  вместе  с  физическими
упражнениями. Мы заставляем его прыгать по заборам, бороться  с  незнакомыми
джентльменами, убегать от преследователей по  длинным  улицам.  Все  это  не
только приятно, но  и  очень  полезно  для  здоровья.  Мы  даем  возможность
взглянуть на  великий  мир  зари  человечества,  на  времена  Робин  Гуда  и
странствующих рыцарей, когда под прекрасными небесами шли,  не  прекращаясь,
великие баталии. Мы возвращаем человеку детство -  это  божественное  время,
когда можно веселиться и мечтать одновременно и каждый может стать героем им
же самим выдуманных историй.
     Бэзил глядел на Нортовера  с  любопытством.  Глаза  его  горели  как  у
фанатика...
     Майор Браун воспринял эти объяснения  дружелюбно  со  свойственным  ему
простодушием.
     - Правда, все очень  схематично,  сэр,  -  сказал  он.  -  Идея  просто
великолепна. Но не думаю... - Он на мгновение замолчал,  задумчиво  глядя  в
окно. - Не думаю, что меня можно этим заинтересовать. Когда  человек  видел,
знаете ли... кровь, слышал стоны... он мечтает лишь о небольшом  собственном
домике и безобидных увлечениях.
     Нортовер поклонился. Затем, немного помолчав, добавил:
     - Джентльмены, позвольте предложить вам мою визитную карточку.  Если  у
кого- нибудь из вас вдруг появится желание связаться со  мной,  несмотря  на
мнение майора Брауна по данному вопросу...
     - Буду вам признателен за карточку сэр, -  произнес  майор  резким,  но
вежливым голосом. - Уплачу за стул.
     Представитель "Агентства романтики и приключений" с улыбкой  подал  ему
визитную карточку. На ней было написано:

     П. Дж. Нортовер, бакалавр искусств, "К.Н.П."
     "Агентство романтики и приключений" Теннерс Корт, 14, Флит-стрит.

     - А что означает это "К. Н. П."? - спросил Руперт Грант,  заглядывая  в
визитную карточку через плечо майора.
     - Как, вы не знаете? - удивился Нортовер.  -  Разве  вы  не  слышали  о
"Клубе необычных профессий"?
     - Да, существует масса любопытных вещей,  о  которых  мы  не  знаем,  -
задумчиво произнес майор. - Что же это за клуб?
     - "Клуб необычных профессий" - это организация, состоящая исключительно
из  людей,  которые   изобрели   какой-то   новый,   необыкновенный   способ
зарабатывать деньги. Я был одним из его самых первых членов.
     - И вполне заслуженно! - сказал с улыбкой Бэзил, снимая  свою  огромную
белую шляпу. В тот вечер это были его последние слова.
     Когда посетители ушли, Нортовер со странной улыбкой запер свой  стол  и
погасил огонь в камине.
     - Но этот майор мне все же по душе! Даже если в самом  человеке  нет  и
капли поэзии, у него  еще  есть  шанс  стать  произведением  других  поэтов.
Подумать  только,  что  не  кто-нибудь,   а   это   создание,   напоминающее
механическую куклу и ведущее столь размеренную жизнь, попало в  сети  одного
из творении Григсби! - Его громкий смех снова зазвучал в тишине.
     Но едва только этот смех замер, прокатившись по комнате, как послышался
стук в дверь, и вовнутрь просунулась огромная, напоминающая совиную,  голова
с черными усами. Вид у нее был вопросительно-умоляющий и довольно смешной.
     - Как! Это опять вы, майор? - воскликнул  удивленный  Нортовер.  -  Чем
могу быть полезен?
     Майор вошел в комнату, беспокойно переступая с ноги на ногу.
     - Все это ужасно глупо,  -  сказал  он.  -  Со  мной  происходит  нечто
странное. Раньше такого не было. Клянусь, я  чувствую  безрассудное  желание
узнать, чем все это кончается.
     - Что именно, сэр?
     - Ну,  шакалы,  документы  на  право  собственности  и  "смерть  майору
Брауну", - ответил майор.
     Лицо представителя "Агентства" посерьезнело,  но  в  глазах  продолжали
светиться веселые искорки.
     - Мне очень жаль, майор, - ответил он, - но вы просите невозможного. Не
знаю, кому мне хотелось бы помочь больше, чем  вам,  но  в  нашем  агентстве
очень строгие правила. Все приключения мы  храним  в  строгой  тайне,  а  вы
посторонний. Я не имею  права  сказать  вам  ни  на  йоту  больше,  чем  это
необходимо. Надеюсь, вы поймете...
     - Едва ли нужно объяснять мне, что такое дисциплина, - ответил Браун. -
Большое спасибо. Спокойной ночи.
     И майор удалился, на этот раз окончательно.
     Вскоре майор женился на мисс Джеймсов, той самой леди в зеленом одеянии
с рыжими волосами. Она была актрисой,  одной  из  многих,  услугами  которых
пользовалось "Агентство романтики и приключений". Ее брак с чопорным пожилым
ветераном вызвал некоторое смятение в среде ее интеллектуальных знакомых. Но
она всем спокойно объясняла, что  ей  приходилось  видеть  множество  людей,
великолепно  находивших  выход  из   головоломок,   подстроенных   для   них
Нортовером, но ей довелось встретить лишь одного, кто был способен  кинуться
в темный подвал, в котором, как он был уверен, скрывается настоящий убийца.
     Они с майором живут счастливо в  своей  маленькой  вилле.  Браун  начал
курить, а в остальном совсем не изменился. Разве что теперь  у  него  иногда
бывают моменты, когда майор, человек по своей природе подвижный,  впадает  в
состояние абсолютной отрешенности от  всего  окружающего.  Тогда  его  жена,
скрывая улыбку, узнает по  невидящему  взгляду  его  голубых  глаз,  что  он
гадает, о каких документах на право собственности шла  речь,  почему  нельзя
было даже упоминать о шакалах и чем  должны  были  закончиться  те  чудесные
приключения.



     Г.К. Честертон
     Необычайная сделка жилищного агента


     Лейтенант Драммонд Кийт принадлежал к  тем  людям,  разговоры  которых,
словно гроза, разражаются сразу после их ухода. Причин было много. Он  носил
легкие просторные костюмы, словно в тропиках, да и сам был легок и проворен,
а точнее - тонок и изящен как пантера,  правда,  с  черными  и  беспокойными
глазами.
     Денег у него не было,  и,  подобно  многим  беднякам,  он  беспрестанно
переезжал.  Есть  в  Лондоне  места,  где,  в  самом  сердце   искусственной
цивилизации, люди  снова  стали  кочевниками.  Но  даже  и  там  нет  такого
неутомимого бродяги, как элегантный офицер в  белых  и  просторных  одеждах.
Судя по его рассказам, в свое время он перестрелял много дичи - от куропаток
до слонов, но злоязычные знакомые полагали, что среди  его  жертв  бывала  и
луна. Занятная поговорка! Когда о  человеке,  тайно  съехавшем  с  квартиры,
говорят, что он выстрелил в луну, так и  видишь  ночную  охоту  во  всем  ее
волшебстве.
     Из дома в дом, из квартала в квартал  он  перевозил  такой  багаж:  два
связанных вместе копья, которыми, по всей вероятности,  пользуется  какое-то
дикое племя; зеленый зонтик; большой растрепанный том  "Записок  Пиквикского
клуба"; большое ружье; большую бутыль нечестивого восточного вина.  Все  это
переезжало на каждую новую квартиру, хотя бы на сутки, и не  в  ящике,  а  в
неприкрытом виде, едва перевязанное бечевкой, к  радости  поэтичных  уличных
мальчишек.
     Забыл сказать, что он переносил и старую саблю тех времен, когда служил
в полку. И тут вставал  еще  один  вопрос:  при  всей  своей  подвижности  и
стройности, он был не  так  уж  молод.  Волосы  уже  поседели,  хотя  пышные
итальянские усы оставались черными, а лицо казалось немолодым,  несмотря  на
итальянскую живость. Странно и не очень приятно видеть стареющего  человека,
который ушел в отставку лейтенантом. Именно это, равно как и непоседливость,
внушали подозрение осторожным, почтенным людям.
     Наконец самые его рассказы вызывали восхищение, но  не  уважение.  Дела
происходили в сомнительных местах, куда приличный человек  не  пойдет,  -  в
курильнях опиума, в игорных притонах, так и казалось, что ты  слышишь  запах
воровской кухни или каннибальских пиршеств. Словом, такие  рассказы  позорят
рассказчика независимо от того, поверили ему или нет. Если Кийт сочинил  все
это то он лжец; если не сочинил - по меньшей мере авантюрист. Он только  что
вышел из комнаты, где были мы с Бэзилом и брат Бэзила  Руперт,  занимавшийся
сыском. Конечно, мы сразу заговорили о нем. Руперт Грант был молод  и  умен,
но  молодость  и  ум,  сплетаясь,  нередко   порождают   какой-то   странный
скептицизм. Сыщик-любитель видел повсюду сомнительное и преступное, он  этим
питался, этим жил. Меня часто раздражала его мальчишеская недоверчивость, но
сейчас, должен признаться, я согласился  с  ним  и  удивился,  почему  Бэзил
спорит.  Человек  я  простой,  проглотить  могу  многое,  но   автобиографию
лейтенанта Кийта я проглотить не мог.
     - Вы же не верите, Бэзил, - сказал я, - что он тайно бежал в экспедицию
Нансена или был безумным муллой.
     - У него один недостаток,  -  задумчиво  произнес  Бэзил,  -  или  одно
достоинство, как хотите. Он говорит правду слишком точно, слишком буквально.
Он чересчур правдив. - Если тебя потянуло на парадоксы, - недовольно  бросил
Руперт. - будь поостроумней. Скажи, что он не выезжал из родового поместья.
     - Нет, он все время переезжает, - бесстрастно  ответил  Бэзил,  -  и  в
самые странные места. Но это не мешает правдивости. Вы никак не поймете, что
буквальный, точный рассказ звучит очень странно. Такое не рассказывают  ради
славы, это слишком нелепо.
     - Я вижу, - ехидно заметил брат, - ты  переходишь  к  избитым  истинам.
По-твоему, правда удивительней вымысла?
     - Конечно, - согласился Бэзил. - Вымысел - плод нашего разума,  он  ему
соразмерен.
     - Ну, правда твоего лейтенанта удивительней всего, - сказал  Руперт.  -
Неужели ты веришь в этот бред про акулу и камеру?
     - Я верю Кийту, - ответил Бэзил. - Он честный человек.
     - Надо бы спросить его бесчисленных хозяек, - не без  цинизма  возразил
Руперт.
     - Мне кажется, - мягко вмешался я, - он не так уж безупречен. Ею  образ
жизни... - прежде, чем я докончил фразу, дверь  распахнулась,  и  на  пороге
появился Драммонд Кийт в белой панаме.
     - Вот что, Грант, - сказал он, стряхивая о косяк пепел  сигареты,  -  я
без денег до апреля. Вы не одолжите мне сто фунтов?
     Мы с Рупертом молча переглянулись. Бэзил, сидевший  у  стола,  неспешно
повернулся на вращающемся стуле и взял перо.
     - Выписать? - спросил он, открывая чековую книжку.
     - Все-таки, - начал Руперт как-то слишком громко, - поскольку лейтенант
Кийт решился высказать такую просьбу при мне, члене семьи...
     - Вот, прошу, - сказал Руперт, бросая  чек  беспечному  офицеру.  -  Вы
спешите?
     - Да, - отрывисто ответил тот. - Я должен  повидаться  с...  э...  моим
агентом.
     Руперт ехидно смотрел на Кийта, словно вот-вот спросит:  "Со  скупщиком
краденого?", но он спросил:
     - Агента? Какого же именно, лейтенант?
     Кийт недружелюбно глянул на него и отвечал без особой любезности:
     - Жилищного.
     - Вот как, жилищного? - мрачно спросил Руперт. - Не пойти ли с  вами  и
мне?
     Бэзил  затрясся  от  беззвучного  смеха.  Лейтенант  Кийт   замялся   и
нахмурился.
     - Простите, - переспросил он, - что вы сказали?
     Проходя все фазы жестокой иронии, Руперт ответил:
     - Я говорю, что хотел бы  пойти  с  вами  к  жилищному  агенту.  Вы  не
возражаете, если пойдем мы все?
     Гость буйно взмахнул тростью.
     - Прошу! - воскликнул он. - Ради Бога! И в спальню. И под кровать. И  в
мусорный ящик. Прошу, прошу, прошу.
     И выскочил из комнаты так быстро, что у нас перехватило дыхание.
     Неспокойные синие глаза Руперта Гранта  озарились  сыщицким  пылом.  Он
догнал Кийта и заговорил  именно  с  той  фальшивой  развязностью,  с  какой
переодетый полисмен должен говорить с переодетым  преступником.  Подозрениям
его способствовала особая нервность спутника. Мы с Бэзилом шли за ними, зная
без слов, что оба мы это заметили.
     Лейтенант Драммонд Кийт вел  нас  через  очень  странные,  сомнительные
места. По мере того, как улицы становились извилистей и теснее, дома - ниже,
канавы  -  неприятней,  Бэзил  все  больше  хмурился  с   каким-то   угрюмым
любопытством, а Руперт (вид сзади) победно ликовал. Пройдя четыре  или  пять
серых улочек бесприютного квартала, мы остановились; таинственный  лейтенант
еще раз оглянулся  в  мрачном  отчаянии.  Над  ставнями  и  дверью,  слишком
обшарпанными даже для самой жалкой лавчонки, висела вывеска: "П. Монморенси,
жилищный агент".
     - Вот его контора, - язвительно сказал Кийт. -  Подождете  минутку  или
ваша поразительная заботливость велит вам выслушать нашу беседу?
     Руперт побледнел, его трясло. Ни за что на  свете  он  бы  не  выпустил
добычу.
     - Если позволите, -  сказал  он,  сжимая  за  спиной  руки,  -  Я  имею
некоторое право...
     - Идемте, идемте, - вскричал лейтенант, безнадежно и дико махнув рукой.
И ринулся в контору. Мы пошли за ним.
     П. Монморенси, жилищный агент, одинокий и пожилой, сидел за голой бурой
конторкой. Голова у него была как яйцо, рот - как у  лягушки,  бородка  -  в
виде сероватой бахромы, а нос - красноватый  и  ровный.  Носил  он  потертый
сюртук и какой-то пасторский галстук,  завязанный  совсем  не  по-пасторски.
Словом, он так же мало походил на агента по  продаже  недвижимости,  как  на
разносчика реклам или на шотландского горца.
     Простояли мы секунд сорок, но  странный  старый  человечек  на  нас  не
смотрел. Правда, и мы на него не смотрели, при всей его странности. Мы,  как
и он, смотрели на хорька, ползавшего по конторке.
     Молчание  нарушил  Руперт.  Сладким   и   стальным   голосом,   который
приберегался для  самых  важных  случаев,  а  репетировался  в  спальне,  он
произнес:
     - Мистер Монморенси, надеюсь?
     Человечек вздрогнул, удивленно и кротко поглядел на нас, взял хорька за
шкирку и сунул в карман. После чего виновато выговорил:
     - Простите?
     - Вы жилищный агент? - осведомился Руперт.
     К великой его радости, человечек вопросительно взглянул на Кийта.
     - Вы агент  или  нет?  -  заорал  Руперт  так,  словно  спрашивал:  "Вы
громила?"
     - Да... о, да!.. - ответил тот с нервной, почти кокетливой  улыбкой.  -
Именно жилищный агент! Да, да.
     - Так вот, - с ехидной мягкостью сказал Руперт, - лейтенант Кийт  хочет
с вами потолковать. Мы пришли сюда по его просьбе.
     Лейтенант, мрачно молчавший, заговорил:
     - Я пришел, мистер Монморенси, по поводу моего дома.
     - Да, да, - откликнулся жилищный агент, барабаня  по  конторке,  -  все
готово, сэр. Я все выполнил... это... ну...
     - Хорошо,  -  оборвал  его  Кийт,  словно  выстрелил  из  ружья.  -  Не
беспокойтесь. Сделали все - и прекрасно.
     И он резко повернулся к дверям.
     Мистер  Монморенси,  немыслимо  жалобный,  что-то   забормотал,   потом
решился:
     - Извините, мистер Кийт... я спрошу... я не совсем уверен. Отопительные
приборы там есть... но зимой... на такой высоте...
     - Нельзя много ждать? - оборвал его лейтенант. - Ну, конечно,  я  и  не
буду. Все в порядке, мой дорогой. Вы не  беспокойтесь,  -  и  он  взялся  за
ручку.
     - Мне кажется, - с сатанинской вкрадчивостью произнес Руперт, -  мистер
Монморенси хочет еще что-то сказать.
     - Я про птиц, - в отчаянии воскликнул агент. - Что с ними делать?
     - Простите? - в полном недоумении выговорил Руперт.
     - Как насчет птиц? - повторил Монморенси.
     Бэзил, стоявший до сей поры спокойно или, точнее, тупо,  как  Наполеон,
внезапно поднял львиную голову.
     - Прежде, чем вы уйдете, лейтенант, - спросил он, - скажите, что  будет
с птицами?
     - Я о них позабочусь, - ответил Кийт. - Они не пострадают.
     - Спасибо, спасибо! - вскричал в полном восторге загнанный агент. -  Не
сердитесь, пожалуйста. Вы знаете, как я люблю животных. Я  такой  же  дикий,
как они. Спасибо, сэр. Но вот еще одно...
     Лейтенант очень странно засмеялся и повернулся к нам. Смысл  его  смеха
был примерно такой: "Ну что ж, хотите все испортить - пожалуйста. Но если бы
вы знали, что вы портите!"
     - Еще одно, - тихо повторил мистер Монморенси. - Конечно,  если  вы  не
хотите, чтобы к вам ходили гости, надо его покрасить зеленым, но...
     - Красьте! - заорал Кийт. - Зеленым, и только зеленым. И прежде, чем мы
опомнились, вылетел на улицу. Руперт Грант собрался не сразу,  но  заговорил
раньше, чем затихло эхо хлопнувшей двери.
     - Ваш клиент взволнован, - сказал он. - Что с ним? Ему плохо?
     - Нет, что вы! - смутился Монморенси. -  Дело  у  нас  непростое.  Дом,
знаете ли...
     - Зеленый, - невозмутимо сказал Руперт.  -  Видимо,  это  очень  важно.
Разрешите осведомиться, мистер Монморенси,  часто  это  бывает?  Просят  вас
клиенты покрасить дом только в голубой или в розовый цвет? Или, допустим,  в
зеленый?
     - Понимаете, - дрожащим голосом отвечал агент, - это для того, чтобы он
не бросался в глаза.
     Руперт безжалостно улыбнулся.
     - Можете вы сказать мне, - спросил он,  -  где  не  бросается  в  глаза
зеленое?
     Жилищный агент порылся в кармане, медленно вынул двух ящериц, пустил их
по конторке и ответил:
     - Нет, не могу.
     - Вы не можете объяснить, в чем дело?
     - Вот именно. - Жилищный агент медленно встал.  -  Не  могу.  Простите,
сэр, я деловой человек. Так вам нужен дом?
     Он взглянул на Руперта голубыми глазами, и тот смутился, и взял себя  в
руки.
     - Простите, - благоразумно ответил он. - Ваши реплики так хороши, что я
едва не упустил нашего друга. Еще раз простите мою дерзость.
     - Что вы, что  вы!  -  проговорил  жилищный  агент,  не  спеша  вынимая
южноамериканского паука из жилетного кармана и пуская его на конторку сбоку.
- Что вы, сэр! Заходите к нам, окажите честь.
     Руперт Грант в ярости поспешил прочь, чтобы изловить лейтенанта, но тот
исчез. Скучная улица, освещенная одними звездами была пуста.
     - Ну, что ты теперь скажешь? - крикнул он брату. Брат не ответил.
     Молча пошли мы по улице, Руперт - в ярости, я - в  удивлении,  Бэзил  -
просто скучая. Мы проходили улицы, одну за другой, огибали углы,  пересекали
площади - и не встретили никого, кроме пьяниц по двое, по трое.
     На одной улочке их стало пятеро, потом - шестеро, а там -  и  небольшая
толпа. Она была сравнительно спокойна; но всякий, знающий дух  неистребимого
народа, знает и то, что сравнительное  (а  не  полное)  спокойствие  обочины
говорит об истинной буре внутри. Вскоре мы убедились, что в сердцевине  этой
толпы что-то произошло. Пробившись туда с изобретательностью, ведомой только
лондонцам, мы увидели, в чем дело. На мостовой лежал  человек.  Рядом  стоял
лейтенант Кийт в  каких-то  лохмотьях,  глаза  его  сверкали,  на  костяшках
пальцев была кровь. Хуже того - на камнях лежал или  очень  длинный  кинжал,
или короткая шпага, вынутая из трости. Однако на ней крови не было.
     Полиция во всем своем тяжком всемогуществе тоже пробилась  в  центр,  и
Руперт кинулся к ней, не в силах удержать своей великой тайны.
     - Вот он, констебль! - крикнул он, указывая на лейтенанта.  -  Вот  кто
убил.
     - Никто никого не убивал, сэр, - с автоматической  вежливостью  ответил
страж порядка. - Бедняга ранен. Я запишу фамилию и адреса свидетелей и  буду
за ними приглядывать.
     - Приглядывайте лучше за ним! - воскликнул бедный Руперт, имея  в  виду
лейтенанта.
     - Хорошо, сэр, -  бесстрастно  ответил  полицейский  и  пошел  собирать
адреса. Когда он их собрал, уже стемнело,  и  многие  разошлись.  Но  Руперт
Грант остался.
     - Констебль, - сказал он, - у меня есть важные причины задать вам  один
вопрос. Дал ли вам адрес человек, который уронил трость со шпагой?
     - Дал, сэр, - ответил, подумав, полицейский, - да, он его дал.
     - Я Руперт Грант, - не без гордости сказал Руперт. - Я не  раз  помогал
полиции в важных делах. Не дадите ли вы адрес мне?
     Констебль на него посмотрел.
     - Хорошо, - опять сказал он. -  Адрес  такой:  Вязы,  Бакстонский  луг,
неподалеку от Перли, графство Серрей.
     - Спасибо, - кивнул Руперт  и  побежал  сквозь  мглу,  как  только  мог
быстрее, повторяя про себя адрес.
     Обычно Руперт Грант вставал поздно, как лорд, и поздно  завтракал;  ему
как-то удавалось сохранять  положение  балованного  младшего  брата.  Однако
наутро мы с Бэзилом застали его на ногах.
     - Ну вот, - резко произнес он прежде, чем мы сели к  столу,  -  что  ты
теперь думаешь о Кийте?
     - Думаю? - переспросил Бэзил. - Да ничего.
     - Очень рад, - сказал Руперт, с недолжным пылом намазав маслом  тостик.
- Я знал, что ты со мной  согласишься.  Этот  лейтенант  -  отпетый  лжец  и
мерзавец.
     - Постой, - монотонно и весомо проговорил Бэзил. - Ты меня не понял.  Я
хотел сказать именно то, что и сказал: я не думаю о нем, он не занимает моих
мыслей. А ты вот  думаешь,  и  слишком  много,  иначе  ты  бы  не  счел  его
мерзавцем. На мой взгляд, он был великолепен.
     - Иногда мне кажется, - сообщил  Руперт,  с  излишним  гневно  разбивая
яйцо, - что ты изрекаешь парадоксы ради искусства. Что  ты  говоришь?  Перед
нами - весьма подозрительная личность, бродяга,  авантюрист,  не  скрывающий
причастности к черным и кровавым  событиям.  Мы  идем  за  ним  на  какое-то
свидание и видим, как они с этим агентом запинаются и лгут. В тот  же  вечер
он  встревает  в  страшную  драку,  причем  только  он  вооружен.  Если  это
великолепно, я не разбираюсь в великолепии.
     Бэзил остался невозмутимым.
     - Да, - сказал он, - его добродетели не совсем обычны. Он  очень  любит
риск и перемены. Твои же выводы случайны. Он не хотел говорить  о  деле  при
нас. А кто захочет? У него в трости шпага. Что ж, не у него одного. Он вынул
ее во время уличной драки. Вполне понятно. Ничего подозрительного здесь нет.
Ничего не подтверждает...
     Тут раздался стук в дверь.
     - Простите, сэр, - сказала встревоженная хозяйка, - к вам полицейский.
     - Пускай войдет, - сказал Бэзил; мы молчали.
     Тяжеловесный, приятный с виду констебль заговорил уже в дверях.
     - Вчера, на Коппер-стрит, во время драки, - почтительно произнес он,  -
кто-то из вас, господа, посоветовал мне приглядывать за одним человеком.
     Руперт медленно приподнялся, глаза его  сверкали,  как  бриллианты,  но
констебль спокойно продолжал, глядя в бумажку:
     - Он не старый, но седой. Костюм светлый,  очень  хороший,  но  рваный,
порвали в драке. Назвался Драммондом Кийтом.
     - Занятно, - сказал Бэзил. -  Я  как  раз  собирался  очистить  его  от
подозрений. Так что с ним такое?
     - Понимаете, сэр, - отвечал констебль, - все адреса  правильные,  а  он
дал фальшивый. Такого места нет. Руперт едва  не  опрокинул  стол  вместе  с
завтраком.
     - Вот оно! - крикнул он. - Знамение небес.
     - Странно, - нахмурился Бэзил. -  Зачем  ему  давать  фальшивый  адрес,
когда он ни в чем не...
     - О, кретин! - завопил Руперт. - О, ранний  христианин!  Ни  удивляюсь,
что ты уже не служишь в суде. По-твоему, все вроде тебя, такие  же  хорошие.
Неужели еще не  понял?  Сомнительные  знакомства,  подозрительные  рассказы,
странные беседы, глухие улицы, спрятанный  кинжал,  полумертвый  человек  и,
наконец, фальшивый адрес. Великолепно, ничего не скажешь!
     - Это очень странно, - повторил Бэзил, шагая по комнате. - Вы  уверены,
констебль, здесь нет ошибки? Адрес записан правильно, а там никого не нашли?
     - Все очень просто, сэр, - отвечал полицейский. -  Место  известное,  в
пригороде, наши люди съездили туда, когда вы еще спали. Только дома нет. Там
вообще нет домов. Хоть это и под самым Лондоном, там только луг,  штук  пять
деревьев, а людей нет и в помине. Нет, сэр, он нас обманул.  Умный  человек,
хитрый, теперь таких мало. Никто не знает, вдруг там есть дома, а их нету.
     Слушая эту разумную речь, Бэзил мрачнел. Едва ли впервые я  видел,  что
он загнан в угол, и, честно говоря, удивлялся детскому упрямству, с  которым
он защищает сомнительного лейтенанта. Наконец он сказал:
     - Кстати, какой это адрес?
     Констебль отыскал нужную бумажку,  но  Руперт  его  опередил.  Небрежно
опираясь о подоконник, как и  следует  спокойно  торжествующему  сыщику,  он
заговорил резко и вкрадчиво.
     - Что ж, я скажу тебе, Бэзил, - произнес он, лениво  ощипывая  какой-то
цветок. - Я догадался его записать. Констебль поправит меня, если ошибусь. -
И, нежно глядя ввысь, отчеканил: -  Вязы,  Бакстонский  луг,  неподалеку  от
Перли, графство Серрей.
     - Правильно, сэр, - сказал полицейский, смеясь и складывая листочки.
     Мы помолчали. Голубые глаза Бэзила мгновение-другое глядели в  пустоту.
Потом он откинул голову, и так резко, что я испугался, не плохо ли  ему.  Но
прежде, чем я шевельнулся, губы его разверзлись (не подберу другого слова) и
дикий, неудержимый, оглушительный хохот сотряс комнату.
     Хозяин наш словно заболел смехом; а мы в те минуты заболели страхом.
     - Простите, - сказал безумец, вставая наконец на ноги. - Не  сердитесь,
пожалуйста! Это невежливо, да и нелепо, что  там  -  бессмысленно,  ведь  мы
спешим. Поезда туда ходят плохо.
     - Туда? - повторил я. - Куда это?
     - Ах ты, забыл! - огорчился Бэзил. - Какой-то луг... Есть у кого-нибудь
расписание?
     - Ты что, хочешь ехать по этому адресу? - вскричал растерянный  Руперт.
- Не может быть!
     - А что? - спросил Бэзил.
     - Зачем тебе это нужно? - спросил его брат, вцепляясь в цветок на окне.
     - Как зачем? - удивился Бэзил. - Чтобы найти нашего друга. Ты не хочешь
его найти?
     Руперт безжалостно обломил веточку и швырнул ее на пол.
     - Ну уж там ты его не найдешь! - воскликнул он. - Где угодно, только не
там.
     Мы с констеблем поневоле засмеялись,  а  Руперт,  наделенный  фамильным
красноречием, ободрился и продолжал спокойнее:
     - Быть может, он в  Бекингемском  дворце;  быть  может,  он  на  куполе
Святого Павла; быть может, он в тюрьме (это скорее всего), в моем подвале, в
твоем буфете, где угодно, только не там, где ты собираешься его искать!
     - Да, собираюсь, - спокойно сказал Бэзил, надевая пальто. Я думал, и ты
со мной пойдешь. А не хочешь, располагайся тут пока я туда съезжу.
     Человек гонится за тем, что от него ускользает; и мы вскочили с  места,
когда Бэзил взял трость и шляпу.
     - Постой! - крикнул Руперт. - Да там ничего нет, только луг и  деревья.
Он дал этот адрес нарочно. Неужели ты туда едешь?
     - Еду, еду, - отвечал Бэзил, на ходу  вынимая  часы.  -  Жалко  что  мы
упустили поезд. Что ж, это к лучшему, мы его могли не застать. А  вот  поезд
5,5 придет примерно к шести. На нем и отправимся, тогда уж мы точно  поймаем
твоего Кийта.
     - Поймаем! - воскликнул вконец разозлившийся Руперт. Где же ты  думаешь
его поймать?
     - Все не запомню толком, - посетовал Бэзил, застегав, пальто. - Вязы...
ну как там дальше? Да, Бакстонский луг. Значит, на этом лугу.
     - Такого места нет, - повторил Руперт, но пошел за братом! Пошел  и  я,
сам не знаю, почему. Мы всегда за ним шли; удивительнее всего, что  особенно
мы его слушались, когда он делал что-то нелепое. Если бы  он  сказал:  "Надо
найти священную свинью о десяти хвостах", мы пошли бы за ним на край света.
     Быть может, это мистическое  чувство  окрасилось  в  тот  раз  темными,
словно туча, цветами нашего странствия. Когда мы  шли  от  станции,  сумерки
сменялись полутьмой. Лондонские пригороды чаще всего будничны  и  уютны,  но
если уж они пустынны, они безотрадней йоркширских болот или шотландских гор,
путник падает в тишину, словно в царство злых эльфов. Так и кажется, что  ты
- на обочине мироздания, о которой забыл Бог.
     Место само по себе было бессмысленным и  неприютным,  но  свойства  эти
стократ увеличивала бессмысленность  нашего  странствия.  Все  было  нелепо,
нескладно, ненужно - и редкие  клочья  унылой  травы,  и  совсем  уж  редкие
деревья, и мы, трое людей под началом безумца, который  ищет  отсутствующего
человека в несуществующем месте.  Мертвенно-лиловый  закат  глядел  на  нас,
болезненно улыбаясь перед смертью.
     Бэзил шагал впереди, подняв воротник,  вглядываясь  в  сумерки,  словно
какой-то гротескный Наполеон. Сгущалась мгла, стояла тишина, мы  шли  против
ветра, по лугу, когда наш вожатый повернулся, и  я  разглядел  на  его  лице
широкую улыбку победителя.
     - Ну, вот! - воскликнул он, вынимая руки из карманов. - Пришли. - И  он
хлопнул в ладоши, не снимая перчаток.
     Ветер горестно выл над неприютным лугом;  два  вяза  нависли  над  нами
бесформенными тучами. До самого горизонта здесь не было никого, даже  зверя,
а посреди пустыни стоял Бэзил  Грант,  потирая  руки,  словно  гостеприимный
кабатчик в дверях своего кабачка.
     - Хорошо вернуться к цивилизации! - весело сказал он.  -  Вот  говорят,
что в ней нет поэзии. Не верьте, это  -  заблуждение  цивилизованных  людей.
Подождите, пока вы и впрямь затеряетесь в природе, среди бесовских  лесов  и
жестоких цветов. Тогда вы и поймете, что нет звезды, подобной звезде  очага;
нет реки, подобной реке вина, доброго  красного  вина,  которое  вы,  мистер
Руперт Грант, будете через две-три минуты поглощать без всякой меры.
     Ветер в деревьях  затих,  мы  тревожно  переглянулись.  Бэзил  радостно
продолжал:
     - Вот увидите, у себя дома наш хозяин куда проще. Я как-то был у него в
Ярмуте, там он жил в такой хижине, и в Лондоне, в порту, он жил  на  складе.
Он славный человек, а самое лучшее в нем - то, о чем я говорил.
     - О чем вы говорите сейчас? - спросил я, не видя смысла в этих  словах.
- Что в нем самое лучшее?
     - Правдивость, - отвечал Бэзил. - Скрупулезная, буквальная правдивость.
     - Ну, знаешь! - вскричал Руперт, притопывая то ли от злости, то  ли  от
холода, словно кебмен. - Что-то сейчас он не очень  скрупулезен.  Да  и  ты,
надо сказать. Какого черта ты затащил нас в эту дыру.
     - Он слишком правдив, - продолжал Бэзил, - слишком строг и точен.  Надо
бы подбавить намеков, неясностей, вполне  законной  романтики.  Однако  пора
идти. Мы опоздаем к ужину.
     Руперт страшно побледнел и прошептал мне на ухо:
     - Неужели галлюцинации? Неужели ему мерещится дом?
     - Да, наверное, - сказал я и громко, весело, здраво прибавил, обращаясь
к Бэзилу: - Ну, ну, что это вы! Куда вы нас зовете? Голос мой показался  мне
таким же странным, как ветер.
     - Сюда, наверх! - Бэзил прыгнул и стал  карабкаться  по  серой  колонне
ствола. - Лезьте, лезьте! - кричал он из тьмы весело, словно школьник.  -  А
то опоздаем.
     Огромные вязы стояли совсем рядом, зазор был меньше ярда, а то и меньше
фута, словно деревья эти - сиамские близнецы растительного царства. И сучья,
и выемки стволов образовали ступеньки, какую-то природную лестницу.
     Так и не  знаю,  почему  мы  послушались.  Быть  может,  тайна  тьмы  и
бесприютности умножила мистику первенства, которым наделен Бэзил.  Великанья
лестница над нами вела куда-то, видимо, к звездам, и ликующий голос звал нас
на небо.
     На полпути меня  лизнул  и  отрезвил  холодный  ночной  воздух.  Гипноз
безумца рассеялся; и я увидел, как на  чертеже  или  на  карте,  современных
людей в пальто,  которые  лезут  на  дерево  где-то  в  болотах,  тогда  как
проходимец, которого они ищут, смеется над ними в каком-нибудь  низкопробном
ресторане. Да и как ему и смеяться? Но подумать жутко, что бы он делал,  как
хохотал, если бы нас увидел! От этой мысли я чуть не свалился с дерева.
     - Суинберн, - раздался вверху  голос  Руперта,  -  что  же  мы  делаем?
Давайте спустимся вниз. - И я понял по самому звуку, что и он проснулся.
     - Нельзя бросить Бэзила, - сказал я. - Схватите-ка его ногу!
     - Он слишком высоко, - ответил Руперт, - почти на вершине.  Ищет  этого
лейтенанта в вороньих гнездах.
     Мы и сами были высоко, там, где могучие стволы уже дрожали  и  качались
от ветра. Я взглянул  вниз  и  увидел,  что  почти  прямые  линии  чуть-чуть
сближаются. Раньше я видел, как деревья  сближаются  в  вышине;  сейчас  они
сближались внизу, у земли, и я ощутил что затерян в космосе, словно падающая
звезда.
     - Неужели его не остановить? - крикнул я.
     - Что поделаешь! - ответил мой собрат по лазанью. - Пусть доберется  до
вершины. Когда он увидит, что там только ветер и листья, он может отрезветь.
Слышите, он разговаривает сам с собой.
     - Может быть, с нами? - предположил я.
     - Нет, - сказал Руперт, - он бы кричал. Раньше он с собой  не  говорил.
Боюсь, ему очень плохо. Это же первый признак безумия.
     - Да, - горько согласился я и  вслушался.  Голос  Бэзила  действительно
звучал над нами, но в нем уже не было ликования. Друг наш говорил  спокойно,
хотя иногда и смеялся среди листьев и звезд.
     Вдруг Руперт яростно вскрикнул:
     - О, Господи!
     - Вы ударились? - всполошился я.
     - Нет, - отвечал он. - Прислушайтесь. Бэзил беседует не с собой.
     - Значит, с нами, - сказал я.
     - Нет, - снова сказал Руперт, - и не с нами.
     Отягощенные листвой ветви рванулись, заглушая звуки, и  потом  я  снова
услышал разумный, спокойный голос, вернее - два голоса.  Тут  Бэзил  крикнул
вниз:
     - Идите, идите! Он здесь.
     А через секунду мы услышали:
     - Очень рад вас видеть. Прошу!
     Среди ветвей, словно осиное гнездо, висел какой-то яйцевидный  предмет.
В нем была дырка, а из дырки на  нас  глядел  бледный  и  усатый  лейтенант,
сверкая южной улыбкой.
     Потеряв и чувства, и  голос,  мы  как-то  влезли  в  странную  дверь  и
очутились в ярко освещенной, очень  маленькой  комнатке  с  массой  подушек,
множеством книг у овальной стены,  круглым  столом  и  круглой  скамьей.  За
столом сидели три человека: Бэзил, такой непринужденный, словно живет тут  с
детства; лейтенант Кийт, очень радостный, но далеко  не  столь  спокойный  и
величественный; и, наконец, жилищный агент, назвавшийся Монморенси. У  стены
стояли ружье и зеленый зонтик, сабля и шпоры висели рядком,  на  полочке  мы
увидели запечатанную бутыль, на столе - шампанское и бокалы.
     Вечерний ветер ревел внизу,  как  океан  у  маяка,  и  комнатка  слегка
покачивалась, словно каюта в тихих водах.
     Бокалы наполнили, а мы все не могли  прийти  в  себя.  Тогда  заговорил
Бэзил:
     - Кажется, Руперт, ты еще не совсем уверен.  Видишь,  как  правдив  наш
хозяин, а мы его обижали.
     - Я не все понимаю, - признался, моргая на свету, Руперт.  -  Лейтенант
Кийт сказал, что его адрес... Лейтенант Кийт широко и приветливо улыбнулся.
     - Бобби спросил, где я живу, - пояснит он, -  я  и  ответил  совершенно
точно, что живу на вязах, недалеко от Перли.  Тут  Бакстонский  луг.  Мистер
Монморенси - жилищный агент, его специальность - дома на  деревьях.  У  него
почти нет клиентов, люди как-то не хотят, чтобы  этих  домов  стало  слишком
много. А вот для таких, как я, это самое подходящее жилище.
     - Вы агент по домам на деревьях? - живо осведомился Руперт,  исцеленный
романтикой реальности.
     Мистер Монморенси, вконец смутившись, сунул руку в один из  карманов  и
нервно извлек оттуда змею, которая поползла по скатерти.
     - Д-да, сэр, - отвечал он. -  П-понимаете,  родители  хотели,  чтобы  я
занялся недвижимостью, а я люблю  естественную  историю.  Они  умерли,  надо
чтить их волю... Вот я и решил, что такие дома... это...  это...  компромисс
между ботаникой и жилищным делом.
     Руперт рассмеялся.
     - Есть у вас клиенты? - спросил он.
     - Н-не совсем, - ответил мистер Монморенси,  бросая  робкий  взгляд  на
единственного заказчика. - Зато они из самого высшего общества.
     - Дорогие друзья, - сказал Бэзил,  пыхтя  сигарой,  -  помните  о  двух
вещах. Первое: когда вы  размышляете  о  нормальном  человеке,  знайте,  что
вероятнее всего - самое простое. Когда вы размышляете о  человеке  безумном,
как наш хозяин, вероятнее всего - самое невероятное. Второе:  если  изложить
факты очень точно, они непременно кажутся дикими. Представьте, что лейтенант
купил кирпичный домик в Клепеме без единого деревца и  написал  на  калитке:
"Вязы". Удивитесь вы? Ничуть, вы поверите, ибо это -  явная,  беззастенчивая
ложь.
     - Пейте вино, джентльмены, - весело сказал Кийт,  -  а  то  этот  ветер
перевернет бокалы.
     Висячий дом почти совсем  не  качался,  и  все  же,  радуясь  вину,  мы
ощущали, что огромная крона мечется в небесах, словно головка чертополоха.



     Г.К. Честертон
     Сапфировый крест

     Перевод Н. Трауберг

     Между серебряной лентой утреннего неба и зеленой блестящей лентой  моря
пароход причалил к берегу Англии и выпустил на сушу темный рой  людей.  Тот,
за кем мы последуем, не выделялся из них - он и не хотел выделяться. Ничто в
нем не привлекало внимания; разве  что  праздничное  щегольство  костюма  не
совсем вязалось с деловой озабоченностью взгляда. Легкий серый сюртук, белый
жилет и серебристая соломенная  шляпа  с  серо-голубой  лентой  подчеркивали
смуглый цвет его лица и черноту эспаньолки, которой больше бы пристали брыжи
елизаветинских времен. Приезжий курил  сигару  с  серьезностью  бездельника.
Никто бы не подумал, что под серым  сюртуком  -  заряженный  револьвер,  под
белым жилетом - удостоверение сыщика, а под  соломенной  шляпой  -  умнейшая
голова Европы. Это был сам  Валантэн,  глава  парижского  сыска,  величайший
детектив  мира.  А  приехал  он  из  Брюсселя,  чтобы  изловить  величайшего
преступника эпохи.
     Фламбо был в Англии. Полиция трех стран наконец выследила его, от Гента
до Брюсселя, от Брюсселя до Хук ван Холланда (1), и решила, что он поедет  в
Лондон, - туда съехались в те дни  католические  священники,  и  легче  было
затеряться в сутолоке приезжих Валантэн не знал еще,  кем  он  прикинется  -
мелкой церковной сошкой или секретарем епископа, никто ничего не знал, когда
дело касалось Фламбо.
     Прошло  много  лет  с  тех  пор,  как  этот  гений  воровства  перестал
будоражить мир и, как говорили после смерти  Роланда,  на  земле  воцарилась
тишина. Но в лучшие (то есть в худшие) дни Фламбо был  известен  не  меньше,
чем кайзер. Чуть не каждое утро газеты сообщали, что он избежал расплаты  за
преступление, совершив новое, еще похлеще. Он был гасконец,  очень  высокий,
сильный и смелый. О его великаньих шутках рассказывали легенды:  однажды  он
поставил на голову следователя, чтобы "прочистить  ему  мозги";  другой  раз
пробежал по Рю де Риволи с двумя полицейскими под мышкой. К  его  чести,  он
пользовался своей силой только для таких бескровных, хотя и унижающих жертву
дел. Он никогда не убивал - он только крал,  изобретательно  и  с  размахом.
Каждую из его краж можно было счесть новым грехом и сделать темой  рассказа.
Это он основал в Лондоне знаменитую фирму "Тирольское молоко", у которой  не
было ни коров, ни доярок, ни бидонов, ни молока, зато были тысячи  клиентов;
обслуживал он их очень просто: переставлял к их дверям чужие бидоны. Большей
частью аферы его были обезоруживающе просты. Говорят,  он  перекрасил  ночью
номера домов на целой улице, чтобы заманить кого-то  в  ловушку.  Именно  он
изобрел портативный  почтовый  ящик,  который  вешал  в  тихих  предместьях,
надеясь, что кто-нибудь забредет туда и бросит в ящик посылку или деньги. Он
был великолепным акробатом; несмотря на свой рост, он прыгал, как  кузнечик,
и лазал по деревьям не хуже обезьяны. Вот почему, выйдя  в  погоню  за  ним,
Валантэн прекрасно понимал, что в данном  случае  найти  преступника  -  еще
далеко не все.
     Но как его хотя бы найти? Об этом и думал теперь прославленный сыщик.
     Фламбо маскировался  ловко,  но  одного  он  скрыть  не  мог  -  своего
огромного роста. Если бы меткий  взгляд  Валантэна  остановился  на  высокой
зеленщице, бравом гренадере или даже статной герцогине, он  задержал  бы  их
немедля. Но все, кто попадался ему на пути, походили на  переодетого  Фламбо
не больше, чем кошка - на переодетую жирафу. На пароходе он всех  изучил;  в
поезде же с ним ехали только шестеро: коренастый  путеец,  направлявшийся  в
Лондон; три невысоких огородника, севших  на  третьей  станции;  миниатюрная
вдова из эссекского местечка  и  совсем  низенький  священник  из  эссекской
деревни. Дойдя до него, сыщик махнул рукой и чуть не  рассмеялся.  Маленький
священник воплощал самую суть этих скучных мест: глаза его  были  бесцветны,
как Северное море, а при взгляде  на  его  лицо  вспоминалось,  что  жителей
Норфолка зовут клецками. Он никак не мог управиться  с  какими-то  пакетами.
Конечно, церковный съезд пробудил от  сельской  спячки  немало  священников,
слепых и беспомощных, как выманенный из земли крот. Валантэн, истый француз,
был суровый скептик и не любил попов. Однако он их жалел, а этого пожалел бы
всякий. Его большой старый зонт то и дело падал; он явно не знал, что делать
с билетом, и простодушно до глупости объяснял всем  и  каждому,  что  должен
держать ухо востро, потому что везет "настоящую  серебряную  вещь  с  синими
камушками". Забавная смесь  деревенской  бесцветности  со  святой  простотой
потешала сыщика всю дорогу; когда  же  священник  с  грехом  пополам  собрал
пакеты, вышел и тут же вернулся за зонтиком, Валантэн  от  души  посоветовал
ему помолчать о серебре, если он хочет его уберечь. Но с кем бы Валантэн  ни
говорил, он искал взглядом другого человека - в бедном ли платье, в  богатом
ли, в женском  или  мужском,  только  не  ниже  шести  футов.  В  знаменитом
преступнике было шесть футов четыре дюйма (2).
     Как бы то ни было, вступая на Ливерпул-стрит, он  был  уверен,  что  не
упустил вора. Он зашел в Скотланд-Ярд,  назвал  свое  имя  и  договорился  о
помощи, если она ему понадобится, потом закурил новую  сигару  и  отправился
бродить по Лондону. Плутая  по  улочкам  и  площадям  к  северу  от  станции
Виктория, он вдруг остановился. Площадь -  небольшая  и  чистая  -  поражала
внезапной тишиной; есть в  Лондоне  такие  укромные  уголки.  Строгие  дома,
окружавшие ее, дышали достатком, но казалось, что в них никто не живет; а  в
центре - одиноко, словно остров в Тихом океане, - зеленел усаженный  кустами
газон. С одной стороны дома были выше, словно помост в конце зала, и  ровный
их ряд, внезапно и очень по-лондонски,  разбивала  витрина  ресторана.  Этот
ресторан как будто бы забрел сюда из Сохо; все привлекало в нем - и  деревья
в кадках, и белые в лимонную полоску шторы. Дом был по-лондонски узкий, вход
находился очень высоко,  и  ступеньки  поднимались  круто,  словно  пожарная
лестница. Валантэн остановился, закурил и долго глядел на полосатые шторы.
     Самое странное в чудесах то,  что  они  случаются.  Облачка  собираются
вместе  в  неповторимый  рисунок  человеческого  глаза.  Дерево   изгибается
вопросительным знаком как раз тогда, когда вы не знаете, как вам быть. И  то
и другое я видел на днях. Нельсон гибнет  в  миг  победы,  а  некий  Уильямс
убивает случайно Уильямсона (похоже  на  сыноубийство!).  Короче  говоря,  в
жизни, как и в сказках, бывают совпадения, но прозаические люди не принимают
их в расчет. Как заметил некогда Эдгар По,  мудрость  должна  полагаться  на
непредвиденное.
     Аристид Валантэн был истый француз, а французский ум - это ум, и ничего
больше. Он не был "мыслящей машиной"; ведь эти слова  -  неумное  порождение
нашего бескрылого фатализма: машина потому и машина, что не  умеет  мыслить.
Он был мыслящим человеком, и мыслил он здраво и трезво. Своими  похожими  на
колдовство  победами  он  был  обязан  тяжелому  труду,  простой   и   ясной
французской мысли. Французы будоражат мир не парадоксами, а общими  местами.
Они облекают прописные истины в плоть  и  кровь  -  вспомним  их  революцию.
Валантэн знал, что такое разум, и потому знал границы  разума.  Только  тот,
кто ничего не смыслит в машинах, попытается ехать без бензина;  только  тот,
кто  ничего  не  смыслит  в  разуме,  попытается  размышлять  без   твердой,
неоспоримой основы. Сейчас основы не было. Он упустил Фламбо  в  Норвиче,  а
здесь, в Лондоне, тот мог принять любую личину и оказаться  кем  угодно,  от
верзилы-оборванца в Уимблдоне до атлета-кутилы в отеле "Метрополь".
     Когда Валантэн ничего не знал, он применял свой метод. Он полагался  на
непредвиденное.  Если  он  не  мог  идти  разумным  путем,  он  тщательно  и
скрупулезно действовал вопреки разуму. Он шел не туда, куда следует, - не  в
банки, полицейские участки, злачные места, а туда, куда не следует: стучался
в пустые дома, сворачивал в тупики, лез в переулки через горы мусора, огибал
любую площадь, петлял. Свои безумные поступки он  объяснял  весьма  разумно.
Если у вас есть ключ, говорил он, этого делать не стоит; но если ключа нет -
делайте только так. Любая  странность,  зацепившая  внимание  сыщика,  могла
зацепить и внимание преступника. С чего-то надо начать: почему же не  начать
там, где  мог  остановиться  другой?  В  крутизне  ступенек,  в  тихом  уюте
ресторана было что-то необычное. Романтическим духом сыщика Валантэн почуял,
что тут стоит остановиться. Он взбежал по ступенькам, сел у окна  и  спросил
черного кофе.
     Было позднее утро, а он еще не завтракал. Остатки чужой еды на столиках
напомнили ему, что он проголодался; он  заказал  яйцо  всмятку  и  рассеянно
положил в кофе сахар, думая о Фламбо. Он вспомнил, как тот  использовал  для
побега то ножницы, то пожар, то доплатное письмо без марки, а однажды собрал
толпу к телескопу, чтоб смотреть на мнимую комету. Валантэн считал  себя  не
глупее Фламбо и был прав. Но он прекрасно понимал невыгоды своего положения.
"Преступник - творец, сыщик - критик", - сказал он, кисло улыбнулся,  поднес
чашку к губам и быстро опустил. Кофе был соленый.
     Он посмотрел на вазочку, из которой  брал  соль.  Это  была  сахарница,
предназначенная для сахара, точно так  же,  как  бутылка  предназначена  для
вина. Он удивился, что здесь держат в сахарницах соль, и посмотрел,  нет  ли
где солонки. На столе стояли две, полные доверху. Может, и с ними не  все  в
порядке? Он попробовал;  в  них  был  сахар.  Тогда  он  окинул  вспыхнувшим
взглядом другие столики - не проявился ли в чем-нибудь и там изысканный вкус
шутника, переменившего местами соль и сахар? Все было опрятно и  приветливо,
если не считать темного пятна на светлых обоях. Валантэн кликнул лакея.
     Растрепанный и сонный  лакей  подошел  к  столику,  и  сыщик  (ценивший
простую, незамысловатую шутку) предложил ему попробовать  сахар  и  сказать,
соответствует  ли  он  репутации  заведения.  Лакей  попробовал,   охнул   и
проснулся.
     - Вы всегда шутите так тонко? - спросил Валантэн. - Вам не приелся этот
розыгрыш?
     Когда ирония дошла до лакея, тот, сильно запинаясь, заверил, что  ни  у
него, ни у хозяина и в мыслях не было ничего подобного. Вероятно, они просто
ошиблись. Он взял сахарницу и осмотрел  ее;  взял  солонку  и  осмотрел  ее,
удивляясь все больше и больше. Наконец он быстро извинился, убежал и  привел
хозяина. Тот тоже обследовал сахарницу и солонку и тоже удивился.
     Вдруг лакей захлебнулся словами.
     - Я вот что думаю, - затараторил он. - Я думаю, это те священники.
     - Какие священники?
     - Те, двое, - пояснил лакей. - Которые - стену супом облили.
     -  Облили  стену  супом?  -  переспросил  Валантэн,  думая,   что   это
итальянская поговорка.
     - Вот, вот, - волновался лакей, указывая на темное  пятно.  -  Взяли  и
плеснули.
     Валантэн взглянул на хозяина, и тот дал более подробный отчет.
     - Да, сэр, - сказал он. - Так оно и было,  только  сахар  и  соль  тут,
наверно, ни при чем. Совсем рано, мы только шторы подняли,  сюда  зашли  два
священника и заказали  бульон.  Люди  вроде  бы  тихие,  приличные.  Высокий
расплатился  и  ушел,  а   другой   собирал   свертки,   он   какой-то   был
неповоротливый. Потом он тоже пошел к дверям и вдруг схватил чашку  и  вылил
суп на стену. Я был в задней комнате. Выбегаю - смотрю: пятно, а  священника
нет. Убыток небольшой, но ведь какая наглость!  Я  побежал  за  ним,  да  не
догнал, они свернули на Карстейрс-стрит.
     Валантэн уже вскочил, надел шляпу и стиснул трость. Он понял:  во  тьме
неведения надо идти туда, куда направляет вас  первый  указатель,  каким  бы
странным он ни был. Еще не упали на стол монеты, еще не хлопнула  стеклянная
дверь, а сыщик уже свернул за угол и побежал по улице.
     К счастью, даже в такие отчаянные минуты он не терял холодной зоркости.
Пробегая мимо какой-то лавки, он заметил в ней что-то странное  и  вернулся.
Лавка оказалась зеленной; на открытой витрине были разложены овощи и фрукты,
а над ними торчали ярлычки с ценами. В самых больших ячейках высилась  груда
орехов и пирамида мандаринов. Надпись над орехами - синие крупные  буквы  на
картонном поле - гласила: "Лучшие мандарины. Две штуки  за  пенни";  надпись
над мандаринами: "Лучшие бразильские орехи.  Четыре  пенса  фунт".  Валантэн
прочитал и  подумал,  что  совсем  недавно  встречался  с  подобным  юмором.
Обратившись к краснолицему зеленщику, который довольно угрюмо смотрел вдаль,
он привлек его внимание к прискорбной ошибке. Зеленщик не ответил, но тут же
переставил  ярлычки.  Сыщик,  небрежно   опираясь   на   трость,   продолжал
разглядывать витрину. Наконец он спросил:
     - Простите за нескромность, сэр, нельзя ли задать вам вопрос из области
экспериментальной психологии и ассоциации идей?
     Багровый лавочник грозно  взглянул  на  него,  но  Валантэн  продолжал,
весело помахивая тростью:
     - Почему переставленные ярлычки на витрине зеленщика напоминают  нам  о
священнике, прибывшем  на  праздники  в  Лондон?  Или  -  если  я  выражаюсь
недостаточно ясно - почему  орехи,  поименованные  мандаринами,  таинственно
связаны с двумя духовными лицами, повыше ростом и пониже?
     Глаза зеленщика полезли на лоб, как глаза улитки; казалось, он  вот-вот
кинется на нахала. Но он сердито проворчал:
     - А ваше какое дело? Может, вы с ними заодно? Так вы им прямо  скажите:
попы они там или кто, а рассыплют мне опять яблоки - кости переломаю!
     - Правда? - посочувствовал сыщик. - Они рассыпали ваши яблоки?
     - Это все тот, коротенький, - разволновался зеленщик. - Прямо по  улице
покатились. Пока я их подбирал, он и ушел.
     - Куда? - спросил Валантэн.
     - Налево, за второй угол. Там площадь, - быстро сообщил зеленщик.
     - Спасибо, - сказал Валантэн и упорхнул, как фея.
     За вторым углом налево он пересек площадь и бросил полисмену:
     - Срочное дело, констебль. Не видели двух патеров?
     Полисмен засмеялся басом.
     - Видел, - сказал он. - Если хотите знать, сэр,  один  был  пьяный.  Он
стал посреди дороги и...
     - Куда они пошли? - резко спросил сыщик.
     - Сели в омнибус, - ответил полицейский. -  Из  этих,  желтых,  которые
идут в Хэмстед.
     Валантэн вынул карточку, быстро сказал:
     "Пришлите  двоих,  пусть  идут  за  мной!"  -  и  ринулся  вперед   так
стремительно, что могучий  полисмен  волей-неволей  поспешил  выполнить  его
приказ. Через минуту, когда сыщик стоял на другой стороне  площади,  к  нему
присоединился инспектор и человек в штатском.
     - Итак, сэр, - важно улыбаясь, начал инспектор, - чем мы можем...
     Валантэн выбросил вперед трость.
     - Я отвечу вам на империале вон того омнибуса, - сказал он и  нырнул  в
гущу машин и экипажей.
     Когда все трое, тяжело дыша,  уселись  на  верхушке  желтого  омнибуса,
инспектор сказал:
     - В такси мы бы доехали в четыре раза быстрее.
     - Конечно, - согласился предводитель. - Если б мы знали, куда едем.
     - А куда мы едем? - ошарашено спросил инспектор.
     Валантэн задумчиво курил; потом, вынув изо рта сигару, произнес:
     - Когда вы знаете, что делает преступник, забегайте вперед. Но если  вы
только гадаете - идите за ним. Блуждайте там, где он; останавливайтесь,  где
он; не обгоняйте его. Тогда вы увидите то, что он видел, и сделаете то,  что
он сделал. Нам остается одно: подмечать все странное.
     - В каком именно роде? - спросил инспектор.
     - В любом, - ответил Валантэн и надолго замолчал.
     Желтый омнибус полз по северной части  Лондона.  Казалось,  что  прошли
часы; великий сыщик ничего не объяснял, помощники его молчали, и в них росло
сомнение. Быть может, рос в них  и  голод  -  давно  миновала  пора  второго
завтрака, а длинные улицы северных кварталов вытягивались  одна  за  другой,
словно колена какой-то жуткой подзорной трубы. Все мы помним  такие  поездки
вот-вот покажется край света, но  показывается  только  Тефнел-парк.  Лондон
исчезал, рассыпался на грязные лачуги,  кабачки  и  хилые  пустыри  и  снова
возникал в огнях широких улиц и фешенебельных отелей. Казалось, едешь сквозь
тринадцать городов. Впереди сгущался холодный сумрак, но сыщик молчал  и  не
двигался, пристально вглядываясь в мелькающие мимо улицы. Когда  Кэмден-таун
остался позади, полицейские уже клевали носом. Вдруг они очнулись:  Валантэн
вскочил, схватил их за плечи и крикнул кучеру, чтобы тот остановился.
     В  полном  недоумении  они  скатились  по  ступенькам  и,  оглядевшись,
увидели, что Валантэн победно указует на большое окно по левую руку от  них.
Окно это украшало сверкающий фасад большого, как дворец,  отеля;  здесь  был
обеденный зал ресторана, о чем и сообщала вывеска. Все окна в доме  были  из
матового узорного стекла; но в середине этого окна, словно звезда  во  льду,
зияла дырка.
     - Наконец! - воскликнул Валантэн, потрясая тростью.  -  Разбитое  окно!
Вот он, ключ!
     - Какое окно? Какой ключ? - рассердился полицейский. - Чем вы докажете,
что это связано с ними?
     От злости Валантэн чуть не сломал бамбуковую трость.
     - Чем докажу! - вскричал он.  -  О,  господи!  Он  ищет  доказательств!
Скорей всего, это никак не связано. Но что ж нам еще делать? Неужели  вы  не
поняли, что нам надо хвататься за любую, самую невероятную случайность или -
идти спать?
     Он ворвался в ресторан; за ним вошли и полисмены. Все трое  уселись  за
столик и принялись за поздний завтрак, поглядывая то  и  дело  на  звезду  в
стекле. Надо сказать, и сейчас она мало что объясняла.
     - Вижу, у вас окно разбито, - сказал Валантэн лакею, расплачиваясь.
     - Да, сэр, - ответил лакей, озабоченно подсчитывая деньги. Чаевые  были
немалые, и, выпрямившись, он явно оживился. - Вот именно, сэр, - сказал  он.
- Ну и дела, сэр!
     - А что такое? - небрежно спросил сыщик.
     - Пришли к нам тут двое, священники, - поведал лакей. - Сейчас их много
понаехало. Ну, позавтракали они,  один  заплатил  и  пошел.  Другой  чего-то
возится. Смотрю - завтрак-то был дешевый, а заплатили чуть  не  вчетверо.  Я
говорю:
     "Вы лишнее дали", - а он остановился  на  пороге  и  так  это  спокойно
говорит: "Правда?" Взял я счет, хотел ему показать и чуть не свалился.
     - Почему? - спросил сыщик.
     - Я бы чем хотите поклялся, в счете было четыре шиллинга. А тут  смотрю
- четырнадцать, хоть ты тресни.
     - Так! - вскричал Валантэн, медленно  поднимаясь  на  ноги.  Глаза  его
горели. - И что же?
     - А он стоит себе в дверях и говорит:  "Простите,  перепутал.  Ну,  это
будет за окно". - "Какое такое окно?" - говорю. "Которое  я  разобью",  -  и
трах зонтиком!
     Слушатели вскрикнули, а инспектор тихо спросил:
     - Мы что, гонимся за сумасшедшим?
     Лакей продолжал, смакуя смешную историю:
     - Я так и сел, ничего не понимаю. А он догнал того, высокого,  свернули
они за угол - и как побегут по Баллок-стрит! Я за ними со всех ног, да  куда
там - ушли!
     - Баллок-стрит! - крикнул сыщик и понесся по улице так же стремительно,
как таинственная пара, за которой он гнался.
     Теперь преследователи быстро шли  меж  голых  кирпичных  стен,  как  по
туннелю. Здесь было мало фонарей и освещенных окон;  казалось,  что  все  на
свете повернулось к  ним  спиной.  Сгущались  сумерки,  и  даже  лондонскому
полисмену нелегко было  понять,  куда  они  спешат.  Инспектор,  однако,  не
сомневался, что рано или поздно они выйдут  к  Хэмстедскому  Лугу.  Вдруг  в
синем сумраке, словно иллюминатор, сверкнуло  выпуклое  освещенное  окно,  и
Валантэн  остановился  за  шаг  до   лавчонки,   где   торговали   сластями.
Поколебавшись секунду, он нырнул в разноцветный мирок кондитерской,  подошел
к прилавку и со всей серьезностью отобрал тринадцать  шоколадных  сигар.  Он
обдумывал, как перейти к делу, но это ему не понадобилось.
     Костлявая женщина - старообразная, хотя и нестарая - смотрела  с  тупым
удивлением на  элегантного  пришельца;  но,  увидев  в  дверях  синюю  форму
инспектора, очнулась и заговорила.
     Вы, наверно, за пакетом? - спросила она. - Я его отослала.
     - За пакетом?! - повторил Валантэн; пришел черед и ему удивляться.
     - Ну, который тот мужчина оставил, - священник, что ли.
     - Ради бога!  -  воскликнул  Валантэн  и  подался  вперед;  его  пылкое
нетерпение прорвалось наконец наружу. - Ради бога, расскажите подробною
     - Ну, - не совсем уверенно начала женщина, - зашли сюда священники, это
уж будет полчаса. Купили мятных лепешек, поговорили про то, про се и пошли к
Лугу. Вдруг один бежит: "Я пакета не оставлял?" Я туда, сюда - нигде нету. А
он говорит: "Ладно. Найдете - пошлите вот по такому адресу". И дал мне  этот
адрес и еще шиллинг за труды. Вроде бы все обшарила, а ушел он, -  глядь!  -
пакет лежит. Ну, я его и послала не помню уж куда, где-то в Вестминстере.  А
сейчас я и подумала: наверное, в этом пакете что-то важное, вот  полиция  за
ним и пришла.
     - Так и есть, - быстро сказал Валантэн. - Близко тут Луг?
     - Прямо идти минут пятнадцать, - сказала женщина.  -  К  самым  воротам
выйдете.
     Валантэн выскочил из лавки и понесся вперед. Полисмены неохотно трусили
за ним.
     Узкие улицы предместья лежали в тени  домов,  и,  вынырнув  на  большой
пустырь, под открытое небо, преследователи удивились, что  сумерки  еще  так
прозрачны и светлы. Круглый купол синевато-зеленого неба отсвечивал  золотом
меж черных стволов и в темно-лиловой дали. Зеленый светящийся сумрак  быстро
сгущался, и на небе  проступали  редкие  кристаллики  звезд.  Последний  луч
солнца  мерцал,  как  золото,  на  вершинах  холмов,  венчавших  излюбленное
лондонцами место, что зовется Долиной Здоровья.  Праздные  горожане  еще  не
совсем разбрелись - на скамейках темнели расплывчатые силуэты пар, а  где-то
вдалеке вскрикивали на качелях девицы. Величие небес осеняло густеющей синью
величие человеческой пошлости. И,  глядя  сверху  на  Луг,  Валантэн  увидел
наконец то, что искал.
     Вдалеке чернели и расставались пары; одна из них  была  чернее  всех  и
держалась вместе. Два человека в черных сутанах уходили вдаль. Они  были  не
крупнее жуков; но Валантэн увидел, что один много ниже другого. Высокий  шел
смиренно и чинно, как подобает ученому клирику, но было  видно,  что  в  нем
больше шести футов. Валантэн сжал зубы и ринулся вниз, рьяно вращая тростью.
Когда расстояние сократилось и двое  в  черном  стали  видны  четко,  как  в
микроскоп, он заметив еще одну  странность,  которая  и  удивила  его  и  не
удивила. Кем бы ни был  высокий,  маленького  Валантэн  узнал:  то  был  его
попутчик по купе, неуклюжий священник из Эссекса,  которому  он  посоветовал
смотреть получше за своими свертками.
     Пока что все сходилось. Сыщику сказали,  что  некий  Браун  из  Эссекса
везет  в  Лондон  серебряный,  украшенный  сапфирами  крест,  -  драгоценную
реликвию,  которую  покажут  иностранному  клиру.  Это  и   была,   конечно,
"серебряная вещь с камушками", а Браун, без сомнения,  был  тот  растяпа  из
поезда. То, что узнал Валантэн, прекрасно мог узнать и Фламбо -  Фламбо  обо
всем узнавал. Конечно, пронюхав про крест, Фламбо захотел украсть его -  это
проще простого. И уж совсем  естественно,  что  Фламбо  легко  обвел  вокруг
пальца священника со свертками и зонтиком. Такую  овцу  кто  угодно  мог  бы
затащить хоть на Северный полюс, так что Фламбо - блестящему актеру - ничего
не стоило затащить его на этот Луг. Покуда  все  было  ясно.  Сыщик  пожалел
беспомощного патера и чуть не  запрезирал  Фламбо,  опустившегося  до  такой
доверчивой жертвы. Но что означали странные события, приведшие к победе  его
самого? Как ни думал он, как ни бился - смысла в  них  не  было.  Где  связь
между кражей креста и пятном супа на обоях? Перепутанными ярлычками?  Платой
вперед за разбитое окно? Он  пришел  к  концу  пути,  но  упустил  середину.
Иногда, хотя и редко, Валантэн упускал преступника; но ключ находил  всегда.
Сейчас он настиг преступника, но ключа у него не было.
     Священники ползли по зеленому склону холма, как черные  мухи.  Судя  по
всему, они беседовали и не замечали, куда идут; но шли они в самый  дикий  и
тихий угол Луга. Преследователям пришлось  принимать  те  недостойные  позы,
которые принимает охотник, выслеживающий дичь: они перебегали  от  дерева  к
дереву, крались и даже ползли по  густой  траве.  Благодаря  этим  неуклюжим
маневрам, охотники подошли совсем близко к дичи и  слышали  уже  голоса,  но
слов не разбирали, кроме слова "разум", которое повторял то и  дело  высокий
детский голос. Вдруг путь им преградили заросли над обрывом; сыщики потеряли
след и плутали минут десять, пока,  обогнув  гребень  круглого,  как  купол,
холма, не увидели в лучах заката прелестную и  тихую  картину.  Под  деревом
стояла ветхая скамья; на ней сидели, серьезно беседуя, священники. Зелень  и
золото  еще  сверкали  у  темнеющего  горизонта,  сине-зеленый  купол   неба
становился зелено-синим, и звезды сверкали  ярко,  как  крупные  бриллианты.
Валантэн сделал знак  своим  помощникам,  подкрался  к  большому  ветвистому
дереву и, стоя там в полной тишине, услышал наконец, о чем говорили странные
священнослужители.
     Он слушал минуту-другую, и бес сомнения обуял его. А что, если  он  зря
затащил английских полисменов в дальний угол  темнеющего  парка?  Священники
беседовали именно так, как должны  беседовать  священники,  -  благочестиво,
степенно, учено о самых бестелесных тайнах богословия.  Маленький  патер  из
Эссекса говорил проще, обратив круглое лицо к разгорающимся звездам. Высокий
сидел, опустив голову, словно считал, что недостоин на них взглянуть. Беседа
их была невинней невинного; ничего более возвышенного не  услышишь  в  белой
итальянской обители или в черном испанском соборе.
     Первым донесся конец фразы отца Брауна:
     - ...то, что имели в виду  средневековые  схоласты,  когда  говорили  о
несокрушимости небес.
     Высокий священник кивнул склоненной головой.
     - Да, - сказал он, - безбожники взывают теперь к разуму. Но кто,  глядя
на эти мириады  миров,  не  почувствует,  что  там,  над  нами,  могут  быть
Вселенные, где разум неразумен?
     - Нет, - сказал отец Браун, - разум разумен везде.
     Высокий поднял суровое лицо к усеянному звездами небу.
     - Кто может знать, есть ли в безграничной Вселенной...  -  снова  начал
он.
     - У нее  нет  пространственных  границ,  -  сказал  маленький  и  резко
повернулся к нему, - но за границы нравственных законов она не выходит.
     Валантэн сидел за  деревом  и  молча  грыз  ногти.  Ему  казалось,  что
английские сыщики хихикают над ним - ведь это он затащил их  в  такую  даль,
чтобы послушать философскую чушь двух тихих пожилых священников.  От  злости
он пропустил ответ высокого и услышал только отца Брауна.
     - Истина и разум  царят  на  самой  далекой,  самой  пустынной  звезде.
Посмотрите на звезды. Правда, они как алмазы и сапфиры? Так вот, представьте
себе любые растения и камни.  Представьте  алмазные  леса  с  бриллиантовыми
листьями. Представьте, что луна - синяя, сплошной  огромный  сапфир.  Но  не
думайте, что все это хоть на йоту изменит закон разума и справедливости.  На
опаловых равнинах, среди жемчужных утесов вы найдете все ту же заповедь: "Не
укради"
     Валантэн собрался было встать - у  него  затекло  все  тело  -  и  уйти
потише, в первый раз за свою жизнь он сморозил такую  глупость.  Но  высокий
молчал как-то странно,  и  сыщик  прислушался.  Наконец  тот  сказал  совсем
просто, еще ниже опустив голову и сложив руки на коленях:
     - А все же я думаю, что другие миры могут подняться выше нашего разума.
Неисповедима тайна небес, и я склоняю голову. - И, не  поднимая  головы,  не
меняя интонации, прибавил: - Давайте-ка сюда этот крест. Мы тут  одни,  и  я
вас могу распотрошить, как чучело.
     Оттого что он не менял ни позы,  ни  тона,  эти  слова  прозвучали  еще
страшнее. Но хранитель святыни почти не  шевельнулся;  его  глуповатое  лицо
было обращено к звездам. Может быть, он не понял или окаменел от страха.
     - Да, - все так же тихо сказал высокий, - да, я Фламбо.  -  Помолчал  и
прибавил: - Ну, отдадите вы крест?
     - Нет, - сказал Браун, и односложное это  слово  странно  прозвенело  в
тишине.
     И тут с Фламбо слетело напускное смирение.  Великий  вор  откинулся  на
спинку скамьи и засмеялся негромко, но грубо.
     - Не отдадите! - сказал он. - Еще бы вы  отдали!  Еще  бы  вы  мне  его
отдали, простак-холостяк! А знаете почему? Потому что он у меня в кармане.
     Маленький сельский священник повернул к нему лицо  -  даже  в  сумерках
было видно, как он растерян,  -  и  спросил  взволнованно  и  робко,  словно
подчиненный:
     - Вы... вы уверены?
     Фламбо взвыл от восторга.
     - Ну, с вами театра не  надо,  -  закричал  он.  -  Да,  достопочтенная
брюква, уверен! Я догадался сделать фальшивый пакет. Так что  теперь  у  вас
бумага, а у меня - камешки. Старый прием, отец Браун, очень старый прием.
     - Да, - сказал отец Браун и  все  так  же  странно,  несмело  пригладил
волосы, - я о нем слышал.
     Король преступников наклонился к нему с внезапным интересом.
     - Кто? Вы? - спросил он. - От кого ж это вы могли слышать?
     - Я не вправе назвать вам его имя, - просто сказал Браун. -  Понимаете,
он каялся. Он жил этим лет двадцать - подменивал свертки и  пакеты.  И  вот,
когда я вас заподозрил, я вспомнил про него, беднягу.
     -  Заподозрили?  -  повторил  преступник.  -  Вы   что,   действительно
догадались, что я вас не зря тащу в такую глушь?
     - Ну да, - виновато сказал Браун. - Я вас сразу заподозрил.  Понимаете,
у вас запястье изуродовано, это от наручников.
     - А, черт! - заорал Фламбо. - Вы-то откуда знаете про наручники?
     - От прихожан, - ответил Браун, кротко поднимая брови. - Когда я служил
в Хартлпуле, там у двоих были такие руки. Вот я вас и  заподозрил  и  решил,
понимаете, спасти крест. Вы уж простите, я за вами следил. В конце концов  я
заметил, что вы подменили пакет. Ну, а я  подменил  его  снова  и  настоящий
отослал.
     - Отослали? - повторил Фламбо, и в  первый  раз  его  голос  звучал  не
только победой.
     - Да, отослал, - спокойно продолжал священник. - Я вернулся в  лавку  и
спросил, не оставлял ли я пакета. И дал им адрес, куда его послать, если  он
найдется. Конечно, сначала я его не оставлял, а  потом  оставил.  А  она  не
побежала за мной и послала его прямо в Вестминстер,  моему  другу.  Этому  я
тоже научился от того бедняги. Он так  делал  с  сумками,  которые  крал  на
вокзалах. Сейчас он в  монастыре.  Знаете,  в  жизни  многому  научишься,  -
закончил он, виновато почесывая за ухом. - Что ж нам,  священникам,  делать?
Приходят, рассказывают...
     Фламбо уже выхватил пакет из внутреннего кармана и рвал его  в  клочья.
Там не было ничего, кроме  бумаги  и  кусочков  свинца.  Потом  он  вскочил,
взмахнув огромной рукой, и заорал:
     - Не верю! Я не верю, что такая тыква может все это обстряпать! Крест у
вас! Не дадите - отберу. Мы одни.
     - Нет, - просто сказал отец Браун и тоже встал. - Вы его  не  отберете.
Во-первых, его действительно нет. А во-вторых, мы не одни.
     Фламбо замер на месте.
     - За этим деревом, - сказал отец  Браун,  -  два  сильных  полисмена  и
лучший в мире сыщик. Вы спросите, зачем они сюда пришли? Я их  привел.  Как?
Что ж, я скажу, если хотите. Господи, когда работаешь в трущобах, приходится
знать много таких штук! Понимаете, я не был уверен, что вы вор, и  не  хотел
оскорблять своего брата священника. Вот  я  и  стал  вас  испытывать.  Когда
человеку дадут соленый кофе, он обычно сердится. Если же он стерпит, значит,
он боится себя выдать. Я насыпал в сахарницу соль, а в солонку - сахар, и вы
стерпели. Когда счет  гораздо  больше,  чем  надо,  это,  конечно,  вызывает
недоумение. Если человек по нему платит, значит, он хочет избежать скандала.
Я приписал единицу, и вы заплатили.
     Казалось, Фламбо вот-вот кинется на него словно тигр. Но вор стоял  как
зачарованный - он хотел понять.
     - Ну вот, - с тяжеловесной дотошностью объяснял отец  Браун.  -  Вы  не
оставляли следов - кому-то  надо  же  было  их  оставлять.  Всюду,  куда  мы
заходили, я делал что-нибудь такое, чтобы о нас толковали весь  день.  Я  не
причинял большого вреда - облил супом стену, рассыпал яблоки, разбил окно, -
но крест я спас. Сейчас он в Вестминстере. Странно, что вы не пустили в  ход
ослиный свисток.
     - Чего я не сделал?
     - Как хорошо, что вы о нем не  слышали!  -  просиял  священник.  -  Это
плохая штука. Я знал, что вы не опуститесь так низко. Тут бы мне не  помогли
даже пятна - я слабоват в коленках.
     - Что вы несете? - спросил Фламбо.
     - Ну уж про пятна-то, я  думал,  вы  знаете,  -  обрадовался  Браун.  -
Значит, вы еще не очень испорчены.
     - А вы-то откуда знаете всю эту гадость? - воскликнул Фламбо.
     - Наверное, потому, что  я  простак-холостяк,  -  сказал  Браун.  -  Вы
никогда не думали, что человек, который все время слушает о  грехах,  должен
хоть немного знать мирское зло? Правда, не  только  практика,  но  и  теория
моего дела помогла мне понять, что вы не священник.
     - Какая еще теория? - спросил изнемогающий Фламбо.
     - Вы нападали на разум,  -  ответил  Браун.  -  У  священников  это  не
принято.
     Он повернулся, чтобы взять свои вещи, и три человека вышли  в  сумерках
из-за деревьев. Фламбо был талантлив и знал законы игры: он отступил назад и
низко поклонился Валантэну.
     - Не мне кланяйтесь, mon ami (3), - сказал  Валантэн  серебряно-звонким
голосом. - Поклонимся оба тому, кто нас превзошел.
     И они стояли, обнажив головы, пока маленький сельский священник шарил в
темноте, пытаясь найти зонтик.

------------------------------------------------------

     1) -  Хук  ван  Холланд  -  аванпорт  голландского  города  Роттердама,
связанный с ним каналом.
     2) - 1 м 93 см
     3) - Мой друг



     Г.К. Честертон
     Странные шаги

     Перевод И. Стрешнева

     Если вы встретите члена  привилегированного  клуба  "Двенадцать  верных
рыболовов", входящего в Вернон-отель на свой ежегодный обед,  то,  когда  он
снимет  пальто,  вы  заметите,  что  на  нем  не  черный,  а  зеленый  фрак.
Предположим, у вас хватит дерзости обратиться к нему, и вы спросите его, чем
вызвана эта причуда. Тогда, возможно он  ответит  вам,  что  одевается  так,
чтобы  его  не  приняли  за  лакея.  Вы   отойдете   уничтоженный   оставляя
неразгаданной тайну, достойную того, чтобы о ней рассказать.
     Если  (продолжая  наши  неправдоподобные  предположения)  вам  случится
встретить скромного труженика, маленького священника, по имени Браун,  и  вы
спросите, что  он  считает  величайшей  удачей  своей  жизни,  он,  по  всей
вероятности, ответит вам, что самым удачным был случай в  Вернон-отеле,  где
он предотвратил преступление, а возможно, и спас грешную  душу  только  тем,
что прислушался к шагам в коридоре. Может  быть,  он  даже  слегка  гордится
своей удивительной догадливостью и, скорее всего, сошлется именно на нее. Но
так как вам, конечно, не удастся достигнуть такого положения в высшем свете,
чтобы встретиться с кем-либо из "Двенадцати верных рыболовов" или опуститься
до мира трущоб и преступлений, чтобы встретить там отца Брауна, то боюсь, вы
никогда не услышите этой истории, если я вам ее не расскажу.
     Вернон-отель, в котором "Двенадцать верных рыболовов" обычно устраивали
свои  ежегодные  обеды,  принадлежал  к  тем   заведениям,   которые   могут
существовать лишь в  олигархическом  обществе,  где  здравый  смысл  заменен
требованиями хорошего тона. Он был - как это ни абсурдно -  "единственным  в
своем роде", то есть давал  прибыль,  не  привлекая,  а,  скорее,  отпугивая
публику. В обществе, подпавшем под власть богачей, торгаши проявили  должную
смекалку и перехитрили свою клиентуру Они создали  множество  препон,  чтобы
богатые и пресыщенные  завсегдатаи  могли  тратить  деньги  и  время  на  их
преодоление. Если бы существовал в Лондоне такой фешенебельный  отель,  куда
не впускали бы ни одного человека ростом ниже шести футов,  высшее  общество
стало  бы  покорно  устраивать  там  обеды,  собирая  на  них  исключительно
великанов. Если бы существовал дорогой ресторан, который, по капризу  своего
хозяина, был бы открыт только во вторник вечером, каждый вторник он  ломился
бы от посетителей. Вернон-отель  незаметно  притулился  на  углу  площади  в
Бельгравии (1). Он был не велик и  не  очень  комфортабелен,  но  самое  его
неудобство   рассматривалось   как   достоинство,   ограждающее    избранных
посетителей. Из всех неудобств особенно ценилось одно: в отеле  одновременно
могло обедать не более двадцати четырех человек. Единственный обеденный стол
стоял под открытым небом, на  веранде,  выходившей  в  один  из  красивейших
старых садов Лондона. Таким образом, даже этими двадцатью  четырьмя  местами
можно было пользоваться только в хорошую погоду, что,  еще  более  затрудняя
получение удовольствия, делало его тем более  желанным  Владелец  отеля,  по
имени Левер, заработал почти миллион именно тем, что сделал  доступ  в  него
крайне затруднительным. Понятно,  он  умело  соединил  недоступность  своего
заведения с самой тщательной заботой о его изысканности. Вина и  кухня  были
поистине европейскими, а прислуга была вышколена  в  точном  соответствии  с
требованиями английского высшего света. Хозяин знал  лакеев  как  свои  пять
пальцев.  Их  было  всего  пятнадцать.  Гораздо  легче  было  стать   членом
парламента, чем лакеем в этом отеле. Каждый из них прошел  курс  молчания  и
исполнительности и был  вышколен  не  хуже,  чем  личный  камердинер  истого
джентльмена. Обычно на каждого обедающего приходилось по одному лакею.
     Клуб "Двенадцать верных рыболовов" не согласился бы обедать ни в  каком
другом месте, так как он требовал полного уединения, и все его члены были бы
крайне взволнованы при одной мысли, что другой клуб в тот же день обедает  в
том же здании. Во время своего ежегодного обеда рыболовы привыкли выставлять
все свои сокровища, словно они обедали в частном  доме;  особенно  выделялся
знаменитый прибор из рыбных ножей  и  вилок,  своего  рода  реликвия  клуба.
Серебряные ножи и вилки были  отлиты  в  форме  рыб,  и  ручки  их  украшали
массивные жемчужины. Прибор этот подавали к рыбной перемене, а рыбное  блюдо
было самым торжественным моментом торжественного  пира.  Общество  соблюдало
целый ряд церемоний и ритуалов, но не имело ни цели, ни  истории,  в  чем  и
заключалась высшая степень его аристократизма. Для того чтобы стать одним из
двенадцати рыболовов, особых заслуг  не  требовалось;  но  если  человек  не
принадлежал к определенному кругу, он никогда и не услыхал бы об этом клубе.
Клуб существовал уже целых двенадцать лет. Президентом его был мистер  Одли.
Вице-президентом - герцог Честерский.
     Если я хоть  отчасти  сумел  передать  атмосферу  неприступного  отеля,
читатель, естественно, может поинтересоваться, откуда же я знаю  все  это  и
каким образом такая заурядная личность, как мой друг - отец Браун, оказалась
в столь избранной компании. Ответ мой будет прост и  даже  банален.  В  мире
есть очень древний мятежник и демагог, который врывается в самые сокровенные
убежища с ужасным сообщением, что все люди братья, и где бы ни появился этот
всадник на коне бледном, дело отца Брауна -  следовать  за  ним.  Одного  из
лакеев, итальянца, хватил паралич в самый день  обеда,  и  хозяин,  исполняя
волю умирающего, велел послать за католическим священником. Умирающий просил
исполнить свою последнюю  волю  озаботиться  немедленной  отправкой  письма,
которое  заключало,  должно  быть,  какое-то   признание   или   заглаживало
причиненное кому-то зло.  Как  бы  то  ни  было,  отец  Браун  -  с  кроткой
настойчивостью, которую, впрочем, он  проявил  бы  и  в  самом  Букингемском
дворце,  -  попросил,  чтобы  ему   отвели   комнату   и   дали   письменные
принадлежности. Мистер Левер раздирался надвое. Он был мягок, но  обладал  и
оборотной  стороной  этого  качества  -  терпеть  не  мог  всяких   сцен   и
затруднений. А в тот вечер присутствие постороннего  было  подобно  грязному
пятну на только что  отполированном  серебре.  В  Вернон-отеле  не  было  ни
смежных, ни запасных помещений, ни  дожидающихся  в  холле  посетителей  или
случайных клиентов. Было пятнадцать лакеев. И двенадцать гостей. Встретить в
тот вечер чужого было бы не менее потрясающе, чем познакомиться за  семейным
завтраком со своим собственным братом. К тому  же  наружность  у  священника
была слишком заурядна,  одежда  слишком  потрепана;  один  вид  его,  просто
мимолетный взгляд на него, мог  привести  отель  к  полному  краху.  Наконец
мистер Левер нашел выход, который если и не уничтожал, то, по крайней  мере,
прикрывал позор. Если  вы  проникнете  в  Вернон-отель  (что,  впрочем,  вам
никогда не удастся), сперва вам придется пройти короткий коридор,  увешанный
потемневшими,  но,  надо  полагать,  ценными  картинами,  затем  -   главный
вестибюль, откуда один проход ведет направо, в гостиные, а другой -  налево,
в контору и кухню. Тут же, у левой  стены  вестибюля,  стоит  углом  большая
стеклянная будка, как бы дом в доме: вероятно, раньше в ней  находился  бар.
Теперь тут контора, где сидит помощник Левера (в этом отеле никто никогда не
попадается на глаза без особой нужды);  а  позади,  по  дороге  к  помещению
прислуги,  находится  мужская  гардеробная,  последняя  граница   господских
владений. Но между конторой и гардеробной есть еще одна маленькая  комнатка,
без выхода в коридор, которой хозяин  иногда  пользуется  для  щекотливых  и
важных дел, - например, дает в долг какому-нибудь герцогу тысячу фунтов  или
отказывается  одолжить  ему  шесть  пенсов.  Мистер  Левер  выказал   высшую
терпимость, позволив простому священнику осквернить это  священное  место  и
написать там письмо.  То,  что  писал  отец  Браун,  было,  вероятно,  много
интереснее моего рассказа, но никогда не увидит света. Я могу лишь отметить,
что тот рассказ был не короче моего и что две-три последние  страницы  были,
очевидно, скучнее прочих.
     Дойдя до них, отец Браун позволил своим мыслям отвлечься от  работы,  а
своим  чувствам  (обычно  достаточно  острым)  пробудиться  от   оцепенения.
Смеркалось. Близилось время обеда. В уединенной комнатке почти стемнело,  и,
возможно, сгущавшаяся тьма до чрезвычайности обострила его слух. Когда  отец
Браун дописывал последнюю страницу, он поймал себя на том, что пишет в  такт
доносившимся из коридора звукам, как иногда в поезде думаешь под стук колес.
Когда  он  понял  это  и  прислушался,  он  убедился,  что  шаги   -   самые
обыкновенные,  просто  кто-то  ходит  мимо  двери,  как  нередко  бывает   в
гостиницах. Тем не менее он уставился  в  темнеющий  потолок  и  прислушался
снова.  Через  несколько  секунд  он  поднялся  и  стал   вслушиваться   еще
внимательней, слегка склонив голову  набок.  Потом  снова  сел  и,  подперев
голову, слушал и размышлял.
     Шаги в коридоре отеля - дело обычное, но эти  шаги  казались  в  высшей
степени странными. Больше ничего не было слышно, дом был на редкость тихий -
немногочисленные  гости  немедленно  расходились  по   своим   комнатам,   а
тренированные лакеи были невидимы и неслышимы, пока их не вызывали.  В  этом
отеле меньше всего можно было ожидать  чего-нибудь  необычного.  Однако  эти
шаги казались настолько странными, что  слова  "обычный"  и  "необычный"  не
подходили к ним. Отец Браун как бы следовал за ними, постукивая пальцами  по
краю стола, словно пианист, разучивающий фортепьянную пьесу.
     Сперва слышались быстрые мелкие шажки, не переходившие, однако, в  бег,
- так мог бы идти участник состязания по ходьбе.  Вдруг  они  прерывались  и
становились мерными, степенными, раза в четыре  медленнее  предыдущих.  Едва
затихал последний медленный шаг, как снова слышалась частая торопливая дробь
и затем опять замедленный шаг грузной походки. Шагал, безусловно, один и тот
же человек - и при медленной ходьбе, и при  быстрой  одинаково  поскрипывала
обувь. Отец Браун был не из тех, кто постоянно задает себе  вопросы,  но  от
этого, казалось бы, простого вопроса у него  чуть  не  лопалась  голова.  Он
видел, как разбегаются, чтобы прыгнуть; он  видел,  как  разбегаются,  чтобы
прокатиться по льду. Но зачем разбегаться, чтобы перейти на  медленный  шаг?
Для чего идти,  чтобы  потом  разбежаться?  И  в  то  же  время  именно  это
проделывали невидимые ноги. Их обладатель  очень  быстро  пробегал  половину
коридора, чтобы медленно проследовать по другой половине;  медленно  доходил
до половины коридора,  с  тем,  чтобы  доставить  себе  удовольствие  быстро
пробежать другую половину. Оба предположения не имели ни малейшего смысла. В
голове отца Брауна, как и в комнате, становилось все темнее и темнее.
     Однако, когда он сосредоточился, сама темнота каморки  словно  окрылила
его мысль. Фантастические ноги, шагавшие по коридору,  стали  представляться
ему в самых неестественных или символических  положениях.  Может  быть,  это
языческий ритуальный танец? Или новое гимнастическое упражнение? Отец  Браун
упорно  обдумывал,  что  бы  могли  означать  эти  шаги.   Медленные   шаги,
безусловно, не принадлежали хозяину. Люди его склада ходят быстро и деловито
или не трогаются с места. Это не мог быть  также  ни  лакей,  ни  посыльный,
ожидающий распоряжений. В олигархическом обществе неимущие  ходят  иной  раз
вразвалку - особенно когда выпьют, но много чаще, особенно в  таких  местах,
они стоят или сидят в напряженной позе. Нет, тяжелый и в то же время упругий
шаг, не  особенно  громкий,  но  и  не  считающийся  с  тем,  какой  шум  он
производит, мог принадлежать лишь одному обитателю земного шара:  так  ходит
западноевропейский джентльмен, который,  по  всей  вероятности,  никогда  не
зарабатывал себе на жизнь.
     Как раз когда отец Браун пришел к этому важному заключению,  шаг  снова
изменился и кто-то торопливо, по-крысиному,  пробежал  мимо  двери.  Однако,
хотя шаги стали гораздо быстрее, шума почти не было, точно человек бежал  на
цыпочках.  Но  отцу  Брауну  не  почудилось,  что  тот  хочет  скрыть   свое
присутствие, - для него звуки связывались с чем-то другим, чего  он  не  мог
припомнить. Эти воспоминания, от которых можно было  сойти  с  ума,  наконец
вывели его из равновесия. Он был уверен, что  слышал  где-то  эту  странную,
быструю походку, - и не мог припомнить, где именно. Вдруг у  него  мелькнула
новая мысль; он вскочил  и  подошел  к  двери.  Комната  его  не  сообщалась
непосредственно с коридором: одна дверь вела в застекленную контору,  другая
- в гардеробную. Дверь  в  контору  была  заперта.  Он  посмотрел,  в  окно,
светлевшее во мраке резко очерченным четырехугольником, полным сине-багровых
облаков, озаренных зловещим светом заката, и на  мгновение  ему  показалось,
что он чует зло, как собака чует крысу.
     Разумное (не знаю, благоразумное ли) начало победило. Он вспомнил,  что
хозяин запер дверь, обещав прийти попозже и выпустить его. Он убеждал  себя,
что двадцать разных причин, которые не пришли ему в голову, могут  объяснить
эти странные шаги в коридоре. Он напомнил себе о недоконченной  работе  и  о
том, что едва успеет дописать письмо засветло. Пересев  к  окну,  поближе  к
угасавшему свету мятежного заката, он снова углубился  в  работу.  Он  писал
минут двадцать, все ниже склоняясь к бумаге, по мере  того  как  становилось
темнее, потом внезапно выпрямился. Снова послышались странные шаги. На  этот
раз прибавилась третья особенность. Раньше незнакомец ходил, ходил  легко  и
удивительно быстро, но все же ходил. Теперь он бегал. По коридору  слышались
частые,  быстрые,  скачущие  шаги,  словно  прыжки   мягких   лап   пантеры.
Чувствовалось, что бегущий -  сильный,  энергичный  человек,  взволнованный,
однако сдерживающий себя.  Но  едва  лишь,  прошелестев,  словно  смерч,  он
добежал до конторы, снова послышался медленный, размеренный шаг.
     Отец Браун отбросил письмо и, зная, что дверь в контору закрыта, прошел
в гардеробную, по  другую  сторону  комнаты  Служитель  временно  отлучился,
должно быть, потому, что все гости уже собрались, давно сидели за  столом  и
его  присутствие  не  требовалось.  Пробравшись  сквозь  серый  лес  пальто,
священник заметил, что полутемную гардеробную отделяет от  ярко  освещенного
коридора барьер, вроде прилавка, через  который  обычно  передают  пальто  и
получают номерки. Как раз над аркой этой двери горела лампа. Отец Браун  был
едва освещен ею и темным силуэтом вырисовывался на фоне  озаренного  закатом
окна. Зато весь свет падал на человека, стоявшего в коридоре.
     Это был элегантный  мужчина,  в  изысканно  простом  вечернем  костюме,
высокий, но хорошо сложенный и гибкий, казалось, там, где он проскользнул бы
как тень, люди меньшего роста были бы заметнее его. Ярко освещенное лицо его
было смугло и оживленно,  как  у  иностранца-южанина.  Держался  он  хорошо,
непринужденно и уверенно. Строгий критик мог бы отметить разве  только,  что
его фрак не вполне соответствовал стройной фигуре и  светским  манерам,  был
несколько мешковат и как- то странно топорщился. Едва увидев  на  фоне  окна
черный силуэт отца Брауна, он бросил на прилавок  номерок  и  с  дружелюбной
снисходительностью сказал:
     - Пожалуйста, шляпу и пальто. Я ухожу.
     Отец Браун молча взял номерок и  пошел  отыскивать  пальто.  Найдя,  он
принес его и положил на прилавок, незнакомец порылся в  карманах  и  сказал,
улыбаясь:
     -  У  меня  нет  серебра.  Возьмите  вот  это,  -  и,  бросив   золотой
полусоверен, он взялся за пальто.
     Отец Браун неподвижно стоял в темноте, и вдруг он потерял голову. С ним
это случалось; правда, глупей от этого он не становился, скорее наоборот.  В
такие моменты, сложив два и два, он получал  четыре  миллиона.  Католическая
церковь (согласная со здравым смыслом) не всегда одобряла  это.  Он  сам  не
всегда  это  одобрял.  Но  порой  на  него  находило  истинное  вдохновение,
необходимое в отчаянные минуты: ведь потерявший голову свою да обретет ее.
     - Мне кажется, сэр, - сказал он вежливо, - в кармане у вас все же  есть
серебро.
     Высокий джентльмен уставился на него.
     - Что за чушь! -  воскликнул  он.  -  Я  даю  вам  золото,  чем  же  вы
недовольны?
     - Иной раз серебро дороже золота, - скромно сказал священник. - Я  хочу
сказать - когда его много.
     Незнакомец внимательно посмотрел на него. Потом еще внимательней глянул
вдоль коридора. Снова перевел глаза на отца Брауна и  с  минуту  смотрел  на
светлевшее позади него окно. Наконец решившись, он взялся рукой  за  барьер,
перескочил через него  с  легкостью  акробата  и,  нагнувшись  к  крохотному
Брауну, огромной рукой сгреб его за воротник.
     - Тихо! - сказал он отрывистым шепотом. - Я не хочу вам грозить, но...
     - А я буду грозить вам, - перебил  его  отец  Браун  внезапно  окрепшим
голосом. - Грозить червем неумирающим и огнем неугасающим.
     - Чудак! Вам не место здесь, - сказал незнакомец.
     - Я священник, мосье Фламбо, - сказал Браун, - и готов  выслушать  вашу
исповедь.
     Высокий человек задохнулся, на мгновение замер и  тяжело  опустился  на
стул.
     Первые две перемены обеда "Двенадцати верных рыболовов" следовали  одна
за другой без всяких помех и задержек. Копии меню у меня нет, но если бы она
и была,  все  равно  бы  вы  ничего  не  поняли.  Меню  было  составлено  на
ультрафранцузском языке поваров, непонятном для самих французов. По традиции
клуба, закуски были разнообразны и сложны до безумия. К ним отнеслись вполне
серьезно, потому что они были бесполезным придатком, как и весь обед, как  и
самый клуб. По той же традиции суп подали легкий и простой -  все  это  было
лишь введением к предстоящему рыбному пиру.  За  обедом  шел  тот  странный,
порхающий разговор, который  предрешает  судьбы  Британской  империи,  столь
полный намеков, что рядовой англичанин едва ли понял бы его, даже если бы  и
подслушал. Министров величали  по  именам,  упоминая  их  с  какой-то  вялой
благосклонностью. Радикального министра финансов, которого вся партия  тори,
по слухам, ругала за вымогательство, здесь хвалили за слабые стишки  или  за
посадку в седле  на  псовой  охоте.  Вождь  тори,  которого  всем  либералам
полагалось ненавидеть, как тирана, подвергался  легкой  критике,  но  о  нем
отзывались одобрительно, как будто речь шла о либерале.  Каким-  то  образом
выходило, что политики - люди значительные, но значительно в  них  все,  что
угодно, кроме их политики. Президентом клуба был добродушный пожилой  мистер
Одли, все еще носивший  старомодные  воротнички  времен  Гладстона  (2).  Он
казался символом этого призрачного и в то же время устойчивого общественного
уклада. За всю свою жизнь он ровно ничего не сделал - ни хорошего,  ни  даже
дурного; не был ни расточителен, ни особенно богат. Он просто всегда был  "в
курсе дела". Ни одна партия не могла обойти его, и если бы он вздумал  стать
членом кабинета, его, безусловно,  туда  ввели  бы.  Вице-президент,  герцог
Честерский, был еще молод и подавал большие надежды. Иными словами, это  был
приятный молодой человек с прилизанными русыми волосами и веснушчатым лицом.
Он обладал средними способностями  и  несметным  состоянием.  Его  публичные
выступления были всегда успешны, хотя секрет их был крайне прост. Если ему в
голову приходила шутка, он высказывал ее, и его называли остроумным. Если же
шутки не подвертывалось, он говорил, что  теперь  не  время  шутить,  и  его
называли глубокомысленным. В частной жизни, в клубе, в своем  кругу  он  был
радушен,  откровенен  и  наивен,  как  школьник.  Мистер  Одли,  никогда  не
занимавшийся политикой, относился к ней  несравненно  серьезнее.  Иногда  он
даже смущал общество, намекая на то, что существует некоторая разница  между
либералом и консерватором. Сам он был консерватором даже  в  частной  жизни.
Его  длинные  седые  кудри  скрывали  на  затылке  старомодный   воротничок,
точь-в-точь как у былых  государственных  мужей,  и  со  спины  он  выглядел
человеком, на которого может положиться империя. А спереди он казался тихим,
любящим комфорт холостяком, из тех, что снимают  комнаты  в  Олбэни  (3),  -
таким он и был на самом деле.
     Как мы уже упоминали, за столом на веранде было двадцать четыре  места,
но сидело всего двенадцать членов клуба. Все они весьма удобно  разместились
по одну сторону стола, и перед ними  открывался  вид  на  весь  сад,  краски
которого все еще были яркими, хотя вечер  и  кончался  несколько  хмуро  для
этого времени года. Президент сидел у середины стола, а вице-президент  -  у
правого конца. Когда двенадцать рыболовов подходили к столу, все  пятнадцать
лакеев должны были (согласно неписаному клубному закону) чинно выстраиваться
вдоль стены, как солдаты, встречающие  короля.  Толстый  хозяин  должен  был
стоять тут же, сияя от приятного удивления, и кланяться членам клуба, словно
он раньше никогда не слыхивал о них. Но при первом же стуке  ножей  и  вилок
вся эта наемная армия исчезала, оставляя одного или  двух  лакеев,  бесшумно
скользивших вокруг стола и незаметно убиравших тарелки.  Мистер  Левер  тоже
скрывался, весь извиваясь в конвульсиях вежливых поклонов. Было бы не только
преувеличением, но даже прямой клеветой  сказать,  что  он  может  появиться
снова. Но когда подавалось главное,  рыбное  блюдо,  тогда,  -  как  бы  мне
выразить это получше - тогда казалось, что где-то  парит  ожившая  тень  или
отражение хозяина. Священное рыбное блюдо было (конечно, для  непосвященного
взгляда) огромным пудингом, размером и формой напоминавшим свадебный  пирог,
в котором несметное  количество  разных  видов  рыбы  вконец  потеряло  свои
естественные свойства. "Двенадцать верных рыболовов" вооружались знаменитыми
ножами и вилками и приступали к пудингу с таким благоговением, словно каждый
кусочек стоил столько же, сколько серебро, которым его ели. И, судя по тому,
что мне известно, так оно и было. С этим блюдом расправлялись молча, жадно и
с полным сознанием  важности  момента.  Лишь  когда  тарелка  его  опустела,
молодой герцог сделал обычное замечание.
     - Только здесь умеют как следует готовить это блюдо.
     - Только здесь,  -  отозвался  мистер  Одли,  поворачиваясь  к  нему  и
покачивая своей почтенной головой. - Только здесь - и нигде больше.  Правда,
мне говорили, что в кафе "Англэ"... - Тут он был прерван и на мгновение даже
озадачен исчезновением своей  тарелки,  принятой  лакеем.  Однако  он  успел
вовремя поймать нить своих ценных мыслей. - Мне говорили, - продолжал он,  -
что это блюдо могли бы приготовить и в кафе "Англэ".  Но  не  верьте  этому,
сэр. - Он безжалостно закачал головой, как судья, отказывающий в помиловании
осужденному на смерть преступнику. - Нет, не верьте этому, сэр.
     - Преувеличенная репутация, - процедил некий полковник  Паунд  с  таким
видом, словно он открыл рот впервые за несколько месяцев.
     - Ну что вы! - возразил герцог Честерский,  по  натуре  оптимист.  -  В
некоторых отношениях это премилое местечко. Например, нельзя отказать им...
     В комнату быстро вошел лакей  и  вдруг  остановился,  словно  окаменев.
Сделал он это  совершенно  бесшумно,  но  вялые  и  благодушные  джентльмены
привыкли к тому, что невидимая машина, обслуживавшая их и поддерживавшая  их
существование, работает безукоризненно, и  неожиданно  остановившийся  лакей
испугал их, словно фальшивая нота в оркестре. Они  чувствовали  то  же,  что
почувствовали бы мы с вами, если бы неодушевленный мир проявил  непослушание
если бы, например, стул вдруг бросился убегать от нашей руки.
     Несколько секунд лакей простоял неподвижно, и каждого из присутствующих
постепенно охватывала странная  неловкость,  типичная  для  нашего  времени,
когда повсюду твердят о гуманности, а  пропасть  между  богатыми  и  бедными
стала еще глубже. Настоящий  родовитый  аристократ,  наверное,  принялся  бы
швырять в лакея чем попало, начав  с  пустых  бутылок  и,  весьма  вероятно,
кончив деньгами. Настоящий демократ спросил бы его чисто товарищеским тоном,
какого черта он стоит тут как истукан. Но эти новейшие плутократы  не  могли
переносить возле себя неимущего - ни как раба, ни как  товарища.  Тот  факт,
что с лакеем случилось нечто странное, был для них просто скучной и досадной
помехой. Быть грубыми они не хотели, а в то  же  время  страшились  проявить
хоть какую-то человечность.  Они  желали  одного,  чтобы  все  это  поскорее
кончилось. Лакей простоял неподвижно несколько секунд, словно  в  столбняке,
вдруг повернулся и опрометью выбежал с веранды.
     Вскоре  он  снова  появился  на  веранде,  или,  вернее,  в  дверях,  в
сопровождении другого  лакея,  что-то  шепча  ему  и  жестикулируя  с  чисто
итальянской живостью. Затем  первый  лакей  снова  ушел,  оставив  в  дверях
второго,  и  опять  появился,  уже  с  третьим.  Когда  и  четвертый   лакей
присоединился к этому сборищу, мистер Одли почувствовал, что  во  имя  такта
необходимо нарушить молчание.  За  неимением  председательского  молотка  он
громко кашлянул и сказал:
     - А ведь молодой Мучер прекрасно работает в Бирме. Какая нация  в  мире
могла бы...
     Пятый лакей стрелою подлетел к нему и зашептал на ухо:
     - Простите, сэр. Важное дело. Может ли хозяин поговорить с вами?
     Президент   растерянно   повернулся   и    увидел    мистера    Левера,
приближавшегося к нему своей обычной ныряющей походкой. Но  лицо  почтенного
хозяина никто не назвал бы обычным.  Всегда  сияющее  и  медно-красное,  оно
окрасилось болезненной желтизной.
     - Простите меня, мистер Одли, - проговорил он, задыхаясь,  -  случилась
страшная неприятность. Скажите, ваши  тарелки  убрали  вместе  с  вилками  и
ножами?
     - Надеюсь, - несколько раздраженно протянул президент.
     - Вы видели его? - продолжал хозяин. - Видели вы лакея,  который  убрал
их? Узнали бы вы его?
     - Узнать лакея? - негодующе переспросил мистер Одли. - Конечно, нет.
     Мистер Левер в отчаянии развел руками.
     - Я не посылал его, - простонал он. - Я не  знаю,  откуда  и  зачем  он
явился. А когда я послал своего лакея убрать тарелки, он увидел, что их  уже
нет.
     Решительно, мистер Одли чересчур растерялся для человека,  на  которого
может положиться вся  империя.  Да  и  никто  другой  из  присутствующих  не
нашелся,   за   исключением   грубоватого   полковника   Паунда,    внезапно
воспрянувшего к жизни. Он поднялся  с  места  и,  вставив  в  глаз  монокль,
проговорил сипло, словно отвык пользоваться голосом:
     - Вы хотите сказать, что кто-то украл наш серебряный рыбный прибор?
     Хозяин снова развел руками,  и  в  ту  же  секунду  все  присутствующие
вскочили на ноги.
     - Где лакеи? - низким глухим голосом спросил полковник. - Они все тут?
     - Да, все, я это заметил, - воскликнул молодой герцог, протискиваясь  в
центр группы. - Всегда считаю их, когда вхожу. Они так забавно выстраиваются
вдоль стены.
     - Да, но трудно сказать с уверенностью... - в  тяжелом  сомнении  начал
было мистер Одли.
     - Говорю вам, я прекрасно помню, - возбужденно повторил герцог, - здесь
никогда не было больше пятнадцати лакеев, и ровно столько же было и сегодня.
Ни больше, ни меньше.
     Хозяин повернулся к нему, дрожа всем телом.
     - Вы говорите... вы говорите... - заикался он, - что видели  пятнадцать
лакеев?
     - Как всегда, - подтвердил герцог, - что ж в этом особенного?
     - Ничего, - сказал Левер, - только всех вы не могли видеть. Один из них
умер и лежит наверху.
     На секунду в комнате  воцарилась  тягостная  тишина.  Быть  может  (так
сверхъестественно слово "смерть"), каждый из этих праздных людей заглянул  в
это мгновение в свою душу  и  увидел,  что  она  маленькая,  как  сморщенная
горошина. Ктото, кажется, герцог, сказал с идиотским состраданием богача:
     - Не можем ли мы быть чем-нибудь полезны?
     - У него был священник, - ответил расстроенный хозяин.
     И  -  словно  прозвучала  труба  Страшного  суда  -  они   подумали   о
таинственном посещении. Несколько весьма  неприятных  секунд  присутствующим
казалось, что пятнадцатым лакеем был призрак мертвеца.  Неприятно  им  стало
потому, что призраки были для них такой же помехой, как и нищие. Но мысль  о
серебре вывела их из оцепенения. Полковник отбросил ногою стул и  направился
к двери.
     - Если здесь был пятнадцатый лакей, друзья мои, - сказал он, -  значит,
этот пятнадцатый и был вором. Немедленно закрыть  парадный  и  черный  ходы.
Тогда мы и поговорим. Двадцать четыре  жемчужины  клуба  стоят  того,  чтобы
из-за них похлопотать.
     Мистер Одли снова  как  будто  заколебался,  пристойно  ли  джентльмену
проявлять торопливость. Но, видя, как герцог  кинулся  вниз  по  лестнице  с
энтузиазмом молодости, он последовал за ним, хотя и с большей солидностью.
     В эту минуту на веранду вбежал шестой лакей  и  заявил,  что  он  нашел
груду тарелок от рыбы без всяких следов серебра. Вся толпа гостей и прислуги
гурьбой скатилась по лестнице  и  разделилась  на  два  отряда.  Большинство
рыболовов  последовало  за  хозяином  в   вестибюль.   Полковник   Паунд   с
президентом, вице-президентом  и  двумя-  тремя  членами  клуба  кинулись  в
коридор, который вел к лакейской, - вероятнее всего, вор бежал  именно  так.
Проходя мимо полутемной гардеробной, они  увидели  в  глубине  ее  низенькую
черную фигурку, стоявшую в тени.
     - Эй, послушайте, - крикнул герцог, - здесь проходил кто-нибудь?
     Низенький человек не ответил прямо, но просто сказал:
     - Может быть, у меня есть то, что вы ищете, джентльмены?
     Они  остановились,  колеблясь  и  удивляясь,  а  он  скрылся  во  мраке
гардеробной и появился снова, держа в обеих руках груду блестящего  серебра,
которое и выложил на прилавок спокойно, как приказчик, показывающий образцы.
Серебро оказалось дюжиной ножей и вилок странной формы.
     - Вы... Вы... - начал окончательно сбитый  с  толку  полковник.  Потом,
освоившись с полумраком, он заметил две вещи: во-первых,  низенький  человек
был в черной сутане и мало походил на слугу и, во-вторых,  окно  гардеробной
было разбито, точно кто-то поспешно из него выскочил.
     - Слишком ценная вещь,  чтобы  хранить  ее  в  гардеробной,  -  заметил
священник.
     - Так вы... вы... значит, это вы украли серебро? -  запинаясь,  спросил
мистер Одли, с недоумением глядя на священника.
     - Если я и украл, то, как видите, я его возвращаю,  -  вежливо  ответил
отец Браун.
     - Но украли не вы? - заметил полковник, вглядываясь в разбитое окно.
     - Но, по правде сказать, я не крал его, -  сказал  священник  несколько
юмористическим тоном и спокойно уселся на стул.
     - Но вы знаете, кто это сделал? - спросил полковник.
     - Настоящего его имени я не знаю, - невозмутимо ответил священник. - Но
я знаю кое-что о его силе и очень много о его душевных сомнениях. Силу его я
ощутил на себе, когда он пытался меня задушить, а об его моральных качествах
я узнал, когда он раскаялся.
     - Скажите пожалуйста, раскаялся! - с надменным смехом воскликнул герцог
Честерский.
     Отец Браун поднялся и заложил руки за спину.
     - Не правда ли, странно, на ваш взгляд,  -  сказал  он,  -  что  вор  и
бродяга раскаялся, тогда как много богатых людей закоснели в мирской суете и
никому от  них  нет  прока?  Если  вы  сомневаетесь  в  практической  пользе
раскаяния, вот вам ваши ножи и вилки. Вы "Двенадцать  верных  рыболовов",  и
вот ваши серебряные рыбы. Видите, вы  все  же  выловили  их.  А  я  -  ловец
человеков.
     - Так вы поймали вора? - хмурясь, спросил полковник.
     Отец Браун в упор посмотрел на его недовольное суровое лицо.
     - Да, я поймал  его,  -  сказал  он,  -  поймал  невидимым  крючком  на
невидимой леске, такой длинной, что он может уйти на край  света  и  все  же
вернется, как только я потяну.
     Они помолчали. Потом джентльмены удалились обратно  на  веранду,  унося
серебро и обсуждая с хозяином странное происшествие.  Но  суровый  полковник
по-прежнему сидел боком на барьере, раскачивая длинными ногами  и  покусывая
кончики темных усов. Наконец он спокойно сказал священнику:
     - Вор был не глупый малый, но, думается, я знаю человека поумнее.
     - Он умный человек, - ответил отец Браун, -  но  я  не  знаю,  кого  вы
считаете умнее.
     - Вас, - сказал полковник и коротко рассмеялся. - Будьте спокойны, я не
собираюсь сажать вора в тюрьму. Но я дал бы гору  серебряных  вилок  за  то,
чтобы толком узнать, как вы-то замешались во всю эту кашу и как вам  удалось
отнять у него серебро. Думается мне,  что  вы  большой  хитрец  и  проведете
любого.
     Священнику, по-видимому, понравилась грубоватая прямота военного.
     - Конечно, полковник, -  сказал  он,  улыбаясь,  -  я  ничего  не  могу
сообщить вам об этом человеке и его частных  делах.  Но  я  не  вижу  причин
скрывать от вас внешний ход дела, насколько я сам его понял.
     С неожиданной для него легкостью он перепрыгнул через барьер, сел рядом
с полковником Паундом и, в свою очередь, заболтал короткими ножками,  словно
мальчишка на заборе. Рассказ свой он начал так непринужденно,  как  если  бы
беседовал со старым другом у рождественского камелька.
     - Видите ли, полковник, - начал он, -  меня  заперли  в  той  маленькой
каморке, и я писал письмо, когда услышал, что пара ног отплясывает по  этому
коридору такой танец, какого не спляшешь и  на  виселице.  Сперва  слышались
забавные мелкие шажки, словно кто-то ходил на цыпочках;  за  ними  следовали
шаги медленные, уверенные - словом, шаги солидного человека,  разгуливающего
с сигарой во рту. Но  шагали  одни  и  те  же  ноги,  в  этом  я  готов  был
поклясться: легко, потом тяжело, потом опять легко. Сперва  я  прислушивался
от нечего делать, а потом чуть с ума не сошел,  стараясь  понять,  для  чего
понадобилось одному человеку ходить двумя походками. Одну  походку  я  знал,
она была вроде  вашей,  полковник.  Это  была  походка  плотно  пообедавшего
человека, джентльмена, который расхаживает не  потому,  что  взволнован,  а,
скорее, потому, что  вообще  подвижен.  Другая  походка  тоже  казалась  мне
знакомой, только я никак не мог припомнить, где я ее  слышал  и  где  раньше
встречал странное существо, носящееся на цыпочках подобным образом. Скоро до
меня донесся стук тарелок, и ответ представился до глупости  очевидным:  это
была походка лакея,  когда,  склонившись  вперед,  опустив  глаза,  загребая
носками сапог, он несется подавать к столу. Затем я поразмыслил с минуту.  И
мне показалось, что я понял замысел преступления так же ясно,  как  если  бы
сам собирался его совершить.
     Полковник внимательно посмотрел на священника, но кроткие  серые  глаза
были безмятежно устремлены в потолок.
     -  Преступление,  -  продолжал  он  медленно,  -  то  же   произведение
искусства. Не удивляйтесь: преступление далеко не единственное  произведение
искусства,  выходящее  из  мастерских  преисподней.  Но   каждое   подлинное
произведение искусства, будь оно небесного или  дьявольского  происхождения,
имеет одну непременную особенность: основа его всегда проста, как бы  сложно
ни было выполнение. Так, например, в  "Гамлете"  фигуры  могильщиков,  цветы
сумасшедшей девушки, загробное обаяние  Озрика,  бледность  духа  и  усмешка
черепа - все сплетено венком для мрачного человека в черном. И то, что я вам
рассказываю, - добавил он, улыбаясь и медленно  слезая  с  барьера,  -  тоже
незамысловатая трагедия человека в черном. - Да, - продолжал он,  видя,  что
полковник смотрит на него с удивлением, - вся эта история сводится к черному
костюму. В ней, как и в  "Гамлете",  немало  всевозможных  наслоений,  вроде
вашего клуба, например. Есть мертвый лакей, который был  там,  где  быть  не
мог; есть невидимая рука, собравшая с вашего стола серебро  и  растаявшая  в
воздухе. Но каждое умно задуманное преступление основано в конце  концов  на
чем-нибудь вполне заурядном, ничуть не загадочном. Таинственность появляется
позже, чтобы увести нас в сторону  по  ложному  следу.  Сегодняшнее  дело  -
крупное, тонко задуманное и (на взгляд заурядного вора) весьма выгодное. Оно
было построено на том общеизвестном факте, что вечерний  костюм  джентльмена
как две капли воды похож на костюм лакея,  -  оба  носят  черный  фрак.  Все
остальное была игра, и притом удивительно тонкая.
     - И все же, - заметил полковник, слезая с барьера и  хмуро  разглядывая
свои ботинки, - все же я не вполне уверен, что понял вас.
     - Полковник, - сказал отец Браун, - вы еще больше  удивитесь,  когда  я
скажу вам, что демон наглости, укравший ваши вилки, все время  разгуливал  у
вас на глазах. Он прошел по коридору раз двадцать взад и вперед - и это  при
полном, освещении и на виду у всех. Он не прятался по углам, где  его  могли
бы заподозрить. Напротив, он беспрестанно двигался и,  где  бы  он  ни  был,
везде, казалось, находился по праву. Не спрашивайте меня, как  он  выглядел,
потому что вы сами видели его сегодня  шесть  или  семь  раз.  Вы  вместе  с
другими  высокородными  господами  дожидались  обеда  в  гостиной,  в  конце
прохода,  возле  самой  веранды.  И  вот,  когда  он  проходил  среди   вас,
джентльменов, он был лакеем, с опущенной головой,  болтающейся  салфеткой  и
развевающимися  фалдами.  Он  вылетал  на   веранду,   поправлял   скатерть,
переставлял что-нибудь на столе и мчался обратно по направлению к конторе  и
лакейской. Но едва он попадал в поле зрения конторского клерка  и  прислуги,
как - и видом и манерами, с головы до ног, - становился другим человеком. Он
бродил среди слуг с той рассеянной небрежностью, которую  они  так  привыкли
видеть у своих патронов. Их не должно было удивлять, что  гость  разгуливает
по всему дому, словно зверь, снующий по клетке  в  зоологическом  саду.  Они
знали: ничто так не  выделяет  людей  высшего  круга,  как  именно  привычка
расхаживать всюду, где им  вздумается.  Когда  он  пресыщался  прогулкой  по
коридору, он поворачивал и снова проходил мимо конторы. В  тени  гардеробной
ниши он, как по мановению жезла, разом менял свой облик и  снова  услужливым
лакеем мчался к "Двенадцати  верным  рыболовам".  Не  пристало  джентльменам
обращать  внимание  на  какого-то  лакея.  Как  может  прислуга  заподозрить
прогуливающегося джентльмена?.. Раз он выкинул фокус еще почище.  У  конторы
он величественно потребовал сифон содовой воды, сказав, что хочет  пить.  Он
добавил непринужденно, что возьмет сифон с собой. Он так и сделал - быстро и
ловко пронес его среди всех вас, джентльменов, лакеем,  выполняющим  обычное
поручение. Конечно, это не могло длиться до бесконечности, но ему ведь нужно
было дождаться лишь конца рыбной  перемены.  Самым  опасным  для  него  было
начало обеда, когда все лакеи выстраивались в ряд,  но  и  тут  ему  удалось
прислониться к стене как раз за углом, так что лакеи и тут  приняли  его  за
джентльмена, а джентльмены - за лакея. Дальше все шло как  по  маслу.  Лакей
принимал его за скучающего аристократа, и наоборот. За две минуты  до  того,
как рыбная перемена была закончена, он снова обратился в проворного слугу  и
быстро собрал тарелки. Посуду он оставил на полке, серебро засунул в боковой
карман, отчего тот оттопырился, и, как заяц, помчался по коридору, покуда не
добрался до гардеробной. Тут он снова стал джентльменом, внезапно  вызванным
по делу. Ему оставалось лишь сдать свой номерок гардеробщику и выйти так  же
непринужденно, как пришел. Только случилось так, что гардеробщиком был я.
     - Что вы сделали с ним? - воскликнул полковник  с  необычным  для  него
жаром. - И что он вам сказал?
     - Простите, -  невозмутимо  ответил  отец  Браун,  -  тут  мой  рассказ
кончается.
     -  И  начинается  самое  интересное,  -  пробормотал   Паунд.   -   Его
профессиональные приемы я еще понимаю. Но как-то не могу понять ваши.
     - Мне пора уходить, - проговорил отец Браун.
     Вместе они дошли до  передней,  где  увидели  свежее  веснушчатое  лицо
герцога Честерского, с веселым видом бежавшего искать их.
     - Скорее, скорее, Паунд! - запыхавшись, кричал он.  -  Скорее  идите  к
нам! Я всюду искал вас. Обед продолжается как ни в чем не бывало,  и  старый
Одли сейчас скажет спич в честь спасенных вилок. Видите ли, мы  предполагаем
создать новую церемонию, чтобы увековечить это событие. Серебро снова у нас.
Можете вы что- нибудь предложить?
     - Ну что ж, - не без сарказма согласился полковник, оглядывая его. -  Я
предлагаю, чтобы отныне мы носили зеленые фраки вместо черных. Мало  ли  что
может случиться, когда ты одет так же, как лакей.
     - Глупости, - сказал герцог, - джентльмен никогда не выглядит лакеем.
     - А лакей не может выглядеть джентльменом? - так же  беззвучно  смеясь,
отозвался полковник Паунд. - В таком случае  и  ловок  же  ваш  приятель,  -
сказал он, обращаясь к Брауну, - если он сумел сойти за джентльмена.
     Отец Браун наглухо застегнул свое скромное пальто - ночь была  холодная
и ветреная - и взял в руки свой скромный зонт.
     - Да, - сказал он, - должно быть, очень трудно быть  джентльменом.  Но,
знаете ли, я не раз думал, что почти так же трудно быть лакеем.
     И,  промолвив  "добрый  вечер",  он  толкнул   тяжелую   дверь   дворца
наслаждений. Золотые врата тотчас  же  захлопнулись  за  ним,  и  он  быстро
зашагал по мокрым темным улицам в поисках омнибуса.

---------------------------------------------------------

     1) - Бельгравия - аристократическая часть Лондона
     2) - Гладстон Уильям  Юарт  (1809-1898)  -  английский  политический  и
государственный деятель
     3) - Олбэни - тихий квартал, примыкающий с востока к Риджент-парку



     Г.К. Честертон
     Летучие звезды

     Перевод И. Бернштейн

     "Мое самое красивое преступление, - любил рассказывать  Фламбо  в  годы
своей  добродетельной  старости,  -  было  также,  по   странному   стечению
обстоятельств, моим последним преступлением. Я совершил  его  на  рождество.
Как настоящий артист своего дела,  я  всегда  старался,  чтобы  преступление
гармонировало с определенным временем года или с пейзажем, и подыскивал  для
него, словно  для  скульптурной  группы,  подходящий  сад  или  обрыв.  Так,
например, английских сквайров уместнее всего надувать  в  длинных  комнатах,
где стены обшиты  дубовыми  панелями,  а  богатых  евреев,  наоборот,  лучше
оставлять без гроша среди  огней  и  пышных  драпировок  кафе  "Риш".  Если,
например, в Англии у меня возникало желание избавить  настоятеля  собора  от
бремени земного имущества (что не так-то просто сделать, как  кажется),  мне
хотелось видеть свою жертву обрамленной, если можно  так  сказать,  зелеными
газонами и серыми колокольнями старинного городка. Точно так же во  Франции,
изымая некоторую сумму у богатого и жадного крестьянина (что  сделать  почти
невозможно),  я  испытывал  удовлетворение,  если   видел   его   негодующую
физиономию на фоне серого ряда аккуратно подстриженных тополей или величавых
галльских равнин, которые так прекрасно живописал великий Милле (1).
     Так вот, моим последним преступлением было рождественское преступление,
веселое, уютное английское преступление среднего достатка -  преступление  в
духе Чарльза Диккенса. Я совершил его в одном хорошем  старинном  доме  близ
Путни, в доме с полукруглым подъездом для экипажей, в  доме  с  конюшней,  в
доме с названием, которые значилось на обоих воротах, в  доме  с  неизменной
араукарией... Впрочем, довольно, - вы уже, вероятно, представляете себе, что
это  был  за  дом.  Ей-богу,  я  тогда  очень  смело  и  вполне  литературно
воспроизвел диккенсовский стиль.  Даже  жалко,  что  в  тот  самый  вечер  я
раскаялся и решил покончить с прежней жизнью".
     И Фламбо начинал рассказывать всю эту историю изнутри, если  можно  так
выразиться, с точки зрения одного из ее героев, но даже с этой точки  зрения
она казалась  по  меньшей  мере  странной.  С  точки  же  зрения  стороннего
наблюдателя история эта представлялась просто непостижимой, а именно с  этой
точки зрения и должен ознакомиться с нею читатель.
     Это произошло на второй день  рождества.  Началом  всех  событий  можно
считать тот момент, когда двери дома  отворились  и  молоденькая  девушка  с
куском хлеба в руках вышла в сад, где росла  араукария,  покормить  птиц.  У
девушки было хорошенькое личико и  решительные  карие  глаза;  о  фигуре  ее
судить не представлялось возможности - с ног до головы она была так  укутана
в коричневый мех, что трудно было сказать, где кончается лохматый воротник и
начинаются пушистые волосы. Если б не милое личико, ее можно было бы принять
за маленького неуклюжего Медвежонка.
     Освещение зимнего дня приобретало все более красноватый оттенок по мере
того, как близился вечер, и рубиновые отсветы на обнаженных клумбах  в  саду
казались призраками увядших роз. С одной стороны к дому примыкала конюшня, с
другой начиналась аллея, вернее, галерея  из  сплетающихся  вверху  лавровых
деревьев, которая уводила в большой сад за  домом.  Юная  девушка  накрошила
птицам хлеб (в четвертый или пятый раз  за  день,  потому  что  его  съедала
собака) и, чтобы не мешать птичьему пиршеству, пошла  по  лавровой  аллее  в
сад, где мерцали листья  вечнозеленых  деревьев.  Здесь  она  вскрикнула  от
изумления - искреннего или притворного, неизвестно,  -  ибо,  подняв  глаза,
увидела, что на высоком заборе, словно наездник на  коне,  в  фантастической
позиции сидит некая фантастическая фигура.
     - Ой, только не прыгайте, мистер Крук, - воскликнула девушка в тревоге,
- здесь очень высоко!
     Человек,  оседлавший  забор,  точно  крылатого  коня,  был  долговязым,
угловатым  юношей  с  темными,  "ежиком",  волосами,   с   лицом   умным   и
интеллигентным,  но  совсем  не  по-английски  бледным,   даже   бескровным.
Бледность его особенно подчеркивал красный галстук вызывающе яркого  оттенка
- единственная явно обдуманная деталь  его  костюма.  Быть  может,  это  был
своего рода символ? Он не внял мольбе  девушки  и,  рискуя  переломать  себе
ноги, спрыгнул на землю с легкостью кузнечика.
     - По-моему, судьбе угодно было, чтобы я стал вором и лазил в чужие дома
и сады, - спокойно объявил он, очутившись рядом с  нею.  -  И  так  бы,  без
сомнения, и случилось, не родись я в этом милом доме по  соседству  с  вами.
Впрочем, ничего дурного я в этом не вижу.
     - Как вы можете так говорить? - с укором воскликнула девушка.
     - Понимаете ли,  если  родился  не  по  ту  сторону  забора,  где  тебе
требуется, по- моему, ты вправе через него перелезть.
     - Вот уж никогда не знаешь, что вы сейчас скажете или сделаете.
     - Я и сам частенько не знаю, - ответил мистер Крук. - Во всяком случае,
сейчас я как раз по ту сторону забора, где мне и следует быть.
     - А по какую сторону забора вам следует быть? - с улыбкой спросила юная
девица.
     - По ту, где вы, - ответил молодой человек по фамилии Крук.
     И  они  пошли  назад  по  лавровой  аллее.  Вдруг   трижды   протрубил,
приближаясь,  автомобильный  гудок:  элегантный  автомобиль  светло-зеленого
цвета, словно птица, подлетел к подъезду и, весь трепеща, остановился.
     - Ого, - сказал молодой человек  в  красном  галстуке,  -  вот  уж  кто
родился с той стороны, где следует. Я не знал, мисс Адамс, что у вашей семьи
столь новомодный Дед Мороз.
     - Это мой крестный отец, сэр Леопольд Фишер. Он всегда приезжает к  нам
на рождество.
     И   после   невольной   паузы,   выдававшей   определенный   недостаток
воодушевления. Руби Адамс добавила:
     - Он очень добрый.
     Журналист Джон Крук  был  наслышан  о  крупном  дельце  из  Сити,  сэре
Леопольде Фишере, и если сей крупный делец не был наслышан о Джоне Круке, то
уж, во всяком случае, не по вине последнего, ибо тот неоднократно  и  весьма
непримиримо отзывался о сэре Леопольде  на  страницах  "Призыва"  и  "Нового
века". Впрочем, сейчас мистер Крук не говорил ни слова  и  с  мрачным  видом
наблюдал за разгрузкой  автомобиля,  -  а  это  была  длительная  процедура.
Сначала открылась передняя дверца, и  из  машины  вылез  высокий  элегантный
шофер в зеленом, затем открылась задняя дверца, и из машины вылез  низенький
элегантный слуга в сером,  затем  они  вдвоем  извлекли  сэра  Леопольда  и,
взгромоздив его на крыльцо, стали распаковывать,  словно  ценный,  тщательно
увязанный узел. Под пледами, столь многочисленными, что  их  хватило  бы  на
целый магазин, под шкурами всех лесных зверей и шарфами всех  цветов  радуги
обнаружилось  наконец  нечто,  напоминающее  человеческую   фигуру,   нечто,
оказавшееся довольно приветливым, хотя и смахивающим на  иностранца,  старым
джентльменом с седой козлиной  бородкой  и  сияющей  улыбкой,  который  стал
потирать руки в огромных меховых рукавицах.
     Но еще задолго до конца этой  процедуры  двери  дома  отворились  и  на
крыльцо вышел полковник Адамс (отец молодой леди в шубке), чтобы встретить и
ввести в дом почетного гостя. Это был высокий  смуглый  и  очень  молчаливый
человек в красном колпаке, напоминающем феску и придававшем ему  сходство  с
английским сардаром или египетским пашой. Вместе  с  ним  вышел  его  шурин,
молодой фермер, недавно приехавший из Канады, - крупный и  шумливый  мужчина
со светлой бородкой, по имени Джеймс Блаунт. Их обоих сопровождала еще одна,
весьма скромная личность -  католический  священник  из  соседнего  прихода.
Покойная жена полковника была католичкой, и дети, как это  принято  в  таких
случаях,  воспитывались  в  католичестве.  Священник  этот  был   ничем   не
примечателен, даже фамилия у него была заурядная - Браун.  Однако  полковник
находил его общество приятным и часто приглашал к себе.
     В просторном холле было довольно места даже для сэра  Леопольда  и  его
многочисленных оболочек. Холл  этот,  непомерно  большой  для  такого  дома,
представлял собой огромное помещение,  в  одном  конце  которого  находилась
наружная дверь с крыльцом, а в другом -  лестница  на  второй  этаж.  Здесь,
перед камином с висящей над  ним  шпагой  полковника,  процедура  раздевания
нового гостя была завершена и все присутствующие,  в  том  числе  и  мрачный
Крук, были представлены сэру Леопольду Фишеру.  Однако  почтенный  финансист
все еще продолжал сражаться со  своим  безукоризненно  сшитым  одеянием.  Он
долго  рылся  во  внутреннем  кармане  фрака  и  наконец,  весь  светясь  от
удовольствия, извлек оттуда черный  овальный  футляр,  заключавший,  как  он
пояснил, рождественский подарок для его крестницы. С нескрываемым  и  потому
обезоруживающим тщеславием он высоко поднял футляр, так чтобы все могли  его
видеть, затем слегка нажал пружину  -  крышка  откинулась,  и  все  замерли,
ослепленные:  фонтан  кристаллизованного  света  вдруг  забил  у  них  перед
глазами. На оранжевом бархате, в  углублении,  словно  три  яйца  в  гнезде,
лежали три чистых сверкающих бриллианта,  и  казалось,  даже  воздух  вокруг
загорелся от их огня. Фишер стоял, расплывшись  в  благожелательной  улыбке,
упиваясь  изумлением  и  восторгом   девушки,   сдержанным   восхищением   и
немногословной благодарностью полковника, удивленными возгласами остальных.
     - Пока что я положу их обратно,  милочка,  -  сказал  Фишер,  засовывая
футляр в задний карман  своего  фрака.  -  Мне  пришлось  вести  себя  очень
осторожно, когда я ехал сюда. Имейте  в  виду,  что  это  -  три  знаменитых
африканских бриллианта, которые называются "летучими звездами",  потому  что
их уже неоднократно похищали. Все крупные преступники охотятся за ними, но и
простые люди на улице и в гостинице, разумеется, рады были бы заполучить их.
У меня могли украсть бриллианты по дороге сюда. Это было вполне возможно.
     - Я бы сказал, вполне естественно, - сердито заметил молодой человек  в
красном галстуке. - И я бы лично никого не стал винить за  это.  Когда  люди
просят хлеба, а вы не даете им даже камня, я думаю,  они  имеют  право  сами
взять себе этот камень.
     - Не смейте так говорить! -  с  непонятной  запальчивостью  воскликнула
девушка. - Вы говорите так только с тех пор, как стали этим  ужасным...  ну,
как это называется?  Как  называют  человека,  который  готов  обниматься  с
трубочистом?
     - Святым, - сказал отец Браун.
     - Я полагаю, - возразил сэр Леопольд со снисходительной усмешкой, - что
Руби имеет в виду социалистов.
     - Радикал - это не тот, кто извлекает корни, - заметил Крук с некоторым
раздражением, -  а  консерватор  вовсе  не  консервирует  фрукты.  Смею  вас
уверить, что и социалисты совершенно  не  жаждут  якшаться  с  трубочистами.
Социалист - это человек, который хочет, чтобы все  трубы  были  прочищены  и
чтобы всем трубочистам платили за работу.
     - Но который считает, - тихо добавил священник, - что ваша  собственная
сажа вам не принадлежит.
     Крук взглянул на него с интересом и даже с уважением.
     - Кому может понадобиться собственная сажа? - спросил он.
     - Кое-кому, может, и понадобится, - ответил Браун серьезно. -  Говорят,
например, что ею пользуются садовники. А сам я однажды на рождество доставил
немало  радости  шестерым  ребятишкам,  которые  ожидали  Деда   Мороза,   -
исключительно с помощью сажи, примененной как наружное средство.
     - Ах, как интересно! - вскричала  Руби.  -  Вот  бы  вы  повторили  это
сегодня для нас!
     Энергичный канадец мистер Блаунт  возвысил  свой  и  без  того  громкий
голос, присоединяясь к предложению  племянницы;  удивленный  финансист  тоже
возвысил голос, выражая решительное  неодобрение,  но  в  это  время  кто-то
постучал в парадную дверь. Священник распахнул ее, и  глазам  присутствующих
вновь представился сад с араукарией и вечнозелеными  деревьями,  теперь  уже
темнеющими на фоне  великолепного  фиолетового  заката.  Этот  вид,  как  бы
вставленный в раму раскрытой двери, был настолько  красив  и  необычен,  что
казался  театральной  декорацией.  Несколько  мгновений  никто  не   обращал
внимания  на  человека,  остановившегося  на  пороге.   Это   был,   видимо,
обыкновенный посыльный в запыленном поношенном пальто.
     - Кто из вас мистер  Блаунт,  джентльмены?  -  спросил  он,  протягивая
письмо. Мистер Блаунт вздрогнул и осекся, не окончив  своего  одобрительного
возгласа. С недоуменным выражением он надорвал конверт и стал читать письмо;
при этом лицо его сначала омрачилось, затем посветлело, и  он  повернулся  к
своему зятю и хозяину.
     - Мне очень неприятно причинять вам столько беспокойства, полковник,  -
начал он с веселой церемонностью Нового Света, - но  не  злоупотреблю  ли  я
вашим гостеприимством, если вечером ко мне зайдет  сюда  по  делу  один  мой
старый приятель?  Впрочем,  вы,  наверно,  слышали  о  нем  -  это  Флориан,
знаменитый французский акробат и комик. Я с ним познакомился много лет назад
на Дальнем Западе (он по рождению канадец). А теперь у него ко мне  какое-то
дело, хотя убей не знаю какое.
     - Полноте, полноте, дорогой мой, -  любезно  ответил  полковник.  -  Вы
можете приглашать кого угодно. К тому же он, без  сомнения,  будет  как  раз
кстати.
     - Он вымажет себе лицо сажей, если вы это  имеете  в  виду,  -  смеясь,
воскликнул Блаунт, - и  всем  наставит  фонарей  под  глазами.  Я  лично  не
возражаю, я человек простой и люблю  веселую  старую  пантомиму,  в  которой
герой садится на свой цилиндр.
     - Только не на мой, пожалуйста, - с достоинством произнес сэр  Леопольд
Фишер.
     - Ну, ладно, ладно, - весело вступился  Крук,  -  не  будем  ссориться.
Человек на цилиндре - это еще не самая низкопробная шутка!
     Неприязнь  к  молодому  человеку  в  красном  галстуке,  вызванная  его
грабительскими  убеждениями  и  его  очевидным  ухаживанием  за  хорошенькой
крестницей Фишера, побудила последнего заметить  саркастически-повелительным
тоном:
     - Не сомневаюсь, что вам известны и более грубые шутки. Не приведете ли
вы нам в пример хоть одну?
     - Извольте: цилиндр на человеке, - отвечал социалист.
     - Ну, ну, ну! - воскликнул канадец с благодушием истинного  варвара.  -
Не надо портить праздник. Давайте-ка повеселим сегодня  общество.  Не  будем
мазать лица сажей и садиться на шляпы, если вам это не по душе, но придумаем
что-нибудь в том же духе.  Почему  бы  нам  не  разыграть  настоящую  старую
английскую пантомиму - с клоуном, Коломбиной и всем прочим?  Я  видел  такое
представление перед отъездом из Англии, когда мне было лет двенадцать,  и  у
меня осталось о нем воспоминание яркое, как костер. А когда я в прошлом году
вернулся, оказалось, что пантомим  больше  не  играют.  Ставят  одни  только
плаксивые волшебные сказки. Я хочу  видеть  хорошую  потасовку,  раскаленную
кочергу, полисмена, которого  разделывают  на  котлеты,  а  мне  преподносят
принцесс, разглагольствующих при лунном свете, синих птиц  и  тому  подобную
ерунду. Синяя Борода - это по мне, да и тот нравится мне больше всего в виде
Панталоне.
     - Я всей душой поддерживаю предложение разделать полисменов на котлеты,
- сказал Джон Крук. - Это гораздо более удачное определение социализма,  чем
то, которое здесь недавно приводилось. Но спектакль - дело, конечно, слишком
сложное.
     - Да что вы! - в увлечении закричал на него мистер Блаунт.  -  Устроить
арлекинаду? Ничего нет проще! Во-первых, можно нести любую отсебятину, а во-
вторых, на реквизит и декорации сгодится всякая  домашняя  утварь  -  столы,
вешалки, бельевые корзины и так далее.
     - Да, это верно. - Крук оживился  и  стал  расхаживать  по  комнате.  -
Только вот боюсь, что мне не удастся раздобыть полицейский мундир. Давно  уж
не убивал я полисменов.
     Блаунт на мгновение задумался и вдруг хлопнул себя по ляжке.
     - Достанем! - воскликнул он. - Тут в письме есть телефон Флориана, а он
знает всех костюмеров в Лондоне. Я позвоню ему  и  велю  захватить  с  собой
костюм полисмена.
     И он кинулся к телефону.
     - Ах, как чудесно, крестный, - Руби была готова заплясать от радости, -
я буду Коломбиной, а вы - Панталоне.
     Миллионер выпрямился и замер в величественной позе языческого божества.
     - Я полагаю, моя милая, - сухо проговорил он, - что вам лучше  поискать
кого- нибудь другого для роли Панталоне.
     - Я могу быть Панталоне, если  хочешь,  -  в  первый  и  последний  раз
вмешался в разговор полковник Адамс, вынув изо рта сигару.
     - Вам за, это нужно памятник поставить, - воскликнул канадец, с сияющим
лицом вернувшийся от телефона. - Ну вот, значит, все  устроено  Мистер  Крук
будет клоуном - он журналист и, следовательно, знает все устаревшие шутки. Я
могу быть Арлекином - для этого нужны только длинные ноги и умение  прыгать.
Мой друг Флориан сказал мне сейчас, что достанет по дороге костюм  полисмена
и переоденется. Представление можно устроить здесь, в этом холле, а  публику
мы посадим на ступеньки лестницы. Входные  двери  будут  задником,  если  их
закрыть,  у  нас  получится  внутренность  английского  дома,  а  открыть  -
освещенный луною сад. Ей-богу, все устраивается точно по волшебству.
     И, выхватив из кармана кусок мела, унесенный из биллиардной, он  провел
на полу черту, отделив воображаемую сцену.
     Как им удалось подготовить в такой  короткий  срок  даже  это  дурацкое
представление  -  остается  загадкой.  Но  они  принялись  за  дело  с   тем
безрассудным рвением, которое возникает, когда в доме живет юность. А в  тот
вечер в доме жила юность, хотя не все, вероятно, догадались, в чьих глазах и
в чьих сердцах  она  горела.  Как  всегда  бывает  в  таких  случаях,  затея
становилась   все   безумнее   при   всей   буржуазной   благонравности   ее
происхождения. Коломбина была очаровательна в своей широкой  торчащей  юбке,
до странности напоминавшей большой абажур из  гостиной.  Клоун  и  Панталоне
набелили себе лица мукой, добытой у повара, и накрасили щеки румянами,  тоже
позаимствованными  у  кого-то  из  домашних,  пожелавшего  (как  и  подобает
истинному  благодетелю-христианину)  остаться  неизвестным.  Арлекина,   уже
нарядившегося в костюм из серебряной бумаги, извлеченной из сигарных ящиков,
с большим трудом удалось остановить в тот момент, когда он собирался разбить
старинную хрустальную люстру, чтобы украситься ее сверкающими подвесками. Он
бы наверняка осуществил свой замысел, если бы  Руби  не  откопала  для  него
где-то поддельные драгоценности, украшавшие когда-то на маскараде ее  костюм
бубновой дамы. Кстати сказать, ее дядюшка Джеймс Блаунт до  того  разошелся,
что с ним никакого сладу не было; он вел  себя,  как  озорной  школьник.  Он
нахлобучил на отца Брауна бумажную ослиную голову, а тот терпеливо снес  это
и к тому же изобрел какой-то способ шевелить ее ушами.  Блаунт  сделал  даже
попытку прицепить ослиный хвост к фалдам сэра Леопольда Фишера,  но  на  сей
раз его выходка была принята куда менее благосклонно.
     - Дядя Джеймс слишком уж развеселился,  -  сказала  Руби,  с  серьезным
видом вешая Круку на шею гирлянду сосисок. - Что это он?
     - Он Арлекин, а вы Коломбина, - ответил Крук. - Ну а  я  только  клоун,
который повторяет устарелые шутки.
     - Лучше бы вы были Арлекином, - сказала она, и  сосиски,  раскачиваясь,
повисли у него на шее.
     Хотя  отцу  Брауну,  успевшему  уже   вызвать   аплодисменты   искусным
превращением подушки в младенца, было отлично известно все происходившее  за
кулисами, он тем не менее присоединился к зрителям  и  уселся  среди  них  с
выражением торжественного ожидания на лице, словно ребенок, впервые попавший
в театр.
     Зрителей было немного - родственники, кое-кто из соседей и  слуги.  Сэр
Леопольд занял лучшее место, и его массивная фигура почти совсем  загородила
сцену от маленького священника, сидевшего позади него; но много ли при  этом
потерял священник, театральная критика  не  знает.  Пантомима  являла  собой
нечто совершенно хаотическое, но  все-таки  она  была  не  лишена  известной
прелести, - ее оживляла и пронизывала искрометная импровизация клоуна Крука.
В обычных условиях Крук был просто  умным  человеком,  но  в  тот  вечер  он
чувствовал  себя  всеведущим  и  всемогущим  -  неразумное  чувство,  мудрое
чувство, которое приходит к молодому человеку,  когда  он  на  какой-то  миг
уловит на некоем лице некое выражение.  Считалось,  что  он  исполняет  роль
клоуна, на самом деле он был еще автором  (насколько  тут  вообще  мог  быть
автор), суфлером, декоратором, рабочим сцены и в довершение всего оркестром.
Во время коротких  перерывов  в  этом  безумном  представлении  он  в  своих
клоунских доспехах кидался к роялю и барабанил на нем отрывки из  популярных
песенок, настолько же неуместных, насколько и подходящих к случаю.
     Кульминационным  пунктом  спектакля,  а  также  и  всех  событий,  было
мгновение, когда двери на заднем плане сцены вдруг распахнулись  и  зрителям
открылся  сад,  залитый  лунным   светом,   на   фоне   которого   отчетливо
вырисовывалась  фигура  знаменитого  Флориана  в  костюме  полисмена.  Клоун
забарабанил хор полицейских из оперетты "Пираты из Пензанса", но звуки рояля
потонули в оглушительной овации; великий комик  удивительно  точно  и  почти
совсем  естественно  воспроизводил  жесты  и   осанку   полисмена.   Арлекин
подпрыгнул к нему и ударил его по каске, пианист заиграл  "Где  ты  раздобыл
такую шляпу?" - а он  только  озирался  вокруг,  с  потрясающим  мастерством
изображая изумление; Арлекин подпрыгнул еще и опять ударил  его;  а  пианист
сыграл несколько тактов из песенки "А затем  еще  разок...".  Потом  Арлекин
бросился прямо в объятия полисмена и под грохот аплодисментов повалил его на
пол. Тогда-то французский комик и показал свой знаменитый номер "Мертвец  на
полу", память о котором и по сей день живет в окрестностях Путни. Невозможно
было поверить, что это живой человек. Здоровяк Арлекин раскачивал  его,  как
мешок, из стороны в сторону, подбрасывал и крутил, как резиновую дубинку,  -
и все это под уморительные звуки дурацких песенок в исполнении Крука.  Когда
Арлекин с натугой оторвал от  пола  тело  комика-констебля,  шут  за  роялем
заиграл "Я восстал ото сна, мне снилась ты", когда он взвалил  его  себе  на
спину, послышалось "С котомкой за плечами",  а  когда,  наконец,  Арлекин  с
весьма убедительным стуком опустил свою ношу на пол, пианист,  вне  себя  от
восторга, заиграл бойкий мотивчик на такие - как  полагают  по  сей  день  -
слова: "Письмо я милой написал и бросил по дороге".
     Приблизительно  в  то  же  время  -  в  момент,  когда   безумство   на
импровизированной сцене достигло апогея, - отец Браун совсем перестал видеть
актеров, ибо прямо перед ним почтенный магнат из Сити встал во весь  рост  и
принялся ошалело шарить у себя по карманам. Потом он в волнении уселся,  все
еще роясь в карманах, потом опять  встал  и  вознамерился  было  перешагнуть
через рампу на сцену, однако ограничился тем, что бросил свирепый взгляд  на
клоуна за роялем и, не говоря ни слова, пулей вылетел из зала.
     В  течение  нескольких  последующих   минут   священник   имел   полную
возможность следить за дикой, но не лишенной  известного  изящества  пляской
любителя  Арлекина  над  артистически  бесчувственным  телом  его  врага.  С
подлинным,  хотя  и  грубоватым  искусством  Арлекин   танцевал   теперь   в
распахнутых дверях, потом стал уходить все дальше и  дальше  в  глубь  сада,
наполненного тишиной и  лунным  светом.  Его  наскоро  склеенное  из  бумаги
одеяние,   слишком   уж    сверкавшее    в    огнях    рампы,    становилось
волшебно-серебристым по мере того, как он удалялся, танцуя в лунном  сиянии.
Зрители с громом аплодисментов повскакали с мест и бросились к сцене,  но  в
это время отец Браун почувствовал, что кто-то тронул его за рукав и  шепотом
попросил пройти в кабинет полковника.
     Он последовал за слугой  со  все  возрастающим  чувством  беспокойства,
которое  отнюдь  не  уменьшилось  при  виде  торжественно-комической  сцены,
представившейся ему, когда он вошел в  кабинет.  Полковник  Адамс,  все  еще
наряженный в костюм Панталоне, сидел, понуро кивая рогом из китового уса,  и
в старых его глазах была печаль,  которая  могла  бы  отрезвить  вакханалию.
Опершись о камин и тяжело дыша, стоял сэр Леопольд Фишер;  вид  у  него  был
перепуганный и важный.
     - Произошла очень неприятная история, отец Браун,  -  сказал  Адамс.  -
Дело в том, что бриллианты, которые мы сегодня видели, исчезли у моего друга
из заднего кармана. А так как вы...
     - А так как я, - продолжал отец Браун, простодушно улыбнувшись, - сидел
позади него...
     - Ничего подобного, - с нажимом сказал полковник Адамс, в упор глядя на
Фишера, из чего можно было заключить, что нечто подобное уже было высказано.
- Я только прошу вас, как джентльмена, оказать мне помощь.
     - То есть вывернуть свои карманы, - закончил отец Браун и поспешил  это
сделать, вытащив на свет божий семь шиллингов шесть пенсов, обратный билет в
Лондон, маленькое серебряное распятие, маленький требник и плитку шоколада.
     Полковник некоторое время молча глядел на него, а затем сказал:
     - Признаться, содержимое вашей головы интересует меня  гораздо  больше,
чем содержимое ваших карманов. Ведь моя дочь - ваша воспитанница. Так вот, в
последнее время она... - Он не договорил.
     - В последнее время, - выкрикнул почтенный Фишер, - она  открыла  двери
отцовского дома головорезу социалисту, и этот малый  открыто  заявляет,  что
всегда готов обокрасть богатого человека. Вот к чему это привело. Перед вами
богатый человек, которого обокрали!
     - Если вас интересует содержимое моей головы,  то  я  могу  вас  с  ним
познакомить, - бесстрастно сказал отец Браун. - Чего оно стоит, судите сами.
Вот что я нахожу в этом старейшем из  моих  карманов:  люди,  намеревающиеся
украсть бриллианты, не провозглашают социалистических  идей.  Скорее  уж,  -
добавил он кротко, - они станут осуждать социализм.
     Оба его собеседника быстро переглянулись, а священник продолжал:
     - Видите ли, ведь мы знаем этих людей. Социалист, о котором идет  речь,
так же не способен украсть бриллианты, как и египетскую пирамиду. Нам сейчас
следует заняться другим человеком,  тем,  который  нам  незнаком.  Тем,  кто
играет полисмена. Хотелось бы мне знать, где именно он  находится  в  данную
минуту.
     Панталоне вскочил с места и большими шагами вышел из комнаты. Вслед  за
этим  последовала  интерлюдия,  во  время  которой  миллионер   смотрел   на
священника, а  священник  смотрел  в  свой  требник.  Панталоне  вернулся  и
отрывисто сказал:
     - Полисмен все еще лежит на сцене. Занавес поднимали шесть  раз,  а  он
все еще лежит.
     Отец Браун выронил книгу, встал и остолбенел, глядя перед собой, словно
пораженный внезапным умственным  расстройством.  Но  мало-помалу  его  серые
глаза оживились, и тогда  он  спросил,  казалось  бы,  без  всякой  связи  с
происходящим:
     - Простите, полковник, когда умерла ваша жена?
     - Жена? - удивленно переспросил старый воин. - Два месяца  тому  назад.
Ее брат Джеймс опоздал как раз на неделю и не застал ее в живых.
     Маленький священник подпрыгнул, как подстреленный кролик.
     - Живее! - воскликнул он с необычайной для себя горячностью.  -  Живее!
Нужно пойти взглянуть на полисмена!
     Они нырнули под занавес, чуть не сбив с ног Коломбину и клоуна (которые
мирно шептались  в  полутьме),  и  отец  Браун  нагнулся  над  распростертым
комиком- полисменом.
     - Хлороформ, - сказал он, выпрямляясь. - И как я раньше не догадался!
     Все молчали в недоумении. Потом полковник медленно произнес:
     - Пожалуйста, объясните толком, что все это значит?
     Отец Браун вдруг громко расхохотался,  потом  сдержался  и  проговорил,
задыхаясь и с трудом подавляя приступы смеха:
     - Джентльмены, сейчас не до разговоров. Мне нужно догнать  преступника.
Но этот великий французский актер, который играл полисмена, этот  гениальный
мертвец, с которым вальсировал Арлекин, которого он подбрасывал и швырял  во
все стороны, - это... - Он не договорил и заторопился прочь.
     - Это - кто? - крикнул ему вдогонку Фишер.
     - Настоящий полисмен, - ответил отец Браун и скрылся в темноте.
     В  дальнем  конце  сада  сверкающие  листвой  купы  лавровых  и  других
вечнозеленых деревьев даже в эту зимнюю ночь создавали на  фоне  сапфирового
неба и серебряной луны впечатление южного пейзажа. Ярко-зеленые  колышущиеся
лавры, глубокая,  отливающая  пурпуром  синева  небес,  луна,  как  огромный
волшебный кристалл, - это была картина, полная легкомысленной  романтики.  А
вверху, по веткам деревьев, карабкается какая-то  странная  фигура,  имеющая
вид не столько романтический, сколько неправдоподобный.  Человек  этот  весь
искрится, как будто облаченный в костюм из десяти миллионов лун; при  каждом
его движении свет настоящей луны загорается на нем новыми вспышками голубого
пламени. Но, сверкающий  и  дерзкий,  он  ловко  перебирается  с  маленького
деревца в этом саду на высокое развесистое дерево в соседнем и задерживается
там только потому, что чья-то тень скользнула  в  это  время  под  маленькое
дерево и чей-то голос окликнул его снизу.
     - Ну, что ж, Фламбо, - произносит голос, - вы действительно  похожи  на
летучую звезду, но ведь звезда летучая  в  конце  концов  всегда  становится
падучей звездой.
     Наверху в ветвях лавра искрящаяся серебром фигура наклоняется вперед и,
чувствуя себя в безопасности, прислушивается к словам маленького человека.
     - Это - самая виртуозная из всех ваших проделок,  Фламбо.  Приехать  из
Канады (с билетом из Парижа, надо полагать) через неделю после смерти миссис
Адамс, когда никто не расположен задавать  вопросы,  -  ничего  не  скажешь,
ловко придумано. Еще того ловчей вы  сумели  выследить  "летучие  звезды"  и
разведать  день  приезда  Фишера.  Но  в  том,  что  за  этим   последовало,
чувствуется уже не ловкость, а подлинный  гений.  Выкрасть  камни  для  вас,
конечно, не составляло труда. При вашей  ловкости  рук  вы  могли  бы  и  не
привешивать ослиный хвост к фалдам фишеровского фрака.  Но  в  остальном  вы
затмили самого себя.
     Серебристая фигура в зеленой листве медлит, точно  загипнотизированная,
хотя путь к  бегству  открыт;  человек  на  дереве  внимательно  смотрит  на
человека внизу.
     - Да, да, - говорит человек внизу, - я знаю все.  Я  знаю,  что  вы  не
просто навязали всем эту пантомиму, но сумели извлечь из нее двойную пользу.
Сначала вы собирались украсть эти камни без лишнего шума,  но  тут  один  из
сообщников известил вас о том, что вас  выследили  и  опытный  сыщик  должен
сегодня застать вас на месте преступления. Заурядный вор сказал  бы  спасибо
за предупреждение и скрылся. Но вы - поэт. Вам тотчас  же  пришла  в  голову
остроумная   мысль   спрятать   бриллианты    среди    блеска    бутафорских
драгоценностей. И вы решили, что если на вас будет блестящий наряд Арлекина,
то появление полисмена покажется вполне естественным. Достойный сыщик  вышел
из полицейского участка в Путни, намереваясь поймать вас,  и  сам  угодил  в
ловушку, хитрее которой еще никто  не  придумывал.  Когда  отворились  двери
дома, он вошел и попал прямо  на  сцену,  где  разыгрывалась  рождественская
пантомима и где пляшущий Арлекин мог его толкать, колотить ногами,  кулаками
и дубинкой, оглушить и  усыпить  под  дружный  хохот  самых  респектабельных
жителей Путни. Да, лучше этого вам никогда ничего не  придумать.  А  сейчас,
кстати говоря, вы можете отдать мне эти бриллианты.
     Зеленая ветка, на которой  покачивается  сверкающая  фигура,  шелестит,
словно от изумления, но голос продолжает:
     - Я хочу, чтобы вы их отдали, Фламбо, и я хочу, чтобы  вы  покончили  с
такой жизнью. У вас еще есть молодость,  и  честь,  и  юмор,  но  при  вашей
профессии надолго их недостанет. Можно держаться на одном и  том  же  уровне
добра, но никому никогда не удавалось удержаться на одном уровне  зла.  Этот
путь ведет под гору. Добрый человек пьет и  становится  жестоким;  правдивый
человек убивает  и  потом  должен  лгать.  Много  я  знавал  людей,  которые
начинали, как вы, благородными разбойниками, веселыми грабителями богатых  и
кончали в мерзости и грязи. Морис Блюм начинал как  анархист  по  убеждению,
отец бедняков, а кончил грязным шпионом и доносчиком, которого  обе  стороны
эксплуатировали и презирали. Гарри Бэрк, организатор  движения  "Деньги  для
всех", был искренне увлечен своей идеей, - теперь  он  живет  на  содержании
полуголодной сестры и пропивает ее последние гроши. Лорд Эмбер первоначально
очутился на дне в роли эдакого странствующего рыцаря, теперь же самые подлые
лондонские подонки шантажируют его, и  он  им  платит.  А  капитан  Барийон,
некогда знаменитый джентльмен-апаш, умер в сумасшедшем доме, помешавшись  от
страха  перед  сыщиками  и  скупщиками  краденого,  которые  его  предали  и
затравили.
     - Я знаю, у вас за спиной вольный лес, и он очень заманчив,  Фламбо.  Я
знаю, что в одно  мгновение  вы  можете  исчезнуть  там,  как  обезьяна.  Но
когда-нибудь вы станете старой седой обезьяной, Фламбо. Вы будете  сидеть  в
вашем вольном лесу, и на душе у вас будет холод, и смерть ваша будет близко,
и верхушки деревьев будут совсем голыми.
     Наверху было по-прежнему тихо; казалось, маленький человек под  деревом
держит своего собеседника на длинной невидимой привязи. И он продолжал:
     - Вы уже сделали первые  шаги  под  гору.  Раньше  вы  хвастались,  что
никогда не поступаете низко, но сегодня вы совершили низкий поступок.  Из-за
вас  подозрение  пало  на  честного  юношу,  против  которого  и  без   того
восстановлены все эти люди. Вы разлучаете его с девушкой, которую он любит и
которая любит его. Но вы еще не такие низости совершите, прежде чем умереть.
     Три сверкающих бриллианта упали с дерева на  землю.  Маленький  человек
нагнулся, чтобы подобрать их, а когда  он  снова  глянул  наверх  -  зеленая
древесная клетка была пуста: серебряная птица упорхнула.
     Бурным  ликованием  было  встречено  известие  о  том,  что  бриллианты
случайно подобраны в саду. И подумать, что  на  них  наткнулся  именно  отец
Браун. А сэр Леопольд с высоты своего благоволения даже  сказал  священнику,
что, хотя сам он и придерживается более широких взглядов, но  готов  уважать
тех, кому убеждения предписывают затворничество и неведение дел мирских.

-------------------------------------------------------

     1) - Милле Жан-Франсуа (1814-1875) - французский художник



     Г.К. Честертон
     Человек в проулке

     Перевод Р. Облонской

     В узкий проулок,  идущий  вдоль  театра  "Аполлон"  в  районе  Адельфи,
одновременно вступили два человека. Предвечерние улицы щедро заливал  мягкий
невесомый свет заходящего солнца. Проулок был довольно длинный и темный, и в
противоположном конце каждый различал лишь темный силуэт другого.  Но  и  по
этому черному контуру они сразу друг друга узнали, ибо  наружность  у  обоих
была весьма приметная и притом они люто ненавидели друг друга.
     Узкий проулок соединял одну из крутых  улиц  Адельфи  с  бульваром  над
рекой, отражающей все краски закатного неба. Одну сторону проулка образовала
глухая стена - в доме этом помещался старый захудалый ресторан при театре, в
этот час закрытый. По другую сторону в проулок в разных его концах  выходили
две двери. Ни та, ни другая не были обычным служебным  входом  в  театр,  то
были особые двери, для избранных исполнителей,  и  теперь  ими  пользовались
актер и актриса, игравшие главные  роли  в  шекспировском  спектакле.  Такие
персоны любят, когда у них  есть  свой  отдельный  вход  и  выход,  -  чтобы
принимать или избегать друзей.
     Двое мужчин, о которых идет  речь,  несомненно,  были  из  числа  таких
друзей, дверь в начале проулка была им хорошо знакома, и  оба  рассчитывали,
что она не заперта,  ибо  подошли  к  ней  каждый  со  своей  стороны  равно
спокойные и уверенные. Однако тот, что шел с дальнего конца  проулка,  шагал
быстрее, и заветной двери оба достигли в один и тот же миг.  Они  обменялись
учтивым поклоном, чуть помедлили, и наконец тот, кто шел быстрее  и,  видно,
вообще отличался менее терпеливым нравом, постучал.
     В этом, и во всем прочем тоже, они были полной противоположностью  друг
другу, но ни об одном нельзя  было  сказать,  что  он  в  чем-либо  уступает
другому. Если говорить об их личных достоинствах,  оба  были  хороши  собой,
отнюдь  не  бездарны  и  пользовались  известностью.  Если  говорить  об  их
положении в обществе, оба находились на высшей его ступени. Но все в них  от
славы и до наружности было несравнимо и несхоже.
     Сэр Уилсон Сеймор принадлежал  к  числу  тех  важных  лиц,  чей  вес  в
обществе прекрасно известен всем посвященным. Чем  глубже  вы  проникаете  в
круг адвокатов,  врачей,  а  также  тех,  кто  вершит  дела  государственной
важности, и людей  любой  свободной  профессии,  тем  чаще  встречаете  сэра
Уилсона Сеймора. Он единственный толковый человек во  множестве  бестолковых
комиссий,  которые  разрабатывают   самые   разнообразные   проекты   -   от
преобразования Королевской академии наук до введения биметаллизма для вящего
процветания процветающей Британии.  Во  всем  же,  что  касалось  искусства,
могущество его не знало границ. Его положение было столь исключительно,  что
никто не мог понять, то ли он именитый аристократ, который покровительствует
искусству, то ли именитый художник, которому покровительствуют  аристократы.
Но стоило поговорить с ним пять минут, и вы понимали, что,  в  сущности,  он
повелевал вами всю вашу жизнь.
     Наружность у него тоже была выдающаяся, - словно бы и обычная и все  же
исключительная. К его шелковому  цилиндру  не  мог  бы  придраться  и  самый
строгий знаток моды, и, однако, цилиндр этот был не такой,  как  у  всех,  -
быть может, чуть повыше, и  еще  немного  прибавлял  ему  роста.  Высокий  и
стройный, он слегка сутулился и, однако, вовсе не казался  хилым,  -  совсем
напротив. Серебристо-седые волосы отнюдь не делали его стариком, он носил их
несколько длиннее, чем принято, но оттого не казался женственным,  они  были
волнистые,  но  не  казались  завитыми.  Подчеркнуто  остроконечная  бородка
прибавляла его облику мужественности,  совсем  как  адмиралам  на  сумрачных
портретах кисти Веласкеса, которыми увешан был его дом. Его  серые  перчатки
чуть больше отдавали голубизной, а трость с  серебряным  набалдашником  была
чуть длиннее десятков подобных тростей, которыми  помахивали  и  щеголяли  в
театрах и ресторанах.
     Второй мужчина был  не  так  высок,  однако  никто  не  назвал  бы  его
малорослым, зато всякий бы заметил, что он крепкого сложения и хорош  собой.
Волосы и у него были вьющиеся, но  светлые,  коротко  стриженные;  а  голова
крепкая, массивная - такой в самый раз прошибать дверь, как сказал Чосер про
своего мельника. Военного  образца  усы  и  разворот  плеч  выдавали  в  нем
солдата, хотя такой открытый пронзительный взгляд голубых глаз скорее присущ
морякам. Лицо у него было почти квадратное, и подбородок квадратный, и плечи
квадратные, даже сюртук и тот квадратный.  И,  уж  разумеется,  сумасбродная
школа карикатуристов той поры не упустила случая, -  и  мистер  Макс  Бирбом
изобразил его в виде геометрической фигуры из четвертой книги Евклида.
     Ибо он тоже был заметной личностью, хотя успех  его  был  совсем  иного
рода. Чтобы прослышать про капитана Катлера, про осаду Гонконга и знаменитый
китайский поход, вовсе не требовалось принадлежать к высшему  свету.  О  нем
говорили все и всюду, портрет его печатался на почтовых открытках, картами и
схемами его сражений пестрели иллюстрированные журналы, песни,  сложенные  в
его честь, исполнялись чуть не в каждой программе мюзик-холла и чуть  не  на
каждой шарманке. Слава его, быть может, не столь  долговечная,  как  у  сэра
Уилсона,  была  куда  шире,  общедоступней  и  безыскусственней.  В  тысячах
английских семей его ставили столь же высоко, как Нельсона. И,  однако,  сэр
Уилсон Сеймор был неизмеримо влиятельней.
     Дверь им отворил старый слуга или костюмер, его болезненная внешность и
темный  поношенный  сюртук  и  брюки  странно  не  вязались  со   сверкающим
убранством театральной уборной великой актрисы. Помещение  это  было  сплошь
увешано и уставлено множеством зеркал под самыми разными углами, можно  было
принять их за несчетные грани одного огромного бриллианта -  если  б  только
кто-то сумел забраться в самую  его  середину.  И  когда  слуга,  шаркая  по
комнате, откидывал створку или плотней прислонял к стене то одно зеркало, то
другое,  прочие  признаки  роскоши,  разбросанные  там  и  сям,   -   цветы,
разноцветные подушки, театральные костюмы - бесконечно  множились,  точно  в
сказке, непрестанно плясали и менялись местами, так что голова шла кругом.
     Оба гостя заговорили с неказисто одетым слугой, как со старым знакомым,
называя его Паркинсоном, и осведомились о его  госпоже,  мисс  Авроре  Роум.
Паркинсон сказал, что она в другой комнате, но он тотчас ей доложит. По лицу
обоих посетителей прошла тень - ведь вторая комната принадлежала знаменитому
артисту, партнеру мисс Авроры, а она была из  тех  женщин,  которыми  нельзя
пылко восхищаться, не пылая при  этом  ревностью.  Однако  внутренняя  дверь
тотчас распахнулась, и мисс  Аврора  появилась,  как  появлялась  всегда  не
только  на  сцене,  но  и  в  жизни:  сама   тишина,   казалось,   загремела
аплодисментами, притом вполне  заслуженными.  Причудливое  шелковое  одеяние
цвета павлиньего пера мерцало переливами синего и зеленого - цветами,  какие
всегда так восхищают детей и эстетов, а ее  тяжелые  ярко-каштановые  волосы
обрамляли одно из тех волшебных лиц, что опасны для всех мужчин, особенно же
- для юных и стареющих. Вместе со своим партнером,  знаменитым  американским
актером Изидором Бруно, она  создала  необычайно  поэтичную  и  фантастичную
трактовку "Сна в летнюю ночь", оттенила значительность  Оберона  и  Титании,
иными словами, Бруно  и  свою.  Среди  изысканных  призрачных  декораций,  в
таинственных танцах ее  зеленый  костюм,  напоминающий  полированные  крылья
стрекозы, превосходно передавал непостижимую ускользающую сущность  королевы
эльфов. Однако, столкнувшись с ней при свете дня, даже и  угасающего,  любой
мужчина уже не видел ничего, кроме ее лица.
     Она одарила обоих своей  лучезарной  загадочной  улыбкой,  что  держала
столь многих мужчин на одном и том же весьма опасном расстоянии от нее.  Она
приняла от Катлера цветы, тропические и дорогие, как его  победы,  и  совсем
иное подношение от сэра Уилсона  Сеймора,  врученное  позднее  и  небрежней.
Воспитание не позволяло ему выказывать излишнее рвение, а условная  чуждость
условностям не позволяла делать подарки столь банальные, как цветы.
     Ему попалась одна безделица, сказал  он,  старинная  вещица:  греческий
кинжал эпохи крито-микенской культуры, его вполне могли  носить  во  времена
Тезея и Ипполита. Как все оружие тех  легендарных  героев,  он  медный,  но,
представьте, еще достаточно остер  и  может  пронзить  кого  угодно.  Кинжал
привлек его своей формой - он напоминает лист  и  прекрасен,  как  греческая
ваза. Если эта игрушка понравится мисс Роум или как-то пригодится для пьесы,
он надеется, что она...
     Тут распахнулась дверь в соседнюю комнату, и на пороге  возник  высокий
человек, еще большая противоположность увлекшемуся объяснениями Сеймору, чем
даже капитан  Катлер.  Шести  с  половиной  футов  ростом,  могучий,  сплошь
выставленные   напоказ   мышцы,   в   великолепной   леопардовой   шкуре   и
золотисто-коричневом  одеянии  Оберона,  Изидор   Бруно   казался   поистине
языческим богом. Он оперся о  подобие  охотничьего  копья  -  со  сцены  оно
казалось легким серебристым жезлом, а в маленькой,  набитой  людьми  комнате
производило впечатление настоящего и по-настоящему  грозного  оружия.  Живые
черные глаза Бруно неистово сверкали, а  красивое  бронзово-смуглое  лицо  с
выступающими скулами  и  ослепительно  белыми  зубами  приводило  на  память
высказывавшиеся в Америке догадки, будто он родом с плантаций Юга.
     - Аврора, - начал он глубоким и звучным, как бой барабана,  исполненным
страсти голосом, который столько раз потрясал театральный зал, - вы не могли
бы...
     Тут он в нерешительности замолк, ибо в дверях вдруг появился  еще  один
человек, фигура до  того  здесь  неуместная,  что  впору  было  рассмеяться.
Коротышка, в черной сутане католического священника,  он  казался  (особенно
рядом с Бруно и Авророй) грубо  вырезанным  из  дерева  Ноем  с  игрушечного
ковчега. Впрочем,  сам  он,  видно,  не  ощутил  всю  несообразность  своего
появления здесь и с нудной учтивостью произнес:
     - Мисс Роум как будто хотела меня видеть.
     Проницательный наблюдатель  заметил  бы,  что  от  этого  бесстрастного
вторжения страсти только еще  больше  накалились.  Отрешенность  священника,
связанного обетом безбрачия, вдруг  открыла  остальным,  что  они  обступили
Аврору  кольцом  влюбленных  соперников;  так,  когда   входит   человек   в
заиндевелом пальто, все замечают, что в комнате можно задохнуться  от  жары.
Стоило появиться священнику, который не питал к мисс Роум никаких чувств,  и
она еще острей ощутила, что все остальные в нее влюблены, причем  каждый  на
свой опасный лад: актер - с жадностью дикаря избалованного ребенка; солдат -
с откровенным эгоизмом натуры,  привыкшей  не  столько  размышлять,  сколько
действовать; сэр Уилсон - с той день  ото  дня  растущей  поглощенностью,  с
какой гедонисты предаются своему любимому увлечению; и даже это  ничтожество
Паркинсон, который знал ее еще до того, как  она  прославилась,  -  даже  он
следил за ней собачьим обожающим взглядом или следовал по пятам.
     Проницательный наблюдатель заметил бы и нечто  еще  более  странное.  И
человечек,  похожий  на  черного  деревянного  Ноя  (а  он  не   лишен   был
проницательности), заметил это  с  изрядным,  но  сдержанным  удовольствием.
Прекрасная Аврора, которой  отнюдь  не  безразлично  было  почитание  другой
половины  рода  человеческого,  явно  желала  отделаться   от   всех   своих
почитателей и остаться наедине с тем, кто не был ее почитателем,  во  всяком
случае, почитателем в том смысле, как все прочие; ибо маленький священник на
свой лад, безусловно, почитал ее и даже восхищался  той  решительной,  чисто
женской ловкостью, с какой она приступила к делу.  Лишь  в  одном,  пожалуй,
Аврора действительно знала толк - в другой половине рода человеческого.  Как
за наполеоновской кампанией, следил маленький  священник  за  тем,  с  какой
стремительной безошибочностью она избавилась ото всех, никого  при  этом  не
выгнав. Знаменитый актер Бруно был так ребячлив, что ей ничего не стоило его
разобидеть, и он  ушел,  хлопнув  дверью.  Катлер,  британский  офицер,  был
толстокож и не слишком сообразителен,  но  в  поведении  безупречен.  Он  не
воспринял бы никаких намеков, но скорей бы умер, чем не  исполнил  поручение
дамы. Что же до самого  Сеймора,  с  ним  следовало  обращаться  иначе,  его
следовало отослать после всех. Подействовать на него можно было только одним
способом: обратиться к нему доверительно, как к старому другу, посвятить его
в суть дела. Священник и вправду был восхищен тем, как искусно, одним ловким
маневром мисс Роум выпроводила всех троих.
     Она подошла к капитану Катлеру и премило с ним заговорила:
     - Мне дороги эти цветы, ведь они, наверно,  ваши  любимые.  Но  знаете,
букет не полон, пока в нем нет и моих любимых цветов. Прошу вас,  пойдите  в
магазин за углом и принесите ландышей, вот тогда будет совсем прелестно.
     Первая цель ее дипломатии была достигнута - взбешенный Бруно сейчас  же
удалился. Он успел уже величественно,  точно  скипетр,  вручить  свое  копье
жалкому Паркинсону и как раз собирался  расположиться  в  кресле,  точно  на
троне. Но при столь явном предпочтении, отданном сопернику, в  непроницаемых
глазах его вспыхнуло высокомерие скорого на  обиду  раба,  огромные  смуглые
кулаки сжались,  он  кинулся  к  двери,  распахнул  ее  и  скрылся  в  своих
апартаментах. А меж тем привести в движение британскую  армию  оказалось  не
так просто, как  представлялось  мисс  Авроре.  Катлер,  разумеется,  тотчас
решительно поднялся и, как был, с непокрытой  головой,  словно  по  команде,
зашагал к двери. Но что-то, быть может, какое-то нарочитое изящество в  позе
Сеймора, который лениво прислонился к одному  из  зеркал,  вдруг  остановило
Катлера уже на пороге, и он, точно озадаченный бульдог, беспокойно  завертел
головой.
     - Надо показать этому тупице, куда идти, -  шепнула  Аврора  Сеймору  и
поспешила к двери - поторопить уходящего гостя.
     Не меняя изящной и словно бы  непринужденной  позы,  Сеймор,  казалось,
прислушивался; вот Аврора  крикнула  вслед  Катлеру  последние  наставления,
потом круто обернулась и, смеясь, побежала в другой конец проулка, выходящий
к улице над Темзой, - Сеймор вздохнул с  облегчением,  но  уже  в  следующее
мгновенье лицо его снова омрачилось. Ведь у него столько соперников, а дверь
в том конце проулка ведет в комнату Бруно.  Не  теряя  чувства  собственного
достоинства,  Сеймор  сказал  несколько  вежливых  слов  отцу  Брауну  -   о
возрождении византийской архитектуры в Вестминстерском соборе, и  как  ни  в
чем не бывало направился в дальний конец проулка.
     Теперь в комнате оставались только отец Браун и Паркинсон, и ни тот, ни
другой не склонны были заводить пустые разговоры. Костюмер ходил по комнате,
придвигал и вновь отодвигал зеркала, и его темный поношенный сюртук и  брюки
казались еще невзрачней оттого, что в руках у него было волшебное копье царя
Оберона. Всякий раз, как он поворачивал еще одно зеркало, возникала еще одна
фигура отца Брауна; в этой  нелепой  зеркальной  комнате  полным-полно  было
отцов Браунов - они парили  в  воздухе,  точно  ангелы,  кувыркались,  точно
акробаты, поворачивались друг к другу спиной, точно отъявленные невежи.
     Отец Браун, казалось, совсем не  замечал  этого  нашествия  свидетелей,
словно от нечего делать внимательным взглядом следовал  он  за  Паркинсоном,
пока тот не скрылся вместе со своим несуразным копьем в комнате Бруно. Тогда
он  предался  отвлеченным  размышлениям,  которые  всегда   доставляли   ему
удовольствие, - стал вычислять угол наклона зеркала, угол каждого отражения,
угол, под каким каждое зеркало примыкает к стене... и вдруг услышал громкий,
тут же подавленный вскрик.
     Он вскочил и замер, вслушиваясь. В тот же миг в комнату ворвался  белый
как полотно сэр Уилсон Сеймор.
     - Кто там в проулке? - крикнул он. - Где мой кинжал?
     Отец Браун еще и повернуться не  успел  в  своих  тяжелых  башмаках,  а
Сеймор уже метался по комнате в поисках кинжала. И не успел он найти  кинжал
или иное оружие, как по тротуару за дверью затопали бегущие ноги и в  дверях
появилось квадратное лицо Катлера. Рука его нелепо сжимала букет ландышей.
     - Что это? - крикнул он. - Что за  тварь  там  в  проулке?  Опять  ваши
фокусы?
     - Мои фокусы! - прошипел его бледный соперник и шагнул к нему.
     А меж тем отец Браун вышел в проулок, посмотрел в другой  его  конец  и
поспешно туда зашагал.
     Двое других тотчас прекратили перепалку и устремились  за  ним,  причем
Катлер крикнул:
     - Что вы делаете? Кто вы такой?
     - Моя фамилия Браун, - печально ответил священник, потом склонился  над
чем-то и сразу выпрямился. - Мисс Роум посылала за мной, я спешил, как  мог.
И опоздал.
     Трое мужчин смотрели вниз, и в предвечернем свете, по крайней мере  для
одного из них, жизнь кончилась Свет золотой дорожкой протянулся по  проулку,
и посреди этой дорожки  лежала  Аврора  Роум,  блестящий  зеленый  наряд  ее
отливал золотом, и мертвое лицо было обращено вверх.
     Платье разодрано, словно в борьбе, и правое плечо обнажено, но рана, из
которой лила кровь, была  с  другой  стороны.  Медный,  чуть  поблескивающий
кинжал валялся примерно в ярде от убитой.
     На какое-то время воцарилась  тишина,  слышно  было,  как  поодаль,  за
Черринг-кросс, смеялась цветочница и на одной из улиц, выходящих на  Стренд,
кто-то нетерпеливо свистел, подзывая такси. И вдруг капитан то ли  в  порыве
ярости, то ли прикидываясь разъяренным, схватил за горло Уилсона Сеймора.
     Сеймор не испугался, не пробовал освободиться, только посмотрел на него
в упор.
     - Вам нет нужды меня убивать, - невозмутимо сказал  он.  -  Я  сам  это
сделаю.
     Рука, стиснувшая его горло, разжалась и опустилась, а Сеймор прибавил с
той же ледяной откровенностью:
     - Если у меня недостанет духу заколоться  этим  кинжалом,  я  за  месяц
доконаю себя вином.
     - Ну нет, вина мне недостаточно, - сказал Катлер. - Прежде чем я  умру,
кто-то заплатит за ее гибель кровью. Не вы... но, сдается мне, я знаю кто.
     И не успели еще они понять, что у него на уме, как он  схватил  кинжал,
подскочил ко второй двери, вышиб ее, влетел в уборную Бруно и оказался с ним
лицом к лицу. И в эту минуту из  комнаты  вышел  своей  ковыляющей  неверной
походкой старик Паркинсон. Увидев труп, он, пошатываясь, подошел ближе, лицо
у него задергалось, он снова заковылял, пошатываясь, в комнату Бруно и вдруг
опустился на подушки одного из мягких кресел. Отец Браун подбежал к нему, не
обращая  внимания  на  Катлера  и  великана-актера,  которые  уже  боролись,
стараясь схватить кинжал, и в комнате гулко  отдавались  удары  их  кулаков.
Сеймор, сохранивший долю здравого смысла, стоял в конце проулка  и  свистел,
призывая полицию.
     Когда  полицейские  прибыли,  им  пришлось   разнимать   двух   мужчин,
вцепившихся друг в друга, точно обезьяны; после нескольких заданных по форме
вопросов  они  арестовали  Изидора  Бруно,  которого  разъяренный  противник
обвинил  в  убийстве.  Сама  мысль,   что   преступившего   закон   задержал
собственными руками национальный герой, была, без сомнения, убедительна  для
полиции, ибо полицейские в  чем-то  сродни  журналистам.  Они  обращались  к
Катлеру с почтительной серьезностью и отметили, что на руке у него небольшая
рана. Когда Катлер тащил к себе Бруно через опрокинутый стол и  стул,  актер
ухитрился выхватить у него кинжал и ударил пониже  запястья.  Рана  была,  в
сущности, пустяковая, но пока озверевшего пленника не вывели из комнаты,  он
смотрел на струящуюся кровь и с губ его не сходила улыбка.
     - Вот уж  злодей  так  злодей,  а?  -  доверительно  заметил  констебль
Катлеру.
     Катлер не ответил, но немного погодя резко сказал:
     - Надо позаботиться... об умершей. -  Голос  его  прервался,  последнее
слово он выговорил беззвучно.
     - О двух умерших, - отозвался из дальнего  угла  комнаты  священник.  -
Этот бедняга был уже мертв, когда я к нему подошел.
     Отец Браун стоял и смотрел на старика Паркинсона,  черным  бесформенным
комом осевшего в роскошном кресле. Он тоже отдал свою дань умершей, и сделал
это достаточно красноречиво.
     Первым нарушил молчание Катлер, и в голосе его  послышалась  грубоватая
нежность.
     - Завидую ему, - хрипло сказал он. - Помню, он  всегда  следил  за  ней
взглядом... Он дышал ею - и остался без воздуха. Вот и умер.
     - Мы все умерли, - странным голосом сказал Сеймор, глядя на улицу.
     На углу  они  простились  с  отцом  Брауном,  небрежно  извинившись  за
грубость, которой он  был  свидетелем.  Лица  у  обоих  были  трагические  и
загадочные.
     Мозг маленького  священника  всегда  напоминал  кроличий  садок:  самые
дикие, неожиданные мысли мелькали так быстро, что он не успевал их ухватить.
Будто ускользающий  белый  хвост  кролика,  метнулась  мысль,  что  горе  их
несомненно, а вот невиновность куда сомнительней.
     - Лучше нам всем уйти, - с трудом произнес Сеймор,  -  мы,  как  могли,
постарались помочь.
     - Поймете ли вы меня, - негромко спросил отец Браун, -  если  я  скажу,
что вы, как могли, постарались повредить?
     Оба вздрогнули, словно  от  укола  нечистой  совести,  и  Катлер  резко
спросил:
     - Повредить? Кому?
     - Самим себе, - ответил священник, - я бы не стал усугублять ваше горе,
но не предупредить вас было бы просто несправедливо. Если этот  актер  будет
оправдан, вы сделали все, чтобы угодить на виселицу. Меня вызовут в качестве
свидетеля, и мне придется сказать, что, когда  раздался  крик,  вы  оба  как
безумные  кинулись  в  комнату  актрисы  и  заспорили  из-за  кинжала.  Если
основываться на моих показаниях, убить ее мог любой  из  вас.  Вы  навредили
себе, а капитан Катлер к тому же повредил себе руку кинжалом.
     - Повредил себе руку! - с презрением воскликнул капитан  Катлер.  -  Да
это ж просто царапина.
     - Но из нее шла кровь, -  кивнув,  возразил  священник.  -  На  кинжале
сейчас следы крови, это мы знаем. Зато нам уже никогда не узнать, была ли на
нем кровь до этого.
     Все молчали, потом Сеймор  сказал  взволнованно,  совсем  не  так,  как
говорил обычно:
     - Но я видел в проулке какого-то человека.
     - Знаю, - с непроницаемым лицом сказал отец Браун. - И  капитан  Катлер
тоже его видел. Это-то и кажется неправдоподобным.
     И, еще прежде чем они взяли в толк  его  слова  и  сумели  хоть  что-то
возразить, он вежливо извинился, подобрал  свой  неуклюжий  старый  зонт  и,
тяжело ступая, побрел прочь.
     В нынешних газетах все поставлено так, что самые важные  и  достоверные
сообщения исходят от полиции. Если  в  двадцатом  веке  убийству  и  вправду
уделяется больше места, чем политике, на то есть веские основания:  убийство
предмет  куда  более  серьезный.  Но  даже  этим  едва  ли  можно  объяснить
широчайшую  известность,  какую  приобрело  "Дело  Бруно",  или  "Загадочное
убийство  в  проулке",  и  его  подробнейшее  освещение   в   лондонской   и
провинциальной прессе. Волнение охватило  всю  страну,  и  потому  несколько
недель газеты писали чистую правду,  а  отчеты  о  допросах  и  перекрестных
допросах, хоть и чудовищно длинные,  порой  просто  невозможные,  во  всяком
случае заслуживали доверия. Объяснялось же все, разумеется, тем, какие имена
замешаны были в  этом  деле.  Жертва  -  популярная  актриса,  обвиняемый  -
популярный  актер,  и  обвиняемого,  что  называется,   схватил   на   месте
преступления самый популярный воин  этой  патриотической  эпохи.  При  столь
чрезвычайных обстоятельствах прессе приходилось быть честной и  точной;  вот
почему все остальное, что касается этой единственной в своем  роде  истории,
можно поведать по официальным отчетам о процессе Бруно.
     Суд шел под председательством судьи Монкхауза, одного из тех,  над  кем
потешаются, считая их легковесными, но кто  на  самом  деле  куда  серьезней
серьезных судей, ибо легкость их рождена неугасимой нетерпимостью к присущей
судейскому клану мрачной торжественности; серьезный же судья,  по  существу,
легкомыслен, ибо исполнен  тщеславия.  Поскольку  главные  действующие  лица
пользовались широкой известностью, обвинителя и защитника подобрали особенно
тщательно. Обвинителем выступал сэр Уолтер Каудрей,  мрачный,  но  уважаемый
страж закона, из тех, кто умеет производить впечатление истого англичанина и
притом внушать совершенное доверие и  не  слишком  увлекаться  красноречием.
Защищал подсудимого мистер Патрик Батлер, королевский адвокат, - те, кто  не
понимает,  что  такое  ирландский  характер,  и  те,  кого  он  ни  разу  не
допрашивал, ошибочно принимали его за flaneur (1). Медицинское заключение не
содержало  никаких  противоречий:  доктор,  которого  вызвал  Сеймор,  чтобы
осмотреть убитую на месте преступления, был согласен со знаменитым хирургом,
который  осмотрел  тело  позднее.  Аврору  Роум  ударили   каким-то   острым
предметом, вероятно, ножом или кинжалом, во всяком случае, каким-то  орудием
с коротким клинком. Удар пришелся в самое сердце, и умерла жертва мгновенно.
Когда доктор впервые увидал ее, она была мертва не больше двадцати минут.  А
значит, отец Браун подошел к ней минуты через три после ее смерти.
     Затем оглашено было заключение  официального  следствия;  оно  касалось
главным  образом  того,  предшествовала  ли  убийству  борьба;  единственный
признак борьбы - разорванное на плече платье, но разорвано  оно  было  не  в
соответствии  с  направлением  и  силой  удара.  После  того  как  все   эти
подробности  были  сообщены,  но  не  объяснены,  вызвали  первого   важного
свидетеля.
     Сэр Уилсон Сеймор давал показания, как он делал все, если уж делал,  не
просто хорошо,  но  превосходно.  Сам  куда  более  видный  деятель,  нежели
королевский судья, он, однако, держался  с  наиболее  уместной  здесь  долей
скромности, и хотя все глазели на него, будто на  премьер-министра  либо  на
архиепископа Кентерберийского, он вел себя как частное лицо, только вот  имя
у него было громкое. К тому же говорил он на редкость ясно  и  понятно,  как
говорил во всех комиссиях, в которых он заседал. Он шел  в  театр  навестить
мисс Роум; встретил у нее капитана Катлера; к  ним  ненадолго  присоединился
обвиняемый, который потом  вернулся  в  свою  уборную,  кроме  того,  к  ним
присоединился католический священник, назвавшийся Брауном. Потом  мисс  Роум
вышла из своей уборной в  проулок,  чтобы  показать  капитану  Катлеру,  где
находится цветочный магазин, - он должен был купить ей еще  цветов,  сам  же
свидетель  оставался  в  комнате  и  перемолвился  несколькими  словами   со
священником. Затем он отчетливо  услышал,  как  покойная,  отослав  капитана
Катлера, повернулась и,  смеясь,  побежала  в  другой  конец  проулка,  куда
выходит уборная обвиняемого. Из праздного любопытства к столь  стремительным
движениям своих друзей свидетель тоже  отправился  в  тот  конец  проулка  и
посмотрел в сторону двери обвиняемого. Увидел ли он  что-нибудь  в  проулке?
Да, увидел.
     Сэр Уолтер Каудрей позволил себе внушительную паузу,  а  свидетель  меж
тем стоял, опустив глаза, и, несмотря на присущее ему самообладание, казался
бледней обычного. Наконец  обвинитель  спросил  совсем  негромко  голосом  и
сочувственным и бросающим в дрожь:
     - Вы видели это отчетливо?
     Как ни был сэр Уилсон Сеймор взволнован, его великолепный мозг  работал
безупречно.
     - Что касается очертаний - весьма  отчетливо,  все  же  остальное  нет,
совсем нет. Проулок такой длинный,  что  на  светлом  фоне  противоположного
выхода всякий, кто  стоит  посредине,  кажется  просто  черным  силуэтом.  -
Свидетель, только что твердо смотревший в  лицо  обвинителя,  вновь  опустил
глаза и прибавил: - Это я  заметил  еще  прежде,  когда  в  проулке  впервые
появился капитан Катлер.
     Опять наступило  короткое  молчание,  судья  подался  вперед  и  что-то
записал.
     - Итак, - настойчиво продолжал сэр Уолтер, - что же это был за  силуэт?
Не был ли он похож, скажем, на фигуру убитой?
     - Ни в коей мере, - спокойно ответил Сеймор.
     - Каков же он был?
     - Он был похож на высокого мужчину.
     Сидящие в зале суда уставились кто на ручку кресла, кто на зонтик,  кто
на книгу, кто на башмаки - одним словом, кто куда. Казалось,  они  поставили
себе целью не глядеть на обвиняемого; но  все  ощущали  его  присутствие  на
скамье подсудимых, и всем он казался великаном. Огромный  рост  Бруно  сразу
бросался в глаза, но стоило глаза отвести,  и  он  словно  бы  становился  с
каждым мгновением все огромней.
     Каудрей, мрачно торжественный, расправил свою черную шелковую мантию  и
белые шелковистые бакенбарды и сел  Сэр  Уилсон  ответил  еще  на  несколько
вопросов касательно кое-каких подробностей, известных и другим свидетелям, и
уже покидал место свидетеля, но тут вскочил защитник и остановил его.
     - Я задержу вас всего на минуту, - сказал  мистер  Батлер;  с  виду  он
казался деревенщиной, брови рыжие, лицо какое-то сонное. - Не скажете ли  вы
его чести, откуда вы знаете, что это был мужчина?
     По лицу Сеймора скользнула тень утонченной улыбки.
     - Прошу прощения, дело решила столь вульгарная подробность, как  брюки,
- сказал он. - Когда я увидел просвет меж длинных  ног,  я  в  конце  концов
понял, что это мужчина.
     Сонные глаза Батлера вдруг раскрылись - это  было  подобно  беззвучному
взрыву.
     - В конце концов!  -  медленно  повторил  он.  -  Значит,  поначалу  вы
все-таки думали, что это женщина?
     Впервые Сеймору изменило спокойствие.
     - Это вряд ли имеет отношение к делу,  но,  если  его  честь  пожелает,
чтобы я сказал о своем впечатлении, я, разумеется, скажу, -  ответил  он.  -
Этот силуэт был не то чтобы женский, но словно бы и не мужской - какие-то не
те изгибы. И у него было что-то вроде длинных волос.
     - Благодарю вас, - сказал королевский адвокат Батлер и неожиданно  сел,
как будто услышал именно то, что хотел.
     Капитан Катлер в качестве свидетеля владел собой  куда  хуже  и  внушал
куда меньше доверия, чем сэр Уилсон, но его показания о том, что происходило
вначале, полностью совпадали с показаниями Сеймора. Капитан  рассказал,  как
Бруно ушел к себе, а его самого послали за  ландышами,  как,  возвращаясь  в
проулок, он увидел, что там кто-то есть, и заподозрил Сеймора, и, наконец, о
схватке с Бруно. Но он не умел выразительно описать черную  фигуру,  которую
видел и он и Сеймор. На вопрос о том, каков же  был  загадочный  силуэт,  он
ответил, что он не  знаток  по  части  искусства,  и  в  ответе  прорвалась,
пожалуй, чересчур откровенная насмешка над Сеймором. На вопрос - мужчина  то
был или женщина, он ответил, что больше всего это походило  на  зверя,  и  в
ответе его была откровенная злоба на обвиняемого. Но при этом  он  был  явно
вне себя от горя и непритворного гнева, и  Каудрей  не  задерживал  его,  не
заставил подтверждать и без того ясные факты.
     Защитник  тоже,  как  и  в  случае  с  Сеймором,  не  стал   затягивать
перекрестный допрос, хотя казалось, - такая уж у него была манера, - что  он
отнюдь не спешит.
     - Вы престранно выразились, - сказал он, сонно глядя на Катлера. -  Что
вы имели в виду, когда говорили, что тот неизвестный больше  походил  не  на
женщину и не на мужчину, а на зверя?
     Катлер, казалось, всерьез разволновался.
     - Наверно, я зря так сказал, - отвечал он, - но у этого  скота  могучие
сгорбленные плечи, как у шимпанзе, а на  голове  -  щетина  торчком,  как  у
свиньи.
     Мистер Батлер прервал на полуслове эту странно раздраженную речь.
     - Свинья тут ни при чем, а скажите лучше, может,  это  было  похоже  на
волосы женщины?
     - Женщины! - воскликнул капитан. - Да ничуть не похоже!
     - Предыдущий свидетель сказал, похоже,  -  быстро  подхватил  защитник,
беззастенчиво сбросив маску сонного тугодума. - А в очертаниях  фигуры  были
женственные изгибы, на что  нам  тут  красноречиво  намекали.  Нет?  Никаких
женственных изгибов? Если я вас правильно понял, фигура была скорее  плотная
и коренастая?
     - Может, он шел пригнувшись, - осипшим  голосом  едва  слышно  произнес
капитан.
     - А может, и нет, - сказал мистер Батлер и сел так же внезапно, как и в
первый раз.
     Третьим свидетелем, которого вызвал сэр Уолтер Каудрей,  был  маленький
католический священник, по сравнению с остальными уж  такой  маленький,  что
голова его еле виднелась  над  барьером,  и  казалось,  будто  перекрестному
допросу  подвергают  малого  ребенка.  Но  на  беду,  сэр  Уолтер  отчего-то
вообразил (виной тому,  возможно,  была  вера,  которой  придерживалась  его
семья),  будто  отец  Браун  на  стороне  обвиняемого,  -  ведь   обвиняемый
нечестивец, чужак, да к тому же в нем есть негритянская кровь.  И  он  резко
обрывал отца Брауна всякий раз, как этот заносчивый посланец  папы  римского
пытался что-то объяснить, велел ему отвечать только "да" и "нет" и  излагать
одни лишь факты  безо  всякого  иезуитства.  Когда  отец  Браун  в  простоте
душевной стал  объяснять,  кто,  по  его  мнению,  был  человек  в  проулке,
обвинитель заявил, что не желает слушать его домыслы.
     - В проулке видели темный силуэт. И вы говорите, вы тоже видели  темный
силуэт. Так каков же он был?
     Отец Браун мигнул, словно получил выговор, но он давно и  хорошо  знал,
что значит послушание.
     - Силуэт был низенький и плотный, - сказал он,  -  но  по  обе  стороны
головы или на макушке были два острых черных  возвышения,  вроде  как  рога,
и...
     - А, понятно, дьявол рогатый! - с веселым торжеством воскликнул Каудрей
и сел. - Сам дьявол пожаловал, дабы пожрать протестантов.
     - Нет, - бесстрастно возразил священник, - я знаю, кто это был.
     Всех присутствующих охватило необъяснимое, но  явственное  предчувствие
чего-то чудовищного. Они уже забыли о подсудимом и  помнили  только  о  том,
кого видели в проулке.  А  тот,  в  проулке,  описанный  тремя  толковыми  и
уважаемыми очевидцами, словно вышел из страшного  сна:  один  увидал  в  нем
женщину, другой - зверя, а третий - дьявола...
     Судья смотрел на отца Брауна хладнокровным пронизывающим взглядом.
     - Вы престранный свидетель, -  сказал  он,  -  но  есть  в  вас  что-то
вынуждающее меня поверить, что вы стараетесь говорить правду. Так кто же был
тот человек, которого вы видели в проулке?
     - Это был я, - отвечал отец Браун.
     В необычайной тишине королевский адвокат Батлер  вскочил  и  совершенно
спокойно сказал:
     - Ваша честь, позвольте допросить свидетеля. - И  тут  же  выстрелил  в
Брауна вопросом, который словно бы не шел к делу: - Вы  уже  слышали,  здесь
говорилось о кинжале; эксперты считают, что преступление совершено с помощью
короткого клинка, вам это известно?
     - Короткий клинок, - подтвердил Браун и  кивнул  с  мрачной  важностью,
точно филин, - но очень длинная рукоятка.
     Еще прежде, чем зал полностью отказался от мысли, что священник  своими
глазами видел, как сам  же  вонзает  в  жертву  короткий  клинок  с  длинной
рукоятью (отчего убийство казалось еще чудовищней), он поспешил объясниться.
     - Я хочу сказать, короткие клинки бывают не только у кинжалов. У  копья
тоже короткий клинок. И копье поражает точно так же, как кинжал, если оно из
этих причудливых театральных копий, вот таким  копьем  бедняга  Паркинсон  и
убил свою жену - как раз в тот день, когда она  послала  за  мной,  чтобы  я
уладил их семейные неурядицы, - а я пришел слишком поздно, да  простит  меня
господь. Но, умирая, он раскаялся, раскаяние и повлекло за собою смерть.  Он
не вынес того, что совершил.
     Всем в  зале  казалось,  что  маленький  священник,  который  стоял  на
свидетельском месте и нес совершенную околесицу,  просто  сошел  с  ума.  Но
судья по-прежнему смотрел на него в упор с живейшим  интересом,  а  защитник
невозмутимо задавал вопросы.
     - Если Паркинсон убил ее этим театральным копьем, он должен был бросить
его с расстояния в четыре ярда, - сказал Батлер. - Как же тогда вы объясните
следы борьбы -  разорванное  на  плече  платье?  -  Защитник  невольно  стал
обращаться к свидетелю как к эксперту, но никто этого уже не замечал.
     - Платье несчастной женщины  было  порвано  потому,  что  его  защемило
створкой, когда она пробегала мимо,  -  сказал  свидетель.  -  Она  пыталась
высвободить платье, и тут Паркинсон вышел из комнаты обвиняемого и нанес  ей
удар.
     - Створкой? - удивленно переспросил обвинитель.
     - Это была створка двери, замаскированной  зеркалом,  -  объяснил  отец
Браун - Когда я был в уборной мисс Роум, я заметил, что некоторые из зеркал,
очевидно, служат потайными дверьми и выходят в проулок.
     Снова наступила долгая неправдоподобно глубокая тишина. И на  этот  раз
ее нарушил судья.
     - Значит, вы действительно полагаете, что когда смотрели в проулок,  вы
видели там самого себя - в зеркале?
     - Да, милорд, именно это я и пытался объяснить, - ответил Браун.  -  Но
меня спросили, каков был силуэт, а на наших шляпах углы похожи на рога,  вот
я и...
     Судья подался вперед, его стариковские глаза заблестели еще ярче, и  он
сказал особенно отчетливо.
     - Вы в самом деле полагаете, что когда сэр Уилсон  Сеймор  видел  нечто
несуразное, как бишь его, с изгибами, женскими волосами и в брюках, он видел
сэра Уилсона Сеймора?
     - Да, милорд, - отвечал отец Браун.
     - И вы полагаете, что когда капитан Катлер видел сгорбленного  шимпанзе
со свиной щетиной на голове, он просто видел самого себя?
     - Да, милорд.
     Судья, очень довольный, откинулся  на  спинку  кресла,  и  трудно  было
понять, чего больше в его лице - насмешки или восхищения.
     - А не скажете ли вы, почему вы сумели узнать себя в зеркале, тогда как
два столь выдающихся человека этого не сумели? - спросил он.
     Отец Браун заморгал еще растерянней, чем прежде.
     - Право, не знаю, милорд, - с запинкой пробормотал он. -  Разве  только
потому, что я не так часто гляжусь в зеркало

-----------------------------------------------------------

     1) - бездельник (фр.)



     Г.К. Честертон
     Лиловый парик


     Перевод Н. Демуровой


     Мистер Натт, усердный редактор газеты "Дейли реформер", сидел у себя за
столом и под веселый треск пишущей машинки, на  которой  стучала  энергичная
барышня, вскрывал письма и правил гранки.
     Мистер  Натт  работал  без  пиджака.  Это  был  светловолосый  мужчина,
склонный к полноте, с решительными движениями, твердо очерченным ртом  и  не
допускающим возражений тоном. Но в  глазах  его,  круглых  и  синих,  как  у
младенца, таилось выражение  замешательства  и  даже  тоски,  что  никак  не
вязалось с его деловым  обликом.  Выражение  это,  впрочем,  было  не  вовсе
обманчивым.  Подобно  большинству  журналистов,  облеченных  властью,  он  и
вправду жил под непрестанным гнетом одного чувства -  страха.  Он  страшился
обвинений в клевете, страшился потерять клиентов, публикующих  объявления  в
его газете, страшился пропустить опечатку, страшился получить расчет.

     Жизнь его являла собой непрерывную цепь  самых  отчаянных  компромиссов
между выжившим из ума стариком мыловаром, которому  принадлежала  газета  (а
значит, и сам  редактор),  и  теми  талантливыми  сотрудниками,  которых  он
подобрал в свою редакцию; среди них  были  блестящие  журналисты  с  большим
опытом,  которые  к  тому  же  (что  было  совсем  неплохо)   относились   к
политической линии газеты серьезно и искренне.
     Письмо от одного из них лежало сейчас  перед  мистером  Наттом,  и  он,
несмотря на всю свою твердость и натиск, казалось, не решался  вскрыть  его.
Вместо того он взял полосу гранок, пробежал ее своими синими глазами,  синим
карандашом заменил  "прелюбодеяние"  на  "недостойное  поведение",  а  слово
"еврей" на "инородца", позвонил и спешно отправил гранки наверх.
     Затем, с видом серьезным  и  сосредоточенным,  он  разорвал  конверт  с
девонширской печатью и стал читать письмо одного из  наиболее  видных  своих
сотрудников.

     "Дорогой Натт,  -  говорилось  в  письме.  -  Вы,  как  я  вижу,  равно
интересуетесь привидениями и  герцогами.  Может,  поместим  статью  об  этой
темной истории с  Эрами  из  Эксмура,  которую  местные  сплетницы  называют
"Чертово Ухо Эров"? Глава семейства, как вам известно, - герцог Эксмур, один
из тех настоящих старых аристократов и чопорных тори,  которых  уже  немного
осталось в наши дни. "Дейли реформе?" всегда старалась не давать спуску этим
несгибаемым старым тиранам, и, кажется,  я  напал  на  след  одной  истории,
которая хорошо нам послужит.
     Разумеется, я не верю в старую легенду про Якова I; а что до Вас, то Вы
вообще ни во что не верите, даже в  газетное  дело.  Эта  легенда,  как  Вы,
вероятно, помните, связана с самым черным событием в английской истории -  я
имею в виду отравление Оуэрбери (1) этим колдуном Фрэнсисом Говардом  и  тот
таинственный ужас, который заставил короля помиловать убийц.  В  свое  время
считали, что тут не обошлось без колдовства; рассказывают, что один из  слуг
узнал правду, подслушав сквозь замочную скважину разговор  между  королем  и
Карром (2), и ухо его, приложенное к двери, вдруг чудом  разрослось,  приняв
чудовищную форму, - столь ужасна была подслушанная им тайна. Пришлось  щедро
наградить его землями и золотом,  сделав  родоначальником  целой  герцогской
фамилии, однако Чертово Ухо нет-нет да и появится в  этой  семье.  В  черную
магию Вы, конечно, не верите, да если б и верили, все равно не поместили  бы
ничего такого в Вашей газете. Свершись у Вас в редакции чудо. Вы  бы  и  его
постарались замолчать, ведь в наши дни и среди епископов немало  агностиков.
Впрочем, не в этом суть. Суть в том, что в семье  Эксмуров  и  вправду  дело
нечисто: что-то, надо полагать, вполне естественное,  хоть  и  из  ряда  вон
выходящее. И думается мне, что какую-то роль во  всем  этом  играет  Ухо,  -
может быть, это символ или заблуждение, а может быть,  заболевание  или  еще
что-нибудь. Одно из преданий гласит, что после Якова  I  кавалеры  из  этого
рода стали носить длинные волосы только для того, чтобы спрятать ухо первого
лорда Эксмура. Впрочем, это тоже, конечно, всего лишь вымысел.
     Все это я сообщаю Вам вот почему: мне кажется, что мы совершаем ошибку,
нападая на аристократов только за  то,  что  они  носят  бриллианты  и  пьют
шампанское. Людям они потому нередко  и  нравятся,  что  умеют  наслаждаться
жизнью. Я же считаю, что мы  слишком  многим  поступаемся,  соглашаясь,  что
принадлежность к аристократии делает хотя бы самих аристократов счастливыми.
Я предлагаю Вам цикл  статей,  в  которых  будет  показано,  какой  мрачный,
бесчеловечный и прямо-таки дьявольский дух царит в некоторых из этих великих
дворцов. За примерами дело не  станет;  для  начала  же  лучшего,  чем  "Ухо
Эксмуров", не придумаешь. К концу недели я Вам раскопаю всю правду про него.
Всегда Ваш фрэнсис Финн".

     Мистер Натт подумал с минуту, уставившись  на  свой  левый  ботинок,  а
затем произнес громко, звучно и совершенно безжизненно,  делая  ударение  на
каждом слоге:
     - Мисс Барлоу, отпечатайте письмо мистеру Финну, пожалуйста.

     "Дорогой Финн, думаю, это пойдет. Рукопись должна быть у нас в  субботу
днем. Ваш Э. Натт".

     Это изысканное послание он произнес одним духом, точно  одно  слово,  а
мисс Барлоу одним духом отстучала его на машинке, точно это  и  впрямь  было
одно слово. Затем он взял другую полосу гранок и синий  карандаш  и  заменил
словом "сверхъестественный" на  "чудесный",  а  "расстреляны  на  месте"  на
"подавлены".
     Такой приятной и полезной деятельностью мистер Натт занимался до  самой
субботы, которая застала его за тем же самым столом, диктующим той же  самой
машинистке и орудующим тем же самым карандашом над первой статьей  из  цикла
задуманных Финном разоблачений. Вначале Финн обрушивался на  аристократов  и
вельмож с их гнусными тайнами и духом безнадежности и отчаяния. Написано это
было прекрасным стилем хотя и в весьма сильных выражениях; однако, редактор,
как водится, поручил кому-то разбив текст на  короткие  отрывки  с  броскими
подзаголовками - "Яд и  герцогиня",  "Ужасное  Ухо",  "Стервятники  в  своем
гнезде", и прочее, и прочее, в том же духе на тысячу ладов. Затем  следовала
легенда об "Ухе", изложенная гораздо подробнее, чем в первом письме Финна, а
затем уже содержание его последних открытий. Вот что он писал:

     "Я знаю, что среди журналистов принято ставить конец рассказа в  начало
и превращать его в заголовок. Журналистика нередко в том-то и  состоит,  что
сообщает "лорд Джонс скончался" людям, которые до того и не подозревали, что
лорд Джонс когда-либо существовал. Ваш покорный слуга  полагает,  что  этот,
равно как и многие другие  приемы  журналистов  не  имеют  ничего  общего  с
настоящей журналистикой и что "Дейли  реформе?"  должна  показать  в  данном
случае достойный пример. Автор намерен  излагать  события  так,  как  они  в
действительности происходили. Он назовет подлинные  имена  действующих  лиц,
многие из которых готовы  подтвердить  достоверность  рассказа.  Что  же  до
громких выводов и эффектных обобщений, то о них Вы услышите в конце.
     Я шел по проложенной для пешеходов дорожке через чей-то фруктовый сад в
Девоншире, всем своим видом наводящий на мысли о девонширском сидре, и,  как
нарочно, дорожка и привела меня к длинной  одноэтажной  таверне,  -  зданий,
собственно, там было три: небольшой низкий коттедж  с  прилегающими  к  нему
двумя амбарами под одной соломенной кровлей, похожей на темные пряди волос с
сединой, бог весть как попавшие сюда еще в доисторические времена. У  дверей
была укреплена вывеска с надписью: "Голубой дракон", а  под  вывеской  стоял
длинный деревенский стол, какие некогда можно было видеть  у  дверей  каждой
вольной английской таверны, до  того  как  трезвенники  вкупе  с  пивоварами
погубили нашу свободу. За столом сидели три человека, которые могли бы  жить
добрую сотню лет назад.
     Теперь, когда  я  познакомился  с  ними  поближе,  разобраться  в  моих
впечатлениях не составляет труда, но в ту минуту  эти  люди  показались  мне
тремя внезапно материализовавшимися призраками. Центральной фигурой в группе
- как по величине, ибо он был крупнее других во всех трех измерениях, так  и
по месту, ибо он сидел в центре, лицом ко мне, - был высокий тучный мужчина,
весь в черном, с румяным, пожалуй, даже  апоплексическим  лицом,  высоким  с
залысинами лбом  и  озабоченно  нахмуренными  бровями.  Вглядевшись  в  него
попристальнее, я уж и сам не мог понять, что  натолкнуло  меня  на  мысль  о
старине, - разве только старинный крой его белого пасторского  воротника  да
глубокие морщины на лбу.
     Ничуть не  легче  передать  впечатление,  которое  производил  человек,
сидевший у правого края  стола.  По  правде  говоря,  виду  него  был  самый
заурядный, таких встречаешь повсюду,  -  круглая  голова,  темные  волосы  и
круглый короткий нос; однако одет он был также в черное  платье  священника,
правда, более строгого покроя. Только увидев его шляпу с широкими  загнутыми
полями, Лежавшую на столе возле него, я понял, почему его вид вызвал у  меня
в сознании представление о чем-то давнем: это был католический священник.
     Пожалуй, главной причиной странного  впечатления  был  третий  человек,
сидевший на противоположном конце стола, хотя он не выделялся ни ростом,  ни
обдуманностью костюма. Узкие серые брюки и рукава прикрывали (я бы мог  даже
сказать: стягивали) его тощие конечности. Лицо, продолговатое и  бледное,  с
орлиным носом,  казалось  особенно  мрачным  оттого,  что  его  впалые  щеки
подпирал старомодный воротник, повязанный шейным платком. А волосы,  которым
следовало быть темно-  каштановыми,  в  действительности  имели  чрезвычайно
странный тусклый багряный цвет, так что  в  сочетании  с  желтым  лицом  они
выглядели даже не рыжими, а скорее лиловыми.  Этот  неяркий,  но  совершенно
необычный оттенок тем более бросался в глаза, что волосы вились и отличались
почти неестественной густотой  и  длиной.  Однако,  поразмыслив,  я  склонен
предположить, что впечатление старины  создавали  высокие  бокалы,  да  пара
лимонов, лежащих на столе, и две длинные глиняные трубки. Впрочем, возможно,
виной всему было то уходящее в прошлое дело, по которому я туда прибыл.
     Таверна, насколько я мог судить, была открыта для посетителей, и я, как
бывалый репортер, недолго думая, уселся за длинный стол и потребовал  сидра.
Тучный мужчина в черном оказался человеком весьма сведущим,  особенно  когда
речь зашла о местных достопримечательностях, а маленький человек  в  черном,
хотя и говорил значительно меньше, поразил меня еще большей образованностью.
Мы разговорились; однако третий из них, старый джентльмен  в  узких  брюках,
держался надменно и отчужденно и не принимал участия в нашей беседе  до  тех
пор, пока я не завел речь о герцоге Эксмуре и его предках.
     Мне показалось, что оба моих собеседника были  несколько  смущены  этой
темой, зато третьего она сразу же заставила разговориться. Тон  у  него  был
весьма сдержанный, а выговор такой,  какой  бывает  только  у  джентльменов,
получивших самое высокое образование. Попыхивая длинной трубкой, он принялся
рассказывать мне разные истории, одна другой ужаснее, - как некогда один  из
Эксмуров повесил собственного отца, второй привязал свою  жену  к  телеге  и
протащил через всю деревню,  приказав  стегать  ее  плетьми,  третий  поджег
церковь, где было много детей, и так далее, и так далее.
     Некоторые из его рассказов - вроде происшествия с Алыми монахинями, или
омерзительной истории с Пятнистой собакой, или истории о том, что  произошло
в каменоломне, - ни в коем  случае  не  могут  быть  напечатаны.  Однако  он
спокойно сидел, потягивая вино из высокого тонкого  бокала,  перечислял  все
эти кровавые и кощунственные дела, и лицо его с  тонкими  аристократическими
губами не выражало ничего, кроме чопорности.
     Я заметил, что тучный мужчина, сидевший  напротив  меня,  делал  робкие
попытки остановить старого джентльмена; но, видимо, питая  к  нему  глубокое
почтение, не решался прервать его. Маленький же священник на  другом  конце,
хотя и не выказывал никакого смущения, сидел, глядя упорно в стол, и  слушал
все  это,  по-  видимому,  с  болью,  -  что,  надо  признать,  было  вполне
естественно.
     - Вам как будто не слишком нравится родословная Эксмуров, - заметил  я,
обращаясь к рассказчику.
     С минуту он молча глядел на меня, чопорно поджав побелевшие губы, затем
разбил о стол свою длинную  трубку  и  бокал  и  поднялся  во  весь  рост  -
настоящий  джентльмен  с  безупречными  манерами  и  дьявольски  вспыльчивым
характером.
     - Эти господа вам скажут, - проговорил он, - есть ли у  меня  основания
восхищаться их родословной. С давних  времен  проклятие  Эров  тяготеет  над
этими местами, и многие от него пострадали. Этим господам известно, что  нет
никого, кто пострадал бы от него больше, чем я.
     С этими словами он раздавил каблуком осколок стекла, упавший на  землю,
и зашагал  прочь.  Вскоре  он  исчез  в  зеленых  сумерках  среди  мерцающих
яблоневых стволов.
     - Чрезвычайно странный джентльмен, - обратился я  к  оставшимся.  -  Не
знаете ли вы случайно, чем ему досадило семейство Эксмуров? Кто он такой?
     Тучный человек в черном дико уставился на меня, словно  бык,  загнанный
на бойню; видимо, он не сразу понял мой вопрос. Наконец он вымолвил:
     - Неужто вы не знаете, кто он?
     Я заверил его в своем неведении, и за столом снова воцарилось молчание;
спустя какое-то время маленький священник,  все  еще  не  поднимая  глаз  от
стола, сказал:
     - Это герцог Эксмур.
     И, прежде чем я успел  собраться  с  мыслями,  он  прибавил  с  прежним
спокойствием, словно ставя все на свои места:
     - А это доктор Малл, библиотекарь герцога. Мое имя - Браун.
     - Но, - проговорил я, заикаясь, - если это  герцог,  то  зачем  он  так
поносит своих предков?
     -  Он,  по-видимому,  верит,  что  над  ним   тяготеет   наследственное
проклятие, - ответил священник по имени Браун. И  затем  добавил,  казалось,
без всякой связи: - Вот потому-то он и носит парик.
     Только через несколько секунд смысл его слов дошел до моего сознания.
     - Неужто вы имеете в виду эту старую сказку  про  диковинное  "Ухо"?  -
удивился я. - Конечно, я слышал  о  ней,  но  не  сомневаюсь,  что  это  все
суеверие и вымысел, не более, хотя, возможно, она  и  возникла  на  какой-то
достоверной основе.  Иногда  мне  приходит  в  голову,  что  это,  возможно,
фантазия на тему о наказаниях, которым подвергали в старину преступников;  в
шестнадцатом веке, например, им отрубали уши.
     - Мне кажется,  дело  не  в  этом,  -  в  раздумье  произнес  маленький
священник. -  Как  известно,  наука  и  самые  законы  природы  не  отрицают
возможности неоднократного повторения в семье одного  и  того  же  уродства,
когда, например, одно ухо значительно больше другого.
     Библиотекарь, стиснув большую лысую голову  большими  красными  руками,
сидел в позе человека, размышляющего о том, в чем состоит его долг.
     - Нет, - проговорил он со стоном, - вы все-таки несправедливы  к  этому
человеку. Поймите, у меня нет никаких оснований защищать  его  или  хотя  бы
хранить верность его интересам. По отношению ко мне он был таким же тираном,
как и ко всем другим. Не думайте, что если он сидел здесь запросто  с  нами,
то он уже перестал быть настоящим лордом в самом худшем смысле этого  слова.
Он позовет слугу, находящегося от него за милю,  и  велит  ему  позвонить  в
звонок, висящий в двух шагах от него самого, для того только,  чтобы  другой
слуга, находящийся за три мили, принес  ему  спички,  до  которых  ему  надо
сделать три шага. Ему  необходим  один  ливрейный  лакей,  чтобы  нести  его
трость, и другой, чтобы подавать ему в опере бинокль...
     - Зато ему не нужен камердинер, чтобы чистить  его  платье,  -  вставил
священник на удивление сухо. - Потому что камердинер вздумал бы почистить  и
парик.
     Библиотекарь  взглянул  на  него,  очевидно,  совсем   забыв   о   моем
существовании, он был глубоко взволнован и, как  мне  показалось,  несколько
разгорячен вином.
     - Не знаю, откуда вам это известно, отец Браун, - сказал он, -  но  это
правда. Он заставляет других все делать за себя,  но  одевается  он  сам.  И
всегда в  полном  одиночестве;  за  этим  он  следит  неукоснительно.  Стоит
кому-нибудь оказаться неподалеку от дверей его туалетной  комнаты,  как  его
тотчас изгоняют из дома и даже рекомендаций не дают.
     - Приятный старичок, - заметил я.
     - О, нет, отнюдь не приятный, - отвечал доктор Малл просто. - И все  же
именно это я и имел в виду,  когда  сказал,  что  со  всем  тем  вы  к  нему
несправедливы. Джентльмены, герцога действительно мучает горечь проклятия, о
котором он говорил. С искренним  стыдом  и  ужасом  прячет  он  под  лиловым
париком нечто ужасное, созерцание чего, как он думает,  не  под  силу  сынам
человеческим. Я знаю, что это так; я также знаю, что это  не  просто  клеймо
преступника или наследственное уродство, а что-то совсем другое. Я знаю, что
это  нечто  гораздо  страшнее.  Я  слышал   об   этом   из   уст   очевидца,
присутствовавшего при сцене, которую  выдумать  невозможно,  когда  человек,
гораздо мужественнее любого из нас, пытался проникнуть в эту ужасную тайну и
в страхе бежал прочь.
     Я открыл было рот, но Малл продолжал, по-прежнему сжимая ладонями  лицо
и совершенно забыв о моем присутствии:
     - Я могу рассказать вам об этом, отец мой, потому что это будет  скорее
защитой, чем изменой бедному герцогу. Вам никогда не приходилось  слышать  о
тех временах, когда он едва не лишился всех своих владений?
     Священник отрицательно покачал головой; и  библиотекарь  рассказал  нам
длинную историю, - он слышал ее от своего предшественника, который  был  ему
покровителем и наставником, к которому  он  питал,  как  было  ясно  из  его
рассказа, безграничное доверие. Вначале это была обычная история о разорении
древнего рода - и о семейном адвокате. У адвоката, надо отдать ему  должное,
хватило ума обманывать честно -  надеюсь,  читатель  понимает,  что  я  хочу
сказать. Вместо того чтобы просто воспользоваться доверенными  ему  суммами,
он  воспользовался  неосмотрительностью  герцога  и  вовлек  всю   семью   в
финансовую ловушку, так что герцог был поставлен перед необходимостью отдать
ему эти суммы уже не на хранение, а в собственность.
     Адвокат носил имя Исаак Грин, но герцог всегда звал его Елисеем (3),  -
очевидно, потому что  человек  этот  был  совершенно  лыс,  хотя  ему  и  не
исполнилось еще тридцати. Поднялся он стремительно, начав, однако, с  весьма
темных делишек: некогда  он  был  доносчиком,  или  осведомителем,  а  потом
занимался ростовщичеством; однако, став поверенным Эксмуров,  он  обнаружил,
как  я  уже  сказал,  достаточно   здравого   смысла   и   строго   держался
формальностей, покуда не подготовил решительный удар. Он нанес его во  время
обеда: старый библиотекарь говорил, что до  сих  пор  помнит,  как  блестели
хрустальные люстры и графины, когда безродный адвокат с  неизменной  улыбкой
на устах предложил старому герцогу,  чтобы  тот  отдал  ему  половину  своих
владений. Того, что последовало  за  этим,  забыть  невозможно:  в  гробовой
тишине герцог схватил графин и запустил его в лысую голову адвоката  так  же
стремительно, как сегодня он разбил свой бокал о  стол  в  саду.  На  черепе
адвоката появилась треугольная рана, выражение его глаз  изменилось,  однако
улыбка осталась прежней. Покачиваясь, он встал во весь рост и нанес ответный
удар, что и следовало ожидать от подобного человека.
     - Это меня радует, - сказал он, - ибо  теперь  я  смогу  получить  ваши
владения целиком. Их отдаст мне закон.
     Говорят, что лицо Эксмура стало серым, как пепел, но глаза его все  еще
горели.
     - Закон их вам отдаст, - отвечал он, - но вы их не получите. Почему? Да
потому, что для меня это было бы концом. И если вы  вздумаете  их  взять,  я
сниму парик. Да, жалкий общипанный гусь, твою лысину каждый может видеть. Но
всякий, кто увидит мою, погибнет.
     Можете говорить все, что угодно, и делать из этого какие угодно выводы,
но Малл клянется, что мгновение адвокат стоял, потрясая  в  воздухе  сжатыми
кулаками, а затем попросту выбежал из залы и никогда больше не возвращался в
эти края; с тех пор Эксмур внушает людям еще больший ужас  как  колдун,  чем
как судья и помещик.
     Доктор Малл  сопровождал  свой  рассказ  весьма  театральными  жестами,
вкладывая в  повествование  пыл,  который  мне  показался  по  меньшей  мере
излишним. Я же думал о том, что вся эта история  скорее  всего  была  плодом
фантазии старого сплетника и хвастуна. Однако, прежде чем  закончить  первую
половину отчета о моих открытиях, я должен по справедливости сознаться, что,
решив навести справки, я тут же получил подтверждение его  рассказа.  Старый
деревенский аптекарь поведал мне однажды, что ночью к нему  явился  какой-то
лысый  человек  во  фраке,  который  назвался  Грином  и  попросил  залепить
пластырем треугольную рану у себя на лбу. А из  судебных  отчетов  и  старых
газет я узнал, что некто Грин угрожал герцогу  Эксмуру  судебным  процессом,
который в конце концов и был возбужден".

     Мистер Натт, редактор газеты "Дейли  реформер",  начертал  несколько  в
высшей степени непонятных слов на  первой  странице  рукописи,  наставил  на
полях несколько в высшей степени загадочных знаков и своим  ровным,  громким
голосом обратился к мисс Барлоу:
     - Отпечатайте письмо мистеру Финну.

     "Дорогой Финн, Ваша рукопись пойдет,  только  пришлось  разбить  ее  на
абзацы с подзаголовками. И  потом,  наша  публика  не  потерпит  в  рассказе
католического священника - надо учитывать настроения предместий. Я  исправил
его на мистера Брауна, спиритуалиста.
                                          Ваш Э. Натт".

     Вторник застал этого энергичного  и  предусмотрительного  редактора  за
изучением второй половины рассказа мистера Финна о тайнах высшего света. Чем
дальше он читал, тем шире раскрывались его синие глаза  Рукопись  начиналась
словами:

     "Я сделал поразительное открытие. Смело признаюсь,  что  оно  превзошло
все мои ожидания и будет потрясающей сенсацией. Без тщеславия  позволю  себе
сказать, что то, о чем я сейчас пишу, будет читаться во всей  Европе  и,  уж
конечно, во всей Америке и колониях. А  узнал  я  это  за  тем  же  скромным
деревенским столом, в том же скромном яблоневом саду.
     Своим   открытием   я   обязан   маленькому   священнику   Брауну;   он
необыкновенный  человек   Тучный   библиотекарь   оставил   нас,   возможно,
устыдившись своей болтливости,  а  возможно,  обеспокоившись  тем  приступом
ярости, в котором удалился его таинственный хозяин; как бы то  ни  было,  он
последовал, тяжело ступая, за герцогом и вскоре исчез  среди  деревьев  Отец
Браун взял  со  стола  лимон  и  принялся  рассматривать  его  с  непонятным
удовольствием.
     - Какой прекрасный цвет у лимона! - сказал он. - Что мне не нравится  в
парике герцога, так это его цвет
     - Я, кажется, не совсем понимаю, - ответил я.
     - Надо полагать, у него есть свои основания прятать уши, как были они и
у царя Мидаса, - продолжал священник с веселой простотой, звучавшей, однако,
в данных обстоятельствах весьма легкомысленно. - И  я  вполне  понимаю,  что
гораздо приятнее прятать их под волосами, чем под железными  пластинами  или
кожаными наушниками. Но если он выбрал волосы, почему бы не  сделать,  чтобы
они походили на волосы? Ни у кого на свете  никогда  не  было  волос  такого
цвета.  Этот  парик  больше  похож  на  озаренную  закатным  солнцем  тучку,
спрятавшуюся за деревьями, чем на парик. Почему он не скрывает свое  родовое
проклятие получше, если он действительно его стыдится? Сказать вам,  почему?
Да потому, что он вовсе его не стыдится. Он им гордится.
     - Трудно гордиться таким ужасным париком и такой  ужасной  историей,  -
сказал я.
     - Это зависит от того, - сказал странный маленький человечек, -  как  к
этому относиться. У вас, полагаю, снобизма и  тщеславия  не  больше,  чем  у
других; так вот, скажите сами, нет ли у вас смутного  чувства,  что  древнее
родовое проклятие - совсем не такая уж плохая вещь? Не будет ли  вам  скорее
лестно, чем стыдно,  если  наследник  ужасных  Глэмисов  назовет  вас  своим
другом? Или если семейство  Байронов  доверит  вам,  и  одному  только  вам,
греховные тайны своего рода? Не судите же так сурово и  аристократов  за  их
слабости и за снобизм в  отношении  к  собственным  несчастьям,  ведь  и  мы
страдали бы на их месте тем же.
     - Честное слово, - воскликнул я, - все это  истинная  правда!  В  семье
моей матери была собственная фея смерти; и признаюсь, что в  трудные  минуты
это обстоятельство часто служило мне утешением.
     - Вы только вспомните, - продолжал  он,  -  какой  поток  крови  и  яда
излился из тонких губ герцога, стоило вам лишь упомянуть его предков.  Зачем
бы ему рассказывать обо всех этих ужасах  первому  встречному,  если  он  не
гордится ими? Он не скрывает того, что носит парик, он  не  скрывает  своего
происхождения, он не скрывает своего  родового  проклятия,  он  не  скрывает
своих предков, но...
     Голос маленького человечка изменился так внезапно, он  так  резко  сжал
кулак и глаза  его  так  неожиданно  стали  блестящими  и  круглыми,  как  у
проснувшейся совы, что впечатление было такое, будто перед  глазами  у  меня
вдруг разорвалась небольшая бомба.
     - Но, - закончил он, - герцог блюдет тайну своего туалета!
     Напряжение моих нервов  достигло  в  эту  минуту  предела,  потому  что
внезапно из-за угла дома показался в сопровождении  библиотекаря  герцог  со
своей  шевелюрой  цвета  заката;  неслышными  шагами  он  молча  прошел  меж
мерцающих  стволов  яблонь.  Прежде  чем  он  приблизился  настолько,  чтобы
разобрать наши слова, отец Браун спокойно добавил:
     - Почему же он так оберегает тайну своего лилового парика?  Да  потому,
что эта тайна совсем не то, что мы предполагаем.
     Меж тем герцог приблизился и с присущим ему  достоинством  снова  занял
свое место у стола. Библиотекарь в замешательстве  топтался  на  месте,  как
большой медведь на задних лапах, не решаясь сесть.
     С превеликой церемонностью герцог обратился к маленькому священнику.
     - Отец Браун, - сказал он, - доктор Малл сообщил мне, что  вы  приехали
сюда, чтобы обратиться ко мне с просьбой. Не стану утверждать, что  все  еще
исповедую религию своих предков; но, в память о них и в память о давних днях
нашего первого знакомства, я  готов  выслушать  вас.  Однако  вы,  вероятно,
предпочли бы говорить без свидетелей...
     То, что осталось во мне от джентльмена, побудило меня встать. А то, что
есть во мне от журналиста, побудило меня застыть на месте. Но, прежде чем  я
успел  выйти  из  своего  оцепенения,  маленький  священник  быстрым  жестом
остановил меня.
     - Если ваша светлость соблаговолит выслушать мою просьбу, - сказал  он,
- и если я сохранил еще право давать вам советы, я бы  настоятельно  просил,
чтобы  при  нашем  разговоре  присутствовало  как   можно   больше   народу.
Повсеместно я то и дело встречаю сотни людей, среди которых немало даже моих
единоверцев, чье воображение поражено  суеверием,  которое  я  заклинаю  вас
разрушить. Я хотел бы, чтобы весь Девоншир видел, как вы это сделаете!
     - Сделаю что? - спросил герцог, с удивлением поднимая брови.
     - Снимете ваш парик, - ответил отец Браун.
     Лицо герцога по-прежнему оставалось неподвижным, он только устремил  на
просителя остекленевший взор - страшнее выражения я не видел на человеческом
лице. Я заметил,  что  массивные  ноги  библиотекаря  заколебались,  подобно
отражению стеблей в пруду, и мне почудилось, - как ни  гнал  я  эту  нелепую
фантазию из своей головы, - будто в тишине вокруг нас на  деревьях  неслышно
рассаживаются не птицы, а духи ада.
     -  Я  пощажу  вас,  -  произнес  герцог  голосом,  в  котором   звучало
сверхчеловеческое снисхождение. - Я отклоняю вашу просьбу. Дай  я  вам  хоть
малейшим намеком понять, какое бремя ужаса я должен нести один, вы бы  упали
мне в ноги, с воплями умоляя меня не открывать остального. Я вас избавлю  от
этого. Вы не прочтете и первой буквы из той надписи, что начертана на алтаре
Неведомого Бога.
     - Я знаю  этого  Неведомого  Бога,  -  сказал  маленький  священник  со
спокойным величием уверенности, твердой, как гранитная скала. - Мне известно
его имя: это Сатана. Истинный Бог был рожден во плоти и жил среди нас.  И  я
говорю вам: где бы вы ни увидели людей, коими правит  тайна,  в  этой  тайне
заключено зло. Если дьявол внушает, что нечто слишком ужасно  для  глаза,  -
взгляните.  Если  он  говорит,  что  нечто  слишком  страшно  для  слуха,  -
выслушайте... И  если  вам  померещится,  что  некая  истина  невыносима,  -
вынесите ее. Я заклинаю вашу светлость покончить с этим кошмаром немедленно,
раз и навсегда.
     - Если я сделаю это, - тихо проговорил  герцог,  -  вы  содрогнетесь  и
погибнете вместе со всем тем, во что вы верите  и  чем  вы  живете.  В  один
мимолетный миг вы познаете великое Ничто и умрете.
     - Христово распятие да пребудет с нами, - сказал отец Браун. -  Снимите
парик!
     В сильнейшем волнении слушал я эту словесную  дуэль,  опираясь  о  стол
руками; внезапно в голову мне пришла почти неосознанная мысль.
     - Ваша светлость! - вскричал я. - Вы блефуете!  Снимите  парик,  или  я
собью его у вас с головы!
     Вероятно, меня можно привлечь к суду за угрозу  насилием,  но  я  очень
доволен, что поступил именно так. Все тем же каменным голосом  он  повторил:
"Я отказываюсь это сделать", - и тогда я кинулся на него.
     Не менее трех долгих минут он  сопротивлялся  с  таким  упорством,  как
будто все силы ада помогали ему, я запрокидывал  его  голову  назад,  покуда
наконец шапка волос не свалилась с нее. Должен признаться, что в эту  минуту
я зажмурил глаза.
     Пришел я в себя, услышав громкое восклицание Малла, подбежавшего к нам.
Мы оба склонились над обнажившейся лысиной герцога. Молчание  было  прервано
возгласом библиотекаря:
     - Что это значит? Этому человеку нечего  было  прятать.  У  него  точно
такие же уши, как и у всех.
     - Да, - сказал отец Браун, - вот это ему и приходилось прятать.
     Священник подошел вплотную к герцогу,  но,  как  ни  странно,  даже  не
взглянул на его уши. С почти комической серьезностью  он  уставился  на  его
лысый лоб, а затем указал на треугольный рубец, давно заживший, но  все  еще
различимый.
     - Мистер Грин, насколько я понимаю, - учтиво произнес  он.  -  В  конце
концов он все же получил герцогские владения целиком.
     А  теперь  позвольте  мне  сообщить  читателям  нашей  газеты  то,  что
представляется  мне  наиболее  удивительным  во  всей  этой   истории.   Эти
превращения, в которых  вы,  наверно,  склонны  будете  увидеть  безудержную
фантазию на манер персидских сказок, на деле  с  самого  начала  (не  считая
нанесенного мною оскорбления действием)  были  вполне  законны  и  формально
безупречны. Человек с необычным шрамом и обычными  ушами  -  не  самозванец.
Хотя он и носит (в известном смысле) чужой парик и претендует на чужие  уши,
он не присвоил себе чужого титула. Он действительно  и  неоспоримо  является
герцогом Эксмуром. Вот как  это  произошло.  У  старого  герцога  Эксмура  и
вправду была небольшая деформация уха, которая и  вправду  была  в  какой-то
мере наследственной. Он и вправду относился к ней весьма болезненно и вполне
мог назвать ее проклятием во время той бурной сцены (вне  всякого  сомнения,
имевшей место), когда он запустил в адвоката графином.  Но  завершилось  это
сражение совсем не так, как говорят. Грин  вчинил  иск  и  получил  владения
герцога;  обнищавший  герцог  застрелился,  не  оставив   потомства.   Через
приличествующий  промежуток  времени  прекрасное  британское   правительство
воскресило "угасший" герцогский род Эксмуров и, как  водится,  присвоило  их
древнее имя и титул наиболее значительному  лицу  -  тому,  к  кому  перешла
собственность Эксмуров.
     Этот человек воспользовался средневековыми баснями,  -  возможно,  что,
привыкнув склоняться перед знатью, в глубине души он и впрямь восхищался  ею
и завидовал Эксмурам. И вот тысячи бедных англичан трепещут перед  одним  из
представителей старинного рода и древним проклятием, что  тяготеет  над  его
головой, увенчанной герцогской короной из зловещих звезд.  На  деле  же  они
трепещут перед тем, чьим  домом  некогда  была  сточная  канава  и  кто  был
кляузником и ростовщиком каких- нибудь двенадцать лет назад.
     Думается  мне,  что  вся  эта  история   весьма   типична   для   нашей
аристократии, как она есть сейчас и  каковой  пребудет  до  той  поры,  пока
господь не пошлет нам людей решительных и храбрых".

     Мистер Натт положил на стол рукопись и с необычной резкостью  обратился
к мисс Барлоу:
     - Мисс Барлоу, письмо мистеру Финну, пожалуйста.

     "Дорогой Финн, Вы,  должно  быть,  сошли  с  ума,  мы  не  можем  этого
касаться. Мне нужны были вампиры, недобрые  старые  времена  и  аристократия
вместе с суевериями. Такие вещи нравятся. Но Вы  должны  понять,  что  этого
Эксмуры нам никогда не простят. А что скажут наши, хотел бы  я  знать?  Ведь
сэр Саймон и Эксмур - давнишние приятели. А  потом,  такая  история  погубит
родственника Эксмуров, который стоит за нас горой в Брэдфорде.  Кроме  того,
старик Мыльная Водица и так был зол, что не получил титула в  прошлом  году.
Он уволил бы меня по телеграфу, если  бы  снова  лишился  его  из-за  нашего
сумасбродства. А о Даффи вы подумали? Он пишет  для  нас  цикл  сенсационных
статей "Пята норманна". Как же он будет писать о норманнах, если  это  всего
лишь стряпчий? Будьте ж благоразумны.
                                            Ваш Э. Натт".

     И пока мисс Барлоу весело отстукивала  послание  на  машинке,  он  смял
рукопись в комок и швырнул ее в корзину  для  бумаг,  но  прежде  он  успел,
автоматически,  просто  в  силу  привычки,  заменить  слово   "господь"   на
"обстоятельства".

-------------------------------------------------------

     1) - Оуэрбери Томас (1581-1613) - английский поэт и эссеист
     2) -  Карр  Сомерсет  Роберт  (1590-1645)  -  шотландский  политический
деятель
     3) - Елисей - один из библейских пророков, по преданию,  подвергавшийся
насмешкам из за своей лысины



     Г.К. Честертон
     Странное преступление Джона Боулнойза


     Перевод Р. Облонской


     Мистер Кэлхоун Кидд был весьма юный джентльмен с  весьма  старообразной
физиономией - физиономия была иссушена служебным рвением и обрамлена иссиня-
черными волосами и черным галстуком-бабочкой Он представлял в Англии крупную
американскую  газету  "Солнце  Запада",  или,  как  ее   шутливо   называли,
"Восходящий закат". Это был намек на громкое заявление в печати (по  слухам,
принадлежащее самому мистеру Кидду) он полагал, что "Солнце еще  взойдет  на
западе, если только американцы будут действовать поэнергичнее".  Однако  те,
кто насмехается  над  американской  журналистикой,  придерживаясь  несколько
более мягкой традиции, забывают  об  одном  парадоксе,  который  отчасти  ее
оправдывает. Ибо хотя в американской прессе допускается куда большая внешняя
вульгарность, чем в английской, она проявляет истинную заинтересованность  в
самых глубоких интеллектуальных проблемах, которые английским газетам  вовсе
неведомы, а вернее, просто не по зубам  "Солнце"  освещало  самые  серьезные
темы, причем самым смехотворным образом на его страницах. Уильям Джеймс  (1)
соседствует  с  "Хитрюгой  Уилли",  и  в  длинной  галерее   его   портретов
прагматисты чередуются с кулачными бойцами.
     И потому,  когда  весьма  скромный  оксфордский  ученый  Джон  Боулнойз
поместил в весьма скучном журнале "Философия природы", выходящем раз  в  три
месяца, серию статей о некоторых якобы сомнительных положениях  дарвиновской
теории эволюции, редакторы английских газет и ухом не  повели,  хотя  теория
Боулнойза (он утверждал, что вселенная сравнительно устойчива, но  время  от
времени ее потрясают катаклизмы) стала модной в Оксфорде и ее  даже  назвали
"теорией катастроф"; зато многие  американские  газеты  ухватились  за  этот
вызов, как за  великое  событие,  и  "Солнце"  отбросило  на  свои  страницы
гигантскую  тень  мистера  Боулнойза.  В  соответствии  с   уже   упомянутым
парадоксом, статьям, исполненным  ума  и  воодушевления,  давали  заголовки,
которые явно сочинил полоумный невежда,  например:  "Дарвин  сел  в  калошу.
Критик Боулнойз говорит: "Он прохлопал скачки",  или  "Держитесь  катастроф,
советует мудрец Боулнойз". И мистеру Кэлхоуну Кидду из "Солнца Запада" с его
галстуком-бабочкой и мрачной физиономией было  велено  отправиться  в  домик
близ  Оксфорда,  где  мудрец  Боулнойз  проживал  в   счастливом   неведении
относительно своего титула.
     Философ, жертва  роковой  популярности,  был  несколько  ошеломлен,  но
согласился принять журналиста в тот же день в девять вечера. Свет заходящего
солнца освещал уже лишь невысокие, поросшие лесом холмы; романтичный янки не
знал толком дороги, притом  ему  любопытно  было  все  вокруг  -  и,  увидев
настоящую старинную  деревенскую  гостиницу  "Герб  Чэмпиона",  он  вошел  в
отворенную дверь, чтобы все разузнать.
     Оказавшись в баре, он позвонил в колокольчик, и  ему  пришлось  немного
подождать, пока кто-нибудь выйдет. Кроме  него,  тут  был  еще  только  один
человек - тощий, с густыми рыжими волосами, в мешковатом крикливом  костюме,
он  пил  очень  скверное  виски,  но  сигару  курил  отличную.  Выбор  виски
принадлежал, разумеется, "Гербу Чэмпиона", а сигару он, вероятно,  привез  с
собой из Лондона. Беззастенчиво  небрежный  в  одежде,  он  с  виду  казался
разительной   противоположностью    щеголеватому,    подтянутому    молодому
американцу, но карандаш и раскрытая записная книжка, а может быть, и  что-то
в выражении живых голубых глаз навели Кидда на мысль, что перед  ним  собрат
по перу, - и он не ошибся.
     -  Будьте  так  любезны,  -   начал   Кидд   с   истинно   американской
обходительностью, - вы не скажете, как пройти к Серому  коттеджу,  где,  как
мне известно, живет мистер Боулнойз?
     - Это в нескольких шагах отсюда, дальше по  дороге,  -  ответил  рыжий,
вынув изо рта сигару. - Я и сам сейчас двинусь  в  ту  сторону,  но  я  хочу
попасть в Пендрегон-парк и постараюсь увидеть все собственными глазами.
     - А что это за Пендрегон-парк? - спросил Кэлхоун Кидд.
     - Дом сэра Клода Чэмпиона. А вы разве не за тем же приехали? -  спросил
рыжий, подняв на него глаза. - Вы ведь тоже газетчик?
     - Я приехал, чтоб увидеться с мистером Боулнойзом, - ответил Кидд.
     - А я - чтобы увидеться с миссис Боулнойз. Но дома я ее ловить не буду.
- И он довольно противно засмеялся.
     - Вас интересует теория катастроф? - спросил озадаченный янки.
     - Меня интересуют катастрофы, и кое-какие катастрофы не  заставят  себя
ждать, - хмуро ответил его собеседник. - Гнусное у меня ремесло, и я никогда
не прикидываюсь, будто это не так.
     Тут он сплюнул на пол, но даже по тому, как он это сделал, сразу  видно
было, что он происхождения благородного.
     Американский репортер посмотрел на него внимательней.  Лицо  бледное  и
рассеянное, лицо человека сильных и опасных страстей, которые  еще  вырвутся
наружу, но при этом умного и легко уязвимого; одежда грубая и небрежная,  но
духи тонкие, пальцы длинные и на одном - дорогой перстень с печаткой.  Зовут
его, как выяснилось из разговора, Джеймс  Делрой;  он  сын  обанкротившегося
ирландского  землевладельца  и  работает  в  умеренно  либеральной   газетке
"Светское общество", которую от души презирает, хотя и  состоит  при  ней  в
качестве репортера и, что мучительней всего, почти соглядатая.
     Должен  с  сожалением  заметить,  что  "Светское   общество"   осталось
совершенно равнодушным к спору Боулнойза  с  Дарвином,  спору,  который  так
заинтересовал и взволновал "Солнце Запада", что, конечно, делает ему  честь.
Делрой приехал, видимо, затем, чтобы разведать, чем пахнет скандал,  который
вполне мог завершиться в суде по бракоразводным делам, а пока  назревал  меж
Серым коттеджем и Пендрегон-парком.
     Читателям "Солнца Запада" сэр Клод Чэмпион был известен не хуже мистера
Боулнойза. Папа римский и победитель дерби тоже им были известны; но  мысль,
что они знакомы между собой, показалась бы Кидду столь же  несообразной.  Он
слышал о сэре Клоде Чэмпионе и писал, да еще в таком тоне, словно хорошо его
знает, как "об одном из самых блестящих и  самых  богатых  англичан  первого
десятка": это замечательный  спортсмен,  который  плавает  на  яхтах  вокруг
света, знаменитый путешественник - автор книг о Гималаях,  политик,  который
получил на выборах подавляющее  большинство  голосов,  ошеломив  избирателей
необычной  идеей  консервативной  демократии,  и  в  придачу  -  талантливый
любитель-художник, музыкант, литератор и, главное, актер. На  взгляд  любого
человека,  только  не  американца,   сэр   Клод   был   личностью   поистине
великолепной. В его всеобъемлющей культуре и  неуемном  стремлении  к  славе
было  что-то  от  гигантов  эпохи  Возрождения;  его  отличала   не   только
необычайная широта интересов, но и страстная им  приверженность.  В  нем  не
было  ни  на  волос  того  верхоглядства,  которое  мы   определяем   словом
"дилетант".
     Фотографии его безупречного орлиного профиля с угольно-черным, точно  у
итальянца, глазом постоянно появлялись и в "Светском обществе" и  в  "Солнце
Запада" - и всякий сказал бы, что человека  этого,  подобно  огню  или  даже
недугу, снедает честолюбие. Но хотя Кидд немало знал о сэре Клоде, по правде
сказать, знал даже то, чего и не было, ему и во сне не  снилось,  что  между
столь блестящим аристократом и только-только обнаруженным основателем теории
катастрофы существует какая-то связь, и, уж конечно, он и помыслить не  мог,
что сэра Клода Чэмпиона и Джона Боулнойза связывают узы дружбы.  И,  однако,
Делрой уверял, что так оно и есть. В школьные и студенческие годы  они  были
неразлучны,  и,  несмотря  на  огромную  разницу  в  общественном  положении
(Чэмпион крупный землевладелец и чуть ли не  миллионер,  а  Боулнойз  бедный
ученый, до самого последнего времени вдобавок никому не  известный),  они  и
теперь  постоянно  встречались.  И  домик  Боулнойза  стоял  у  самых  ворот
Пендрегон-парка.
     Но вот надолго ли еще они останутся друзьями - теперь в этом  возникали
сомнения, грязные сомнения. Года два назад Боулнойз женился на красивой и не
лишенной таланта  актрисе,  которую  любил  на  свой  лад  -  застенчивой  и
наводящей  скуку  любовью;  соседство  Чэмпиона  давало   этой   взбалмошной
знаменитости  вдоволь  поводов  к  поступкам,  которые  возбуждали   страсти
мучительные и довольно низменные. Сэр Клод в совершенстве владел  искусством
привлекать к себе внимание широкой публики, и, казалось, он получал безумное
удовольствие, столь же нарочито выставляя напоказ интригу, которая отнюдь не
делала ему чести. Лакеи из Пендрегона беспрестанно отвозили миссис  Боулнойз
букеты, кареты и автомобили беспрестанно подъезжали  к  коттеджу  за  миссис
Боулнойз, в имении сэра Клода беспрестанно устраивались балы и маскарады, на
которых баронет гордо выставлял перед всеми миссис Боулнойз, точно  королеву
любви и красоты на рыцарских турнирах.  В  тот  самый  вечер,  который  Кидд
избрал для разговора о теории катастроф,  сэр  Клод  Чэмпион  устраивал  под
открытым небом представление "Ромео и Джульетта", причем в роли Ромео должен
был выступать он сам, а Джульетту и называть незачем.
     - Без столкновения тут не обойдется. - С этими  словами  рыжий  молодой
человек встал и встряхнулся. - Старика Боулнойза могли обтесать, или он  сам
обтесался. Но если он и обтесался, он глуп... уж вовсе дубина.  Только  я  в
это не очень верю.
     - Это глубокий ум, - проникновенно произнес Кэлхоун Кидд.
     - Да, - сказал Делрой, - но  даже  глубокий  ум  не  может  быть  таким
непроходимым болваном. Вы уже идете? Я тоже сейчас двинусь.
     Но Кэлхоун Кидд допил молоко с содовой и  быстрым  шагом  направился  к
Серому коттеджу, оставив своего циничного осведомителя  наедине  с  виски  и
табаком. День угасал, небеса были темные,  зеленовато-серые,  цвета  сланца,
кое-где уже проглянули звезды, слева небо светлело в предчувствии луны.
     Серый коттедж, который, так сказать, засел за высокой прочной изгородью
из колючего кустарника, стоял в такой близости от сосен и ограды парка,  что
поначалу Кидд принял его за домик  привратника.  Однако,  заметив  на  узкой
деревянной калитке имя "Боулнойз" и глянув на часы, он  увидел,  что  время,
назначенное "мудрецом", настало, вошел и постучал в парадное. Оказавшись  во
дворе, он понял, что дом, хотя и достаточно скромный,  больше  и  роскошней,
чем представлялось с первого взгляда, и  нисколько  не  похож  на  сторожку.
Собачья конура и улей стояли здесь как привычные символы английской сельской
жизни; из- за щедро увешанных плодами грушевых  деревьев  поднималась  луна,
пес, вылезший из конуры, имел вид почтенный и явно не желал лаять; и  просто
одетый пожилой слуга, отворивший дверь, был  немногословен,  но  держался  с
достоинством.
     - Мистер Боулнойз просил  передать  вам  свои  извинения,  сэр,  но  он
вынужден был неожиданно уйти, - сказал слуга.
     - Но,  послушайте,  он  же  назначил  мне  свидание,  -  повысил  голос
репортер. - А вам известно, куда он пошел?
     - В  Пендрегон-парк,  сэр,  -  довольно  хмуро  ответил  слуга  и  стал
затворять дверь.
     Кидд слегка вздрогнул. И спросил сбивчиво:
     - Он пошел с миссис... вместе со всеми?
     - Нет, сэр, - коротко ответил слуга. - Он оставался дома, а потом пошел
один. - И решительно, даже грубо захлопнул дверь, но вид у него при этом был
такой, словно он поступил не так, как надо.
     Американца, в котором забавно сочетались дерзость и обидчивость,  взяла
досада. Ему очень хотелось немного их всех встряхнуть, пусть научатся  вести
себя по- деловому, - и дряхлого старого пса, и  седеющего  угрюмого  старика
дворецкого  в  допотопной  манишке,  и  сонную  старушку  луну,  а  главное,
рассеянного старого философа, который назначил час, а сам ушел из дома.
     - Раз он так себя ведет, поделом ему, он не  заслуживает  привязанности
жены, - сказал мистер  Кэлхоун  Кидд.  -  Но,  может,  он  пошел  устраивать
скандал. Тогда,  похоже,  представитель  "Солнца  Запада"  будет  там  очень
кстати.
     И, выйдя за ворота, он зашагал по  длинной  аллее  погребальных  сосен,
ведущей в глубь парка. Деревья чернели ровной вереницей, словно  плюмажи  на
катафалке, а меж ними в небе светили звезды. Кидд  был  из  тех  людей,  кто
воспринимает природу не непосредственно,  а  через  литературу,  и  ему  все
вспоминался "Рейвенсвуд". Виной тому отчасти были  чернеющие,  как  вороново
крыло, мрачные сосны, а отчасти и  непередаваемо  жуткое  ощущение,  которое
Вальтеру Скотту почти удалось передать в его знаменитой трагедии; тут  веяло
чем-то, что  умерло  в  восемнадцатом  веке;  веяло  пронизывающей  сыростью
старого парка, и разрушенных гробниц, и зла, которое уже вовек не поправить,
- чем-то неизбывно печальным, хотя и странно нереальным.
     Он  шел  по  этой  строгой  черной  аллее,  искусно  настраивающей   на
трагический лад, и не раз испуганно  останавливался:  ему  чудились  впереди
чьи-то шаги. Но впереди видны были только две одинаковые мрачные стены сосен
да над ними клин усыпанного звездами неба. Сначала он подумал, что это  игра
воображения или что его обманывает эхо его собственных шагов. Но чем дальше,
тем определеннее остатки разума склоняли его к мысли, что впереди и в  самом
деле шагает кто-то еще. Смутно подумалось: уж не призрак ли там, и  он  даже
удивился - так быстро представилось ему  вполне  подходящее  для  этих  мест
привидение: с лицом белым, как у Пьеро,  только  в  черных  пятнах.  Вершина
темно-синего небесного треугольника становилась все ярче и светлей, но  Кидд
еще не понимал, что это все ближе огни, которыми  освещены  огромный  дом  и
сад. Он лишь все явственней ощущал вокруг что- то недоброе, все сильней  его
пронизывали токи ожесточения и тайны, все сильней охватывало предчувствие...
он не сразу подыскал слово и наконец со смешком его произнес - катастрофы.
     Еще сосны, еще кусок дороги остались позади, и вдруг он замер на месте,
словно волшебством внезапно  обращенный  в  камень.  Бессмысленно  говорить,
будто он почувствовал, что все это происходит во сне; нет,  на  сей  раз  он
ясно почувствовал, что сам угодил в какую-то книгу. Ибо мы,  люди,  привыкли
ко  всяким  нелепостям,  привыкли  к  вопиющим   несообразностям;   под   их
разноголосицу мы засыпаем. Если же случится что-нибудь вполне  сообразное  с
обстоятельствами, мы пробуждаемся, словно вдруг зазвенела какая-то  до  боли
прекрасная струна. Случилось нечто, чему впору было случиться  в  такой  вот
аллее на страницах какой- нибудь старинной повести.
     За черной сосной пролетела, блеснув в лунном свете, обнаженная шпага  -
такой тонкой сверкающей рапирой в этом древнем парке могли драться на многих
поединках. Шпага упала на  дорогу  далеко  впереди  и  лежала,  сияя,  точно
огромная игла. Кидд метнулся, как заяц, и склонился над  ней.  Вблизи  шпага
выглядела как- то уж очень  безвкусно:  большие  рубины  на  эфесе  вызывали
некоторое сомнение. Зато  другие  красные  капли,  на  клинке,  сомнений  не
вызывали.
     Кидд  как  ужаленный  обернулся   в   ту   сторону,   откуда   прилетел
ослепительный смертоносный снаряд, - в этом месте траурно-черную стену сосен
рассекла узкая дорожка; Кидд пошел по ней, и глазам  его  открылся  длинный,
ярко освещенный дом, а перед домом - озеро и фонтаны. Но Кидд не стал на все
это смотреть, ибо увидел нечто более достойное внимания.
     Над ним, в укромном местечке, на крутом зеленом  склоне  расположенного
террасами парка притаился один из  тех  живописных  сюрпризов,  которые  так
часто встречаются в старинных, прихотливо разбитых садах и  парках:  подобие
круглого  холмика   или   небольшого   купола   из   травы,   точно   жилище
крота-великана, опоясанное и увенчанное тройным кольцом  розовых  кустов,  а
наверху, на  самой  середине,  солнечные  часы.  Кидду  видна  была  стрелка
циферблата - она выделялась  на  темном  небосводе,  точно  спинной  плавник
акулы, и к бездействующим этим часам понапрасну  льнул  лунный  луч.  Но  на
краткий сумасбродный миг к ним прильнуло и нечто другое: какой-то человек.
     И хотя Кидд  видел  его  лишь  одно  мгновенье,  и  хотя  на  нем  было
чужеземное диковинное одеяние - от шеи до  пят  он  был  затянут  во  что-то
малиновое с золотой искрой, - при проблеске света Кидд узнал этого человека.
Запрокинутое к небу очень белое лицо, гладко выбритое и такое  неестественно
молодое, точно Байрон с римским носом, черные, уже  седеющие  кудри...  Кидд
тысячу раз видел портреты сэра Клода Чэмпиона.  Человек  в  нелепом  красном
костюме покачнулся, и вдруг покатился по крутому склону, и вот лежит  у  ног
американца, и только рука его слабо вздрагивает. При виде броско  и  странно
украшенного золотом рукава Кидд разом  вспомнил  про  "Ромео  и  Джульетту";
конечно же, облегающий малиновый камзол - это из спектакля. Но по склону,  с
которого скатился странный человек, протянулась красная полоса - это уже  не
из спектакля. Он был пронзен насквозь.
     Мистер Кэлхоун Кидд закричал, еще и еще раз.  И  снова  ему  почудились
чьи-то шаги, и совсем близко вдруг очутился еще один человек. Человека этого
он узнал и, однако, при  виде  его  похолодел  от  ужаса.  Беспутный  юноша,
назвавшийся Делроем, был пугающе спокоен; если Боулнойза не  оказалось  там,
где он же назначил встречу, у Делроя была  зловещая  способность  появляться
там, где встречи с ним никто не ждал. Лунный свет все  обесцветил:  в  рамке
рыжих волос изнуренное лицо Делроя казалось уже не столько бледным,  сколько
бледно-зеленым.
     Гнетущая  и  жуткая  картина  должна  извинить  грубый,  ни  с  чем  не
сообразный выкрик Кидда:
     - Это твоих рук дело, дьявол?
     Джеймс Делрой улыбнулся своей неприятной улыбкой, но не успел вымолвить
ни слова, - лежащий на земле вновь пошевелил рукой, слабо махнул  в  сторону
упавшей шпаги, потом простонал и наконец через силу заговорил:
     - Боулнойз... Да, Боулнойз... Это Боулнойз из ревности...  он  ревновал
ко мне, ревновал...
     Кидд наклонился, пытаясь  расслышать  как  можно  больше,  и  с  трудом
уловил:
     - Боулнойз... моей же шпагой... он отбросил ее...
     Слабеющая рука снова махнула в сторону шпаги  и  упала  неживая,  глухо
ударившись оземь. Тут в Кидде прорвалась та резкость,  что  дремлет  на  дне
души его невозмутимого племени.
     - Вот что, - распорядился он, - сходите-ка за  доктором.  Этот  человек
умер.
     - Наверно, и за священником, кстати, -  с  непроницаемым  видом  сказал
Делрой. - Все эти Чэмпионы - паписты.
     Американец опустился на колени  подле  тела,  послушал,  не  бьется  ли
сердце, положил повыше голову  и  как  мог  попытался  привести  Чэмпиона  в
сознание; но еще до того, как второй журналист привел доктора и  священника,
он мог с уверенностью сказать, что они опоздали.
     -  И  вы  сами  тоже  опоздали?  -  спросил  доктор,  плотный,  на  вид
преуспевающий джентльмен в традиционных  усах  и  бакенбардах,  но  с  живым
взглядом, которым он подозрительно окинул Кидда.
     -  В  известном  смысле  да,  -  с  нарочитой  медлительностью  ответил
представитель "Солнца". - Я опоздал и не сумел его спасти, но, сдается  мне,
я пришел вовремя, чтобы услышать нечто важное. Я слышал, как умерший  назвал
своего убийцу.
     - И кто же убийца? - спросил доктор, сдвинув брови.
     - Боулнойз, - ответил Кэлхоун Кидд и негромко присвистнул.
     Доктор хмуро посмотрел на него в упор и весь побагровел,  но  возражать
не стал. Тогда священник, маленький человечек, державшийся  в  тени,  сказал
кротко:
     -  Насколько  я  знаю,  мистер  Боулнойз   не   собирался   сегодня   в
Пендрегон-парк.
     - Тут мне опять есть что сообщить  старушке  Англии,  -  жестко  сказал
янки. - Да, сэр, Джон Боулнойз собирался весь вечер быть дома.  Он  по  всем
правилам назначил мне встречу у себя. Но Джон Боулнойз передумал. Час назад,
или около того, он неожиданно и в одиночестве вышел из  дому  и  двинулся  в
этот проклятый Пендрегон- парк. Так мне сказал его дворецкий. Сдается мне, у
нас в руках то, что всезнающая полиция называет ключом... а за  полицией  вы
послали?
     - Да, - сказал доктор, - но больше мы пока никого не стали тревожить.
     - Ну, а миссис Боулнойз знает? - спросил Джеймс Делрой.  И  Кидд  снова
ощутил безрассудное желание стукнуть кулаком по этим  кривящимся  в  усмешке
губам.
     - Я ей не сказал, - угрюмо ответил доктор. - А сюда едет полиция.
     Маленький священник отошел было на главную аллею и  теперь  вернулся  с
брошенной шпагой, в руках этого приземистого человечка в сутане,  да  притом
такого  с  виду  буднично  заурядного,  она  выглядела  нелепо  огромной   и
театральной.
     - Пока полицейские еще не подошли, у кого-нибудь есть огонь? -  спросил
он, будто извиняясь.
     Кидд достал из кармана  электрический  фонарик,  священник  поднес  его
поближе к середине клинка и, моргая от  усердия,  принялся  внимательно  его
рассматривать, потом, не взглянув ни на острие, ни на головку  эфеса,  отдал
оружие доктору.
     - Боюсь, я здесь бесполезен, - сказал он с коротким вздохом.  -  Доброй
ночи, джентльмены.
     И он пошел  по  темной  аллее  к  дому,  сцепив  руки  за  спиной  и  в
задумчивости склонив крупную голову.
     Остальные  заторопились  к  главным  воротам,  где  инспектор  и   двое
полицейских уже разговаривали с привратником. А в густой  тени  под  сводами
ветвей маленький священник все замедлял и замедлял шаг  и  наконец,  уже  на
ступенях крыльца, вдруг замер. Это было молчаливое признание, что  он  видит
молча приближающуюся к нему фигуру; ибо  навстречу  ему  двигалось  видение,
каким остался бы доволен даже  Кэлхоун  Кидд,  которому  требовался  призрак
аристократический и притом очаровательный. То была молодая женщина в костюме
эпохи Возрождения, из серебристого атласа; золотые волосы ее  спадали  двумя
длинными  блестящими  косами,  лицо  поражало  бледностью  -  она   казалась
древнегреческой статуей из золота и слоновой кости. Но глаза ярко  блестели,
и голос, хотя и негромкий, звучал уверенно.
     - Отец Браун? - спросила она.
     - Миссис Боулнойз? - сдержанно отозвался священник.  Потом  внимательно
посмотрел на нее и прибавил: - Я вижу, вы уже знаете о сэре Клоде.
     - Откуда вы знаете, что я знаю? - очень спокойно спросила она.
     Он ответил вопросом на вопрос:
     - Вы видели мужа?
     - Муж дома, - сказала миссис Боулнойз. - Он здесь ни при чем.
     Священник не  ответил,  и  женщина  подошла  ближе,  лицо  ее  выражало
какую-то удивительную силу.

     - Сказать вам еще кое-что? - спросила она, и на губах ее даже мелькнула
несмелая улыбка. - Я не думаю, что это сделал он, и вы тоже не думаете.
     Отец Браун ответил ей долгим серьезным взглядом и еще серьезней кивнул.
     - Отец Браун, - сказала она, - я расскажу вам  все,  что  знаю,  только
сперва окажите мне любезность объясните, почему  вы  не  поверили,  как  все
остальные, что это дело рук несчастного Джона? Говорите  все,  как  есть.  Я
знаю, какие ходят толки, и, конечно, по видимости, все против него.
     Отец Браун, явно смущенный, провел рукой по лбу.
     - Тут есть два совсем незначительных соображения, -  сказал  он.  -  По
крайней мере, одно совсем пустячное, а другое весьма смутное. И, однако, они
не позволяют думать, что убийца - мистер Боулнойз. - Он поднял свое  круглое
непроницаемое лицо к звездам и словно бы рассеянно продолжал:  -  Начнем  со
смутного соображения. Я верю в смутные соображения. Все то, что "не является
доказательством", как раз меня  и  убеждает.  На  мой  взгляд,  нравственная
невозможность - самая существенная из всех невозможностей. Я очень мало знаю
вашего  мужа,  но  это  преступление,  которое  все   приписывают   ему,   в
нравственном смысле  совершенно  невозможно.  Только  не  думайте,  будто  я
считаю, что  Боулнойз  не  мог  так  согрешить.  Каждый  может  согрешить...
Согрешить, как ему заблагорассудится. Мы можем направлять наши  нравственные
побуждения, но  коренным  образом  изменить  наши  природные  наклонности  и
поведение мы не в силах. Боулнойз мог совершить убийство, но не такое. Он не
стал бы выхватывать шпагу Ромео из романтических ножен, не  стал  бы  разить
врага на солнечных часах, точно на каком-то алтаре; не стал бы оставлять его
тело среди роз, не стал бы швырять шпагу. Если бы Боулнойз убил,  он  сделал
бы это тихо и тягостно, как любое сомнительное дело - как он пил бы  десятый
стакан  портвейна   или   читал   непристойного   греческого   поэта.   Нет,
романтические сцены не в духе Боулнойза. Это скорей в духе Чэмпиона.
     - Ах! - вырвалось у женщины, и глаза ее заблестели, точно бриллианты.
     - А пустячное соображение  вот  какое,  -  сказал  Браун.  -  На  шпаге
остались следы пальцев. На полированной поверхности, на стекле или на стали,
их можно обнаружить долго спустя. Эти  следы  отпечатались  на  полированной
поверхности. Как раз на середине клинка. Чьи они, понятия не имею, но кто  и
почему станет держать шпагу за середину клинка? Шпага  длинная,  но  длинная
шпага тем и хороша, ею  удобней  поразить  врага.  По  крайней  мере,  почти
всякого врага. Всех врагов, кроме одного.
     - Кроме одного! - повторила миссис Боулнойз.
     - Только одного-единственного врага легче убить кинжалом, чем шпагой, -
сказал отец Браун.
     - Знаю, - сказала она. - Себя.
     Оба долго молчали, потом негромко, но резко священник спросил:
     - Значит, я прав? Сэр Клод сам себя убил?
     - Да, - ответила она; и лицо ее оставалось холодно и  неподвижно.  -  Я
видела это собственными глазами.
     - Он умер от любви к вам? - спросил отец Браун.
     Поразительное выражение мелькнуло на бледном лице  женщины,  отнюдь  не
жалость, не скромность, не раскаяние; совсем не  то,  чего  мог  бы  ожидать
собеседник; и она вдруг сказала громко, с большой силой:
     - Ничуть он меня не любил, не верю я в это. Он ненавидел моего мужа.
     - Почему? - спросил Браун и повернулся к ней - до этой  минуты  круглое
лицо его было обращено к небу.
     - Он ненавидел моего мужа, потому что... это  так  необычно,  я  просто
даже не знаю, как сказать... потому что...
     - Да? - терпеливо промолвил Браун.
     - Потому что мой муж его  не  ненавидел.  Отец  Браун  лишь  кивнул  и,
казалось,  все  еще  слушал;  одна  малость  отличала  его  почти  от   всех
детективов, какие существуют в жизни или на страницах романов,  -  когда  он
ясно понимал, в чем дело, он не притворялся, будто не понимает.
     Миссис Боулнойз подошла еще на шаг ближе к нему, лицо ее  освещала  все
та же сдержанная уверенность.
     - Мой муж - великий человек, - сказала она. - А сэр Клод Чэмпион не был
великим, он был человек знаменитый и преуспевающий; мой муж никогда  не  был
ни знаменитым, ни преуспевающим. И поверьте - ни о чем  таком  он  вовсе  не
мечтал, - это чистая правда. Он не ждет, что его мысли принесут  ему  славу,
все равно как не рассчитывает прославиться оттого, что курит сигары. В  этом
отношении он чудесно бестолков. Он так и не стал взрослым. Он все еще  любит
Чэмпиона, как любил его в школьные годы, восхищается им, как восхищался  бы,
если бы кто-нибудь за обедом  проделал  ловкий  фокус.  Но  ничто  не  могло
пробудить в нем зависть к Чэмпиону. А Чэмпион жаждал, чтобы ему  завидовали.
На этом он совсем помешался, из-за этого покончил с собой.
     - Да, мне кажется, я начинаю понимать, - сказал отец Браун.
     - Ну, неужели вы не видите? - воскликнула  она.  -  Все  рассчитано  на
это... и место нарочно для этого выбрано. Чэмпион поселил Джона в  домике  у
самого своего порога,  точно  нахлебника...  чтобы  Джон  почувствовал  себя
неудачником. А Джон ничего такого не чувствовал. Он ни  о  чем  таком  и  не
думает, все равно как... ну, как рассеянный лев. Чэмпион  вечно  врывался  к
Джону в самую неподходящую пору  или  во  время  самого  скромного  обеда  и
старался изумить каким-нибудь роскошным подарком или  праздничным  известием
или соблазнял интересной поездкой, точно Гарун аль-Рашид, а Джон очень  мило
принимал его дар или не принимал, без особого волнения, словно один  ленивый
школьник соглашался или не соглашался с другим. Так прошло пять лет, и  Джон
ни разу бровью не повел, а сэр Клод Чэмпион на этом помешался.
     - И рассказывал Аман, как возвеличил его царь, - произнес отец Браун. -
И он сказал:
     "Но всего этого не довольно для меня, доколе я вижу Мардохея  Иудеянина
сидящим у ворот царских".
     - Буря разразилась, когда я уговорила Джона разрешить  мне  отослать  в
журнал  некоторые  его  гипотезы,  -  продолжала  миссис  Боулнойз.  -   Ими
заинтересовались, особенно в Америке, и одна газета пожелала взять  у  Джона
интервью. У Чэмпиона интервью брали чуть не каждый день, но когда он  узнал,
что его сопернику, не ведавшему об их соперничестве,  досталась  еще  и  эта
кроха успеха, лопнуло последнее  звено,  которое  сдерживало  его  бесовскую
ненависть. И тогда он начал ту безрассудную осаду моей любви  и  чести,  что
стала притчей во языцех. Вы спросите меня, почему я принимала столь  гнусное
ухаживание. Я отвечу: отклонить его я могла лишь одним способом, -  объяснив
все мужу, но есть на свете такое, что душе нашей не дано, как телу  не  дано
летать. Никто не мог бы объяснить это моему мужу. Не сможет и  сейчас.  Если
вы всеми словами скажете ему: "Чэмпион хочет украсть  у  тебя  жену",  -  он
сочтет, что шутка грубовата, а что это отнюдь не  шутка  -  такая  мысль  не
найдет доступа в его замечательную голову. И вот сегодня вечером Джон должен
был прийти посмотреть наш спектакль, но когда мы уже собрались  уходить,  он
сказал, что не пойдет: у него есть интересная книга и сигара. Я передала его
слова сэру Клоду, и для него это был смертельный удар. Маньяк вдруг  потерял
всякую надежду. Он закололся с воплем, что его убийца Боулнойз. Он лежит там
в парке, он погиб от зависти и оттого, что не  сумел  возбудить  зависть,  а
Джон сидит в столовой и читает книгу.
     Снова наступило молчание, потом маленький священник сказал:
     - В вашем весьма убедительном рассказе есть одно слабое  место,  миссис
Боулнойз. Ваш муж не сидит сейчас в столовой и не читает  книгу.  Тот  самый
американский репортер сказал мне,  что  был  у  вас  дома  и  ваш  дворецкий
объяснил ему, что мистер Боулнойз все-таки отправился в Пендрегон-парк.
     Блестящие глаза миссис Боулнойз раскрылись во всю ширь и вспыхнули  еще
ярче, но то было скорее недоумение, нежели растерянность или страх.
     - Как? Что вы хотите сказать? - воскликнула она. - Слуг никого не  было
дома,  они  все  смотрели  представление.  И  мы,  слава  богу,  не   держим
дворецкого!
     Отец Браун вздрогнул и круто повернулся на одном месте, словно какой-то
нелепый волчок.
     - Что? Что? - закричал он, словно подброшенный электрическим  током.  -
Послушайте... скажите... ваш муж услышит, если я позвоню в дверь?
     - Но теперь уже вернулись слуги, - озадаченно сказала миссис Боулнойз.
     - Верно, верно! - живо согласился священник и резво зашагал по тропинке
к воротам. Только раз он обернулся и сказал: - Найдите-ка этого янки, не  то
"Преступление Джона Боулнойза" будет завтра красоваться большими буквами  во
всех американских газетах.
     - Вы не понимаете, - сказала миссис Боулнойз. -  Джона  это  ничуть  не
взволнует. По-моему, Америка для него пустой звук.
     Когда отец Браун подошел к дому  с  ульем  и  сонным  псом,  чистенькая
служанка ввела его в столовую, где мистер Боулнойз сидел и читал у лампы под
абажуром, - в точности так, как говорила его жена. Тут  же  стоял  графин  с
портвейном и бокал; и уже с порога священник заметил длинный  столбик  пепла
на его сигаре.
     "Он сидит так по меньшей мере полчаса", - подумал отец Браун. По правде
говоря, вид у Боулнойза был такой, словно он сидел не шевелясь с  тех  самых
пор, как со стола убрали обеденную посуду.
     - Не вставайте, мистер Боулнойз, - как  всегда  приветливо  и  обыденно
сказал священник. -  Я  вас  не  задержу.  Боюсь,  я  помешал  вашим  ученым
занятиям.
     - Нет, - сказал Боулнойз, - я читал "Кровавый палец".
     При этих словах он не нахмурился и не улыбнулся, и гость ощутил  в  нем
глубокое и зрелое бесстрастие, которое жена его назвала величием.
     Он отложил кровожадный роман в желтой обложке,  совсем  не  думая,  как
неуместно в его руках бульварное чтиво, даже не  пошутил  по  этому  поводу.
Джон Боулнойз  был  рослый,  медлительный  в  движениях,  с  большой  седой,
лысеющей головой и крупными, грубоватыми чертами лица. На нем был поношенный
и  очень  старомодный  фрак,  который  открывал   лишь   узкий   треугольник
крахмальной рубашки: в этот вечер он явно собирался  смотреть  свою  жену  в
роли Джульетты.
     - Я не стану надолго отрывать вас от "Кровавого  пальца"  или  от  иных
потрясающих событий, - с улыбкой произнес отец  Браун.  -  Я  пришел  только
спросить вас о преступлении, которое вы совершили сегодня вечером.
     Боулнойз смотрел на него спокойно и прямо,  но  его  большой  лоб  стал
наливаться   краской;   казалось,   он   впервые   в   жизни    почувствовал
замешательство.
     - Я знаю, это было странное преступление, - негромко  сказал  Браун.  -
Возможно, более странное, чем убийство... для вас. В маленьких  грехах  иной
раз трудней признаться, чем в  больших...  но  потому-то  так  важно  в  них
признаваться.  Преступление,  которое  вы  совершили,  любая  светская  дама
совершает шесть раз в неделю, и, однако, слова не идут у вас с языка, словно
вина ваша чудовищна.
     - Чувствуешь себя последним дураком, - медленно выговорил философ.
     - Знаю,  -  согласился  его  собеседник,  -  но  нам  часто  приходится
выбирать: или чувствовать себя последним дураком, или уж быть  им  на  самом
деле.
     - Не понимаю толком, почему я так поступил, - продолжал Боулнойз, -  но
я сидел тут и читал и был  счастлив,  как  школьник  в  день,  свободный  от
уроков. Так было беззаботно, блаженна... даже не могу передать... сигары под
боком... спички  под  боком...  впереди  еще  четыре  выпуска  этого  самого
"Пальца".. это был не просто покой, а совершенное довольство. И вдруг звонок
в дверь, и долгую, бесконечно тягостную минуту мне казалось  -  я  не  смогу
подняться с кресла... буквально  физически,  мышцы  не  сработают.  Потом  с
неимоверным усилием я встал, потому что  знал  -  слуги  все  ушли.  Отворил
парадное и вижу: стоит человечек и уже раскрыл рот  -  сейчас  заговорит,  и
блокнот  раскрыл  -  сейчас  примется  записывать.  Тут  я  понял,  что  это
газетчик-янки, я про него совсем забыл. Волосы  у  него  были  расчесаны  на
пробор, и, поверьте, я готов был его убить...
     - Понимаю, - сказал отец Браун. - Я его видел.
     - Я не стал убийцей, - мягко продолжал автор теории катастроф, - только
лжесвидетелем. Я сказал, что я ушел в Пендрегон-парк, и  захлопнул  дверь  у
него перед носом. Это и есть мое преступление, отец Браун,  и  уж  не  знаю,
какое наказание вы на меня наложите.
     - Я  не  стану  требовать  от  вас  покаяния,  -  почти  весело  сказал
священник, явно очень довольный, и  взялся  за  шляпу  и  зонтик.  -  Совсем
наоборот. Я пришел как раз  для  того,  чтобы  избавить  вас  от  небольшого
наказания, которое, в противном случае, последовало бы  за  вашим  небольшим
проступком.
     - Какого же небольшого наказания мне с вашей помощью удалось  избежать?
- с улыбкой спросил Боулнойз.
     - Виселицы, - ответил отец Браун.

-------------------------------------------------------

     1) - Джеймс Уильям (1842-1910) - американский психолог и философ



     Г.К. Честертон
     Небесная стрела

     Перевод Е. Коротковой


     Боюсь, не меньше ста детективных историй начинаются с того, что  кто-то
обнаружил труп убитого американского миллионера, -  обстоятельство,  которое
почему-то повергает всех в невероятное волнение. Счастлив, кстати, сообщить,
что и наша история начинается с убитого миллионера, а если говорить  точнее,
с целых трех, что даже можно счесть embarras de richesse (1). Но именно  это
совпадение или, может быть, постоянство в выборе объекта и выделили дело  из
разряда банальных  уголовных  случаев,  превратив  в  проблему  чрезвычайной
сложности.
     Не вдаваясь в подробности, молва утверждала, что все трое пали  жертвой
проклятия, тяготеющего над владельцами некой ценной  исторической  реликвии,
ценность  которой  была,  впрочем,  не  только  исторической.  Реликвия  эта
представляла собой  нечто  вроде  украшенного  драгоценными  камнями  кубка,
известного под названием "коптская чаша". Никто не знал, как она оказалась в
Америке, но полагали, что прежде она принадлежала к церковной утвари Кое-кто
приписывал судьбу ее владельцев фанатизму какого-то восточного  христианина,
удрученного тем, что священная чаша попала в столь материалистические  руки.
О таинственном убийце, который, возможно, был  совсем  даже  и  не  фанатик,
ходило  много  слухов  и  часто  писали  газеты.  Безымянное  это   создание
обзавелось именем, вернее,  кличкой.  Впрочем,  мы  начнем  рассказ  лишь  с
третьего убийства, так как лишь тогда  на  сцене  появился  некий  Священник
Браун, герой этих очерков
     Сойдя с палубы атлантического лайнера и ступив на  американскую  землю,
отец  Браун,  как  многие  англичане,  приезжавшие  в  Штаты,  с  удивлением
обнаружил,   что   он   знаменитость.    Его    малорослую    фигуру,    его
малопримечательное близорукое лицо, его порядком порыжевшую сутану на родине
никто бы не назвал необычными, разве что необычайно заурядными. Но в Америке
умеют создать  человеку  славу;  участие  Брауна  в  распутывании  двух-трех
любопытных уголовных дел и его старинное  знакомство  с  экс-преступником  и
сыщиком Фламбо создали ему в Америке известность, в то время как в Англии  о
нем лишь просто кое-кто слыхал. С  недоумением  смотрел  он  на  репортеров,
которые, будто разбойники, напали на него со всех сторон уже на  пристани  и
стали задавать ему вопросы о вещах, в которых он никак не мог  считать  себя
авторитетом, например, о дамских модах и о статистике преступлений в стране,
где он еще и нескольких шагов не сделал. Возможно, по  контрасту  с  черным,
плотно сомкнувшимся вокруг него кольцом репортеров, отцу Брауну бросилась  в
глаза стоявшая чуть поодаль фигура, которая также выделялась своей  чернотой
на нарядной, освещенной ярким летним  солнцем  набережной,  но  пребывала  в
полном  одиночестве,  -  высокий,  с  желтоватым  лицом  человек  в  больших
диковинных очках. Дождавшись, когда  репортеры  отпустили  отца  Брауна,  он
жестом остановил его и сказал:
     - Простите, не ищете ли вы капитана Уэйна?
     Отец Браун заслуживал некоторого извинения, тем более что сам он  остро
чувствовал свою вину. Вспомним: он впервые  увидел  Америку,  главное  же  -
впервые видел такие очки, ибо мода на очки в  массивной  черепаховой  оправе
еще не дошла до Англии. В первый момент у него возникло ощущение,  будто  он
смотрит  на  пучеглазое  морское  чудище,  чья  голова   чем-то   напоминает
водолазный шлем. Вообще же незнакомец одет  был  щегольски,  и  простодушный
Браун подивился, как мог такой щеголь изуродовать  себя  нелепыми  огромными
очками. Это  было  все  равно,  как  если  бы  какой-то  денди  для  большей
элегантности  привинтил  себе  деревянную  ногу.  Поставил  его  в  тупик  и
предложенный  незнакомцем  вопрос.  В  длинном  списке  лиц,  которых  Браун
надеялся  повидать  в  Америке,  и  в  самом  деле  значился   некий   Уэйн,
американский авиатор, друг живущих во Франции  друзей  отца  Брауна;  но  он
никак не ожидал, что этот Уэйн встретится ему так скоро.
     - Прошу прощения, - сказал он неуверенно, - так это  вы  капитан  Уэйн?
Вы... вы его знаете?
     -  Что  я  не  капитан  Уэйн,  я  могу  утверждать  довольно  смело,  -
невозмутимо отозвался человек в очках. -  Я  почти  не  сомневался  в  этом,
оставляя его в автомобиле, где он  сейчас  вас  дожидается.  На  ваш  второй
вопрос ответить сложнее. Я полагаю, что я знаю Уэйна, его дядюшку  и,  кроме
того, старика Мертона. Я старика Мертона знаю, но  старик  Мертон  не  знает
меня. Он видит в этом свое преимущество, я же полагаю, что преимущество - за
мной. Вы поняли меня?
     Отец Браун понял его не совсем. Он, помаргивая,  глянул  на  сверкающую
гладь моря, на верхушки небоскребов, затем  перевел  взгляд  на  незнакомца.
Нет, не только потому, что он прятал глаза за  очками,  лицо  его  выглядело
столь непроницаемым. Было в этом  желтоватом  лице  что-то  азиатское,  даже
монгольское; смысл его речей,  казалось,  наглухо  был  скрыт  за  сплошными
пластами иронии. Среди общительных и добродушных жителей этой страны нет-нет
да встретится подобный тип - непроницаемый американец.
     - Мое имя - Дрейдж, - сказал он, -  Норман  Дрейдж,  и  я  американский
гражданин, что  все  объясняет.  По  крайней  мере,  остальное,  я  надеюсь,
объяснит мой друг Уэйн, так что не будем нынче  праздновать  четвертое  июля
(2).
     Ошеломленный,  Браун   позволил   новому   знакомцу   увлечь   себя   к
находившемуся неподалеку автомобилю, где сидел  молодой  человек  с  желтыми
всклокоченными  волосами  и  встревоженным  осунувшимся  лицом.  Он   издали
приветствовал отца  Брауна  и  представился:  Питер  Уэйн.  Браун  не  успел
опомниться, как его втолкнули в автомобиль, который, быстро  промчавшись  по
улицам,  выехал  за  город.  Не  привыкший   к   стремительной   деловитости
американцев, Браун  чувствовал  себя  примерно  так,  словно  его  влекли  в
волшебную страну в запряженной драконами колеснице. И как ни трудно ему было
сосредоточиться, именно здесь ему пришлось впервые выслушать  в  пространном
изложении Уэйна, которое Дрейдж иногда прерывал отрывистыми фразами, историю
о коптской чаше и о связанных с ней двух убийствах.
     Как он понял, дядя Уэйна,  некто  Крейк,  имел  компаньона  по  фамилии
Мертон, и этот Мертон был третьим по  счету  богатым  дельцом,  в  чьи  руки
попала коптская чаша. Когда-то первый из них, Титус П. Трэнт, медный король,
стал получать угрожающие письма  от  неизвестного,  подписывавшегося  Дэниел
Рок. Имя, несомненно, было вымышленным, но его носитель быстро  прославился,
хотя доброй славы и не приобрел. Робин Гуд и Джек Потрошитель вместе не были
бы более знамениты, чем этот автор угрожающих писем,  не  собиравшийся,  как
вскоре стало ясно, ограничиться угрозами. Все закончилось тем,  что  однажды
утром старика Трэнта нашли в его парке у пруда, головой  в  воде,  а  убийца
бесследно исчез. По счастью, чаша хранилась в сейфе банка и вместе с  прочим
имуществом перешла к кузену покойного, Брайану Хордеру, тоже очень  богатому
человеку, также вскоре подвергшемуся угрозам безымянного врага. Труп Брайана
Хордера нашли у подножья скалы, неподалеку от его приморской виллы,  дом  же
был ограблен, и на сей раз - очень основательно. И хотя  чаша  не  досталась
грабителю, он похитил у Хордера столько ценных бумаг,  что  дела  последнего
оказались в самом плачевном состоянии.
     - Вдове Брайана Хордера, - рассказывал дальше Уэйн, - пришлось  продать
почти  все  ценности.  Наверно,  именно  тогда  Брандер  Мертон  и  приобрел
знаменитую  чашу.  Во  всяком  случае,  когда  мы  познакомились,  она   уже
находилась у него. Но, как вы сами понимаете, быть  ее  владельцем  довольно
обременительная привилегия.
     - Мистер Мертон тоже получает угрожающие письма? - спросил отец  Браун,
помолчав.
     - Думаю, что да,  -  сказал  мистер  Дрейдж,  и  что-то  в  его  голосе
заставило священника взглянуть  на  него  повнимательнее:  Дрейдж  беззвучно
смеялся, да так, что у священника побежали по коже мурашки.
     - Я почти не сомневаюсь, что он получал такие письма,  -  нахмурившись,
сказал Питер Уэйн. - Я сам их  не  читал:  его  почту  просматривает  только
секретарь, и то не полностью,  поскольку  Мертон,  как  все  богачи,  привык
держать свои дела в секрете. Но  я  видел,  как  он  однажды  рассердился  и
огорчился, получив какие-то письма; он, кстати, сразу же порвал их, так  что
и секретарь их не видел. Секретарь тоже обеспокоен; по его  словам,  старика
кто-то преследует. Короче,  мы  будем  очень  признательны  тому,  кто  хоть
немного нам поможет во всем этом разобраться. А поскольку ваш  талант,  отец
Браун, всем известен, секретарь просил меня безотлагательно пригласить вас в
дом Мертона.
     - Ах, вот что, - сказал отец Браун, который наконец-то начал  понимать,
куда и зачем его тащат. - Но я, право, не представляю, чем могу вам  помочь.
Вы ведь все время здесь, и у вас  в  сто  раз  больше  данных  для  научного
вывода, чем у случайного посетителя.
     - Да, - сухо заметил  мистер  Дрейдж,  -  наши  выводы  весьма  научны,
слишком научны, чтобы поверить в них. Сразить такого человека, как Титус  П.
Трэнт, могла только небесная кара, и научные объяснения тут ни при чем.  Как
говорится, гром с ясного неба.
     -  Неужели  вы  имеете  в  виду  вмешательство  потусторонних  сил!   -
воскликнул Уэйн.
     Но не так-то просто было угадать, что имеет  в  виду  Дрейдж;  впрочем,
если б он сказал о ком-нибудь:  "тонкая  штучка",  -  можно  было  бы  почти
наверняка  предположить,  что  это  значит  "дурак".  Мистер  Дрейдж  хранил
молчание, непроницаемый и неподвижный, как истый  азиат;  вскоре  автомобиль
остановился, видимо, прибыв к  месту  назначения,  и  перед  ними  открылась
странная  картина.  Дорога,  которая  до  этого  шла  среди  редко  растущих
деревьев, внезапно вывела их на широкую равнину, и они  увидели  сооружение,
состоявшее лишь из одной стены; образуя круг вроде защитного вала в  военном
лагере римлян, постройка чем-то напоминала аэродром. На вид ограда  не  была
похожа на деревянную или каменную и  при  ближайшем  рассмотрении  оказалась
металлической.
     Все вышли из автомобиля и после некоторых  манипуляций,  подобных  тем,
что производятся при открывании сейфа, в стене тихонько отворилась дверца. К
немалому удивлению Брауна, человек по имени Норман Дрейдж не проявил желания
войти.
     - Нет уж, - заявил он с мрачной игривостью. - Боюсь, старик  Мертон  не
выдержит такой радости. Он так любит меня, что, чего доброго, еще  умрет  от
счастья.
     И он решительно зашагал прочь, а отец Браун,  удивляясь  все  больше  и
больше, прошел в стальную дверцу, которая тут же  за  ним  защелкнулась.  Он
увидел обширный, ухоженный парк,  радовавший  взгляд  веселым  разнообразием
красок, но совершенно лишенный деревьев, высоких кустов и высоких цветов.  В
центре  парка  возвышался  дом,  красивый  и  своеобразный,  но  так  сильно
вытянутый вверх, что скорее походил на башню. Яркие солнечные  блики  играли
там и сям на стеклах расположенных под самой крышей окон, но в нижней  части
дома окон, очевидно, не было.  Все  вокруг  сверкало  безупречной  чистотой,
казалось, присущей самому воздуху Америки, на редкость ясному. Пройдя  через
портал, они увидели блиставшие яркими красками мрамор,  металлы,  эмаль,  но
ничего похожего на лестницу. Только в самом центре находилась заключенная  в
толстые стены шахта лифта. Доступ к ней преграждали могучего  вида  мужчины,
похожие на полисменов в штатском.
     - Довольно фундаментальная система охраны, не спорю, - сказал  Уэйн.  -
Вам, возможно, немного смешно, что Мертон живет в такой крепости, - в  парке
нет ни единого дерева, за которым кто-то мог бы спрятаться. Но вы не  знаете
этой страны, здесь можно ожидать всего. К тому  же  вы,  наверное,  себе  не
представляете, что за величина Брандер Мертон. На  вид  он  скромный,  тихий
человек, такого встретишь на улице - не заметишь; впрочем, встретить его  на
улице теперь довольно мудрено: если он  когда  и  выезжает,  то  в  закрытом
автомобиле. Но если что-то с ним  случится,  волна  землетрясений  встряхнет
весь мир от  тихоокеанских  островов  до  Аляски.  Едва  ли  был  когда-либо
император или король, который обладал бы такой властью над народами. А ведь,
сознайтесь, если бы вас пригласили в гости к царю или английскому королю, вы
пошли бы из любопытства. Как бы вы ни  относились  к  миллионерам  и  царям,
человек, имеющий такую власть, не может не  быть  интересен.  Надеюсь,  ваши
принципы  не  препятствуют  вам  посещать  современных  императоров,   вроде
Мертона.
     - Никоим образом, - невозмутимо отозвался отец  Браун.  -  Мой  долг  -
навещать узников и всех несчастных, томящихся в заключении.
     Молодой человек нахмурился и промолчал; на  его  худом  лице  мелькнуло
странное, не очень-то приветливое выражение. Потом он вдруг сказал:
     - Кроме того, не забывайте, что Мертона  преследует  не  просто  мелкий
жулик или какая-то там "Черная  рука".  Этот  Дэниел  Рок  -  сущий  дьявол.
Вспомните, как он прикончил Трэнта в его же парке, а Хордера - возле  самого
дома, и оба раза ускользнул.
     Стены верхнего этажа были  невероятно  толсты  и  массивны,  комнат  же
имелось только две: прихожая и кабинет великого миллионера.  В  тот  момент,
когда Браун и Уэйн входили в прихожую, из дверей второй  комнаты  показались
два других посетителя. Одного из них Уэйн назвал дядей; это  был  невысокий,
но весьма крепкий и энергичный человек, с бритой головой,  которая  казалась
лысой, и до того темным лицом, что оно, казалось, никогда не было белым. Это
был прославившийся в войнах с краснокожими старик  Крейк,  обычно  именуемый
Гикори Крейком, в память еще более знаменитого старика  Гикори  (3).  Совсем
иного типа господин был его спутник - вылощенный, верткий, с черными, как бы
лакированными волосами и с моноклем на широкой черной ленте - Бернард Блейк,
поверенный старика Мертона, приглашенный компаньонами на деловое  совещание.
Четверо мужчин, из которых двое почтительно приближались к святая святых,  а
двое других столь же  почтительно  оттуда  удалялись,  встретившись  посреди
комнаты, вступили между собой в непродолжительный  учтивый  разговор.  А  за
всеми этими приближениями  и  удалениями  из  глубины  полутемной  прихожей,
которую освещало только внутреннее окно, наблюдал плотный  человек  с  лицом
негроида и широченными плечами. Таких, как  он,  шутники-американцы  именуют
злыми дядями, друзья называют телохранителями, а враги - наемными убийцами.
     Он сидел, не двигаясь, у двери кабинета и даже бровью не повел  при  их
появлении. Зато Уэйн, увидев его, всполошился.
     - Что, разве хозяин там один? - спросил он.
     - Успокойся, Питер, - со смешком ответил Крейк. - С ним  его  секретарь
Уилтон.  Надеюсь,   этого   вполне   достаточно.   Уилтон   стоит   двадцати
телохранителей. Он так  бдителен,  что,  наверно,  никогда  не  спит.  Очень
добросовестный малый, к тому же быстрый и бесшумный, как индеец.
     - Ну, по этой части вы знаток, -  сказал  племянник.  -  Помню,  еще  в
детстве, когда я увлекался книгами  об  индейцах,  вы  обучали  меня  разным
приемам краснокожих. Правда, в этих моих книгах индейцам всегда  приходилось
худо.
     - Зато в жизни - не всегда, - угрюмо сказал старый солдат.
     - В самом деле? - любезно осведомился мистер Блейк. - Разве  они  могли
противостоять нашему огнестрельному оружию?
     - Я видел, как, вооруженный только маленьким ножом, индеец, в  которого
целились из сотни ружей, убил стоявшего на крепостной стене белого, - сказал
Крейк.
     - Убил ножом? Но как? - спросил Блейк.
     - Он его бросил, - ответил Крейк. - Метнул прежде, чем  в  него  успели
выстрелить. Какой-то новый, незнакомый мне прием.
     - Надеюсь, вы с ним так и не ознакомились, - смеясь,  сказал  племянник
Крепка.
     - Мне кажется, - задумчиво проговорил отец Браун,  -  из  этой  истории
можно извлечь мораль.
     Пока они так разговаривали, из смежной комнаты вышел и остановился чуть
поодаль секретарь Мертона мистер Уилтон, светловолосый,  бледный  человек  с
квадратным подбородком и немигающими собачьими глазами; в нем и вправду было
что-то от сторожевого пса.
     Он произнес одну лишь фразу: "Мистер Мертон  примет  вас  через  десять
минут", - но все тут же стали расходиться.  Старик  Крейк  сказал,  что  ему
пора, племянник вышел вместе с ним и адвокатом, и Браун  на  какое-то  время
остался  наедине  с  секретарем,  поскольку  едва  ли  можно  было   считать
человеческим или хотя бы одушевленным существом  верзилу-негроида,  который,
повернувшись  к  ним  спиной,  неподвижно  сидел,  вперив  взгляд  в   дверь
хозяйского кабинета.
     - Предосторожностей хоть отбавляй, - сказал секретарь. -  Вы,  наверно,
уже слышали о Дэниеле Роке и знаете, как опасно  оставлять  хозяина  надолго
одного.
     - Но ведь сейчас он остался один? - спросил Браун.
     Секретарь взглянул на него сумрачными серыми глазами.
     - Всего на пятнадцать минут, - ответил он. -  Только  четверть  часа  в
сутки он проводит в полном одиночестве; он сам этого потребовал,  и  не  без
причины.
     - Что же это за причина? - полюбопытствовал гость.
     Глаза секретаря глядели так же пристально, не мигая, но суровая складка
у рта стала жесткой.
     - Коптская чаша, - сказал он. - Вы, может быть, о ней забыли. Но хозяин
не забывает, он ни о чем не забывает. Он не доверяет ее никому  из  нас.  Он
где-то прячет ее в комнате, но где и как - мы не знаем, и достает  ее,  лишь
когда остается один. Вот  почему  нам  приходится  рисковать  те  пятнадцать
минут, пока он молится там на свою святыню; думаю,  других  святынь  у  него
нет. Риск, впрочем, невелик; я здесь устроил такую ловушку, что и сам дьявол
не проберется в нее, а верней - из нее не выберется. Если  этот  чертов  Рок
пожалует к нам в гости, ему придется тут задержаться. Все эти четверть  часа
я сижу как на иголках и если услышу выстрел или шум борьбы, я нажму  на  эту
кнопку, и металлическая стена парка  окажется  под  током,  смертельным  для
каждого, кто попытается через нее перелезть. Да выстрела  и  не  будет;  эта
дверь - единственный вход в комнату; а окно, возле  которого  сидит  хозяин,
тоже единственное, и карабкаться к нему пришлось бы на самый верх  башни  по
стене, гладкой, как смазанный  жиром  шест.  К  тому  же  все  мы,  конечно,
вооружены, и даже если Рок проберется в комнату, живым он отсюда не выйдет.
     Отец  Браун  помаргивал,  разглядывая  ковер.   Затем,   вдруг   как-то
встрепенувшись, он повернулся к Уилтону.
     - Надеюсь, вы не обидитесь. У меня только  что  мелькнула  одна  мысль.
Насчет вас.
     - В самом деле? - отозвался Уилтон. - Что же это за мысль?
     - Мне кажется, вы человек, одержимый одним стремлением, -  сказал  отец
Браун. - Простите за откровенность, но, по-моему, вы больше  хотите  поймать
Дэниела Рока, чем спасти Брандера Мертона.
     Уилтон слегка вздрогнул, продолжая пристально глядеть на Брауна;  потом
его жесткий рот искривила странная улыбка.
     - Как вы об этом... почему вы так решили? - спросил он.
     - Вы сказали, что, едва услышав выстрел, тут же включите  ток,  который
убьет беглеца, - произнес священник. - Вы, наверное, понимаете, что  выстрел
лишит жизни вашего хозяина прежде, чем ток лишит жизни его врага. Не  думаю,
что, если бы это зависело от вас, вы не стали бы защищать  мистера  Мертона,
но   впечатление   такое,   что   для   вас   это   вопрос   второстепенный.
Предосторожностей хоть  отбавляй,  как  вы  сказали,  и,  кажется,  все  они
изобретены вами. Но изобрели вы их, по- моему, прежде всего для того,  чтобы
поймать убийцу, а не спасти его жертву.
     -  Отец  Браун,  -  негромко  заговорил  секретарь.   -   Вы   умны   и
проницательны,  но,  главное,  у  вас  какой-то  дар  -  вы  располагаете  к
откровенности. К тому же, вероятно, вы и сами об этом вскоре услышите. Тут у
нас все шутят, что я маньяк, и  поимка  этого  преступника  -  мой  пунктик.
Возможно, так оно и есть. Но вам я скажу то, чего никто из них не знает. Мое
имя - Джон Уилтон Хордер.
     Отец Браун кивнул, словно подтверждая, что уж теперь-то ему  все  стало
ясно, но секретарь продолжал.
     - Этот субъект, который называет себя Роком, убил моего отца и  дядю  и
разорил мою мать. Когда Мертону понадобился секретарь, я поступил к нему  на
службу, рассудив, что там, где находится чаша, рано или  поздно  появится  и
преступник. Но я не знал, кто он, я лишь его подстерегал. Я  служил  Мертону
верой и правдой.
     - Понимаю, - мягко сказал отец Браун. - Кстати, не пора ли нам  к  нему
войти?
     - Да, конечно,  -  ответил  Уилтон  и  снова  чуть  вздрогнул,  как  бы
пробуждаясь  от  задумчивости;  священник  решил,  что  им  на  время  снова
завладела его мания. - Входите же, прошу вас.
     Отец Браун, не мешкая, прошел во вторую  комнату.  Гость  и  хозяин  не
поздоровались друг с другом -  в  кабинете  царила  мертвая  тишина;  спустя
мгновение священник снова появился на пороге.
     В тот же момент встрепенулся сидевший у двери молчаливый телохранитель;
впечатление было такое, будто ожил шкаф  или  буфет.  Казалось,  самая  поза
священника выражала тревогу. Свет падал на его голову сзади, и лицо  было  в
тени.
     - Мне кажется, вам следует нажать  на  вашу  кнопку,  -  сказал  он  со
вздохом.
     Уилтон вскочил, очнувшись от своих мрачных размышлений.
     - Но ведь выстрела же не было, - воскликнул он срывающимся голосом.
     - Это, знаете ли, зависит от того, - ответил отец Браун, - что понимать
под словом "выстрел".
     Уилтон бросился к двери и вместе с Брауном вбежал во вторую комнату Она
была сравнительно невелика и изящно,  но  просто  обставлена.  Прямо  против
двери находилось большое окно, из которого открывался вид на парк и поросшую
редким лесом равнину Окно  было  распахнуто,  возле  него  стояло  кресло  и
маленький столик. Должно быть, наслаждаясь краткими мгновениями одиночества,
узник стремился насладиться заодно и воздухом и светом.
     На столике стояла коптская чаша; владелец поставил ее  поближе  к  окну
явно для того, чтобы рассмотреть получше. А  посмотреть  было  на  что  -  в
сильном и ярком  солнечном  свете  драгоценные  камни  горели  многоцветными
огоньками, и чаша казалась подобием Грааля. Посмотреть на  нее,  несомненно,
стоило, но Брандер Мертон на нее не смотрел.  Голова  его  запрокинулась  на
спинку кресла, густая грива седых волос почти касалась  пола,  остроконечная
бородка с проседью торчала вверх, как бы указывая  в  потолок,  а  из  горла
торчала длинная коричневая стрела с красным оперением.
     - Беззвучный выстрел, - тихо сказал отец Браун. -  Я  как  раз  недавно
размышлял об этом новом  изобретении  -  духовом  ружье.  Лук  же  и  стрелы
изобретены очень давно, а шума производят не больше. - Помолчав, он добавил:
- Боюсь, он умер. Что вы собираетесь предпринять?
     Бледный как мел секретарь усилием воли взял себя в руки.
     - Как что? Нажму кнопку, - сказал он. - И  если  я  не  прикончу  Рока,
разыщу его, куда бы он ни сбежал.
     - Смотрите,  не  прикончите  своих  друзей,  -  заметил  Браун  -  Они,
наверное, неподалеку. По-моему, их следует предупредить.
     - Да нет, они отлично все знают, - ответил Уилтон, - и не полезут через
стену. Разве что кто-то из них... очень спешит.
     Отец Браун подошел к окну и выглянул  из  него.  Плоские  клумбы  парка
расстилались далеко внизу, как разрисованная нежными  красками  карта  мира.
Вокруг было так пустынно, башня устремлялась в  небо  так  высоко,  что  ему
невольно вспомнилась недавно услышанная странная фраза.
     - Как гром с ясного неба, - сказал он. - Что  это  сегодня  говорили  о
громе  с  ясного  неба  и  о  каре  небесной?   Взгляните,   какая   высота,
поразительно, что стрела могла преодолеть такое расстояние, если только  она
не пущена с неба.
     Уилтон ничего не ответил, и священник продолжал,  как  бы  разговаривая
сам с собой.
     -  Не  с  самолета  ли...  Надо  будет  расспросить  молодого  Уэйна  о
самолетах.
     - Их тут много летает, - сказал секретарь.
     - Очень древнее или же очень современное оружие, - заметил отец  Браун.
- Дядюшка молодого Уэйна, я полагаю, тоже мог  бы  нам  помочь;  надо  будет
расспросить его о стрелах. Стрела похожа на индейскую. Уж  не  знаю,  откуда
этот индеец ее пустил, но вспомните историю, которую нам рассказал старик. Я
еще тогда заметил, что из нее можно извлечь мораль.
     - Если и можно, - с жаром возразил Уилтон, - то суть ее лишь в том, что
индеец способен пустить стрелу так далеко,  как  вам  и  не  снилось.  Глупо
сравнивать эти два случая.
     - Я думаю, мораль здесь несколько иная, - сказал отец Браун.
     Хотя уже на следующий день священник как бы растворился среди миллионов
ньюйоркцев  и,  по-видимому,  не  пытался  выделиться  из  ряда   безымянных
номерков, населяющих номерованные нью-йоркские улицы, в действительности  он
полмесяца упорно, но незаметно трудился над поставленной перед  ним  задачей
Браун боялся, что правосудие покарает невиновного.  Он  легко  нашел  случай
переговорить с двумятремя людьми, связанными с  таинственным  убийством,  не
показывая, что они интересуют его больше остальных. Особенно занимательной и
любопытной была его беседа со  старым  Гикори  Крейком.  Состоялась  она  на
скамье в Центральном парке. Ветеран  сидел,  упершись  худым  подбородком  в
костлявые кулаки, сжимавшие причудливый набалдашник трости из темно-красного
дерева, похожей на томагавк.
     - Да, стреляли, должно  быть,  издали,  -  покачивая  головой,  говорил
Крейк, - но вряд ли можно так уж точно определить дальность полета индейской
стрелы.  Я  помню  случаи,  когда  стрела  пролетала  поразительно   большое
расстояние и попадала в цель  точнее  пули.  Правда,  в  наше  время  трудно
встретить  вооруженного  луком  и  стрелами  индейца,  а  в  наших  краях  и
индейцев-то нет. Но если бы кто-нибудь  из  старых  стрелков-индейцев  вдруг
оказался возле мертоновского дома и притаился с луком ярдах  в  трехстах  от
стены... я думаю, он сумел  бы  послать  стрелу  через  стену  и  попасть  в
Мертона. В старое время мне случалось видеть и не такие чудеса.
     - Я не сомневаюсь,  -  вежливо  сказал  священник,  -  что  чудеса  вам
приходилось не только видеть, но и творить.
     Старик Крейк хмыкнул.
     - Что уж там ворошить старое, - помолчав, отрывисто буркнул он.
     - Некоторым нравится ворошить старое, -  сказал  Браун.  -  Надеюсь,  в
вашем прошлом не было ничего такого, что дало бы  повод  для  кривотолков  в
связи с этой историей.
     - Как вас понять? - рявкнул  Крейк  и  грозно  повел  глазами,  впервые
шевельнувшимися  на  его  красном,  деревянном  лице,  чем-то   напоминавшем
рукоятку томагавка.
     - Вы так хорошо знакомы со всеми приемами  и  уловками  краснокожих,  -
медленно начал Браун.

     Крейк, который до сих пор сидел, ссутулившись, чуть ли  не  съежившись,
уткнувшись подбородком в свою причудливую трость, вдруг вскочил, сжимая  ее,
как дубинку, - ни дать ни взять, готовый ввязаться в драку бандит.
     - Что? - спросил он хрипло. - Что за чертовщина?  Вы  смеете  намекать,
что я убил своего зятя?
     Люди,  сидевшие  на  скамейках,  с  любопытством  наблюдали  за  спором
низкорослого лысого крепыша, размахивающего диковинной палицей, и маленького
человечка в черной  сутане,  застывшего  в  полной  неподвижности,  если  не
считать  слегка  помаргивающих  глаз.  Был  момент,  когда   казалось,   что
воинственный крепыш с истинно  индейской  решительностью  и  хваткой  уложит
противника ударом по голове;  и  вдали  уже  замаячила  внушительная  фигура
ирландца-полисмена. Но священник лишь спокойно  сказал,  словно  отвечая  на
самый обычный вопрос:
     - Я пришел к некоторым выводам, но не считаю необходимым  ссылаться  на
них прежде, чем смогу объяснить все до конца.
     Шаги ли приближающегося полисмена  или  взгляд  священника  утихомирили
старого Гикори, но он сунул трость под  мышку  и,  ворча,  снова  нахлобучил
шляпу. Безмятежно пожелав ему всего наилучшего, священник не спеша вышел  из
парка и направился в некий отель, в общей гостиной которого  он  рассчитывал
застать Уэйна. Молодой человек  радостно  вскочил,  приветствуя  Брауна.  Он
выглядел еще более измотанным, чем прежде:  казалось,  его  гнетет  какая-то
тревога; к тому же у Брауна возникло подозрение, что совсем недавно его юный
друг пытался нарушить - увы, с несомненным успехом -  последнюю  поправку  к
американской конституции (4). Но Уэйн сразу оживился, как только речь  зашла
о его любимом деле. Отец Браун как бы невзначай спросил, часто ли летают над
домом Мертона самолеты, и добавил, что, увидев круглую стену, сперва  принял
ее за аэродром.
     - А при вас разве не пролетали самолеты?  -  спросил  капитан  Уэйн.  -
Иногда они роятся там, как мухи; эта открытая равнина прямо создана для них,
и я не удивлюсь, если в будущем ее изберут  своим  гнездовьем  пташки  вроде
меня. Я и сам там частенько летаю и знаю многих летчиков, участников  войны;
но теперь все какие-то новые появляются, я о них никогда не слыхал. Наверно,
скоро у нас в Штатах самолетов разведется столько же, сколько автомобилей, -
у каждого будет свой.
     - Поскольку каждый одарен создателем, - с улыбкой сказал отец Браун,  -
правом  на  жизнь,  свободу  и  вождение  автомобилей...  не  говоря  уже  о
самолетах. Значит, если бы над домом  пролетел  незнакомый  самолет,  вполне
вероятно, что на него не обратили бы особого внимания.
     - Да, наверно, - согласился Уэйн.
     - И даже если б летчик был  знакомый,  -  продолжал  священник,  -  он,
верно, мог бы для отвода глаз взять чужой  самолет.  Например,  если  бы  вы
пролетели над домом в своем самолете, то мистер Мертон и его друзья могли бы
вас узнать по машине; но в  самолете  другой  системы  или  как  это  у  вас
называется, вам бы, наверно, удалось незаметно пролететь почти мимо окна, то
есть так близко, что до Мертона практически было бы рукой подать.
     - Ну да, - машинально начал капитан и вдруг осекся  и  застыл,  разинув
рот и выпучив глаза.
     - Боже мой! - пробормотал  он.  -  Боже  мой!  Потом  встал  с  кресла,
бледный, весь дрожа, пристально глядя на Брауна.
     - Вы спятили? - спросил он. - Вы в своем уме?
     Наступила пауза, затем он злобно прошипел:
     - Да как вам в голову пришло предположить...
     - Я лишь суммирую предположения, - сказал  отец  Браун,  вставая.  -  К
некоторым предварительным выводам я, пожалуй, уже пришел, но сообщать о  них
еще не время.
     И, церемонно раскланявшись со своим собеседником, он  вышел  из  отеля,
дабы продолжить свои удивительные странствия по Нью-Йорку.
     К вечеру эти  странствия  привели  его  по  темным  улочкам  и  кривым,
спускавшимся к реке ступенькам в самый старый и запущенный район города. Под
цветным фонариком у входа в довольно подозрительный китайский ресторанчик он
наткнулся на знакомую фигуру, но немного же осталось в ней знакомого.
     Мистер Норман Дрейдж все так же сумрачно взирал на мир  сквозь  большие
очки, скрывавшие его лицо, как стеклянная темная маска. Но если  не  считать
очков, он очень изменился за месяц, истекший со дня убийства. При их  первой
встрече Дрейдж был элегантен до предела, до того  самого  предела,  где  так
трудно уловить различие между денди и манекеном в витрине  магазина.  Сейчас
же  он  каким-то  чудом  ухитрился  впасть  в  другую   крайность:   манекен
превратился в пугало. Он все еще ходил в цилиндре, но измятом и потрепанном,
одежда износилась, цепочка для часов и все другие украшения исчезли.  Однако
Браун обратился к нему с таким видом, словно они встречались лишь  накануне,
и, не раздумывая,  сел  рядом  с  ним  на  скамью  в  дешевом  кабачке,  где
столовался Дрейдж. Впрочем, начал разговор не Браун.
     - Ну, - буркнул  Дрейдж,  -  преуспели  ли  вы  в  отмщении  за  смерть
блаженной памяти миллионера? Ведь миллионеры все причислены к  лику  святых;
едва какой-нибудь из них преставится - газеты сообщают, что путь  его  жизни
был озарен светом семейной Библии, которую ему в  детстве  читала  маменька.
Кстати, в этой древней книжице встречаются истории, от которых и у  маменьки
мороз бы пошел по коже, да и сам миллионер,  думаю,  струхнул  бы.  Жестокие
тогда  царили  нравы,  теперь  они  уже  не  те.  Мудрость  каменного  века,
погребенная под сводами  пирамид.  Вы  представьте,  например,  что  Мертона
вышвыривают из окошка его знаменитой  башни  на  съеденье  псам.  А  ведь  с
Иезавелью поступили не лучше. Или вот  Агага  изрубили  в  куски,  когда  он
просто "подошел дрожа". Мертон тоже продрожал всю  жизнь,  пока  наконец  до
того издрожался, что и ходить перестал. Но стрела господня нашла  его,  как,
бывало, в той древней книге, нашла и в назидание другим поразила  смертию  в
его же башне.
     - Стрела была вполне материальная, - заметил священник.
     -  Пирамиды  еще  материальное,  а  обитают  там  мертвые  фараоны,   -
усмехнулся человек в очках.  -  Очень  любопытны  эти  древние  материальные
религии. В течение тысячелетий боги и цари  на  барельефах  натягивают  свои
выдолбленные на камне луки, такими ручищами, кажется, можно и  каменный  лук
натянуть. Материал, вы скажете, - но какой материал! Бывало  с  вами  так  -
глядишь, глядишь на эти памятники Древнего Востока,  и  вдруг  почудится:  а
что, если древний господь бог и сейчас этаким черным Аполлоном разъезжает по
свету в своей колеснице и стреляет в нас черными лучами смерти?
     - Если и разъезжает, - сказал  отец  Браун,  -  то  имя  ему  вовсе  не
Аполлон. Впрочем, я сомневаюсь,  что  Мертона  убили  черным  лучом  и  даже
каменной стрелой.
     - Он вам, наверно, представляется святым Себастьяном, павшим от  стрел,
- ехидно сказал Дрейдж. - Все  миллионеры  ведь  великомученики.  А  вам  не
приходило в голову, что он получил по заслугам? Подозреваю,  вы  не  так  уж
много знаете о вашем мученике-миллионере. Так вот, позвольте  вам  сообщить:
он получил только сотую долю того, что заслуживал.
     - Отчего же, - тихо спросил отец Браун, - вы его не убили?
     - То есть как отчего не убил? -  изумился  Дрейдж.  -  Нечего  сказать,
милый же вы священник.
     - Ну что вы, - сказал Браун, словно отмахиваясь от комплимента.
     - Уж не имеете ли вы в виду, что это я его убил? - прошипел  Дрейдж.  -
Что ж, докажите. Но я вам прямо скажу: невелика потеря.
     - Ну нет, потеря крупная, - жестко ответил Браун. - Для вас. Поэтому-то
вы его и не убили. - И, не взглянув на остолбеневшего владельца очков,  отец
Браун вышел.
     Почти  месяц  миновал,  прежде  чем  отец  Браун  вновь   посетил   дом
миллионера, павшего третьей жертвой Дэниела Рока.  Причастные  к  делу  лица
собрались там на своего рода совет.  Старик  Крейк  сидел  во  главе  стола,
племянник - справа от него, адвокат -  слева;  грузный  великан  негроидного
типа,  которого,  как   оказалось,   звали   Харрис,   тоже   присутствовал,
по-видимому, всего лишь в качестве необходимого свидетеля; остроносый  рыжий
субъект,  отзывавшийся  на  фамилию  Диксон,  был   представителем   то   ли
пинкертоновского, то ли еще какого-то частного агентства; отец Браун скромно
опустился на свободный стул рядом с ним.
     Газеты всех континентов пестрели статьями о гибели финансового колосса,
зачинателя Большого Бизнеса, опутавшего своей сетью мир; но у тех,  кто  был
возле него накануне гибели, удалось  выяснить  весьма  немногое.  Дядюшка  с
племянником и адвокат заявили, что к тому времени,  когда  подняли  тревогу,
они были уже довольно далеко от стены; охранники,  стоявшие  возле  ворот  и
внутри дома, отвечали на вопросы не совсем уверенно, но в целом  их  рассказ
не   вызывал   сомнений.   Заслуживающим   внимания   казалось   лишь   одно
обстоятельство. То ли перед убийством,  то  ли  сразу  после  него  какой-то
неизвестный околачивался у ворот и просил впустить его  к  мистеру  Мертону.
Что  ему  нужно,  трудно  было  понять,  поскольку   выражался   он   весьма
невразумительно; но впоследствии и речи его показались подозрительными,  так
как говорил он о дурном человеке, которого покарало небо.
     Питер Уэйн оживленно подался вперед, и  глаза  на  его  исхудалом  лице
заблестели.
     - Норман Дрейдж. Готов поклясться, - сказал он.
     - Что это за птица? - спросил дядюшка.
     - Мне бы тоже хотелось это выяснить, - ответил молодой Уэйн. - Я как-то
спросил его, но он на редкость ловко уклоняется от прямых ответов.  Он  и  в
знакомство ко мне втерся хитростью  -  что-то  плел  о  летательных  машинах
будущего, но я никогда ему особенно не доверял.
     - Что он за человек? - спросил Крейк.
     - Мистик-дилетант, - с простодушным видом выпалил отец Браун. -  Их  не
так уж мало; он из тех,  кто,  разглагольствуя  в  парижских  кафе,  туманно
намекает, что ему удалось приподнять покрывало Изиды или проникнуть в секрет
Стонхенджа.  А  уж  в  случае,  подобном  нашему,  они  непременно   подыщут
какое-нибудь мистическое истолкование.
     Темная прилизанная голова мистера Бернарда Блейка учтиво наклонилась  к
отцу Брауну, но в улыбке проскальзывала враждебность.
     - Вот уж не думал, сэр, - сказал он, - что  вы  отвергаете  мистические
истолкования.
     - Наоборот, - кротко помаргивая, отозвался Браун. - Именно поэтому я  и
могу  их  отвергать.  Любой  самозванный  адвокат  способен  ввести  меня  в
заблуждение, но вас ему не обмануть, вы ведь  сами  адвокат.  Каждый  дурак,
нарядившись индейцем, может убедить  меня,  что  он-то  и  есть  истинный  и
неподдельный Гайавата; но мистер Крейк в одну секунду разоблачит его.  Любой
мошенник может мне внушить, что знает все об  авиации,  но  он  не  проведет
капитана Уэйна. Точно так вышло и с Дрейджем, понимаете? Из-за того,  что  я
немного разбираюсь в мистике, меня не могут  одурачить  дилетанты.  Истинные
мистики не прячут тайн, а открывают их. Они ничего  не  оставят  в  тени,  а
тайна так и останется тайной. Зато мистику-дилетанту не обойтись без покрова
таинственности, сняв который находишь  нечто  вполне  тривиальное.  Впрочем,
должен добавить, что Дрейдж преследовал и более практическую цель, толкуя  о
небесной каре и о вмешательстве свыше.
     - Что за цель? - спросил Уэйн. - В чем бы она ни  состояла,  я  считаю,
что мы должны о ней знать.
     - Видите ли, - медленно начал священник, - он хотел внушить нам мысль о
сверхъестественном вмешательстве, так как в общем, так как сам он знал,  что
ничего сверхъестественного в этих убийствах не было.
     - А-а, - сказал, вернее,  как-то  прошипел  Уэйн.  -  Я  так  и  думал.
Попросту говоря, он преступник.
     - Попросту говоря, он преступник, но преступления не совершил.
     - Вы полагаете, что говорите попросту? - учтиво осведомился Блейк.
     - Ну вот, теперь вы скажете,  что  и  я  мистик-дилетант,  -  несколько
сконфуженно, но улыбаясь проговорил отец Браун. - Это вышло у меня случайно.
Дрейдж  не  повинен  в  преступлении...  в  этом  преступлении.  Он   просто
шантажировал одного человека и поэтому вертелся у ворот, но он, конечно,  не
был заинтересован ни в  разглашении  тайны,  ни  в  смерти  Мертона,  весьма
невыгодной ему. Впрочем, о нем позже. Сейчас  я  лишь  хотел,  чтобы  он  не
уводил нас в сторону.
     - В сторону от чего? - полюбопытствовал его собеседник.
     - В сторону от истины, - ответил  священник,  спокойно  глядя  на  него
из-под полуопущенных век.
     - Вы имеете в виду, - заволновался Блейк, - что вам известна истина?
     - Да, пожалуй, - скромно сказал отец Браун.  Стало  очень  тихо,  потом
Крейк вдруг крикнул:
     - Да куда ж девался секретарь? Уилтон! Он должен быть здесь.
     - Мы с мистером Уилтоном поддерживаем друг с другом  связь,  -  сообщил
священник. - Мало того: я просил его позвонить сюда и вскоре жду его звонка.
Могу добавить также, что в определенном смысле мы и до  истины  докапывались
совместно.
     - Если так, то я спокоен, - буркнул Крейк. - Уилтон, как ищейка, шел по
следу за этим неуловимым мерзавцем, так что лучшего спутника для  охоты  вам
не найти. Но каким образом вы, черт возьми, докопались до истины? Откуда  вы
ее узнали?
     - От вас, - тихо ответил священник, кротко, но  твердо  глядя  в  глаза
рассерженному ветерану. - Я имею в виду, что к разгадке меня подтолкнул  ваш
рассказ об индейце, бросившем нож в человека, который  стоял  на  крепостной
стене.
     - Вы уже несколько раз это говорили, - с недоумением сказал Уэйн. -  Но
что тут общего? Что дом этот похож на крепость и, значит, стрелу, как и  тот
нож, забросили рукой? Так  ведь  стрела  прилетела  издалека.  Ее  не  могли
забросить на такое расстояние. Стрела-то полетела далеко, а мы все  топчемся
на месте.
     - Боюсь, вы не поняли, что с чем сопоставить, - сказал  отец  Браун.  -
Дело вовсе не  в  том,  как  далеко  можно  что-то  забросить.  Оружие  было
использовано  необычным  образом  -  вот  что  главное.  Люди,  стоявшие  на
крепостной стене, думали, что нож пригоден лишь для рукопашной схватки, и не
сообразили, что его можно метнуть, как дротик. В другом  же,  известном  мне
случае люди считали оружие, о котором шла  речь,  только  метательным  и  не
сообразили, что стрелой можно заколоть, как копьем.  Короче  говоря,  мораль
здесь такова: если нож мог стать стрелой, то и стрела могла стать ножом.
     Все взгляды были устремлены теперь на Брауна, но, как будто не  замечая
их, он продолжал все тем же обыденным тоном:
     - Мы пытались догадаться: кто стрелял в окно, где находился стрелок,  и
так далее. Но никто ведь не стрелял. Да и попала стрела в комнату  вовсе  не
через окно.
     - Как же она туда попала? - спросил адвокат, нахмурившись.
     - Я думаю, ее кто-то принес, - сказал Браун. - Внести стрелу  в  дом  и
спрятать ее было нетрудно. Тот, кто это сделал, подошел  к  Мертону,  вонзил
стрелу ему в горло, словно кинжал, а  затем  его  осенила  остроумная  идея:
разместить  все  так,  чтобы  каждому,  кто  войдет  в  комнату,  сразу   же
представилось, что стрела, словно птица, влетела в окошко.
     - Кто-то, - голосом тяжелым, как камни, повторил старик Крейк.
     Зазвонил телефон, резко, настойчиво, отчаянно. Он находился  в  смежной
комнате, и никто не успел шелохнуться, как Браун бросился туда.
     - Что за чертовщина? - раздраженно вскрикнул Уэйн.
     - Он говорил, что ему должен позвонить Уилтон, - все  тем  же  тусклым,
глухим голосом ответил дядюшка.
     - Так, наверно, это он и звонит? - заметил  адвокат,  явно  только  для
того, чтобы заполнить паузу. Но никто ему не ответил. Молчание продолжалось,
пока в комнате внезапно снова не появился Браун.  Не  говоря  ни  слова,  он
прошел к своему стулу.
     - Джентльмены, - начал он. - Вы сами меня просили решить  для  вас  эту
загадку; и сейчас, решив ее, я обязан сказать вам правду, ничего не смягчая.
Человек, сующий нос в подобные дела, должен оставаться беспристрастным.
     - Я думаю, это значит, - сказал Крейк, первым прервав молчание,  -  что
вы обвиняете или подозреваете кого-то из нас.
     - Мы все под подозрением, - ответил Браун. - Включая и меня,  поскольку
именно я нашел труп.
     - Еще бы не подозревать нас, -  вспыхнул  Уэйн.  -  Отец  Браун  весьма
любезно объяснил мне, каким образом я мог обстрелять  из  самолета  окно  на
верхнем этаже.
     - Вовсе нет, - сказал священник, - вы сами мне описали,  каким  образом
могли бы все это проделать. Сами - вот в чем суть.
     - Он, кажется, считает вполне вероятным, -  загремел  Крейк,  -  что  я
своей рукой пустил эту стрелу, спрятавшись где-то за оградой.
     - Нет, я считал это практически невероятным,  -  поморщившись,  ответил
Браун. - Извините, если я обидел вас, но мне не  удалось  придумать  другого
способа  проверки.  Предполагать,  что  в  тот  момент,  когда   совершалось
убийство, мимо окна в огромном самолете проносится капитан Уэйн  и  остается
незамеченным - нелепо и абсурдно. Абсурднее этого только  предположить,  что
почтенный старый джентльмен затеет игру в индейцев и  притаится  с  луком  и
стрелами в кустах, чтобы убить человека, которого  мог  бы  убить  двадцатью
гораздо  более  простыми  способами.  Но  я  должен  был  установить  полную
непричастность этих людей к делу; вот мне и пришлось обвинить их в убийстве,
чтобы убедиться в их невиновности.
     - Что же убедило вас в их  невиновности?  -  спросил  Блейк,  подавшись
вперед.
     - То, как они приняли мое обвинение, - ответил священник.
     - Как прикажете вас понять?
     - Да будет мне позволено заметить, - спокойно заговорил Браун, - что  я
считал своей  обязанностью  подозревать  не  только  их  двоих,  но  и  всех
остальных. Мои подозрения  относительно  мистера  Крейка  и  мои  подозрения
относительно капитана Уэйна выражались в  том,  что  я  пытался  определить,
насколько вероятна и возможна их причастность к убийству. Я сказал  им,  что
пришел к некоторым выводам; что это были за выводы, я сейчас расскажу.  Меня
интересовало - когда и как выразят эти господа свое негодование, и едва  они
возмутились, я понял: они не виновны. Пока им не приходило в голову, что  их
в чем-то подозревают, они сами свидетельствовали против себя, даже объяснили
мне, каким  образом  могли  бы  совершить  убийство.  И  вдруг,  потрясенные
страшной догадкой, с яростными криками набрасывались на меня,  а  догадались
они оба гораздо позже, чем могли бы, но задолго до того, как я  их  обвинил.
Будь они и в самом деле виноваты, они бы себя так не вели.  Виновный  или  с
самого начала начеку, или до конца изображает святую невинность.  Но  он  не
станет  сперва  наговаривать  на  себя,  а  затем  вскакивать  и   негодующе
опровергать подкрепленные его же собственными словами подозрения. Так  вести
себя мог лишь тот, кто и в самом деле  не  догадывался  о  подоплеке  нашего
разговора. Мысль о содеянном постоянно терзает убийцу; он не может на  время
забыть, что убил, а потом вдруг спохватиться и отрицать это.  Вот  почему  я
исключил вас из числа подозреваемых. Других я исключил по  другим  причинам,
их можно обсудить позже. К примеру, секретарь... Но сейчас не о том.  Только
что мне звонил Уилтон и разрешил сообщить вам важные новости. Вы,  я  думаю,
уже знаете, кто он такой и чего добивался.
     - Я знаю, что он ищет Дэниела Рока, - сказал Уэйн. - Охотится  за  ним,
как одержимый. Еще я слышал, что он сын старика Хордера и хочет отомстить за
его смерть. Словом, точно известно  одно:  он  ищет  человека,  назвавшегося
Роком.
     - Уже не ищет, - сказал отец Браун. - Он нашел его.
     Питер Уэйн вскочил.
     - Нашел! - воскликнул он. - Нашел убийцу! Так его уже арестовали?
     - Нет, - ответил Браун, и его лицо сделалось  суровым  и  серьезным.  -
Новости важные, как  я  уже  сказал,  они  важнее,  чем  вы  полагаете.  Мне
думается, бедный Уилтон взял на себя страшную ответственность. Думается,  он
возлагает ее и на нас. Он выследил преступника, и когда наконец тот оказался
у него в руках, Уилтон... сам осуществил правосудие.
     - Вы имеете в виду, что Дэниел Рок - начал адвокат.
     - Дэниел Рок мертв, - сказал священник. - Он отчаянно сопротивлялся,  и
Уилтон убил его.
     - Правильно сделал, - проворчал мистер Гикори Крейк.
     - Я тоже не сужу его - поделом мерзавцу. Тем  более,  Уилтон  мстил  за
отца, - подхватил Уэйн. - Это все равно что раздавить гадюку.
     - Я не согласен с вами, - сказал отец Браун.  -  Мне  кажется,  мы  все
сейчас пытаемся скрыть под романтическим покровом беззаконие и самосуд;  но,
думаю, мы сами пожалеем, если утратим наши законы  и  свободы.  Кроме  того,
по-моему,  нелогично,   рассуждая   о   причинах,   толкнувших   Уилтона   к
преступлению, не попытаться даже выяснить причины, толкнувшие к преступлению
самого Рока. Он не похож на заурядного грабителя; скорее,  это  был  маньяк,
одержимый одной всепоглощающей страстью; сперва  он  действовал  угрозами  и
убивал, лишь убедившись в тщетности своих  попыток;  вспомните:  обе  жертвы
были найдены почти у дома. Оправдать Уилтона нельзя хотя бы потому,  что  мы
не слышали оправданий другой стороны.
     - Сил нет терпеть этот сентиментальный вздор,  -  сердито  оборвал  его
Уэйн. - Кого выслушивать - гнусного подлеца и убийцу? Уилтон кокнул  его,  и
молодец, и кончен разговор.
     - Вот именно, вот именно, - энергично закивал дядюшка.
     Отец Браун обвел взглядом своих собеседников,  и  лицо  его  стало  еще
суровее и серьезнее.
     - Вы в самом деле все так думаете? - спросил он.
     И тут же вспомнил, что он на чужбине, что он - англичанин. Все эти люди
- чужие ему, хоть и друзья. Его землякам неведомы страсти, кипевшие  в  этом
кружке чужаков, - неистовый дух Запада, страны  мятежников  и  линчевателей,
порой объединявшихся в одном лице. Вот и сейчас они объединились.
     - Что ж, - со вздохом сказал отец Браун, -  я  вижу,  вы  безоговорочно
простили бедняге Уилтону его преступление, или акт  личного  возмездия,  или
как уж вы там это  назовете.  В  таком  случае,  ему  не  повредит,  если  я
подробнее расскажу вам о деле.
     Он  резко  поднялся,  и  все,  не  зная  еще,  что  он  хочет  сделать,
почувствовали: что- то изменилось, словно холодок пробежал по комнате.
     - Уилтон убил Рока довольно необычным способом, - начал Браун.
     - Как он убил его? - резко спросил Крейк.
     - Стрелой, - ответил священник.
     В продолговатой комнате без окон становилось все темнее по  мере  того,
как тускнел солнечный свет, который проникал в нее из смежной  комнаты,  той
самой, где умер великий миллионер. Все взгляды почти  машинально  обратились
туда,  но  никто  не  произнес  ни  звука.  Затем  раздался  голос   Крейка,
надтреснутый, старческий, тонкий; не голос, а какое-то квохтанье.
     - Как это так? Как это  так?  Брандера  Мертона  убили  стрелой.  Этого
мошенника - тоже стрелой...
     - Той же самой стрелой, - сказал Браун. - И в тот же момент.
     Снова наступила тишина, придушенная, но  и  набухающая,  взрывчатая,  а
потом несмело начал молодой Уэйн:
     - Вы имеете в виду...
     - Я имею в виду, - твердо ответил Браун, - что Дэниелом Роком  был  ваш
друг Мертон, и другого Дэниела Рока нет. Ваш друг Мертон  всю  жизнь  бредил
этой коптской чашей, он поклонялся ей, как идолу, он молился на  нее  каждый
день. В годы своей  необузданной  молодости  он  убил  двух  человек,  чтобы
завладеть этим сокровищем; но, должно быть, он не хотел их смерти, он  хотел
только ограбить их. Как бы там ни было, чаша досталась ему. Дрейдж все  знал
и шантажировал Мертона. Совсем с другой целью преследовал  его  Уилтон.  Мне
кажется, он узнал правду лишь тогда, когда уже  служил  здесь,  в  доме;  во
всяком случае, именно здесь, вон в той комнате, окончилась охота,  и  Уилтон
убил убийцу своего отца.
     Все долго молчали. Потом старый  Крейк  тихо  забарабанил  пальцами  по
столу, бормоча:
     - Брандер, наверное, сошел с ума. Он, наверное, сошел с ума.
     - Но бог ты мой! - не выдержал  Питер  Уэйн.  -  Что  мы  теперь  будем
делать? Что говорить? Ведь это все меняет! Репортеры... воротилы  бизнеса...
как с ними быть? Брандер Мертон - такая же фигура, как  президент  или  папа
римский.
     - Да, несомненно, это кое-что меняет, - негромко начал Бернард Блейк. -
Различие прежде всего состоит...
     Отец  Браун  так  ударил  по  столу,  что  звякнули  стаканы;  и   даже
таинственная  чаша  в  смежной  комнате,  казалось,  откликнулась  на   удар
призрачным эхом.
     - Нет! - вскрикнул он резко, словно выстрелил из пистолета.  -  Никаких
различий! Я предоставил вам возможность посочувствовать бедняге, которого вы
считали заурядным преступником. Вы и слушать меня не пожелали. Вы  все  были
за самосуд.  Никто  не  возмущался  тем,  что  Рока  без  суда  и  следствия
прикончили, как бешеного зверя, - он,  мол,  получил  по  заслугам.  Что  ж,
прекрасно, если Дэниел Рок получил по заслугам, то  по  заслугам  получил  и
Брандер Мертон. Если Рок не вправе претендовать на большее, то и  Мертон  не
вправе. Выбирайте что угодно,  -  ваш  мятежный  самосуд  или  нашу  скучную
законность, но, ради господа всемогущего,  пусть  уж  будет  одно  для  всех
беззаконие или одно для всех правосудие.
     Никто ему не ответил, только адвокат прошипел:
     - А что скажет полиция, если мы вдруг  заявим,  что  намерены  простить
преступника?
     - А что она  скажет,  если  я  заявлю,  что  вы  его  уже  простили?  -
отпарировал Браун. - Поздновато вы почувствовали уважение к  закону,  мистер
Бернард Блейк. - Он помолчал и уже мягче добавил: - Сам я скажу правду, если
меня  спросят  те,  кому  положено;  а  вы   вольны   поступать,   как   вам
заблагорассудится. Это, собственно, не так уж важно. Уилтон позвонил сюда  с
одной лишь целью - он сообщил мне, что уже можно обо всем рассказать!
     Отец Браун медленно  прошел  в  смежную  комнату  и  остановился  возле
столика, за которым встретил свою смерть миллионер. Коптская чаша стояла  на
прежнем месте, и он помедлил немного, вглядываясь в ее радужные  переливы  и
дальше - в голубую бездну небес.

----------------------------------------------------------

     1) - излишняя роскошь (фр.)
     2) - 4 июля - День независимости Америки
     3) - Старик Гикори - прозвище  генерала  Эндрью  Джексона  (1767-1845),
президента США с 1829 по 1837 г. (гикори-ореховое дерево).
     4) - имеется в виду "сухой закон" - закон, запрещавший  продажу  в  США
спиртных напитков, действовал в 1920-1933 гг.



     Г.К. Честертон
     Вещая собака


     Перевод Е. Коротковой


     - Да, - сказал отец Браун, -  собаки  -  славные  создания,  только  не
путайте создание с создателем.
     Словоохотливые  люди  часто  невнимательны  к   словам   других.   Даже
блистательность их порою оборачивается  тупостью.  Друг  и  собеседник  отца
Брауна, восторженный молодой человек по фамилии Финз,  постоянно  готов  был
низвергнуть на слушателя целую лавину историй и мыслей,  его  голубые  глаза
всегда пылали, а светлые кудри, казалось, были отметены со лба не щеткой для
волос, а бурным вихрем светской жизни. И все же он замялся  и  умолк,  не  в
силах раскусить простенький каламбур отца Брауна.
     - Вы хотите сказать, что с ними слишком носятся? - спросил он. -  Право
же, не уверен. Это удивительные существа. Временами  мне  кажется,  что  они
знают много больше нашего.
     Отец  Браун  молчал,  продолжая   ласково,   но   несколько   рассеянно
поглаживать по голове крупного охотничьего пса, приведенного гостем.
     - Кстати, - снова загорелся Финз, - в том деле, о котором я пришел  вам
рассказать,  участвует  собака.  Это  одно  из  тех  дел,  которые  называют
необъяснимыми. Странная история,  но,  по-моему,  самое  странное  в  ней  -
поведение собаки. Хотя в этом деле все загадочно. Прежде  всего,  как  могли
убить старика Дрюса, когда в беседке, кроме него, никого не было?
     Рука отца Брауна на мгновенье застыла, он перестал поглаживать собаку.
     - Так это случилось в беседке? - спросил он равнодушно.
     - А вы не читали в газетах? - отозвался Финз. - Подождите, по-моему,  я
захватил с собой одну заметку, - там есть все подробности.
     Он вытащил из кармана газетную страницу  и  протянул  ее  отцу  Брауну,
который тут же принялся читать, держа статью в одной руке у самого  носа,  а
другой все так же рассеянно поглаживая собаку. Он как бы являл  собой  живую
иллюстрацию притчи о человеке, у коего правая рука  не  ведает,  что  творит
левая.
     "Истории о загадочных убийствах, когда труп находят в наглухо  запертом
доме, а убийца исчезает неизвестно как, не кажутся такими уж невероятными  в
свете поразительных событий, имевших место в Крэнстоне на морском  побережье
Йоркшира. Житель этих мест полковник Дрюс убит ударом  кинжала  в  спину,  и
орудие убийства не обнаружено  ни  на  месте  преступления,  ни  где-либо  в
окрестностях.
     Впрочем, проникнуть в беседку, где умер полковник, было несложно:  вход
в нее открыт и вплотную к порогу подходит  дорожка,  соединяющая  беседку  с
домом. В то же время ясно, что незаметно войти в беседку убийца не мог,  так
как и тропинка  и  дверь  постоянно  находились  в  поле  зрения  нескольких
свидетелей, подтверждающих показания друг друга.  Беседка  стоит  в  дальнем
углу сада, где никаких калиток и лазов нет. По обе  стороны  дорожки  растут
высокие цветы, посаженные так густо, что через них нельзя пройти, не оставив
следов. И цветы и дорожка подходят к самому входу в  беседку,  и  совершенно
невозможно подобраться туда незаметно каким-либо обходным путем.
     Секретарь убитого Патрик Флойд заявил, что видел весь сад с той минуты,
когда полковник Дрюс в последний раз мелькнул на пороге беседки, и  до  того
момента, когда был найден труп; все  это  время  он  стоял  на  самом  верху
стремянки и подстригал живую изгородь. Его слова подтверждает дочь  убитого,
Дженет Дрюс, которая сидела  на  террасе  и  видела  Флойда  за  работой.  В
какой-то мере ее показания подтверждает и Дональд Дрюс,  ее  брат,  который,
проспав допоздна, выглянул, еще в халате, из окна своей спальни. И, наконец,
все  эти  показания  совпадают  со  свидетельством  соседа  Дрюсов,  доктора
Валантэна, который ненадолго зашел к ним и разговаривал на  террасе  с  мисс
Дрюс, а  также  свидетельством  стряпчего,  мистера  Обри  Трейла.  По  всей
видимости, он последним видел полковника в живых, - исключая, надо полагать,
убийцу.
     Все  эти  свидетели  единодушно  утверждают,  что  события  развивались
следующим образом: примерно в половине третьего пополудни мисс Дрюс зашла  в
беседку спросить у отца, когда он будет пить чай. Полковник ответил, что чай
пить не будет, потому что ждет своего поверенного мистера Трейла, которого и
велел прислать к себе, когда  тот  явится.  Девушка  вышла  и,  встретив  на
дорожке Трейла, направила его к отцу.  Поверенный  пробыл  в  беседке  около
получаса, причем полковник проводил его до порога и, судя по всему, пребывал
не только в добром здравии, но и в отличном расположении духа. Незадолго  до
того мистер Дрюс рассердился на сына, узнав, что тот еще  не  вставал  после
ночного кутежа, но довольно быстро успокоился и чрезвычайно любезно встретил
и стряпчего, и двух племянников,  приехавших  к  нему  погостить  на  денек.
Полиция не стала  допрашивать  племянников,  поскольку  в  то  время,  когда
произошла трагедия, они были на прогулке. По  слухам,  полковник  был  не  в
ладах  с  доктором  Валантэном,  впрочем,  доктор  зашел  лишь  на   минутку
повидаться с мисс Дрюс, в отношении которой, кажется, имеет самые  серьезные
намерения.
     По словам стряпчего Трейла,  полковник  остался  в  беседке  один,  это
подтвердил и мистер Флойд, который, стоя на своем насесте,  отметил,  что  в
беседку больше никто не входил. Спустя десять минут мисс Дрюс снова вышла  в
сад и, еще не дойдя до беседки, увидела на полу тело отца: на полковнике был
белый полотняный френч, заметный издали. Девушка вскрикнула,  сбежались  все
остальные и обнаружили,  что  полковник  лежит  мертвый  возле  опрокинутого
плетеного кресла. Доктор Валантэн,  который  еще  не  успел  отойти  далеко,
установил,  что  удар  нанесен  каким-то  острым  орудием   вроде   стилета,
вонзившимся под лопатку  и  проткнувшим  сердце.  В  поисках  такого  орудия
полиция обшарила всю окрестность, но ничего не обнаружила".

     - Значит,  на  полковнике  был  белый  френч?  -  спросил  отец  Браун,
откладывая заметку.
     - Да, он привык к такой одежде в тропиках,  -  слегка  опешив,  ответил
Финз. - С ним там случались  занятные  вещи,  он  сам  рассказывал.  Кстати,
Валантэна он, по- моему, недолюбливал потому, что и тот служил  в  тропиках.
Уж не знаю отчего - но так мне кажется. В  этом  деле  ведь  все  загадочно.
Заметка довольно точно излагает обстоятельства убийства. Меня там  не  было,
когда обнаружили труп, - мы с племянниками  Дрюса  как  раз  ушли  гулять  и
захватили с  собой  собаку,  помните,  ту  самую,  о  которой  я  хотел  вам
рассказать. Но описано все очень точно: прямая дорожка среди  высоких  синих
цветов, по ней идет стряпчий в черном костюме  и  цилиндре,  а  над  зеленой
изгородью - рыжая голова секретаря.  Рыжего  заметно  издали,  и  если  люди
говорят, что видели его все время, значит, правда видели. Этот  секретарь  -
забавный тип: никогда ему не  сидится  на  месте,  вечно  он  делает  чью-то
работу, - вот и на этот раз он заменял садовника Мне кажется, он американец.
У него американский взгляд на жизнь, или подход к делам, как говорят у них в
Америке.
     - Ну, а поверенный? - спросил отец Браун. Финз ответил не сразу
     - Трейл произвел на меня довольно странное впечатление, - проговорил он
гораздо медленнее, чем обычно. -  В  своем  безупречном  черном  костюме  он
выглядит чуть ли не франтом,  и  все  же  в  нем  есть  что-то  старомодное.
Зачем-то отрастил  пышные  бакенбарды,  каких  никто  не  видывал  с  времен
королевы Виктории. Лицо у него серьезное, держится  он  с  достоинством,  но
иногда, как  бы  спохватившись,  вдруг  улыбнется,  сверкнет  своими  белыми
зубами, и сразу все его достоинство  словно  слиняет,  и  в  нем  появляется
что-то слащавое. Может, он просто смущается и потому все  время  то  теребит
галстук, то поправляет булавку в галстуке. Кстати, они такие же  красивые  и
необычные, как он сам. Если бы я хоть  кого-то  мог...  да  нет,  что  толку
гадать, это совершенно безнадежно. Кто мог это сделать? И  как?  Неизвестно.
Правда, за одним исключением, о котором я  и  хотел  вам  рассказать.  Знает
собака.
     Отец Браун вздохнул и с рассеянным видом спросил:
     - Вы ведь у них гостили как приятель молодого Дональда? Он тоже ходил с
вами гулять?
     - Нет, - улыбнувшись, ответил Финз. - Этот шалопай только под утро  лег
в постель, а проснулся  уже  после  нашего  ухода.  Я  ходил  гулять  с  его
кузенами, молодыми  офицерами  из  Индии.  Мы  болтали  о  разных  пустяках.
Старший, кажется, Герберт, большой любитель лошадей.  Помню,  он  все  время
рассказывал нам, как купил кобылу, и ругал ее прежнего хозяина. А его братец
Гарри все сетовал, что ему не повезло в Монте-Карло. Я упоминаю  это  только
для того, чтобы вы поняли, что разговор шел самый тривиальный. Загадочной  в
нашей компании была только собака.
     - А какой она породы? - спросил Браун.
     - Такой же, как и моя, - ответил  Финз.  -  Я  ведь  вспомнил  всю  эту
историю, когда вы сказали, что  не  надо  обожествлять  собак.  Это  большой
черный охотничий пес; зовут его Мрак, и не зря, по-моему,  -  его  поведение
еще темней и загадочнее, чем тайна самого убийства. Я уже говорил  вам,  что
усадьба Дрюса находится у моря. Мы прошли по берегу примерно с милю, а потом
повернули  назад  и  миновали  причудливую  скалу,  которую  местные  жители
называют Скалой Судьбы. Она состоит из двух больших камней,  причем  верхний
еле держится, - тронь - и упадет. Скала не очень высока,  но  силуэт  у  нее
довольно жуткий. Во всяком случае, на меня он подействовал угнетающе, а моих
молодых веселых спутников навряд ли занимали красоты  природы.  Возможно,  я
уже что-то предчувствовал:  Герберт  спросил,  который  час  и  не  пора  ли
возвращаться, и мне уже тогда показалось, что надо непременно узнать  время,
что это очень важно. Ни у Герберта, ни у меня не было с собой  часов,  и  мы
окликнули его брата, который остановился чуть поодаль у  изгороди  раскурить
трубку. Он громко крикнул: "Двадцать минут пятого", - и его трубный голос  в
наступающих сумерках показался мне грозным. Это вышло у него  ненамеренно  и
потому прозвучало еще более зловеще; а потом, конечно, мы узнали, что именно
в эти секунды уже надвигалась беда. Доктор  Валантэн  считает,  что  бедняга
Дрюс умер около половины пятого.
     Братья решили, что можно еще минут десять погулять, и мы прошлись  чуть
подальше по песчаному пляжу, кидали  камни,  забрасывали  в  море  палки,  а
собака плавала за ними. Но меня все время угнетали надвигающиеся сумерки,  и
даже тень, которую отбрасывала причудливая скала, давила на меня как  тяжкий
груз. И тут случилась странная вещь. Герберт забросил в  воду  свою  трость,
Мрак поплыл за ней, принес,  и  тут  же  Гарри  бросил  свою.  Собака  снова
кинулась в воду и поплыла, но вдруг остановилась, причем, кажется,  все  это
было ровно в половине пятого. Пес вернулся на берег,  встал  перед  нами,  а
потом вдруг задрал голову и жалобно завыл, чуть ли не застонал, -  я  такого
воя в жизни не слышал. "Что с этой чертовой собакой?" - спросил Герберт.  Мы
не знали. Тонкий жалобный вой, огласив безлюдный берег, оборвался  и  замер.
Наступила тишина, как вдруг ее нарушил новый звук. На сей  раз  мы  услышали
слабый отдаленный крик; казалось, где-то за изгородью вскрикнула женщина. Мы
тогда не поняли, кто это, но потом узнали. Это закричала мисс  Дрюс,  увидев
тело отца.
     - Вы, я полагаю, сразу же вернулись к  дому,  -  мягко  подсказал  отец
Браун. - А потом?
     - Я расскажу вам, что было потом, - угрюмо и торжественно ответил Финз.
- Войдя в сад, мы сразу увидели Трейла. Я отчетливо  помню  черную  шляпу  и
черные бакенбарды на фоне синих цветов,  протянувшихся  широкой  полосой  до
самой беседки, помню закатное небо и странный силуэт скалы.  Трейл  стоял  в
тени, лица его не было видно; но он улыбался, клянусь, я видел, как блестели
его белые зубы.
     Едва пес заметил Трейла, он сразу бросился к нему  и  залился  бешеным,
негодующим лаем, в котором так отчетливо звучала ненависть,  что  он  скорее
походил на брань. Стряпчий съежился и побежал по дорожке.
     Отец Браун вскочил с неожиданной яростью.
     - Стало быть, его обвинила собака? Разоблачил Вещий пес? А не  заметили
вы, летали в то время птицы и, главное, где: справа или слева? Осведомлялись
вы у авгуров, какие принести жертвы?  Надеюсь,  вы  вспороли  собаке  живот,
чтобы исследовать ее  внутренности?  Вот  какими  научными  доказательствами
пользуетесь вы, человеколюбцы-язычники, когда вам взбредет в голову отнять у
человека жизнь и честное имя.
     Финз на мгновенье потерял дар речи, потом спросил:
     - Постойте, что это вы? Что я вам такого сделал?
     Браун испуганно взглянул на него - так же  испуганно  и  виновато  люди
смотрят на столб, наткнувшись на него в темноте.
     - Не обижайтесь, - сказал он с неподдельным огорчением. - Простите, что
я так набросился на вас... Простите, пожалуйста.
     Финз взглянул на него с любопытством.
     - Мне иногда кажется, что самая загадочная из загадок -  вы,  -  сказал
он. - А все-таки сознайтесь: пусть, по-вашему, собака непричастна  к  тайне,
но ведь сама тайна останется. Не станете же вы  отрицать,  что  в  тот  миг,
когда пес вышел на берег и завыл, его хозяина прикончила какая-то  невидимая
сила, которую никому из смертных не дано ни обнаружить, ни даже  вообразить.
Что для стряпчего, дело  не  только  в  собаке:  есть  и  другие  любопытные
моменты. Он мне сразу не понравился - увертливый, слащавый, скользкий тип  и
я вот что вдруг заподозрил, наблюдая за его ухватками. Как вы знаете, и врач
и полицейский прибыли очень быстро: доктора Валантэна вернули с  полпути,  и
он немедля позвонил в полицию. Кроме того, дом стоит на  отлете,  людей  там
немного и было нетрудно всех обыскать. Их тщательно обыскали, но  оружия  не
нашли. Обшарили дом, сад и берег - с тем же успехом. А ведь спрятать  кинжал
убийце было почти так же трудно, как спрятаться самому.
     - Спрятать кинжал, - повторил отец Браун, кивая. Он вдруг стал  слушать
с интересом.
     - Так вот, - продолжал Финз, - я уже говорил, что этот Трейл все  время
поправлял то галстук, то булавку в галстуке... особенно булавку. Эта булавка
напоминает его самого - щегольская и  в  то  же  время  старомодная.  В  нее
вставлен камешек - вы такие, наверное, видели - с цветными  концентрическими
кругами,  похожий  на  глаз  Меня  раздражало,  что  внимание   Трейла   так
сконцентрировано на этом камне. Мне чудилось, что он циклоп, а камень -  его
глаз. Булавка была не только массивная, но и длинная, и мне вдруг  пришло  в
голову: может быть, он так  ей  занят  оттого,  что  она  еще  длинней,  чем
кажется? Может, она длиною с небольшой кинжал?
     Отец Браун задумчиво кивнул.
     - Других предположений насчет орудия убийства не было? - спросил он.
     - Было еще одно, - ответил Финз. - Его выдвинул молодой Дрюс - не  сын,
а племянник. Глядя на Герберта и Гарри, никак не скажешь, что они могут дать
толковый совет сыщику: Герберт и  впрямь  бравый  драгун,  украшение  конной
гвардии и  завзятый  лошадник,  но  младший,  Гарри,  одно  время  служил  в
индийской полиции и кое-что смыслит в этих вещах. Он ловко взялся  за  дело,
пожалуй,  даже  слишком  ловко,  -   пока   полицейские   выполняли   всякие
формальности, Гарри начал вести следствие на свой страх и риск. Впрочем,  он
в каком-то смысле сыщик, хоть и безработный, и вложил в свою затею не только
любительский пыл. Вот с ним-то мы и поспорили насчет орудия  убийства,  и  я
узнал кое-что новое. Я упомянул, что собака лаяла на Трейла, а он  возразил:
если собака очень злится, она не лает, а рычит.
     - Совершенно справедливо, - вставил священник.
     - Младший Дрюс добавил, что он сам не раз слышал, как этот пес рычит на
людей, к примеру - на Флойда, секретаря полковника. Я очень резко  возразил,
что это опровергает его собственные доводы: нельзя обвинить в одном и том же
преступлении несколько человек, тем паче Флойда, безобидного, как  школьник.
К тому же он был все время на виду, над зеленой оградой, и его рыжая  голова
бросалась всем в глаза. "Да, - отвечал Гарри Дрюс, - здесь у меня не  совсем
сходятся концы с концами, но давайте на минутку прогуляемся в  сад.  Я  хочу
показать вам одну вещь, которую, по-моему, никто еще не видел". Это  было  в
самый день  убийства,  и  в  саду  все  оставалось  без  перемен:  стремянка
попрежнему стояла у  изгороди,  и,  подойдя  к  ней  вплотную,  мой  спутник
наклонился и что-то вынул  из  густой  травы.  Оказалось,  что  это  садовые
ножницы; на одном из лезвий была кровь.
     Отец Браун помолчал, потом спросил:
     - А зачем приходил стряпчий?
     - Он сказал нам, что за ним послал полковник, чтобы изменить завещание,
- ответил Финз. - Кстати, о завещании: его ведь подписали не в тот день.
     - Надо полагать, что так, - согласился отец  Браун.  -  Чтобы  оформить
завещание, нужны два свидетеля.
     - Совершенно верно. Стряпчий приезжал накануне, и  завещание  оформили,
но на следующий день Трейла вызвали снова -  старик  усомнился  в  одном  из
свидетелей и хотел это обсудить.
     - А кто были свидетели? - спросил отец Браун.
     - В том-то и дело, - с жаром воскликнул Финз. -  Его  свидетелями  были
Флойд и Валантэн - вы помните - врач-иностранец, или уж не знаю, кто он  там
такой. И вдруг они поссорились Флойд ведь постоянно суется в чужие дела.  Он
из тех любителей пороть горячку, которые, к сожалению, употребляют весь свой
пыл лишь на то, чтобы кого-нибудь разоблачить, он  из  тех,  кто  никогда  и
никому не доверяет. Такие, как он, обладатели огненных  шевелюр  и  огненных
темпераментов, всегда или доверчивы без меры, или  безмерно  недоверчивы;  а
иногда и то и другое вместе. Он не только мастер на все руки, он  даже  учит
мастеров. Он не только сам все знает, он всех  предостерегает  против  всех.
Зная за ним эту слабость, не следовало бы придавать слишком большое значение
его подозрениям, но в данном случае он, кажется, прав. Флойд утверждает, что
Валантэн на самом деле никакой не Валантэн. Он  говорит,  что  встречал  его
прежде и тогда его звали де  Вийон.  Значит,  подпись  его  недействительна.
Разумеется, он любезно взял на себя труд растолковать соответствующую статью
закона стряпчему, и они зверски переругались.
     Отец Браун засмеялся.
     - Люди часто ссорятся, когда им  нужно  засвидетельствовать  завещание.
Первый вывод, который тут можно сделать, что им самим ничего не  причитается
по этому завещанию. Ну, а что говорит Валантэн?  Ваш  всеведущий  секретарь,
несомненно, больше знает об его фамилии, чем он сам. Но ведь даже у  доктора
могут быть кое- какие сведения о собственном имени.
     Финз немного помедлил, прежде чем ответить.
     - Доктор Валантэн  странно  отнесся  к  делу.  Доктор  вообще  странный
человек. Он довольно интересен внешне, но сразу чувствуется  иностранец.  Он
молод, но у него борода, а лицо очень бледное,  страшно  бледное  и  страшно
серьезное. Глаза у него страдальческие - то ли  он  близорукий  и  не  носит
очков, то ли у него голова болит от мыслей, но он  вполне  красив  и  всегда
безупречно одет  -  в  цилиндре,  в  темном  смокинге  с  маленькой  красной
розеткой. Держится он холодно и высокомерно и, бывает, так  на  вас  глянет,
что не знаешь, куда деваться. Когда его обвинили в том,  что  он  скрывается
под чужим именем, он, как сфинкс, уставился на секретаря,  а  затем  сказал,
что, очевидно, американцам незачем менять имена, за неимением  таковых.  Тут
рассердился и полковник и наговорил доктору  резкостей:  думаю,  он  был  бы
сдержаннее, если бы Валантэн не собирался стать его зятем. Но  вообще  я  не
обратил бы внимания на эту перепалку, если бы не один  разговор,  который  я
случайно услышал на следующий день, незадолго до убийства. Мне неприятно его
пересказывать, ведь я сознаюсь тем самым, что подслушивал. В день  убийства,
когда мы шли к воротам, направляясь на прогулку, я  услышал  голоса  доктора
Валантэна и мисс Дрюс. По-видимому, они ушли с террасы и стояли возле дома в
тени за кустами цветов. Переговаривались они жарким шепотом, а иногда просто
шипели - влюбленные ссорились. Таких вещей не пересказывают,  но,  на  беду,
мисс Дрюс повторила несколько раз слово "убийство". То  ли  она  просила  не
убивать кого-то, то ли говорила, что убийством нельзя защитить  свою  честь.
Не так уж часто обращаются с такими просьбами к джентльмену, заглянувшему на
чашку чая.
     - Вы не заметили, - спросил священник, - очень ли сердился доктор после
той перепалки с секретарем и полковником?
     - Да вовсе нет, - живо отозвался Финз, - он  и  вполовину  не  был  так
сердит, как секретарь. Это секретарь разбушевался из-за подписей.
     - Ну, а что вы скажете, - спросил отец Браун, - о самом завещании?
     - Полковник был очень богатый человек, и от его воли  многое  зависело.
Трейл не стал нам сообщать, какие изменения внесены в завещание, но позже, а
точнее - сегодня утром, я узнал,  что  большая  часть  денег,  первоначально
отписанных сыну, перешла к дочери. Я уже говорил вам, что  разгульный  образ
жизни моего друга Дональда приводил в бешенство его отца.
     - Мы все рассуждаем об убийстве, - задумчиво заметил отец  Браун,  -  а
упустили из виду мотив. При  данных  обстоятельствах  скоропостижная  смерть
полковника выгоднее всего мисс Дрюс.
     - Господи! Как вы хладнокровно говорите, - воскликнул Финз, взглянув на
него с ужасом. - Неужели вы серьезно думаете, что она...
     - Она выходит замуж за доктора? - спросил отец Браун.
     - Кое-кто не одобряет этого, - последовал ответ. - Но доктора  любят  и
ценят в округе, он искусный, преданный своему делу хирург.
     - Настолько преданный, -  сказал  отец  Браун,  -  что  берет  с  собой
хирургические инструменты, отправляясь в гости к даме. Ведь был  же  у  него
хоть ланцет, когда он осматривал тело, а до дому он, по-моему, добраться  не
успел.
     Финз вскочил и удивленно уставился на него.
     - То есть вы предполагаете, этим же самым ланцетом он...
     Отец Браун покачал головой.
     - Все наши предположения пока что - чистая фантазия, - сказал он. - Тут
не в том вопрос - кто или чем убил, а - как?  Заподозрить  можно  многих,  и
даже орудий убийства хоть отбавляй - булавки, ножницы, ланцеты.  А  вот  как
убийца оказался в беседке? Как даже булавка оказалась там?
     Говоря это, священник рассеянно разглядывал потолок, но  при  последних
словах его взгляд оживился, словно он  вдруг  заметил  на  потолке  какую-то
необыкновенную муху.
     - Ну, так как же все-таки, по-вашему? - спросил молодой человек. -  Что
вы посоветуете мне, у вас такой богатый опыт?
     - Боюсь, я мало чем могу помочь,  -  сказал  отец  Браун,  вздохнув.  -
Трудно о чем- либо судить, не побывав на месте преступления, да и людей я не
видел. Пока вы только можете возвратиться туда и  продолжить  расследование.
Сейчас, как я понимаю, это  в  какой-то  мере  взял  на  себя  ваш  друг  из
индийской полиции. Я  бы  вам  посоветовал  поскорее  выяснить,  каковы  его
успехи. Посмотрите, что там делает ваш сыщик-любитель. Может быть, уже  есть
новости.
     Когда гости - двуногий и четвероногий  -  удалились,  отец  Браун  взял
карандаш и, вернувшись к прерванному занятию, стал составлять план проповеди
об энциклике Rerum Novarum (1). Тема была обширна, и план пришлось несколько
раз перекраивать, вот почему за тем же  занятием  он  сидел  и  двумя  днями
позже,  когда  в  комнату  снова  вбежала  большая  черная  собака  и  стала
возбужденно и радостно прыгать на него. Вошедший вслед  за  нею  хозяин  был
также возбужден, но его возбуждение выражалось вовсе  не  в  такой  приятной
форме: голубые глаза его, казалось, готовы были  выскочить  из  орбит,  лицо
было взволнованным и даже немного побледнело.
     - Вы мне велели, - начал он без предисловия,  -  выяснить,  что  делает
Гарри Дрюс. Знаете что он сделал?
     Священник промолчал, и гость запальчиво продолжил:
     - Я скажу вам, что он сделал. Он покончил с собой.
     Губы отца Брауна лишь слегка зашевелились и то, что он пробормотал,  не
имело никакого отношения ни к нашей истории, ни даже к нашему миру.
     - Вы иногда просто пугаете меня, - сказа Финз. - Вы... неужели вы этого
ожидали?
     - Считал возможным, - ответил отец Браун. - Я именно поэтому  и  просил
вас выяснить чем он занят. Я надеялся, что время еще есть.
     - Тело обнаружил я, - чуть хрипловато начал Финз. -  Никогда  не  видел
более жуткого зрелища. Выйдя в сад, я сразу почувствовал - там случилось еще
что-то, кроме убийства.  Так  же,  как  прежде,  колыхалась  сплошная  масса
цветов, подступая синими клиньями к черному проему входа в старенькую  серую
беседку; но мне казалось, что это бесы пляшут перед входом в преисподнюю.  Я
поглядел вокруг; все как будто было на месте, но мне стало  мерещиться,  что
как-то изменились самые очертания небосвода. И вдруг я понял, в чем дело.  Я
привык к тому, что за оградой на фоне моря видна Скала Судьбы. Ее не было.
     Отец Браун поднял голову и слушал очень внимательно.
     - Это было все равно, как если бы снялась с места гора или луна упала с
неба; а ведь я всегда, конечно, знал, что эту  каменную  глыбу  очень  легко
свалить. Что-то будто обожгло  меня;  я  пробежал  по  дорожке  и  прорвался
напролом через живую  изгородь,  как  сквозь  паутину.  Кстати,  изгородь  и
вправду оказалась жиденькой, она лишь выглядела плотной,  поскольку  до  сих
пор никто сквозь нее не ломился. У моря я увидел каменную глыбу  свалившуюся
с пьедестала; бедняга Гарри Дрюс лежал под ней, как обломок разбитого судна.
Одной рукой он обхватывал камень, словно бы стаскивая его на себя;  а  рядом
на буром песке большими расползающимися буквами он нацарапал  "Скала  Судьбы
да падет на безумца".
     - Все это случилось из-за завещания, -  заговорил  отец  Браун.  -  Сын
попал в немилость, и племянник решил сыграть ва-банк; особенно - после того,
как дядя пригласил его к себе в  один  день  со  стряпчим  и  очень  ласково
принял. Это был его последний шанс, из полиции его  выгнали;  он  проигрался
дотла в Монте-Карло. Когда же он узнал, что убил родного дядю понапрасну, он
убил и себя.
     - Да погодите вы! - крикнул растерянный Финз. -  Я  за  вами  никак  не
поспею.
     - Кстати о завещании, - невозмутимо продолжал отец Браун, - пока  я  не
забыл или мы с вами не перешли  к  более  важным  темам.  Мне  кажется,  эта
история с доктором объясняется просто. Я даже припоминаю, что слышал  где-то
обе фамилии. Этот ваш доктор - французский аристократ, маркиз де  Вийон.  Но
при этом он ярый республиканец и, отказавшись от титула, стал  носить  давно
забытое родовое имя. Гражданин Рикетти (2) на десять дней сбил с  толку  всю
Европу.
     - Что это значит? - изумленно спросил молодой человек.
     - Так, ничего, - сказал священник. - В девяти случаях  из  десяти  люди
скрываются под чужим именем из жульнических побуждений, здесь же соображения
- самые высокие. В том-то и соль шутки доктора  по  поводу  американцев,  не
имеющих имен - то есть  титулов.  В  Англии  маркиза  Хартингтона  никто  не
называет мистером Хартингтоном, но во Франции маркиз де Вийон сплошь и рядом
именуется мсье де Вийоном. Вот ему и пришлось заодно изменить и  фамилию.  А
что до разговора влюбленных об убийстве, я думаю, и  в  том  случае  повинен
французский этикет. Доктор собирался вызвать Флойда на дуэль, а девушка  его
отговаривала.
     - Вот оно что! - встрепенувшись, протянул Финз. - Ну, тогда я понял, на
что она намекала.
     - О чем вы это? - с улыбкой спросил священник.
     - Видите ли, - отозвался молодой человек, - это случилось  прямо  перед
тем, как я нашел тело бедного Гарри, но я так переволновался, что все забыл.
Разве станешь помнить об идиллической картинке после того, как столкнулся  с
трагедией? Когда я шел к дому полковника, я встретил  его  дочь  с  доктором
Валантэном. Она, конечно, была в трауре, а доктор всегда носит черное, будто
собрался на похороны, но вид у них был не такой уж похоронный.  Мне  еще  не
приходилось встречать пары, столь радостной  и  веселой  и  в  то  же  время
сдержанной. Они остановились поздороваться со мной, и мисс Дрюс сказала, что
они поженились и живут в маленьком домике на  окраине  городка,  где  доктор
продолжает практиковать. Я удивился, так как знал,  что  по  завещанию  отца
дочери досталось все состояние. Я деликатно намекнул на это, сказав, что шел
в усадьбу, где надеялся ее встретить. Но она засмеялась и ответила:  "Мы  от
всего отказались. Муж не любит наследниц". Оказывается, они и в  самом  деле
настояли, чтобы наследство отдали Дональду, надеюсь, встряска пойдет ему  на
пользу и он наконец образумится. Он ведь, в общем-то, не так уж плох, просто
очень молод, да и отец вел себя с ним довольно неумно. Я все  это  вспоминаю
потому, что именно тогда мисс Дрюс обронила одну фразу, которую я в то время
не понял;  но  сейчас  я  убежден,  что  ваша  догадка  правильна.  Внезапно
вспыхнув, она сказала  с  благородной  надменностью  бескорыстия:  "Надеюсь,
теперь этот рыжий дурак перестанет беспокоиться о завещании.  Мой  муж  ради
своих принципов отказался от герба и короны времен крестоносцев. Неужели  он
станет  из-  за  такого  наследства  убивать  старика?"  Потом   она   снова
рассмеялась и сказала: "Муж отправляет на тот свет одних лишь пациентов.  Он
даже не послал своих друзей к Флойду". Теперь мне ясно, что она имела в виду
секундантов.
     - Мне это тоже в какой-то степени ясно, - сказал отец Браун. - Но, если
быть точным, что  означают  ее  слова  о  завещании?  Почему  оно  беспокоит
секретаря?
     Финз улыбнулся.
     - Жаль, что вы с  ним  незнакомы,  отец  Браун.  Истинное  удовольствие
смотреть,  как  он  берется  "встряхнуть  кого-нибудь  как   следует"!   Дом
полковника  он  встряхнул  довольно  основательно.  Страсти   на   похоронах
разгорелись, как на скачках. Флойд и без повода готов наломать дров, а тут и
впрямь была причина. Я вам уже рассказывал, как он учил садовника  ухаживать
за садом и просвещал законника по части законов. Стоит ли говорить, что он и
хирурга принялся наставлять по части хирургии, а так как  хирургом  оказался
Валантэн, наставник обвинил его и в более тяжких грехах, чем  неумелость.  В
его рыжей башке засела мысль, что убийца - именно доктор,  и  когда  прибыли
полицейские, Флойд держался весьма покровительственно.  Стоит  ли  говорить,
что он вообразил себя величайшим из всех сыщиков-любителей? Шерлок Холмс  со
всем своим интеллектуальным превосходством и высокомерием  не  подавлял  так
Скотланд-Ярд,  как  секретарь  полковника  Дрюса   третировал   полицейских,
расследующих  убийство  полковника.  Видели  бы  вы  его!  Он  расхаживал  с
надменным, рассеянным видом, гордо встряхивал рыжей гривой и  раздражительно
и резко отвечал на вопросы. Вот эти-то его фокусы и взбесили так сильно мисс
Дрюс. У него, конечно, была своя  теория  -  одна  из  тех,  которыми  кишат
романы; но Флойду только в книге и место, он был бы там куда забавнее и куда
безвреднее.
     - Что же это за теория? - спросил отец Браун.
     - О, теория первосортная, -  хмуро  ответил  Финз.  -  Она  вызвала  бы
сенсацию, если бы продержалась еще хоть  десять  минут.  Флойд  сказал,  что
полковник был жив, когда его нашли в беседке, и доктор заколол его ланцетом,
разрезая одежду.
     -  Понятно,  -  произнес  священник.  -  Он,  значит,  просто  отдыхал,
уткнувшись лицом в грязный пол.
     - Напористость - великое дело, - продолжал рассказчик. -  Думаю,  Флойд
любой ценою протолкнул бы свою теорию в газеты и,  может  быть,  добился  бы
ареста доктора, если бы весь этот вздор не разлетелся вдребезги, когда Гарри
Дрюса нашли под Скалой Судьбы. Это  все,  чем  мы  располагаем.  Думаю,  что
самоубийство почти равносильно признанию. Но подробностей  этой  истории  не
узнает никто и никогда.
     Наступила пауза, затем священник скромно сказал:
     - Мне кажется, я знаю и подробности.
     Финз изумленно взглянул на него.
     - Но послушайте! - воскликнул он. - Как вы могли их выяснить  и  почему
вы уверены, что дело было так, а не иначе? Вы сидите здесь за сотню миль  от
места происшествия и сочиняете  проповедь.  Каким  же  чудом  могли  вы  все
узнать? А если вы и впрямь до конца разгадали загадку, скажите на милость: с
чего вы начали? Что вас натолкнуло на мысль?
     Отец Браун вскочил. В таком волнении его мало кому  доводилось  видеть.
Его первое восклицание прогремело, как взрыв.
     - Собака! - крикнул он. - Ну конечно, собака. Если бы там,  на  берегу,
вы уделили ей достаточно внимания, то без моей помощи восстановили бы все  с
начала до конца.
     Финз в еще большем удивлении воззрился на священника.
     - Но вы ведь сами назвали мои догадки чепухой и сказали, что собака  не
имеет никакого отношения к делу.
     - Она имеет самое непосредственное отношение  к  делу,  -  сказал  отец
Браун, - и вы бы  это  обнаружили,  если  бы  видели  в  ней  собаку,  а  не
бога-вседержителя, который вершит над нами правый суд. - Отец Браун замялся,
потом продолжал, смущенно и как будто виновато: - По  правде  говоря,  я  до
смерти люблю собак. И мне  кажется,  люди,  склонные  окружать  их  каким-то
мистическим ореолом, меньше всего думают о них самих.  Начнем  с  пустяка  -
отчего собака лаяла на Трейла и рычала на Флойда? Вы спрашиваете, как я могу
судить о том, что случилось за сотню миль отсюда, но ведь  это,  собственно,
ваша заслуга - вы так хорошо описали всех этих людей, что я совершенно  ясно
их себе представил. Люди вроде Трейла,  которые  вечно  хмурятся,  а  иногда
вдруг ни с того ни с сего улыбаются и что-то вертят в пальцах,  -  это  люди
нервные, легко теряющие самообладание. Не удивлюсь, если и незаменимый Флойд
очень возбудим и нервозен; таких немало среди деловитых янки. Почему  иначе,
услыхав, как вскрикнула Джэнет Дрюс, он поранил руку ножницами и уронил их?
     Ну, а собаки, как известно, терпеть не могут нервных людей.  То  ли  их
нервозность передается собакам, то ли собаки - они  ведь  все-таки  звери  -
по-звериному агрессивны; то ли им просто обидно, что их не любят,  -  собаки
ведь очень самолюбивы. Как бы там ни было, бедняга Мрак невзлюбил и  того  и
другого просто потому, что оба они его боялись. Вы, я знаю,  очень  умны,  а
над умом грех насмехаться, но по временам мне  кажется,  вы  чересчур  умны,
чтобы понимать животных. Или людей, особенно, если они ведут себя почти  так
же примитивно, как животные. Животные незамысловатые существа; они  живут  в
мире трюизмов. Возьмем наш  случай:  собака  лает  на  человека,  а  человек
убегает от собаки. Так  вот,  вам,  по-моему,  не  хватает  простоты,  чтобы
правильно это понять: собака лает потому, что  человек  ей  не  нравится,  а
человек убегает потому, что боится собаки. Других причин у  них  нет,  да  и
зачем они! Вам же понадобилось все усложнить, и  вы  решили,  что  собака  -
ясновидица, какой-то  глашатай  судьбы.  По-вашему,  стряпчий  бежал  не  от
собаки, а от палача. Но ведь если подумать толком, все эти измышления просто
на редкость несостоятельны. Если бы собака и впрямь так  определенно  знала,
кто убил ее хозяина, она не тявкала бы на него, а вцепилась бы ему в  горло.
С другой стороны, неужели вы и вправду  считаете,  что  бессердечный  злодей
способный убить своего старого друга  и  тут  же  на  глазах  его  дочери  и
осматривавшего тело врача расточать улыбки родственникам жертвы  -  неужели,
по-вашему, этот злодей выдаст себя в приступе раскаяния лишь потому  что  на
него залаяла собака? Он мог ощутить зловещую иронию  этого  совпадения.  Оно
могло потрясти его, как всякий драматичный штрих. Но он не стал  бы  удирать
через весь сад от свидетеля который, как известно, не  умеет  говорить.  Так
бегут не от зловещей иронии, а от собачьих зубов.  Ситуация  слишком  проста
для вас. Что до случае на берегу, то здесь все обстоит  гораздо  интереснее.
Сперва я ничего не мог понять. Зачем собака влезла в воду и тут  же  вылезла
обратно? Это ж в собачьих обычаях. Если бы Мрак был чем-то сильно  озабочен,
он вообще не побежал бы за палкой. Он бы, пожалуй, побежал совсем  в  другую
сторону на поиски того, что внушило ему опасения. Но если уж собака кинулась
за чем-то - за камнем, за палкой, за дичью, я по опыту знаю,  что  ее  можно
остановить, да и то не всегда, только самым строгим окриком. И уж ни в  коем
случае она не повернет назад потому, что передумала.
     - Тем не менее она повернула, - возразил Финз, - и возвратилась  к  нам
без палки.
     - Без палки она возвратилась по весьма существенной причине, -  ответил
священник. - Она не смогла ее найти и поэтому завыла.  Кстати,  собаку  воют
именно в таких случаях. Они свято чтут ритуалы.  Собаки  так  же  придирчиво
требуют  соблюдения  правил  игры,  как   дети   требуют   повторения   всех
подробностей сказки.  На  этот  раз  в  игре  что-то  нарушилось.  И  собака
вернулась к вам, чтобы пожаловаться  на  палку.  С  ней  никогда  еще  ничем
подобного не случалось. Впервые в жизни уважаемый и достойный  пес  потерпел
такую обиду от никудышной старой палки.
     - Что же натворила эта палка? - спросил Финз.
     - Утонула, - сказал отец Браун.
     Финз молча и недоуменно глядел на отца Брауна, и тот продолжил:
     -  Палка  утонула,  потому  что  это  была  собственно  не   палка,   а
остроконечный стальной клинок, скрытый в тростниковой палке. Иными  словами,
трость с выдвижной шпагой. Наверно,  ни  одному  убийце  не  доводилось  так
естественно спрятать орудие убийства - забросить его в море играя с собакой.
     - Кажется, я вас понял, - немного оживился Финз. - Но  пусть  даже  это
трость со шпагой, мне совершенно не ясно, как убийца мог ею воспользоваться.
     - У меня забрезжила одна догадка, - сказал отец Браун, - в самом начале
вашего рассказа, когда вы произнесли  слово  "беседка".  И  еще  больше  все
прояснилось, когда вы упомянули, что полковник носил белый  френч.  То,  что
пришло мне в голову, конечно, просто неосуществимо, если полковника закололи
кинжалом; но если мы допустим, что убийца действовал длинным орудием,  вроде
рапиры, это не так уж невозможно.
     Отец Браун откинулся на спинку кресла,  устремил  взгляд  в  потолок  и
начал излагать давно уже, по-видимому,  обдуманные  и  тщательно  выношенные
соображения.
     - Все эти загадочные случаи вроде истории с Желтой комнатой (3),  когда
труп находят в помещении, куда никто не мог проникнуть, не  похожи  на  наш,
поскольку дело происходило в беседке. Говоря о  Желтой  комнате  и  о  любой
другой, мы всегда исходим из того, что ее стены  однородны  и  непроницаемы.
Иное дело беседка; тут стены часто сделаны из переплетенных веток и  планок,
и, как бы густо их ни переплетать, всегда  найдутся  щели  и  просветы.  Был
такой просвет и в стене за спиной полковника. Сидел он в кресле, а оно  тоже
было плетеное, в нем тоже  светились  дырочки.  Прибавим  еще,  что  беседка
находилась у самой изгороди, изгородь же, как вы только что  говорили,  была
очень реденькой. Человек, стоявший по другую ее сторону, легко мог различить
сквозь сетку веток и планок белое пятно  полковничьего  френча,  отчетливое,
как белый круг мишени.
     Должен  сказать,  вы  довольно  туманно  описали  место  действия;  но,
прикинув кое-что в уме, я восполнил пробелы.  К  примеру,  вы  сказали,  что
Скала Судьбы не очень высока;  но  вы  же  говорили,  что  она,  как  горная
вершина, нависает над садом. А все это значит, что скала стоит очень  близко
от сада, хотя путь до нее занимает много времени. Опять же, вряд ли  молодая
леди завопила так, что ее было слышно за полмили. Она просто  вскрикнула,  и
все же, находясь на берегу, вы ее услыхали. Среди прочих  интересных  фактов
вы, позвольте вам напомнить,  сообщили  и  такой:  на  прогулке  Гарри  Дрюс
несколько приотстал от вас, раскуривая у изгороди трубку.
     Финз слегка вздрогнул.
     - Вы хотите сказать, что, стоя там, он просунул клинок сквозь  изгородь
и вонзил его в белое пятно? Но  ведь  это  значит,  что  он  принял  решение
внезапно, не раздумывая, почти не надеясь на успех. К тому  же  он  не  знал
наверняка, что ему достанутся  деньги  полковника.  Кстати,  они  ему  и  не
достались.
     Отец Браун оживился.
     - Вы не разбираетесь в его характере, - сказал он с таким видом,  будто
сам всю жизнь был знаком с покойным Гарри Дрюсом. - Он своеобразный человек,
но мне такие попадались. Если бы он точно знал, что деньги перейдут к  нему,
он едва ли стал бы действовать. Тогда он бы видел, как это мерзко.
     - Вам не кажется, что это несколько парадоксально? - спросил Финз.
     - Он игрок, - сказал священник, - он и по службе пострадал за  то,  что
действовал на свой риск, не дожидаясь  приказов.  Вероятно,  он  прибегал  к
недозволенным методам, ведь во всех странах полицейская служба больше похожа
на царскую охранку, чем нам хотелось бы думать. Но он слишком далеко зашел и
сорвался. Для людей такого  типа  вся  прелесть  в  риске.  Им  очень  важно
сказать: "Только я один мог на это решиться, только я один мог понять -  вот
оно! Теперь или никогда! Лишь гений или безумец мог сопоставить  все  факты:
старик сердится на Дональда; он послал за стряпчим; в тот же день послал  за
Гербертом и за мной... и это все, - прибавить можно только то,  что  он  при
встрече улыбнулся мне и пожал руку. Вы скажете - безумие, но так и  делаются
состояния. Выигрывает тот, у кого хватит безумия предвидеть". Иными словами,
он гордится наитием. Это мания величия азартного игрока. Чем меньше  надежды
на успех, чем поспешнее надо принять решение, тем больше соблазна.  Случайно
увидев  в  просвете  веток  белое  пятнышко  френча,  он  не  устоял   перед
искушением. Его опьянила самая обыденность обстановки. "Если  ты  так  умен,
что связал воедино  ряд  случайностей,  не  будь  же  трусом  и  не  упускай
возможности", - нашептывает игроку дьявол. Но и сам дьявол едва  ли  побудил
бы этого несчастного убить, обдуманно и осторожно, старика дядю, от которого
он всю жизнь дожидался наследства. Это было бы слишком респектабельно.
     Он немного помолчал, затем продолжал с каким-то кротким пылом:
     - А теперь попытайтесь заново представить себе всю эту сцену. Он  стоял
у изгороди, в чаду искушения, а потом  поднял  глаза  и  увидел  причудливый
силуэт, который мог бы стать образом его смятенной  души:  большая  каменная
глыба чудом держалась на другой,  как  перевернутая  пирамида,  и  он  вдруг
вспомнил, что ее называют Скалой Судьбы. Попробуйте  себе  представить,  как
воспринял это зрелище именно в тот момент именно этот человек. По-моему, оно
не только побудило его к действию, а  прямо  подхлестнуло.  Тот,  кто  хочет
вознестись, не должен бояться падения. Он ударил не раздумывая; ему осталось
только замести следы. Если во время розысков, которые, конечно, неизбежны, у
него обнаружат шпагу, да еще с окровавленным клинком, он погиб. Если  он  ее
где-нибудь бросит, ее найдут и, вероятно, выяснят, чья  она.  Если  он  даже
закинет ее  в  море,  его  спутники  это  заметят.  Значит,  надо  изобрести
какую-нибудь уловку, чтобы его поступок никому не показался странным.  И  он
придумал такую уловку, как вы знаете, весьма удачную. Только у  него  одного
были часы, и вот он сказал вам, что еще не  время  возвращаться,  и,  отойдя
немного дальше, затеял игру с  собакой.  Представляете,  с  каким  отчаянием
блуждал его взгляд по пустынному берегу, прежде чем он заметил собаку!
     Финз кивнул, задумчиво глядя перед собой. Казалось,  его  больше  всего
волнует самая отвлеченная сторона этой истории.
     - Странно, - сказал он, - что собака все же имеет отношение к делу.
     - Собака, если бы умела говорить, могла бы рассказать чуть ли не все об
этом деле, - сказал священник. - Вас же я осуждаю за то, что вы,  благо  пес
говорить не умеет,  выступаете  от  его  имени,  заставляя  его  изъясняться
языками ангельскими и человеческими. Вас коснулось поветрие, которое в  наше
время распространяется все  больше  и  больше.  Оно  узурпаторски  захватило
власть над умами. Я нахожу его и в  газетных  сенсациях,  и  даже  в  модных
словечках.  Люди  с  готовностью  принимают  на   веру   любые   голословные
утверждения.  Оттесняя  ваш  старинный  рационализм   и   скепсис,   лавиною
надвигается новая сила, и имя ей - суеверие. - Он встал и, гневно нахмурясь,
продолжал, как будто обращаясь к самому себе: - Вот оно, первое  последствие
неверия. Люди утратили здравый смысл и не видят мир таким,  каков  он  есть.
Теперь стоит сказать: "О, это не так просто!" -  и  фантазия  развертывается
без предела, словно в страшном сне. Тут и собака что-то предвещает, и свинья
приносит счастье, а кошка - беду, и жук - не просто жук, а скарабей. Словом,
возродился весь зверинец древнего политеизма, - и пес Анубис, и зеленоглазая
Пахт, и тельцы васанские. Так вы катитесь назад, к  обожествлению  животных,
обращаясь к священным слонам, крокодилам и змеям; и все лишь потому, что вас
пугает слово "человек".
     Финз встал, слегка смущенный, будто подслушал чужие  мысли.  Он  позвал
собаку и вышел, что-то невнятно, но бодро пробормотав  на  прощанье.  Однако
звать собаку ему пришлось дважды, ибо она,  не  шелохнувшись,  сидела  перед
отцом Брауном и глядела на него так же внимательно, как некогда глядел  волк
на святого Франциска.

------------------------------------------------------------

     1) - О новых делах (лат.)
     2) - Рикетти - имя, взятое  французским  политическим  деятелем  графом
Мирабо после отмены во Франции в 1890 г дворянских титулов
     3) - Речь идет о  детективном  романе  французского  писателя  Г.  Леру
(1868-1927) "Тайна Желтой комнаты".



     Г.К. Честертон
     Чудо "полумесяца"

     Перевод Н. Рахмановой


     "Полумесяц" был задуман в своем роде столь же романтичным,  как  и  его
название;  и  события,  которые  в  нем  произошли,  по-своему   были   тоже
романтичны. Он был выражением того подлинного чувства, исторического и  чуть
ли  не  героического,  какое  прекрасно  уживается  с  торгашеским  духом  в
старейших городах восточного побережья Америки. Первоначально он представлял
собой полукруглое здание  классической  архитектуры,  поистине  воскрешающее
атмосферу XVIII века, когда аристократическое происхождение таких людей, как
Вашингтон и Джефферсон, не только не мешало,  но  помогало  им  быть  истыми
республиканцами. Путешественники, встречаемые неизменным вопросом - что  они
думают о нашем городе, с особой осторожностью должны были отвечать на вопрос
- что  они  думают  о  нашем  "Полумесяце".  Даже  появившиеся  со  временем
несообразности,    нарушившие     первоначальную     гармонию     оригинала,
свидетельствовали о его жизнеспособности. На  одном  конце,  то  есть  роге,
"Полумесяца" крайние окна выходили  на  огороженный  участок,  что-то  вроде
помещичьего сада, где деревья и кусты располагались чинно, как в  английском
парке времен королевы Анны. И тут же за  углом  другие  окна  тех  же  самых
комнат,  или,  вернее,  номеров,  упирались  в  глухую  неприглядную   стену
громадного склада, имевшего отношение к какой-то промышленности.  Комнаты  в
этом конце "Полумесяца" были перестроены  по  унылому  шаблону  американских
отелей, и вся эта часть дома вздымалась вверх, не достигая,  правда,  высоты
соседнего склада, но, во всяком случае, достаточно высоко, чтобы  в  Лондоне
ее окрестили небоскребом. Однако колоннада, которая шла по  всему  переднему
фасаду, отличалась несколько пострадавшей от  непогоды  величественностью  и
наводила  на  мысль  о  том,  что  духи  отцов  республики,  возможно,   еще
разгуливают под ее сенью. Внутри же  опрятные,  блиставшие  новизной  номера
были меблированы по последнему  слову  ньюйоркской  моды,  в  особенности  в
северной оконечности здания, между аккуратным садом  и  глухой  стеной.  Это
были, в сущности, миниатюрные квартирки, как  бы  мы  выразились  в  Англии,
состоявшие из гостиной, спальни и ванной комнаты и  одинаковые,  как  ячейки
улья. В одной из таких ячеек за письменным столом восседал знаменитый Уоррен
Уинд; он разбирал письма и рассылал приказания с  изумительной  быстротой  и
четкостью. Сравнить его можно было бы лишь с упорядоченным смерчем.
     Уоррен Уинд был маленький человечек с развевающимися седыми волосами  и
остроконечной бородкой, на вид хрупкий, но при  этом  бешено  деятельный.  У
него были поразительные глаза, ярче звезд и притягательнее магнитов,  и  кто
их раз видел, тот не скоро забывал. И вообще, как реформатор  и  организатор
многих полезных начинаний, он доказал, что не только глаза, но и вся  голова
у  него  самого  высшего  качества.  Ходили  всевозможные  легенды   о   той
сверхъестественной быстроте, с какой он мог составить здравое суждение о чем
угодно, в особенности о людях. Передавали, что он  нашел  себе  жену  (долго
потом трудившуюся рядом с ним на общее благо), выбрав ее мгновенно из целого
батальона женщин, одетых в одинаковое форменное платье и маршировавших  мимо
него во время какого-то официального торжества; по одной  версии,  это  были
девушки-скауты, по другой - женская полиция. Рассказывали  еще  о  том,  как
трое бродяг, одинаково грязных и  оборванных,  явились  к  нему  однажды  за
подаянием. Ни минуты не колеблясь,  он  одного  послал  в  нервную  клинику,
другого определил в заведение  для  алкоголиков,  а  третьего  взял  к  себе
лакеем, и тот с успехом и не без выгоды нес свою  службу  в  течение  многих
лет. Ходили, разумеется, и неизбежные анекдоты об его молниеносных суждениях
и колких, находчивых ответах в беседах с Рузвельтом,  Генри  Фордом,  миссис
Асквит и  со  всеми  теми,  с  кем  у  американского  общественного  деятеля
неминуемо бывают исторические встречи, хотя бы только  на  страницах  газет.
Благоговейного трепета в присутствии этих особ он, естественно,  никогда  не
испытывал, а потому и теперь, в описываемый момент, он  хладнокровно  крутил
свой центробежный бумажный смерч, хотя  человек,  стоявший  перед  ним,  был
почти столь же значителен, как и вышеупомянутые исторические деятели.
     Сайлас Т. Вэндем, миллионер и нефтяной  магнат,  был  тощий  мужчина  с
длинной желтой физиономией и иссиня-черными волосами; краски эти сейчас были
не очень ясно различимы, так как он стоял против света, на фоне окна и белой
стены склада, но тем не менее весьма зловещи. Его узкое  элегантное  пальто,
отделанное каракулем, было застегнуто на все пуговицы. На энергичное же лицо
и сверкающие глаза Уинда падал яркий свет из другого окна, выходящего в сад,
так как стул и письменный  стол  были  обращены  к  этому  окну.  Хотя  лицо
филантропа и казалось озабоченным, озабоченность эта,  бесспорно,  не  имела
никакого отношения к миллионеру. Камердинер Уинда, или его  слуга,  крупный,
сильный человек с прилизанными светлыми  волосами,  стоял  сбоку  от  своего
господина с пачкой писем в  руке.  Личный  секретарь  Уинда,  рыжий  молодой
человек с умным острым лицом, уже держался за ручку двери, как  бы  на  лету
подхватив какую-то мысль хозяина или повинуясь его жесту. Комната, не только
скромно,  но  даже  аскетически  обставленная,  была  почти  пуста,   -   со
свойственной ему педантичностью Уинд снял и весь верхний этаж, обратив его в
кладовую; все его бумаги и имущество хранились там  в  ящиках  и  обвязанных
веревками тюках.
     - Уилсон, отдайте  их  дежурному  по  этажу,  -  приказал  Уинд  слуге,
протягивая ему письма. - А потом  принесите  мне  брошюру  о  ночных  клубах
Миннеаполиса, вы найдете ее в пакете под буквой  "Г".  Мне  она  понадобится
через полчаса, а до тех пор меня не  беспокойте.  Так  вот,  мистер  Вэндем,
предложение ваше представляется мне весьма многообещающим, но я не могу дать
окончательного ответа, пока не ознакомлюсь с отчетом. Я получу его завтра  к
вечеру и немедленно позвоню вам. Простите,  что  пока  не  могу  высказаться
определеннее.
     Мистер Вэндем, очевидно, догадался, что его вежливо выпроваживают, и по
его болезненно-желтому мрачному лицу скользнуло подобие усмешки - он  оценил
иронию ситуации.
     - Видимо, мне пора уходить, - сказал он.
     - Спасибо, что заглянули, мистер Вэндем, - вежливо откликнулся Уинд.  -
Извините, что не провожаю  вас,  -  у  меня  тут  дело,  которое  не  терпит
отлагательства. Феннер, - обратился он  к  секретарю,  -  проводите  мистера
Вэндема до автомобиля и оставьте меня одного на полчаса.  Мне  надо  кое-что
обдумать самому. После этого вы мне понадобитесь.
     Трое вышли вместе в коридор и притворили за собой дверь. Могучий  слуга
Уилсон направился к дежурному, а двое  других  повернули  в  противоположную
сторону, к лифту, поскольку кабинет Уинда находился на четырнадцатом  этаже.
Не успели они отойти от двери и на  ярд,  как  вдруг  увидели,  что  коридор
заполнен надвигающейся на них внушительной  фигурой.  Человек  был  высок  и
широкоплеч, его массивность особенно подчеркивал  белый  или  очень  светлый
серый костюм, очень широкополая белая шляпа и почти столь же  широкий  ореол
почти столь же белых волос. В  этом  ореоле  лицо  его  казалось  сильным  и
благородным, как у римского императора, если не считать  мальчишеской,  даже
младенческой яркости глаз и блаженной улыбки.
     - Мистер Уоррен Уинд у себя? - бодро осведомился он.
     - Мистер Уоррен Уинд занят, - ответил Феннер. - Его  нельзя  беспокоить
ни под каким видом. Если позволите, я его секретарь и  могу  передать  любое
поручение.
     - Мистера Уоррена Уинда нет ни для папы римского, ни  для  коронованных
особ, - проговорил нефтяной магнат с кислой усмешкой. - Мистер  Уоррен  Уинд
чертовски привередлив. Я зашел вручить ему сущую безделицу - двадцать  тысяч
долларов... на определенных условиях, а он велел мне зайти в другой раз, как
будто я мальчишка, который прибежит по первому зову.
     - Прекрасно быть мальчишкой, - заметил незнакомец, - а  еще  прекраснее
услышать зов. Я вот пришел передать ему зов, который он обязан услышать. Это
зов великой, славной страны,  там,  на  Западе,  где  выковывается  истинный
американец, пока все вы тут спите без просыпу. Вы только передайте ему, что,
мол, Арт Олбойн из Оклахома-сити явился обратить его.
     - Я  повторяю,  никому  не  велено  входить,  -  резко  возразил  рыжий
секретарь. - Он  распорядился,  чтобы  никто  не  беспокоил  его  в  течение
получаса.
     - Все вы тут, на Востоке, не любите, когда вас  беспокоят,  -  возразил
жизнерадостный мистер Олбойн, - но похоже, что на Западе подымается  сильный
ветер, и уж он-то вас  побеспокоит.  Ваш  Уинд  высчитывает,  сколько  денег
пойдет на ту или другую затхлую религию, а  я  вам  говорю:  всякий  проект,
который не считается с новым движением Великого Духа в Техасе и Оклахоме, не
считается с религией будущего.
     - Как же! Знаем  мы  эти  религии  будущего,  -  презрительно  проронил
миллионер. - Я по ним прошелся частым  гребнем.  Запаршивели,  как  бродячие
собаки. Была такая особа  по  имени  София,  ей  бы  зваться  Сапфирой  (1).
Надувательство чистой воды. Привязывают нитки к столам и  тамбуринам.  Потом
была  еще  компания,  "Невидимая  Жизнь",  -  они  утверждали,  будто  могут
исчезать, когда захотят. И исчезли-таки, и сотня тысяч моих долларов  вместе
с ними. Знавал я и Юпитера Иисуса из Денвера, виделся с ним несколько недель
кряду, а он тоже оказался обыкновенным жуликом. Был и пророк-патагонец, - он
давно уже дал тягу в свою Патагонию. Нет, с меня  хватит  -  отныне  я  верю
только тому, что вижу своими глаза ми. Кажется, это называется атеизмом.
     - Да нет, вы меня не так  поняли,  -  пылко  запротестовал  человек  из
Оклахомы. - Я, похоже, ничуть не меньше атеист, чем  вы.  В  нашем  движении
никакой сверхъестественной или суеверной  чепухи  не  водится,  одна  чистая
наука. Единственно настоящая, правильная наука - это здоровье, а единственно
настоящее,  правильное  здоровье  -  уметь  дышать.  Наполните  ваши  легкие
просторным воздухом прерий, и вы сдуете  ваши  затхлые  восточные  города  в
океан. Вы сдуете ваших великих  мужей,  как  пух  чертополоха.  Вот  чем  мы
занимаемся у себя на родине: мы дышим. Мы не молимся, мы дышим.
     - Не сомневаюсь, - утомленно произнес секретарь. На  его  умном,  живом
лице  ясно  проступала  усталость.  Однако  он  выслушал  оба   монолога   с
примечательным терпением и вежливостью (в опровержение легенд о нетерпимости
и наглости американцев).
     - Никакой мистики, - продолжал Олбойн, - великое  естественное  явление
природы. Оно и стоит за всеми мистическими домыслами.  Для  чего  был  нужен
иудеям бог? Для того, чтобы вдохнуть в ноздри человека дыхание жизни. А мы в
Оклахоме  впиваем  это  дыхание  собственными  ноздрями.  Само  слово  "дух"
означает "дыхание". Жизнь, прогресс, пророчество - все сводится к одному:  к
дыханию.
     - Некоторые скажут, что все сводится к болтовне, - заметил Вэндем, - но
я рад, что вы хотя бы обошлись без религиозных фокусов.
     На умном  лице  секретаря,  особенно  бледном  по  контрасту  с  рыжими
волосами, промелькнуло какое-то странное  выражение,  похожее  на  затаенную
горечь.
     - А я вот не рад, - сказал он. - Но ничего не  могу  поделать.  Вам,  я
вижу, доставляет удовольствие быть атеистами, поэтому вы  можете  верить  во
что хотите. А для меня... видит бог, я хотел бы, чтобы  он  существовал.  Но
его нет. Такое уж мое везение.
     И вдруг у них мурашки побежали по коже: они осознали, что к их  группе,
топтавшейся перед кабинетом Уинда, неслышно и незаметно прибавился еще  один
человек. Давно ли этот  четвертый  стоял  подле  них,  никто  из  увлеченных
разговором участников диспута сказать не мог, но вид у него был такой, будто
он почтительно и даже робко дожидается  возможности  ввернуть  что-то  очень
важное. Им, взбудораженным спором, показалось, что он  возник  из-под  земли
внезапно и бесшумно, как гриб. Да и сам он был вроде большого черного гриба:
коротенький, приземистый и неуклюжий, в нахлобученной на лоб большой  черной
шляпе. Сходство было бы еще полнее, если бы грибы имели обыкновение носить с
собой потрепанные бесформенные зонтики.
     Секретарь удивился еще и тому, что человек  этот  был  священником.  Но
когда тот обратил к нему свое круглое  лицо,  выглядывающее  из-под  круглой
шляпы, и простодушно спросил, может ли  он  видеть  мистера  Уоррена  Уинда,
Феннер ответил по-прежнему отрицательно и еще отрывистей, чем раньше.
     Священник, однако, не сдался.
     - Мне действительно очень нужно видеть мистера Уинда, -  сказал  он.  -
Как ни странно, это все, что мне нужно. Я не хочу говорить с ним.  Я  просто
хочу убедиться, что он у себя и что его можно увидеть.
     - А я вам говорю: он у себя, но видеть его нельзя, - проговорил  Феннер
с возрастающим раздражением. - Что это значит - "убедиться, что он у  себя"?
Ясно, он у себя. Мы оставили его там пять минут назад и с тех пор не отходим
от двери.
     - Хорошо, но я хочу убедиться, что с ним  все  благополучно,  -  упрямо
продолжал священник.
     - А в чем дело? - с досадой осведомился секретарь.
     - Дело в том, что у меня есть  важные,  я  бы  сказал,  веские  причины
сомневаться, все ли с ним благополучно.
     - О господи! - в бешенстве воскликнул Вэндем. - Никак, опять суеверия!
     - Я вижу, мне надо  объясниться,  -  серьезно  сказал  священник.  -  Я
чувствую, вы не разрешите мне даже в щелочку  заглянуть,  пока  я  всего  не
расскажу.
     Он в раздумье помолчал, а  затем  продолжил,  не  обращая  внимания  на
удивленные лица окружающих:
     - Я шел по улице вдоль колоннады и вдруг увидел оборванца, вынырнувшего
из-за угла на дальнем конце  "Полумесяца".  Тяжело  топая  по  мостовой,  он
мчался навстречу мне. Я разглядел высокую костлявую фигуру и узнал  знакомое
лицо - лицо одного шального ирландца, которому  я  когда-то  немного  помог.
Имени его я не назову.  Завидев  меня,  он  отшатнулся  и  крикнул:  "Святые
угодники, да это отец Браун! И напугали же вы меня! Надо  же  вас  встретить
как раз сегодня". Из этих слов я  понял,  что  он  учинил  что-то  скверное.
Впрочем, он не очень струхнул при виде меня, потому что тут же разговорился.
И странную он рассказал мне историю. Он спросил, знаком ли мне некий  Уоррен
Уинд, и я ответил, что нет, хотя и знал, что тот занимает верх этого дома. И
он сказал: "Уинд воображает себя господом богом, но если б он слышал, что  я
так про него говорю, он  бы  взял  и  повесился".  И  повторил  истерическим
голосом несколько раз: "Да, взял бы и повесился". Я спросил его,  не  сделал
ли он чего худого Уинду, и он дал очень заковыристый ответ.  Он  сказал:  "Я
взял пистолет и зарядил его не дробью и не пулей, а проклятием". Насколько я
понял, он всего лишь пробежал  по  переулку  между  этим  зданием  и  стеной
склада, держа в руке старый пистолет  с  холостым  зарядом,  и  выстрелил  в
стенку, точно это могло обрушить дом. "Но  при  этом,  -  добавил  он,  -  я
проклял его страшным проклятием и пожелал, чтоб адская месть схватила его за
ноги, а правосудие божие - за волосы и разорвали его надвое, как Иуду,  чтоб
духу его на земле больше не было". Неважно, о  чем  еще  я  говорил  с  этим
несчастным сумасшедшим; он  ушел  в  более  умиротворенном  состоянии,  а  я
обогнул дом, чтобы проверить его рассказ. И что же вы думаете -  в  переулке
под стеной валялся ржавый старинный  пистолет.  Я  достаточно  разбираюсь  в
огнестрельном оружии, чтобы понять, что  пистолет  был  заряжен  лишь  малой
толикой пороха: на стене виднелись черные пятна пороха и дыма и даже  кружок
от дула, но ни малейшей отметины от пули. Он не  оставил  ни  единого  следа
разрушения, ни единого следа вообще, кроме черных пятен и черного проклятия,
брошенного в небо. И вот я явился сюда узнать, все ли в порядке  с  Уорреном
Уиндом.
     Феннер усмехнулся:
     - Могу вас успокоить, он в полном порядке. Всего несколько минут  назад
мы оставили его в кабинете - он сидел за столом и писал.  Он  был  абсолютно
один, его комната - на высоте ста футов над улицей и  расположена  так,  что
никакой выстрел туда не достанет, даже  если  бы  ваш  знакомый  стрелял  не
холостыми. Имеется только один вход в комнату - вот этот, а мы  не  отходили
от двери ни на минуту.
     - И все-таки, - серьезно произнес отец Браун, -  я  хотел  бы  зайти  и
взглянуть на него своими глазами.
     - Но вы не зайдете, - отрезал секретарь. - Господи, неужели вы и впрямь
придаете значение проклятиям!
     -  Вы  забываете,  -  насмешливо  сказал  миллионер,  -   что   занятие
преподобного джентльмена - раздавать благословения и проклятия.  За  чем  же
дело, сэр? Если его упекли с помощью  проклятия  в  ад,  почему  бы  вам  не
вызволить  его  оттуда  с  помощью  благословения?  Что   проку   от   ваших
благословений, если они не могут  одолеть  проклятия  какого-то  ирландского
проходимца?
     - Кто же нынче верит  в  подобные  вещи?  -  запротестовал  пришелец  с
Запада.
     - Отец Браун, я думаю, много во что верит,  -  не  отставал  Вэндем,  у
которого взыграла желчь от недавней обиды и от теперешних пререканий. - Отец
Браун  верит,  что  отшельник  переплыл  реку  на  крокодиле,  выманив   его
заклинаниями неизвестно откуда, а потом повелел крокодилу  сдохнуть,  и  тот
послушно издох. Отец Браун верит, что какой-то святой угодник преставился, а
после смерти утроился,  дабы  осчастливить  три  прихода,  возомнившие  себя
местом его рождения. Отец Браун верит, будто один  святой  повесил  плащ  на
солнечный луч, а другой переплыл на плаще Атлантический  океан.  Отец  Браун
верит, что у святого осла было шесть  ног  и  что  дом  в  Лорето  летал  по
воздуху. Он верит, что сотни каменных  дев  могли  плакать  и  сетовать  дни
напролет. Ему ничего не стоит поверить, будто человек  исчез  через  дверную
скважину или испарился из запертой комнаты. Надо полагать, он не  слишком-то
считается с законами природы.
     Но зато я обязан считаться с законами Уоррена Уинда, -  устало  заметил
секретарь, - а в его правила входит оставаться одному,  когда  он  пожелает.
Уилсон скажет вам то же самое. - Рослый слуга, посланный  за  брошюрой,  как
раз в этот момент невозмутимо шел по коридору с брошюрой в руках.  -  Уилсон
сядет на скамью рядом с коридорным и будет сидеть, пока его  не  позовут,  и
тогда только войдет в кабинет, но не раньше. Как и я.  Мы  с  ним  прекрасно
понимаем, чей хлеб едим, и сотни святых и ангелов отца  Брауна  не  заставят
нас забыть об этом.
     - Что касается святых ангелов... - начал священник.
     - То все это чепуха, - закончил за  него  Феннер.  -  Не  хочу  сказать
ничего обидного, но такие фокусы хороши для часовен, склепов и тому подобных
диковинных мест. Сквозь дверь американского отеля духи проникнуть не могут.
     - Но люди могут открыть даже дверь  американского  отеля,  -  терпеливо
возразил отец Браун. - И, по-моему, самое простое - открыть ее.
     - А еще проще потерять свое место, - отпарировал  секретарь,  -  Уоррен
Уинд не станет держать в  секретарях  таких  простаков.  Во  всяком  случае,
простаков, верящих в сказки, в которые верите вы.
     - Ну что ж, - серьезно сказал  священник,  -  это  правда,  я  верю  во
многое, во что вы, вероятно, не верите. Но мне пришлось бы долго перечислять
это и доказывать, что я прав. Открыть же дверь и доказать, что  я  не  прав,
можно секунды за две.
     Слова эти, очевидно, нашли отклик в азартной и мятежной душе  пришельца
с Запада.
     - Признаюсь, я не прочь доказать, что вы не правы, -  произнес  Олбойн,
решительно шагнув к двери, - и докажу.
     Он распахнул дверь и заглянул  в  комнату.  С  первого  же  взгляда  он
убедился, что кресло Уоррена Уинда пусто. Со второго  взгляда  он  убедился,
что кабинет Уоррена Уинда тоже пуст.
     Феннер, словно наэлектризованный, кинулся вперед.
     - Уинд в спальне, - отрывисто бросил он, - больше ему быть негде.  -  И
он исчез в глубине номера.
     Все застыли в пустом кабинете, озираясь  кругом.  Их  глазам  предстала
суровая, вызывающе аскетическая простота меблировки, уже  отмеченная  ранее.
Бесспорно, в комнате и мыши негде было спрятаться, не то что человеку. В ней
не было драпировок и,  что  редкость  в  американских  гостиницах,  не  было
шкафов. Даже письменный стол был обыкновенной конторкой. Стулья  тут  стояли
жесткие, с высокой спинкой, прямые, как скелеты. Мгновение  спустя  из  недр
квартиры возник секретарь, обыскавший две другие комнаты. Ответ  можно  было
ясно прочесть по его глазам, но губы его шевельнулись механически,  сами  по
себе, и он резко, как бы утверждая, спросил:
     - Он не появлялся?
     Остальные даже не нашли нужным отвечать на его вопросы. Разум их  будто
натолкнулся на глухую стену, подобную той, которая глядела в одно из окон  и
постепенно, по мере того как  медленно  надвигался  вечер,  превращалась  из
белой в серую.
     Вэндем подошел  к  подоконнику,  у  которого  стоял  полчаса  назад,  и
выглянул в открытое окно. Ни трубы, ни пожарной лестницы, ни выступа не было
на стене, отвесно спускавшейся вниз, в  улочку,  не  было  их  и  на  стене,
вздымавшейся над окном на несколько этажей вверх. По другую же сторону улицы
тянулась лишь унылая пустыня беленой стены  склада.  Вэндем  заглянул  вниз,
словно ожидая увидеть останки покончившего самоубийством филантропа,  но  на
мостовой он разглядел лишь небольшое темное пятно  -  по  всей  вероятности,
уменьшенный расстоянием пистолет. Тем временем Феннер подошел к другому окну
в стене, в равной степени неприступной, выходившему уже не на боковую улицу,
а в небольшой декоративный сад. Группа  деревьев  мешала  ему,  как  следует
осмотреть местность, но  деревья  эти  оставались  где-то  далеко  внизу,  у
основания жилой  громады.  И  Вэндем  и  секретарь  отвернулись  от  окон  и
уставились друг на друга, в сгущающихся  сумерках  на  полированных  крышках
столов и конторок  быстро  тускнели  последние  отблески  солнечного  света.
Феннер повернул выключатель, как будто сумерки раздражали  его,  и  комната,
озаренная электрическим светом, внезапно обрела четкие очертания.
     - Как вы недавно изволили заметить, - угрюмо произнес Вэндем, - никаким
выстрелом снизу его не достать, будь даже пистолет заряжен.  Но  если  бы  в
него и попала пуля, не мог же он просто лопнуть, как мыльный пузырь.
     Секретарь, еще более бледный, чем обычно, досадливо взглянул на желчную
физиономию миллионера:
     - Откуда у вас такие гробовые настроения?
     При чем тут пули и пузыри? Почему бы ему не быть в живых?
     - Действительно, почему? - ровным голосом переспросил Вэндем. - Скажите
мне, где он, и я скажу вам, как он туда попал.
     Поколебавшись, секретарь кисло пробормотал:
     - Пожалуй, вы правы. Вот мы и напоролись на то, о  чем  спорили.  Будет
забавно, если вы или я вдруг придем к мысли, что проклятие что-то да значит!
Но кто мог добраться до Уинда, замурованного тут, наверху?..
     Мистер Олбойн из Оклахомы  до  этого  момента  стоял  посреди  комнаты,
широко расставив ноги, и казалось, что и белый ореол вокруг  его  головы,  и
круглые  глаза  излучают  изумление.   Теперь   он   сказал   рассеянно,   с
безответственной дерзостью балованного ребенка:
     - Похоже, вы не очень-то его долюбливали, а, мистер Вэндем?
     Длинное желтое лицо мистера Вэндема еще больше помрачнело и оттого  еще
больше вытянулось, однако он улыбнулся и невозмутимо ответил:
     - Что до совпадений, то, если на то пошло, именно вы сказали, что ветер
с Запада сдует наших великих мужей, как пух чертополоха.
     - Говорить-то я говорил, - простодушно подтвердил мистер Олбойн,  -  но
как это могло случиться, черт побери?
     Последовавшее   молчание   нарушил   Феннер,   крикнувший    неожиданно
запальчиво, почти с исступлением:
     - Одно только можно сказать: этого просто не было. Не могло этого быть.
     - Нет, нет, - донесся вдруг из угла голос отца  Брауна,  -  это  именно
было.
     Все вздрогнули. По правде говоря, они забыли  о  незаметном  человечке,
который подбил их открыть дверь. Теперь же, вспомнив, сразу переменили  свое
отношение к нему. На них нахлынуло раскаяние: они пренебрежительно сочли его
суеверным фантазером, когда он позволил себе только намекнуть на то,  в  чем
теперь они убедились собственными глазами.
     - Ах черт! - выпалил импульсивный уроженец Запада,  привыкший,  видимо,
говорить все, что думает. - А может, тут и в самом деле что-то есть?
     - Должен признать, -  проговорил  Феннер,  хмуро  уставясь  в  стол,  -
предчувствия его преподобия, видимо,  обоснованны.  Интересно,  что  он  еще
скажет нам по этому поводу?
     - Он скажет, может быть, - ядовито заметил Вэндем,  -  что  нам  делать
дальше, черт побери!
     Маленький священник, казалось, отнесся к сложившейся ситуации  скромно,
по- деловому.
     - Единственное, что я  могу  придумать,  -  сказал  он,  -  это  сперва
поставить в известность владельцев  отеля,  а  потом  поискать  следы  моего
знакомца с пистолетом. Он исчез за тем  углом  "Полумесяца",  где  сад.  Там
стоят скамейки, облюбованные бродягами.
     Переговоры с администрацией отеля, приведшие к окольным  переговорам  с
полицейскими властями, отняли довольно много времени, и, когда они вышли под
своды  длинной  классической  колоннады,  уже  наступила  ночь.  "Полумесяц"
выглядел таким же холодным и ущербным, как и его небесный тезка; сияющий, но
призрачный, тот как раз поднимался из-за черных верхушек деревьев, когда они
завернули  за  угол  и  очутились  у  небольшого  сада.  Ночь   скрыла   все
искусственное, городское, что было  в  саду,  и,  когда  они  зашли  вглубь,
слившись с тенями деревьев, им почудилось, будто они  вдруг  перенеслись  за
сотни миль отсюда. Некоторое время они шли молча, но вдруг  Олбойн,  который
был непосредственней других, не выдержал.
     - Сдаюсь, - воскликнул он, - пасую. Вот уж не думал,  что  когда-нибудь
наскочу на этакое! Но что поделаешь, если оно само на тебя  наскочит!  Прошу
простить меня, отец Браун, перехожу на  вашу  сторону.  Отныне  я  руками  и
ногами за сказки. Вот вы, мистер Вэндем, объявили  себя  атеистом  и  верите
только в то, что видите. Так что же вы видите? Вернее, чего же вы не видите?
     - Вот именно! - угрюмо кивнул Вэндем.
     - Бросьте, это  просто  луна  и  деревья  действуют  вам  на  нервы,  -
упорствовал Феннер. - Деревья в лунном  свете  всегда  кажутся  диковинными,
ветки торчат как-то странно. Поглядите, например, на эту...
     - Да, -  сказал  Браун,  останавливаясь  и  всматриваясь  вверх  сквозь
путаницу ветвей. - В самом деле, очень странная ветка.
     Помолчав, он добавил:
     - Она как будто сломана.
     На этот раз в его голосе послышалась  такая  нотка,  что  его  спутники
безотчетно похолодели. Действительно,  с  дерева,  вырисовывавшегося  черным
силуэтом на фоне лунного неба, безвольно  свисало  нечто,  казавшееся  сухой
веткой. Но это не была сухая ветка. Когда они подошли ближе, Феннер,  громко
выругавшись, отскочил в сторону. Затем снова подбежал и  снял  петлю  с  шеи
жалкого, поникшего человечка, с головы которого перьями свисали седые космы.
Еще до того, как он с трудом спустил тело с дерева, он уже знал, что снимает
мертвеца. Ствол был обмотан десятками футов веревки, и лишь короткий отрезок
ее шел от ветки к телу. Большая садовая  бочка  откатилась  на  ярд  от  ног
трупа, как стул, вышибленный ногами самоубийцы.
     - Господи, помилуй! - прошептал Олбойн, и не понять было,  молитва  это
или божба. - Как там сказал этот тип: "Если  б  он  слышал,  он  бы  взял  и
повесился"? Так он сказал, отец Браун?
     - Так, - ответил священник.
     - Да, - глухо выговорил Вэндем. - Мне никогда и не снилось, что я увижу
или  признак  что-нибудь  подобное.  Но  что  тут  еще  добавить!  Проклятие
осуществилось.
     Феннер стоял, закрыв ладонями лицо. Священник дотронулся до его руки.
     - Вы были очень привязаны к нему?
     Секретарь отнял руки; его бледное лицо в лунном свете казалось мертвым.
     - Я ненавидел его всей  душой,  -  ответил  он,  -  и  если  его  убило
проклятие, уж не мое ли?
     Священник крепче сжал его локоть и сказав с жаром, какого  до  того  не
выказывал:
     Пожалуйста, успокойтесь, вы тут ни при чем.
     Полиции пришлось нелегко, когда дошло  до  опроса  четырех  свидетелей,
замешанных в этом деле. Все четверо  пользовались  уважением  и  заслуживали
полного доверия, а один, Сайлас Вэндем, директор нефтяного  треста,  обладал
авторитетом и властью. Первый  же  полицейский  чин,  попытавшийся  выразить
недоверие к услышанному, мгновенно вызвал на себя гром и молнии  со  стороны
грозного магната.
     - Не смейте мне говорить,  чтобы  я  держался  фактов,  -  обрезал  его
миллионер. - Я держался фактов, когда вас еще и на свете не было,  а  теперь
факты сами держатся за меня. Я вам излагаю факты, лишь бы у вас хватило  ума
правильно их записать.
     Полицейский был  молод  летами  и  в  небольших  чинах,  и  ему  смутно
представлялось, что миллионер - фигура настолько государственная, что с  ним
нельзя обращаться, как с рядовым гражданином. Поэтому он передал  магната  и
его спутников в руки своего более закаленного начальника, некоего инспектора
Коллинза, седеющего человека,  усвоившего  грубовато-успокаивающий  тон;  он
словно заявлял своим видом, что он добродушен, но вздора не потерпит.
     -  Так,  так,  -  проговорил  он,  глядя  на  троих  свидетелей  весело
поблескивающими глазами, - странная выходит история.
     Отец Браун уже вернулся к своим повседневным  обязанностям,  но  Сайлас
Вэндем соблаговолил отложить исполнение своих ответственнейших  обязанностей
нефтяного заправилы еще на час или около того, чтобы дать показания о  своих
потрясающих впечатлениях. Обязанности  Феннера,  как  секретаря,  фактически
прекратились со смертью патрона; что же касается великолепного Арта Олбойна,
то, поскольку ни в Нью-Йорке, ни в каком другом месте у него  не  было  иных
обязанностей, кроме как сеять религию Дыхания Жизни или Великого Духа, ничто
не отвлекало его в настоящий момент от выполнения  гражданского  долга.  Вот
почему все трое  выстроились  в  кабинете  инспектора,  готовые  подтвердить
показания друг друга.
     - Пожалуй, для начала скажу вам сразу,  -  бодро  заявил  инспектор,  -
бесполезно морочить мне голову  всякой  мистической  дребеденью.  Я  человек
практический, я полицейский. Оставим эти штуки для священников и всяких  там
служителей храмов. Этот ваш патер взвинтил вас всех россказнями про страшную
смерть и Страшный суд, но я намерен целиком исключить из этого дела и его, и
его религию. Если Уинд вышел из комнаты, значит, кто-то его оттуда выпустил.
И если Уинд висел на дереве, значит, кто-то его повесил.
     -  Совершенно  верно,  -  сказал  Феннер.  -  Но   поскольку   все   мы
свидетельствуем, что его никто не выпускал, то весь вопрос в том, как же его
ухитрились повесить.
     - А как ухитряется нос вырасти на лице? - вопросил инспектор. - На лице
у него вырос нос, а на шее оказалась петля. Таковы  факты,  а  я,  повторяю,
человек практический и руководствуюсь фактами. Чудес  на  свете  не  бывает.
Значит, это кто-то сделал.
     Олбойн  держался  на  заднем  плане,  и  его  крупная,  широкая  фигура
составляла естественный фон для его более худощавых и  подвижных  спутников.
Он стоял, склонив свою белую голову, с несколько отсутствующим видом, но при
последних словах инспектора вскинул ее, по львиному тряхнул седой  гривой  и
окончательно очнулся, хотя и сохранил ошеломленное выражение. Он вдвинулся в
середину группы, и у всех возникло смутное ощущение, будто он стал еще более
громоздким, чем раньше. Они слишком поспешно сочли его дураком или фигляром,
однако он был не так уж глуп, утверждая, что в нем таится скрытая сила,  как
у западного ветра, который копит свою  мощь,  чтобы  однажды  смести  всякую
мелочь.
     - Стало быть, мистер Коллинз, вы  человек  практический.  -  Голос  его
прозвучал одновременно и мягко и с нажимом, - Вы, кажется, два или три  раза
за свою короткую речь  упомянули,  что  вы  человек  практический,  так  что
ошибиться трудно. Что ж, весьма примечательный факт для того,  кто  займется
вашей биографией, описав вашу ученость и  застольные  беседы  с  приложением
портрета в возрасте пяти лет, дагерротипа бабушки и  видов  родного  города.
Надеюсь, ваш биограф не забудет упомянуть, что у вас был нос, как у мопса, и
на нем прыщ, и что вы были так толсты, что из-за живота ног не  видели.  Ну,
раз вы такой ходячий практик, может, вы допрактикуетесь до того, что оживите
Уоррена Уинда и выясните доподлинно у него самого, как человек  практический
проникает сквозь дощатую дверь? Но мне сдается, вы ошибаетесь. Вы не ходячий
практик, а ходячее недоразумение, вот вы кто. Господь всемогущий  решил  нас
посмешить, когда придумал вас.
     С присущей ему театральностью он плавным шагом двинулся к двери, прежде
чем ошарашенный инспектор обрел дар речи, и  никакие  запоздалые  возражения
уже не могли отнять у Олбойна его торжества.
     - По-моему, вы совершенно правы, - поддержал его Феннер. - Если  таковы
практические люди, мне подавайте священников.
     Еще одна попытка установить официальную версию  события  была  сделана,
когда власти  полностью  осознали,  кто  свидетели  этой  истории  и  каковы
вытекающие из нее последствия. Она уже просочилась в прессу в самой  что  ни
на есть сенсационной и даже бесстыдно идеалистической форме.  Многочисленные
интервью с Вэндемом по поводу его  чудесного  приключения,  статьи  об  отце
Брауне и его мистических предчувствиях  вскоре  побудили  тех,  кто  призван
направлять общественное мнение, направить его в здоровое русло. В  следующий
раз нашли более окольный и тактичный подход к неудобным свидетелям: при  них
как  бы  невзначай  упомянули,  что  подобными  анормальными  происшествиями
интересуется профессор Вэр и этот поразительный случай привлек его  внимание
Профессор Вэр,  весьма  выдающийся  психолог,  особое  пристрастие  питал  к
криминологии, и только спустя некоторое время они обнаружили, что  он  самым
тесным образом связан с полицией.
     Профессор  оказался  обходительным  джентльменом,  одетым  в  спокойные
светло-серые  тона,  в  артистическом  галстуке  и  со  светлой  заостренной
бородкой - любой, не знакомый с таким типом ученого, принял бы его скорее за
пейзажиста. Манеры его создавали впечатление не только обходительности, но и
искренности.
     - Да, да, понимаю, - улыбнулся он. - Могу догадаться, что вам  пришлось
испытать.  Полиция  не  блещет  умом  при  расследованиях   психологического
свойства, не правда ли? Разумеется, старина Коллинз заявил,  что  ему  нужны
только факты. Какое нелепое заблуждение! В делах подобного рода требуются не
только факты, гораздо существеннее игра воображения.
     - По-вашему, - угрожающе проговорил  Вэндем,  -  все,  что  мы  считаем
фактами, лишь игра воображения?
     - Ничуть не бывало, - возразил профессор. - Я просто хочу сказать,  что
полиция глупо поступает,  исключая  в  таких  делах  психологический  момент
Конечно же, психологический элемент - главнейшее из главных, хотя у нас  это
только  начинают  понимать.  Возьмите,  к   примеру,   элемент,   называемый
индивидуальностью. Я, надо сказать, и  раньше  слышал  об  этом  священнике,
Брауне, - он один  из  самых  замечательных  людей  нашего  времени.  Людей,
подобных ему, окружает особая атмосфера, и никто не может сказать, насколько
нервы и разум других людей подпадают под  ее  временное  влияние.  Гипнотизм
незаметно присутствует в каждодневном человеческом общении, люди оказываются
загипнотизированными,  когда  гипноз  достигает  определенной  степени.   Не
обязательно гипнотизировать с  помоста,  в  публичном  собрании,  во  фраке.
Религия Брауна знает толк в психологическом воздействии  атмосферы  и  умеет
воздействовать на весь организм в целом, даже на орган  обоняния,  например.
Она понимает значение всяких любопытных  влияний,  производимых  музыкой  на
животных и людей, она может.
     - Да бросьте вы! - огрызнулся Феннер. - Что же, по-вашему, он прошел по
коридору с церковным органом под мышкой?
     - О нет, ему нет нужды прибегать к таким штукам, - засмеялся профессор.
- Он умеет сконцентрировать сущность всех этих спиритуалистических звуков  и
даже запахов в немногих скупых жестах искусно, как в  школе  хороших  манер.
Без конца ставятся научные эксперименты, показывающие, что люди,  чьи  нервы
перенапряжены, сплошь и  рядом  считают,  будто  дверь  закрыта,  когда  она
открыта, или наоборот. Люди расходятся во мнении насчет количества дверей  и
окон перед их глазами. Они испытывают  зрительные  галлюцинации  среди  бела
дня.  С  ними  это  случается  даже   без   гипнотического   влияния   чужой
индивидуальности, а тут мы имеем дело  с  очень  сильной,  обладающей  даром
убеждения индивидуальностью, задавшейся целью закрепить всего один  образ  в
вашем мозгу:  образ  буйного  ирландского  бунтовщика,  посылающего  в  небо
проклятье и холостой выстрел, эхо которого обрушилось громом небесным.
     - Профессор!  -  воскликнул  Феннер.  -  Я  бы  на  смертном  одре  мог
поклясться, что дверь не открывалась.
     - Последние эксперименты, - невозмутимо продолжал профессор, -  наводят
на мысль о том, что наше сознание не является  непрерывным,  а  представляет
собой последовательную цепочку быстро сменяющих друг друга впечатлений,  как
в кинематографе. Возможно, кто-то или что-то  проскальзывает,  так  сказать,
между кадрами.  Кто-то  или  что-то  действует  только  на  тот  миг,  когда
наступает затемнение Вероятно, условный язык заклинаний и все виды  ловкости
рук построены как раз на этих, так сказать, вспышках слепоты между вспышками
видения. Итак, этот священник и проповедник трансцендентных идей начинил вас
трансцендентными образами,  в  частности,  образом  кельта,  подобно  титану
обрушившего  башню  своим   проклятием.   Возможно,   он   сопровождал   это
каким-нибудь незаметным, но властным жестом, направив ваши глаза  в  сторону
неизвестного убийцы,  находящегося  внизу.  А  может  быть,  в  этот  момент
произошло еще что-то или кто-то еще прошел мимо.
     - Уилсон, слуга, прошел по коридору, - пробурчал  Олбойн,  -  и  уселся
ждать на скамье, но он вовсе не так уж нас и отвлек.
     - Как раз об этом судить трудно, - возразил Вэр, - может быть,  дело  в
этом  эпизоде,  а  вероятнее  всего,  вы  следили  за  каким-нибудь   жестом
священника, рассказывающего свои небылицы. Как раз в одну  из  таких  черных
вспышек мистер Уоррен Уинд и выскользнул из комнаты и пошел навстречу  своей
смерти. Таково  наиболее  правдоподобное  объяснение.  Вот  вам  иллюстрация
последнего  открытия,  сознание  не  есть  непрерывная  линия,  а  скорее  -
пунктирная.
     - Да уж, пунктирная - проворчал Феннер. -  Я  бы  сказал,  одни  черные
промежутки.
     - Ведь вы не верите, в самом деле, - спросил Вэр, -  будто  ваш  патрон
был заперт в комнате, как в камере?
     - Лучше уж верить в это, чем считать, что меня надо запереть в комнату,
которая выстегана изнутри, - возразил Феннер. - Вот что мне  не  нравится  в
ваших предположениях, профессор. Я скорее поверю священнику, который верит в
чудо, чем разуверюсь в праве любого человека на доверие к  факту.  Священник
мне говорит, что человек может воззвать к богу,  о  котором  мне  ничего  не
известно, и тот отомстит за него по законам высшей справедливости, о которой
мне тоже ничего не известно Мне нечего возразить, кроме того, что я об  этом
ничего не знаю. Но, по крайней мере,  если  просьбу  и  выстрел  ирландского
бедняги услышали в горнем мире, этот горний мир  вправе  откликнуться  столь
странным, на наш взгляд, способом  Вы,  однако,  убеждаете  меня  не  верить
фактам нашего мира в том виде, в каком их воспринимают мои собственные  пять
органов чувств. По-вашему выходит, что целая процессия ирландцев с мушкетами
могла промаршировать мимо, пока мы разговаривали, стоило им лишь ступать  на
слепые пятна нашего рассудка. Послушать вас, так простенькие чудеса  святых,
- скажем, материализация крокодилов или плащ,  висящий  на  солнечном  луче,
покажутся вполне здравыми и естественными.
     - Ах так! - довольно резко произнес профессор Вэр. - Ну, раз вы  твердо
решили верить в вашего священника и в его  сверхъестественного  ирландца,  я
умолкаю. Вы, как видно, не имели возможности познакомиться с психологией.
     -  Именно,  -  сухо  ответил  Феннер,  -  зато   я   имел   возможность
познакомиться с психологами.
     И, вежливо поклонившись, он вывел свою делегацию из комнаты. Он молчал,
пока они не очутились на улице, но тут разразился бурной речью.
     - Психопаты несчастные! - вне себя закричал он. -  Соображают  они  или
нет, куда покатится мир, если никто  не  будет  верить  собственным  глазам?
Хотел бы я прострелить его дурацкую башку, а потом объяснить, что сделал это
в тот слепой момент. Может, чудо у отца Брауна и сверхъестественное,  но  он
обещал, что оно произойдет, и оно произошло. А все  эти  чертовы  маньяки...
увидят что-нибудь, а потом говорят, будто этого  не  было.  Послушайте,  мне
кажется, мы просто обязаны довести до всеобщего сведения тот небольшой урок,
который он нам преподал. Мы с вами  нормальные,  трезво  мыслящие  люди,  мы
никогда ни во что не  верили.  Мы  не  были  тогда  пьяны,  не  были  объяты
религиозным экстазом. Просто все случилось так, как он предсказал.
     - Совершенно с вами согласен, - отозвался миллионер.  -  Возможно,  это
начало великой эпохи в сфере  религии.  Как  бы  то  ни  было,  отец  Браун,
принадлежащий именно к этой сфере, несомненно, оставит в ней большой след.
     Несколько дней  спустя  отец  Браун  получил  очень  вежливую  записку,
подписанную Сайласом Т. Вэндемом,  где  его  приглашали  в  назначенный  час
явиться на место исчезновения, чтобы  засвидетельствовать  это  непостижимое
происшествие. Само происшествие, стоило ему только проникнуть в газеты, было
повсюду подхвачено энтузиастами оккультизма. По дороге к  "Полумесяцу"  отец
Браун  видел  броские  объявления,  гласившие:  "Самоубийца   нашелся"   или
"Проклятие убивает филантропа". Поднявшись на лифте, он нашел всех в  сборе:
Вэндема, Олбойна и секретаря. И сразу заметил, что тон  их  по  отношению  к
нему стал совсем иным, почтительным и даже благоговейным.  Когда  он  вошел,
они стояли у стола  Уинда,  где  лежал  большой  лист  бумаги  и  письменные
принадлежности. Они обернулись, приветствуя его.
     - Отец Браун, - сказал выделенный  для  этой  цели  оратор,  седовласый
пришелец с Запада, несколько повзрослевший от сознания ответственности своей
роли, - мы пригласили  вас  сюда  прежде  всего,  чтобы  принести  вам  наши
извинения и нашу благодарность. Мы признаем, что именно  вы  первый  угадали
знак небес.  Мы  все  показали  себя  твердокаменными  скептиками,  все  без
исключения, но теперь мы поняли, что человек  должен  пробить  эту  каменную
скорлупу, чтобы постичь великие тайны, скрытые от нашего мира. Вы стоите  за
эти тайны, вы стоите за сверхобыденные объяснения  явлений,  и  мы  признаем
ваше превосходство над нами. Кроме того, мы считаем, что этот документ будет
неполным  без  вашей  подписи.  Мы  передаем   точные   факты   в   Общество
спиритических исследований, потому что сведения в газетах никак не  назовешь
точными. Мы описали, как на улице было произнесено проклятие,  как  человек,
находившийся в закупоренной со всех сторон комнате, в  результате  проклятия
растворился в воздухе, а потом непостижимым образом материализовался в  труп
вздернувшего себя самоубийцы. Вот все, что мы можем сказать об этой истории,
но это мы знаем, это мы видели своими глазами. А так как вы первый  поверили
в чудо, то мы считаем, что вы первый и должны подписать этот документ.
     - Право,  я  совсем  не  уверен,  что  мне  хочется  это  делать,  -  в
замешательстве запротестовал отец Браун.
     - Вы хотите сказать - подписаться первым?
     - Нет, я хочу сказать, вообще подписываться,  -  скромно  ответил  отец
Браун. - Видите ли, человеку моей профессии не очень-то пристало  заниматься
мистификациями.
     - Как, но ведь именно вы назвали чудом все, что произошло! - воскликнул
Олбойн, вытаращив глаза.
     - Прошу прощения, - твердо сказал отец Браун, -  тут,  боюсь,  какое-то
недоразумение. Не думаю, чтобы я назвал это чудом. Я только сказал, что  это
может случиться. Вы же утверждали, что не может  кроме  как  чудом.  Но  это
случилось. И тогда вы заговорили о чуде. Я от начала до конца  ни  слова  не
сказал ни про чудеса, ни про магию, ни про что иное в этом роде.
     - А я думал, что вы верите в чудеса, - не выдержал секретарь.
     -  Да,  -  ответил  отец  Браун,  -  я  верю  в  чудеса.  Я  верю  и  в
тигров-людоедов, но они мне не мерещатся на  каждом  шагу.  Если  мне  нужны
чудеса, я знаю, где их искать.
     - Не понимаю я этой вашей точки зрения! - горячо вступился Вэндем. -  В
ней есть узость, а в вас, мне кажется, ее нет, хоть вы и священник. Да разве
вы не видите, ведь этакое чудо перевернет весь материализм вверх тормашками!
Оно громогласно объявит всему миру, что потусторонние силы могут действовать
и действуют. Вы послужите религии, как ни один священник до вас.
     Отец Браун чуть-чуть выпрямился, и вся его коротенькая, нелепая фигурка
исполнилась бессознательного достоинства, к  которому  не  примешивалось  ни
капли самодовольства.
     - Я не совсем точно понимаю, что вы разумеете этой  фразой,  и,  говоря
откровенно, не уверен, что вы сами хорошо  понимаете.  Вы  же  не  захотите,
чтобы я послужил религии с помощью заведомой  лжи?  Вполне  вероятно,  ложью
можно послужить религии, но я твердо уверен, что богу ложью не послужишь.  И
раз уж вы так настойчиво толкуете о том, во что  я  верю,  неплохо  было  бы
иметь хоть какое-нибудь представление об этом, правда?
     - Я что-то не совсем понимаю вас, - обиженно заметил миллионер.
     - Я так и думал, - просто  ответил  отец  Браун.  -  Вы  говорите,  что
преступление совершили потусторонние  силы.  Какие  потусторонние  силы?  Не
думаете ли вы, будто ангелы господни взяли и повесили его на дереве? Что  же
касается  демонов,   то   нет,   нет.   Люди,   сделавшие   это,   поступили
безнравственно, но дальше собственной безнравственности они  не  пошли.  Они
недостаточно безнравственны, чтобы прибегать к помощи адских сил. Я  кое-что
знаю о сатанизме, вынужден знать. Я знаю, что это такое.  Поклонник  дьявола
горд и хитер, он любит властвовать и пугать невинных непонятным,  он  хочет,
чтобы у детей мороз подирал по коже. Вот почему  сатанизм  -  это  тайны,  и
посвящения, и тайные общества, и все такое прочее. Сатанист видит лишь  себя
самого, и каким бы великолепным и важным он ни казался,  внутри  его  всегда
прячется гадкая, безумная усмешка. - Священник  внезапно  передернулся,  как
будто прохваченный ледяным ветром. - Полно, они  не  имели  к  сатанизму  ни
малейшего отношения. Неужели вы думаете,  что  моему  жалкому,  сумасшедшему
ирландцу, который бежал сломя голову по улице,  а  потом,  увидев  меня,  со
страху выболтал половину секрета и, боясь выболтать остальное, удрал  прочь,
- неужели вы думаете, что Сатана поверяет ему свои тайны? Я допускаю, что он
участвовал в сговоре с еще двумя  людьми,  вероятно,  худшими,  чем  он  .Но
когда, пробегая переулком, он выстрелил из пистолета и прокричал  проклятие,
он просто не помнил себя от злости.
     - Но что же значит вся эта чертовщина? - с досадой  спросил  Вэндем.  -
Игрушечный пистолет и бессмысленное проклятие не могут сделать того, что они
сделали, если только тут нет чуда. Уинд от этого не исчез бы, как эльф. И не
возник бы за четверть мили отсюда с веревкой на шее.
     - Именно, - резко сказал отец Браун, - но что они могут сделать?
     - Опять я не понимаю вас, - мрачно проговорил миллионер.
     - Я говорю что они могут сделать! - повторил священник, впервые  выходя
из себя. - Вы твердите, что холостой выстрел не сделает того  и  не  сделает
другого, что, будь это все  так,  убийства  не  случилось  бы  или  чуда  не
произошло бы. Вам, видно, не приходит  в  голову  спросить  себя:  -  а  что
случилось бы? Как бы вы поступили, если бы у вас под окном маньяк выпалил ни
с того ни с сего из пистолета?
     Вэндем задумался.
     - Должно быть, прежде всего я бы выглянул из окна, - ответил он.
     - Да, - сказал отец Браун, - вы бы выглянули из окна.  Вот  вам  и  вся
история Печальная история, но теперь  она  закончилась.  И  к  тому  имеются
смягчающие обстоятельства.
     - Ну и что плохого в том, что он выглянул? - допытывался Олбойн.  -  Он
ведь не выпал, а то бы труп оказался на мостовой.
     - Нет, - тихо сказал Браун, - он не упал. Он вознесся.
     В голосе  его  послышался  удар  гонга,  отзвук  гласа  судьбы,  но  он
продолжал как ни в чем не бывало.
     - Он вознесся, но не на крыльях, это не  были  крылья  ни  ангелов,  ни
демонов. Он поднялся на конце веревки, той самой, на которой вы видели его в
саду, петля захлестнула его шею в тот миг, когда он высунулся  из  окна.  Вы
помните Уилсона, слугу, человека исполинской силы, а ведь Уинд почти  ничего
не весил. Разве не послали Уилсона  за  брошюрой  этажом  выше,  в  комнату,
полную тюков и веревок? Видели вы Уилсона с того дня? Смею думать, что нет.
     - Вы хотите сказать, - проговорил секретарь, - что Уилсон выдернул  его
из окна, как форель на удочке?
     - Да, - ответил священник, - и спустил его через другое  окно  вниз,  в
парк, где третий сообщник вздернул его на дерево.  Вспомните,  что  переулок
всегда пуст, вспомните, что стена напротив глухая, вспомните, что  все  было
кончено через пять минут после того, как ирландец подал сигнал выстрелом.  В
этом деле,  как  вы  поняли,  участвовали  трое.  Интересно,  можете  ли  вы
догадаться, кто они?
     Троица во все глаза глядела на квадрат окна и на глухую белую стену  за
ним, и никто не отозвался.
     - Кстати, - продолжал отец Браун, - не думайте, что я  осуждаю  вас  за
ваши сверхъестественные выводы. Причина, собственно, очень  проста.  Вы  все
клялись, что вы твердокаменные материалисты, а, в сущности  говоря,  вы  все
балансируете на грани веры - вы готовы поверить почти во что угодно. В  наше
время тысячи людей балансируют так, но находиться постоянно на  этой  острой
грани очень неудобно. Вы не обретете покоя, пока во что-нибудь не  уверуете.
Потому-то мистер Вэндем прошелся по новым религиям  частым  гребнем,  мистер
Олбойн прибегает к Священному писанию, строя свою новую  религию,  а  мистер
Феннер ворчит на того самого бога, которого отрицает. Вот в этом-то  и  есть
ваша двойственность. Верить в сверхъестественное  естественно  и,  наоборот,
неестественно признавать лишь естественные явления. Но хотя понадобился лишь
легкий толчок,  чтобы  склонить  вас  к  признанию  сверхъестественного,  на
самом-то  деле  эти  явления  были  самыми  естественными.   И   не   просто
естественными, а прямо-таки неестественно естественными. Мне думается, проще
истории не придумаешь.
     Феннер засмеялся, потом нахмурился.
     - Одного не понимаю, - сказал  он.  -  Если  это  был  Уилсон,  то  как
получилось, что Уинд держал при себе такого человека?  Как  получилось,  что
его убил тот, кто был у него на глазах ежедневно, несколько лет подряд? Ведь
он славился умением судить о людях.
     Отец Браун стукнул о пол зонтиком со страстью, какую редко выказывал.
     - Вот именно, - сказал он почти свирепо, - за  это  его  и  убили.  Его
убили именно за это! Его убили за то, что он судил о  людях,  вернее,  судил
людей.
     Трое в недоумении уставились на него, а  он  продолжал,  как  будто  их
здесь не было.
     - Что такое человек, чтобы ему судить других? - спросил он.  -  В  один
прекрасный день  перед  Уиндом  предстали  трое  бродяг,  и  он  быстро,  не
задумываясь, распорядился их судьбами, распихав их  направо  и  налево,  как
будто ради них не стоило утруждать себя вежливостью, не стоило добиваться их
доверия, незачем было предоставлять им самим выбирать себе друзей. И вот  за
двадцать лет не иссякло их негодование, родившееся в  ту  минуту,  когда  он
оскорбил их, дерзнув разгадать с одного взгляда.
     - Ага, - пробормотал секретарь, - понимаю... И еще я понимаю, откуда вы
понимаете... всякие разные вещи.
     - Будь я  проклят,  если  я  что-нибудь  понимаю,  -  пылко  воскликнул
неугомонный джентльмен с  Запада.  -  Ваш  Уилсон  просто-напросто  жестокий
убийца, повесивший своего благодетеля. В моей морали,  религия  это  или  не
религия, нет места кровожадному злодею.
     - Да, он кровожадный злодей, - спокойно заметил  Феннер.  -  Я  его  не
защищаю, но, наверное, дело отца Брауна молиться за всех,  даже  за  такого,
как...
     - Да, - подтвердил Браун, - мое дело молиться за всех, даже за  такого,
как Уоррен Уинд.

--------------------------------------------------------------

     1) - Сапфира - жена одного из членов первохристианской  общины.  Они  с
мужем утаили от общины  часть  своего  имущества  и  были  поражены  смертью
(Деяния Апостолов V,I)



     Г.К. Честертон
     Злой рок семьи Дарнуэй


     Перевод Н. Санникова


     Два художника-пейзажиста стояли и смотрели  на  морской  пейзаж,  и  на
обоих  он  производил  сильное  впечатление,  хотя  воспринимали   они   его
по-разному. Одному из них, входящему в славу художнику  из  Лондона,  пейзаж
был  вовсе  не  знаком  и  казался  странным.  Другой  -  местный  художник,
пользовавшийся, однако, не только местной известностью, - давно знал его  и,
может быть, именно поэтому тоже ему дивился.
     Если говорить о колорите и очертаниях - а  именно  это  занимало  обоих
художников, - то видели они полосу песка, а  над  ней  полосу  предзакатного
неба, которое все окрашивало в мрачные тона:  мертвенно-зеленый,  свинцовый,
коричневый и густо- желтый, в этом освещении, впрочем, не тусклый, а  скорее
таинственный  -  более  таинственный,  чем  золото.  Только  в  одном  месте
нарушались ровные линии: одинокое длинное  здание  вклинивалось  в  песчаный
берег и подступало к морю, так близко, что бурьян и камыш, окаймлявшие  дом,
почти сливались с протянувшейся вдоль воды полосой водорослей. У дома  этого
была одна странная особенность - верхняя его часть, наполовину  разрушенная,
зияла пустыми окнами  и,  словно  черный  остов,  вырисовывалась  на  темном
вечернем небе, а в нижнем этаже почти все окна были заложены кирпичами -  их
контуры чуть  намечались  в  сумеречном  свете.  Но  одно  окно  было  самым
настоящим окном, и - удивительное дело - в нем даже светился огонек.
     - Ну,  скажите  на  милость,  кто  может  жить  в  этих  развалинах?  -
воскликнул лондонец, рослый,  богемного  вида  молодой  человек  с  пушистой
рыжеватой бородкой, несколько старившей его. В Челси он был известен всем  и
каждому как Гарри Пейн.
     - Вы думаете, призраки? - отвечал его друг, Мартин Вуд.  -  Ну  что  ж,
люди, живущие там, действительно похожи на призраков.
     Как это ни парадоксально, в художнике из  Лондона,  непосредственном  и
простодушном, было что-то пасторальное, тогда как местный  художник  казался
более проницательным и опытным и смотрел на своего друга со  снисходительной
улыбкой старшего; и правда, черный костюм и квадратное, тщательно  выбритое,
бесстрастное лицо придавали ему несомненную солидность.
     - Разумеется, это только знамение  времени,  -  продолжал  он,  -  или,
вернее, знамение конца старых времен и старинных родов. В  этом  доме  живут
последние отпрыски прославленного рода Дарнуэев, но в наши дни мало найдется
бедняков беднее, чем они. Они даже не могут привести в порядок верхний  этаж
и ютятся где- то в нижних комнатах этой развалины, словно летучие  мыши  или
совы. А ведь у них есть фамильные портреты, восходящие к временам войны Алой
и Белой розы и первым образцам  английской  портретной  живописи.  Некоторые
очень хороши. Я это знаю, потому что меня просили заняться реставрацией этих
полотен. Есть там один портрет, из самых ранних, до того выразительный,  что
смотришь на него - и мороз подирает по коже.
     - Меня мороз по коже подирает, как только я взгляну на дом, - промолвил
Пейн.
     - По правде сказать, и меня, - откликнулся его друг.
     Наступившую тишину внезапно нарушил легкий шорох  в  тростнике,  и  оба
невольно  вздрогнули,  когда  темная  тень  быстро,  как  вспугнутая  птица,
скользнула вдоль берега. Но мимо них всего-навсего быстро прошел  человек  с
черным чемоданчиком. У  него  было  худое,  землистого  цвета  лицо,  а  его
проницательные глаза недоверчиво оглядели незнакомца из Лондона.
     - Это наш доктор Барнет, - сказал Вуд со вздохом облегчения.  -  Добрый
вечер Вы в замок? Надеюсь, там никто не болен.
     - В таком месте, как это, все всегда  больны,  -  пробурчал  доктор.  -
Иногда серьезней, чем думают. Здесь самый  воздух  заражен  и  зачумлен.  Не
завидую я молодому человеку из Австралии.
     - А кто этот молодой человек из Австралии? - как-то  рассеянно  спросил
Пейн.
     - Кто? - фыркнул доктор. - Разве ваш друг  ничего  вам  не  говорил?  А
ведь, кстати сказать, он должен приехать именно сегодня. Настоящая мелодрама
в старом стиле: наследник возвращается из далеких колоний в свой разрушенный
фамильный замок! Все выдержано, вплоть до давнишнего  семейного  соглашения,
по которому он должен жениться на девушке, поджидающей его в  башне,  увитой
плющом. Каков анахронизм, а? Впрочем, такое иногда случается в жизни. У него
есть даже немного денег - единственный светлый момент во всей этой истории.
     - А что думает о ней сама мисс Дарнуэй в своей башне, увитой плющом?  -
сухо спросил Мартин Вуд.
     - То же, что и обо всем прочем, - отвечал доктор. - В этом  заброшенном
доме, вместилище старых преданий и  предрассудков,  вообще  не  думают,  там
только грезят и отдаются на  волю  судьбы.  Должно  быть,  она  принимает  и
семейный договор, и мужа из колоний как одно из проявлений рока, тяготеющего
над семьей Дарнуэев Право, я думаю, если  он  окажется  одноглазым  горбатым
негром, да еще убийцей вдобавок, она  воспримет  это  как  еще  один  штрих,
завершающий мрачную картину.
     - Слушая вас, мой лондонский друг  составит  себе  не  слишком  веселое
представление о наших знакомых, - рассмеялся Вуд - А я-то хотел  представить
его им. Художнику просто грех не посмотреть семейные портреты  Дарнуэев.  Но
если австралийское вторжение в самом разгаре, нам, видимо, придется отложить
визит.
     - Нет, нет! Ради бога, навестите их, - сказал доктор Барнет, и в голосе
его прозвучали теплые нотки. - Все,  что  может  хоть  немного  скрасить  их
безрадостную жизнь, облегчает мою задачу. Очень хорошо, что  объявился  этот
кузен из колоний,  но  его  одного,  пожалуй,  недостаточно,  чтобы  оживить
здешнюю атмосферу. Чем больше посетителей, тем лучше. Пойдемте,  я  сам  вас
представлю.
     Подойдя ближе к дому, они увидели, что он стоит как бы на острове -  со
всех сторон его окружал глубокий ров, наполненный морской  водой.  По  мосту
они перешли на довольно  широкую  каменную  площадку,  исчерченную  большими
трещинами, сквозь которые пробивались ростки сорной травы. В сероватом свете
сумерек каменный дворик казался голым и пустынным; Пейн никогда бы раньше не
поверил, что крохотный кусочек пространства может с такой полнотой  передать
самый дух запустения. Площадка служила как бы  огромным  порогом  к  входной
двери, расположенной под низкой, тюдоровской аркой, дверь, открытая настежь,
чернела, словно вход в пещеру.
     Доктор, не задерживаясь, повел их прямо в дом, и тут еще одно неприятно
поразило Пейна. Он  ожидал,  что  придется  подниматься  по  узкой  винтовой
лестнице в какую- нибудь полуразрушенную башню, но оказалось, что первые  же
ступеньки ведут не вверх, а куда-то вниз. Они  миновали  несколько  коротких
лестничных  переходов,  потом  большие  сумрачные  комнаты,   если   бы   не
потемневшие портреты на стенах и не запыленные книжные полки, можно было  бы
подумать, что они идут по средневековым подземным темницам. То здесь, то там
свеча в  старинном  подсвечнике  вырывала  из  мрака  случайную  подробность
истлевшей роскоши. Но Пейна угнетало не столько  это  мрачное  искусственное
освещение, сколько просачивающийся откуда-то тусклый отблеск дневного света.
Пройдя в конец длинного зала,  Пейн  заметил  единственное  окно  -  низкое,
овальное,  в  прихотливом  стиле  конца  XVII  века.   Это   окно   обладало
удивительной особенностью, через  него  виднелось  не  небо,  а  только  его
отражение - бледная полоска дневного света, как в зеркале, отражалась в воде
рва, под тенью нависшего берега. Пейну  пришла  на  ум  легендарная  хозяйка
шалотского замка, которая видела мир лишь в зеркале. Хозяйке этого замка мир
являлся не только в зеркальном, но к тому же и в перевернутом изображении.
     - Так и кажется, - тихо сказал Вуд, - что дом Дарнуэев рушится  -  и  в
переносном и в прямом смысле слова. Что его медленно засасывает  болото  или
сыпучий песок и со временем над ним зеленой крышей сомкнется море.
     Даже невозмутимый доктор Барнет слегка вздрогнул, когда к ним  неслышно
приблизился кто-то. Такая тишина царила в комнате, что в первую  минуту  она
показалась им совершенно пустой. Между тем в ней было  три  человека  -  три
сумрачные неподвижные фигуры в сумрачной комнате, одетые в черное и  похожие
на темные тени. Когда первый из них подошел ближе, на него упал тусклый свет
из окна, и вошедшие различили бескровное старческое  лицо,  почти  такое  же
белое, как окаймлявшие его седые волосы. Это  был  старый  Уэйн,  дворецкий,
оставшийся в замке in loco parentis (1) после смерти эксцентричного чудака -
последнего лорда Дарнуэя. Если бы у него совсем не было  зубов,  он  мог  бы
сойти   за   вполне   благообразного   старика.   Но   у   него   сохранился
один-единственный зуб, который  показывался  изо  рта  всякий  раз,  как  он
начинал говорить, и это придавало  старику  весьма  зловещий  вид.  Встретив
доктора и его друзей с изысканной вежливостью, он подвел их  к  тому  месту,
где неподвижно сидели двое в черном. Один, на взгляд Пейна, как нельзя лучше
соответствовал сумрачной старине замка, хотя бы  уже  потому,  что  это  был
католический священник; он словно вышел из тайника,  в  каких  скрывались  в
старые, темные времена гонимые католики. Пейн живо представил себе,  как  он
бормочет молитвы, перебирает четки, служит мессу или делает еще что-  нибудь
унылое в этом унылом доме. Сейчас он, видимо, старался преподать религиозные
утешения своей молодой собеседнице, но вряд ли сумел ее утешить или хотя  бы
ободрить. В остальном священник ничем не привлекал  внимания:  лицо  у  него
было простое и маловыразительное. Зато лицо  его  собеседницы  никак  нельзя
было назвать ни простым, ни маловыразительным. В темном  обрамлении  одежды,
волос и кресла оно поражало ужасной бледностью и до  ужаса  живою  красотой.
Пейн долго не отрываясь смотрел на него, еще много раз в жизни суждено  было
ему смотреть и не насмотреться на это лицо.
     Вуд приветливо поздоровался  со  своими  друзьями  и  после  нескольких
учтивых фраз перешел к главной цели визита - осмотру фамильных портретов. Он
попросил прощения за то, что позволил себе явиться в столь торжественный для
семейства день. Впрочем, видно было, что их приходу  рады.  Поэтому  он  без
дальнейших церемоний провел Пейна через большую гостиную в  библиотеку,  где
находился тот портрет, который он хотел показать ему не просто как  картину,
но и как своего рода загадку. Маленький священник засеменил вслед за ними  -
он, по-видимому, разбирался не только в  старых  молитвах,  но  и  в  старых
картинах.
     - Я горжусь, что  откопал  портрет,  -  сказал  Вуд.  -  По-моему,  это
Гольбейн (2). А если нет, значит, во времена Гольбейна жил другой  художник,
не менее талантливый.
     Портрет, выполненный в жесткой, но  искренней  и  сильной  манере  того
времени, изображал человека, одетого в черное платье с отделкой  из  меха  и
золота. У него  было  тяжелое,  полное,  бледное  лицо,  а  глаза  острые  и
проницательные.
     - Какая досада, что искусство не остановилось, дойдя до этой ступени! -
воскликнул Вуд. - Зачем ему было развиваться дальше? Разве вы не видите, что
этот портрет реалистичен как раз в меру? Именно поэтому он и  кажется  таким
живым. Посмотрите  на  лицо  -  как  оно  выделяется  на  темном,  несколько
неуверенном фоне! А глаза! Глаза, пожалуй,  еще  живее,  чем  лицо.  Клянусь
богом, они даже слишком живые. Умные, пронзительные, словно смотрят  на  вас
сквозь прорези большой бледной маски.
     - Однако скованность чувствуется в фигуре, - сказал Пейн. -  На  исходе
средневековья  художники,  по  крайней  мере  на  севере,  еще   не   вполне
справлялись с анатомией. Обратите внимание на  ногу  -  пропорции  тут  явно
нарушены.
     - Я в этом не уверен, - спокойно возразил Вуд. - Мастера, работавшие  в
те  времена,  когда  реализм  только  начинался   и   им   еще   не   начали
злоупотреблять, писали гораздо реалистичней, чем мы думаем.  Они  передавали
точно те детали, которые мы теперь воспринимаем как  условность.  Вы,  может
быть,  скажете,  что  у  этого  типа  брови  и  глаза  посажены  не   совсем
симметрично? Но если бы он вдруг появился здесь, вы  бы  увидели,  что  одна
бровь у него действительно немного выше другой и что он хром на одну ногу. Я
убежден, что эта нога намеренно сделана кривой.
     - Да это просто дьявол какой-то! - вырвалось вдруг у Пейна.  -  Не  при
вас будь сказано, ваше преподобие.
     - Ничего, ничего, я верю в дьявола, -  ответил  священник  и  непонятно
улыбнулся. - Любопытно, кстати,  что,  по  некоторым  преданиям,  черт  тоже
хромой.
     - Помилуйте, - запротестовал Пейн, - не хотите же вы сказать,  что  это
сам черт? Да кто он наконец, черт его побери?
     - Лорд Дарнуэй, живший во времена  короля  Генриха  Седьмого  и  короля
Генриха Восьмого, - отвечал его друг. - Между прочим, о нем тоже сохранились
любопытные предания. С одним из них,  очевидно,  связана  надпись  на  раме.
Подробнее об этом можно узнать из заметок, оставленных  кем-то  в  старинной
книге, которую я тут случайно нашел. Очень интересная история.
     Пейн приблизился к портрету и склонил голову набок, чтобы удобнее  было
прочесть  старинную  надпись  по  краям  рамы.   Это   было,   в   сущности,
четверостишие,  и,  если  отбросить  устаревшее  написание,  оно   выглядело
примерно так:

         В седьмом наследнике возникну вновь
         И в семь часов исчезну без следа
         Не сдержит гнева моего любовь,
         Хозяйке сердца моего - беда

     - От этих стихов прямо жуть берет, - сказал Пейн, - может быть,  потому
что я их не понимаю.
     - Вы еще не то скажете, когда поймете, - тихо промолвил Вуд.  -  В  тех
заметках, которые  я  нашел,  подробно  рассказывается,  как  этот  красавец
умышленно убил себя  таким  образом,  что  его  жену  казнили  за  убийство.
Следующая запись,  сделанная  много  позднее,  говорит  о  другой  трагедии,
происшедшей через  семь  поколений.  При  короле  Георге  еще  один  Дарнуэй
покончил с собой и оставил для жены яд в бокале с  вином.  Оба  самоубийства
произошли вечером в семь часов. Отсюда,  очевидно,  следует  заключить,  что
этот тип действительно возрождается в каждом седьмом поколении и, как гласят
стихи, доставляет немало хлопот той, которая необдуманно решилась  выйти  за
него замуж.
     - Н-да, пожалуй, не слишком хорошо должен  чувствовать  себя  очередной
седьмой наследник, - заметил Пейн.
     Голос Вуда сник до шепота:
     - Тот, что сегодня приезжает, как раз седьмой.
     Гарри Пейн сделал резкое движение,  словно  стремясь  сбросить  с  плеч
какую-то тяжесть.
     - О чем мы говорим? Что за бред! - воскликнул  он.  -  Мы  образованные
люди и живем, насколько мне известно, в просвещенном веке!  До  того  как  я
попал сюда и надышался этим проклятым, промозглым воздухом, я никогда бы  не
поверил, что смогу всерьез разговаривать о таких вещах.
     - Вы правы, - сказал Вуд. - Когда  поживешь  в  этом  подземном  замке,
многое начинаешь видеть в ином  свете.  Мне  пришлось  немало  повозиться  с
картиной, пока я ее реставрировал,  и,  знаете,  она  стала  как-то  странно
действовать на меня. Лицо на холсте иногда  кажется  мне  более  живым,  чем
мертвенные  лица  здешних  обитателей  Оно,  словно  талисман  или   магнит,
повелевает стихиями, предопределяет события и судьбы Вы, конечно, скажете  -
игра воображения?
     - Что за шум? - вдруг вскочил Пейн.
     Они прислушались, но не  услышали  ничего,  кроме  отдаленного  глухого
рокота моря; затем им стало казаться, что сквозь этот  рокот  звучит  голос,
сначала приглушенный, потом все более явственный. Через минуту они были  уже
уверены: кто-то кричал около замка.
     Пейн нагнулся и выглянул в низкое овальное окно, то самое, из  которого
не было видно ничего, кроме отраженного в воде неба  и  полоски  берега.  Но
теперь перевернутое изображение как-то изменилось. От нависшей  тени  берега
шли еще две темные тени  -  отражение  ног  человека,  стоявшего  высоко  на
берегу. Сквозь узкое оконное отверстие виднелись только эти ноги,  чернеющие
на бледном, мертвенном фоне вечернего неба.  Головы  не  было  видно  -  она
словно уходила в облака, и голос от  этого  казался  еще  страшнее:  человек
кричал, а что он кричал, они не могли ни расслышать как следует, ни  понять.
Пейн, изменившись в лице, пристально всмотрелся  в  сумерки  и  каким-то  не
своим голосом сказал:
     - Как странно он стоит!
     - Нет, нет! - поспешно зашептал Вуд. - В  зеркале  все  выглядит  очень
странно. Это просто зыбь на воде, а вам кажется...
     - Что кажется? - резко спросил священник.
     - Что он хром на левую ногу.
     Пейн с самого  начала  воспринял  овальное  окно  как  некое  волшебное
зеркало, и теперь ему почудилось, что он видит  в  нем  таинственные  образы
судьбы. Помимо человека, в воде обрисовывалось еще  что-то  непонятное:  три
тонкие длинные линии на бледном фоне неба, словно рядом с незнакомцем стояло
трехногое чудище - гигантский паук или  птица.  Затем  этот  образ  сменился
другим, более реальным; Пейн подумал о треножнике языческого жертвенника. Но
тут странный предмет исчез, а человеческие ноги ушли из поля зрения.
     Пейн  обернулся  и  увидел  бледное  лицо  дворецкого,  рот   его   был
полуоткрыт, и из него торчал единственный зуб.
     - Это он. Пароход из Австралии прибыл сегодня утром.
     Возвращаясь  из  библиотеки  в  большую  гостиную,  они  услышали  шаги
незнакомца, который шумно спускался по лестнице; он тащил за собой  какие-то
вещи,  составлявшие  его  небольшой  багаж.  Увидев  их,   Пейн   облегченно
рассмеялся. Таинственный треножник оказался всего-навсего складным  штативом
фотоаппарата, да и сам человек выглядел вполне реально и по-земному. Он  был
одет в свободный темный костюм и серую фланелевую  рубашку,  а  его  тяжелые
ботинки довольно непочтительно нарушали тишину старинных  покоев.  Когда  он
шел к ним через большой зал, они заметили, что он прихрамывает.  Но  не  это
было главным: Пейн и все присутствующие не отрываясь смотрели на его лицо.
     Он, должно быть, почувствовал что-то странное и неловкое в том, как его
встретили, но явно не понимал, в чем дело. Девушка, помолвленная с ним, была
красива и, видимо, ему понравилась, но в то же время как будто испугала его.
Дворецкий приветствовал наследника со старинной церемонностью, но  при  этом
смотрел на него точно на привидение. Взгляд священника был непроницаем и уже
поэтому  действовал  угнетающе.  Мысли  Пейна  неожиданно   получили   новое
направление: во всем происходящем ему почудилась какая-то ирония -  зловещая
ирония в духе древнегреческих трагедий. Раньше незнакомец представлялся  ему
дьяволом, но действительность  оказалась,  пожалуй,  еще  страшнее:  он  был
воплощением слепого Рока. Казалось,  он  шел  к  преступлению  с  чудовищным
неведением  Эдипа.  К  своему  фамильному  замку  он  приблизился  в  полной
безмятежности и остановился, чтобы сфотографировать его, но даже фотоаппарат
приобрел вдруг сходство с треножником трагической пифии.
     Однако  немного  позже,  прощаясь,  Пейн  с  удивлением  заметил,   что
австралиец не так уж слеп к окружающей обстановке. Он сказал, понизив голос:
     - Не уходите или хотя бы поскорее приходите снова. Вы похожи на  живого
человека. От этого дома у меня кровь стынет в жилах.
     Когда Пейн выбрался из подземных комнат и вдохнул полной грудью  ночной
воздух и свежий запах моря, ему представилось, что он оставил позади царство
сновидений,  где  события  нагромождаются  одно   на   другое   тревожно   и
неправдоподобно. Приезд странного родственника из Австралии казался  слишком
неожиданным. В его лице, как в  зеркале,  повторялось  лицо,  написанное  на
портрете, и совпадение пугало Пейна,  словно  он  встретился  с  двухголовым
чудовищем. Впрочем, не все в этом доме было кошмаром, и не лицо  австралийца
глубже всего врезалось ему в память.
     - Так вы говорите, - сказал Пейн  доктору,  когда  они  вместе  шли  по
песчаному берегу вдоль темнеющего моря, - вы  говорите,  что  есть  семейное
соглашение, в силу которого молодой человек из Австралии  помолвлен  с  мисс
Дарнуэй? Это прямо роман какой-то!
     - Исторический роман, - сказал доктор Барнет. - Дарнуэй  погрузились  в
сон несколько столетий тому назад, когда существовали обычаи, о  которых  мы
теперь читаем только в книгах. У них в роду, кажется, и впрямь  есть  старая
семейная традиция, соединять узами брака - дабы не дробить родовое имущество
- двоюродных или троюродных братьев и сестер, если они подходят  друг  другу
по возрасту. Очень глупая традиция,  кстати  сказать.  Частые  браки  внутри
одной семьи по закону  наследственности  неизбежно  приводят  к  вырождению.
Может, поэтому род Дарнуэев и пришел в упадок.
     - Я бы не сказал, что слово "вырождение" уместно по отношению  ко  всем
членам этой семьи, - сухо ответил Пейн.
     - Да, пожалуй, - согласился доктор. - Наследник не  похож  на  выродка,
хоть он и хромой.
     - Наследник! - воскликнул Пейн, вдруг рассердившись без всякой  видимой
причины. - Ну, знаете! Если, по-вашему, наследница похожа на выродка,  то  у
вас у самого выродился вкус.
     Лицо доктора помрачнело.
     - Я полагаю, что на этот счет мне известно несколько больше, чем вам, -
резко ответил он.
     Они расстались, не проронив больше ни слова: каждый чувствовал, что был
бессмысленно груб и потому сам напоролся на бессмысленную грубость. Пейн был
предоставлен теперь самому себе и своим мыслям, ибо его друг Вуд  задержался
в замке из-за каких-то дел, связанных с картинами.
     Пейн широко воспользовался приглашением немного перепуганного кузена из
колоний. За последующие две-три  недели  он  гораздо  ближе  познакомился  с
темными покоями замка Дарнуэев; впрочем, нужно  сказать,  что  его  старания
развлечь обитателей  замка  были  направлены  не  только  на  австралийского
кузена. Печальная мисс Дарнуэй не меньше нуждалась в развлечении, и он готов
был на все лады служить ей. Между тем совесть Пейна была не совсем спокойна,
да и неопределенность положения несколько смущала его. Проходили  недели,  а
из поведения нового Дарнуэя так  и  нельзя  было  понять,  считает  он  себя
связанным старым соглашением или нет. Он задумчиво бродил по темным галереям
и часами простаивал перед зловещей картиной.  Старые  тени  дома-тюрьмы  уже
начали сгущаться  над  ним,  и  от  его  австралийской  жизнерадостности  не
осталось и следа. А Пейну все не удавалось выведать то, что  было  для  него
самым важным. Однажды он попытался открыть сердце Мартину Вуду, возившемуся,
по своему обыкновению, с картинами, но разговор не принес  ничего  нового  и
обнадеживающего.
     - По-моему, вам нечего соваться, - отрезал Вуд, - они ведь помолвлены.
     - Я и  не  стану  соваться,  если  они  помолвлены.  Но  существует  ли
помолвка? С мисс Дарнуэй я об этом, конечно, не говорил, но я часто вижу ее,
и мне ясно, что она не считает себя помолвленной, хотя, может,  и  допускает
мысль, что какой-то уговор существовал. А кузен - тот вообще молчит и делает
вид, будто ничего нет и не было. Такая неопределенность  жестоко  отзывается
на всех.
     - И в первую очередь на вас, - резко сказал Вуд - Но если хотите знать,
что я думаю об этом, извольте, я скажу: по-моему, он просто боится.
     - Боится, что ему откажут? - спросил Пейн.
     - Нет, что ответят согласием, - ответил Вуд. - Да не смотрите  на  меня
такими страшными глазами! Я вовсе  не  хочу  сказать,  что  он  боится  мисс
Дарнуэй, - он боится картины.
     - Картины? - переспросил Пейн.
     - Проклятия, связанного с картиной. Разве вы не  помните  надпись,  где
говорится о роке Дарнуэев?
     - Помню, помню. Но согласитесь,  даже  рок  Дарнуэев  нельзя  толковать
двояко. Сначала вы говорили, что  я  не  вправе  на  что-либо  рассчитывать,
потому что существует соглашение, а теперь вы говорите,  что  соглашение  не
может быть выполнено потому, что существует  проклятие.  Но  если  проклятие
уничтожает соглашение, то почему она связана им? Если они боятся пожениться,
значит, каждый из них свободен в своем выборе - и дело  с  концом.  С  какой
стати я должен считаться с их семейными обычаями больше, чем они сами?  Ваша
позиция кажется мне шаткой.
     - Что и говорить, тут сам черт ногу сломит, - раздраженно сказал Вуд  и
снова застучал молотком по подрамнику.
     И вот однажды утром новый наследник нарушил свое долгое и  непостижимое
молчание.  Сделал  он  это  несколько  неожиданно,   со   свойственной   ему
прямолинейностью, но явно из самых честных побуждений. Он  открыто  попросил
совета, и не у кого-нибудь одного, как Пейн, а сразу у всех. Он обратился ко
всему обществу, словно депутат парламента к  избирателям,  "раскрыл  карты",
как  сказал  он  сам.  К  счастью,  молодая  хозяйка  замка  при   этом   не
присутствовала,  что  очень  порадовало  Пейна.   Впрочем,   надо   сказать,
австралиец  действовал  чистосердечно;  ему  казалось  вполне   естественным
обратиться за помощью. Он собрал нечто вроде  семейного  совета  и  положил,
вернее, швырнул свои карты на стол с отчаянием человека, который дни и  ночи
напролет безуспешно бьется над  неразрешимой  задачей.  С  тех  пор  как  он
приехал сюда, прошло немного времени, но тени замка, низкие  окна  и  темные
галереи странным образом изменили его - увеличили сходство, мысль о  котором
не покидала всех.
     Пятеро мужчин, включая доктора, сидели вокруг стола, и  Пейн  рассеянно
подумал, что единственное яркое пятно в комнате - его собственный  полосатый
пиджак и рыжие волосы, ибо священник и старый слуга были в черном, а  Вуд  и
Дарнуэй всегда носили темно-серые, почти черные костюмы. Должно быть, именно
этот контраст и имел в виду молодой Дарнуэй,  назвав  Пейна  единственным  в
доме живым человеком. Но тут Дарнуэй круто повернулся в кресле, заговорил  -
и художник сразу понял, что речь идет о самом страшном и важном на свете.
     - Есть ли во всем этом хоть крупица истины? - говорил австралиец. - Вот
вопрос, который я все время задаю себе, задаю до  тех  пор,  пока  мысли  не
начинают мешаться у меня в голове.  Никогда  я  не  предполагал,  что  смогу
думать о подобных вещах, но я думаю о портрете, и о надписи, и о совпадении,
или... называйте это как хотите - и весь холодею. Можно  ли  в  это  верить?
Существует ли рок Дарнуэев, или все это дикая, нелепая случайность?  Имею  я
право жениться, или я этим навлеку на себя и еще на одного  человека  что-то
темное, страшное и неведомое?
     Его блуждающий взгляд скользнул по лицам  и  остановился  на  спокойном
лице священника; казалось, он теперь обращался только  к  нему.  Трезвого  и
здравого Пейна возмутило, что человек, восставший  против  суеверий,  просит
помощи у верного служителя суеверия.  Художник  сидел  рядом  с  Дарнуэем  и
вмешался, прежде чем священник успел ответить.
     - Совпадения эти,  правда,  удивительны,  -  сказал  Пейн  с  нарочитой
небрежностью. - Но ведь все мы... -  Он  вдруг  остановился,  словно  громом
пораженный.
     Услышав слова художника, Дарнуэй резко обернулся, левая  бровь  у  него
вздернулась, и на мгновение Пейн увидел перед собой лицо портрета;  зловещее
сходство было так поразительно, что все  невольно  содрогнулись.  У  старого
слуги вырвался глухой стон.
     - Нет, это безнадежно, - хрипло сказал он. - Мы  столкнулись  с  чем-то
слишком страшным.
     - Да, - тихо согласился священник. -  Мы  действительно  столкнулись  с
чем-то страшным, с самым страшным из всего, что я знаю, - с глупостью.
     - Как вы сказали? - спросил Дарнуэй, не сводя с него глаз.
     - Я сказал - с глупостью, - повторил священник.  -  До  сих  пор  я  не
вмешивался, потому что это не мое дело. Я тут человек посторонний,  временно
заменяю  священника  в  здешнем  приходе  и  в  замке  бывал  как  гость  по
приглашению мисс Дарнуэй. Но если вы хотите знать мое мнение, что ж,  я  вам
охотно отвечу. Разумеется, никакого рока Дарнуэев нет и ничто не мешает  вам
жениться  по  собственному  выбору.  Ни  одному  человеку  не   может   быть
предопределено совершить даже самый ничтожный грех, не говоря  уже  о  таком
страшном, как убийство или  самоубийство.  Вас  нельзя  заставить  поступать
против совести только потому, что ваше имя Дарнуэй.  Во  всяком  случае,  не
больше, чем меня, потому что мое - Браун. Рок Браунов, - добавил он  не  без
иронии, - или еще лучше: "Зловещий рок Браунов"
     - И это вы, - изумленно воскликнул австралиец, - вы советуете  мне  так
думать об этом?
     - Я советую вам думать о чем-нибудь другом, - весело отвечал священник.
- Почему  вы  забросили  молодое  искусство  фотографии?  Куда  девался  ваш
аппарат? Здесь внизу, конечно, слишком  темно,  но  на  верхнем  этаже,  под
широкими сводами, можно устроить отличную фотостудию.  Несколько  рабочих  в
мгновение ока соорудят там стеклянную крышу.
     - Помилуйте, - запротестовал Вуд, - уж от вас-то я меньше всего  ожидал
такого кощунства по отношению к прекрасным готическим сводам? Они едва ли не
лучшее из того, что ваша  религия  дала  миру.  Казалось  бы,  вы  должны  с
почтением относиться к зодчеству. И я никак не  пойму  откуда  у  вас  такое
пристрастие к фотографии?
     - У меня пристрастие к дневному  свету,  -  ответил  отец  Браун.  -  В
особенности здесь, где его так мало. Фотография же связана со светом. А если
вы не понимаете, что я готов сровнять с землей все готические своды в  мире,
чтобы сохранить покой даже одной человеческой душе,  то  вы  знаете  о  моей
религии еще меньше, чем вам кажется.
     Австралиец вскочил на ноги, словно почувствовал неожиданный прилив сил.
     - Вот это я понимаю! Вот это настоящие слова! - воскликнул он. -  Хотя,
признаться, я никак не ожидал услышать их от вас. Знаете что, дорогой патер,
я вот возьму и сделаю одну штуку - докажу,  что  я  еще  не  совсем  потерял
присутствие духа.
     Старый слуга не сводил  с  него  испуганного,  настороженного  взгляда,
словно в бунтарском порыве молодого человека таилась гибель.
     - Боже, - пробормотал он, - что вы хотите сделать?
     - Сфотографировать портрет, - отвечал Дарнуэй.
     Не прошло, однако, и недели, а грозовые тучи катастрофы  снова  нависли
над  замком  и,  затмив  солнце  здравомыслия,  к  которому  тщетно   взывал
священник, вновь погрузили  дом  в  черную  тьму  рока.  Оборудовать  студию
оказалось очень нетрудно. Она ничем не отличалась от любой другой  студии  -
пустая, просторная и полная дневного света. Но когда человек попадал  в  нее
прямо из сумрака нижних комнат, ему  начинало  казаться,  что  он  мгновенно
перенесся из темного прошлого в блистательное будущее.
     По предложению Вуда, который хорошо знал замок и уже отказался от своих
эстетических претензий, небольшую комнату, уцелевшую среди развалин  второго
этажа, превратили в  темную  лабораторию  Дарнуэй,  удалившись  от  дневного
света, подолгу возился здесь при свете красной  лампы  Вуд  однажды  сказал,
смеясь, что красный свет примирил его с вандализмом - теперь эта  комната  с
кровавыми бликами на стенах стала не менее романтична, чем пещера алхимика.
     В день, избранный Дарнуэем для фотографирования таинственного портрета,
он встал с восходом солнца и по единственной винтовой лестнице,  соединявшей
нижний этаж с верхним, перенес портрет из библиотеки в свою студию.  Там  он
установил его на мольберте, а  напротив  водрузил  штатив  фотоаппарата.  Он
сказал, что хочет  дать  снимок  с  портрета  одному  известному  антиквару,
который писал когда-то о старинных вещах в замке Дарнуэй. Но всем было ясно,
что антиквар - только предлог, за которым скрывается нечто более  серьезное.
Это был своего рода духовный поединок - если не между Дарнуэем  и  бесовской
картиной, то, во всяком случае, между Дарнуэем и  его  сомнениями  Он  хотел
столкнуть  трезвую  реальность  фотографии  с  темной  мистикой  портрета  и
посмотреть, не рассеет  ли  солнечный  свет  нового  искусства  ночные  тени
старого.
     Может быть, именно потому Дарнуэй  и  предпочел  делать  все  сам,  без
посторонней помощи, хотя из-за этого ему пришлось потратить  гораздо  больше
времени. Во всяком случае, те, кто заходил к нему в  комнату,  встречали  не
очень приветливый прием: он суетился около своего аппарата и ни на  кого  не
обращал внимания. Пейн принес ему обед, поскольку  Дарнуэй  отказался  сойти
вниз, некоторое время спустя слуга поднялся туда и нашел тарелки пустыми, но
когда он их уносил, то вместо благодарности услышал лишь невнятное  мычание.
Пейн поднялся посмотреть, как идут дела, но вскоре ушел,  так  как  фотограф
был явно не расположен к беседе. Заглянул наверх  и  отец  Браун,  он  хотел
вручить Дарнуэю письмо от антиквара, которому предполагалось послать  снимок
с портрета. Но положил письмо в пустую ванночку для проявления пластинок,  а
сам спустился вниз, своими же мыслями о большой стеклянной  комнате,  полной
дневного света и страстного упорства - о мире, который, в известном  смысле,
был создан им самим, - он не поделился ни с кем Впрочем, вскоре ему пришлось
вспомнить,  что  он  последним  сошел  по  единственной  в  доме   лестнице,
соединяющей два этажа, оставив наверху пустую комнату и одинокого  человека.
Гости и домочадцы собрались в примыкавшей к библиотеке гостиной, у массивных
часов черного дерева, похожих на гигантский гроб.
     - Ну как там Дарнуэй? - спросил Пейн немного погодя. - Вы ведь  недавно
были у него?
     Священник провел рукой по лбу.
     - Со мной творится что-то неладное, - с грустной улыбкой сказал он. - А
может быть, меня ослепил яркий свет и  я  не  все  видел  как  следует.  Но,
честное слово, в фигуре у аппарата мне на мгновение почудилось что-то  очень
странное.
     - Так ведь это его хромая нога, - поспешно ответил Барнет. - Совершенно
ясно.
     - Что ясно? - спросил Пейн резко, но в то же время понизив голос. - Мне
лично далеко не все ясно. Что нам известно? Что у него с ногой? И что было с
ногой у его предка?
     - Как раз об этом-то и говорится в книге, которую я  нашел  в  семейных
архивах, - сказал Вуд. - Подождите, я вам сейчас ее принесу. - И он  скрылся
в библиотеке.
     - Мистер Пейн, думается мне, неспроста задал этот  вопрос,  -  спокойно
заметил отец Браун.
     - Сейчас я вам все выложу, - проговорил Пейн еще более тихим голосом. -
В конце концов ведь нет ничего на  свете,  чему  нельзя  было  бы  подыскать
вполне разумное объяснение, любой человек может загримироваться под портрет.
А что мы знаем об этом Дарнуэе! Ведет он себя как-то необычно...
     Все изумленно посмотрели на него, и  только  священник,  казалось,  был
невозмутим.
     - Дело в том, что портрет никогда не фотографировали, -  сказал  он.  -
Вот Дарнуэй и хочет это сделать. Я не вижу тут ничего необычного.
     - Все объясняется очень просто, - сказал Вуд с улыбкой; он  только  что
вернулся и держал в руках книгу.
     Но не успел художник договорить, как  в  больших  черных  часах  что-то
щелкнуло - один за другим последовало семь  мерных  ударов.  Одновременно  с
последним наверху раздался грохот, потрясший дом, точно раскат  грома.  Отец
Браун бросился к винтовой лестнице и взбежал на первые две ступеньки, прежде
чем стих этот шум.
     - Боже мой! - невольно вырвалось у Пейна. - Он там совсем один!
     - Да, мы найдем его там одного, - не оборачиваясь сказал отец  Браун  и
скрылся наверху.
     Все остальные,  опомнившись  после  первого  потрясения,  сломя  голову
устремились вверх по лестнице и действительно нашли Дарнуэя одного.  Он  был
распростерт на полу среди обломков рухнувшего  аппарата;  три  длинные  ноги
штатива смешно и жутко торчали в разные стороны, а черная искривленная  нога
самого Дарнуэя беспомощно вытянулась на полу. На мгновение эта темная  груда
показалась им чудовищным  пауком,  стиснувшим  в  своих  объятиях  человека.
Достаточно было одного прикосновения, чтобы убедиться:  Дарнуэй  был  мертв.
Только портрет стоял невредимый  на  своем  месте,  и  глаза  его  светились
зловещей улыбкой.
     Час спустя отец Браун, пытавшийся водворить порядок в  доме,  наткнулся
на слугу, что-то бормотавшего себе под нос так же монотонно, как отстукивали
время часы, пробившие страшный час. Слов священник не расслышал, но он и так
знал, что повторяет старик:

          В седьмом наследнике возникну вновь
          И в семь часов исчезну без следа.

     Он хотел было сказать что-нибудь утешительное, но  старый  слуга  вдруг
опамятовался, лицо его исказилось гневом, бормотание перешло в крик.
     - Это все вы! - закричал он. - Вы и  ваш  дневной  свет!  Может,  вы  и
теперь скажете, что нет никакого рока Дарнуэев?
     - Я скажу то же, что и раньше, - мягко ответил отец Браун. И, помолчав,
добавил: -  Надеюсь,  вы  исполните  последнее  желание  бедного  Дарнуэя  и
проследите за тем, чтобы фотография все-таки была отправлена по назначению.
     - Фотография! - воскликнул доктор. - А что от нее  проку?  Да,  кстати,
как ни странно, а никакой фотографии нет. По-видимому, он так  и  не  сделал
ее, хотя целый день провозился с аппаратом.
     Отец Браун резко обернулся.
     - Тогда сделайте ее сами, - сказал он. - Бедный Дарнуэй  был  абсолютно
прав: портрет необходимо сфотографировать. Это крайне важно.
     Когда  доктор,  священник  и  оба  художника  покинули  дом  и  мрачной
процессией медленно шли через коричнево-желтые пески, поначалу  все  хранили
молчание, словно оглушенные ударом. И правда,  было  что-то  подобное  грому
среди ясного неба в том, что странное пророчество свершилось  именно  в  тот
момент, когда о нем меньше всего  думали;  когда  доктор  и  священник  были
преисполнены здравомыслия, а комната фотографа наполнена дневным светом. Они
могли сколько угодно здраво  мыслить  и  рассуждать,  но  седьмой  наследник
вернулся средь бела дня и в семь часов средь бела дня погиб.
     - Теперь, пожалуй, никто уже не будет сомневаться в существовании  рока
Дарнуэев, - сказал Мартин Вуд.
     - Я знаю одного человека, который будет, - резко ответил  доктор.  -  С
какой стати я должен поддаваться предрассудкам, если кому-то пришло в голову
покончить с собой?
     - Так  вы  считаете,  что  Дарнуэй  совершил  самоубийство?  -  спросил
священник.
     - Я уверен в этом, - ответил доктор.
     - Возможно, что и так.
     - Он был один наверху, а рядом в  темной  комнате  имелся  целый  набор
ядов. Вдобавок это свойственно Дарнуэям.
     - Значит, вы не верите в семейное проклятие?
     - Я верю только в одно семейное проклятие, -  сказал  доктор,  -  в  их
наследственность. Я вам уже говорил. Они все какие-то сумасшедшие.  Иначе  и
быть не может: когда у вас от бесконечных  браков  внутри  одного  семейства
кровь застаивается в жилах, как вода в  болоте,  вы  неизбежно  обречены  на
вырождение, нравится вам это или  нет.  Законы  наследственности  неумолимы,
научно доказанные истины  не  могут  быть  опровергнуты.  Рассудок  Дарнуэев
распадается, как распадается их родовой замок, изъеденный  морем  и  соленым
воздухом. Самоубийство... Разумеется, он покончил с собой. Более того: все в
этом роду рано или поздно кончат так же. И это еще лучшее из всего, что  они
могут сделать.
     Пока доктор рассуждал, в памяти Пейна с удивительной ясностью  возникло
лицо дочери Дарнуэев, - выступившая из непроницаемой  тьмы  маска,  бледная,
трагическая, но исполненная слепящей, почти бессмертной красоты. Пейн открыл
рот, хотел что-то сказать, но  почувствовал,  что  не  может  произнести  ни
слова.
     - Понятно, - сказал отец Браун доктору.  -  Так  вы,  значит,  все-таки
верите в предопределение?
     - То есть как это "верите в предопределение"? Я верю только в  то,  что
самоубийство в данном случае  было  неизбежно  -  оно  обусловлено  научными
факторами.
     - Признаться, я не вижу,  чем  ваше  научное  суеверие  лучше  суеверия
мистического,  -  отвечал  священник.  -  Оба  они  превращают  человека   в
паралитика, неспособного пошевельнуть пальцем, чтобы  позаботиться  о  своей
жизни и душе. Надпись гласила, что Дарнуэй обречены на гибель, а ваш научный
гороскоп утверждает, что они обречены на самоубийство. И в том  и  в  другом
случае они оказываются рабами.
     - Помнится, вы говорили, что придерживаетесь рационального  взгляда  на
эти вещи, - сказал доктор Барнет. - Разве вы не верите в наследственность?
     - Я говорил, что верю в дневной свет,  -  ответил  священник  громко  и
отчетливо. - И я не намерен выбирать между двумя подземными ходами  суеверия
-  оба  они  ведут  во  мрак.  Вот  вам  доказательство:  вы  все  даже   не
догадываетесь о том, что действительно произошло в доме.
     - Вы имеете в виду самоубийство? - спросил Пейн.
     - Я имею в виду убийство, - ответил отец Браун. И хотя  он  сказал  это
только чуть-чуть громче, голос его, казалось, прокатился по всему берегу.  -
Да, это было убийство. Но убийство, совершенное человеческой волей,  которую
господь бог сделал свободной.
     Что на это ответили другие, Пейн так никогда и  не  узнал,  потому  что
слово, произнесенное священником, очень странно подействовало на  него:  оно
его взбудоражило, точно  призывный  звук  фанфар,  и  пригвоздило  к  месту.
Спутники Пейна ушли далеко вперед, а он все стоял неподвижно  -  один  среди
песчаной равнины; кровь забурлила в его жилах,  и  волосы,  что  называется,
шевелились на голове. В то  же  время  его  охватило  необъяснимое  счастье.
Психологический процесс, слишком сложный, чтобы в  нем  разобраться,  привел
его к решению, которое еще не поддавалось анализу.  Но  оно  несло  с  собой
освобождение. Постояв еще немного, он повернулся и медленно  пошел  обратно,
через пески, к дому Дарнуэев.
     Решительными шагами, от которых задрожал старый мост, он  пересек  ров,
спустился по лестнице, прошел через всю анфиладу  темных  покоев  и  наконец
достиг той комнаты, где Аделаида Дарнуэй сидела  в  ореоле  бледного  света,
падавшего из овального окна, словно святая,  всеми  забытая  и  покинутая  в
долине смерти. Она подняла на него глаза, и удивление, засветившееся  на  ее
лице, сделало это лицо еще более удивительным.
     - Что случилось? - спросила она. - Почему вы вернулись?
     - Я вернулся за спящей  красавицей,  -  ответил  он,  и  в  голосе  его
послышался смех. - Этот старый замок погрузился в сон много лет тому  назад,
как говорит доктор, но вам не следует притворяться старой. Пойдемте  наверх,
к свету, и вам откроется правда. Я знаю одно слово, страшное слово,  которое
разрушит злые чары.
     Она ничего не поняла из того, что он сказал. Однако встала, последовала
за ним через длинный зал, поднялась по лестнице и вышла из дома под вечернее
небо. Заброшенный, опустелый парк спускался к морю, старый фонтан с  фигурой
тритона еще стоял на своем  месте,  но  весь  позеленел  от  времени,  и  из
высохшего рога в пустой бассейн давно уже не  лилась  вода  Пейн  много  раз
видел этот печальный силуэт на фоне вечернего неба, и он всегда казался  ему
воплощением погибшего Счастья. Пройдет еще немного времени,  думал  Пейн,  и
бассейн снова наполнится водой, но  это  будет  мутно-зеленая  горькая  вода
моря, цветы захлебнутся в ней и погибнут среди густых цепких  водорослей.  И
дочь  Дарнуэев  обручится  -  обручится  со  смертью  и  роком,   глухим   и
безжалостным, как море. Однако теперь Пейн смело  положил  большую  руку  на
бронзового тритона и потряс его так, словно хотел сбросить с пьедестала злое
божество мертвого парка.
     - О чем вы? - спокойно спросила  она.  -  Что  это  за  слово,  которое
освободит нас?
     - Это слово -  "убийство",  -  отвечал  он,  -  и  оно  несет  с  собой
освобождение, чистое, как весенние цветы. Нет, нет, не подумайте, что я убил
кого-то. Но после страшных снов, мучивших вас, весть, что кто-то может  быть
убит, уже сама по себе - освобождение. Не понимаете?  Весь  этот  кошмар,  в
котором вы жили, исходил от вас самих Рок Дарнуэев был в самих Дарнуэях,  он
распускался, как страшный ядовитый цветок. Ничто не могло избавить от  него,
даже счастливая случайность. Он был  неотвратим,  будь  то  старые  предания
Уэйна или новомодные теории Барнета Но человек, который  погиб  сегодня,  не
был жертвой мистического проклятия или наследственного безумия.  Его  убили.
Конечно, это - большое несчастье, requiescat in pace (3), но это и  счастье,
потому что пришло оно извне, как луч дневного света.
     Вдруг она улыбнулась.
     - Кажется, я поняла, хотя говорите вы как безумец. Кто же убил его?
     - Я не знаю, - ответил он спокойно. - Но отец Браун знает. И он сказал,
что убийство совершила воля, свободная, как этот морской ветер.
     - Отец Браун - удивительный человек,  -  промолвила  она  не  сразу.  -
Только он один как-то скрашивал мою жизнь, до тех пор пока.
     - Пока что? - переспросил  Пейн,  порывисто  наклонился  к  ней  и  так
толкнул бронзовое чудовище, что оно качнулось на своем пьедестале.
     - Пока не появились вы, - сказала она и снова улыбнулась.
     Так  пробудился  старый  замок.  В  нашем  рассказе  мы  не  собираемся
описывать все стадии этого пробуждения, хотя многое произошло еще  до  того,
как на берег спустилась ночь. Когда  Гарри  Пейн  наконец  снова  отправился
домой, он был полон такого счастья, какое только  возможно  в  этом  бренном
мире. Он шел через темные пески - те самые, по которым часто бродил в  столь
тяжелой тоске, но теперь в нем все ликовало, как море в час полного прилива.
Он представлял себе, что замок снова  утопает  в  цветах,  бронзовый  тритон
сверкает, как золотой божок, а бассейн наполнен прозрачной водой или  вином.
И весь этот блеск, все это цветение раскрылись  перед  ним  благодаря  слову
"убийство", смысла которого он все еще не понимал. Он просто принял  его  на
веру и поступил мудро - ведь он был одним из тех, кто чуток к голосу правды.
     Прошло больше месяца, и Пейн наконец вернулся в  свой  лондонский  дом,
где у него была назначена встреча с отцом Брауном: художник привез  с  собой
фотографию портрета.  Его  сердечные  дела  подвигались  успешно,  насколько
позволяла тень недавней трагедии, - потому она и  не  слишком  омрачала  его
душу, впрочем, он все  же  помнил,  что  это  -  тень  семейной  катастрофы.
Последнее время ему пришлось заниматься слишком многими делами, и лишь после
того как жизнь в доме Дарнуэев вошла в свою колею,  а  роковой  портрет  был
водворен на прежнее место в библиотеке, ему удалось сфотографировать его при
вспышке магния. Но перед тем как  отослать  снимок  антиквару,  как  и  было
договорено, он привез показать его священнику, который  настоятельно  просил
об этом.
     - Никак не пойму вас, отец Браун, - сказал Пейн. -  У  вас  такой  вид,
словно вы давно разгадали эту загадку.
     Священник удрученно покачал головой.
     - В том-то и дело, что нет, - ответил он. - Должно быть, я  непроходимо
глуп, так как не понимаю, совершенно не понимаю одной элементарнейшей детали
в этой истории. Все ясно до определенного момента, но  потом.  Дайте-ка  мне
взглянуть на фотографию. - Он поднес ее к глазам и близоруко  прищурился.  -
Нет ли у вас лупы? - спросил он мгновение спустя.
     Пейн дал ему лупу, и священник стал пристально разглядывать фотографию,
затем он сказал:
     - Посмотрите, вот тут книга,  на  полке,  возле  самой  рамы  портрета.
Читайте название "Жизнь папессы Иоанны" Гм, интересно. Стоп! А вон и  другая
над ней, что-то про Исландию. Так и есть! Господи! И  обнаружить  это  таким
странным образом! Какой же я осел, что не заметил их раньше, еще там!
     - Да что вы такое обнаружили? - нетерпеливо спросил Пейн.
     - Последнее звено, - сказал отец Браун -
     Теперь мне все  ясно,  теперь  я  понял,  как  развертывалась  вся  эта
печальная история с самого начала и до самого конца.
     - Но как вы это узнали? - настойчиво спросил Пейн.
     - Очень просто, - с улыбкой отвечал священник. - В библиотеке  Дарнуэев
есть книги о папессе Иоанне и об Исландии и еще одна, название которой,  как
я вижу, начинается словами: "Религия Фридриха..." - а как оно кончается - не
так уж трудно догадаться - Затем,  заметив  нетерпение  своего  собеседника,
священник заговорил уже более серьезно, и  улыбка  исчезла  с  его  лица:  -
Собственно говоря, эта  подробность  не  так  уж  существенна,  хотя  она  и
оказалась последним звеном. В этом деле есть  детали  куда  более  странные.
Начнем с того, что, конечно, очень удивит вас. Дарнуэй умер не в семь  часов
вечера. Он был мертв с самого утра.
     - Удивит - знаете ли, слишком мягко сказано, - мрачно ответил  Пейн,  -
ведь и вы и я видели, как он целый день расхаживал по комнате.
     - Нет, этого мы не видели, - спокойно возразил отец  Браун.  -  Мы  оба
видели или, вернее, предполагали, что видим, как он  весь  день  возился  со
своим аппаратом. Но разве на голове у него не было темного покрывала,  когда
вы заходили в комнату? Когда я туда зашел, это  было  так.  И,  недаром  мне
показалось что-то странное в его фигуре. Дело тут  не  в  том,  что  он  был
хромой, а скорее в том, что он хромым не был. Он был одет в такой же  темный
костюм.  Но  если  вы  увидите  человека,  который  пытается  принять  позу,
свойственную  другому,  то  вам  обязательно  бросится  в  глаза   некоторая
напряженность и неестественность всей фигуры.
     - Вы хотите сказать, - воскликнул Пейн, содрогнувшись, - что это был не
Дарнуэй.
     - Это был убийца, - сказал  отец  Браун.  -  Он  убил  Дарнуэя  еще  на
рассвете и спрятал труп в темной комнате, а она - идеальный  тайник,  потому
что туда обычно никто не заглядывает,  а  если  и  заглянет,  то  все  равно
немного увидит. Но в семь часов вечера убийца  бросил  труп  на  пол,  чтобы
можно было все объяснить проклятием Дарнуэев.
     - Но позвольте, - воскликнул Пейн, - какой ему  был  смысл  целый  день
стеречь мертвое тело? Почему он не убил его в семь часов вечера?
     -  Разрешите  мне,  в  свою  очередь,  задать  вам  вопрос,  -  ответил
священник. - Почему портрет так и не был  сфотографирован?  Да  потому,  что
преступник поспешил убить Дарнуэя до того, как тот успел это  сделать.  Ему,
очевидно, было  важно,  чтобы  фотография  не  попала  к  антиквару,  хорошо
знавшему реликвии дома Дарнуэев.
     Наступило молчание; затем священник продолжал более тихим голосом:
     - Разве вы не видите, как все это просто? Вы сами в свое время  сделали
одно предположение, но действительность оказалась еще проще. Вы сказали, что
любой человек может придать себе сходство с портретом.  Но  ведь  еще  легче
придать портрету  сходство  с  человеком...  Короче  говоря,  никакого  рока
Дарнуэев не было. Не было стариной картины, не было  старинной  надписи,  не
было предания о человеке, лишившем жизни свою жену, но был  другой  человек,
очень жестокий и очень умный, который хотел лишить жизни  своего  соперника,
чтобы похитить его невесту. -  Священник  грустно  улыбнулся  Пейну,  словно
успокаивая его. - Вы, наверно, сейчас подумали, что я имею  в  виду  вас,  -
сказал он. - Не только вы посещали этот дом из романтических побуждений.  Вы
знаете этого человека или, вернее,  думаете,  что  знаете.  Но  есть  темные
бездны в душе Мартина Вуда, художника и любителя старины, о которых никто из
его знакомых даже не догадывается. Помните, его пригласили  в  замок,  чтобы
реставрировать картины? На языке обветшалых аристократов это значит, что  он
должен был узнать и доложить Дарнуэям, какими сокровищами  они  располагают.
Они ничуть бы не удивились, если бы в замке  обнаружился  портрет,  которого
раньше никто не замечал. Но тут требовалось большое  искусство,  и  Вуд  его
проявил. Пожалуй, он был прав, когда говорил, что если это не  Гольбейн,  то
мастер, не уступающий ему в гениальности.
     - Я потрясен, - сказал Пейн, -  но  очень  многое  мне  еще  непонятно.
Откуда он узнал, как выглядит Дарнуэй? Каким образом он убил его? Врачи  так
и не разобрались в причине смерти.
     - У мисс Дарнуэй была фотография австралийца, которую он прислал ей еще
до своего приезда, - сказал священник. - Ну, а  когда  стало  известно,  как
выглядит новый наследник, Вуду нетрудно было узнать и все остальное.  Мы  не
знаем многих деталей, но о них можно догадаться. Помните, он  часто  помогал
Дарнуэю в темной комнате, а ведь там легче легкого, скажем, уколоть человека
отравленной иглой,  когда  к  тому  же  под  рукой  всевозможные  яды.  Нет,
трудность  не  в  этом.  Меня  мучило  другое  -  как  Вуд  умудрился   быть
одновременно в двух местах? Каким образом он сумел вытащить труп  из  темной
комнаты и так прислонить его к  аппарату,  чтобы  он  упал  через  несколько
секунд, и в это же самое время разыскивать в библиотеке книгу? И  я,  старый
дурак, не  догадался  взглянуть  повнимательнее  на  книжные  полки!  Только
сейчас, благодаря счастливой случайности, я обнаружил вот на этой фотографии
простейший факт - книгу о папессе Иоанне.
     - Вы приберегли под конец самую таинственную из своих загадок, - сказал
Пейн. - Какое отношение к этой истории может иметь папесса Иоанна?
     - Не забудьте и про книгу об Исландии,  а  также  о  религии  какого-то
Фридриха. Теперь весь вопрос только в том, что за человек был покойный  лорд
Дарнуэй.
     - И только-то? - растерянно спросил Пейн.
     - Он был большой оригинал, широко образованный и с чувством юмора.  Как
человек образованный, он, конечно, знал, что никакой папессы Иоанны  никогда
не существовало. Как человек с  чувством  юмора,  он  вполне  мог  придумать
заглавие: "Змеи Исландии", - их ведь нет в природе. Я осмелюсь  восстановить
третье заглавие: "Религия Фридриха Великого", которой тоже никогда не  было.
Так вот, не кажется ли вам, что все эти названия как нельзя лучше подходят к
книгам, которые не книги, или, вернее, к книжным полкам, которые не  книжные
полки.
     - Стойте! - воскликнул Пейн. - Я понял. Это потайная  лестница  ведущая
наверх, в ту комнату, которую Вуд  сам  выбрал  для  лабораторий,  -  сказал
священник. - Да, именно потайная лестница - и ничего тут не  поделаешь.  Все
оказалось весьма банальным и глупым, а глупее всего, что я не разгадал этого
сразу. Мы все попались на удочку старинной романтики - были тут и приходящие
в упадок дворянские семейства, и разрушающиеся фамильные  замки.  Так  разве
могло  обойтись  дело  без  потайного  хода?  Это  был  тайник  католических
священников, и, честное слово, я заслужил, чтобы меня туда запрятали.

----------------------------------------------------------

     1) - Вместо отца (лат.)
     2) - Гольбейн Ганс Младший (1497-1543) - немецкий живописец и график
     3) - Мир праху его (лат.)



     Г.К. Честертон
     Тайна отца Брауна


     Перевод В. Стенича


     Фламбо - один из самых знаменитых преступников Франции, а  впоследствии
частный сыщик в Англии, давно уже бросил обе эти  профессии.  Говорили,  что
преступное прошлое не позволяло ему стать строгим  к  преступнику.  Так  или
иначе, покинув стезю романтических побегов и  сногсшибательных  приключений,
он поселился, как ему и подобало, в Испании,  в  собственном  замке.  Замок,
однако, был весьма основателен, хотя и невелик,  а  на  буром  холме  чернел
квадрат виноградника и зеленели  полосы  грядок.  Несмотря  на  свои  бурные
похождения,  Фламбо  обладал  свойством,   присущим   многим   латинянам   и
незнакомым, например, американцам  он  умел  уйти  от  суеты.  Так  владелец
крупного отеля мечтает завести на старости маленькую ферму,  а  лавочник  из
французского местечка останавливается в тот самый миг, когда  мог  бы  стать
мерзавцем-миллионером и скупить все лавки до единой, и проводит остаток дней
дома за домино. Случайно и почти внезапно Фламбо влюбился в испанку, женился
на ней, приобрел  поместье  и  зажил  семейной  жизнью,  не  обнаруживая  ни
малейшего желания вновь пуститься в странствия. Но в  одно  прекрасное  утро
семья его заметила, что он сильно возбужден и встревожен. Он вышел  погулять
с мальчиками, но вскоре  обогнал  их  и  бросился  вниз  с  холма  навстречу
какому-то человеку, пересекавшему  долину,  хотя  человек  этот  казался  не
больше черной точки.
     Точка постепенно увеличивалась, почти не меняя  очертаний,  -  попросту
говоря, она оставалась все такой же черной и круглой. Черная сутана не  была
тут в диковинку, но сутана приезжего выглядела как-то особенно буднично и  в
то же  время  приветливо  по  сравнению  с  одеждами  местного  духовенства,
изобличая в новоприбывшем жителя британских  островов.  В  руках  он  держал
короткий пухлый зонтик с тяжелым круглым набалдашником,  при  виде  которого
Фламбо чуть не расплакался от  умиления,  ибо  этот  зонтик  фигурировал  во
многих их совместных приключениях былых  времен.  Священник  был  английским
другом Фламбо, отцом Брауном, который давно собирался приехать - и все никак
не мог Они постоянно переписывались, но не видались несколько лет.

     Вскоре отец Браун очутился в центре семейства, которое было так велико,
что казалось целым племенем. Его  познакомили  с  деревянными  позолоченными
волхвами, которых дарят детям на рождество, познакомили с собакой, кошкой  и
обитателями скотного двора; познакомили с соседом, который, как и сам Браун,
отличался от здешних жителей и манерами и одеждой.
     На  третий  день  пребывания  гостя  в  маленьком  замке  туда   явился
посетитель и  принялся  отвешивать  испанскому  семейству  поклоны,  которым
позавидовал бы испанский гранд. То был высокий, седовласый,  очень  красивый
джентльмен с ослепительно сверкающими ногтями, манжетами и запонками. Однако
в его длинном лице не было и следа той томности, которую наши  карикатуристы
связывают с белоснежными манжетами и маникюром. Лицо у него было удивительно
живое и подвижное,  а  глаза  смотрели  зорко  и  прямо,  что  весьма  редко
сочетается  с  седыми  волосами.  Это   одно   могло   бы   уже   определить
национальность посетителя, равно как и некоторая гнусавость,  портившая  его
изысканную   речь,   и   слишком   близкое   знакомство    с    европейскими
достопримечательностями.  Да,  это  был  сам  Грэндисон  Чейс  из   Бостона,
американский путешественник, отдыхающий от  путешествий  в  точно  таком  же
замке на точно таком же холме.  Здесь,  в  своем  поместье,  он  наслаждался
жизнью и считал своего радушного соседа одной  из  местных  древностей.  Ибо
Фламбо, как мы уже говорили,  удалось  глубоко  пустить  в  землю  корни,  и
казалось, что он провел века среди своих виноградников и смоковниц. Он вновь
назывался своим настоящим именем - Дюрок, ибо  "Фламбо",  то  есть  "факел",
было только псевдонимом, под которым такие, как он, ведут войну с обществом.
Он  обожал  жену  и  детей,  из  дому  уходил  только  на  охоту  и  казался
американскому    путешественнику     воплощением     той     респектабельной
жизнерадостности, той разумной любви к достатку, которую американцы признают
и почитают в средиземноморских народах Камень, прикатившийся с  Запада,  был
рад отдохнуть возле южного камня, который успел обрасти таким пышным мхом.
     Мистеру Чейсу довелось слышать о Брауне, и он заговорил  с  ним  особым
тоном,  к  которому  прибегал  при  встрече  со   знаменитостями.   Инстинкт
интервьюера - сдержанный, но неукротимый - проснулся в нем.  Он  вцепился  в
Брауна, как щипцы в зуб, - надо признать,  абсолютно  без  боли  и  со  всей
ловкостью, свойственной американским дантистам.
     Они сидели во дворике, под навесом, - в  Испании  часто  входят  в  дом
через наполовину крытые внутренние дворики. Смеркалось. После заката в горах
сразу становится холодно, и  потому  здесь  стояла  небольшая  печка,  мигая
красным глазом, словно гном, и рисуя на плоских плитах рдеющие узоры. Но  ни
один отсвет огня не достигал  даже  нижних  кирпичей  высокой  голой  стены,
уходившей над ними в темно-синее небо.  В  полумраке  смутно  вырисовывались
широкие  плечи  и  большие,  как  сабли,  усы  Фламбо,  который  то  и  дело
поднимался, цедил из бочки темное вино и разливал его в  бокалы.  Священник,
склонившийся над печкой, казался совсем маленьким  в  его  тени.  Американец
ловко нагнулся вперед, опершись локтем о колено;  его  тонкое,  острое  лицо
было освещено, глаза по-прежнему сверкали умом и любопытством.
     - Смею  заверить  вас,  сэр,  -  говорил  он,  -  что  ваше  участие  в
расследовании  убийства  человека  о  двух  бородах  -  одно  из  величайших
достижений научного сыска.
     Отец Браун пробормотал что-то невнятное, а может быть, застонал.
     - Мы знакомы, - продолжал американец, - с достижениями Дюпена,  Лекока,
Шерлока Холмса, Ника Картера и прочих вымышленных сыщиков. Но мы видим,  что
ваш метод очень отличается от методов других детективов -  как  вымышленных,
так и настоящих. Кое-кто даже высказывал предположение, что у вас просто нет
метода.
     Отец Браун помолчал, потом слегка шевельнулся - или просто подвинулся к
печке - и сказал:
     - Простите... Да... Нет метода... Боюсь, что у них нет разума...
     - Я имел в виду строго научный метод, -  продолжал  его  собеседник.  -
Эдгар По в превосходных диалогах пояснил  метод  Дюпена,  всю  прелесть  его
железной логики. Доктору Уотсону приходилось выслушивать  от  Холмса  весьма
точные разъяснения с упоминанием мельчайших  деталей.  Но  вы,  отец  Браун,
кажется, никому не открыли вашей тайны.  Мне  говорили,  что  вы  отказались
читать в Америке лекции на эту тему.
     - Да, - ответил священник, хмуро глядя на печку, - отказался.
     - Ваш отказ вызвал массу толков! - подхватил  Чейс.  -  Кое-кто  у  нас
говорил, что ваш метод нельзя объяснить, потому что он  больше,  чем  метод.
Говорили, что вашу тайну нельзя раскрыть, так как она - оккультная.
     - Какая она? - переспросил отец Браун довольно хмуро.
     - Ну, непонятна для непосвященных, - пояснил Чейс. - Надо вам  сказать,
у нас в Штатах как следует поломали голову над убийством Галлупа и Штейна, и
над убийством старика Мертона, и над двойным  преступлением  Дэлмона.  А  вы
всегда попадали в самую гущу и раскрывали  тайну,  но  никому  не  говорили,
откуда вам все известно. Естественно, многие решили, что  вы,  так  сказать,
все знаете не глядя. Карлотта Браунсон  иллюстрировала  эпизодами  из  вашей
деятельности свою лекцию о формах мышления. А "Общество сестер-духовидиц"  в
Индианополисе...
     Отец Браун все еще глядел на печку, наконец он сказал громко,  но  так,
словно его никто не слышал:
     - Ох! К чему это?!
     - Этому горю не поможешь! - добродушно улыбнулся мистер Чейс. - У наших
духовидиц хватка железная. По-моему, хотите покончить с болтовней - откройте
вашу тайну.
     Отец Браун шумно вздохнул. Он уронил голову на руки, словно  ему  стало
трудно думать. Потом подняв голову и глухо сказал:
     - Хорошо! Я открою тайну.
     Он обвел потемневшими глазами темнеющий дворик - от багровых глаз печки
до древней стены, над которой все ярче блистали ослепительные южные звезды.
     - Тайна... - начал он  и  замолчал,  точно  не  мог  продолжать.  Потом
собрался с силами и сказал: - Понимаете, всех этих людей убил я сам.
     - Что? - сдавленным голосом спросил Чейс.
     - Я сам убил всех этих людей, - кротко повторил отец Браун. - Вот  я  и
знал, как все было.
     Грэндисон  Чейс  выпрямился  во  весь  свой   огромный   рост,   словно
подброшенный медленным взрывом. Не сводя глаз  с  собеседника,  он  еще  раз
спросил недоверчиво:
     - Что?
     - Я тщательно подготовил каждое преступление, - продолжал отец Браун. -
Я упорно думал над тем, как можно совершить его, - в каком состоянии  должен
быть человек, чтобы его совершить. И когда я знал, что  чувствую  точно  так
же, как чувствовал убийца, мне становилось ясно, кто он.
     Чейс прерывисто вздохнул.
     - Ну и напугали вы меня! - сказал он. - Я на  минуту  поверил,  что  вы
действительно их поубивали. Я так и увидел жирные заголовки  во  всех  наших
газетах: <Сыщик в сутане - убийца. Сотни жертв  отца  Брауна".  Что  ж,  это
хороший образ... Вы хотите сказать, что  каждый  раз  пытались  восстановить
психологию...
     Отец Браун сильно ударил  по  печке  своей  короткой  трубкой,  которую
только что собирался набить. Лицо его искривилось, а это бывало с ним  очень
редко.
     - Нет, нет, нет! - сказал он чуть ли не гневно. - Никакой это не образ.
Вот что получается, когда заговоришь о серьезных  вещах...  Просто  хоть  не
говори! Стоит завести речь о какой-нибудь нравственной истине, и вам  сейчас
же скажут, что вы выражаетесь образно. Один человек - настоящий, двуногий  -
сказал мне как-то: "Я верю в святого духа лишь в духовном  смысле".  Я  его,
конечно, спросил: "А как же еще в него верить?" - а он решил, что  я  сказал
ему, будто надо верить только в эволюцию, или в этическое  единомыслие,  или
еще в какую-то чушь. Еще раз повторяю - я видел, как  я  сам,  как  мое  "я"
совершало все эти убийства. Разумеется, я не убивал моих жертв  физически  -
но ведь дело не в том, их мог убить и кирпич. Я думал и думал,  как  человек
доходит до такого состояния, пока не начинал чувствовать, что сам  дошел  до
него, не хватает последнего толчка. Это мне посоветовал один друг -  хорошее
духовное упражнение. Кажется, он его нашел у Льва Тринадцатого,  которого  я
всегда почитал.
     - Боюсь, - недоверчиво сказал американец, глядя на священника,  как  на
дикого зверя, - что вам придется еще многое  объяснить  мне,  прежде  чем  я
пойму, о чем вы говорите. Наука сыска...
     Отец Браун нетерпеливо щелкнул пальцами.
     - Вот оно! - воскликнул он. - Вот где наши  пути  расходятся.  Наука  -
великая вещь, если это наука. Настоящая наука - одна из величайших  вещей  в
мире. Но какой смысл придают этому слову в девяти случаях из  десяти,  когда
говорят, что сыск - наука, криминология -  наука?  Они  хотят  сказать,  что
человека можно изучать снаружи, как огромное насекомое. По  их  мнению,  это
беспристрастно, а это просто бесчеловечно Они глядят на человека издали, как
на ископаемое, они разглядывают "преступный  череп",  как  рог  у  носорога.
Когда такой ученый говорит о "типе", он имеет  в  виду  не  себя,  а  своего
соседа - обычно бедного Конечно, иногда полезно взглянуть со стороны, но это
- не наука, для этого как раз нужно забыть то  немногое,  что  мы  знаем.  В
друге нужно увидеть незнакомца и подивиться  хорошо  знакомым  вещам.  Можно
сказать, что у людей - короткий выступ посреди лица или  что  мы  впадаем  в
беспамятство раз в сутки. Но то, что  вы  назвали  моей  тайной,  -  совсем,
совсем другое. Я не изучаю человека снаружи. Я  пытаюсь  проникнуть  внутрь.
Это гораздо больше, правда? - Я - внутри человека. Я поселяюсь в нем, у меня
его руки, его ноги, но я жду до тех пор, покуда я не начну думать его  думы,
терзаться его страстями, пылать его ненавистью, покуда не взгляну на мир его
налитыми кровью глазами и не найду, как он, самого короткого и прямого  пути
к луже крови. Я жду, пока не стану убийцей.
     - О! - произнес мистер Чейс, мрачно глядя на него. - И это вы называете
духовным упражнением?
     - Да, - ответил Браун. - Именно это. -  Он  помолчал,  потом  заговорил
снова. - Это такое упражнение, что лучше бы мне о нем не  рассказывать.  Но,
понимаете, не могу же я вас так отпустить. Вы еще скажете там, у себя, что я
умею колдовать или занимаюсь телепатией. Я плохо объяснил, но все это  сущая
правда. Человек никогда не будет хорошим, пока не поймет,  какой  он  плохой
или каким плохим он мог бы стать, пока он не поймет, как мало права  у  него
ухмыляться и толковать о "преступниках", словно это  обезьяны  где-нибудь  в
дальнем лесу, пока он не перестанет так гнусно обманывать  себя,  так  глупо
болтать о "низшем типе" и "порочном черепе"; пока он не выжмет из своей души
последней капли фарисейского  елея,  пока  надеется  загнать  преступника  и
накрыть его сачком, как насекомое.
     Фламбо подошел ближе, наполнил большой бокал испанским вином и поставил
его перед своим другом; точно такой же бокал стоял перед американцем.  Потом
Фламбо заговорил - впервые за весь вечер:
     - Отец Браун, кажется, привез с собой много новых тайн.  Мы  вчера  как
раз говорили о них. За то время, что мы с ним не встречались,  ему  пришлось
столкнуться с занятными людьми.
     - Да, я слышал об этих историях!  -  сказал  Чейс,  задумчиво  поднимая
бокал. - Но у меня нет к ним ключа. Может быть, вы мне  кое-что  разъясните?
Может быть, вы расскажете, как вы проникали в душу преступника?
     Отец Браун тоже поднял бокал, и в мерцании огня вино стало  прозрачным,
как кроваво-алый витраж с изображением мученика. Алое  пламя  приковало  его
взор: он не мог отвести от него глаз, словно в чаше  плескалась,  как  море,
кровь всех людей на свете, а его душа, как пловец, смиренно  углублялась  во
тьму чудовищных помыслов, глубже самых страшных чудищ, на самое илистое дно.
     В этой чаше, как в алом зеркале, он увидел много событий.  Преступления
последних лет промелькнули перед  ним  пурпурными  тенями;  то,  о  чем  его
просили  рассказать,  заплясало  перед  ним;  он  снова  видел  все,  о  чем
рассказано в этой книге.
     Вот алое вино обернулось алым закатом над  красно-бурыми  песками,  над
бурыми фигурками людей, один человек лежал, другой спешил к нему. Вот  закат
раскололся, и алые фонарики повисли на деревьях сада, алые блики заплясали в
пруду. Вот свет фонариков слился в огромный прозрачный рубин, освещающий все
вокруг, словно алое солнце, кроме тени высокого человека в  высокой  древней
митре. Вот блеск угас, и только пламя рыжей бороды плескалось на ветру,  над
серой бесприютностью болот. Все это можно было увидеть и  понять  иначе,  но
сейчас, отвечая на вызов, он вспомнил это так - и образы стали  складываться
в доводы и сюжеты.
     - Да, - сказал он, медленно поднося бокал  к  губам,  -  я  как  сейчас
помню.



     Г.К. Честертон
     Зеркало судьи


     Перевод В. Хинкиса


     Джеймс Бэгшоу и Уилфред Андерхилл были старыми друзьями и очень  любили
совершать ночные прогулки, во  время  которых  мирно  беседовали,  бродя  по
лабиринту тихих, словно вымерших улиц большого  городского  предместья,  где
оба они жили. Первый из них - рослый, темноволосый,  добродушный  мужчина  с
узкой полоской усов на верхней губе  -  служил  профессиональным  сыщиком  в
полиции, второй, невысокий блондин с проницательным, резко очерченным лицом,
был любитель, который горячо увлекался розыском преступников Читатели  этого
рассказа, написанного с подлинно научной точностью, будут  поражены,  узнав,
что говорил профессиональный полисмен, любитель же  слушал  его  с  глубокой
почтительностью.
     - Наша работа, пожалуй, единственная на свете, - говорил  Бэгшоу,  -  в
том смысле, что действия профессионала  люди  заведомо  считают  ошибочными.
Воля ваша, но никто не станет писать рассказ о парикмахере, который не умеет
стричь, и клиент вынужден прийти к нему на помощь, или об извозчике, который
не в состоянии править лошадью до тех  пор,  пока  седок  не  разъяснит  ему
извозчичью премудрость в свете новейшей философии. Но при всем том я  отнюдь
не намерен отрицать, что мы часто склонны избирать наиболее проторенный путь
или, иными словами, безуспешно  действуем  в  соответствии  с  общепринятыми
правилами. Но ошибка писателей заключается в том, что они упорно не дают нам
возможности успешно действовать в согласии с общепринятыми правилами.
     - Без сомнения, - заметил Андерхилл, - Шерлок  Холмс,  будь  он  сейчас
здесь, сказал бы, что действует в согласии с правилами и по законам логики.
     - Возможно, он был бы недалек от истины, подтвердил полисмен,  -  но  я
имел в виду правила, которым  следует  многочисленная  группа  людей.  Нечто
вроде работы в армейском штабе. Мы собираем и накапливаем информацию.
     - А вам не кажется, что и в детективных романах  это  не  исключено?  -
осведомился его друг.
     - Что ж, давайте возьмем в  виде  примера  любое  из  вымышленных  дел,
раскрытых  Шерлоком   Холмсом   и   Лестрадом,   профессиональным   сыщиком.
Предположим, Шерлок Холмс может догадаться, что  совершенно  незнакомый  ему
человек, который переходит улицу, - иностранец, просто-напросто потому,  что
тот, опасаясь попасть под автомобиль, смотрит направо, а не налево,  хотя  в
Англии движение левостороннее. Право, я охотно допускаю,  что  Холмс  вполне
способен сделать  подобную  догадку.  И  я  глубоко  убежден,  что  Лестраду
подобная догадка никогда и в голову  не  придет.  Но  при  этом  не  следует
упускать из виду тот факт, что полисмен хоть и не  может  порой  догадаться,
зато вполне может заведомо знать наверняка. Лестрад  мог  точно  знать,  что
этот прохожий - иностранец, хотя бы уже потому, что полиция,  в  которой  он
служит, обязана следить за иностранцами. Мне могут  возразить,  что  полиция
следит за всеми без различия. Поскольку я полисмен, меня радует, что полиция
знает так много: ведь всякий стремится работать на совесть. Но я к  тому  же
гражданин своей страны и порой задаюсь вопросом -  а  не  слишком  ли  много
знает полиция?
     - Да неужели вы можете всерьез утверждать,  -  воскликнул  Андерхилл  с
недоверием, - что знаете все о любом встречном, который  попадается  вам  на
любой улице? Допустим, вон из того дома сейчас выйдет человек, - разве вы  и
про него все знаете?
     - Безусловно, если он  хозяин  дома,  -  отвечал  Бэгшоу.  -  Этот  дом
арендует литератор, румын по национальности, английский подданный, обычно он
живет в Париже, но сейчас временно переселился сюда,  чтобы  поработать  над
какой-то пьесой в стихах. Его имя и фамилия - Озрик Орм,  он  принадлежит  к
новой поэтической школе, и стихи его неудобочитаемы, - разумеется, насколько
я лично могу об этом судить.
     - Но я имел в виду всех людей, которых встречаешь на улице, -  возразил
его собеседник. - Я думал о  том,  до  чего  все  кажется  странным,  новым,
безликим: эти высокие, глухие стены, эти дома, которые утопают в  садах,  их
обитатели. Право же, вы не можете знать их всех.
     - Я знаю некоторых, - отозвался Бэгшоу. - Вот за  этой  оградой,  вдоль
которой мы сейчас идем, находится сад,  принадлежащий  сэру  Хэмфри  Гвинну,
хотя обыкновенно его называют просто судья Гвинн:  он  -  тот  самый  старый
судья, который поднял такой шум по поводу шпионажа во время  мировой  войны.
Соседним домом владеет богатый торговец  сигарами.  Родом  он  из  Латинской
Америки, смуглый такой, сразу видна испанская кровь, но фамилия у него чисто
английская - Буллер. А вон тот дом, следующий  по  порядку...  постойте,  вы
слышали шум?
     - Я слышал какие-то звуки, - ответил Андерхилл, - но, право, понятия не
имею, что это было.
     - Я знаю, что это было, - сказал сыщик. -  Это  были  два  выстрела  из
крупнокалиберного револьвера, а потом - крик о помощи. И донеслись эти звуки
из сада за домом, который принадлежит судье Гвинну, из этого рая, где всегда
царят мир и законность. - Он зорко оглядел улицу и добавил:  -  А  в  ограде
одни единственные ворота, и, чтобы до них добраться,  надо  сделать  крюк  в
добрых полмили. Право же, будь эта ограда чуть пониже или  я  чуть  полегче,
тогда дело другое, но все равно я попытаюсь.
     - Вон место, где ограда и впрямь пониже, - сказал Андерхилл, - и  рядом
дерево, оно там как нельзя более кстати.
     Они пустились бежать вдоль ограды и действительно  увидели  место,  где
ограда круто понижалась, словно уходя в землю до половины, а дерево в  саду,
усеянное ярчайшими цветами, простирало наружу ветви,  золотистые  при  свете
одинокого уличного фонаря. Бэгшоу ухватился за кривой сук и перебросил  ногу
через невысокую ограду; мгновение спустя друзья уже стояли в саду, до  колен
утопая в ковре из цепких, стелющихся трав.
     В этот ночной час сад судьи Гвинна выглядел весьма своеобразно. Он  был
обширен и тянулся по  незастроенной  окраине  города,  прилегая  к  высокому
темному дому, который стоял последним, в конце улицы. Дом этот можно назвать
темным в самом прямом смысле слова, потому что ставни были закрыты наглухо и
ни один луч света не проникал наружу сквозь их щели,  по  крайней  мере,  со
стороны палисадника. Зато в самом саду, который прилегал к дому и, казалось,
тем более должен бы быть окутан тьмой, кое-где мерцали, догорая, искры,  как
будто  после  фейерверка:  словно  гигантская  огненная   ракета   упала   и
рассыпалась меж деревьев. Продвигаясь вперед,  друзья  обнаружили,  что  это
светились гирлянды цветных лампочек, которыми были унизаны деревья,  подобно
драгоценным плодам Аладдина, но в особенности  свет  изливался  из  круглого
озерца  или  пруда,  в  воде  которого  блестели  и  переливались   бледные,
разноцветные огоньки, будто и там тоже горели лампочки.
     - Может быть, у  него  торжественный  прием?  -  спросил  Андерхилл.  -
Похоже, что сад иллюминирован.
     - Нет, - возразил Бэгшоу. - Просто у него такая  прихоть,  и,  думается
мне, он предпочитает  наслаждаться  этим  зрелищем  в  одиночестве.  Обожает
забавляться  своей  собственной  маленькой  электрической  сетью,  а  щит  с
переключателями находится вон в той отдельной пристройке или флигеле, где он
работает и хранит свои бумаги. Буллер,  близкий  его  приятель,  утверждает,
что, когда горят цветные лампочки, обычно это верный признак того,  что  его
лучше не беспокоить.
     - Нечто  вроде  красного  сигнала,  предупреждающего  об  опасности,  -
заметил Андерхилл.
     - Боже правый! Боюсь, что это и есть именно такой сигнал!
     Тут сыщик пустился бежать во весь дух. А еще через мгновение  Андерхилл
сам увидел то, что видел его друг. Мерцающее  световое  кольцо,  похожее  на
нимб, иногда окружающий луну, а здесь окаймлявшее  круглый  пруд,  прерывали
две черные черты, или полосы, - как оказалось, то были  две  длинные  черные
ноги человека, который лежал ничком у пруда, уронив голову в воду.
     - Скорей! - отрывисто вскрикнул сыщик. - Кажется мне...
     Голос его смолк в отдалении, потому что он уже мчался во весь дух через
широкую лужайку, едва  различимую  при  слабом  электрическом  освещении,  и
дальше напрямик через весь сад к пруду, у которого лежал неизвестный человек
Андерхилл рысцой последовал по его стопам, но вдруг  испугался,  потому  что
произошла неожиданность Бэгшоу, который по прямой линии, как стрела, летел к
незнакомцу, распростертому подле светящегося пруда, круто свернул в  сторону
и, еще прибавив прыти, помчался к дому Андерхилл никак  не  мог  сообразить,
почему его друг так резко и внезапно переменил  направление.  Но  еще  через
секунду, когда сыщик нырнул в  тень  дома,  оттуда,  из  мрака,  послышалась
возня, сопровождаемая ругательствами, а потом Бэгшоу вновь вынырнул  оттуда,
волоча за собою упирающегося человека,  щуплого  и  рыжеволосого  Пойманный,
видимо, хотел скрыться за домом, но острый  слух  сыщика  уловил  шорох  его
шагов, едва слышный, словно трепыхание птички в кустах.
     - Андерхилл, сделайте милость, - сказал  сыщик,  -  бегите  к  пруду  и
посмотрите, что и как. Ну, а вы  кто  такой  будете?  -  спросил  он,  резко
останавливаясь. - Имя, фамилия?
     - Майкл Флуд, - отвечал незнакомец вызывающим тоном. Был он  маленький,
тщедушный, с непомерно длинным крючковатым носом на узком  и  сухом,  словно
пергаментном личике, бледность которого была  особенно  заметна,  оттененная
огненно-рыжей шевелюрой. - Я тут, смею заверить, ни при чем. Когда я пришел,
он уже лежал мертвый, и мне стало страшно. Я из газеты, хотел взять  у  него
интервью.
     - Когда вы, газетчики,  берете  интервью  у  знаменитостей,  -  заметил
Бэгшоу, - разве принято у вас перелезать для этого через садовую ограду?
     И он сурово указал на двойную цепочку следов,  тянувшихся  по  аллее  к
цветочной клумбе.
     Человечек, назвавшийся Флудом, тоже напустил на себя суровое выражение.
     - Газетному репортеру порой приходится перелезать через  ограды,  чтобы
взять интервью, - сказал он. - Я долго стучал в парадную дверь, но так и  не
достучался. Дело в том, что лакей отлучился куда-то.
     - А почему вы знаете, что он отлучился? - спросил сыщик, глядя на  него
с подозрением.
     - Да потому, - отвечал Флуд с явно напускным хладнокровием, - что не  я
один лазаю через садовые ограды. Весьма вероятно, что и  вы  сделали  то  же
самое. Во всяком случае, и лакей это сделал, я только  минуту  назад  видел,
как он спрыгнул с ограды возле самой калитки, по ту сторону сада.
     - Но отчего же  он  не  воспользовался  калиткой?  -  продолжал  допрос
Бэгшоу.
     - А я почем знаю? -  огрызнулся  Флуд.  -  Вероятно,  оттого,  что  она
заперта. Но спрашивайте у него, а не у меня, вон он как раз возвращается.
     И в самом деле, близ дома показалась  еще  чья-то  смутная  тень,  едва
различимая в полутьме, пронизанной слабым электрическим светом, а потом стал
виден широкоплечий человек в красной жилетке, надетой поверх  заношенной  до
невероятия Ливреи. Он  торопливо,  но  спокойно  и  уверенно  приближался  к
боковой дверке дома,  когда  окрик  Бэгшоу  заставил  его  остановиться.  Он
неохотно  подошел,  и  можно  было  теперь  разглядеть  желтоватое  лицо   с
азиатскими чертами, которым вполне соответствовали прилизанные иссиня-черные
волосы.
     Бэгшоу резко повернулся к человеку, назвавшему себя Флудом.
     - Может ли кто-нибудь в этой округе удостоверить вашу личность?
     - Таких и по всей стране немного отыщется, - недовольно буркнул Флуд. -
Я только недавно переехал сюда из Ирландии.  Единственный,  кого  я  знаю  в
здешних краях, это священник церкви святого Доминика отец Браун.
     - Вы оба  извольте  оставаться  здесь,  -  сказал  Бэгшоу.  И  добавил,
обращаясь к лакею: - Но вас я прошу пойти в дом,  позвонить  по  телефону  в
церковь святого Доминика и попросить отца Брауна  приехать  сюда  как  можно
скорее. Да смотрите, без фокусов.
     Пока энергичный  сыщик  принимал  меры  на  случай  возможного  бегства
задержанных, его друг, как ему  и  было  сказано,  поспешил  на  место,  где
разыгралась трагедия. Место это выглядело  довольно  странно:  поистине,  не
будь  трагедия  столь  ужасна,  она  представлялась  бы  в  высшей   степени
фантастической. Мертвый человек (при самом беглом  осмотре  сразу  же  стало
ясно, что он действительно мертв) лежал, уронив голову в пруд,  и  мерцающее
искусственное   освещение   окружало   его    голову    каким-то    подобием
святотатственного нимба. Лицо у него было изможденное и  неприятное,  голова
почти облысела, только по бокам еще курчавились редкие пряди: седоватые,  со
стальным отливом, они завивались  колечками,  хотя  висок  размозжила  пуля,
Андерхилл сразу узнал черты, которые видел на многочисленных портретах  сэра
Хэмфри Гвинна. На покойном был фрак, и его длинные,  тонкие,  как  у  паука,
ноги чернели, раскинутые в разные стороны на крутом берегу,  с  которого  он
упал. Словно  по  роковой,  поистине  дьявольской  прихоти,  кровь  медленно
сочилась  в  светящуюся  воду,  и  струйка  змеилась,  прозрачно-алая,   как
предзакатное облако.
     Андерхилл сам не мог бы сказать, сколько времени он простоял, глядя  на
зловещий труп, а  потом  поднял  голову  и  увидел,  что  над  ним,  у  края
обрывистого берега, появились четверо незнакомцев. Он ожидал прихода  Бэгшоу
и пойманного ирландца и легко догадался, кто человек в красной жилетке. Но в
четвертом  из  них  была  какая-то  странная  и   смешная   торжественность,
непостижимым образом совмещавшая несовместимое. Он был приземист,  круглолиц
и носил шляпу, напоминавшую черный нимб. Андерхилл догадался, что перед  ним
священник; но при этом ему  почему-то  вспомнилась  старая,  почерневшая  от
времени гравюра, на которой была изображена "Пляска смерти".
     Потом он услыхал, как Бэгшоу сказал священнику:
     - Я очень рад, что вы можете удостоверить личность этого  человека,  но
все же прошу иметь в виду, что он, тем  не  менее,  остается  под  некоторым
подозрением. Конечно, вполне может статься, что он невиновен: но как  бы  то
ни было, а в сад он проник необычным способом.
     - Я и сам  считаю  его  невиновным,  -  сказал  священник  бесстрастным
голосом. - Но, разумеется, я могу и ошибаться.
     - А почему, собственно, вы считаете его невиновным?
     - Именно потому, что он  проник  в  сад  столь  необычным  способом,  -
отвечал церковнослужитель. - Понимаете ли, сам я проник сюда способом вполне
обычным. Но очень похоже, что я чуть ли не единственный попал сюда так,  как
это принято. В наши дни самые достойные люди перелезают в сад через ограду.
     - А что вы называете обычным способом? - осведомился сыщик.
     -  Ну,  как  вам  сказать,  -  отвечал  отец  Браун  с  самой   истовой
откровенностью. - Я вошел через парадную дверь. Обычно я вхожу в дома именно
таким путем.
     - Прошу прощения, - заметил Бэгшоу, - но не так уж важно,  каким  путем
вошли сюда вы, если только у вас нет желания сознаться в убийстве.
     - А по-моему, это очень важно, - мягко возразил  священник.  -  Дело  в
том, что, когда я входил в парадную  дверь,  мне  бросилось  в  глаза  нечто
такое, чего остальные, по всей вероятности, не могли видеть.
     - Что же это было?
     - Совершеннейший разгром, - все так же мягко  объяснил  отец  Браун.  -
Большое зеркало в конце  коридора  разбито,  пальма  опрокинута,  пол  усеян
черепками глиняного горшка. И я сразу понял, что случилось неладное.
     - Вы правы, - согласился Бэгшоу, помолчав немного. - Если  вы  все  это
видели, тут налицо прямая связь с преступлением.
     - А если тут  налицо  связь  с  преступлением,  -  продолжал  священник
вкрадчиво, - то вполне можно предположить, что некий человек  никак  с  этим
преступлением не связан. И человек этот - мистер Майкл Флуд, который  проник
в сад через стену, а потом  пытался  выбраться  отсюда  столь  же  необычным
способом. Именно необычность поведения убеждает меня в его невиновности.
     - Войдемте в дом, - сказал Бэгшоу отрывисто.
     Когда они переступили порог  боковой  двери,  пропустив  лакея  вперед,
Бэгшоу отстал на несколько шагов и тихо заговорил со своим другом.
     - Этот лакей ведет себя как-то странно, - сказал он. - Утверждает,  что
его фамилия Грин, но я сомневаюсь в его правдивости: несомненно лишь одно  -
он действительно служил у Гвинна, и, по всей  видимости,  другой  постоянной
прислуги здесь не было. Но, к величайшему моему удивлению, он клянется,  что
его хозяин вообще не был в саду, ни живой, ни мертвый. Говорит, будто старый
судья уехал на званый обед в Юридическую коллегию  и  должен  был  вернуться
лишь через несколько часов, потому-то, мол, сам он и позволил себе ненадолго
отлучиться из дома.
     - А объяснил ли он, - спросил Андерхилл, - что побудило его  отлучиться
столь странным образом?
     - Нет, во всяком случае, сколько-нибудь вразумительного  объяснения  из
него так и не удалось вытянуть, - отвечал  сыщик.  -  Право  же,  я  его  не
понимаю. Он чего-то смертельно боится.
     За боковой дверью начиналась  длинная,  тянувшаяся  через  все  здание,
прихожая, куда вела со стороны  фасада  парадная  дверь,  над  которой  было
старомодное,  полукруглое  оконце,  одним  своим  видом  нагонявшее   тоску.
Сероватые  проблески  рассвета  уже  мерцали  среди  темноты,  словно  блики
какого-то   унылого,   тусклого   восхода,   а   прихожую   слабо   освещала
одна-единственная лампа  под  абажуром,  тоже  весьма  старомодным,  которая
стояла на полке в дальнем углу. При неверном  ее  свете  Бэгшоу  увидел  тот
полнейший разгром, о  котором  говорил  Браун.  Высокая  пальма  с  длинными
веерообразными листьями была опрокинута, от  горшка  из  темнокрасной  глины
остались одни черепки.  Черепки  эти  усеивали  ковер  вперемешку  со  слабо
поблескивающими осколками разбитого зеркала, а пустая рама  так  и  осталась
висеть тут же, на стене. Перпендикулярно этой стене, от  боковой  дверки,  в
которую они вошли, тянулся в глубь дома широкий коридор. В дальнем его конце
виднелся телефон, по которому лакей и вызвал  сюда  священника;  еще  дальше
через приотворенную дверь виднелись тесно сомкнутые ряды толстенных  книг  в
кожаных переплетах, и ясно было, что дверь эта ведет в кабинет судьи.
     Бэгшоу стоял, глядя себе под ноги, на  глиняные  черепки,  смешанные  с
осколками зеркального стекла.
     - Вы совершенно правы, - сказал он священнику. - Здесь  была  настоящая
схватка. По всей видимости - схватка между Гвинном и его убийцей.
     - Мне в самом деле кажется, - скромно заметил священник,  -  что  здесь
имело место некое происшествие.
     - Да, происшествие действительно имело место, и ясно, какое  именно,  -
подтвердил сыщик. - Убийца вошел через парадную  дверь  и  застал  Гвинна  в
доме. Вероятно, сам Гвинн его и впустил, завязалась смертельная  борьба,  и,
по-видимому, был сделан случайный выстрел, который вдребезги разнес зеркало,
хотя его могли разбить и ударом ноги  или  как-нибудь  еще.  Гвинну  удалось
вырваться, и он ринулся в сад, где  преследователь  настиг  его  у  пруда  и
пристрелил. Я полагаю,  что  картина  преступления  уже  восстановлена,  но,
разумеется, мне необходимо тщательно осмотреть все остальные комнаты.
     В остальных комнатах не удалось, однако, обнаружить ничего интересного,
хотя Бэгшоу многозначительно указал на заряженный  автоматический  пистолет,
который он отыскал в библиотеке, обшаривая ящики письменного стола.
     - Похоже, что судья ожидал покушения, - сказал сыщик, - но странно, что
он не взял с собой оружия, когда вышел к дверям.
     Наконец они вернулись в прихожую и направились к парадной двери, причем
отец Браун рассеянно скользил взглядом вокруг себя. Два коридора,  оклеенных
одинаковыми  выцветшими  обоями  с   невзрачным   серым   рисунком,   словно
подчеркивали пышность пыльных и грязных безделушек викторианских  времен,  а
также  позеленевшей  от  времени  старинной  бронзовой   лампы   и   тусклой
позолоченной рамы, в которую было вставлено разбитое зеркало.
     - Есть примета, что разбитое зеркало предвещает несчастье, - сказал он.
- Но тут весь дом - словно  предвестие  беды.  Удивительно,  что  даже  сама
мебель...
     - Как странно, - перебил его Бэгшоу. - Я думал, парадная дверь заперта,
а она только на щеколде.
     Ему никто не ответил: все вышли за дверь и очутились  во  втором  саду,
перед домом, сад этот был поменьше и попроще,  здесь  пестрели  цветы,  а  в
одном конце рос забавно подстриженный кустарник с круглой аркой, похожей  на
зеленую пещеру, куда вели полуобрушенные ступеньки.
     Отец Браун подошел к арке и заглянул внутрь. Потом он  вдруг  исчез  из
виду, а через несколько мгновений остальные услышали у себя над головами его
голос, спокойный и ровный, словно он беседовал с кем-то на верхушке  дерева.
Сыщик направился следом и обнаружил,  что  скрытая  лестница  поднималась  к
некоему подобию обветшавшего  мостика,  повисшего  над  темным  и  пустынным
уголком сада. Мостик огибал дом, и оттуда открывался вид на цветные огоньки,
мерцавшие наверху и  внизу.  Возможно,  мостик  этот  был  плодом  какой  то
странной фантазии архитектора, которому вздумалось  построить  над  лужайкой
нечто вроде аркады с галереей поверху. Бэгшоу подумал,  что  в  этом  тупике
прелюбопытно застать человека в столь ранний час,  перед  рассветом,  но  не
стал  тратить  время  на  дальнейшие  раздумья.  Он  рассматривал  человека,
которого они со священником здесь застигли.
     Человек этот стоял к  ним  спиной,  низкорослый,  в  сером  костюме,  и
единственное,  что  выделялось  в  его  внешности,  была  густая   шевелюра,
ярко-желтая, как головка огромного расцветающего  лютика  Она  действительно
выделялась, словно гигантский нимб, и, когда он медленно и угрюмо повернулся
к ним лицом, это сходство  произвело  какое-то  ошеломляющее  и  неожиданное
впечатление. Такой нимб мог бы окружать удлиненное, кроткое, как  у  ангела,
лицо, но у этого  человека  лицо  было  злобное  и  морщинистое,  с  мощными
челюстями и коротким носом, какие бывают у боксеров после перелома.
     - Насколько я понимаю, это мистер Орм, знаменитый поэт, - произнес отец
Браун невозмутимо, словно представлял их друг другу в светской гостиной.
     - Кто бы он ни был, - сказал Бэгшоу, - я  вынужден  обеспокоить  его  и
пригласить вниз, где ему придется ответить на несколько вопросов.
     Там,  в  углу  старого  сада,  ранним  утром,   когда   серые   сумерки
обволакивают густые кусты, скрывавшие  вход  на  полуобрушенную  галерею,  и
позже,  при  самых  различных  обстоятельствах  и   на   различных   стадиях
официального следствия, которое  приобретало  все  более  серьезный  оборот,
обвиняемый отрицал решительно все, утверждая, что лишь намеревался  зайти  к
сэру Хэмфри Гвинну, но это ему не удалось, потому что, сколько он ни  звонил
у двери, никто не открыл на  его  звонки.  Когда  ему  указали,  что  дверь,
собственно, не была заперта, он насмешливо хмыкнул. Когда ему намекнули, что
час для такого посещения был  выбран  необычайно  поздний,  он  презрительно
фыркнул. То немногое, что удалось из него вытянуть, звучало  крайне  туманно
либо потому, что он действительно почти не умел говорить по-английски,  либо
же потому, что он ловко притворялся, будто крайне  плохо  знает  этот  язык.
Убеждения его носили нигилистический и разрушительный характер, и  такую  же
направленность усматривали в его стихах те читатели, которые  способны  были
их понять; представлялось вполне вероятным, что  дела,  которые  он  имел  с
судьей, равно как и ссора между ним и  упомянутым  судьей,  были  связаны  с
анархическими идеями. Всякий знал, что Гвинна преследовала навязчивая  идея,
- ему с недавних пор  всюду  чудились  большевистские  шпионы,  как  некогда
чудились германские. И все же одно совпадение,  замеченное  почти  сразу  же
после поимки его соседа,  укрепило  в  Бэгшоу  мысль,  что  к  делу  следует
отнестись серьезно. Когда они вышли  через  ворота  на  улицу,  им  случайно
попался навстречу другой сосед  убитого  судьи,  торговец  сигарами  Буллер,
которого нетрудно было узнать  по  смуглому  сварливому  лицу  и  неизменной
орхидее в петлице - он был известным  знатоком  по  части  выращивания  этих
цветов. Ко всеобщему удивлению он приветствовал поэта, тоже  своего  соседа,
как ни в чем не бывало, словно заведомо ожидал его здесь встретить.
     - Привет, а вот и я, - вскричал он. - Видно, ваш разговор  со  стариком
Гвинном изрядно затянулся?
     - Сэр Хэмфри Гвинн мертв,  -  сказал  Бэгшоу.  -  Я  веду  следствие  и
вынужден просить у вас объяснений.
     Буллер застыл на месте, словно окаменев, видимо, изумленный до  глубины
души. Кончик его раскуренной сигары мерно вспыхивал и  тускнел,  но  смуглое
лицо скрывалось в тени, наконец он заговорил, резко переменив тон.
     - Я хотел только сказать, - выдавил он из себя, - что два  часа  назад,
когда я шел мимо, мистер Орм входил вот в эти ворота, вероятно,  намереваясь
повидаться с сэром Хэмфри.
     - Но он утверждает, что так и не повидался с ним, - заметил  Бэгшоу.  -
Даже в дом не входил.
     - Долгонько же ему пришлось проторчать под дверью, - сказал Буллер.
     - Да, - согласился отец Браун, - и вам долгонько пришлось проторчать на
улице.
     - Я ушел к себе, - сказал торговец сигарами. - Написал несколько писем,
а потом снова вышел их отослать.
     - Придется вам дать показания  несколько  позже,  -  сказал  Бэгшоу.  -
Доброй ночи, или, вернее, доброго утра.
     Процесс Озрика Орма,  обвиняемого  в  убийстве  Хэмфри  Гвинна,  вызвал
газетную шумиху, которая не утихала много недель подряд. Все пути обрывались
на загадке: что же было в течение двух часов, с  той  минуты,  когда  Буллер
видел, как Орм входил в ворота, и до того, как отец Браун застал его в саду,
где он, по- видимому, и провел целых два часа.  Времени  этого  было  вполне
достаточно, чтобы совершить добрых полдюжины убийств,  и  обвиняемый  вполне
мог бы совершить их просто от нечего делать, ибо он не сумел  сколько-нибудь
вразумительно объяснить, что же он все-таки делал. Прокурор  доказывал,  что
он имел полную возможность убить судью,  так  как  парадная  дверь  была  на
щеколде,  а  боковая,  ведущая  в  большой  сад,  и  вовсе  открыта.  Суд  с
напряженным интересом выслушал Бэгшоу, который восстановил картину схватки в
прихожей, после чего остались столь явные  следы;  к  тому  же  впоследствии
полиция нашла пулю, которая попала в  зеркало.  И,  наконец,  зеленая  арка,
благодаря которой  обнаружили  подсудимого,  была  очень  похожа  на  тайное
укрытие. С другой стороны, сэр Мэттью Блейк, талантливый и опытный  адвокат,
вывернул  этот  довод  буквально  наизнанку,  он  осведомился,   для   чего,
спрашивается, человеку самому лезть в ловушку, откуда заведомо  нет  выхода,
хотя не в пример благоразумней было бы попросту выскользнуть на  улицу.  Сэр
Мэттью Блейк также очень искусно воспользовался тайной, которая  по-прежнему
окутывала причину убийства. Воистину поединок по этому вопросу  между  сэром
Мэттью Блейком и сэром  Артуром  Трейверсом,  столь  же  блестящим  юристом,
выступавшим в роли обвинителя, окончился в пользу подсудимого. Сэр Артур мог
лишь выдвинуть предположение о большевистском заговоре, но предположение это
представлялось довольно шатким. Зато когда перешли к рассмотрению загадочных
действий, которые Орм совершил в ночь убийства, обвинитель сумел выступить с
гораздо большим эффектом.
     Подсудимый был вызван для дачи  свидетельских  показаний,  в  сущности,
лишь поскольку его проницательный адвокат полагал,  что  отсутствие  таковых
произведет неблагоприятное впечатление, - однако Орм отмалчивался, когда его
допрашивал защитник, так же упорно, как и в ответ на вопросы прокурора.  Сэр
Артур Трейверс постарался извлечь из этого непоколебимого молчания  возможно
больше выгод, но заставить Орма заговорить так и не удалось. Сэр  Артур  был
высок ростом, худощав, с длинным, мертвенно-бледным лицом и  казался  прямой
противоположностью сэру Мэттью Блейку, этому здоровяку с блестящими птичьими
глазами. Но если сэр Мэттью держался уверенно и  задиристо,  как  петух,  то
сэра Артура скорее можно было сравнить  с  журавлем  или  аистом:  когда  он
подавался вперед,  осыпая  поэта  вопросами,  длинный  его  нос  удивительно
походил на клюв.
     - Итак, вы утверждаете перед присяжными, - вопросил он тоном, в котором
проскрипнуло явное недоверие, - что даже не входили в дом покойного судьи?
     - Нет! - коротко отвечал Орм.
     -  Однако,  насколько  я  понимаю,  вы  собирались  с  ним  повидаться.
Вероятно, вам нужно было повидаться с ним безотлагательно. Ведь  недаром  вы
прождали два долгих часа у парадной двери?
     - Да, - последовал ответ.
     - И при этом вы даже не заметили, что дверь не заперта?
     - Нет, - сказал Орм.
     - Но что же, объясните на милость, делали вы битых  два  часа  в  чужом
саду?  -  настойчиво  допытывался  обвинитель.  -  Ведь  делали  же  вы  там
что-нибудь, позвольте полюбопытствовать?
     - Да.
     - Быть может, это тайна? - осведомился сэр Артур со злорадством.
     - Это тайна для вас, - отвечал поэт.
     За эту мнимую тайну и ухватился сэр Артур, соответственно построив свою
обвинительную речь. Со смелостью, которую  многие  из  присутствующих  сочли
поистине наглой, он самую  таинственность  поступка  Орма,  этот  главный  и
наиболее  убедительный  довод  защитника,  использовал  в  своих  целях.  Он
преподнес этот поступок как первый, еще смутный признак  некоего  обширного,
тщательно подготовленного заговора, жертвой которого пал пламенный  патриот,
задушенный, так сказать, щупальцами гигантского спрута.
     - Да! - воскликнул обвинитель прерывающимся от негодования  голосом.  -
Мой уважаемый и высокоученый коллега совершенно прав! Мы не знаем в точности
причины убийства верного сына нашего отечества. Равно не узнаем  мы  причины
убийства следующего патриота. Возможно, мой высокоученый коллега  сам  падет
жертвой  своих  заслуг  перед  государством   и   той   ненависти,   которую
разрушительные силы ада питают к законоблюстителям, тогда он  будет  убит  и
тоже никогда  не  узнает  причины  убийства.  Добрую  половину  почтеннейшей
публики, присутствующей здесь, в этом зале, зарежут  ночью,  во  сне,  и  мы
опять-таки не узнаем причины. Мы никогда не узнаем  причины  и  не  арестуем
бандитов, а страна наша превратится в пустыню, поскольку адвокатам позволено
прекращать судебные разбирательства, используя  давным-давно  отживший  свой
век довод о невыясненной "причине", хотя все  прочие  факты,  относящиеся  к
делу, все вопиющие несообразности, все очевидные умолчания  свидетельствуют,
что перед нами Каин собственной персоной.
     - Никогда еще не видал, чтобы сэр Артур так волновался,  -  рассказывал
позднее Бэгшоу в узком кругу друзей. - Некоторые утверждают, что он  впервые
преступил все и всяческие границы, и полагают,  что  прокурору  не  пристала
подобная мстительность. Но должен признать, в этом жалком дьяволе  с  желтой
шевелюрой поистине было нечто  омерзительное,  и  впечатление  это  невольно
повлияло на обвинительную речь. Мне все время смутно вспоминалось то, что Де
Куинси (1) написал о мистере Уильямсе, этом гнусном убийце, который умертвил
целых два семейства. Помнится, Де Куинси писал, что у этого самого  Уильямса
волосы были неестественно яркого желтого цвета, потому что  он  выкрасил  их
каким-то хитрым составом, рецепт которого вывез из Индии, где  даже  лошадей
умеют красить хоть  в  зеленый,  хоть  в  синий  цвет.  А  потом  воцарилось
невероятное гробовое молчание, как в доисторической пещере; не скрою, это на
меня сильно подействовало, и в  скором  времени  я  почуял,  что  на  скамье
подсудимых сидит настоящее чудовище. Если такое чувство появилось  лишь  под
воздействием красноречия сэра Артура, вся  ответственность  за  то,  что  он
вложил в свою речь столько страсти, падала исключительно на него.
     - Не  забывайте,  ведь  он  был  другом  покойного  Гвинна,  -  ввернул
Андерхилл, стараясь объяснить пылкость прокурора. - Один мой знакомый видел,
как они недавно пьянствовали вдвоем  после  какого-то  званого  обеда.  Смею
полагать, что именно поэтому он вел себя столь несдержанно при разборе дела.
Но мне представляется сомнительным, вправе ли  кто-нибудь  руководствоваться
при подобных обстоятельствах личными чувствами.
     - На это он не пошел бы ни в коем случае, - возразил  Бэгшоу.  -  Готов
биться  об  заклад,  что   сэр   Артур   Трейверс   никогда   не   стал   бы
руководствоваться только личными чувствами, сколь бы сильны они ни были.  Он
слишком дорожит своим общественным положением. Ведь он из числа  тех  людей,
которых не удовлетворяет даже удовлетворенное честолюбие. Право, я  не  знаю
другого подобного человека, который прилагал  бы  столько  усилий,  лишь  бы
сохранить достигнутое. Нет, поверьте,  вы  извлекли  ложную  мораль  из  его
страстной проповеди. Если он упорно продолжал в том же духе, стало быть,  он
совершенно  убежден  в  своей  правоте  и   надеется   возглавить   какое-то
политическое движение против заговора, о котором шла речь. У него непременно
были веские причины требовать осуждения  Орма  и  не  менее  веские  причины
полагать, что требование это будет удовлетворено. Ведь факты говорят  в  его
пользу. И такая самоуверенность не сулит обвиняемому ничего доброго.
     Тут он увидел среди собравшихся тихого, незаметного человечка.
     - Ну-с, отец Браун, -  сказал  он  с  улыбкой,  -  каково  ваше  мнение
относительно того, как ведется у нас судебный процесс?
     - Ну-с, - отвечал ему в тон отец Браун, -  пожалуй,  меня  более  всего
поражает прелюбопытное обстоятельство: оказывается, парик может  преобразить
человека до неузнаваемости. Вот вы удивлялись, что обвинитель метал громы  и
молнии. А мне доводилось видеть, как он на минутку  снимал  свой  парик,  и,
право же, передо мной оказывался совершенно другой человек. Начнем  с  того,
что он совсем лысый.
     - Боюсь, что это никак не могло помешать ему метать громы и  молнии,  -
возразил Бэгшоу. - Едва ли  мыслимо  построить  защиту  на  том  факте,  что
обвинитель лыс, ведь верно?
     - Верно, но лишь отчасти, - добродушно отозвался отец Браун.  -  Говоря
откровенно, я размышлял о том, как, в сущности, мало люди одного круга знают
о людях, принадлежащих к совершенно иному кругу.  Допустим,  я  оказался  бы
среди людей, слыхом не слыхавших про Англию. Допустим, я  рассказал  бы  им,
что у меня на родине живет человек,  который  даже  под  страхом  смерти  не
задаст ни одного  вопроса,  покуда  не  водрузит  на  голову  сооружение  из
конского волоса с мелкими косичками на затылке и  седоватыми  кудряшками  по
бокам, как у пожилой матроны викторианских времен Они сочли бы  это  нелепой
прихотью. А ведь прокурор отнюдь не склонен  к  прихотям,  он  всего-навсего
привержен к  светским  условностям.  Но  те  люди  сочли  бы  это  прихотью,
поскольку понятия не имеют об английских юристах и вообще не знают даже, что
такое юрист. Ну а юрист, в свою очередь, не знает, что  такое  поэт.  Он  не
понимает, что прихоть одного поэта вовсе  не  представляется  другим  поэтам
прихотью. Ему кажется нелепым, что Орм гулял по изумительно  красивому  саду
два часа, предаваясь полнейшему безделью. Боже правый! Да ведь  поэт  примет
как должное, если узнает, что некто бродил по этому саду целых десять  часов
подряд, сочиняя стихотворение. Даже защитник Орма решительно ничего  тут  не
понял.
     Ему  и  в  голову  не  пришло  задать   обвиняемому   вопрос,   который
напрашивается сам собой.
     - Что же это за вопрос? - осведомился Бэгшоу.
     - Помилуйте, разумеется, надо было  спросить,  какое  стихотворение  он
сочинял в ту ночь, - ответил отец Браун, начиная терять  терпение,  -  какая
именно  строчка  ему  не  удавалась,  какого  эпитета   он   искал,   какого
совершенства стремился достичь. Будь в суде люди с  образованием,  способные
понять, что такое литература, они сообразили бы без малейшего труда, что Орм
занимался там настоящей работой. Фабриканта вы непременно спросили  бы,  как
идут дела у него на фабрике. Но никого  не  интересуют  обстоятельства,  при
которых создаются стихи. Ведь сочинять стихи - все  равно,  что  предаваться
безделью.
     - Ваши доводы превосходны, - сказал сыщик,  -  но  зачем  же  тогда  он
скрывался? Зачем залез по винтовой  лесенке  наверх  и  торчал  там  -  ведь
лесенка эта никуда не вела?
     - Помилосердствуйте, да именно затем, что она никуда не вела, это яснее
ясного! - воскликнул отец Браун, приходя в волнение. - Ведь всякий, кто хоть
мельком видел галерею над садом, уводящую в  полуночную  тьму,  легко  может
понять, что творческую душу неудержимо повлечет туда, как малого ребенка.
     Он умолк и стоял, помаргивая, в  полнейшем  молчании,  а  потом  сказал
извиняющимся тоном:
     - Простите великодушно, хотя мне  кажется  странным,  что  ни  один  из
присутствовавших не принял во внимание столь простых обстоятельств дела.  Но
было еще одно немаловажное обстоятельство. Разве вы не знаете, что поэт, как
и художник, находит один-единственный ракурс. Всякое  дерево,  или,  скажем,
пасущаяся корова, или проплывающее над головой облачко в известном отношении
исполнены глубокого смысла, точно так же буквы составляют слово, только лишь
если их поставить в строго определенном порядке. Ну вот, исключительно с той
высокой галереи можно  было  увидеть  сад  в  нужном  ракурсе  Вид,  который
открывался оттуда, так же невообразим, как  четвертое  измерение.  Это  было
нечто вроде колдовской перспективы: вроде взгляда на небо сверху вниз, когда
звезды словно растут на деревьях, а светящийся пруд подобен луне, упавшей на
землю, как в  волшебной  сказке  из  тех,  что  рассказывают  детям  на  сон
грядущий. Орм мог бы созерцать все это до бесконечности. Скажите вы ему, что
путь этот никуда не ведет, поэт ответил бы, что он уже привел его  на  самый
край света. Но неужели вы полагаете, что он мог бы  вымолвить  такое,  когда
давал свидетельские показания? И если бы даже у  него  язык  повернулся  это
вымолвить, что сказали бы вы сами? Вот вы рассуждаете о  том,  что  человека
должны судить равные ему. Так почему же среди присяжных не было поэтов?
     - Вы говорите так, будто вы сами поэт, - сказал Бэгшоу.
     - Благодарение господу, это  не  так,  -  ответствовал  отец  Браун.  -
Благодарение всемилостивому господу, священник оказался  милосердней  поэта.
Избави вас бог  узнать,  какое  испепеляющее,  какое  жесточайшее  презрение
испытывает этот поэт ко всем вам, - лучше уж броситься в Ниагарский водопад.
     - Возможно, вы глубже меня знаете  творческую  душу,  -  сказал  Бэгшоу
после продолжительного молчания. - Но  в  конечном  счете  мой  ответ  проще
простого. Вы способны лишь утверждать, что он мог бы сделать то, что сделал,
и при этом не совершить преступления. Но в  равной  мере  можно  принять  за
истину, что он, однако же, преступление совершил. И позвольте спросить, кто,
кроме него, мог совершить это преступление?
     - А вы не подозреваете лакея по фамилии  Грин?  -  спросил  отец  Браун
задумчиво - Ведь он дал довольно путаные показания.
     - Вон что, - перебил его Бэгшоу. - По-вашему, стало быть, выходит,  что
преступление совершил Грин.
     - Я глубоко убежден в обратном, - возразил священник - Я только спросил
ваше мнение относительно этого странного происшествия. Ведь отлучался он  по
пустячной причине, просто-напросто захотел выпить, или  пошел  на  свидание,
или что-нибудь в этом роде. Но вышел он в калитку, а обратно  перелез  через
садовую изгородь. Иными словами, это значит, что дверь он оставил  открытой,
а когда вернулся, она была уже  заперта.  Почему?  Да  потому  -  что  Некий
Незнакомец уже вышел через нее
     - Убийца, - неуверенно пробормотал сыщик. - Вы знаете, кто он?
     - Я знаю, как он выглядит, - отвечал отец Браун невозмутимо.  -  Только
это одно я и знаю наверняка. Он, так сказать, у  меня  на  глазах  входит  в
парадную дверь при свете лампы, тускло горящей в прихожей: я вижу его, вижу,
как он одет, вижу даже черты его лица!
     - Как прикажете вас понимать?
     - Он очень похож на сэра Хэмфри Гвинна, - отвечал священник.
     - Что за чертовщина, в самом-то деле? - вопросил Бэгшоу. -  Ведь  я  же
видел, Гвинн лежал мертвый, уронив голову в пруд.
     - Ну да, это само собой, - ответствовал отец Браун.
     Помолчав, он продолжал неторопливо:
     - Вернемся к вашей гипотезе, превосходной во всех  отношениях,  хотя  я
лично не вполне с вами  согласен.  Вы  полагаете,  что  убийца  вошел  через
парадную дверь, застал судью в  прихожей,  затеял  с  ним  борьбу  и  разбил
вдребезги зеркало, после чего судья бежал в  сад,  где  его  и  пристрелили.
Однако же мне все это кажется мало правдоподобным. Допустим, судья и в самом
деле пятился через всю прихожую, а затем через коридор, но все равно у  него
была  возможность  избрать  один  из  двух  путей  к  отступлению:  он   мог
направиться либо в сад, либо же - во внутренние комнаты. Вероятнее всего, он
избрал бы путь, который ведет внутрь дома, не так ли? Ведь там, в  кабинете,
лежал заряженный пистолет, там же у него и телефонный аппарат  стоит.  Да  и
лакей его был там, или, по крайней мере, он имел основания так думать. Более
того, даже к своим соседям он оказался бы тогда ближе. Так почему он отворил
дверь, которая ведет в сад, теряя драгоценные секунды, и  выбежал  на  зады,
где не от кого было ждать помощи?
     - Но  ведь  нам  точно  известно,  что  он  вышел  из  дома  в  сад,  -
нерешительно промолвил его собеседник. - Это известно нам совершенно  точно,
ведь там его и нашли.
     - Нет, он не выходил из дома по той простой причине, что его в доме  не
было, - возразил отец Браун. - С вашего  позволения,  я  имею  в  виду  ночь
убийства. Он был тогда во флигеле. Уж это я, словно астролог, сразу прочитал
в темноте по звездам, да, по  тем  красным  и  золотым  звездочкам,  которые
мерцали в саду.  Ведь  щит  включения  находится  во  флигеле:  лампочки  не
светились бы вообще, не будь  сэра  Хэмфри  во  флигеле.  Потом  он  пытался
укрыться в доме, вызвать по телефону полицию, но  убийца  застрелил  его  на
крутом берегу пруда.
     - А как же тогда разбитый цветочный горшок,  и  опрокинутая  пальма,  и
осколки зеркала? - вскричал Бэгшоу - Да ведь вы сами все это обнаружили!  Вы
сами сказали, что в прихожей была жестокая схватка.
     Священник смущенно моргнул.
     - Да неужели? - произнес он едва слышно. - Право, не может быть,  чтобы
я такое сказал. Во всяком случае, у меня и в мыслях этого не было. Насколько
мне помнится, я сказал  только,  что  в  прихожей  нечто  произошло.  И  там
действительно нечто произошло, но это была не схватка.
     - В таком случае, почему же разбито зеркало? - резко спросил Бэгшоу.
     - Потому что в него попала пуля, - внушительно отвечал  отец  Браун.  -
Пулю эту выпустил преступник. А пальму, вероятно,  опрокинули  разлетевшиеся
куски зеркала.
     - Ну и куда еще мог он палить, кроме как в Гвинна? - спросил сыщик.
     -  Право,  это  уже  принадлежит  к  области  метафизики,  -   произнес
церковнослужитель скучающим голосом. - Разумеется,  в  известном  смысле  он
метил в Гвинна. Но дело в том, что Гвинна там не было, и, значит, выстрелить
в него убийца никак не мог. Он был в прихожей один.
     Священник умолк на мгновение, потом продолжал невозмутимо:
     - Вот у меня перед глазами зеркало, то самое, что висело тогда в  углу,
еще целехонькое, а над ним длиннолистная пальма. Вокруг полумрак, в  зеркале
отражаются серые, однообразные стены, и вполне  может  почудиться,  что  там
коридор. И еще может почудиться, будто человек, отраженный в  зеркале,  идет
из внутренних комнат. Вполне может также почудиться, будто это хозяин дома -
если только отражение имело с ним хотя бы самое отдаленное сходство.
     - Подождите! - вскричал Бэгшоу. - Я, кажется, начинаю...
     - Вы начинаете все понимать сами, - сказал отец Браун. -  Вы  начинаете
понимать, отчего все, подозреваемые в этом убийстве, заведомо невиновны.  Ни
один из них ни при каких обстоятельствах не мог принять  свое  отражение  за
Гвинна. Орм сразу узнал  бы  свою  шапку  желтых  волос,  которую  никак  не
спутаешь с лысиной. Флуд увидел бы рыжую шевелюру, а Грин - красную жилетку.
К тому же все трое низкого роста и одеты скромно, а потому ни один из них не
счел бы свое отражение за высокого, худощавого, пожилого человека во  фраке.
Тут нужно искать кого-то другого, такого же высокого и худощавого. Поэтому я
и сказал, что знаю внешность убийцы.
     - И что же вы хотите этим доказать? - спросил Бэгшоу, пристально  глядя
на него.
     Священник издал отрывистый, хрипловатый смешок, который резко отличался
от его обычного мягкого голоса.
     - Я хочу  доказать,  что  ваше  предположение  смехотворно  и  попросту
немыслимо, - отвечал он.
     - Как вас понимать?
     - Я намерен построить защиту обвиняемых, - сказал отец Браун, - на  том
факте, что прокурор лыс.
     - Господи боже! - тихо промолвил сыщик и встал, озираясь по сторонам.
     А отец Браун возобновил свою речь и произнес невозмутимым тоном:
     - Вы проследили действия многих людей, причастных  к  этому  делу:  вы,
полисмены, очень интересовались поступками  поэта,  лакея  и  журналиста  из
Ирландии. Но вы совершенно забыли о поступках самого убитого. Между тем  его
лакей  был  искренне  удивлен,  когда  узнал,  что  хозяин  возвратился  так
неожиданно.  Ведь  судья  уехал  на  званый  обед,  который  не  мог  быстро
кончиться, поскольку там присутствовали все светила юриспруденции,  а  Гвинн
вдруг уехал оттуда домой. Он не захворал, потому что не просил вызвать врача
можно сказать почти с уверенностью, что он поссорился с кем-то из выдающихся
юристов. Среди этих юристов нам и следовало в самую  первую  очередь  искать
его недруга. Итак, судья вернулся домой и ушел в свой  флигель,  где  хранил
все личные бумаги, касавшиеся государственной измены. Но  выдающийся  юрист,
который знал, что в этих бумагах  содержатся  какие-то  улики  против  него,
сообразил последовать за судьей, намеревавшимся его уличить. Он тоже был  во
фраке, только в кармане этого фрака лежал  револьвер.  Вот  и  вся  история:
никто даже не заподозрил бы истины, если б не зеркало.
     Мгновение он задумчиво вглядывался в даль, а потом заключил:
     - Странная это штука - зеркало - рама, как у  обыкновенной  картины,  а
между тем в ней можно увидеть сотни различных картин, причем очень  живых  и
мгновенно исчезающих навеки. Да, было нечто странное в зеркале, что висело в
конце этого коридора с серыми стенами, под зеленой пальмой.  Можно  сказать,
это было волшебное зеркало, ведь у него совсем  особая  судьба,  потому  что
отражения, которые в нем появлялись, пережили его и витали в  воздухе  среди
сумерек, наполнявших дом, словно призраки, или, по крайней  мере,  остались,
словно некая отвлеченная схема, словно  основа  доказательства.  По  крайней
мере, мы могли, будто с помощью  заклинания,  вызвать  из  небытия  то,  что
увидел сэр Артур Трейверс. Кстати, в словах, которые вы сказали о нем,  была
доля истины.
     - Рад это слышать, - отозвался Бэгшоу несколько угрюмо, но добродушно -
Какие же это слова?
     - Вы сказали, - объяснил священник, - что у сэра Артура, вероятно, есть
веские причины постараться отправить Орма на виселицу.
     Неделю спустя  священник  снова  встретился  с  сыщиком  и  узнал,  что
соответствующие власти уже начали  новое  дознание,  но  оно  было  прервано
сенсационным событием.
     - Сэр Артур Трейверс... - начал отец Браун.
     - Сэр Артур Трейверс мертв, - коротко сказал Бэгшоу.
     - Вот как! - произнес священник прерывающимся голосом.  -  Стало  быть,
он...
     - Да, - подтвердил Бэгшоу, -  он  снова  выстрелил  в  того  же  самого
человека, только уже не отраженного в зеркале.

-------------------------------------------------------------

     1) - Де Куинси Томас (1785-1859)  английский  писатель,  автор  очерков
"Убийство как одно из изящных искусств"



     Г.К. Честертон
     Тайна Фламбо


     Перевод В. Стенича


     - ...Те убийства, в которых я играл роль убийцы... - сказал отец Браун,
ставя бокал с вином на стол.
     Красные тени преступлений вереницей пронеслись перед ним.
     -  Правда,  -  продолжал  он,  помолчав,  -   другие   люди   совершали
преступление раньше и освобождали меня от физического участия.  Я  был,  так
сказать, на положении дублера. В любой  момент  я  был  готов  сыграть  роль
преступника. По крайней мере, я вменил себе в  обязанность  знать  эту  роль
назубок. Сейчас я вам поясню: когда я пытался представить себе  то  душевное
состояние, в котором крадут или убивают, я  всегда  чувствовал,  что  я  сам
способен украсть или убить только в определенных психологических условиях  -
именно таких, а не иных, и притом не всегда наиболее очевидных.  Тогда  мне,
конечно, становилось ясно, кто преступник, и это не всегда был тот, на  кого
падало подозрение.
     Например, легко было решить, что  мятежный  поэт  убил  старого  судью,
который терпеть не мог мятежников. Но мятежный поэт  не  станет  убивать  за
это, вы поймете почему, если влезете в его шкуру. Вот я и влез,  сознательно
стал пессимистом, поборником анархии, одним из тех,  для  кого  мятеж  -  не
торжество справедливости, а разрушение.  Я  постарался  избавиться  от  крох
трезвого здравомыслия, которые мне посчастливилось унаследовать или собрать.
Я закрыл и завесил все окошки, через которые светит  сверху  добрый  дневной
свет. Я представил себе ум,  куда  проникает  только  багровый  свет  снизу,
раскалывающий скалы и разверзающий пропасти в небе. Но самые  дикие,  жуткие
видения не помогли мне понять, зачем  тому,  кто  так  видит,  губить  себя,
вступать в конфликт с презренной полицией, убивая одного из тех, кого сам он
считает старыми дураками. Он не  станет  это  делать,  хотя  и  призывает  к
насилию в своих стихах Он потому и не станет, что пишет стихи и песни. Тому,
кто может выразить себя в песне, незачем выражать себя в убийстве. Стихи для
него - истинные события, они нужны ему, еще и еще. Потом я подумал о  другом
пессимисте: о том, кто охраняет этот  мир,  потому  что  полностью  от  него
зависит Я подумал, что, если бы не благодать, я сам  бы  стал,  быть  может,
человеком, для которого реален  только  блеск  электрических  ламп,  мирским
светским человеком, который живет только для этого мира и не верит в другой,
тем, кто может вырвать из тьмы кромешной только успех  и  удовольствия.  Вот
кто пойдет на  все,  если  встанет  под  угрозу  его  единственный  мир!  Не
мятежник, а мещанин  способен  на  любое  преступление,  чтобы  власти  свою
мещанскую   честь.   Представьте   себе,   что   значит   разоблачение   для
преуспевающего судьи. Ведь вышло бы  наружу  то,  чего  его  мир,  его  круг
действительно не терпит - государственная измена. Если б я оказался  на  его
месте и у меня была бы под рукой только его философия, один бог  знает,  что
бы я натворил.
     - Многие скажут, что ваше упражнение мрачновато, - сказал Чейс.
     - Многие думают, - серьезно ответил Браун, - что милосердие и  смирение
мрачны. Не будем об этом спорить. Я ведь просто отвечаю вам,  рассказываю  о
своей работе. Ваши соотечественники оказали мне честь: им интересно, как мне
удалось предотвратить ошибки правосудия. Что ж, скажите им, что мне  помогла
мрачность. Все ж лучше, чем магия!
     Чейс задумчиво хмурился  и  не  спускал  глаз  со  священника.  Он  был
достаточно умен, чтобы понять его, и в то же время  слишком  разумен,  чтобы
все это принять. Ему казалось, что он говорит с одним человеком - и с сотней
убийц. Было что-то жуткое в маленькой фигурке, скрючившейся, как  гном,  над
крошечной печкой. Страшно было подумать, что в этой круглой  голове  кроется
такая бездна безумия и потенциальных преступлений. Казалось, густой мрак  за
его спиной населен темными тенями, духами зловещих преступников, не  смеющих
перешагнуть через магический круг раскаленной печки, но  готовых  ежеминутно
растерзать своего властелина.
     - Мрачно, ничего не поделаешь, - признался Чейс. - Может, это не  лучше
магии. Одно скажу: вам, наверное, было интересно. - Он помолчал -  Не  знаю,
какой из вас преступник, но писатель из вас вышел бы очень хороший.
     - Я имею дело только с истинными происшествиями,  -  ответил  Браун.  -
Правда, иногда труднее вообразить истинное происшествие, чем вымышленное.
     - В особенности когда это сенсационное преступление, - сказал Чейс.
     - Мелкое  преступление  гораздо  труднее  вообразить,  чем  крупное,  -
ответил священник.
     - Не понимаю, - промолвил Чейс.
     - Я имею в виду заурядные преступления, вроде кражи  драгоценностей,  -
сказал отец  Браун.  -  Например,  изумрудного  ожерелья,  или  рубина,  или
искусственных золотых рыбок. Трудность тут  в  том,  что  нужно  ограничить,
принизить  свой  разум.  Вдохновенные,  искренние  шарлатаны,  спекулирующие
высшими понятиями, не способны на такой простой поступок. Я был уверен,  что
пророк не крал рубина, а граф не крал золотых рыбок.  А  вот  человек  вроде
Бэнкса мог украсть ожерелье. Для тех, других, драгоценность - кусок  стекла,
а они умеют  смотреть  сквозь  стекло.  Для  пошлого  же,  мелкого  человека
драгоценный камень - это рыночная ценность.
     Стало быть, вам нужно обкорнать свой  разум,  стать  ограниченным.  Это
ужасно трудно. Но иногда  вам  приходят  на  помощь  какие-нибудь  мелочи  и
проливают свет на тайну. Так, например, человек, который  хвастает,  что  он
"вывел на чистую воду" профессора черной и белой магии или еще какого-нибудь
жалкого фокусника, всегда ограничен. Он из того сорта людей, которые  "видят
насквозь" несчастного бродягу и, рассказывая про него небылицы, окончательно
губят его. Иногда очень тяжело влезать в такую шкуру. И вот когда  я  понял,
что такое ограниченный ум, я уже знал, где  искать  его.  Тот,  кто  пытался
разоблачить  пророка,  украл  рубин;  тот,  кто  издевался  над  оккультными
фантазиями своей сестры, украл ожерелье. Такие люди  всегда  неравнодушны  к
драгоценностям, они не могут,  как  шарлатаны  высшей  марки,  подняться  до
презрения к ним. Ограниченные, неумные преступники всегда рабы  всевозможных
условностей. Оттого они и становятся преступниками.
     Правда, нужно очень стараться, чтобы низвести себя  до  такого  низкого
уровня. Для того чтобы стать рабом условностей, надо  до  предела  напрягать
воображение. Нелегко стремиться к  дрянной  безделушке,  как  к  величайшему
благу. Но это можно...  Вы  можете  сделать  так:  вообразите  себя  сначала
ребенком-сладкоежкой; думайте о том, как хочется взять в лавке  какие-нибудь
сласти; о том, что есть одна вкусная вещь, которая вам особенно  по  душе...
Потом отнимите от всего этого ребяческую поэзию;  погасите  сказочный  свет,
освещавший в детских грезах эту лавку; вообразите, что вы хорошо знаете  мир
и рыночную стоимость сластей... Сузьте ваш дух, как фокус камеры... И вот  -
свершилось!
     Он говорил так, словно его посетило видение.
     Грэндисон Чейс все еще смотрел на  него,  хмурясь,  с  недоверием  и  с
интересом.  На  секунду  в  его  глазах  даже  зажглась  тревога.  Казалось,
потрясение, испытанное им при первых признаниях священника, еще не улеглось.
Он твердил себе, что он, конечно,  не  понял,  что  он  ошибся,  что  Браун,
разумеется, не может быть чудовищным убийцей, за которого он его  на  минуту
принял. Но все ли ладно с этим человеком, который так  спокойно  говорит  об
убийствах и убийцах? А может, все- таки он чуточку помешан?
     - Не думаете ли вы, - сказал он отрывисто, - что эти  ваши  опыты,  эти
попытки перевоплотиться в преступника, делают вас чрезмерно  снисходительным
к преступлению?
     Отец Браун выпрямился и заговорил более четко:
     - Как раз наоборот! Это решает всю  проблему  времени  греха:  вы,  так
сказать, раскаиваетесь впрок.
     Воцарилось молчание. Американец глядел на высокий навес, простиравшийся
до половины дворика, хозяин, не шевелясь,  глядел  в  окно.  Вновь  раздался
голос священника; теперь он  звучал  иначе  -  казалось,  что  он  доносится
откуда-то снизу.
     - Есть два пути борьбы со злом, - сказал он. - И  разница  между  этими
двумя путями, быть может, глубочайшая пропасть в современном сознании.  Одни
боятся зла, потому что оно далеко. Другие - потому что оно близко. И ни одна
добродетель, и ни один порок не отдалены так друг  от  друга,  как  эти  два
страха.
     Никто не ответил ему, и он продолжал так же весомо, словно ронял  слова
из расплавленного олова:
     - Вы называете преступление ужасным потому, что вы  сами  не  могли  бы
совершить его. Я называю его ужасным потому, что  представляю,  как  бы  мог
совершить  его.  Для  вас  оно  вроде  извержения  Везувия;  но,  право  же,
извержение Везувия не так ужасно, как, скажем, пожар в этом  доме.  Если  бы
тут внезапно появился преступник...
     - Если бы тут появился преступник, - улыбнулся Чейс, - то вы, я  думаю,
проявили бы к нему чрезмерную снисходительность. Вы, вероятно, стали бы  ему
рассказывать,  что  вы  сами  преступник,  и  объяснили,  что   ничего   нет
естественней, чем ограбить своего отца или  зарезать  мать.  Честно  говоря,
это, по-моему,  непрактично.  От  подобных  разговоров  ни  один  преступник
никогда не исправится. Все эти теории и гипотезы - пустая болтовня. Пока  мы
сидим здесь, в уютном,  милом  доме  мосье  Дюрока,  и  знаем,  как  мы  все
добропорядочны, мы можем себе  позволить  роскошь  поболтать  о  грабителях,
убийцах и тайнах их души. Это  щекочет  нервы.  Но  те,  кому  действительно
приходится иметь дело с грабителями и убийцами, ведут себя совершенно иначе.
Мы сидим в полной безопасности у печки и знаем, что наш  дом  не  горит.  Мы
знаем, что среди нас нет преступника.
     Мосье Дюрок, чье имя только что было  упомянуто,  медленно  поднялся  с
кресла; его огромная тень, казалось, покрыла все кругом, и сама  тьма  стала
темнее.
     - Среди нас есть преступник, - сказал он. - Я - Фламбо, и  за  мной  по
сей день охотится полиция двух полушарий.
     Американец глядел на него сверкающими остановившимися  глазами;  он  не
мог ни пошевельнуться, ни заговорить.
     - В том, что я говорю, нет ни мистики, ни метафор, - сказал  Фламбо.  -
Двадцать лет я крал этими самыми руками, двадцать лет я удирал от полиции на
этих самых ногах. Вы,  надеюсь,  согласитесь,  что  это  большой  стаж.  Вы,
надеюсь, согласитесь, что мои судьи и преследователи имели дело с  настоящим
преступником. Как вы считаете, могу я знать, что они думают о  преступлении?
Сколько проповедей произносили праведники, сколько почтенных людей  обливало
меня презрением! Сколько поучительных лекций я выслушал!  Сколько  раз  меня
спрашивали, как я мог пасть так низко? Сколько раз мне твердили, что ни один
мало-мальски достойный человек не способен опуститься в такие бездны  греха!
Что вызывала во мне эта болтовня, кроме смеха? Только мой друг  сказал  мне,
что он знает, почему я краду. И с тех пор я больше не крал.
     Отец Браун поднял руку, словно хотел  остановить  его.  Грэндисон  Чейс
глубоко, со свистом вздохнул.
     - Все, что я вам сказал, правда! - закончил Фламбо. - Теперь вы  можете
выдать меня полиции.
     Воцарилось мертвое молчание; только из высокого темного дома  доносился
детский смех да в хлеву хрюкали большие серые свиньи. А потом вдруг звенящий
обидой голос нарушил тишину.  То,  что  сказал  Чейс,  могло  бы  показаться
неожиданным всякому, кто незнаком с американской чуткостью и не  знает,  как
близка она к чисто испанскому рыцарству.
     - Мосье Дюрок!  -  сказал  Чейс  довольно  сухо.  -  Мы  с  вами,  смею
надеяться, друзья, и мне очень больно, что вы сочли меня способным на  столь
грязный поступок. Я пользовался  вашим  гостеприимством  и  вниманием  вашей
семьи. Неужели я могу сделать такую мерзость только потому, что вы по  вашей
доброй воле посвятили меня в небольшую часть  вашей  жизни?  К  тому  же  вы
защищали  друга.  Ни  один  джентльмен  не   предаст   другого   при   таких
обстоятельствах. Лучше уж просто стать  доносчиком  и  продавать  за  деньги
человеческую кровь. Неужели вы себе можете представить подобного Иуду?
     - Кажется, я могу, - сказал отец Браун.



     Г.К. Честертон
     Скандальное происшествие с отцом Брауном


     Перевод И. Бернштейн


     Было бы нечестно, повествуя о приключениях отца Брауна, умолчать о  той
скандальной истории, в которую он оказался однажды замешан. И  по  сей  день
есть люди - наверно, даже среди его прихожан, - утверждающие,  что  имя  его
запятнано. Случилось это в Мексике, в  живописной  придорожной  гостинице  с
несколько  сомнительной  репутацией,  как  выяснилось   позже.   По   мнению
некоторых, в тот раз  пристрастие  к  романтике  и  сочувствие  человеческим
слабостям  толкнули  отца  Брауна  на  совершенно  безответственный  и  даже
безнравственный  поступок.  Сама  по  себе  история  очень   проста,   своей
простотой-то она и удивительна.
     Троя погибла из-за Елены, этот же прискорбный случай произошел по  вине
прекрасной Гипатии Поттер.
     Американцы отличаются особым  талантом  (который  европейцы  не  всегда
умеют ценить) создавать авторитеты снизу, так сказать, по инициативе широкой
публики. Как все хорошее на свете, такой порядок имеет свои светлые стороны;
одна из них, уже отмеченная мистером УЭЛЛСОМ и другими, состоит, например, в
том, что человек может пользоваться влиянием, не занимая при  этом  никакого
поста. Красивая женщина играет роль некоронованной королевы, даже  если  она
не кинозвезда  и  не  стопроцентная  американка  по  Гибсону.  И  вот  среди
красавиц, имевших счастье - или несчастье - быть у всех на  виду,  оказалась
некая Гипатия  Хард.  Она  уже  прошла  подготовку  под  картечью  цветистых
комплиментов в разделах светской хроники местных газет и достигла  положения
особы,  у  которой  стремятся  получить   интервью   настоящие   журналисты.
Очаровательно улыбаясь, она успела высказаться о Войне и Мире, о Патриотизме
и Сухом законе, об Эволюции и Библии. Ни один из этих вопросов не затрагивал
основ  ее  популярности,  да  и  трудно,  пожалуй,  сказать,  на  чем   она,
собственно, основывалась, эта ее популярность. Красота и богатый папаша - не
редкость у нее на родине, но в ней было еще что-то особо притягательное  для
блуждающего ока прессы. Почти никто из поклонников в глаза  ее  не  видел  и
даже не надеялся увидеть, и ни один не рассчитывал извлечь для  себя  пользу
из доходов ее отца. Ее  популярность  была  просто  романтической  легендой,
современным субститутом мифологии; и на этом фундаменте впоследствии выросла
другая романтическая легенда, более красочная  и  бурная,  героиней  которой
предстояло ей  стать  и  которая,  как  думали  многие,  вдребезги  разнесла
репутацию отца Брауна, а также и некоторых других людей.
     Те, кому американская сатира  дала  прозвище  "сестер-плакальщиц"  (1),
вынуждены были принять - одни восторженно, другие покорно - ее брак с  одним
весьма достойным и всеми уважаемым бизнесменом по фамилии Поттер.  Считалось
позволительным даже называть ее иногда миссис Поттер, при  этом  само  собой
разумелось, конечно, что ее муж - всего только муж миссис Поттер.
     И  тут  разразился  большой  скандал,  превзошедший  самые   заманчивые
опасения ее недругов и друзей. Имя Гипатии Поттер стали связывать  с  именем
некоего литератора, проживавшего в Мексике,  американца  по  подданству,  но
весьма латинского американца по духу. К сожалению,  его  пороки,  как  и  ее
добродетели, всегда служили лакомой пищей для газетных репортеров.  Это  был
не кто иной, как - прославленный -  или  обесславленный  -  Рудель  Романес,
поэт, чьи книги  завоевали  всемирную  популярность  благодаря  изъятиям  из
библиотек и преследованиям со стороны полиции. Как бы то ни было, но ясная и
мирная   звезда   Гиппатии   Поттер   блистала   теперь   на   небосводе   в
непосредственной близости  с  этой  кометой.  Он  действительно  походил  на
комету, поскольку был волосат  и  горяч;  первое  явствовало  из  портретов,
второе - из стихов. И как всякая комета, он обладал разрушительной силой: за
ним в виде огненного хвоста тянулась цепь разводов, что одни  объясняли  его
успехами в роли любовника,  а  другие  -  провалами  в  роли  мужа.  Гипатии
приходилось нелегко. Человек, который  должен  на  глазах  у  публики  вести
безупречную  личную  жизнь,  испытывает  свои  трудности  -  чувствует  себя
манекеном в витрине, где для всеобщего обозрения оборудован уютный  домашний
уголок. Газетные репортеры публиковали какие-то туманные фразы  относительно
Великого  Закона  Любви  и   Высшего   Самовыражения.   Язычники   ликовали.
"Сестры-плакальщицы" допустили в  своих  комментариях  нотку  романтического
сожаления, у некоторых из них - наиболее закаленных - даже хватило  смелости
процитировать строки из известного стихотворения Мод Мюллер о  том,  что  на
свете нет слов печальнее, чем: "Это могло бы быть...". А мистер Эгер П. Рок,
ненавидевший "сестер-плакальщиц" праведной лютой ненавистью, заявил, что  по
данному поводу он полностью солидарен  с  Брет-  Гартом,  предложившим  свой
вариант известного стихотворения:

     Куда печальнее нам видеть вещи суждено.
     Так есть, однако ж быть так не должно.

     Ибо мистер Рок был твердо - и справедливо - убежден в  том,  что  очень
многого не должно было бы быть.
     Он беспощадно и яростно критиковал  деградацию  общества  на  страницах
газеты "Миннеаполисский метеор" и вообще был человек смелый и честный.  Быть
может, в своем негодовании он проявлял  некоторую  односторонность,  но  это
чувство было у него здоровой реакцией на сентиментальную манеру  современной
прессы  и  так  называемого  общественного  мнения  смешивать  праведное   и
неправедное. И прежде всего он боролся против того святотатственного  ореола
славы, которым окружаются бандиты и гангстеры. Правда, в  своем  раздражении
он чересчур склонен  был  исходить  из  предпосылки,  что  все  гангстеры  -
латиноамериканцы, а  все  латиноамериканцы  -  гангстеры.  Однако  этот  его
предрассудок, хотя, быть может, и отдающий  провинцией,  все  же  производил
освежающее впечатление в  той  атмосфере  восторженно-трусливого  поклонения
героям, когда профессиональный убийца почитался как законодатель  мод,  если
только,  по  отзывам  печати,  он  улыбался  неотразимой  улыбкой  и   носил
безупречный смокинг.
     К моменту, когда, собственно,  начинается  эта  история,  предубеждения
против латиноамериканцов переполнили душу мистера Рока, потому  что  он  как
раз находился на их территории; решительно и гневно шагая вверх по холму, он
направлялся к белому зданию отеля в живописном кольце пальм, где, по слухам,
остановились Поттеры и, стало быть,  находился  двор  таинственной  королевы
Гипатии. Эгер Рок даже с виду был типичный пуританин, скорей даже,  пожалуй,
мужественный пуританин XVII столетия, а не один из тех менее жестоковыйных и
более грамотных их потомков, которые расплодились в  XX  веке.  Если  б  ему
сказали, что его необычная старомодная черная шляпа, обычный хмурый  взор  и
суровое, как из камня высеченное лицо набрасывают мрачную тень на  солнечные
пальмы и виноградники, он,  несомненно,  был  бы  польщен.  Влево  и  вправо
устремлял он взор, горящий неусыпным подозрением. И вдруг на  гребне  холма,
впереди себя, на фоне субтропического заката увидел  силуэты  двух  фигур  в
таких позах, которые и у менее подозрительного человека могли  бы  возбудить
кое-какие подозрения.
     Один из тех двоих выглядел сам по себе примечательно. Он стоял как  раз
в том месте, где дорога переваливает через холм, четко рисуясь на фоне  неба
над долиной, словно нарочно выбрал и эту позицию, и эту позу.  Закутанный  в
широкий черный плащ,  в  байроническом  стиле,  он  высоко  вскинул  голову,
которая в своей темной красе была удивительно похожа на голову  Байрона.  Те
же вьющиеся волосы, те же глубоко вырезанные ноздри, и даже нечто вроде того
же презрения к миру и негодования сквозило во всей его  фигуре.  В  руке  он
сжимал довольно длинную палку, или, вернее, трость  с  острым  наконечником,
какими пользуются альпинисты, и сейчас она казалась фантастическим  подобием
копья. Впечатление это еще  усиливалось  благодаря  контрасту  с  комическим
обликом второго человека, державшего в руке зонт. Это был совершенно  новый,
тщательно свернутый зонт, совсем не такой,  например,  как  знаменитый  зонт
отца Брауна. И сам  приземистый,  толстый  человечек  с  бородкой  был  одет
аккуратно, точно клерк, в легкий воскресный костюм. Но прозаический его зонт
был угрожающе поднят, словно  изготовлен  к  нападению.  Защищаясь,  высокий
человек с палкой быстро  шагнул  ему  навстречу,  но  тут  вся  сцена  вдруг
приобрела комический вид; зонт сам собой раскрылся, заслонив своего упавшего
владельца, и противник  его  оказался  в  позе  рыцаря,  пронзающего  копьем
карикатурное подобие щита. Но он не стал заходить  дальше  и  вонзать  копье
глубже; выдернув острие своей трости, он с раздражением отвернулся и зашагал
по дороге прочь. Коротенький человечек поднялся с  земли,  аккуратно  сложил
зонт и тоже зашагал по дороге, но в противоположном  направлении,  к  отелю.
Рок не слышал ни слова из того, что было сказано  сторонами  этого  нелепого
вооруженного конфликта, но, идя по дороге  вслед  за  коротеньким  бородатым
человеком, он о  многом  успел  подумать.  Романтический  плащ  и  несколько
опереточная красота одного  из  них  в  сочетании  со  стойкой  самообороной
другого как нельзя лучше совпадали с той историей, ради которой он приехал в
Мексику, и он заключил, что этих двоих зовут Романее и  Поттер  Догадка  его
полностью подтвердилась, когда,  войдя  из-под  колоннады  в  вестибюль,  он
услышал голос бородатого, звучавший не  то  сварливо,  не  то  повелительно.
По-видимому, он говорил с управляющим или с кем-то из прислуги и,  насколько
разобрал Рок, предостерегал их против какого-то  весьма  опасного  субъекта,
появившегося в округе.
     - Даже если он уже побывал в отеле, -  говорил  бородатый  в  ответ  на
какие-то неразборчивые возражения, - я все же настаиваю, чтобы больше его не
впускали. За такими типами должна следить полиция, и, уж во всяком случае, я
не позволю, чтобы он докучал леди.
     В мрачном молчании слушал его Рок, и уверенность его  росла;  затем  он
проскользнул через  вестибюль  к  нише,  где  находилась  книга  для  записи
приезжих,  и,  раскрыв  ее  на  последней  странице,  убедился,  что   "тип"
действительно побывал в  отеле:  имя  Руделя  Романеса,  этой  романтической
знаменитости, было вырисовано в книге крупными буквами иностранного вида,  а
немного пониже, довольно близко друг от друга, стояли имена Гипатии Поттер и
Элиса Т. Поттера, выписанные добропорядочным и вполне американским почерком.
     Эгер Рок недовольно озирался и повсюду вокруг себя,  даже  в  небогатой
внутренней отделке отеля, видел то, что было ему  больше  всего  ненавистно.
Может быть, и неразумно негодовать из-за того, что на апельсиновых  деревьях
- даже на тех, что растут в кадках, - зреют апельсины; еще  того  неразумнее
возмущаться, что ими пестрят старенькие занавески и выцветшие обои.  Но  для
него, как ни странно, эти узоры в виде красно-золотых солнц,  перемежающихся
кое-где серебряными лунами, были квинтэссенцией всего самого  недопустимого.
Они воплощали в его глазах слабохарактерность и падение нравов, которые  он,
исходя из своих принципов, осуждал в  современном  обществе  и  которые  он,
исходя из своих предрассудков, связывал с теплом и негой юга. Его  раздражал
даже вид потемневшего полотна, на котором  неясно  вырисовывался  неизменный
пастушок Ватто (2) со своей  гитарой,  или  голубой  кафель  с  обязательным
купидончиком верхом на дельфине. Здравый смысл мог бы  подсказать  ему,  что
все эти предметы он, наверное, не раз видел в витринах  магазинов  на  Пятой
авеню, однако здесь они были для него дразнящими голосами  сирен  -  исчадий
языческого Средиземноморья.  Внезапно  все  вокруг  него  переменилось,  как
меняется  неподвижное  отражение  в  зеркале,  когда  по  нему   промелькнет
быстролетная тень, и комнату наполнило чье-то требовательное присутствие. Он
медленно, даже нехотя,  обернулся  и  понял,  что  перед  ним  -  знаменитая
Гипатия, о которой он столько читал и слышал в течение многих лет.
     Гипатия Поттер, урожденная Хард, обладала  той  особенной  красотой,  в
применении к которой эпитет "лучистая" сохраняет свое первоначальное, прямое
значение: ее воспетая газетчиками Индивидуальность исходила от  нее  в  виде
ослепительных лучей. Она не стала бы менее красивой и сделалась бы,  кое  на
чей вкус, только более привлекательной, если бы  не  столь  щедро  одаривала
всех этими лучами, но ее учили, что подобная замкнутость - чистейший эгоизм.
Она могла бы сказать, что целиком отдала себя на службу обществу; правильнее
было бы сказать, что она, наоборот, обрела себя на службе обществу;  но  так
или  иначе  служила  она  обществу  вполне  добросовестно.  И   поэтому   ее
ослепительные голубые глаза действительно разили,  точно  мифические  стрелы
Купидона, которые убивают на расстоянии. Впрочем, цели, которых она при этом
добивалась, носили  абстрактный  характер,  выходящий  за  пределы  обычного
кокетства. От белокурых, почти бесцветных волос, уложенных вокруг  головы  в
виде ангельского нимба, казалось, исходила электрическая радиация. Когда  же
она поняла, что стоящий перед ней незнакомец - не кто иной, как мистер  Эгер
Рок из "Миннеаполисского метеора",  ее  глаза  заработали,  как  сверхмощные
прожекторы, обшаривающие горизонты Соединенных Штатов.
     Однако на этот  раз,  как  вообще  иногда  случалось,  прекрасная  дама
ошиблась. Сейчас Эгер Рок не был Эгером Роком из "Миннеаполисского метеора".
Он был просто Эгером Роком, и в душе его возник могучий и  чистый  моральный
порыв, не имевший ничего общего с грубой деятельностью газетного  репортера.
Сложное, смешанное - рыцарское и национальное  -  чувство  красоты  и  вдруг
родившаяся потребность немедленно совершить какой-нибудь  высоконравственный
поступок, - также черта национальная, - придали ему  храбрости  выступить  в
новой  возвышенно-  оскорбительной  роли.  Он  припомнил   другую   Гипатию,
прекрасную последовательницу неоплатоников, припомнил свой любимый эпизод из
романа Кингсли (2), где молодой монах бросает героине упрек в  распутстве  и
идолопоклонстве. И, остановившись перед Гипатией  Поттер,  строго  и  твердо
произнес:
     - Прошу прощенья, мадам, но я хотел бы сказать  вам  несколько  слов  с
глазу на глаз.
     - Ну, что ж, - ответила она, обводя комнату  своим  сияющим  взором,  -
только можно ли считать, что мы с вами здесь с глазу на глаз?
     Рок тоже оглядел комнату, но не увидел никаких признаков  жизни,  кроме
апельсиновых деревьев в кадках да еще одного предмета, который был похож  на
огромный черный гриб, но оказался шляпой какого-то  священника,  флегматично
курившего черную мексиканскую сигару и в остальном  столь  же  неподвижного,
как и всякое растение. Задержав взгляд на  тяжелых,  невыразительных  чертах
его лица, Рок отметил про себя деревенскую неотесанность,  довольно  обычную
для священников латинских  и  в  особенности  латиноамериканских  стран,  и,
рассмеявшись, слегка понизил голос:
     - Ну, не думаю, чтоб этот мексиканский падре понимал наш язык. Где этим
ленивым увальням выучить какой-нибудь язык,  кроме  своего!  Конечно,  я  не
поклянусь, что он мексиканец, он может быть кем угодно: метисом или мулатом,
например. Но что это не американец, я ручаюсь, -  среди  нашего  духовенства
нет таких низкосортных типов.
     - Собственно говоря, - произнес низкосортный тип, вынув изо рта  черную
сигару, - я англичанин. Моя  фамилия  Браун.  Но  могу,  если  угодно,  уйти
отсюда, чтобы не мешать вам.
     - Если вы англичанин, - в сердцах обратился к нему  Рок,  -  вы  должны
испытывать естественный нордический протест против всего  этого  безобразия.
Довольно, если я скажу, что здесь, в окрестностях отеля, бродит  чрезвычайно
опасный человек, высокого роста, в плаще, как эти  безумные  стихотворцы  со
старинных портретов.
     - Ну, это еще мало о чем говорит, - мягко заметил  священник,  -  такие
плащи здесь носят  очень  многие,  потому  что  после  захода  солнца  сразу
становится холодно.
     Рок  метнул  на  него  мрачный  настороженный  взгляд,  как  будто   бы
подозревал тут какую-то увертку в пользу широкополых шляп и лунного света.
     - Дело не только в плаще, - проворчал он, - хотя, конечно, надет он был
странно. Весь облик этого человека - театральный, вплоть  до  его  проклятой
театральной красивости. И  если  вы  позволите,  мадам,  я  бы  настоятельно
советовал вам не иметь с ним ничего общего, вздумай он сюда явиться. Ваш муж
уже приказал служащим отеля не впускать его...
     Но тут Гипатия  вскочила  и  каким-то  странным  жестом  закрыла  лицо,
запустив пальцы в волосы. Казалось, тело ее сотрясали рыдания, но когда  она
снова взглянула на Рока, обнаружилось, что она хохочет.
     - Ах, какие же вы смешные! - проговорила она и, что было совсем не в ее
стиле, со всех ног бросилась к двери и исчезла.
     - Этот смех похож на истерику, -  немного  смутившись,  заметил  Рок  и
растерянно обратился к маленькому священнику: - Понимаете, я считаю, что раз
вы англичанин, то, во всяком случае, должны  быть  на  моей  стороне  против
разных  этих  латинян.  Право,  я  не  из  тех,  кто   разглагольствует   об
англосаксах, но  ведь  есть  же  такая  наука,  как  история.  Всегда  можно
доказать, что цивилизацию Америке дала Англия.
     - Следует также признать, дабы смирить  нашу  гордыню,  -  сказал  отец
Браун, - что Англии цивилизацию дали латиняне.
     И опять у Рока появилось неприятное чувство, что  собеседник  в  чем-то
скрыто и неуловимо его опровергает, отстаивая ложные позиции, и он  буркнул,
что не понимает, о чем идет речь.
     - А как же, был, например, один такой латинянин, или, может, правильнее
сказать, итальяшка, по имени Юлий  Цезарь;  его  еще  потом  зарезали:  сами
знаете, как они любят поножовщину. И был  другой,  по  имени  Августин  (4),
который принес христианство на наш маленький остров. Без этих двух  невелика
была бы сейчас наша цивилизация.
     - Ну, это все древняя история, - раздраженно сказал журналист.  -  А  я
интересуюсь современностью. И я вижу, что эти негодяи несут язычество в нашу
страну и уничтожают остатки христианства. И к  тому  же  уничтожают  остатки
нашего здравого смысла. Установившиеся обычаи, твердые общественные порядки,
традиционный образ жизни фермеров, какими были наши отцы и деды, - все,  все
превращается в этакую горячую кашицу,  сдобренную  нездоровыми  чувствами  и
сенсациями по поводу разводов кинозвезд,  и  теперь  глупые  девчонки  стали
считать, что брак - это всего лишь способ получить развод.
     - Совершенно верно, -  сказал  отец  Браун.  -  Разумеется,  в  этом  я
полностью с вами согласен. Но не будем судить слишком строго. Возможно,  что
южане действительно несколько более подвержены слабостям такого рода. Нельзя
забывать, однако, что и у северян есть свои слабости.  Может  быть,  здешняя
атмосфера в самом деле излишне располагает к простой романтике...
     Но при последнем слове извечное негодование вновь  забушевало  в  груди
Эгера Рока.
     - Ненавижу романтику, - провозгласил он, ударив кулаком  по  столику  -
Вот уже сорок лет, как я изгоняю это безобразие со страниц  тех  газет,  для
которых работаю. Стоит любому проходимцу удрать с какой-нибудь буфетчицей, и
это уже называют тайным романтическим браком или  еще  того  глупее.  И  вот
теперь нашу собственную Гипатию Хард, дочь  порядочных  родителей,  пытаются
втянуть в безнравственный романтический бракоразводный  процесс,  о  котором
газеты раструбят по всему миру с таким  же  восторгом,  как  об  августейшем
бракосочетании. Этот безумный поэт. Романее  преследует  ее,  и,  можете  не
сомневаться, вслед за ним сюда передвинется  прожектор  всеобщего  внимания,
словно он - кумир экрана, из тех, что у них именуются Великими  Любовниками.
Я его видел по дороге - у него лицо настоящего киногероя. Ну, а мои симпатии
- на стороне порядочности и здравого смысла. Мои симпатии на стороне бедного
Поттера, простого, честного биржевого маклера из Питсбурга, полагающего, что
он имеет право на собственный домашний очаг. И он борется за него. Я слышал,
как он кричал на служащих, чтобы они не впускали того негодяя.  И  правильно
делал. Народ здесь, в отеле, на мой взгляд, хитрый и жуликоватый, но  он  их
припугнул как следует.
     - Я склонен разделить ваше  мнение  об  управляющем  и  служащих  этого
отеля, - отозвался отец Браун. - Но ведь нельзя же судить по  ним  обо  всех
мексиканцах. Кроме того, по-моему, джентльмен, о  котором  вы  говорите,  не
только припугнул их, но и подкупил, раздав немало долларов, чтобы переманить
их на свою сторону. Я видел,  как  они  запирали  двери  и  очень  оживленно
шептались  друг  с  другом.  Кстати  сказать,  у  вашего  простого  честного
приятеля, видимо, куча денег.
     - Я не сомневаюсь, что дела его  идут  успешно,  -  сказал  Рок.  -  Он
принадлежит к типу наших  преуспевающих  толковых  бизнесменов.  А  вы  что,
собственно, хотите этим сказать?
     - Я думал, может быть, мои слова  натолкнут  вас  на  другую  мысль,  -
ответил отец Браун, и,  простившись  с  тяжеловесной  учтивостью,  вышел  из
комнаты.
     Вечером за ужином Рок внимательно следил за Поттерами. Его  впечатления
обогатились, хотя ничто  не  поколебало  его  уверенности  в  том,  что  зло
угрожает дому Поттера. Сам Поттер оказался  человеком,  заслуживающим  более
пристального  внимания:  журналист,  который  вначале  счел  его  простым  и
прозаичным, теперь с удовольствием обнаружил черты утонченности в том,  кого
он считал героем, или, вернее, жертвой происходящей трагедии. Действительно,
лицо у Поттера было интеллигентное и умное, однако с озабоченным и временами
раздраженным выражением. У Рока  создалось  впечатление,  что  этот  человек
оправляется после недавней болезни; его неопределенного  цвета  волосы  были
редкими и довольно длинными, как будто бы их  давно  не  стригли,  а  весьма
необычного вида борода тоже казалась какой-то запущенной. За столом он  раза
два обратился к своей жене с какими-то резкими язвительными  замечаниями,  а
больше возился с желудочными пилюлями и  другими  изобретениями  медицинской
науки.  Однако  по-настоящему  озабочен  он  был,   разумеется,   лишь   той
опасностью, что грозила извне. Его  жена  подыгрывала  ему  в  великолепной,
хотя, может быть, слегка снисходительной  манере  Терпеливой  Гризельды,  но
глаза ее тоже беспрестанно устремлялись на двери и ставни, как будто бы  она
боялась и в то же время ждала вторжения. После загадочной истерики,  которую
наблюдал у нее Рок, он  имел  основания  опасаться,  что  чувства  ее  имеют
противоречивую природу.
     Но главное событие, о котором  ведется  здесь  речь,  произошло  поздно
ночью. В полной уверенности, что все уже разошлись спать. Рок решил  наконец
подняться к себе в номер, но, проходя через холл, с удивлением заметил  отца
Брауна, который сидел в уголке под апельсиновым деревом и невозмутимо  читал
книгу. Они обменялись пожеланиями спокойной ночи, и журналист  уже  поставил
ногу на первую ступеньку лестницы, как вдруг наружная дверь  подпрыгнула  на
петлях и заходила под яростными ударами,  которые  кто-то  наносил  снаружи;
громовой голос, перекрывая грохот ударов, потребовал, чтоб дверь  немедленно
открыли. Журналист почему-то был уверен, что  удары  наносились  заостренной
палкой вроде альпенштока. Перегнувшись  через  перила,  он  увидел,  что  на
первом этаже, где свет уже был погашен, взад и вперед снуют слуги, проверяют
запоры, но не снимают их; удостоверившись в этом, он немедленно  поднялся  к
себе в номер. Здесь он сразу уселся за  стол  и  с  яростным  воодушевлением
принялся писать статью для своей газеты.
     Он описывал осаду отеля; его дешевую пышность; атмосферу порока; хитрые
увертки священника; и сверх всего ужасный голос, проникающий извне,  подобно
вою волка, рыщущего вокруг дома. И вдруг  мистер  Рок  выпрямился  на  своем
стуле. Прозвучал  протяжный,  дважды  повторенный  свист,  который  был  ему
вдвойне ненавистен, потому что напоминал и сигнал заговорщиков,  и  любовный
призыв  птиц.  Наступила  полная  тишина,  Рок  замер,  вслушиваясь.  Спустя
несколько мгновений, он вскочил, так как до него донесся новый  шум.  Что-то
пролетело, с легким шелестом рассекая воздух, и упало с отчетливым стуком  -
какой-то предмет швырнули в окно. Повинуясь зову долга, Рок спустился вниз -
там было темно и пусто, вернее, почти пусто, потому что маленький  священник
по-прежнему сидел под апельсиновым деревцем и  при  свете  настольной  лампы
читал книгу.
     - Вы, видимо, поздно ложитесь спать, - сердито заметил Рок.
     - Страшная распущенность, -  сказал  отец  Браун,  с  улыбкой  поднимая
голову, - читать "Экономику ростовщичества" глубокой ночью.
     - Все двери заперты, - сказал Рок.
     - Крепко-накрепко, - подтвердил священник.  -  Кажется,  ваш  бородатый
приятель принял необходимые меры. Кстати сказать,  он  немного  напуган.  За
обедом он был сильно не в духе, на мой взгляд.
     - Вполне естественно, когда у человека прямо на глазах  дикари  в  этой
стране пытаются разрушить его семейный очаг.
     - Было бы лучше, - возразил отец Браун, - если бы человек, вместо  того
чтобы оборонять свой  очаг  от  нападения  извне,  постарался  укрепить  его
изнутри, вы не находите?
     - О, я знаю все ваши казуистические увертки, - ответил его  собеседник.
- Может быть, он и был резковат  со  своей  женой,  но  ведь  право  на  его
стороне. Послушайте, вы мне кажетесь не таким уж  простачком.  Вы,  наверно,
знаете больше, чем говорите Что, черт возьми, здесь  происходит?  Почему  вы
тут сидите всю ночь и наблюдаете?
     - Потому что я подумал, - добродушно ответил  отец  Браун,  -  что  моя
спальня может понадобиться.
     - Понадобиться? Кому?
     - Дело в том, что миссис Поттер  нужна  была  отдельная  комната,  -  с
безмятежной простотой объяснил отец Браун. - Ну, я и уступил ей мою,  потому
что там можно открыть окно. Сходите посмотрите, если угодно.
     - Ну, нет. У меня найдется  для  начала  забота  поважнее,  -  скрежеща
зубами, проговорил Рок. - Вы можете откалывать свои обезьяньи шутки  в  этом
мексиканском обезьяннике, но я-то еще  не  потерял  связи  с  цивилизованным
миром.
     Он ринулся к телефонной будке, позвонил в свою редакцию и поведал им по
телефону  историю  о  том,  как  преступный  священник  оказывал  содействие
преступному поэту. Затем он устремился вверх по лестнице,  вбежал  в  номер,
принадлежавший священнику,  и  при  свете  единственной  свечи,  оставленной
владельцем на столе, увидел, что все окна в номере раскрыты настежь.
     Он успел еще заметить, как  нечто,  напоминающее  веревочную  лестницу,
соскользнуло с подоконника, и, взглянув вниз, увидел на газоне  перед  домом
смеющегося мужчину, который сворачивал длинную  веревку.  Смеющийся  мужчина
был высок и черноволос,  а  рядом  с  ним  стояла  светловолосая,  но  также
смеющаяся дама. На этот раз мистер Рок не мог утешаться даже тем,  что  смех
ее истеричен. Слишком уж естественно он звучал. И мистер Рок в ужасе слушал,
как звенел этот смех на дорожках сада, по  которым  она  уходила  в  темноту
зарослей со своим трубадуром.
     Эгер Рок повернул к священнику лицо - не лицо, а грозный лик  Страшного
суда.
     - Вся Америка узнает об этом, - произнес он.  -  Вы,  попросту  говоря,
помогли ей сбежать с ее кудрявым любовником.
     - Да, - сказал  отец  Браун.  -  Я  помог  ей  сбежать  с  ее  кудрявым
любовником.
     - Вы, считающий себя слугой Иисуса  Христа!  -  воскликнул  Рок.  -  Вы
похваляетесь своим преступлением!
     - Мне случалось раз или два быть замешанным в  преступлениях,  -  мягко
возразил священник. - К счастью, на этот раз обошлось без преступления.  Это
просто тихая семейная идиллия, которая кончается при теплом свете  домашнего
очага.
     - Кончается веревочной лестницей, а надо бы веревочной петлей, - сказал
Рок. - Ведь она же замужняя женщина.
     - Конечно.
     - Ну, и разве долг не предписывает ей находиться там, где ее муж?
     - Она находится там, где ее муж, - сказал отец Браун.
     Собеседник его пришел в ярость.
     - Вы лжете? - воскликнул он. - Бедный толстяк и  сейчас  еще  храпит  в
своей постели.
     - Вы, видимо, неплохо осведомлены о его личной  жизни,  -  сочувственно
заметил отец Браун. - Вы бы, наверно, могли издать жизнеописание Человека  с
Бородой. Единственное, чего вы так и не удосужились узнать про него, так это
- его имя.
     - Вздор, - сказал Рок. - Его имя записано в книге для приезжих.
     - Вот именно, - кивнул священник. -  Такими  большими  буквами:  Рудель
Романее. Гипатия Поттер, которая приехала к нему сюда, смело поставила  свое
имя чуть пониже, так как намерена была убежать с ним, а ее муж поставил свое
имя чуть пониже ее имени, в знак протеста, когда настиг  их  в  этом  отеле.
Тогда Романее (у которого, как у всякого популярного героя, презирающего род
человеческий, куча денег) подкупил этих негодяев в отеле, и они заперли  все
двери, чтобы не впустить законного мужа. А я, как вы  справедливо  заметили,
помог ему войти.
     Когда человек слышит нечто, переворачивающее все в мире  вверх  ногами:
что хвост виляет собакой, что  рыба  поймала  рыбака,  что  земля  вращается
вокруг луны, - проходит время, прежде чем он может всерьез переспросить,  не
ослышался  ли  он.  Он  еще  держится  за  мысль,  что  все  это   абсолютно
противоречит очевидной истине. Наконец Рок произнес:
     - Вы что, хотите сказать, что бородатый человек - это романтик  Рудель,
о котором так много пишут, а кудрявый парень - мистер Поттер из Питсбурга?
     - Вот именно, - подтвердил отец Браун.  -  Я  догадался  с  первого  же
взгляда. Но потом удостоверился.
     Некоторое время Рок размышлял, а затем проговорил:
     - Не знаю, может быть, вы и правы. Но  как  такое  предположение  могло
прийти вам в голову перед лицом фактов?
     Отец  Браун  как-то  сразу  смутился;  он  опустился  на   стул   и   с
бессмысленным  видом  уставился   перед   собой.   Наконец   легкая   улыбка
обозначилась на его круглом и довольно глупом лице, и он сказал:
     - Видите ли, дело в том, что я не романтик.
     - Черт вас знает, что вы такое, - грубо вставил Рок.
     - А вот вы - романтик, -  сочувственно  продолжал  отец  Браун.  -  Вы,
например, видите человека с поэтической внешностью и думаете, что он - поэт.
А вы знаете, как обычно выглядят поэты? Сколько недоразумений породило  одно
совпадение  в  начале  девятнадцатого  века,  когда   жили   три   красавца,
аристократа и поэта:  Байрон,  Гете  и  Шелли!  Но  в  большинстве  случаев,
поверьте, человек может написать: "Красота запечатлела у меня на устах  свой
пламенный поцелуй", -  или  что  там  еще  писал  этот  толстяк,  отнюдь  не
отличаясь при этом красотой. Кроме того, представляете ли  вы  себе,  какого
возраста  обычно  достигает  человек  к  тому  времени,  когда   слава   его
распространяется по всему свету?  Уотс  (5)  нарисовал  Суинберна  с  пышным
ореолом волос, но Суинберн был лысым еще  до  того,  как  его  поклонники  в
Америке или в Австралии впервые  услыхали  об  его  гиацинтовых  локонах.  И
Д'Аннунцио (6) тоже. Собственно говоря, у  Романеса  до  сих  пор  внешность
довольно примечательная - вы сами можете в этом убедиться, если приглядитесь
внимательнее. У него лицо человека, обладающего утонченным интеллектом,  как
оно и есть на самом деле. К несчастью,  подобно  многим  другим  обладателям
утонченного интеллекта, он глуп. Он опустился и погряз в эгоизме и заботах о
собственном пищеварении. И честолюбивая американская дама,  полагавшая,  что
побег с поэтом подобен воспарению на Олимп к девяти музам,  обнаружила,  что
одного дня с нее за глаза довольно. Так что к тому времени,  когда  появился
ее муж и штурмом взял отель, она была счастлива вернуться к нему.
     - Но муж? - недоумевал Рок. - Этого я никак в толк не возьму.
     - А-а, не читайте так много современных эротических романов,  -  сказал
отец  Браун  и  опустил  веки  под  пламенным  протестующим  взором   своего
собеседника. - Я знаю, все эти истории  начинаются  с  того,  что  сказочная
красавица вышла замуж за старого борова-финансиста. Но почему? В этом, как и
во многих других вопросах, современные  романы  крайне  несовременны.  Я  не
говорю, что этого никогда не бывает, но этого почти не  бывает  в  настоящее
время, разве что по собственной вине героини. Теперь девушки  выходят  замуж
за кого хотят, в особенности избалованные девушки вроде Гипатии. За кого  же
они  выходят?  Такая  красивая  и  богатая  мисс  обычно   окружена   толпой
поклонников, кого же она выберет? Сто шансов против одного, что  она  выйдет
замуж очень рано и выберет себе самого красивого мужчину из тех,  с  кем  ей
приходится встречаться на балах  или  на  теннисном  корте.  И,  знаете  ли,
обыкновенные бизнесмены бывают иногда  красивыми.  Явился  молодой  бог  (по
имени Поттер), и ее совершенно не интересовало, кто он: маклер или взломщик.
Но при  данном  окружении,  согласитесь  сами,  гораздо  вероятнее,  что  он
окажется маклером. И не  менее  вероятно,  что  его  будут  звать  Поттером.
Видите,  вы  оказались  таким  неизлечимым  романтиком,  что  целую  историю
построили на одном предположении, будто человека с внешностью молодого  бога
не могут звать Поттером. Поверьте,  имена  даются  людям  вовсе  не  так  уж
закономерно.
     - Ну? - помолчав, спросил журналист. - А что же,  по-вашему,  произошло
потом?
     Отец Браун порывисто поднялся со стула; пламя свечи дрогнуло, и тень от
его короткой фигуры, протянувшись через всю стену, достигла потолка, вызывая
странное впечатление, словно соразмерность вещей в комнате вдруг нарушилась.
     - А, - пробормотал он, - в этом-то все зло. В этом настоящее зло. И оно
куда опаснее, чем старые индейские демоны, таящиеся в здешних  джунглях.  Вы
вот подумали, что я выгораживаю латиноамериканцев со всей их распущенностью,
так вот, как это ни странно, - и он посмотрел  на  собеседника  сквозь  очки
совиными глазами, - как это ни  невероятно,  но  в  определенном  смысле  вы
правы. Вы говорите: "Долой романтику". А я говорю, что готов  иметь  дело  с
настоящей романтикой, тем более  что  встречается  она  не  часто,  если  не
считать   пламенных   дней   ранней   юности.   Но,   говорю   я,    уберите
"интеллектуальное единение", уберите "платонические союзы", уберите  "высший
закон самоосуществления" и прочий вздор, тогда я  готов  встретить  лицом  к
лицу нормальный профессиональный риск в моей работе. Уберите любовь, которая
на самом деле не любовь, а лишь гордыня и тщеславие, реклама и  сенсация,  и
тогда мы готовы бороться с  настоящей  любовью,  -  если  в  этом  возникнет
необходимость, - а также с  любовью,  которая  есть  вожделение  и  разврат.
Священникам известно, что у молодых людей бывают страсти, точно так же,  как
докторам известно, что у них  бывает  корь.  Но  Гипатии  Поттер  сейчас  по
меньшей мере сорок, и она влюблена в этого маленького поэта не  больше,  чем
если бы он был издателем или агентом по рекламе. В том-то  и  все  дело:  он
создавал ей рекламу. Ее испортили ваши  газеты,  жизнь  в  центре  всеобщего
внимания, постоянное  желание  видеть  свое  имя  в  печати,  пусть  даже  в
какой-нибудь  скандальной  истории,  лишь  бы  она  была  в   должной   мере
"психологична" и шикарна. Желание уподобиться  Жорж  Санд,  чье  имя  навеки
связано с Альфредом де Мюссе. Когда ее романтическая юность прошла,  Гипатия
впала в грех, свойственный людям зрелого возраста,  -  в  грех  рассудочного
честолюбия. У самой у нее рассудка -  кот  наплакал,  но  для  рассудочности
рассудок ведь не обязателен.
     - На мой взгляд, она очень неглупа, в некотором смысле, - заметил Рок.
     -  Да,  в  некотором   смысле,   -   согласился   отец   Браун.   -   В
одном-единственном смысле - в практическом. В  том  смысле,  который  ничего
общего не  имеет  со  здешними  ленивыми  нравами.  Вы  посылаете  проклятия
кинозвездам и говорите, что ненавидите романтику. Неужели  вы  думаете,  что
кинозвезду, в пятый раз выходящую замуж, свела с пути  истинного  романтика?
Такие люди очень практичны, практичнее, чем вы, например. Вы  говорите,  что
преклоняетесь перед простым, солидным бизнесменом. Что же вы думаете, Рудель
Романес - не бизнесмен? Неужели вы не понимаете, что он сумел оценить  -  не
хуже, чем она, - все рекламные возможности своего последнего громкого романа
с известной красавицей? И он прекрасно понимал также, что позиции у  него  в
этом деле довольно шаткие. Поэтому он и суетился так,  и  прислугу  в  отеле
подкупил, чтобы они заперли все двери. Я хочу только  сказать  вам,  что  на
свете было бы гораздо меньше скандалов и  неприятностей,  если  бы  люди  не
идеализировали грех и не стремились прославиться  в  роли  грешников.  Может
быть, эти бедные мексиканцы кое-где и живут, как звери, или, вернее, грешат,
как люди, но, по крайней мере, они не увлекаются "идеалами". В этом  следует
отдать им должное.
     Он снова уселся так же внезапно, как  и  встал,  и  рассмеялся,  словно
прося извинения у собеседника.
     - Ну вот, мистер Рок, - сказал он, -  вот  вам  мое  полное  признание,
ужасная история о том, как я содействовал побегу влюбленных.  Можете  с  ней
делать все, что хотите.
     - В таком случае, - заявил мистер Рок, поднимаясь, - я пройду к себе  в
номер и внесу в свою статью кое-какие поправки. Но прежде  всего  мне  нужно
позвонить в редакцию и сказать, что я наговорил им кучу вздора.
     Не более получаса прошло между первым звонком Рока, когда он сообщил  о
том, что священник помог поэту совершить романтический  побег  с  прекрасной
дамой, и его вторым звонком, когда он объяснил, что священник помешал  поэту
совершить упомянутый  поступок,  но  за  этот  короткий  промежуток  времени
родился, разросся и разнесся по миру слух о скандальном происшествии с отцом
Брауном. Истина и по сей день отстает на полчаса  от  клеветы,  и  никто  не
знает, где и когда она ее  настигнет,  благодаря  болтливости  газетчиков  и
стараниям врагов первоначальную версию распространили по  всему  городу  еще
раньше,  чем  она  появилась  в  печати.  Рок  незамедлительно  выступил   с
поправками и опровержениями, объяснив в большой статье, как все  происходило
на самом деле, однако отнюдь нельзя утверждать, что  противоположная  версия
была  тем  самым  уничтожена.  Просто  удивительно,  какое  множество  людей
прочитали первый выпуск газеты и не читали второго. Все вновь  и  вновь,  во
всех отдаленных уголках земного шара, подобно пламени, вспыхивающему  из-под
почерневшей золы, оживало "Скандальное происшествие  с  отцом  Брауном,  или
Патер разрушает семью Поттера". Неутомимые защитники из  партии  сторонников
отца Брауна гонялись за ней по всему свету с опровержениями,  разоблачениями
и письмами протеста. Иногда газеты печатали эти письма, иногда - нет. И  кто
бы мог сказать, сколько оставалось на свете людей, слышавших эту историю, но
не слышавших ее опровержения? Можно было встретить целые кварталы, население
которых все поголовно было убеждено, что мексиканский  скандал  -  такое  же
бесспорное историческое  событие,  как  Пороховой  заговор  (7).  Кто-нибудь
просвещал наконец этих простых, честных жителей, но тут  же  обнаруживалось,
что старая версия опять возродилась в небольшой группе  вполне  образованных
людей, от которых уж, казалось, никак нельзя было ожидать такого неразумного
легковерия.
     Видно, так и будут вечно гоняться друг за  другом  по  свету  два  отца
Брауна: один - бессовестный преступник, скрывающийся от правосудия, второй -
страдалец, сломленный клеветой и окруженный ореолом реабилитации. Ни тот, ни
другой не похож на настоящего отца Брауна, который вовсе не  сломлен;  шагая
по жизни своей не слишком-то изящной походкой, несет он  в  руке  неизменный
зонт, немало повидавший на своем веку, к людям относится  доброжелательно  и
принимает мир как товарищ, но не как судью делам своим.

--------------------------------------------------------------

     1)  -  "Сестры-плакальщицы"   -   насмешливое   название   американских
журналисток сентиментального направления...
     2) - Ватто Антуан (1684-1721) - французский художник
     3) - Кингсли Чарльз (1819-1875) - английский  писатель  и  англиканский
священник.
     4) - Августин - монах Бенедиктинского  ордена,  посланный  в  VI  в.  в
Англию папой Григорием 1  для  насаждения  христианства  среди  англосаксов,
впоследствии - первый архиепископ Кентерберийский.
     5) - Уотс Джордж Фредерик (1817-1904) - английский художник и скульптор
     6) - Д'Аннунцио Габриэле (1863-1938) - итальянский писатель
     7) - Пороховой заговор - неудавшееся  покушение  на  жизнь  английского
короля Якова I Стюарта, совершенное католиками 5 ноября 1605 г.



     Г.К. Честертон
     Причуда рыболова


     Перевод В. Хинкиса


     Порой явление бывает настолько необычно, что  его  попросту  невозможно
запомнить. Если оно совершенно выпадает из общего порядка вещей и  не  имеет
ни причин, ни следствий, дальнейшие события не воскрешают его в памяти;  оно
сохраняется лишь в подсознании,  чтобы  благодаря  какой-нибудь  случайности
всплыть на поверхность лишь долгое  время  спустя.  Оно  ускользает,  словно
забытый сон...
     В ранний час, на заре, когда тьма еще только переходила в свет,  глазам
человека, спускавшегося на лодке по реке в  Западной  Англии,  представилось
удивительное зрелище.  Человек  в  лодке  не  грезил;  право  же,  он  давно
освободился от грез, этот  преуспевающий  журналист  Гарольд  Марч,  который
намеревался  взять  интервью  у  нескольких  политических  деятелей   в   их
загородных  усадьбах.  Однако  случай,  свидетелем  которого  он  стал,  был
настолько нелеп, что вполне мог пригрезиться; и все же он попросту скользнул
мимо сознания Марча, затерявшись среди дальнейших событий  совершенно  иного
порядка, и журналист так и не вспомнил о нем до тех пор, пока  долгое  время
спустя ему не стал ясен смысл происшедшего.
     Белесый утренний туман стлался по полям и камышовым зарослям  на  одном
берегу реки; по другому, у  самой  воды,  тянулась  темно-красная  кирпичная
стена. Бросив весла и продолжая плыть по течению, Марч обернулся  и  увидел,
что однообразие этой бесконечной стены нарушил мост, довольно изящный мост в
стиле восемнадцатого века, с каменными опорами, некогда  белыми,  но  теперь
посеревшими от времени. После разлива вода стояла еще высоко,  и  карликовые
деревья глубоко погрузились в реку, а  под  аркой  моста  белел  лишь  узкий
просвет.
     Когда лодка вошла под темные своды моста, Марч заметил,  что  навстречу
плывет другая лодка, в которой тоже всего один человек. Поза  гребца  мешала
как следует его разглядеть,  но  как  только  лодка  приблизилась  к  мосту,
незнакомец встал на ноги и обернулся. Однако он был уже настолько близко  от
пролета, что казался черным силуэтом на фоне белого утреннего света, и  Марч
не увидел ничего, кроме длинных бакенбард  или  кончиков  усов,  придававших
облику незнакомца что-то зловещее, словно из щек у него  росли  рога.  Марч,
разумеется, не обратил бы внимания даже на эти подробности, если бы в ту  же
секунду не произошло  нечто  необычайное.  Поравнявшись  с  мостом,  человек
подпрыгнул и повис на нем, дрыгая ногами и предоставив  пустой  лодке  плыть
дальше. Какой-то миг Марчу были видны две черные болтающиеся ноги,  затем  -
одна черная болтающаяся нога, и, наконец, - ничего, кроме бурного  потока  и
бесконечной стены. Но всякий раз, как Марч вспоминал об этом событии  долгое
время спустя, когда ему уже стала известна  связанная  с  ним  история,  оно
неизменно принимало все ту же фантастическую форму, словно эти нелепые  ноги
были  частью  орнамента  моста,  чем-то  вроде   гротескного   скульптурного
украшения. А в то утро Марч попросту поплыл дальше, оглядывая реку На  мосту
он не увидел бегущего человека - должно быть, тот успел скрыться; и  все  же
Марч почти бессознательно отметил про себя, что среди деревьев у  въезда  на
мост, со стороны, противоположной стене, виднелся фонарный столб, а рядом  с
ним - широкая спина ничего не подозревавшего полисмена.
     Покуда   Марч   добирался   до   святых   мест   своего   политического
паломничества, у него  было  немало  забот,  отвлекавших  его  от  странного
происшествия у моста: не так-то легко одному справиться  с  лодкой  даже  на
столь пустынной реке. И в самом деле,  он  отправился  один  лишь  благодаря
непредвиденной случайности.  Лодка  была  куплена  для  поездки,  задуманной
совместно с другом, которому в последнюю минуту пришлось изменить  все  свои
планы.  Гарольд  Марч  собирался  совершить  это  путешествие  по  реке   до
Уилловуд-Плейс, где гостил в  то  время  премьер-министр,  со  своим  другом
Хорном Фишером. Известность Гарольда Марча непрерывно росла;  его  блестящие
политические статьи открывали ему двери все более влиятельных салонов; но он
ни разу не встречался с  премьер-министром.  Едва  ли  хоть  кому-нибудь  из
широкой публики был известен Хорн  Фишер;  но  он  знал  премьер-министра  с
давних пор. Вот почему, если бы это совместное путешествие состоялось, Марч,
вероятно, ощущал бы  некоторую  склонность  поспешить,  а  Фишер  -  смутное
желание продлить поездку. Ведь Фишер принадлежал к тому кругу людей, которые
знают премьер-министра со дня своего рождения. Должно быть, они не находят в
этом особого удовольствия, что же касается Фишера, то он как  будто  родился
усталым. Этот высокий, бледный,  бесстрастный  человек  с  лысеющим  лбом  и
светлыми волосами редко выражал досаду  в  какой-нибудь  иной  форме,  кроме
скуки. И все же он был, несомненно, раздосадован, когда,  укладывая  в  свой
легкий саквояж рыболовные снасти и сигары для предстоящей  поездки,  получил
телеграмму из Уилловуда с  просьбой  немедленно  выехать  поездом,  так  как
премьер-министр должен отбыть из имения в тот же вечер Фишер знал, что  Марч
не сможет тронуться в путь раньше следующего дня; он любил Марча  и  заранее
предвкушал удовольствие, которое доставит им  совместная  прогулка  по  реке
Фишер не испытывал, особой приязни или неприязни к премьер-министру, но зато
испытывал  сильнейшую  неприязнь  к  тем  нескольким  часам,   которые   ему
предстояло провести в поезде. Тем не менее он терпел премьер-министров,  как
терпел железные дороги, считая их частью  того  строя,  разрушение  которого
отнюдь не входило в его планы. Поэтому он позвонил  Марчу  и  попросил  его,
сопровождая   просьбу   множеством   извинений,   пересыпанных   сдержанными
проклятиями, спуститься вниз по реке, как было условлено,  и  в  назначенное
время встретиться в Уилловуде. Затем вышел на улицу, кликнул такси и  поехал
на вокзал. Там он задержался у киоска, чтобы  пополнить  свой  легкий  багаж
несколькими  дешевыми  сборниками  детективных  историй,  которые  прочел  с
удовольствием, не подозревая, что ему предстоит стать действующим  лицом  не
менее загадочной истории.
     Незадолго до заката Фишер остановился у ворот парка, раскинувшегося  на
берегу реки, это была усадьба Уилловуд-Плейс,  одно  из  небольших  поместий
сэра  Исаака  Гука,  крупного  судовладельца  и  газетного  магната.  Ворота
выходили на дорогу со стороны,  противоположной  реке,  но  в  пейзаже  было
нечто, постоянно напоминавшее путнику  о  близости  реки  Сверкающие  полосы
воды, словно шпаги или копья, неожиданно мелькали среди зеленых зарослей;  и
даже в самом парке, разделенном на площадки и окаймленном живой изгородью из
кустов и высоких деревьев, воздух был напоен журчанием воды. Первая  зеленая
лужайка, на которой очутился Фишер, была  запущенным  крокетным  полем,  где
какой-то молодой человек играл в крокет сам с  собой.  Однако  он  занимался
этим без всякого азарта, видимо, просто чтобы немного попрактиковаться,  его
болезненное красивое лицо выглядело скорее угрюмым, чем оживленным. Это  был
один из тех молодых людей, которые не могут нести бремя совести,  предаваясь
бездействию, и чье представление о всяком деле неизменно сводится к той  или
иной игре. Фишер сразу же узнал в темноволосом элегантном  молодом  человеке
Джеймса Буллена,  неизвестно  почему  прозванного  Бункером.  Он  приходился
племянником сэру Исааку Гуку, но в данную минуту гораздо  существенней  было
то, что он являлся к тому же личным секретарем премьер- министра.
     - Привет, Бункер, - проронил Хорн Фишер. - Вас-то мне и нужно. Что, ваш
патрон еще не отбыл?
     - Он пробудет здесь только до обеда, - ответил Буллен, следя глазами за
желтым шаром. - Завтра в Бирмингеме ему предстоит произнести  большую  речь,
так что вечером он двинет прямо туда. Сам себя повезет. Я хочу сказать,  сам
поведет машину. Это единственное, чем он действительно гордится.
     - Значит, вы останетесь здесь, у дядюшки, как и подобает  пай-мальчику?
- заметил Фишер. - Но что будет делать  премьер  в  Бирмингеме  без  острот,
которые нашептывает ему на ухо его блестящий секретарь?
     - Бросьте свои насмешки, - сказал молодой человек по прозвищу Бункер. -
Я только рад, что не придется тащиться следом за  ним.  Он  ведь  ничего  не
смыслит в маршрутах,  расходах,  гостиницах  и  тому  подобных  вещах,  и  я
вынужден носиться повсюду, точно мальчик на побегушках. А что касается дяди,
то, поскольку мне предстоит унаследовать усадьбу, приличие требует, чтобы  я
по временам бывал здесь.
     - Ваша правда, - согласился Фишер. - Ну, мы еще увидимся. - И,  миновав
площадку, он двинулся дальше через проход в изгороди.
     Он шел по поляне, направляясь к лодочной пристани, а  вокруг  него,  по
всему парку, где царила река, под золотым вечерним небосводом  словно  витал
неуловимый аромат  старины.  Следующая  зеленая  лужайка  сперва  показалась
Фишеру совершенно пустой, но  затем  в  темном  уголке,  под  деревьями,  он
неожиданно заметил гамак; человек, лежавший в гамаке, читал  газету,  свесив
одну ногу и тихонько ею покачивая. Фишер и его окликнул  по  имени,  и  тот,
соскользнув на землю, подошел ближе. Словно по воле рока на Фишера  отовсюду
веяло прошлым: эту фигуру вполне можно было принять за призрак викторианских
времен, явившийся с визитом к призракам крокетных ворот  и  молотков.  Перед
Фишером стоял пожилой человек с несуразно длинными бакенбардами, воротничком
и галстуком причудливого, щегольского покроя Сорок лет назад он был светским
денди и ухитрился сохранить прежний лоск, пренебрегая  при  этом  модами.  В
гамаке рядом с "Морнинг пост" лежал белый цилиндр.
     Это был герцог Уэстморлендский, последний отпрыск рода,  насчитывавшего
несколько столетий, древность которого подтверждалась историей, а отнюдь  не
ухищрениями геральдики Фишер лучше чем кто бы то ни  было  знал,  как  редко
встречаются  в  жизни  подобные  аристократы,  столь  часто  изображаемые  в
романах. Но, пожалуй, куда интереснее было бы узнать мнение  мистера  Фишера
насчет того, обязан  ли  герцог  всеобщим  уважением  своей  безукоризненной
родословной или же весьма крупному состоянию.
     - Вы тут так удобно устроились, - сказал Фишер, - что я принял  вас  за
одного из слуг. Я  ищу  кого-нибудь,  чтобы  отдать  саквояж.  Я  уехал  так
поспешно, что не взял с собой камердинера.
     - Представьте, я тоже, - не без  гордости  заявил  герцог.  -  Не  имею
такого обыкновения. Единственный человек на свете, которого я не  выношу,  -
это камердинер. С самых ранних лет я привык одеваться без  чужой  помощи  и,
кажется, неплохо справляюсь с этим.  Быть  может,  теперь  я  снова  впал  в
детство, но не до такой степени, чтобы меня одевали, как ребенка.
     - Премьер-министр тоже не привез камердинера, но зато привез секретаря,
- заметил Фишер. - А ведь эта должность куда  хуже.  Верно  ли,  что  Харкер
здесь?
     - Сейчас он на пристани, - ответил герцог  равнодушным  тоном  и  снова
уткнулся в газету.
     Фишер миновал последнюю зеленую изгородь и вышел  к  берегу,  оглядывая
реку с лесистым островком напротив причала. И действительно, он сразу увидел
темную худую  фигуру  человека,  чья  манера  сутулиться  чем-то  напоминала
стервятника; в судебных залах хорошо знали эту  манеру,  столь  свойственную
сэру  Джону  Харкеру,  генеральному  прокурору.  Лицо  его   хранило   следы
напряженного умственного труда: из трех бездельников, собравшихся  в  парке,
он один самостоятельно проложил себе дорогу в жизни;  к  облысевшему  лбу  и
впалым вискам прилипли блеклые рыжие волосы, прямые, словно проволоки.
     - Я еще не видел хозяина, - сказал Хорн Фишер чуточку  более  серьезным
тоном, чем до этого, - надеюсь повидаться с ним за обедом.
     - Видеть его вы можете хоть сейчас, но повидаться не выйдет, -  заметил
Харкер.
     Он кивнул в сторону острова, и, всматриваясь в  указанном  направлении,
Фишер разглядел выпуклую лысину и конец удилища, в равной степени неподвижно
вырисовывавшиеся над высоким  кустарником  на  фоне  реки.  Видимо,  рыболов
сидел, прислонившись к пню, спиной к причалу, и хотя лица не было видно,  но
по форме головы его нельзя было не узнать.
     - Он не любит, чтобы его беспокоили,  когда  он  рыбачит,  -  продолжал
Харкер. - Старый чудак не ест ничего, кроме рыбы, и гордится тем, что  ловит
ее сам. Он, разумеется, ярый поборник простоты, как многие  из  миллионеров.
Ему нравится,  возвращаясь  домой,  говорить,  что  он  сам  обеспечил  себе
пропитание, как всякий труженик.
     - Объясняет ли он при этом, каким образом удается ему выдувать  столько
стеклянной посуды и обивать гобеленами свою мебель? - осведомился  Фишер.  -
Или изготовлять серебряные  вилки,  выращивать  виноград  и  персики,  ткать
ковры? Говорят, он всегда был занятым человеком.
     - Не припомню, чтобы он говорил  такое,  -  ответил  юрист.  -  Но  что
означают эти ваши социальные нападки?
     - Признаться, я устал от той "простой, трудовой жизни",  которой  живет
наш узкий кружок, - сказал Фишер. - Ведь  мы  беспомощны  почти  во  всем  и
подымаем ужасный шум,  когда  удается  обойтись  без  чужой  помощи  хоть  в
чем-нибудь. Премьер-министр гордится тем, что обходится без  шофера,  но  не
может обойтись без мальчика на побегушках, и бедному Бункеру приходится быть
каким-то гением-универсалом, хотя, видит бог, он совершенно  не  создан  для
этого. Герцог  гордится  тем,  что  обходится  без  камердинера;  однако  он
доставляет чертову пропасть хлопот множеству людей, вынуждая их добывать  то
невероятно старомодное платье, которое носит.  Должно  быть,  им  приходится
обшаривать Британский музей или же  разрывать  могилы.  Чтобы  достать  один
только белый цилиндр, пришлось, наверное, снарядить целую  экспедицию,  ведь
отыскать его было столь же трудно, как открыть Северный полюс. А теперь этот
старикан Гук заявляет, что обеспечивает себя рыбой, хотя сам не в  состоянии
обеспечить себя ножами или вилками, которыми ее едят. Он  прост,  пока  речь
идет о простых вещах, вроде еды, но я уверен, он роскошествует,  когда  дело
доходит до настоящей роскоши, и особенно - в мелочах. О вас я не говорю:  вы
достаточно потрудились, чтобы теперь разыгрывать из себя  человека,  который
ведет трудовую жизнь.
     - Порой мне кажется, - заметил Харкер, - что вы скрываете от  нас  одну
ужасную тайну - умение быть иногда полезным. Не затем ли  вы  явились  сюда,
чтобы повидать премьера до его отъезда в Бирмингем?
     - Да, - ответил Хорн Фишер,  понизив  голос.  -  Надеюсь,  мне  удастся
поймать его до обеда. А потом  он  должен  о  чем-то  переговорить  с  сэром
Исааком.
     - Глядите! - воскликнул Харкер. -  Сэр  Исаак  кончил  удить.  Он  ведь
гордится тем, что встает на заре и возвращается на закате.
     И действительно, старик на острове поднялся на ноги и  повернулся,  так
что стала видна густая седая борода и сморщенное личико со  впалыми  щеками,
свирепым изгибом бровей и злыми, колючими глазками. Бережно неся  рыболовные
снасти, он начал переходить через мелкий поток по плоским  камням  несколько
ниже причала. Затем направился к гостям и  учтиво  поздоровался  с  ними.  В
корзинке у Гука было несколько рыб, и он пребывал  в  отличном  расположении
духа.
     - Да, - сказал он, заметив на лице Фишера вежливое удивление. - Я встаю
раньше всех. Ранняя пташка съедает червя.
     - На свою беду, - возразил Харкер, - червя съедает ранняя рыбка.
     - Но ранний рыболов съедает рыбку, - угрюмо возразил старик.
     - Насколько мне известно, сэр Исаак, вы не только встаете  рано,  но  и
ложитесь поздно, - вставил Фишер. - По-видимому, вы очень мало спите.
     - Мне всегда не хватало времени для сна, - ответил  Гук,  -  а  сегодня
вечером наверняка придется лечь поздно. Премьер-министр сказал,  что  желает
со мной побеседовать. Так что, пожалуй, пора одеваться к обеду.
     В  тот  вечер  за  обедом  не  было  сказано  ни  слова   о   политике,
произносились главным  образом  светские  любезности.  Премьер-министр  лорд
Меривейл, высокий худой  человек  с  седыми  волнистыми  волосами,  серьезно
восхищался рыболовным искусством  хозяина  и  проявленными  им  ловкостью  и
терпением, беседа мерно журчала, точно мелкий ручей между камнями.
     - Конечно, нужно обладать терпением, чтобы выждать, пока рыба клюнет, -
заметил сэр Исаак, - и ловкостью, чтобы вовремя ее подсечь,  но  мне  обычно
везет.
     - А может крупная рыба уйти,  оборвав  леску?  -  спросил  политический
деятель с почтительным интересом.
     -  Только  не  такую,  как  у  меня,  -  самодовольно  ответил  Гук.  -
Признаться, я неплохо разбираюсь в рыболовных снастях. Так что у рыбы скорей
хватит сил стащить меня в реку, чем оборвать леску.
     - Какая это была бы утрата  для  общества!  -  сказал  премьер-министр,
наклоняя голову.
     Фишер слушал весь этот вздор с  затаенным  нетерпением,  ожидая  случая
заговорить с премьер-министром, и, как только  хозяин  поднялся,  вскочил  с
редким проворством. Ему удалось поймать  лорда  Меривейла,  прежде  чем  сэр
Исаак успел увести его для прощальной беседы Фишер собирался  сказать  всего
несколько слов, но сделать  это  было  необходимо.  Распахивая  дверь  перед
премьером, он тихо произнес:
     - Я виделся  с  Монтмирейлом:  он  говорит,  что,  если  мы  не  заявим
немедленно протест в защиту Дании, Швеция захватит порты.
     Лорд Меривейл кивнул.
     - Я как раз собираюсь выслушать мнение Гука по этому поводу.
     - Мне кажется, - сказал Фишер с легкой усмешкой, - мнение его  нетрудно
предугадать.
     Меривейл  ничего  не  ответил  и  непринужденно  проследовал  к  дверям
библиотеки, куда уже удалился хозяин. Остальные  направились  в  бильярдную,
Фишер коротко заметил юристу:
     - Эта беседа не займет много времени.  Практически  они  уже  пришли  к
соглашению.
     - Гук целиком поддерживает премьер-министра, - согласился Харкер.
     - Или премьер-министр целиком поддерживает Гука, - подхватил Хорн Фишер
и принялся бесцельно гонять шары по бильярдной доске.
     На следующее утро Хорн Фишер по своей давней дурной привычке  проснулся
поздно и не торопился  сойти  вниз;  должно  быть,  у  него  не  было  охоты
полакомиться червяком. Видимо, такого желания не было и у остальных  гостей,
которые еще только завтракали, хотя  время  уже  близилось  к  полудню.  Вот
почему первую сенсацию этого необычайного дня им не пришлось  ждать  слишком
долго. Она явилась  в  облике  молодого  человека  со  светлыми  волосами  и
открытым лицом, чья лодка, спустившись вниз по реке, причалила  к  маленькой
пристани. Это был не кто иной, как  журналист  Гарольд  Марч,  друг  мистера
Фишера, начавший свой далекий путь на  рассвете  в  то  самое  утро.  Сделав
остановку в большом городе и напившись там чаю, он прибыл в усадьбу к  концу
дня, из кармана у него торчала вечерняя газета.  Он  нагрянул  в  прибрежный
парк подобно тихой и благовоспитанной молнии и к тому же сам  не  подозревал
об этом.
     Первый обмен приветствиями и  рукопожатиями  носил  довольно  банальный
характер и  сопровождался  неизбежными  извинениями  за  странное  поведение
хозяина. Он, разумеется, снова ушел с утра рыбачить, и его нельзя беспокоить
прежде известного часа, хотя до того места, где он сидит, рукой подать.
     -  Видите  ли,  это  его  единственная  страсть,   -   пояснил   Харкер
извиняющимся тоном, - но в конце  концов  он  ведь  у  себя  дома,  во  всех
остальных отношениях он очень гостеприимный хозяин.
     - Боюсь, - заметил Фишер, понизив голос, - что это уже скорее мания,  а
не страсть. Я знаю, как бывает, когда  человек  в  таком  возрасте  начинает
увлекаться чем-нибудь вроде этих паршивых  речных  рыбешек.  Вспомните,  как
дядя Тэлбота собирал зубочистки, а бедный старый Баззи -  образцы  табачного
пепла. В свое время Гук сделал множество серьезных дел, - он  вложил  немало
сил в лесоторговлю со Швецией и в Чикагскую мирную конференцию, - но  теперь
мелкие рыбешки интересуют его куда больше крупных дел.
     - Ну, полно вам, в самом деле, - запротестовал генеральный прокурор.  -
Так мистер Марч, чего доброго, подумает, что попал  в  дом  к  сумасшедшему.
Поверьте, мистер Гук занимается рыболовством для развлечения, как  и  всяким
другим спортом. Просто характер у него такой, что развлекается он  несколько
мрачным способом. Но держу  пари,  если  бы  сейчас  пришли  важные  новости
относительно леса или торгового  судоходства,  он  тут  же  бросил  бы  свои
развлечения и всех рыб.
     - Право, не знаю, - заметил Хорн Фишер, лениво поглядывая на остров.
     - Кстати, что новенького? - спросил Харкер у Гарольда Марча. - Я вижу у
вас вечернюю газету, одну из  тех  предприимчивых  вечерних  газет,  которые
выходят по утрам.
     - Здесь начало речи лорда  Меривейла  в  Бирмингеме,  -  ответил  Марч,
передавая ему газету. - Только небольшой  отрывок,  но,  мне  кажется,  речь
неплохая.
     Харкер  взял  газету,  развернул  ее  и  заглянул  в  отдел  экстренных
сообщений. Как и сказал Марч, там был напечатан лишь небольшой  отрывок,  но
отрывок этот произвел на сэра Джона  Харкера  необычайное  впечатление.  Его
насупленные брови  поднялись  и  задрожали,  глаза  прищурились,  а  жесткая
челюсть на секунду отвисла. Он как  бы  мгновенно  постарел  на  много  лет.
Затем, стараясь придать голосу уверенность и твердой рукой передавая  газету
Фишеру, он сказал просто:
     - Что ж, можно держать пари. Вот важная новость, которая дает вам право
побеспокоить старика.
     Хорн Фишер заглянул в газету, и его бесстрастное, невыразительное  лицо
также переменилось. Даже в этом небольшом отрывке было два или  три  крупных
заголовка, и в глаза ему бросилось:
     "Сенсационное предостережение правительству Швеции" и "Мы протестуем".
     - Что за черт, - произнес он свистящим шепотом.
     - Нужно немедленно сообщить Гуку,  иначе  он  никогда  не  простит  нам
этого, - сказал Харкер. - Должно быть, он сразу же пожелает видеть премьера,
хотя теперь, вероятно, уже поздно. Я иду к нему  сию  же  минуту,  и,  держу
пари, он тут же забудет о рыбах. - И он торопливо  зашагал  вдоль  берега  к
переходу из плоских камней.
     Марч глядел на Фишера, удивленный тем  переполохом,  который  произвела
газета.
     - Что все это значит? - вскричал он. - Я всегда полагал, что мы  должны
заявить протест в защиту датских портов, это ведь в наших  общих  интересах.
Какое дело до них сэру  Исааку  и  всем  остальным?  По-вашему,  это  плохая
новость?
     - Плохая новость, - повторил Фишер тихо, с непередаваемой интонацией  в
голосе.
     - Неужели это так скверно? - спросил Марч.
     - Так скверно! - подхватил Фишер. - Нет, почему  же,  это  великолепно.
Это грандиозная новость. Это превосходная новость. В том-то вся и штука. Она
восхитительна. Она бесподобна. И вместе с тем она совершенно невероятна.
     Он снова посмотрел на серо-зеленый остров, на реку  и  хмурым  взглядом
обвел изгороди и полянки.
     - Этот парк мне словно приснился, - проговорил Фишер, -  и  кажется,  я
действительно сплю. Но  трава  зеленеет,  вода  журчит,  и  в  то  же  время
случилось нечто необычайное.
     Как только он  произнес  это,  из  прибрежных  кустов,  прямо  над  его
головой, появилась темная сутулая фигура, похожая на стервятника.
     - Вы выиграли пари, - сказал Харкер каким-то резким, каркающим голосом.
- Старый дурак ни о чем не хочет слышать, кроме рыбы. Он выругался и заявил,
что знать ничего не желает о политике.
     - Я так и думал, - скромно заметил Фишер. - Что же вы намерены делать?
     - По крайней мере, воспользуюсь телефоном этого старого осла, - ответил
юрист. - Необходимо точно узнать, что случилось. Завтра мне самому предстоит
докладывать правительству. - И он торопливо направился к дому.
     Наступило молчание, которое Марч в глубоком замешательстве  не  решался
нарушить, а затем в глубине парка показались нелепые бакенбарды и неизменный
белый цилиндр герцога Уэстморленда. Фишер поспешил ему навстречу с газетой в
руке и в нескольких словах рассказал о сенсационном отрывке. Герцог, который
неторопливо брел по парку,  вдруг  остановился  как  вкопанный  и  несколько
секунд напоминал манекен, стоящий у  двери  какой-нибудь  лавки  древностей.
Затем Марч услышал его голос, высокий, почти истерический:
     - Но нужно показать ему это, нужно заставить его понять! Я уверен,  что
ему не объяснили  как  следует!  -  Затем  более  ровным  и  даже  несколько
напыщенным тоном герцог произнес: - Я пойду и скажу ему сам.
     В числе  необычайных  событий  дня  Марч  надолго  запомнил  эту  почти
комическую сцену: пожилой джентльмен в старомодном белом цилиндре, осторожно
переступая с камня на камень, переходил речку, словно Пикадилли.  Добравшись
до острова, он исчез за деревьями, а  Марч  и  Фишер  повернулись  навстречу
генеральному прокурору, который вышел из дома с выражением мрачной решимости
на лице.
     - Все говорят, - сообщил  он,  -  что  премьер-министр  произнес  самую
блестящую речь в своей жизни.  Заключительная  часть  потонула  в  бурных  и
продолжительных аплодисментах. Продажные финансисты и героические крестьяне.
На сей раз мы не оставим Данию без защиты.
     Фишер кивнул и поглядел в сторону реки, откуда возвращался герцог;  вид
у него был несколько озадаченный.  В  ответ  на  расспросы  он  доверительно
сообщил осипшим голосом:
     - Право, я боюсь, что наш бедный друг не в себе. Он отказался  слушать:
он... э- э... сказал, что я распугаю рыбу.
     Человек с острым слухом мог бы расслышать, как мистер Фишер пробормотал
что-то по поводу белого цилиндра, но сэр Джон  Харкер  вмешался  в  разговор
более решительно:
     - Фишер был прав. Я не поверил своим глазам, но факт  остается  фактом:
старик совершенно поглощен рыбной ловлей. Даже если дом загорится у него  за
спиной, он не сдвинется с места до самого заката.
     Фишер тем временем взобрался на  невысокий  пригорок  и  бросил  долгий
испытующий взгляд, но не в сторону острова, а в сторону отдаленных  лесистых
холмов, окаймлявших долину. Вечернее  небо,  безоблачное,  как  и  накануне,
простиралось над окружающей местностью, но на западе оно теперь отливало уже
не золотом, а  бронзой;  тишину  нарушало  лишь  монотонное  журчание  реки.
Внезапно  у  Хорна  Фишера  вырвалось  приглушенное  восклицание,   и   Марч
вопросительно поглядел на него.
     - Вы говорили  о  скверных  вестях,  -  сказал  Фишер.  -  Что  ж,  вот
действительно скверная весть. Боюсь, что это очень скверное дело.
     - О какой вести вы говорите? - спросил Марч, угадывая в его тоне что-то
странное и зловещее.
     - Солнце село, - ответил Фишер. Затем он продолжал  с  видом  человека,
сознающего, что он изрек нечто роковое:
     - Нужно, чтобы туда пошел кто-нибудь, кого он действительно  выслушает.
Быть может, он безумец, но в его безумии есть логика. Почти всегда в безумии
есть логика. Именно это и сводит человека с ума. А Гук никогда  не  остается
там после заката, так как в парке быстро темнеет.  Где  его  племянник?  Мне
кажется, племянника он действительно любит.
     - Глядите! - воскликнул внезапно Марч. - Он уже  побывал  там.  Вон  он
возвращается.
     Взглянув на реку, они увидели фигуру Джеймса Буллена,  темную  на  фоне
заката, он торопливо и неловко перебирался с камня на камень.  Один  раз  он
поскользнулся, и все услышали негромкий всплеск. Когда он подошел к стоявшим
на берегу, его оливковое лицо было неестественно бледным.
     Остальные четверо, собравшись на прежнем  месте,  воскликнули  почти  в
один голос:
     - Ну, что он теперь говорит?
     - Ничего. Он не говорит... ничего.
     Фишер секунду пристально глядел  на  молодого  человека,  затем  словно
стряхнул с себя оцепенение и, сделав Марчу  знак  следовать  за  ним,  начал
перебираться по камням. Вскоре они были уже на проторенной тропинке, которая
огибала  остров  и  вела  к  тому  месту,  где  сидел  рыболов.  Здесь   они
остановились и молча стали глядеть на него.
     Сэр Исаак  Гук  все  еще  сидел,  прислонившись  к  пню,  и  по  весьма
основательной причине. Кусок его прекрасной, прочной  лески  был  скручен  и
дважды захлестнут вокруг шеи, а затем дважды - вокруг  пня  за  его  спиной.
Хорн Фишер кинулся к рыболову и притронулся к его руке:  она  была  холодна,
как рыбья кровь.
     - Солнце село, - произнес Фишер тем же зловещим тоном, - и  он  никогда
больше не увидит восхода.
     Десять минут  спустя  все  пятеро,  глубоко  потрясенные,  с  бледными,
настороженными лицами, снова собрались в парке.  Прокурор  первый  пришел  в
себя; речь его была четкой, хотя и несколько отрывистой.
     - Необходимо оставить тело на месте и вызвать полицию, - сказал  он.  -
Мне кажется, я могу собственной властью допросить слуг и посмотреть, нет  ли
каких улик в бумагах несчастного. Само собой,  джентльмены,  все  вы  должны
оставаться в усадьбе.
     Вероятно, быстрые и суровые распоряжения законника вызвали у  остальных
такое чувство, словно захлопнулась ловушка или западня.  Во  всяком  случае,
Буллен внезапно вспыхнул  или,  вернее,  взорвался,  потому  что  голос  его
прозвучал в тишине парка подобно взрыву.
     - Я даже не дотронулся  до  него!  -  закричал  он.  -  Клянусь,  я  не
причастен к этому!
     - Кто говорит, что вы причастный, - спросил Харкер, пристально взглянув
на него. - Отчего вы орете, прежде чем вас ударили?
     - А что вы так смотрите на меня? - выкрикнул молодой человек со злобой.
- Думаете, я не знаю, что мои проклятые долги и виды на наследство  вечно  у
вас на языке?
     К великому удивлению Марча, Фишер не принял участия в этой  стычке.  Он
отвел герцога в сторону и, когда они отошли достаточно далеко, чтобы  их  не
услышали, обратился к нему с необычайной простотой.
     - Уэстморленд, я намерен перейти прямо к делу.
     - Ну, - отозвался тот, бесстрастно уставившись ему в лицо.
     - У вас были причины убить его.
     Герцог продолжал глядеть на Фишера, но, казалось, лишился дара речи.
     - Я надеюсь, что у вас были причины убить его, - продолжал Фишер мягко.
- Дело в том, что стечение обстоятельств несколько  необычное.  Если  у  вас
были причины совершить убийство, вы, по всей вероятности, не  виновны.  Если
же у вас их не было, то вы, по всей вероятности, виновны.
     - О чем вы, черт побери, болтаете? - спросил герцог, рассвирепев.
     - Все очень просто, - ответил Фишер. - Когда вы пошли  на  остров,  Гук
был либо жив, либо уже мертв. Если он был жив, его, по-видимому, убили вы: в
противном случае непонятно, что заставило вас промолчать.  Но  если  он  был
мертв, а у вас имелись причины его убить, вы могли промолчать из страха, что
вас заподозрят. - Выдержав паузу, он рассеянно заметил: - Кипр -  прекрасный
остров, не так ли? Романтическая обстановка, романтические люди. На молодого
человека это действует опьяняюще.
     Герцог вдруг стиснул пальцы и хрипло сказал:
     - Да, у меня была причина.
     - Тогда все в порядке, - вымолвил Фишер, протягивая ему  руку  с  видом
величайшего облегчения. - Я был совершенно уверен, что это сделали не вы: вы
перепугались, когда увидели, что случилось, и это только естественно. Словно
сбылся дурной сон, верно?
     Во время этой странной беседы Харкер, не обращая  внимания  на  выходку
оскорбленного Буллена вошел в дом и тотчас же возвратился очень  оживленный,
с пачкой бумаг в руке.
     - Я вызвал полицию, - сказал он, останавливаясь и обращаясь к Фишеру, -
но, кажется, я уже проделал за них главную работу. По-моему, все  ясно.  Тут
есть один документ...
     Он осекся под странным  взглядом  Фишера,  который  заговорил,  в  свою
очередь:
     - Ну, а как насчет тех документов, которых тут нет? Я имею в  виду  те,
которых  уже  нет.  -  Помолчав,  он  добавил:  -  Карты  на  стол,  Харкер.
Просматривая эти бумаги с такой поспешностью, не старались ли вы найти нечто
такое, что... что желали бы скрыть?
     Харкер и бровью не повел, но осторожно покосился на остальных.
     - Мне кажется, - успокоительным тоном продолжал Фишер, - именно поэтому
вы и солгали нам, будто Гук жив. Вы знали, что вас могут заподозрить,  и  не
осмелились сообщить об убийстве.  Но  поверьте  мне,  теперь  гораздо  лучше
сказать правду.
     Осунувшееся лицо Харкера внезапно покраснело, словно озаренное каким-то
адским пламенем.
     - Правду! - вскричал он. - Вашему брату легко говорить  правду!  Каждый
из вас родился  в  сорочке  и  чванится  незапятнанной  добродетелью  только
потому, что ему не пришлось украсть эту сорочку у другого. Я  же  родился  и
пимликских меблированных комнатах и должен был сам добыть  себе  сорочку!  А
если человек, пробивая себе в юности путь, нарушит  какой-нибудь  мелкий  и,
кстати, весьма сомнительный закон, всегда найдется  старый  вампир,  который
воспользуется этим и всю жизнь будет сосать из него кровь.
     - Гватемала, не так ли? - сочувственно заметил Фишер.
     Харкер вздрогнул от неожиданности. Затем он сказал:
     - Очевидно, вы знаете все, как господь всеведущий.
     - Я знаю слишком много, - ответил Хорн Фишер, - но, к сожалению, совсем
не то, что нужно.
     Трое остальных подошли к ним, но прежде чем  они  успели  приблизиться,
Харкер сказал голосом, который снова обрел твердость:
     - Да, я уничтожил одну бумагу, но зато нашел другую, которая,  как  мне
кажется, снимает подозрение со всех нас.
     - Прекрасно, - отозвался Фишер более громким и бодрым тоном, -  давайте
посмотрим.
     - Поверх бумаг сэра Исаака,  -  пояснил  Харкер,  -  лежало  письмо  от
человека по имени Хуго. Он грозился убить нашего  несчастного  друга  именно
таким способом, каким тот действительно был убит. Это  сумасбродное  письмо,
полное издевок, - можете взглянуть сами, - но  в  нем  особо  упоминается  о
привычке Гука удить рыбу на острове. И главное, человек этот  сам  признает,
что пишет, находясь в лодке. А так как, кроме нас, на остров никто не ходил,
- тут губы его искривила отталкивающая улыбка, - преступление мог  совершить
только человек, приплывший в лодке.
     - Постойте-ка! - вскричал герцог, и в лице его появилось что-то похожее
на оживление. - Да ведь я хорошо помню человека по имени Хуго. Он был чем-то
вроде личного камердинера или телохранителя  сэра  Исаака:  ведь  сэр  Исаак
все-таки опасался покушения. Он не пользовался особой  любовью  у  некоторых
людей. После какого-то скандала Хуго был уволен, но я его хорошо помню.  Это
был высоченный венгерец с длинными усами, торчавшими по обе стороны лица.
     Словно какой-то луч света мелькнул в памяти Гарольда Марча и вырвал  из
тьмы утренний пейзаж, подобный видению из забытого сна. По-видимому, это был
водный пейзаж: залитые луга, низенькие деревья и темный пролет моста.  И  на
какое-то мгновение он снова увидел, как человек с темными, похожими на  рога
усами прыгнул на мост и скрылся.
     - Бог мой! - воскликнул он. - Да ведь  я  же  встретил  убийцу  сегодня
утром!
     В конце концов Хорн Фишер и Гарольд Марч все-таки провели  день  вдвоем
на реке, так как вскоре после прибытия полиции маленькое общество распалось.
Было  объявлено,  что   показания   Марча   снимают   подозрение   со   всех
присутствующих и  подтверждают  улики  против  бежавшего  Хуго.  Хорн  Фишер
сомневался, будет ли венгерец когда-нибудь пойман;  видимо,  Фишер  не  имел
особого желания распутывать это дело, так как облокотился на борт  лодки,  и
покуривая, наблюдал, как колышутся камыши, медленно уплывая назад.
     - Это он хорошо придумал - прыгнуть на мост, - сказал Фишер.  -  Пустая
лодка мало о чем говорит. Никто не видел, чтобы он причаливал к берегу, а  с
моста он сошел, если можно так выразиться, не входя  на  него.  Он  опередил
преследователей на двадцать четыре часа, а теперь  сбреет  усы  и  скроется.
По-моему, есть все основания надеяться, что ему удастся уйти.
     - Надеяться? - повторил Марч и перестал грести.
     - Да, надеяться, -  повторил  Фишер.  -  Прежде  всего,  я  не  намерен
участвовать в  вендетте  только  потому,  что  кто-то  прикончил  Гука.  Вы,
вероятно, уже догадались, что за птица был  этот  Гук.  Простой,  энергичный
промышленный магнат оказался  подлым  кровопийцей  и  вымогателем.  Почти  о
каждом ему была известна какая-нибудь тайна! одна из  них  касалась  бедняги
Уэстморленда, который в юности женился на Кипре, и  могла  скомпрометировать
герцогиню, другая - Харкера, рискнувшего деньгами  своего  клиента  в  самом
начале карьеры. Поэтому-то они и перепугались, когда увидели, что он  мертв.
Они чувствовали себя так, словно сами совершили это  убийство  во  сне.  Но,
признаться, есть еще одна причина, по которой я не хочу, чтобы наш  венгерец
был повешен.
     - Что ж это за причина? - спросил Марч.
     - Дело в том, что Хуго не совершал убийства, - ответил Фишер.
     Гарольд Марч вовсе оставил весла, и  некоторое  время  лодка  плыла  по
инерции.
     - Знаете, я почти ожидал чего-нибудь в этом роде, - сказал  он.  -  Это
было никак не обосновано, но предчувствие висело в воздухе подобно  грозовой
туче.
     - Напротив, необоснованно было бы считать  Хуго  виновным,  -  возразил
Фишер. - Разве вы не видите, что они осуждают его на том  же  основании,  на
котором оправдали всех остальных? Харкер и Уэстморленд молчали  потому,  что
нашли Гука убитым и знали, что имеются документы, которые могут  навлечь  на
них подозрение. Хуго тоже нашел его убитым и тоже знал, что имеется  письмо,
которое может  навлечь  на  него  подозрение.  Это  письмо  он  сам  написал
накануне.
     - Но в таком случае, - сказал Марч, нахмурившись, - в какой  же  ранний
час было совершено убийство? Когда я встретил Хуго, едва начинало светать, а
ведь от острова до моста путь не близкий.
     - Все объясняется очень просто, - сказал  Фишер.  -  Преступление  было
совершено не утром. Оно было совершено не на острове.
     Марч глядел в искрящуюся воду и молчал, но Фишер продолжал так,  словно
ему задали вопрос:
     - Всякое умно задуманное убийство  непременно  использует  характерные,
хотя и необычные, причудливые стороны  обычной  ситуации.  В  данном  случае
характерно было убеждение, что Гук встает раньше всех, имеет давнюю привычку
удить рыбу на острове и проявляет недовольство, когда его беспокоят.  Убийца
задушил его в доме вчера ночью, а затем под покровом темноты перетащил  труп
вместе с рыболовными снастями через ручей, привязал к дереву и  оставил  под
открытым небом. Весь  день  рыбу  на  острове  удил  мертвец.  Затем  убийца
вернулся в дом или, вероятнее всего, пошел прямо в гараж и  укатил  в  своем
автомобиле. Убийца сам водит  машину.  -  Фишер  взглянул  в  лицо  другу  и
продолжал: - Вы ужасаетесь, и история в  самом  деле  ужасна.  Но  не  менее
ужасно и другое. Представьте себе, что  какой-нибудь  человек,  преследуемый
вымогателем, который разрушил его семью, убьет негодяя. Вы ведь не  откажете
ему в снисхождении! А разве не заслуживает снисхождения тот, кто избавил  от
вымогателя не семью, а целый народ?
     - Предостережение, сделанное Швеции, по всей вероятности,  предотвратит
войну, а не развяжет ее, и спасет много тысяч жизней, гораздо более  ценных,
чем жизнь этого удава. О, я не философствую и не намерен всерьез оправдывать
убийцу, но то рабство, в котором находился он сам и его народ, в тысячу  раз
труднее оправдать. Если бы у меня хватило проницательности, я  догадался  бы
об этом еще за обедом  по  его  вкрадчивой,  жестокой  усмешке.  Помните,  я
пересказывал вам этот дурацкий разговор о том,  как  старому  Исааку  всегда
удается подсечь рыбу? В определенном смысле этот мерзавец ловил на удочку не
рыб, а людей.
     Гарольд Марч взялся за весла и снова начал грести.
     Да, помню, - ответил он. - И еще речь шла о том, что крупная рыба может
оборвать леску и уйти.



     Г.К. Честертон
     Бездонный холодец


     Перевод В. Хинкиса


     В оазисе, на зеленом островке, затерянном среди красно-желтых  песчаных
морей, которые простираются далеко на  восток  от  Европы,  можно  наблюдать
поистине фантастические контрасты, которые, однако, характерны для  подобных
краев, коль скоро международные договоры превратили их в форпосты британских
колонизаторов.  Место,  о  котором  пойдет  речь,  широко   известно   среди
археологов  благодаря  тому,  что  здесь  есть  нечто,  едва  ли   достойное
называться памятником древности, ибо представляет  оно  собою  всего-навсего
дыру, глубоко уходящую в землю. Но как бы то ни было, а это - круглая шахта,
напоминающая колодец  и,  возможно,  являющаяся  частью  какого-то  крупного
оросительного сооружения,  которое  построено  так  давно,  что  специалисты
ожесточенно спорят, к какой  же  эпохе  ее  отнести;  вероятно,  нет  ничего
древнее  на  этой  древней  земле.  Черное  устье  колодца  зеленым  кольцом
обступают пальмы и суковатые грушевые деревья; но  от  надземной  кладки  не
сохранилось ничего, кроме двух массивных,  потрескавшихся  валунов,  которые
возвышаются здесь, словно столбы ворот, ведущих в никуда;  в  их  форме,  по
мнению археологов, наделенных  особенно  богатым  воображением,  угадываются
порой, на восходе луны или  на  закате  солнца,  когда  зрителем  овладевает
соответствующее настроение, смутные очертания, или  образы,  перед  которыми
бледнеют  даже  диковинные  громады   Вавилона;   однако   археологи   более
прозаического склада и в более прозаическое время суток, при дневном  свете,
не усматривают в них ровно ничего, кроме двух  бесформенных  каменных  глыб.
Правда, необходимо отметить, что англичане в большинстве своем весьма далеки
от археологии. И многие из тех, кто приехал сюда по  долгу  службы  или  для
отбывания  воинской   повинности,   увлекаются   чем   угодно,   только   не
археологическими изысканиями. А стало быть, мы  ничуть  не  погрешим  против
истины, если скажем, что англичане, заброшенные в  эту  восточную  глушь,  с
успехом превратили песчаный участок,  поросший  низкорослым  кустарником,  в
небольшое поле для игры в гольф; у одного его края находится довольно уютный
клуб, а у другого - вышеупомянутая достопримечательность. И право же, игроки
отнюдь не стремятся угодить мячом в эту  допотопную  пропасть:  если  верить
легенде, она вообще не имеет дна,  ну,  а  дно,  которого  нет,  само  собой
разумеется, никак не может принести  практической  пользы.  Если  какой-либо
спортивный снаряд попадает туда, можно считать  его  пропащим  в  буквальном
смысле слова. Но на  досуге  многие  частенько  прогуливаются  вокруг  этого
колодца, болтают, покуривая, и  только  что  один  такой  любитель  прогулок
пришел из клуба к колодцу, где застал другого, который  задумчиво  глядел  в
черную глубину.
     Оба эти англичанина были одеты совсем легко и носили белые  тропические
шлемы, повязанные сверху тюрбанами, но  этим,  собственно  говоря,  сходство
между ними исчерпывалось. И оба почти одновременно произнесли одно и  то  же
слово; но произнесли они его отнюдь не одинаковым тоном.
     -  Слыхали  новость?  -  спросил  тот,  что  пришел  из  клуба.  -  Это
изумительно.
     - Изумительно, - повторил тот, что стоял у колодца.
     Но первый произнес это слово так, как мог бы сказать юноша  о  девушке;
второй же - как старик о погоде: вполне искренне,  но  явно  без  особенного
воодушевления.
     Соответственный тон был очень характерен  для  каждого.  Первый,  некто
капитан Бойл,  был  по-мальчишески  напорист,  темноволос,  черты  его  лица
выдавали природную  пылкость,  которая  присуща  не  спокойной  сдержанности
Востока, а скорее кипящему страстями и суетному Западу. Второй был  постарше
и явно жил здесь уже давно; это был гражданский  чиновник  Хорн  Фишер;  его
печально  опущенные  веки  и  печально  поникшие  усы  как  бы  подчеркивали
неуместность пребывания англичанина на Востоке. Ему было так  жарко,  что  в
душе он ощущал лишь тоскливый холод.
     Ни  один  не  счел  нужным  пояснить,  что   же,   собственно   говоря,
изумительно. Не было смысла попусту болтать о  том,  что  известно  всякому.
Ведь о блестящей победе над могучими соединенными  силами  турок  и  арабов,
разбитых войсками, которыми командовал  лорд  Гастингс,  ветеран  многих  не
менее блестящих побед, кричали газеты по всей империи, и уж  тем  более  все
было известно в этом маленьком гарнизоне, расположенном столь близко от поля
битвы.
     - Право, никакая другая нация на это не  способна!  -  горячо  вскричал
капитан Бойл.
     А Хорн Фишер по-прежнему молча глядел  в  колодец;  немного  погодя  он
произнес:
     - Мы и в  самом  деле  владеем  искусством  не  ошибаться.  На  этом  и
просчитались несчастные пруссаки. Они только и могли совершать ошибки  да  в
них  упорствовать.  Поистине,  чтобы  не  ошибаться,  надо  обладать  особым
талантом.
     - Как вас понимать? - сказал Бойл. - О каких это ошибках вы говорите?
     - Ну, всякий знает, ведь орешек-то был нам не  по  зубам,  -  отозвался
Хорн Фишер. У мистера Фишера было  обыкновение  предполагать,  будто  всякий
знает такие вещи, которые случается услышать одному человеку на миллион. - И
поистине большое счастье, что Трейверс подоспел туда в самый  решающий  миг.
Просто страшно подумать, как часто истинную победу одерживает у нас  младший
по чину, даже когда его начальник - великий человек. Взять хоть Колборна при
Ватерлоо.
     - Надо полагать, теперь мы изрядно расширили пределы империи, - заметил
его собеседник.
     - Да, пожалуй, Циммерны не прочь расширить их вплоть до самого  канала,
- произнес Фишер задумчиво, - хотя всякий знает, что расширение  пределов  в
наше время далеко не всегда окупается.
     Капитан Бойл нахмурился в некотором недоумении.  Припомнив,  что  он  в
жизни не слыхал ни о каких  Циммернах,  он  мог  только  обронить  небрежным
тоном:
     - Ну, нельзя же ограничиваться только Британскими островами.
     Хорн Фишер улыбнулся: улыбка у него была очень приятная.
     - Всякий здесь  предпочел  бы  ограничиться  Британскими  островами,  -
сказал он. - Все спят и видят, как бы поскорей вернуться туда.
     - Право, я решительно не понимаю, о  чем  это  вы  толкуете,  -  сказал
молодой человек, подозревая какой-то подвох. - Можно подумать, что вы отнюдь
не восхищены Гастингсом и... и вообще презираете все на свете.
     - Я от него в совершенном восторге, - отозвался Фишер, - вне  сомнения,
более подходящего человека для такого дела найти трудно: это  тонкий  знаток
мусульманской  души,  а  потому  он  может  сделать  с  ними  все,  что  ему
заблагорассудится. Именно по этой причине я считаю нежелательным  сталкивать
его с Трейверсом, особенно после недавних событий.
     - Нет, я решительно  не  понимаю,  к  чему  вы  клоните,  -  откровенно
признался его собеседник.
     - Собственно говоря, тут и понимать нечего, -  сказал  Фишер  небрежным
тоном, - но давайте лучше оставим разговор о политике. Кстати, знаете ли  вы
арабскую легенду про этот колодец?
     - К сожалению, я  не  знаток  арабских  легенд,  -  сказал  Бойл,  едва
сдерживаясь.
     - И напрасно, - заметил Фишер, - особенно  если  учесть  ваши  взгляды.
Ведь лорд Гастингс тоже в своем роде арабская легенда.  Пожалуй,  в  этом  и
заключено  его  подлинное  величие.  Если  он  утратит  свою  славу,  нашему
могуществу во всей Азии и Африке будет нанесен немалый ущерб. Ну а про  дыру
в земле рассказывают, что она ведет неведомо куда, и такая  выдумка  кажется
мне очаровательной. Теперь легенда приобрела магометанскую окраску, но я  не
удивлюсь, если она восходит к  глубокой  древности  и  родилась  задолго  до
Магомета. Повествует она про некоего султана,  который  прозывался  Аладдин:
разумеется, не тот, который завладел волшебной  лампой,  но  очень  на  него
похожий; он имел дело со злыми духами, или с великанами, или  еще  с  кем-то
вроде них. Говорят, он  повелел  великанам  построить  ему  нечто  наподобие
пагоды,  которая  вознеслась  бы  превыше  всех  звезд   небесных.   Словом,
высочайшее для величайшего, как утверждали люди, когда  строили  Вавилонскую
башню. Но по сравнению со стариной Аладдином,  строители  Вавилонской  башни
были покорны и кротки, как агнцы. Они хотели всего-навсего  соорудить  башню
высотой до неба, а ведь это сущий пустяк. Он же возмечтал  о  башне  превыше
неба, пожелал, чтобы она возносилась все вверх, вверх, до бесконечности.  Но
аллах поразил его громовым ударом,  от  которого  разверзлась  земля,  и  он
полетел, пробивая в ней дыру,  все  вниз,  вниз,  до  бесконечности,  отчего
образовался колодец без дна, подобно задуманной  им  башне  без  вершины.  И
вечно  низвергается  с  этой  перевернутой  башни  душа  султана,   обуянная
гордыней.
     - Странный вы все-таки человек, -  сказал  Бойл,  -  рассказываете  так
серьезно, будто думаете, что кто-то поверит подобным басням.
     - Быть может, я верю не в саму басню, а в ее мораль, - возразил  Фишер.
- Но вон идет леди Гастингс. Кажется, вы с ней знакомы?
     Клуб любителей гольфа, как обычно бывает, служил не только нуждам  этих
любителей, но использовался также для многих иных целей, не имеющих к гольфу
никакого отношения. Здесь сосредоточилась светская жизнь всего гарнизона.  В
отличие от штаба, где преобладал  сугубо  военный  дух,  при  клубе  имелись
бильярдная, бар и даже превосходная специальная библиотека,  предназначенная
для тех сумасбродных офицеров, которые всерьез относились к своим  служебным
обязанностям.  К  их  числу  принадлежал  и  сам  великий  полководец,   чья
серебряно- седая голова с бронзовым лицом, словно голова орла,  отлитого  из
бронзы,  часто  склонялась  над  картами  и  толстыми  фолиантами   в   зале
библиотеки. Великий Гастингс свято верил в силу науки и знания, равно как  и
в прочие незыблемые жизненные идеалы; он дал  немало  отеческих  советов  по
этому  поводу  юному  Бойлу,  который,  однако,  значительно   реже   своего
начальника появлялся в святыне премудрости. Но на  сей  раз  молодой  офицер
после одного из таких  случайных  занятий  вышел  через  застекленные  двери
библиотеки на поле для  гольфа.  Клуб,  кстати  сказать,  был  предназначен,
главным образом, для того, чтобы здесь протекала светская  жизнь  не  только
мужчин, но и дам; в этой  обстановке  леди  Гастингс  играла  роль  королевы
ничуть не хуже, чем в бальной зале  своего  дворца.  Она  была  преисполнена
возвышенных  намерений  и,  как  утверждали  некоторые,  питала  возвышенную
склонность к подобной роли. Эта леди была намного моложе  своего  супруга  -
очаровательная молодая женщина, чье очарование порой таило в себе нешуточную
опасность; и теперь, когда она  удалилась  в  сопровождении  юного  офицера,
мистер Хорн Фишер проводил ее глазами, пряча язвительную усмешку.  Потом  он
перевел скучающий взгляд на  зеленые,  усеянные  колючками  растения  вблизи
колодца: это были причудливые кактусы, у  которых  ветвистые  побеги  растут
прямо один из другого, без веток  или  стеблей.  При  этом  изощренному  его
воображению представилась зловещая, нелепая растительность, лишенная  смысла
и облика. На  Западе  всякая  былинка,  всякий  кустик  достигают  цветения,
которое венчает их жизнь и выражает  их  сущность.  А  тут  как  будто  руки
бесцельно росли из рук же или ноги из ног, словно бы в кошмарном сне.
     - Мы только и делаем, что расширяем пределы  империи,  -  сказал  он  с
улыбкой; потом добавил, слегка погрустнев: - Но, в конце концов, я отнюдь не
уверен в своей правоте.
     Его рассуждения прервал зычный, но благодушный голос; он поднял  голову
и улыбнулся, увидев старого друга. Голос, право,  был  гораздо  благодушней,
чем лицо его обладателя, которое на первый взгляд  могло  показаться  весьма
суровым. Это было характерное лицо законоблюстителя с квадратными  челюстями
и густыми седеющими бровями; принадлежало оно  выдающемуся  юристу,  хотя  и
служившему временно при  военной  полиции  в  этом  диком  и  глухом  уголке
британских владений. Катберт  Грейн,  пожалуй,  скорее,  был  криминалистом,
нежели адвокатом или полисменом;  но  здесь,  в  захолустье,  он  с  успехом
справлялся  за  троих.  Раскрытие  целого  ряда  запутанных,  совершенных  с
восточной хитростью преступлений помогло ему выдвинуться;  но  поскольку,  в
здешних  местах  лишь  очень  немногие  способны  были  понять  или  оценить
страстное увлечение этой областью знаний, его тяготило духовное одиночество.
В  числе  немногих  исключений  был  Хорн  Фишер,  который  обладал   редкой
способностью беседовать с любым человеком на любую тему.
     - Ну-с, чем вы тут занимаетесь, ботаникой или, быть может, археологией?
- полюбопытствовал Грейн. -  Право,  Фишер,  мне  никогда  не  постичь  всей
глубины ваших интересов. Должен сказать прямо, что то, чего  вы  не  знаете,
наверняка и знать не стоит.
     - Вы ошибаетесь, - отозвался Фишер с  несвойственной  ему  резкостью  и
даже горечью. - Как раз то, что я знаю, наверняка и знать не стоит. Это  все
темные стороны жизни, все тайные побуждения  и  грязные  интриги,  подкуп  и
шантаж, именуемые политикой. Уверяю вас, мне нечем гордиться, если я побывал
на дне всех этих сточных канав, тут меня любой уличный мальчишка переплюнет.
     - Как это понимать? Что с вами сегодня? - спросил его друг. - Раньше  я
за вами ничего такого не замечал.
     - Я стыжусь самого себя, - отвечал Фишер. - Только что я окатил ледяной
водой одного пылкого юношу.
     - Но даже это  объяснение  трудно  признать  исчерпывающим,  -  заметил
опытный криминалист.
     - Понятное дело, в  этом  захолустье  всякая  дешевая  газетная  шумиха
возбуждает пылкие чувства, - продолжал Фишер, - но пора бы мне усвоить,  что
в столь юном возрасте иллюзии легко принять  за  идеалы.  И,  уж  во  всяком
случае,  иллюзии   эти   лучше,   чем   действительность.   Но   испытываешь
пренеприятное чувство ответственности, когда развенчиваешь  в  глазах  юноши
идеал, пускай самый ничтожный.
     - Какого же рода эта ответственность?
     - Тут очень легко столь же бесповоротно толкнуть  его  на  куда  худшую
дорогу, - отвечал Фишер. - Дорогу поистине бесконечную - в бездонную яму,  в
такую же темную пропасть, как вот этот Бездонный Колодец.
     В ближайшее две недели Фишер  не  виделся  со  своим  другом,  а  потом
встретил его в садике, разбитом при клубе, со стороны, противоположной  полю
для гольфа, - в  садике  этом  ярко  пестрели  и  благоухали  субтропические
растения, озаренные заходящим солнцем. При этой встрече  присутствовали  еще
двое  мужчин,  один  из  которых  был  недавно  прославившийся   заместитель
главнокомандующего  Том  Трейверс,  ныне   известный   каждому,   худощавый,
темноволосый,  рано  состарившийся  человек,  чей  лоб  прорезала   глубокая
морщина,  а  черные  усы  устрашающе  топорщились,  придавая  лицу  свирепое
выражение. Все трое пили  черный  кофе,  который  им  подал  араб,  временно
служивший официантом при клубе, но  всем  знакомый  и  даже  почитаемый  как
старый  слуга  генерала.  Звали  его  Сайд,  и  он  выделялся  среди   своих
соплеменников невероятно длинным желтоватым лицом и плоским,  высоким  лбом,
какой изредка бывает у обитателей тех мест, причем, несмотря на  добродушную
улыбку, он странным образом производил  зловещее  впечатление.  -  Почему-то
этот малый всегда кажется мне подозрительным, - заметил Грейн,  когда  слуга
ушел. - Сам понимаю, что это несправедливо, ведь он,  без  сомнения,  горячо
предан Гастингсу и даже, говорят, однажды спас ему жизнь. Но такое  свойство
присуще многим арабам - они хранят верность только  одному  человеку.  Я  не
могу избавиться от ощущения, что всякому другому он готов перерезать глотку,
и притом самым коварным образом.
     - Помилуйте, - сказал Трейверс с кислой улыбкой, -  коль  скоро  он  не
трогает Гастингса, прочее общественность не волнует.
     Воцарилось неловкое молчание, и тут всем вспомнилась славная  битва,  а
потом Хорн Фишер произнес, понизив голос:
     - Газеты не представляют собой общественности, Том. На этот счет можете
быть спокойны. А среди вашей общественности решительно  все  знают  истинную
правду.
     - Пожалуй, сейчас нам не стоит больше говорить о  генерале,  -  заметил
Грейн. - Вот он как раз выходит из клуба.
     - Но идет не сюда, - сказал Фишер. - Он просто-напросто провожает  свою
благоверную до автомобиля.
     И в самом деле, при этих словах из  дверей  клуба  вышла  дама,  причем
супруг с поспешностью опередил ее и открыл перед ней  садовую  калитку.  Она
тем временем обернулась и что-то сказала человеку, который одиноко  сидел  в
плетеном кресле за дверьми тенистой веранды,  -  только  он  и  оставался  в
опустевшем клубе, если не считать троих, пивших кофе в  саду.  Фишер  быстро
вгляделся в темную дверь и узнал капитана Бойла.
     В скором времени генерал вернулся и, ко всеобщему удивлению, поднимаясь
по ступеням, в свою очередь, что-то  сказал  Бойлу.  Потом  он  сделал  знак
Сайду, который проворно подал две чашки кофе, и оба они вошли в клуб, каждый
с чашкой в руке. А еще недолгое время спустя в сгущавшихся сумерках  блеснул
луч белого света - это в библиотеке загорелась электрическая люстра.
     - Кофе в сочетании с научными исследованиями, - мрачно сказал Трейверс.
- Все прелести знаний и теоретической премудрости. Ну ладно, мне пора,  меня
тоже ждет работа.
     Он неловко  встал,  распрощался  со  своими  собеседниками  и  исчез  в
вечернем полумраке.
     -  Будем   надеяться,   что   Бойл   действительно   увлечен   научными
исследованиями, - сказал Хорн Фишер. - Лично я не вполне за него спокоен. Но
поговорим лучше о чем-нибудь другом.
     Они разговаривали дольше, чем им, быть может,  показалось,  потому  что
уже наступила тропическая ночь и луна, во всем своем  великолепии,  заливала
садик серебристым светом; но еще до  того,  как  в  этом  свете  можно  было
что-либо разглядеть, Фишер успел заметить, как  люстра  в  библиотеке  вдруг
погасла. Он ждал, что двое мужчин выйдут в сад, но никто не показывался.
     - Вероятно, пошли погулять по ту сторону клуба, - сказал он.
     -  Очень  может  статься,  -  отозвался  Грейн.  -  Ночь  обещает  быть
великолепной.
     Вскоре после того как это было сказано, кто-то  окликнул  их  из  тени,
которую отбрасывала стена клуба,  и  они  с  удивлением  увидели  Трейверса,
который торопливо шел к ним, что-то выкрикивая на ходу.
     - Друзья, мне нужна ваша помощь! - услышали они наконец. - Там, на поле
для гольфа, случилось неладное!
     Они поспешно прошли через  клубную  курительную  и  примыкавшую  к  ней
библиотеку, словно ослепнув в прямом и переносном смысле слова. Однако  Хорн
Фишер, несмотря на  свое  напускное  безразличие,  обладал  странным,  почти
непостижимым  внутренним  чутьем  и  уже  понял,  что  произошел  не  просто
несчастный случай. Он наткнулся на какой-то предмет в библиотеке и вздрогнул
от неожиданности: предмет двигался, хотя мебели двигаться  не  положено.  Но
эта мебель двигалась, как живая, отступала и вместе с тем  противилась.  Тут
Грейн включил свет, и Фишер обнаружил, что  просто-напросто  натолкнулся  на
вращающуюся книжную полку, которая описала круг и сама толкнула его; но  уже
тогда, невольно отпрянув, он как-то подсознательно почувствовал,  что  здесь
кроется некая зловещая тайна. Таких  вращающихся  полок  в  библиотеке  было
несколько, и стояли они в разных местах; на одной из них оказались две чашки
с кофе, на другой  -  большая  открытая  книга;  как  выяснилось,  это  было
исследование Баджа, посвященное египетским иероглифам, прекрасное издание  с
цветными вклейками, на которых изображены причудливые птицы и идолы; Фишеру,
когда он быстро проходил мимо, показалось странным, что именно эта книга,  а
не какое-нибудь сочинение  по  военной  науке,  лежит  здесь,  раскрытая  на
середине. Он заметил даже просвет на полке, в ровном ряду корешков, - место,
откуда ее сняли;  и  просвет  этот  будто  издевался  над  ним,  как  чье-то
отвратительное лицо, оскалившее щербатые зубы.
     Через несколько минут они уже были на другом конце поля,  у  Бездонного
Колодца; и в нескольких шагах от него при лунном свете,  который  теперь  по
яркости почти не уступал дневному, они увидели то,  ради  чего  так  спешили
сюда.
     Великий лорд Гастингс лежал ничком,  в  позе  странной  и  неподвижной,
вывернув локоть согнутой руки и вцепившись длинными, костлявыми  пальцами  в
густую, пышную траву. Неподалеку оказался Бойл, тоже недвижимый, но он стоял
на  четвереньках  и  застывшим  взглядом  смотрел  на  труп.  Возможно,  это
всего-навсего сказалось потрясение после несчастного случая; но было  что-то
неуклюжее и неестественное в позе человека, стоявшего на четвереньках,  и  в
его лице с широко раскрытыми глазами. Он словно сошел с  ума.  А  дальше  не
было ничего, только безоблачная синева знойного южного неба и край  пустыни,
да две потрескавшиеся каменные глыбы у колодца. При таком освещении и в этой
обстановке легко могло померещиться, будто с неба смотрят  огромные,  жуткие
лица.
     Хорн Фишер наклонился и  потрогал  мускулистую  руку,  которая  сжимала
пучок травы; рука эта была холодна, как камень. Он опустился на колени подле
тела и некоторое время внимательно его обследовал; потом встал  и  сказал  с
какой-то безысходной уверенностью:
     - Лорд Гастингс мертв.
     Наступило гробовое молчание; наконец Трейверс произнес хрипло:
     - Грейн, это по вашей части. Попробуйте расспросить капитана  Бойла  Он
что-то бормочет, но я не понимаю ни единого слова.
     Бойл кое-как совладал с собою, встал на ноги, но лицо  его  по-прежнему
хранило выражение ужаса, словно он надел маску или самого его подменили.
     - Я глядел на колодец, - сказал он, - а когда обернулся, лорд уже упал.
     Лицо Грейна потемнело
     - Вы правы, это по моей части, - сказал он. - Прежде всего попрошу  вас
помочь мне отнести покойного в библиотеку, где я его хорошенько осмотрю.
     Когда они положили труп в  библиотеке,  Грейн  повернулся  к  Фишеру  и
сказал голосом, в котором уже снова звучала прежняя сила и уверенность:
     - Сейчас я запрусь здесь и все обследую самым тщательным образом. Прошу
вас остаться при остальных и подвергнуть Бойла предварительному допросу. Сам
я потолкую с ним  несколько  позже.  И  позвоните  в  штаб,  чтобы  прислали
полисмена: пускай явится немедля и ждет, пока я его не позову
     После этого знаменитый криминалист,  не  тратя  более  слов,  прошел  в
освещенную библиотеку и затворил за собой дверь, а Фишер, ничего не ответив,
повернулся и тихо заговорил с Трейверсом.
     - Право же любопытно, - сказал он, - что это случилось  именно  там,  у
колодца.
     - Очень даже любопытно, - отозвался Трейверс,  -  если  только  колодец
сыграл здесь какую-то роль.
     - Думается мне, - заметил Фишер,  -  что  роль,  которой  он  здесь  не
сыграл, еще любопытней.
     Высказав эту явную бессмыслицу, он  повернулся  к  потрясенному  Бойлу,
взял его под руку, и они стали прохаживаться по залитому лунным светом полю,
разговаривая вполголоса.
     Уже  занялась  заря,  которая  подкралась  как-то  незаметно,  и   небо
посветлело, когда Катберт Грейн погасил люстру в библиотеке и вышел  оттуда.
Фишер, угрюмый, как всегда, слонялся в одиночестве;  полисмен,  которого  он
вызвал, стоял навытяжку поодаль.
     - Я попросил Трейверса проводить Бойла, -  обронил  Фишер  небрежно.  -
Трейверс о нем позаботится. Ему надо хоть немного поспать.
     - А удалось ли вам что-нибудь из него вытянуть? - осведомился Грейн.  -
Сказал он, что именно они с Гастингсом там делали?
     - Да, - ответил Фишер, - он все объяснил вполне вразумительно.  По  его
словам выходит, что,  когда  леди  Гастингс  уехала  в  автомобиле,  генерал
предложил ему выпить кофе в библиотеке и заодно навести кое-какие справки  о
здешних древностях. Бойл стал искать книгу Баджа  на  одной  из  вращающихся
полок, но тут  генерал  сам  нашел  ее  на  стеллаже.  Просмотрев  несколько
рисунков, они вышли, пожалуй, несколько внезапно, на поле для гольфа и пошли
к древнему колодцу. Бойл заглянул в колодец, но  вдруг  услышал  у  себя  за
спиной глухой удар; он обернулся и увидел, что генерал лежит  на  том  самом
месте, где мы его нашли. Он быстро  опустился  на  колени,  чтобы  осмотреть
тело, но его сковал ужас, и он не мог ни  приблизиться,  ни  прикоснуться  к
покойнику.  Я  не  нахожу  тут  ничего  удивительного:  людей,   потрясенных
неожиданностью, порой находят в самых нелепых позах.
     Грейн выслушал его внимательно, с мрачной  улыбкой,  помолчал  немного,
потом заметил:
     - Ну, он вам изрядно наврал.  Разумеется,  это  достохвально  четкое  и
последовательное изложение случившегося, но о самом важном он умолчал.
     - Вы там что-нибудь выяснили? - спросил Фишер.
     - Решительно все, - ответил Грейн.
     Некоторое  время  Фишер  угрюмо  молчал,  а  его  собеседник  продолжал
толковать тихим, уверенным тоном:
     - Вы были совершенно правы, Фишер, когда сказали, что этот юноша  может
сбиться с пути и очутиться на краю пропасти. Имеет или  нет  какое,  -  либо
отношение к этому делу  влияние,  которое  вы,  как  вам  кажется,  на  него
оказали, но с некоторых пор Бойл  переменил  свое  отношение  к  генералу  в
худшую сторону.  Это  пренеприятная  история,  и  я  не  хочу  тут  особенно
распространяться, и совершенно ясно, что и  супруга  генерала  относилась  к
мужу без особой благосклонности. Не знаю, как далеко у  них  зашло,  но,  во
всяком случае, они все скрывали: ведь леди  Гастингс  сегодня  заговорила  с
Бойлом, дабы сообщить ему, что она спрятала в книге Баджа  записку.  Генерал
слышал эти ее слова или же узнал об этом еще  каким-то  образом,  немедленно
взял книгу и нашел записку. Из-за этой записки он  повздорил  с  Бойлом,  и,
само собой, сцена была весьма бурная. А Бойлу предстояло еще  другое  -  ему
предстояло сделать ужасный выбор: сохранить  старику  жизнь  было  для  него
равносильно гибели, а убить его  значило  восторжествовать  и  даже  обрести
счастье.
     - Что ж, - промолвил Фишер, поразмыслив. - Я не могу винить его за  то,
что он предпочел не замешивать женщину в эту историю. Но как вы  узнали  про
записку?
     - Обнаружил ее у покойного генерала, - ответил  Грейн.  -  А  заодно  я
обнаружил  и  кое-что  похуже.   Тело   лежало   в   такой   позе,   которая
свидетельствует об отравлении неким азиатским ядом. Поэтому я осмотрел чашки
с кофе, и моих познаний в химии оказалось достаточно, чтобы найти яд в  гуще
на дне одной из них. Стало быть, генерал подошел прямо к полке, оставив свою
чашку с кофе на стеллаже. Когда он повернулся спиной, Бойл сделал вид, будто
рассматривает книги, и мог спокойно сделать с чашками все,  что  угодно.  Яд
начинает действовать минут через десять, и за эти десять минут оба  как  раз
успели дойти до Бездонного Колодца.
     - Так, - сказал Хорн Фишер. - Ну а при чем же тут Бездонный Колодец?
     - Вы хотите доискаться, какое отношение к этому  делу  имеет  Бездонный
Колодец? - осведомился его друг.
     - Ровно никакого, - решительно заявил Фишер. - Это  представляется  мне
совершенно бессмысленным и невероятным. - А  почему,  собственно,  эта  дыра
вообще должна иметь какое-либо отношение к делу?
     - Именно эта дыра в данном  случае  имеет  особое  значение,  -  сказал
Фишер. - Но сейчас я не  буду  ни  на  чем  настаивать.  Кстати,  мне  нужно
сообщить вам кое-что еще. Как я уже  говорил,  я  отослал  Бойла  домой  под
присмотром Трейверса.  Но  в  равной  мере  можно  сказать,  что  я  отослал
Трейверса под присмотром Бойла.
     - Неужели вы подозреваете Тома Трейверса? - воскликнул Грейн.
     - У него гораздо больше причин ненавидеть  генерала,  чем  у  Бойла,  -
отозвался Хорн Фишер с каким-то странным бесстрастием.
     - Дружище, неужели вы это серьезно? - вскричал Грейн. - Говорю  вам,  я
обнаружил яд в одной из чашек.
     - Само собой, тут не обошлось без Сайда, - продолжал Фишер. - Он сделал
это из ненависти, или, быть может, его подкупили. Мы же недавно согласились,
что он, в сущности, способен на все.
     - Но мы согласились также, что он  не  способен  причинить  зла  своему
хозяину, - возразил Грейн.
     - Ну полно вам, в самом-то деле, - добродушно  сказал  Фишер.  -  Готов
признать, что вы правы, но  все-таки  я  хотел  бы  осмотреть  библиотеку  и
кофейные чашки.
     Он вошел в дверь, а Грейн повернулся к полисмену, по-прежнему стоявшему
навытяжку, и дал ему торопливо нацарапанную  телеграмму,  которую  следовало
отправить из штаба. Полисмен козырнул и поспешно  удалился.  Грейн  пошел  в
библиотеку, где застал своего друга у стеллажа,  на  котором  стояли  пустые
чашки.
     - Вот здесь Бойл искал книгу Баджа или делал вид, будто ищет  ее,  если
принять вашу версию, - сказал он.
     С этими словами Фишер присел на корточки и стал  осматривать  книги  на
вращающейся полке; полка эта была не выше обычного стола. Через мгновение он
подскочил, как ужаленный.
     - Боже правый! - вскричал он.
     Очень немногие, если вообще были такие люди, видели, чтобы мистер  Хорн
Фишер вел себя, как  в  эту  минуту.  Он  метнул  взгляд  в  сторону  двери,
убедился, что отворенное окно ближе, выскочил через  него  одним  гигантским
прыжком, словно взяв барьер, и устремился, как будто на состязании  в  беге,
по лужайке вслед за полисменом. Грейн, с недоумением проводив  его  глазами,
вскоре снова увидел высокую фигуру Фишера,  который  лениво  брел  назад  со
свойственным ему спокойным равнодушием. Он флегматично  обмахивался  листком
бумаги: это была телеграмма, каковую он с такой поспешностью перехватил.
     - К счастью, я успел вовремя, - сказал он. - Надо спрятать все концы  в
воду. Пускай считают, что Гастингс умер от апоплексии или от разрыва сердца.
     - Но в чем дело, черт побери! - спросил его Друг.
     - Дело в том, - отвечал Фишер, - что через несколько дней  мы  окажемся
перед хорошеньким выбором: либо придется отправить на виселицу ни в  чем  не
повинного человека, либо Британская империя полетит в преисподнюю.
     - Уж  не  хотите  ли  вы  сказать,  -  осведомился  Грейн,  -  что  это
дьявольское преступление останется безнаказанным?
     Фишер пристально поглядел ему в глаза.
     - Наказание уже совершилось, - произнес он. И добавил  после  недолгого
молчания: -  Вы  восстановили  последовательность  событий  с  поразительным
искусством, старина, и почти все, о чем вы мне  говорили,  истинная  правда.
Двое с чашками кофе действительно вошли в  библиотеку,  поставили  чашки  на
стеллаж, а потом вместе отправились  к  колодцу,  причем  один  из  них  был
убийцей и подсыпал яду в чашку другому. Но сделано это было не в  то  время,
когда Бойл рассматривал книги на вращающейся полке. Правда, он действительно
их рассматривал, искал сочинение Баджа со  вложенной  туда  запиской,  но  я
полагаю, что Гастингс уже переставил его на стеллаж. Одним из  условий  этой
зловещей игры было то, что сначала он должен был найти книгу.
     А как обычно ищут книгу на вращающейся полке? Никто не  станет  прыгать
вокруг нее на четвереньках, подобно лягушке. Полку попросту  толкают,  чтобы
она повернулась.
     С этими словами он поглядел на  дверь  и  нахмурился,  причем  под  его
тяжелыми веками  блеснул  огонек,  который  не  часто  можно  было  увидеть.
Затаенное мистическое чувство, сокрытое под циничной внешностью, пробудилось
и шевельнулось в глубине его души. Голос  неожиданно  зазвучал  по-иному,  с
выразительными интонациями, словно говорил не один человек, а сразу двое.
     - Вот что  сделал  Бойл:  он  легонько  толкнул  полку,  и  она  начала
вращаться, незаметно, как земной шар. Да, весьма похоже на то, как вращается
земной шар: ибо не рука Бойла направляла вращение. Бог, который предначертал
орбиты всех небесных светил, коснулся этой полки, и она описала  круг,  дабы
совершилась справедливая кара.
     - Теперь наконец, - сказал Грейн, - я начинаю  смутно  догадываться,  о
чем вы говорите, и это приводит меня в ужас.
     - Все  проще  простого,  -  сказал  Фишер.  -  Когда  Бойл  выпрямился,
случилось нечто, чего не заметил ни он, ни его  недруг  и  вообще  никто.  А
именно, две чашки кофе поменялись местами.
     На каменном лице Грейна застыл безмолвный  страх;  ни  один  мускул  не
дрогнул, но заговорил он едва слышно, упавшим голосом.
     - Понимаю, - сказал он. - Вы  правы,  чем  меньше  будет  огласки,  тем
лучше. Не любовник хотел избавиться от мужа, а... получилось совсем иное.  И
если станет известно, что такой человек решился на такое  преступление,  это
погубит всех нас. Вы заподозрили истину с самого начала?
     - Бездонный Колодец, как я вам уже говорил, - спокойно отвечал Фишер, -
смущал меня с первой минуты, но отнюдь не  потому,  что  он  имеет  к  этому
какое-то отношение, а именно потому, что он к этому  никакого  отношения  не
имеет.
     Он умолк, словно взвешивая свои слова, потом продолжал:
     - Когда убийца знает, что через десять  минут  недруг  будет  мертв,  и
приводит его к бездонной дыре, он наверняка задумал бросить туда  труп.  Что
еще может он сделать? Даже у безмозглого чурбана хватило бы соображения  так
поступить, а Бойл далеко не глуп. Так почему же Бойл этого  не  сделал?  Чем
больше я об этом  раздумывал,  тем  сильнее  подозревал,  что  при  убийстве
произошла какая-то ошибка.  Один  привел  другого  к  колодцу  с  намерением
бросить туда его бездыханный труп. У меня уже была тогда смутная и тягостная
догадка, что роли переменились или перепутались, а когда я сам приблизился к
полке и случайно повернул ее, мне вдруг сразу все стало ясно, потому что обе
чашки снова описали круг, как луна на небе.
     После долгого молчания Катберт Грейн спросил:
     - А что же мы скажем газетным репортерам?
     - Сегодня из Каира приезжает мой друг Гарольд Марч, - ответил Фишер.  -
Это очень известный и преуспевающий журналист. Но при всем том он человек  в
высшей степени порядочный, так что незачем даже открывать ему правду.
     Через полчаса Фишер снова расхаживал взад-вперед у дверей клуба  вместе
с капитаном Бойлом,  у  которого  теперь  был  окончательно  ошеломленный  и
растерянный вид, пожалуй, это был вконец разочарованный и умудренный  опытом
человек.
     - Что же со  мной  станется?  -  спрашивал  он.  -  Падет  ли  на  меня
подозрение? Или я буду оправдан?
     - Надеюсь и даже уверен, - отвечал Фишер, - что  вас  ни  в  чем  и  не
заподозрят. А насчет оправдания не может быть и речи. Ведь  против  него  не
должно возникнуть даже тени подозрения, а стало быть,  и  против  вас  тоже.
Малейшее подозрение против него, не говоря уж о газетной шумихе, и всех  нас
загонят с Мальты прямиком в Мандалей. Ведь он был героем и грозой мусульман.
Право, его вполне можно назвать мусульманским героем на службе у  Британской
империи. Разумеется, он так успешно справлялся с ними благодаря тому, что  в
жилах у него была примесь мусульманской  крови,  которая  досталась  ему  от
матери, танцовщицы из Дамаска, это известно всякому.
     - Да, - откликнулся Бойл,  как  эхо,  глядя  на  Фишера  округлившимися
глазами. - Это известно всякому.
     - Смею думать, что это нашло выражение в  его  ревности  и  мстительной
злобе, - продолжал Фишер. - Но как бы там ни было, раскрытие  совершившегося
преступления бесповоротно подорвало бы наше влияние среди арабов, тем  более
что  в  известном  смысле  это  было   преступление,   совершенное   вопреки
гостеприимству. Вам оно отвратительно, а меня ужасает до  глубины  души.  Но
есть вещи, которые никак нельзя допустить, черт бы их взял, и  пока  я  жив,
этого не будет.
     - Как вас понимать? - спросил Бойл, глядя на  него  с  любопытством.  -
Вам-то что за дело до всего этого?
     Хорн Фишер посмотрел на юношу загадочным взглядом.
     - Вероятно, суть в том, что я считаю для нас  необходимым  ограничиться
Британскими островами.
     - Я решительно не могу вас понять, когда вы ведете такие речи, - сказал
Бойл неуверенно.
     - Неужели, по-вашему, Англия так мала,  -  отозвался  Фишер,  и  в  его
холодном голосе зазвучали теплые нотки, - что  не  может  оказать  поддержку
человеку  на  расстоянии  нескольких  тысяч  миль?  Вы  прочли  мне  длинную
проповедь о патриотических идеалах,  мой  юный  друг,  а  теперь  мы  должны
проявить свой патриотизм на практике, и никакая  ложь  нам  не  поможет.  Вы
говорили так,  будто  за  нами  правота  во  всем  мире,  и  впереди  полное
торжество, которое увенчают победы Гастингса. А я уверяю вас, что нет  здесь
за нами никакой правоты, кроме Гастингса. Вот единственное имя, которое  нам
оставалось твердить, как заклинание, но и это не выход  из  положения,  нет,
черт побери! Чего уж хуже, если шайка проклятых дельцов  загнала  нас  сюда,
где ничто не служит интересам Англии, и все силы  ада  восстают  против  нас
просто потому, что Длинноносый Циммерн  ссудил  деньгами  половину  кабинета
министров. Чего хуже, когда  старый  ростовщик  из  Багдада  заставляет  нас
воевать ради своей выгоды: мы не можем воевать, после того как  нам  отсекли
правую руку. Единственным  нашим  козырем  был  Гастингс,  а  также  победа,
которую в действительности одержал не он,  а  некто  другой.  Но  пострадать
пришлось Тому Трейверсу и вам тоже.
     Он помолчал немного, потом указал на Бездонный Колодец и продолжал  уже
более спокойным тоном.
     - Я вам говорил, - сказал он, - что не верю в мудреные  выдумки  насчет
башни Аладдина. Я не верю в империю, которую можно возвысить до небес. Я  не
верю, что английский флаг можно возносить все ввысь и ввысь, как Вавилонскую
башню. Но если вы думаете, будто я допущу, чтобы этот флаг вечно летел  вниз
все глубже и глубже, в Бездонный Колодец,  во  мрак  бездонной  пропасти,  в
глубины поражений и измен, под насмешки тех самых дельцов, которые  высосали
из нас все соки, - нет уж, этого я  не  допущу,  смею  заверить,  даже  если
лорд-канцлера будут  шантажировать  два  десятка  миллионеров  со  всеми  их
грязными интригами, даже  если  премьер-министр  женится  на  двух  десятках
дочерей американских ростовщиков, даже если  Вудвилл  и  Карстерс  завладеют
пакетами акций двух десятков рудников и станут на  них  спекулировать.  Если
положение действительно шаткое, надо положиться на волю божию, но не нам это
положение подрывать.
     Бойл смотрел на Фишера в изумлении, которое граничило со страхом и даже
с некоторым отвращением.
     - А все-таки, - сказал он, - есть что-то ужасное в  делах,  которые  вы
знаете.
     - Да, есть, - согласился Хорн Фишер. -  И  меня  вовсе  не  радуют  мои
скромные сведения и соображения. Но поскольку в известной  мере  именно  они
могут спасти вас от виселицы, не думаю,  чтобы  у  вас  были  основания  для
недовольства.
     Тут, словно устыдившись этой своей похвальбы, он повернулся и  пошел  к
Бездонному Колодцу.



     Г.К. Честертон
     Кусочек мела

     Я помню летнее утро, синее и серебряное, когда, с трудом оторвавшись от
привычного ничегонеделанья, я надел какую-то шляпу, взял трость и положил  в
карман шесть цветных мелков. Потом я пошел в кухню (которая, как и весь дом,
находилась в одной из деревень Сассекса и принадлежала весьма здравомыслящей
особе). Я спросил хозяйку, нет ли у  нее  оберточной  бумаги.  Такая  бумага
была, и в преизобилии, но хозяйка не понимала ее  назначения.  Ей  казалось,
что, если вам нужна оберточная бумага, вы собираетесь делать пакеты, а я  не
собирался, да и не сумел бы. Она расписала мне прочность искомого материала,
но я объяснил, что собрался рисовать и не забочусь о сохранности рисунков, а
потому, на мой взгляд, важна не прочность, а гладкость, не столь  уж  важная
для пакетов. Когда хозяйка поняла, чего я хочу, она предложила мне множество
белых листков, думая, что я рисую и пишу на темноватой оберточной бумаге  из
соображений экономии. Тогда я попытался передать ей  тонкий  оттенок  мысли,
мне важна не просто оберточная бумага, а самый ее коричневый цвет, который я
люблю, как цвет октябрьских лесов, или пива, или северных  рек,  текущих  по
болотам. Бумага эта воплощает сумрак самых трудных дней творенья,  проведите
по ней мелком - и  золотые  искры  огня,  кровавый  пурпур,  морская  зелень
яростными первыми звездами встанут  из  дивного  мрака.  Все  это  я  походя
объяснил хозяйке и положил бумагу в карман, к мелкам и чему-то еще. Надеюсь,
каждый из вас задумывался над тем, какие древние, поэтичные вещи носим мы  в
кармане  -  перочинный  нож,   например,   прообраз   человеческих   орудий,
меч-младенец. Как-то я хотел написать стихи о том, что ношу  в  кармане.  Но
все было некогда, да и прошло время эпоса.
     Я взял палку и нож, мелки и бумагу и направился к холмам. Карабкаясь на
них, я думал о том, что они выражают  самое  лучшее  в  Англии,  ибо  они  и
могучи, и мягки. Подобно ломовой лошади и крепкому буку, они  прямо  в  лицо
нашим злым, трусливым теориям заявляют, что сильные милостивы. Я смотрел  на
ландшафт, умиротворенный, как здешние домики, но силой  своей  превосходящий
землетрясение. Деревням в огромной долине  ничто  не  угрожало,  они  стояли
прочно, на века, хотя земля поднималась над ними гигантской волною.
     Минуя кручи, поросшие травой, я  искал,  где  бы  присесть.  Только  не
думайте, что я хотел рисовать с натуры. Я собирался  изобразить  дьяволов  и
серафимов, и древних слепых  богов,  которых  почитал  когда-то  человек,  и
святых в сердитых багровых одеждах, и причудливые моря, и все священные  или
чудовищные символы, которые так хороши, когда их  рисуешь  ярким  мелком  на
оберточной бумаге. Их приятней рисовать, чем природу; к тому же рисовать  их
легче. На соседний луг забрела корова, и обычный художник запечатлел бы  ее,
но у меня никак не получаются задние ноги. Вот я и  нарисовал  душу  коровы,
сверкавшую передо мною в солнечном свете; она была пурпурная, серебристая, о
семи рогах и таинственная, как все животные. Но если  я  не  сумел  ухватить
лучшее в ландшафте, ландшафт разбудил лучшее во мне. Вот в чем  ошибка  тех,
кто считает, будто поэты, жившие до Вордсворта, не замечали природы,  ибо  о
ней не писали.
     Они писали о великих людях, а не о высоких холмах, но сидели  при  этом
на холме. Они меньше рассказывали о природе, но лучше  впитывали  ее.  Белые
одежды девственниц они писали слепящим  снегом,  на  который  смотрели  весь
день; щиты паладинов - золотом и багрянцем  геральдических  закатов.  Зелень
бессчетных листьев претворялась в  одежды  Робин  Гуда,  лазурь  полузабытых
небес - в одежды Богоматери. Вдохновение входило в их душу солнечным лучом и
претворялось в облик Аполлона.
     Когда я сидел и рисовал  нелепые  фигуры  на  темной  бумаге,  я  начал
понимать, к великому своему огорчению, что забыл один мелок,  самый  нужный.
Обшарив карманы, я не нашел белого мела. Те,  кому  знакома  философия  (или
религия),  воплощенная  в  рисовании  на  темном  фоне,  знают,  что   белое
положительно и очень важно. Одна из основных истин,  сокрытых  в  оберточной
бумаге, гласит, что белое - это цвет; не отсутствие цвета,  а  определенный,
сияющий цвет, яростный, как багрянец,  и  четкий,  как  чернота.  Когда  наш
карандаш доходит до красного каления, мы рисуем розы; когда  он  доходит  до
белого каления, мы рисуем звезды. Одна из двух  или  трех  вызывающих  истин
высокой морали, скажем, истинного христианства, именно в том,  что  белое  -
самый настоящий цвет. Добродетель - не отсутствие порока  и  не  бегство  от
нравственных опасностей; она жива и неповторима, как боль или сильный запах.
Милость - не в том, чтобы не мстить или не наказывать, она конкретна и ярка,
словно солнце; вы либо знаете ее, либо нет. Целомудрие - не  воздержание  от
распутства; оно пламенеет, как Жанна д'Арк. Бог рисует разными красками,  но
рисунок его особенно ярок (я чуть не сказал -  особенно  дерзок),  когда  он
рисует белым. В определенном смысле наш век это  понял  и  выразил  в  своей
унылой  одежде.  Если  бы  белое  было  для  нас  пустым  и  бесцветным,  мы
употребляли бы его, а не черное и не серое, для нашего траурного костюма. Мы
встречали бы дельцов в незапятнанно-белых сюртуках и в  цилиндрах,  подобных
лилиям; а мы не встречаем.
     Тем не менее мела не было.
     Я сидел на холме и горевал. Ближе Чичестера города не было,  да  и  там
навряд ли нашлась бы лавка художественных принадлежностей. А без белого  мои
дурацкие рисунки становились такими же пресными и бессмысленными, каким  был
бы мир без хороших людей. И вдруг я вспомнил и захохотал, и хохотал снова  и
снова, так что коровы уставились на меня и  созвали  совещание.  Представьте
человека, который не может наполнить в  Сахаре  песочные  часы.  Представьте
ученого, которому в океане не хватает соленой воды для опытов.  Я  сидел  на
огромном складе мела. Все тут было из мела. Мел громоздился на мел до  неба.
Я отломил кусочек уступа, на котором сидел; он был не так жирен, как  мелок,
но свое дело он делал. А я стоял, стоял  и  радовался,  понимая,  что  Южная
Англия не только большой полуостров, и традиции, и  культура.  Она  -  много
лучше. Она - кусок белого мела.



     Г.К. Честертон
     Несчастный случай

     Сейчас я расскажу, что случилось со мной в совсем уж удивительном кебе.
Удивителен он был тем,  что  невзлюбил  меня  и  яростно  вышвырнул  посреди
Стрэнда. Если  мои  друзья,  читающие  "Дейли  ньюз",  столь  романтичны  (и
богаты), как я думаю, им приходилось испытывать нечто подобное. Наверное, их
то и дело вышвыривают из кебов. Однако есть еще тихие люди не от мира  сего,
их не вышвыривали, и потому я расскажу, что пережил, когда мой кеб  врезался
в омнибус и, надеюсь, что-нибудь поломал.
     Стоит  ли  тратить  время  на  рассказ  о  том,  чем   прекрасен   кеб,
единственный предмет наших дней, который смело  может  занять  место  самого
Парфенона? Он поистине современен - и укромен, и прыток. Во  всяком  случае,
мой кеб обладал этими  чертами  века,  обладал  и  еще  одной  -  он  быстро
сломался. Рассуждая о кебах, заметим, что они - англичане;  за  границей  их
нет, они есть  в  прекрасной,  поэтичной  стране,  где  едва  ли  не  каждый
старается выглядеть побогаче и соответственно себя ведет. В кебе удобно,  но
не надежно - вот она, душа Англии. Я всегда подмечал достоинства кеба, но не
все испытал, не изучил, как сейчас бы сказали, всех его аспектов.  Я  изучал
его, когда он стоял или ехал ровно. Сейчас я расскажу, как выпал из  него  в
первый и, надеюсь, последний раз. Поликрат бросил  перстень  в  море,  чтобы
улестить судьбу. Я бросил в море кеб (простите  такую  метафору),  и  богини
судьбы теперь довольны. Правда, мне говорили, что они  не  любят,  когда  об
этом рассказывают.
     Вчера под вечер я ехал в кебе по одной из улиц, спускающихся к Стрэнду,
с удовольствием и удивлением читая свою  статью,  как  вдруг  лошадь  упала,
побарахталась на мостовой, неуверенно поднялась и побрела  дальше.  Когда  я
еду в кебе, с лошадью это бывает и я привык наслаждаться своими статьями под
любым углом. Словом, ничего необычного я не заметил - пока  не  взглянул  на
лица вокруг. Люди глядели на меня, и страх поразил их, словно белый  пламень
с неба. Кто-то кинулся  наперерез,  выставив  локоть,  как  будто  бы  хотел
отвести удар, и попытался остановить нас. Тут я и понял, что кебмен выпустил
поводья - и лошадь полетела, как живая молния. Описывать я пытаюсь  то,  что
чувствовал, многое я упустил. Как-то кто-то  назвал  мои  эссе  "фрагментами
факта". Прав он, не прав, но здесь были  поистине  фрагменты  фактов.  А  уж
какие фрагменты остались бы от меня, окажись я на мостовой!
     Хорошо проповедовать верующим - ведь они  очень  редко  знают,  во  что
верят. Я нередко  замечал,  что  демократия  лучше  и  глубже,  чем  кажется
демократам; что общие места, поговорки, поверья намного умнее, чем  кажется.
Вот вам пример. Кто не слыхал о том, что в миг опасности человек  видит  все
свое прошлое! В точном, холодном, научном  смысле  это  чистейшая  ложь.  Ни
несчастный случай, ни  муки  смертные  не  заставят  вспомнить  все  билеты,
которые мы купили, чтобы ехать в Уимблдон, или все съеденные бутерброды.
     Но в те минуты, когда кеб мчался по шумному Стрэнду, я обнаружил, что в
этом поверье есть своя правда. За очень  короткое  время  я  увидел  немало;
собственно говоря, я прошел  через  несколько  вер.  Первою  было  чистейшее
язычество, которое честные люди назвали бы невыносимым страхом. Его  сменило
состояние, очень реальное, хотя имя ему найти  нелегко.  Древние  звали  его
стоицизмом; видимо, именно это немецкие  безумцы  понимают  под  пессимизмом
(если они вообще хоть что- то понимают). Я просто принял то, что  случилось,
без радости, но и без горя -  ах,  все  неважно!  И  тут,  как  ни  странно,
возникло совсем иное чувство: все очень важно и очень, очень плохо. Жизнь не
бесцельна - она бесценна, и  потому  это  именно  жизнь.  Надеюсь,  то  было
христианство. Во всяком случае, явилось оно, когда мы врезались в омнибус.
     Мне показалось, что кеб накрыл меня, словно великанья шляпа,  великаний
колпак. Потом я стал из-под него вылезать, и позы мои, должно  быть,  внесли
бы немало в мой недавний диспут о радостях бедняков.  Что  до  меня  самого,
когда я выполз, сделаю два признания, оба - в интересах науки. Перед тем как
мы врезались в омнибус, на меня снизошло благочестие; когда же я поднялся на
ноги и увидел две- три ссадины, я стал божиться  и  браниться,  как  апостол
Петр. Кто-то подал мне газету. Помню, я немедленно ее растерзал. Теперь  мне
жалко, и я прошу прощения и у человека того, и у газеты. Понятия не имею,  с
чего я так разъярился; исповедуюсь ради психологов. Тут же я развеселился  и
одарил полисмена таким множеством глупых  шуток,  что  он  опозорился  перед
мальчишками, которые его почитали.
     И еще одна странность ума или безумия озадачила меня. Через каждые  три
минуты я напоминал полисмену, что не заплатил кебмену,  и  выражал  надежду,
что тот не понесет убытков. Полисмен меня утешал. Только минут через сорок я
вдруг понял, что кебмен мог потерять не только деньги; что он был в такой же
опасности, как я. Понял - и остолбенел. Видимо, кебмена  я  воспринимал  как
божество,  неподвластное  несчастным  случаям.  Я  стал  расспрашивать  -  к
счастью, все обошлось.
     Однако теперь и  впредь  я  буду  снисходительней  к  тем,  кто  платит
десятину с мяты, аниса и тмина и забывает главное в законе. Я не забуду, как
чуть было не стал всучать полкроны мертвецу. Дивные мужи в белом  перевязали
мои ссадины, и я снова вышел на Стрэнд. Молодость вернулась ко мне, я жаждал
неизведанного - и, чтобы начать новую главу, кликнул кеб.



     Г.К. Честертон
     Двенадцать человек

     Недавно, когда я размышлял о нравственности и о мистере X. Питте,  меня
схватили и сунули на скамью подсудимых. Хватали меня довольно долго, но  мне
это показалось и внезапным и необыкновенным. Ведь я  пострадал  за  то,  что
живу в Баттерси, а моя фамилия начинается на Ч. Оглядевшись, я  увидел,  что
суд кишит жителями Баттерси, начинающимися на Ч. Кажется, набирая присяжных,
всегда руководствуются этим слепым фанатическим принципом.  По  знаку  свыше
Баттерси очищают от всех Ч и предоставляют ему управляться при помощи других
букв. Здесь  не  хватает  Чемберпача,  там  -  Чиззлопопа;  три  Честерфилда
покинули родное гнездо; дети плачут по Чеджербою; женщина жить не может  без
своего Чоффинтона, и нет ей утешения. Мы же, смелые Ч из  Баттерси,  которым
сам черт не брат, размещаемся на скамье и приносим клятву старичку, похожему
на впавшего в детство  военного  фельдшера.  В  конце  концов,  нам  удается
понять, что мы будем верой и  правдой  решать  спор  между  Его  Величеством
королем и подсудимым - хотя ни того, ни другого мы еще не видели.
     В ту самую минуту, когда я подумал, не решают ли этот спор преступник с
королем в  ближайшей  пивной,  над  барьером  появилась  глава  подсудимого.
Обвиняли его в краже велосипедов. Он был как две капли воды похож  на  моего
друга. Мы вникли в кражу велосипедов. Мы выяснили, какую роль сыграл  в  ней
Его Величество, какую - подсудимый. И после краткого, но  веского  спора  мы
пришли к выводу, что король  в  это  дело  не  замешан.  Потом  мы  занялись
женщиной, которая не заботилась о детях, и поняли по ее виду, что  никто  не
заботится о ней.
     И вот, пока перед моими глазами проходили эти лица, а в мозгу  мелькали
эти мысли, сердце переполнила жестокая жалость и жестокий страх;  никогда  и
никто не сумел их выразить, но именно они с сотворения мира таятся почти  во
всех стихах и  поэмах.  Очень  трудно  объяснить  их;  может  быть,  кое-что
разъяснится, если я скажу,  что  трагедия  -  высшее  выражение  бесконечной
ценности человеческой  жизни.  Никогда  еще  я  не  подходил  так  близко  к
страданию; и никогда не стоял так далеко от пессимизма. Я бы не  говорил  об
этих тяжелых делах - говорить о них слишком тяжко; но я упоминаю  о  них  по
особой причине. Я говорю о них потому, что из  горнила  этих  дел  вышла  не
лишенная знаменательности общественная или политическая формула. Четко,  как
никогда, я понял, что такое суд присяжных и почему мы должны  сохранить  его
во что бы то ни стало.
     В наше время все больше усиливается  профессионализм.  Мы  предпочитаем
профессиональных солдат, потому что они  лучше  сражаются,  профессиональных
певцов, потому что они лучше поют, танцоров - потому что они лучше  танцуют,
весельчаков - потому что  они  лучше  веселятся.  Многие  считают,  что  это
относится и к суду и к политике, фабианцы, например,  уверены,  что  большую
часть общественных дел нужно переложить на специалистов. А многие  законники
хотят, чтобы  взятый  со  стороны  присяжный  уступил  все  свои  полномочия
профессионалусудье.
     Конечно, если бы мир был разумен, я не видел бы в этом ничего  дурного.
Однако тот, кто знает жизнь, узнает рано или поздно,  что  четыре  или  пять
важнейших и полезнейших истин весьма  парадоксальны.  Другими  словами,  они
практически неоспоримы, но звучат  странно.  Такова,  например,  безупречная
истина,  гласящая,  что  больше  всех  радуется  тот,  кто  не  гонится   за
удовольствиями. Таков и парадокс мужества: чтобы избежать  смерти,  надо  не
думать о ней. И  вот  один  из  четырех  парадоксов,  которые  следовало  бы
сообщать грудным детям, сводится к следующему: чем больше  мы  смотрим,  тем
меньше видим; чем больше  учимся  -  тем  меньше  знаем.  Фабианцы  были  бы
совершенно правы, если бы специалист с каждым днем все  лучше  разбирался  в
деле. Но это не так. Он разбирается все хуже.  Точно  так  же  тот,  кто  не
упражняется постоянно в смирении и благодарности,  видит  все  хуже  и  хуже
красоту и значительность неба или камней.
     Страшно и нелегко мстить за других. Но и к  этому  можно  привыкнуть  -
ведь  привыкнуть  можно  и  к  солнцу.  И  самое  страшное  во  всей  машине
правосудия, во всех  судах,  магистратах,  судьях,  поверенных,  полисменах,
сыщиках - не то, что они плохи (есть и хорошие), не то, что они глупы  (есть
и умные), а то, что они привыкли.
     Они не видят на скамье  подсудимых  подсудимого;  они  видят  привычную
фигуру на привычном месте. Они не видят  ужаса  судоговорения  -  они  видят
механизм своей работы.  И  потому,  ведомая  здоровым  чутьем,  христианская
цивилизация мудро порешила вливать в их тела  свежую  кровь,  а  в  мозги  -
свежие мысли людей с улицы. В суде должны быть люди, способные видеть судью,
толпу, грубые лица убийц и полисменов, пустые лица  зевак,  призрачное  лицо
адвоката, - видеть ясно и четко, как видят новый балет посетители премьеры.
     Наша цивилизация поняла,  что  признать  человека  виновным  -  слишком
серьезное дело, и нельзя поручить его специалистам. Здесь нужны свежие лица,
не  знающие  тонкостей  закона,  но  способные  чувствовать  все   то,   что
почувствовал я. Когда нам нужно составить библиотечный каталог  или  открыть
созвездие - мы обращаемся  к  профессионалу.  Но  когда  нам  нужно  сделать
поистине серьезный выбор, мы призываем двенадцать человек,  оказавшихся  под
рукой. Если память мне не изменяет, именно так поступил Иисус.



     Г.К. Честертон
     Великан

     Иногда мне кажется, что все большие города строились ночью.  Во  всяком
случае, только ночью они - не большие, а  великие.  Все  дома  прекрасны  во
тьме; наверное, архитектура -  ночное  искусство,  как  фейерверк.  Те,  кто
трудится ночью (журналисты, полицейские, воры, владельцы крохотных кофеен  и
ночные  гуляки),  восхищались  хоть  раз  величественным   темным   зданием,
увенчанным то ли зубцами, толи копьями, и плакали поутру, увидев, что это  -
галантерейный магазин с большой вывеской.
     Случилось это и со мной, когда я забрел недавно в сад между  Темплом  и
набережной. Сумерки сменялись тьмою. Я сел на скамью, спиной к реке, и  надо
мной, словно злой дух, нависли угол и тяжкий фасад здания, которое стояло по
другую сторону улицы. Сядь я на ту же скамейку утром,  я  увидел  бы  совсем
иное. При свете мне, наверное, показалось бы, что здание довольно далеко, но
тогда, в полумгле, стены просто навалились на меня. Никогда еще я не  ощущал
так сильно того, что порождает пессимизм  в  политике:  безрадостной  высоты
земных высот. Безымянный столп силы и богатства возвышался надо мною, словно
неприступная скала, на которую не взберется ни один смертный.  Я  знал,  что
его нужно свергнуть и что это не по силам бродяге  журналисту,  вооруженному
тросточкой.
     Как только я почувствовал это, на черном  слепом  лице  загорелись  два
глаза. Окна были рядом, и казалось, что чудище презрительно  ухмыляется.  Из
окон падал свет, а может, я  просто  пригляделся,  но  я  разобрал  огромные
буквы; то был отель "Вавилон". Какой точный символ всего,  что  я  сверг  бы
собственными руками, если бы  мог!  Вот  оно,  детище  разоблаченного  вора,
пристанище воров неразоблаченных. В доме  человеческом  обителей  много,  но
некоторым людям подходит лишь модный  отель  или  мрачная  тюрьма.  Огромная
черная морда, хищно сверкавшая близко поставленными  глазками,  принадлежала
сказочному великану.
     Настал его час; но я, как это ни жаль, не  легендарный  Джек.  Я  снова
опустился на скамью (ведь я вскочил и чуть не полез на стену  отеля),  чтобы
подумать, как думают все честные люди, что же мне под силу. А  тяжкая  стена
возносилась надо мною, пытаясь овладеть небесами, обителью богов.
     Не странно ли, что в великих битвах часто  побеждали  побежденные?  Те,
кого побеждали к концу боя, торжествовали к  концу  дела.  Крестовые  походы
завершились  поражением  христиан;  но  в  упадок  пришли  не  христиане,  а
сарацины. Тяжкая волна мусульманской мощи,  нависшая  над  городами  Европы,
разбилась вдребезги и больше не вернулась.  Потеряв  Иерусалим,  крестоносцы
спасли Париж. То же самое можно  сказать  об  эпической  битве  XVIII  века,
которой мы, либералы, обязаны своим  символом  веры.  Французская  революция
погибла, и короли вернулись по земле, мощенной  телами  Ватерлоо.  Революция
проиграла последнюю битву, но выиграла то, ради чего началась. Мир больше не
был прежним. Никто не мог уже бездумно попирать бедных, словно мостовую.
     Бедные, алмазы Божьи, остались для многих камнями мостовой, но никто не
забудет теперь, что камни умеют летать. Может быть, мы еще увидим при жизни,
как летают камни. Но сейчас я говорю лишь о том, что  побежденный  побеждает
почти всегда. Спарта убила Афины, Афины воскресли, а сама она скончалась  от
ран. Буры проиграли англо-бурскую войну и выиграли Южную Африку.
     Вот и все, что можем мы сделать, когда сражаемся с сильнейшим. Он убьет
нас; мы нанесем ему незаживающую рану. Словно камушек, попавший  под  колеса
поезда, мы сотрясем и поразим  хоть  на  миг  невиданную  силу  и  бездумную
невинность зла. А это немало. Мученикам и преступникам Французской революции
довольно того, что они обнажили навеки тайную слабость сильных. Благодаря им
проснулся и больше не заснет в усыпальнице жалкий трус, обитающий в  сердцах
королей.
     Когда Джек Гроза Великанов впервые увидел противника, все было не  так,
как думают. Если хотите, я расскажу вам, как все  было.  Прежде  всего  Джек
обнаружил, что великан не так  уж  велик.  Он  широко  шагал  по  безбрежной
равнине и казался совсем невысоким, как фигурка на фоне пейзажа; но тут Джек
понял, что попирает он не траву, а огромные деревья.  Человек  подходил  все
ближе, становился все больше, и когда он закрыл небеса,  Джек  едва  сдержал
крик. Потом начался невыносимый ужас.
     Как и подобает чудесам и чудищам, великан казался  невероятным,  потому
что был очень реальным. Все труднее было поверить  в  него,  все  легче  его
увидеть, а вынести, что такую часть неба занимает лицо, - просто невозможно.
Глаза,  подобные  окнам-фонарям,  стали  огромней  огромного,  но   остались
глазами. Перед лицом, закрывшим небо, Джек потерял последний разум,  потерял
последнюю надежду, зрение и слух.
     Только рыцарство осталось ему, и достоинство гибнущей чести не дало ему
забыть, что в руке у  него  -  бесполезный,  маленький  меч.  Он  кинулся  к
колоссальной стопе - щиколотка нависла над ним, как утес, - и вонзил  в  нее
меч по рукоятку, и навалился на него, и лезвие с хрустом обломилось. Великан
что-то  почувствовал;  он  взял  огромную  ногу  огромной  рукой,  поглядел,
опустил, наклонился, рассматривая землю, и наконец заметил Джека.
     Тогда он поднял его двумя пальцами и отшвырнул в сторону. Джек  взлетел
в небеса, едва не коснувшись звезд, и опустился не на камни, а в мягкий ил у
далекой реки, ибо великан не потрудился бросить его получше. Там он пролежал
много часов, а когда очнулся, страшный победитель  был  еще  виден.  Он  шел
сквозь леса в сторону моря и был не выше холма. Потом он  стал  меньше,  как
становится меньше холм, когда его минует ваш поезд. Через  полчаса  он  стал
ярко-синим, как далекие горы, но еще походил  на  человека.  Еще  через  час
синий великан подошел к синему морю, и  с  ним  случилось  что-то  странное.
Оглушенный,  раненный  Джек  с  трудом  приподнялся  на  локте,  чтобы   все
разглядеть. Великан снова осмотрел свою ногу, покачнулся, как  на  ветру,  и
вошел в огромное море, омывающее землю.  Только  оно  одно  было  достаточно
большим, чтобы стать ему могилой.



     Г.К. Честертон
     Доисторический вокзал

     Вокзал прекрасен, хотя Рескин его и не любил. Рескин считал его слишком
современным, потому что сам он еще  современней  -  суетлив,  раздражителен,
сердит, как пыхтящий паровоз. Не ему оценить древнее спокойствие вокзала.
     "На вокзале, - писал он, - мы спешим, и от этого  страдаем".  Зачем  же
спешить, зачем страдать? Истинный философ торопится к поезду разве что шутки
ради или на пари.
     Если вы хотите попасть  на  поезд,  опоздайте  на  предыдущий.  Другого
способа я не знаю. Явившись на вокзал, вы обретете тишину и уединение храма.
Вокзал вообще похож на храм и сводами, и простором,  и  цветными  огнями,  а
главное - ритуальной размеренностью. В  нем  обретают  былую  славу  вода  и
огонь, неотъемлемые  от  священнодействия.  Правда,  вокзал  похож  на  храм
старой, а не новой веры: здесь много народу. Замечу в этой связи, что места,
где бывает народ, сохраняют добрую рутину древности много лучше, чем места и
машины, вымышленные высшим классом. Обычные люди не так быстро  все  меняют,
как люди модные. Если хотите увидеть прошлое, идите  за  многоногой  толпой.
Рескин нашел бы в метро больше следов средневековья, чем в огромных  отелях.
Чертоги услад, которые строят богатые, носят пошлые, чужие имена. Но когда я
еду в третьем классе из дома в редакцию или из редакции домой, имена станций
строками литании сменяются передо мною. Вот  -  Победа;  вот  парк  апостола
Иакова;  вот  мост,  чье  имя  напоминает  о  древней  обители;  вот  символ
христианства; вот храм; вот средневековая мечта о братстве (1).
     Да, чтобы найти древности, идите за толпой. В худшем  случае  окажется,
что она их просто износила, протерла ногами. Но снобы отшвырнули их ногой.
     Я глубоко чувствую все это, когда брожу по пустому вокзалу и делать мне
нечего. Автоматы уже  вручили  мне  множество  шоколадок,  сигарет,  конфет,
жвачек и других ненужных вещей; я взвесился и снова удивился, а все  ощущаю,
что радости бедных не только чисты, но и старинны, может  быть  -  вечны.  Я
подхожу к киоску, и вера моя преодолевает даже дикое зрелище нынешних  газет
и журналов. Однако и в грубом  мире  газеты  я  предпочту  простое  гордому.
Пошлость, о которой говорят  пошловато,  не  так  ужасна,  как  подлость,  о
которой говорят торжественно. Люди покупают "Дейли мейл" и не верят ей.  Они
верят "Тайме" и, кажется, ее не покупают. Но чем больше изучаешь  теперешние
кипы бумаги, тем больше находишь древнего и  здравого,  как  имена  станций.
Постойте, как я, часа два-три у вокзального киоска,  и  он  обретет  величие
Ватиканской библиотеки. Новизна поверхностна, традиция - глубока.  В  "Дейли
мейл" нет новых мыслей. Кроме старой доброй любви к алтарю и отечеству,  там
есть только старые добрые сплетни. Теперь смеются над летописями, где  много
диковинок и чудес - молния ударила в колокольню,  родился  теленок  о  шести
ногах; и не замечают, что  все  это  есть  в  современной  массовой  прессе.
Летопись не исчезла; просто она появляется каждый день.
     Размышляя у киоска, я  заметил  ярко-алую  книгу  с  крупной  надписью:
"Вверх или вниз!" Слова эти отрезвили меня, ибо уж они-то, несомненно,  новы
и безнравственны. Они напомнили  мне,  что  теперь  существует  такая  дикая
глупость,  как  поклонение  успеху.  Ведь  что  такое  успех?   Что   значит
"преуспел"? Вот что: кто-то делает что-то лучше прочих - быстрей  убегает  с
поля битвы, крепче спит. Заглавие затмило на миг священную тишину вокзала. И
здесь, подумал я, бывают беззаконие и подлость; и, в горькой  ярости,  купил
книгу, предполагая обнаружить там мерзости и кощунства, почти невозможные  в
тишине и святости столь почтенного места.
     Но  я  их  не  нашел.  Ничто  не  подтверждало  жестокой  решительности
заглавия. Внимательно все прочитав, я так и не понял,  куда  же  надо  идти,
вверх или вниз, но заподозрил, что внизу  получше.  Много  страниц  ушло  на
эпизоды из жизни Бонапарта. Без сомнения, он вознесся вверх. Спустился он  и
вниз, однако, сцены из его жизни никак не помогали понять, почему так вышло.
Я прочитал, что он вытирал перо о штаны. Должно быть,  мораль  -  вытирай  о
штаны перо, и ты победишь при Ваграме. Прочитал я и о  том,  что  как-то  он
выпустил газель в толпу придворных красавиц. Что ж, выпускай к дамам газель,
и станешь императором. Словом, книга не нарушила мягкой  тишины  вокзала.  И
тут я увидел один  закон,  который  можно  пояснить  примером  из  биологии.
Благородные люди - позвоночные: мягкость у них сверху, твердость  -  глубоко
внутри. А нынешние трусы - моллюски: твердость у них снаружи, внутри  мягко.
От мягкости им не уйти - да что там, от слякоти. В обширном нынешнем мире ее
так много!

------------------------------------------------------------

  1) Виктория, Сент-Джеймс-парк, Вестминстерский мост,
     Чаринг-кросс, Темпл, Блек- фрайерс



     Г.К. Честертон
     Человечество

     Если не считать нескольких шедевров, попавших туда случайно, Брюссель -
это Париж, из которого убрали  все  высокое.  Мы  не  поймем  Парижа  и  его
прошлого, пока не уразумеем, что его ярость  оправдывает  и  уравнивает  его
фривольную легкость.  Париж  прозвали  городом  наслаждения,  но  можно  его
назвать и городом страданий. Венок из роз - терновый венец.  Парижане  легко
оскорбляют других, еще легче  -  себя.  Они  умирают  за  веру,  умирают  за
неверие, претерпевают муки за безнравственность.  Их  непристойные  книги  и
газеты не соблазняют, а истязают. Патриотизм их резок  и  груб;  они  бранят
себя так, как другие народы бранят иноземцев. Все, что скажут враги  Франции
о ее упадке и низости, меркнет перед тем, что  говорит  она  сама.  Французы
пытают самих себя, а иногда - порабощают. Когда они смогли, наконец, править
как им угодно, они установили тиранию. Один и тот же  дух  владеет  ими,  от
Крестовых походов и Варфоломеевской ночи до поклонения Эмилю Золя. Поборники
веры истязали плоть во имя духовной  истины;  реалисты  истязают  душу  ради
истины плотской.
     Брюссель  -  Париж,  не  очищенный  страданием.  Вульгарность  его   не
перегорает в огне непрестанных мятежей. В нем нет того, за что  любят  Париж
благородные французы.  В  нем  есть  все  то,  за  что  любят  Париж  дурные
англичане. Здесь, как во многих больших городах,  вы  найдете  худшие  плоды
всех наций -  английскую  газету,  немецкую  философию,  французский  роман,
американские  напитки.  Здесь  нет  английской  шутки,  немецкой  учтивости,
американского восторга, французской борьбы за идею. Бульвары, как в  Париже,
и магазины, как в Париже, но посмотрите на них две минуты, и вы  поймете,  в
чем разница между королем Леопольдом и хотя бы Клемансо.
     По этим, а также по другим причинам я  стал  мечтать  об  отъезде,  как
только приехал, и, движимый мечтою, сел в трамвай, который шел за  город.  В
трамвае этом  беседовали  двое  мужчин:  невысокий,  с  черной  бородкой,  и
лысоватый, с пышными баками, как у богатого  графа-иностранца  в  трехактном
водевиле. Когда мы выбрались из центра и шума стало меньше, я услышал всю их
беседу. Они говорили по-французски, очень быстро,  но  вполне  понятно,  ибо
употребляли в  основном  длинные  слова.  А  кто  не  поймет  длинных  слов,
сохранивших ясность латыни?
     - Гуманность - кардинальное  условие  прогресса,  -  сказал  человек  с
бородкой.
     - А интернациональная консолидация7 - парировал человек с баками.
     Такие разговоры я люблю; и я стал  слушать.  Человек  с  баками  хотел,
чтобы Бельгия была империей, и впрямь, для нации она недостаточно сильна,  а
для империи - сойдет. Нация  имеет  дело  с  равными,  империя  бьет  слабых
Сторонник империи говорил так.
     - Человечеству прежде всего нужна наука.
     А человек с бородкой отвечал:
     - Этого мало. Ему нужна гуманизация интеллекта.
     Я зааплодировал, как на митинге, но они не услышали. Мысли их  не  были
для меня новостью, но в Англии их не выражают так резко  и  к  тому  же  так
быстро.  Человек  с  баками  любил  просвещение,  которое,  как  выяснилось,
распространяется. Просвещенные просвещают непросвещенных. Мы несем  отсталым
народам  науку,  а  заодно  -  и  себя.  Поезда  ходят  все  быстрее.  Наука
преображает мир. Наши отцы верили в Бога и, что  еще  прискорбней,  умирали.
Теперь мы  овладели  электричеством  -  машины  совершенствуются  -  границы
стираются - стран не будет, одни империи, а властвовать над ними станет  все
та же наука.
     Тут  он  перевел  дух,  а  гуманизатор  интеллекта   ловко   перехватил
инициативу.  Движемся-то  мы  движемся,  но  куда?  К   этическому   идеалу.
Человечество становится человечным. Что  дали  ваши  империи?  Не  новое  ли
варварство? Но человечество его преодолеет. Интеллект - гуманность - Толстой
- духовность - крылья.
     На этом немаловажном месте трамвай остановился, и я,  как  ни  странно,
увидел, что наступили сумерки, а мы -  далеко  за  городом.  Тогда  я  вышел
побыстрее, оставив пригородный трамвай на произвол судьбы.
     Вокруг лежали поля, города не было видно. По одну сторону рельсов росли
тонкие деревья,  которые  есть  везде,  но  возлюбили  их  почему-то  именно
фламандские художники. Небо уже стало темным, лиловым и густо-серым,  только
одна полоска, лоскуток  заката,  светилась  серебром.  Меж  деревьев  бежала
тропинка, и мне показалось, что она ведет к людям. Я пошел по ней  и  вскоре
погрузился в пляшущий сумрак рощи.  Как  причудлив  и  хрупок  такой  лесок!
Большие деревья преграждают путь весомо, материально,  а  тонкие  -  как  бы
духовно, словно ты попал в волшебное облако или пробираешься сквозь призрак.
Когда дорога осталась далеко  позади,  странные  чувства  овладели  мной.  В
трамвае я много узнал о человечестве. Сейчас я ощутил, что  его  нигде  нет,
что я - совсем один.  Мне  были  нужны  люди,  хотя  бы  человек.  И  тут  я
почувствовал, как тесно мы все связаны. Тогда я  увидел  свет.  Он  был  так
близко к земле, что мог принадлежать только образу Божию.
     Я вышел на лужайку. Передо  мной  был  длинный  низкий  дом,  а  в  его
открытой двери стояла,  задом  ко  мне,  большая  серая  лошадь.  Я  вежливо
протиснулся  мимо  нее  и  увидел,  что  ее  кормит  медлительный   паренек,
попивающий при этом пиво. Отовсюду  глядели,  как  совы,  дети  помоложе;  я
насчитал шесть штук. Отец еще работал в поле, а мать, завидев меня, встала и
улыбнулась, но проявлять друг к другу милосердие нам пришлось  знаками.  Она
налила мне пива и показала,  куда  идти.  Я  нарисовал  детям  картинку,  и,
поскольку на ней сражались два человека, дети очень  обрадовались.  Потом  я
дал каждому ребенку по бельгийской монете, заметив, что люблю  экономическое
равенство. Они о нем не слышали, в отличие от  английских  рабочих,  которые
только о нем и слышат, хотя его и не видят.
     Я добрался  до  города  и  назавтра  снова  встретил  своих  спутников,
доказывавших, без сомнения, что наука радикально  изменила  человечество,  а
человечество, в свою очередь, стремится к  гуманизации  интеллекта.  Но  для
меня при этом слове вставала одна картина. Я видел невысокий дом, затерянный
в полях, и мужчину, копающего землю, как копали ее  люди  с  первого  своего
утра, и большую серую лошадь, жующую у самой головы ребенка,  как  тогда,  в
пещере.



     Г.К. Честертон
     О вшах, волосах и власти

     Недавно  врачи  и  другие  лица,  которым  современный  закон  разрешил
распоряжаться более оборванными собратьями, постановили стричь всех девочек.
Конечно, я имею в виду девочек бедных. Много нездоровых обычаев бытует среди
богатых девочек, но не  скоро,  очень  не  скоро  доберутся  до  них  врачи.
Постановление объяснили так поскольку бедным приходится  жить  в  немыслимой
тесноте и грязи, им нельзя отпускать волосы, чтобы не  завелись  вши.  Итак,
волосы  запретили.  Почему-то  никому  не  пришло  в  голову  запретить   (и
уничтожить) вшей.  Как  всегда  в  современных  спорах,  самая  их  суть  не
упоминается из скромности.
     Всякой  свободной  душе  ясно:  если  вы  принуждаете  к  чему-то  дочь
извозчика, принуждайте и дочь министра. Я не спрошу, почему врачи не следуют
этому правилу, я и так знаю - они не смеют. Они,  конечно,  объяснят  иначе:
они укажут, что у бедных вши заведутся скорей. А почему? Потому, что  бедных
детей (не считаясь с желаниями их  домовитых  родителей)  сгоняют  в  тесные
классы по сорок штук, а у одного  из  сорока  могут  быть  вши.  Почему  же?
Потому, что бедных так задавили налогами, что их женам приходится  работать,
значит - у них нет времени на дом; значит - у ребенка могут  завестись  вши.
Поскольку у бедного  человека  на  голове  сидит  учитель,  а  на  животе  -
домовладелец,  ему  приходится  терпеть,  чтоб  волосы  его  дочери   сперва
запустили от бедности, потом загрязнили - от скученности и наконец  отрезали
во имя гигиены. Может быть, он гордился ее волосами. Но кому до него дело?
     Когда тирания загоняет людей в грязь, наука знает, что ей делать. Долго
и накладно отрезать головы тиранам; лучше уж отрезать  волосы  рабам.  Если,
скажем, дети бедных докучают богатым и изысканным зубной болью,  можно  всем
поголовно вырвать зубы; если глаз  оскорбляют  их  грязные  ногти  -  вырвем
ногти; если из носа течет - долой носы.  Пока  мы  не  управились  совсем  с
меньшими братьями, можно сильно упростить их внешность. По-моему, это ничуть
не более странно, чем наш теперешний закон: врач  входит  в  дом  свободного
человека, у чьей дочери могут быть чистые, как снег, волосы,  и  приказывает
остричь их. Никто не догадался, что вши в  трущобах  свидетельствуют  против
трущоб, а не против волос.  Только  вечными  установлениями  -  такими,  как
волосы, - можем мы поверять установления временные,  как,  скажем,  империи.
Если дверь построена так, что вы  ударяетесь  об  нее  головой,  -  сломайте
дверь, а не голову.
     Народ не может восстать, если он не консервативен; если он не  сохранил
хоть несколько старых убеждений. Страшно подумать, что большая часть  старых
мятежей не началась бы сейчас вообще, потому что нет уже у народа тех чистых
и здравых традиций. Оскорбление, вознесшее молоток Уота  Тайлера,  сочли  бы
сейчас  медицинским  осмотром.  Издевательство  над  Виргинией  -  свободной
любовью. Жестокие  слова  Фулона  "Пускай  жрут  траву"  -  советом  нежного
вегетарианца. Огромные  ножницы  науки,  остригшие  кудри  бедных  школьниц,
подбираются все  ближе  ко  всему,  чем  вправе  гордиться  народ.  Врачи  и
чиновники не знают, что тело - больше одежды; что суббота  -  для  человека;
что все установления на свете будут осуждены или оправданы в зависимости  от
того, подошли они или нет к здравой человеческой жизни. Политика  нормальна,
если народ сохраняет голову. Наука и искусство нормальны - если он сохраняет
волосы.
     Вот она, мораль этой басни: надо начать снова, и не там, где  начинали.
Сейчас я начну с волос бедной девочки. Что-что, а это  уж  -  дело  хорошее.
Когда мать гордится красотой дочери - это хорошо, даже  если  все  на  свете
плохо. Такая гордость и любовь - один  из  пробных  камней  любой  страны  и
эпохи. Если другие установления этому мешают - тем хуже для них. Если мешают
властители, ученые, законы - тем хуже для  законов,  ученых  и  властителей.
Рыжим волосом замурзанной девочки я подожгу цивилизацию.  У  девочки  должны
быть красивые волосы - значит, она  должна  их  мыть;  волосы  надо  мыть  -
значит, в доме должно быть чисто; в доме должна быть чистота - значит,  мать
не должна работать; женщина не должна работать - значит, надо  меньше  драть
за жилье; жилье должно быть дешевле - значит,  надо  перестроить  экономику;
экономику надо перестроить - значит, нужно восстать. Золотисто-рыжую девочку
(которая только что  прошла  мимо  моего  окна)  нельзя  уродовать,  мучить,
огорчать; нельзя стричь, как каторжанку. Все  короны,  не  подходящие  к  ее
голове, надо сломать; все, что мешает ее красе,  надо  смести.  Мать  вправе
приказать ей, чтобы она подвязала волосы, но император  Вселенной  не  смеет
приказать, чтобы она постриглась. Она - человек, образ Божий.  Нагромождения
общественной жизни развалятся, сгинут; устои общества рухнут; но волос с  ее
головы не должен упасть.



     Г.К. Честертон
     Три типа людей


     Грубо говоря, в мире есть три типа людей. Первый тип  -  это  люди;  их
больше всего, и, в сущности, они лучше всех.  Мы  обязаны  им  стульями,  на
которых сидим, одеждой, которую носим, домами,  в  которых  живем;  в  конце
концов, если подумать, мы и сами относимся к этому типу. Второй тип  назовем
из вежливости "поэты". Они большей  частью  сущее  наказание  для  родных  и
благословение для человечества. Третий же тип  -  интеллектуалы;  иногда  их
называют мыслящими людьми. Они - истинное  и  жесточайшее  проклятие  и  для
своих, и для чужих. Конечно, бывают и промежуточные случаи,  как  во  всякой
классификации. Многие хорошие люди - почти  поэты;  многие  плохие  поэты  -
почти интеллектуалы. Но в основном люди делятся именно так. Не думайте,  что
я сужу поверхностно. Я размышлял над этим восемнадцать с лишним минут.
     У первого типа (к которому вы и я  не  без  гордости  можем  причислить
себя) есть определенные, очень твердые убеждения, которые  называют  "общими
местами". Так, люди считают, что дети приятны, сумерки печальны, а  человек,
сражающийся против троих, - молодец. Эти мнения ни в коей мере не грубы, они
даже  не  просты.  Любовь  к  детям  -  чувство   тонкое,   сложное,   почти
противоречивое. В самом простом своем  виде  оно  слагается  из  преклонения
перед  радостью  и  преклонения  перед  слабостью.  Ощущение  сумерек  -   в
пошленьком  романсе  и  нелепейшем  романе  -  очень  тонкое  ощущение.  Оно
колеблется между тоской и наслаждением; можно сказать, что в нем наслаждение
искушает  тоску.  Рыцарственное  нетерпение,  охватывающее  нас   при   виде
человека, вступившего в  неравный  бой,  совсем  нелегко  объяснить.  Тут  и
жалость, и горькое удивление, и жажда справедливости,  и  спортивный  азарт.
Да, чувства толпы - очень тонкие чувства; только она их не  выражает,  разве
что взорвется мятежом.
     Здесь-то  и  кроется  объяснение   необъяснимого   на   первый   взгляд
существования поэтов. Поэты чувствуют, как люди,  но  выражают  эти  чувства
так, что все видят их тонкость и сложность. Поэты облекают в плоть  и  кровь
несмелую утонченность толпы.  Простой  человек  выразит  сложнейшее  чувство
восклицанием: "А ничего  паренек!";  Виктор  Гюго  напишет  "Искусство  быть
дедом". Маклер лаконично заметит: "Темнеть раньше стало...";  Йейтс  напишет
"В сумерках". Моряк пробурчит что-то вроде: "Вот это да!.."; Гомер расскажет
нам, как человек в лохмотьях вошел в свой собственный дом и прогнал  знатных
мужей. Поэты показывают нам во всей красе человеческие чувства;  но  помните
всегда, что это - человеческие чувства. Никто не написал  хороших  стихов  о
том, что дети отвратительны, сумерки нелепы, а человек,  скрестивший  меч  с
тремя врагами, достоин презрения. Эти мнения отстаивают интеллектуалы,  или,
иначе, умники.
     Поэты выше людей, потому что понимают людей.  Нечего  и  говорить,  что
многие поэты пишут прозой - Рабле, например, или Диккенс. Умники выше людей,
потому что не желают их понимать. Для них  человеческие  вкусы  и  обычаи  -
просто грубые предрассудки. Благодаря  интеллектуалам  люди  чувствуют  себя
глупыми; благодаря поэтам - такими умными, как и подумать не  смели.  Однако
люди делают из этого не совсем логичные выводы.  Поэты  восхищаются  людьми,
раскрывают им объятия - и люди  их  распинают,  побивают  каменьями.  Умники
презирают людей - и люди венчают их лаврами.  В  палате  общин,  к  примеру,
много умников и немного поэтов. Людей там нет.
     Скажу еще раз: поэты - это не те, кто пишет стихи или вообще что-нибудь
пишет. Поэты - те, кому воображение и культура помогают  понять  и  выразить
чувства других  людей.  Умнику  воображение  и  культура  помогают,  как  он
говорит, "жить интеллектуальной жизнью".  Поэт  отличается  от  толпы  своей
чувствительностью, умник - своей бесчувственностью. Он недостаточно тонок  и
сложен, чтобы любить людей. Его заботит одно: как бы порезче их отчитать. Он
знает: что бы эти необразованные ни говорили, они не правы. Умники забывают,
что необразованности нередко присуща тонкая интуиция невинности.
     Разберем один пример. Возьмите первый попавшийся юмористический листок,
и вы увидите шутки о теще или свекрови. Вероятно, они окажутся грубыми - они
ведь рассчитаны на толпу; вероятно, теща - толстая, а хилый запуганный  зять
ходит на задних лапках. Однако сама проблема тещи далеко не проста. Дело  не
в том, что тещи толсты  и  грубы;  довольно  часто  они  бывают  изящными  и
неправдоподобно ласковыми. Дело в том, что, подобно  сумеркам,  отношения  с
тещей и свекровью  слагаются  из  двух  чувств.  Эту  сумеречную  суть,  эту
непростую и щекотливую проблему может выразить поэт, чаще всего  -  умный  и
правдивый  прозаик  вроде  Джорджа  Мередита  или   Герберта   Уэллса,   чью
"Анну-Веронику" я только что с наслаждением  перечитывал.  И  я  поверю  им,
потому что они пользуются волшебным ключом газетной карикатуры. Но  приходит
умник и говорит: "Теща - не  что  иное,  как  наш  соотечественник.  Половые
различия не должны влиять  на  чувства.  Теща  -  братский  интеллект.  Пора
наконец освободиться от этой первобытной семейной иерархии!" И вот когда  он
это скажет (а он скажет именно так), я отвечу ему: "Сэр, вы глупее  грошовых
листков. Вы пошлее и  вздорнее  самого  нелепого  куплетиста.  Вы  грубее  и
невежественнее толпы. Вульгарные остряки поняли хотя бы всю сложность  дела,
только не могут как следует выразить. Если вы действительно не видите,  чего
не поделили мать жены и муж дочери, вы не тонки и  недобры,  вам  не  понять
глубокой и таинственной души человеческой".
     Другой пример - старая пословица "Вдвоем хорошо,  втроем  похуже".  Это
истина, выраженная  по-народному,  другими  словами  -  выраженная  неверно.
Втроем совсем неплохо. Втроем очень хорошо; дружить лучше всего втроем,  как
дружили поначалу три мушкетера. Но если вы считаете, что вдвоем и  втроем  -
одинаково, если вы не видите, что пропасть между двумя и тремя  больше,  чем
между тремя и тремя миллионами, я вынужден сказать, как это  ни  прискорбно,
что вы - умник и ни вдвоем, ни втроем вам хорошо не будет.



     Г.К. Честертон
     Борозды

     Когда я вижу, как зеленеют злаки на полях, воспоминание бежит ко мне. Я
пишу "бежит", ибо слово это как нельзя лучше подходит к линиям  распаханного
поля. Гуляя или глядя в окно купе, я внезапно заметил бегущие борозды. Они -
словно стрелы, взлетающие к небу; словно звери, взбегающие на гору. Ничто не
казалось мне таким живым и стремительным,  как  эти  бурые  полосы,  однако,
провел их с  трудом  и  тщанием  усталый,  терпеливый  человек.  Он  пытался
провести их ровно, не зная, что они  изогнутся  дугой.  Изогнутость  взрытой
земли поистине поразительна. Я всегда радуюсь ей, хотя ее не понимаю.  Умные
люди говорят, что радость без  понимания  невозможна.  Те,  кто  еще  умнее,
говорят, что радость от понимания гаснет. Слава Богу,  я  не  умен,  и  могу
радоваться  тому,  чего  не  понимаю,  и  тому,  что  понимаю.   Я   радуюсь
правоверному тори, хотя не понимаю его. Я радуюсь либералу, хотя понимаю его
лучше, чем надо бы.
     Борозды прекрасны тем, что стремятся к прямизне и потому изгибаются. Во
всем, что изогнулось, должна быть тяга к  прямизне;  все,  что  стремится  к
прямизне, должно изогнуться. Потому и восхищают нас  тугой  лук,  серебряная
лента шпаги, ствол дерева. В живой природе едва ли найдется пример  поникшей
слабости. Вся красота мира  -  в  немного  поникшей  силе,  которая  подобна
правде, смягченной милостью. Мироздание жаждет прямоты и, к счастью,  ее  не
достигает. Четкая цель, твердый идеал изогнутся в борьбе с фактами.  Но  это
никак не значит, что начинать надо с размытой цели или  шаткого  идеала.  Не
старайтесь сдаться, старайтесь устоять, и положитесь в остальном  на  жизнь.
Стремитесь вверх, словно дерево; жизнь изогнет вас.
     Мораль, как это ни странно, предшествует басне, но я бы не  смог  иначе
передать вам, что вижу в бегущих бороздах. Самая старая астрономия  помогала
вести их; самая  старая  ботаника  была  им  целью.  Что  же  до  геометрии,
переведите это слово.
     Когда я глядел на параллельные потоки земли,  на  бегущие  прямые,  мне
показалось, что я увидел, чем хороша демократия. Передо мной было равенство,
и оно превосходило величием любое единовластие, ибо  свободно  летело  через
холм и дол. Не только  глупо,  но  и  кощунственно  говорить,  что  человек,
распахавший  поле,  испортил  пейзаж.  Человек  создал  пейзаж,  как  ему  и
положено, ибо он - образ Божий. Холм, покрытый зеленой  травой  или  лиловым
вереском, уступит красотою гряде, к которой, словно ангелы, взлетают  стрелы
борозд. Прекраснейшая долина уступит бурому склону, с которого они  сбегают,
как бесы с крутизны.
     Твердые линии порядка и равенства придают пейзажу и смысл, и  мягкость.
Пейзаж так красив именно потому, что борозды обыденны и некрасивы.  Кажется,
я где-то писал, что с плуга началась республика.



     Г.К. Честертон
     Сияние серого света


     Вероятно, многие сочтут, что нынешнее  лето  не  слишком  подходит  для
прославления английского климата. Но я буду славить английский климат,  пока
не умру,  даже  если  умру  именно  от  него.  Нет  на  свете  погоды  лучше
английской. В сущности, нигде, кроме Англии, вообще нет погоды. Во Франции -
много солнца и немного дождя; в Италии - жаркий ветер и  ветер  холодный;  в
Шотландии или Ирландии - дождь погуще и дождь пожиже;  в  Америке  -  адская
жара и адский холод; в тропиках - солнечные удары и, для разнообразия, удары
молний. Все сильно, все резко, все вызывает восторг или отчаяние. И только в
нашей романтической  стране  есть  поистине  романтическая  вещь  -  погода,
изменчивая  и  прелестная,  как  женщина.  Славные   английские   пейзажисты
(презираемые в наш век, как и все английское) знали, в чем тут дело.  Погода
была для них не фоном, не атмосферой, а сюжетом. Они писали  погоду.  Погода
позировала Констеблю. Погода позировала Тернеру, и зверская,  надо  сказать,
была у нее поза. Пуссэн и  Лоррэн  писали  предметы  -  древние  города  или
аркадских пастушек - в прозрачной среде климата.  Но  у  англичан  погода  -
героиня,  у  Тернера  -  героиня  мелодрамы,  упрямая,  страстная,  сильная,
поистине великолепная. Климат Англии - могучий и  грозный  герой  в  одеждах
дождя и снега, грозы и солнца - заполняет и первый, и второй, и третий  план
картины. Я признаю, что во Франции  многое  лучше,  чем  у  нас,  не  только
живопись. Но я гроша не дам за  французскую  погоду  и  погодопись  -  да  у
французов и слова нет для погоды. Они  спрашивают  о  ней  так  же,  как  мы
спрашиваем о времени.
     Чем  изменчивей  климат,  тем  устойчивей   дом.   В   пустыне   погода
однообразная, и ничего нет удивительного, что арабы кочуют  в  надежде,  что
хоть где-нибудь она другая. Но  дом  англичанина  не  только  крепость,  это
волшебный замок. В лучах и облаках рассвета или заката он  то  глиняный,  то
золотой, то слоновой кости. Из моего сада виден лес на горизонте, и в полном
смысле слова он меняется триста  шестьдесят  пять  раз  в  году.  Иногда  он
близко, как  изгородь,  иногда  -  необычайно  далеко,  словно  невесомые  и
огненные вечерние облака. Кстати, тот же принцип можно применить к  нелегкой
проблеме брака. Изменчивость - одна из добродетелей  женщины.  Она  помогает
нам избежать грубых соблазнов многоженства. Если у вас хорошая жена,  вы,  в
духовном смысле, обеспечены гаремом.
     Люди, не разбирающиеся в погоде, называют серый день бесцветным. Это не
так. Серое - это цвет, иногда очень  насыщенный  и  красивый.  Очень  обидно
слышать про "серые,  одинаковые  дни".  С  таким  же  правом  можно  сказать
"зеленые, одинаковые деревья". Конечно, серое небо  -  шатер  между  нами  и
солнцем; честно говоря, такой же шатер и дерево. Но серые шатры  различаются
и цветом, и плотностью не меньше, чем зеленые. Один день серый,  как  сталь,
другой - как голубиное крыло; один напоминает о морозе, другой  -  о  теплом
дыме  из  кухонной  трубы.  Что  может  быть  дальше  друг  от  друга,   чем
неуверенность серого и  решительность  алого?  Однако  серое  и  алое  могут
смешаться - на утреннем небе, например, или  в  теплом  дымчатом  камне,  из
которого в западных графствах строят маленькие  города.  В  тех  краях  даже
самые серые дома - розоватые, словно в их очагах так много тепла и  радости,
что они светятся изнутри, как облако. Странствуя там, я забрел на извилистую
дорогу и увидел дорожный указатель с надписью "Облака". Я не пошел по ней: я
испугался, что либо городок не достоин названия, либо я не достоин  городка.
Но как бы то ни было,  в  маленьких  селеньях  из  тепло-серого  камня  есть
очарование,  которого  никогда  не   добиться   изысканным   красным   тонам
аристократических предместий.  Рукам  теплее  у  пепла  Глестонбери,  чем  у
искусственного пламени Крайдона.
     Враги серого (эти коварные, наглые, испорченные люди) очень  любят  еще
один довод. Они говорят, что в серую погоду все блекнет и  только  в  сиянии
солнца  оживают  краски  неба  и  земли.  Действительно,  только  на  солнце
предстают во всей прелести предметы  третьестепенных,  сомнительных  цветов:
торф, гороховый суп, эскиз импрессиониста, бархатная куртка, шоколад, какао,
маслины, сланец, лицо  вегетарьянца,  пемза,  грязь,  тина,  копоть,  старые
ботинки. Но если у вас здоровый негритянский вкус, если  вы  засадили  садик
геранью и маками, расписали дом синькой  и  киноварью;  если  вы,  допустим,
носите алый фрак и золотую шляпу, вы не только будете видны  в  серейший  из
серых дней - вы заметите, что  именно  в  такой  день  ваши  любимые  краски
особенно хороши. Вы поймете, что они еще ярче в пасмурный день,  потому  что
на сером фоне светятся  собственным  светом.  На  сером  небе  все  цветы  -
фейерверк: они причудливы, как рисунок огнем  в  призрачном  садике  ведьмы.
Ярко-синий фон убивает синие цветы. А в серый день незабудка - осколок неба,
анютины глазки - открытые глаза дня, подсолнечник - наместник солнца.
     Тем  и  прекрасен  цвет,  который  называют  бесцветным.  Он  сложен  и
переменчив, как обыденная жизнь, и так же много в нем  обещания  и  надежды.
Всегда кажется, что серый цвет вот-вот перейдет в другой - разгорится синим,
просветлеет белым, вспыхнет зеленью иди золотом.  Неопределенно,  неуверенно
он что-то сулит нам. И когда наши холмы озаряет серебро серых трав,  а  наши
виски - серебро седин, мы должны помнить, что выглянет солнце.



     Г.К. Честертон
     Высокие равнины


     Под этим  странным  сочетанием  слов  я  подразумеваю  не  плоскогорья,
которые мне ничуть не интересны;  когда  человек  лезет  на  них,  трудности
восхождения не увенчиваются радостью вершины. Кроме того, они смутно связаны
с Азией - с полчищами, поедающими все, как саранча, и с  царями,  взявшимися
невесть откуда, и с белыми слонами, и с раскрашенными конями, и со страшными
лучниками - словом, с высокомерной силой, хлынувшей в  Европу,  когда  Нерон
был молод. Силу эту поочередно сокрушали все христианские страны,  пока  она
не возникла в Англии и не назвалась культом империи.
     О  чем-то  вроде  высоких  равнин  толкуют  теософы,  по-видимому  -  в
переносном смысле. Уровни духовного бытия так хорошо  знакомы  им,  что  они
видят их воочию и, кажется,  могут  нумеровать  -  "599а"  или  "Уровень  Р,
подуровень 304". Однако я имею ввиду не эти высоты. Моя вера ничего о них не
знает; ей известно, что все мы - на одном уровне, и не очень высоком. Да,  у
нас есть святые; они - именно те, кто это понял.
     Почему же я назвал равнины высокими? Объясню сравнением. Когда я учил в
школе греческий (который потом забыл), меня удивили слова "черное  вино".  Я
навел справки, и узнал много интересного. Я узнал, что нам почти неизвестно,
какую жидкость пили греки, и вполне  может  случиться,  что  то  был  темный
сироп, который нельзя пить без воды. Узнал я  и  другое:  система  цветов  в
древних языках тоже не очень нам понятна; скажем, неясно, что имеет  в  виду
Гомер, когда говорит о темном, как вино, море.  Меня  это  удовлетворило,  я
забыл свои сомнения, и не вспоминал о них, пока не  увидел  однажды  бутылку
вина, стоящую в тени, и не понял, что греки называли вино черным, потому что
оно черное. Когда его мало, когда его видишь на просвет, когда за ним играет
пламя, оно красное; а если его много и света рядом нет - черное, и все.
     Потому  же  я  называю  равнины  высокими.  Они  -  не  ниже  нас,  ибо
поднимаются вместе с нами; где они, там и мы. Если даже мы влезем  на  гору,
под ногами, чаще всего, будет кусочек ровной земли. Вершина же только тем  и
хороша, что с нее мы видим равнину во всей ее красе.  Так  человек,  который
поистине выше других, хорош лишь тем, что он больше  ценит  все  обычное.  В
утесах и пиках только  тот  прок,  что  с  равнины  не  увидишь  равнины;  в
образовании и таланте - только тот, что они помогают порой оценить  прелесть
простоты. Чтобы увидеть мир с птичьего полета,  надо  стать  маленьким,  как
птица.
     Самый лучший из поэтов-кавалеров XVII века. Генри Воэн, выразил  это  в
забытом, бессмертном стихе:
     Святое и высокое смиренье.
     Дело не только в том, что эпитет "высокое" неожидан, как и  положено  в
хорошей поэзии. Здесь выражена очень серьезная истина этики. Как  далеко  ни
зашел бы человек, он смотрит вверх не только на Бога, но и на людей, и видит
все лучше, как поразительны и  загадочны  доля  и  доблесть  одиноких  сынов
Адама.
     Часть этой заметки я написал, сидя на холме и глядя чуть ли не  на  все
центральные графства. Подниматься было нетрудно,  но  гребень  виднелся  так
далеко вдали, словно, дойдя до него, я взглянул бы сверху на звезды.  Однако
взглянул я не на звезды, а на города, и увидел город  Альфреда,  похожий  на
закатное облако, а за ним - Солсбери, подобный земле в затмении. Образы  эти
- небесные, и города были  как  будто  не  подо  мной,  а  надо  мною;  и  я
понадеялся, что до самой смерти буду смотреть снизу вверх, а не сверху вниз,
на тяжкий труд и мирный дом Адамова рода. Душе хорошо видеть равнины  и,  на
неверных высотах величия, ощущать над собою богоданное равенство людей.



     Г.К. Честертон
     Хор


     Один из самых ярких признаков нашего отдаления от народа - то,  что  мы
почти совсем перестали петь хором. А если и поем,  то  несмело,  а  часто  и
неслышно, по- видимому, исходя из  неразумной,  непонятной  мне  мысли,  что
пение - искусство. Наш салонный аристократ спрашивает  даму,  поет  ли  она.
Старые застольные демократы говорили:  "Пой!"  -  и  человек  пел.  Я  люблю
атмосферу тех, старых пиров.  Мне  приятно  представлять,  как  мои  предки,
немолодые почтенные люди, сидят вокруг стола и признаются хором, что никогда
не забудут старые дни и тра-ля-ля-ля-ля, или заверяют, что  умрут  во  славу
Англии и ого-го-го-го. Даже их  пороки  (благодаря  которым,  боюсь,  многие
слова этих песен оставались загадкой) были теплей и человечней,  чем  те  же
самые пороки в современном баре. Ричарда Свивеллера  я  во  всех  отношениях
предпочитаю Стенли Ортерису. Я предпочитаю человека, хлебнувшего  пурпурного
вина, чтобы из крыльев дружбы не выпало пера, тому, кто выпил ровно  столько
же виски с содовой и просит не забывать, что он пришел один и на  свой  счет
поить никого  не  обязан.  Старинные  веселые  забулдыги  (со  всеми  своими
тра-ля-ля) веселились вместе, и людям от этого было хорошо.  Современный  же
алкоголик (без всяких этих тра-ля-ля) - неверующий отшельник,  аскет-атеист.
Лучше бы уж он курил в одиночестве опиум или гашиш.
     Но старый добрый хор хорош не только тем, что это  народное  искусство.
Была от него и другая польза. У хора - даже комического - та же цель, что  у
хора греческого. Он связывает эту, вот эту историю с  миром,  с  философской
сутью вещей. Так, в старых балладах, особенно в любовных, всегда есть рефрен
о том, что трава зеленеет, или птички поют, или рощи цветут  весной.  Это  -
открытые окна в доме плача, через которые, хоть на секунду, нам  открываются
более мирные  сцены,  более  широкие,  древние,  вечные  картины.  У  многих
деревенских песен про убийства и  смерть  удивительно  веселый  припев,  как
пенье петуха, словно хор протестует против столь мрачного взгляда на  жизнь.
В  "Беркширской  беде"  долго  поется  про  злодейку-сестру  и   преступного
мельника, но тут врывается хор:

       А я буду верен любимой моей,
       Если не бросит меня

     Это в высшей  степени  разумное  решение  должно  обратить  нас  в  мир
нормального, напомнить нам, что не только беда есть в  Беркшире.  Несчастную
девицу утопили, мельника (к  которому  мы  успели  искренно  привязаться)  -
повесили, но рубином сверкает вино, цветут у речки сады. Сердитое нетерпение
застольного припева совсем  не  похоже  на  ту  покорность  судьбе,  которую
проповедуют гедонисты вроде Омара Хайяма. Но есть в них в общее: и там и тут
человек выглядывает за пределы беды. Хор смотрит поверх голов утопленницы  и
повешенного и видит бесчисленных влюбленных, гуляющих по лугам.
     Вот этого смягчения, очеловечивания мрачных историй  совершенно  нет  у
нас. Современное произведение искусства обязано, как  говорят  теперь,  быть
насыщенным. Не так легко объяснить, что это такое. Грубо говоря, это значит,
что оно должно выражать одну  идею,  по  возможности  неверную.  Современные
трагические  писатели  пишут  в  основном  рассказы;  если  бы  они   писали
пространней, где-нибудь да прорвалась бы радость. Рассказы эти вроде уколов:
и быстро, и очень больно.  Конечно,  они  похожи  на  жизнь  -  на  то,  что
случается с некоторыми людьми в наш славный век успеха и науки.  Они  похожи
на  болезненные,  большей  частью  короткие  современные  жизни.  Но   когда
изысканные натуры перевалили через страшные случаи и стали  писать  страшные
книги, читатели заволновались  и  потребовали  романтики.  Длинные  книги  о
черной нищете городов поистине невыносимы. У "Беркширской беды" есть припев.
У лондонской его нет. Люди обрадовались повествованиям о  чужих  временах  и
странах, обрадовались отточенным, как меч, книгам Стивенсона. Нет, я не  так
узок, я не считаю,  что  только  романтики  правы.  Надо  время  от  времени
вспоминать  и  о  мрачной  нашей  цивилизации.  Надо  запечатлеть   смятение
одинокого и отчаявшегося духа, хотя бы для того, чтобы в лучшие времена  нас
пожалели (а может, преклонились перед нами). Но мне хотелось бы, чтобы  хоть
изредка вступал хор. Мне бы хотелось, чтобы после мучительной,  как  агония,
нездоровой до жути главы врывался голос человеческий и орал читателю,  да  и
писателю, что это еще не все. Упивайтесь жестокостью и сомнением, только  бы
вовремя звенел припев.
     Например, мы читаем: "Гонория бросила томик Ибсена и тяжело  побрела  к
окну. Она ясно поняла теперь, что ее жизнь не только сложней, но и  холодней
и неприютней, чем жизнь бескрылых  мещан.  И  тра-ля-ля-ля!"  Или:  "Молодой
священник горько усмехнулся последним словам  прабабушки.  Он  знал  слишком
хорошо, что с тех пор, как Фогт установил  закон  наследственной  косматости
козлов,  религиозная  этика  строится  на  совершенно  новых  основаниях.  И
о-го-го-го-го!" Или так: "Юриэль Мэйблум мрачно смотрел на свои сандалии. Он
понял наконец, как бессмысленны и бесчеловечны путы, связывающие  мужчину  и
женщину; понял, что каждый из них должен  идти  своей  дорогой,  не  пытаясь
перекинуть  мост  через  бездну,   разделяющую   души".   И   тут   ворвется
оглушительный хор бессмертного человечества: "А я буду верен  любимой  моей,
если не бросит меня".



     Г.К. Честертон
     Битва с драконом


     Согласно преданию, Лидда или Лудд - родина святого  Георгия.  Случилось
так, что именно из  этого  селения  я  увидел  в  первый  раз  пестрые  поля
Палестины, похожие на райские поля. В сущности, Лидда  -  военный  лагерь  и
потому вполне подходит святому Георгию. Вся  эта  красивая  пустынная  земля
звенит его именем, как медный или бронзовый щит. Не  одни  христиане  славят
его - в гостеприимстве своей фантазии, в простодушном  пылу  подражательства
мусульмане переварили добрую  часть  христианских  преданий  и  приняли  св.
Георгия в сонм своих героев. В этих самых песках,  говорят,  Ричард  Львиное
Сердце впервые воззвал к святому и украсил его крестом английское знамя.  Но
о св. Георгии говорится не только в предании о победе  Ричарда;  предания  о
победе Саладина тоже восхваляют его. В той  темной  и  страшной  битве  один
христианский  воин   дрался   так   яростно,   что   мусульмане   прониклись
благоговейным ужасом даже к мертвому телу и похоронили его с честью как  св.
Георгия.

     Этот лагерь подходит к Георгию, и место здесь подходящее для  поединка.
По преданию, это было  в  других  краях;  но  в  местах,  где  зеленые  поля
сменяются бурым отчаянием пустыни, кажется, что и сейчас  человек  бьется  с
драконом.
     Многие считают битву св. Георгия просто волшебной сказкой. По-видимому,
они правы, и здесь я пользуюсь ею только в качестве  сравнения.  Представьте
себе, что кто-нибудь поверил в св. Георгия, но  отбросил  при  этом  всю  ту
чепуху о крылатом и  когтистом  чудище,  которую  предание  приплело  к  его
образу.  Возможно,  этот   человек,   преследуя   патриотические   или   еще
какие-нибудь хорошие цели, счел  св.  Георгия  недурным  образцом  для  вас.
Возможно,  он  узнал,  что  ранние  христиане  были  скорее   воинами,   чем
пацифистами. Как бы то ни было, он поверил  в  историческую  реальность  св.
Георгия и ничуть не удивится, если найдет свидетельства о его жизни. И  вот,
представьте себе, что этот человек отправился на место легендарной  битвы  и
не нашел или почти не нашел следов св. Георгия. Зато он нашел на этом  месте
кости  крылатого  когтистого  чудища  или  древние  изображения  и  надписи,
сообщающие о том, что здесь приносились жертвы дракону и одной из  них  была
царская   дочь.   Нет   сомнения,   он   удивится,    найдя    подтверждения
неправдоподобной, а немыслимой части предания. Он нашел не то,  что  ожидал;
но пользы от этого не меньше, даже больше. Находки не доказали, что жил  св.
Георгий, но они блестяще подтвердили предание о битве с драконом.
     Конечно, если бы так  случилось,  человек  не  обязательно  поверил  бы
преданию. Он просто увидел бы: что-то в нем есть. И по всей вероятности,  он
вывел бы из этого, что предание в какой-то степени серьезнее, чем можно было
думать. Я совсем не считаю, что все случится именно так с этой  палестинской
легендой.  Но  так  случилось  с  другой,  самой  священной  и  страшной  из
палестинских легенд. Именно это случилось с легендой о Том, рядом  с  кем  и
дракон, и Георгий - просто элементы орнамента; о Том,  благодаря  кому  даже
Георгиевский крест напоминает нам в первую очередь  не  о  св.  Георгии.  Не
думаю, что в этой пустыне св. Георгий сразился с драконом. Но Иисус сразился
здесь с дьяволом. Св. Георгий - только служитель, а дракон - только  символ,
но поединок их - правда. Тайна Христа и Его власти  над  бесами  выражена  в
нем.
     На пути из Иерусалима в Иерихон я часто вспоминал о свиньях, кинувшихся
с крутизны. Не примите это за намек - на свинью я похож, но нет во  мне  той
прыти, а если я чем и одержим,  то  никак  не  бесом  уныния,  доводящим  до
самоубийства. Но когда едешь к Мертвому  морю,  действительно  кажется,  что
несешься с кручи. Странное чувство возникает здесь: вся Палестина  -  круча,
словно другие земли просто лежат под небом, а  эта  обрывается  куда-то.  Ни
карты, ни книги не говорили мне об этом. Я видел  детали  -  костюмы,  дома,
пейзажи, - но они не дают представления о  бесконечном,  долгом  склоне.  Мы
ехали в маленьком "форде" среди утесов; потом дорога исчезла, и наша  машина
переваливалась, как танк, через камни и высохшие русла, пока нам не открылся
зловещий и бесцветный вид Мертвого моря. До него  далеко  и  на  карте,  тем
более в машине, и кажется, что ты приехал в другую часть света. Но все это -
один склон; даже в диких  краях  за  Иорданом  можно  увидеть,  обернувшись,
церковь на холме Вознесения. И хотя предание о свиньях  относится  к  другим
местам, мне все казалось, что оно удивительно  подходит  к  этому  склону  и
таинственному морю. Мне чудилось, что именно здесь можно выудить  чудовищных
рыб о четырех ногах или "морских свиней" -  разбухших,  со  злыми  глазками,
духов Гадары.
     И вот я вспомнил, что  именно  это  предание  послужило  в  свое  время
предметом спора между христианством и викторианской наукой.  Спорили  лучшие
люди века: научный скепсис защищал Гекели, верность Писанию - Гладстон.  Все
считали, что тем самым Гладстон представляет прошлое, а  Гексли  -  будущее,
если не просто конечную истину. У Гладстона были очень плохие доводы,  и  он
оказался прав. У Гексли доводы  были  первоклассные,  и  оказалось,  что  он
ошибся. То, что он считал бесспорным, стали оспаривать; то,  что  он  считал
мертвым, - даже сейчас слишком живо.
     Гексли был необычайно силен в логике и  красноречии.  Его  нравственные
принципы  поражают  мужеством  и  благородством.  В  этом  он  лучше  многих
мистиков, сменивших его. Но они его сменили. То, что  он  считал  верным,  -
рухнуло. То, что он считал рухнувшим, - стоит и  по  сей  день.  В  споре  с
Гладстоном он хотел (по собственным его словам) очистить христианский  идеал
-  нравственная  высота  которого  подразумевалась  -  от  заведомо  нелепой
христианской демонологии. Но если мы  заглянем  в  следующее  поколение,  мы
увидим, что оно презрительно отмахнулось от возвышенного  и  очень  серьезно
отнеслось к нелепому. Мне кажется, для поколения, сменившего  Гексли,  очень
типичен Джордж Мур - один из самых тонких и талантливых писателей эпохи.  Он
побывал  почти  во  всех  интеллектуальных  кругах,  пережил  немало  мод  и
поддерживал (в разное время, конечно) почти все модные  мнения,  чем  весьма
гордился, считая  себя  самым  вольным  из  вольнодумцев.  Возьмем  его  как
образчик и посмотрим, что стало с утверждениями  Гексли.  Если  вы  помните,
Гексли иронически сомневался  в  том,  что  кто-нибудь  когда-нибудь  считал
справедливость  -  злом,  милосердие  -  ненужным  или,  наконец,  не  видел
расстояния между собой и своим идеалом. Но Джордж  Мур,  перещеголяв  Ницше,
сказал,  насколько  мне  помнится,  что   восхищается   Кромвелем   за   его
несправедливость. Он же осуждал Христа не за то, что тот погубил  свиней,  а
за то, что Он излечил бесноватого. Другими словами, он  счел  справедливость
злом, а милосердие - ненужным. Если же  говорить  о  смиренном  отношении  к
идеалу, он заявил  прямо,  что  у  его  несколько  изменчивых  идеалов  одна
ценность - они принадлежат ему. Конечно, все это он писал только в "Исповеди
молодого человека"; но в том-то и дело, что  он  был  молод,  а  Гексли,  по
сравнению с ним, - стар. Наше  время  подвело  подкоп  не  под  христианскую
демонологию, не под христианскую  теологию,  а  под  ту  самую  христианскую
этику, которая великому агностику казалась незыблемой, как звезды.
     Но, высмеивая мораль, новое поколение  возвращалось  к  тому,  над  чем
смеялся он. В следующей своей фазе  Джордж  Мур  заинтересовался  ирландским
мистицизмом, воплощенным в  Иейтсе.  Я  сам  слышал,  как  Йейтс,  доказывая
конкретность, вещественность и даже юмор потустороннего, говорил про  своего
знакомого фермера, которого феи вытащили из кровати  и  отдубасили.  И  вот,
представьте себе, что Йейтс рассказывает Муру очень похожую историю: о  том,
как некий волшебник загнал этих фей в фермерских свинок, а  те  попрыгали  в
деревенский пруд. Счел бы Джордж Мур эту историю невероятной?  Была  бы  она
для него чем-нибудь хуже тысячи вещей, в которые обязаны верить  современные
мистики? Встал бы он в негодовании и порвал отношения с Йейтсом?  Ничуть  не
бывало. Он бы выслушал ее серьезно, более того - торжественно и  признал  бы
грубоватым, но, несомненно, очаровательным  образцом  сельской  мистики.  Он
горячо защищал бы ее, если бы встретил где угодно, кроме  Нового  Завета.  А
моды, сменившие кельтское движение, оставили такие  пустяки  далеко  позади.
Здесь действовали уже  не  чудаки-поэты,  а  серьезные  ученые,  вроде  сэра
Уильяма Крукса иди сэра Артура Конан Дойла. Мне нетрудно поверить, что  злой
дух привел в движение свинью, и гораздо труднее  поверить,  что  добрый  дух
привел в движение стол. Но сейчас я не  собираюсь  спорить,  я  просто  хочу
передать атмосферу. Все, что было дальше, ни  в  коей  мере  не  оправдывает
ожиданий Гексли. Бунт против христианской этики был, а если не  вернулись  к
христианской мистике, то уж несомненно вернулись к мистике без христианства.
Да, мистика  вернулась  со  всем  своим  сумраком,  со  всеми  заговорами  и
талисманами. Она вернулась и привела семь других духов, злее себя.
     Но аналогию можно провести и дальше. Она  касается  не  только  мистики
вообще, но и непосредственно одержимости. Это - самое последнее, что взял бы
как точку опоры умный апологет викторианских времен. Однако именно здесь  мы
найдем образец того  неожиданного  свидетельства,  о  котором  я  говорил  в
начале. Не теология, а психология вернула нас в темный, подспудный мир,  где
даже единство личности тает и человек перестает быть самим собой. Я не  хочу
сказать, что наши психиатры признали существование бесноватых; если бы они и
признали, они бы их назвали иначе - демономанами, например. Но они  признали
вещи, ровно столько же неприемлемые для нас, рационалистов старого толка.  И
если мы так уж любим агностицизм, направим же  его  в  обе  стороны.  Нельзя
говорить: да, в нас есть нечто, чего мы не сознаем; зато мы точно знаем, что
оно не связано с потусторонним миром. Нельзя говорить, что под  нашим  домом
есть абсолютно незнакомый нам погреб, из которого, без сомнения, нет хода  в
другой дом. Если мы оперируем  с  неизвестными,  то  какое  право  мы  имеем
отрицать их связь с другими неизвестными? Если во мне есть нечто и я  о  нем
ничего не знаю, как могу я утверждать, что это "нечто" - тоже я сам?  Как  я
могу сказать хотя бы, что это было во мне изначально, а не пришло извне? Да,
мы попали в поистине  темную  воду;  не  знаю,  правда,  прыгнули  ли  мы  с
крутизны.
     Не мистики  недостает  нам,  а  здоровой  мистики;  не  чудес,  а  чуда
исцеления. Я очень хорошо понимаю тех,  кто  считает  современный  спиритизм
делом мрачным и  даже  бесовским;  но  это  -  не  аргумент  против  веры  в
бесовщину. Картина еще яснее, когда из мира науки мы переходим в  его  тень,
т.е. в салоны и романы. То, что сейчас говорят  и  пишут,  наводит  меня  на
мысль: не бесов у нас маловато, а силы, способной  их  изгнать.  Мы  спарили
оккультизм с порнографией, материалистическую чувственность мы помножили  на
безумие спиритизма. Из Гадаринской легенды мы изгнали только Христа; и бесы,
и свиньи - с нами.
     Мы не нашли св. Георгия, зато мы нашли дракона. Мы совсем не искали его
- наш прогрессивный интеллект гонится за куда более светлыми идеалами; мы не
хотели найти его - и современные  и  обыкновенные  люди  стремятся  к  более
приятным находкам; мы вообще о нем не думали. Но мы его нашли, потому что он
есть; и нам пришлось подойти к его костям, даже  если  нам  суждено  об  них
споткнуться. Сам метод Гексли разрушил  концепцию  Гексли.  Не  христианская
этика выстояла в виде гуманности - христианская демонология выстояла в  виде
бесовщины, к тому же - бесовщины языческой. И обязаны мы этим не твердолобой
схоластике Гладстона, а упрямой объективности  Гексли.  Мы,  западные  люди,
"пошли туда, куда нас поведет разум", и он привел нас к вещам, в которые  ни
за что не поверили бы поборники разума.  В  сущности,  после  Фрейда  вообще
невозможно доказать, куда ведет разум и где остановится. Теперь мы  даже  не
можем гордо заявить: "Я знаю только, что я ничего не знаю". Именно этого  мы
и не знаем. В сознании провалился пол, и под  ним,  в  подвале  подсознания,
могут обнаружиться не только подсознательные сомнения, но и  подсознательные
знания. Мы слишком невежественны и для невежества; и не знаем, агностики  ли
мы.
     Вот в какой лабиринт забрался дракон даже в ученых западных странах.  Я
только описываю лабиринт, он мне совсем не нравится. Как большинство  верных
преданию католиков, я слишком для него рационалистичен; кажется, теперь одни
католики защищают разум. Но я  сейчас  говорю  не  об  истинном  соотношении
разума и тайны.
     Я просто констатирую как исторический факт, что тайна затопила области,
принадлежащие разуму, особенно - те области  Запада,  где  царят  телефон  и
мотор. Когда такой человек,  как  Уильям  Арчер,  читает  лекции  о  снах  и
подсознании и при этом приговаривает: "Вполне очевидно, что  Бог  не  создал
человека  разумным",  люди,  знающие  этого  умного  и   сухого   шотландца,
несомненно, сочтут это чудом. Если уж Арчер становится  мистиком  на  склоне
лет (спешу заверить, что  это  выражение  я  употребляю  в  чисто  условном,
оккультном смысле), нам останется признать, что волна восточного оккультизма
поднялась высоко и заливает  не  только  высокие,  но  и  засушливые  места.
Перемена еще очевидней для того, кто попал в края, где никогда не пересыхают
реки чуда, особенно же в страну,  VI  отделяющую  Азию,  где  мистика  стала
бытом, от Европы, где она не раз возрождалась и с каждым  разом  становилась
все моложе. Истина ослепительно ярко сверкает в  той  разделяющей  два  мира
пустыне, где голые камни похожи на кости дракона.
     Когда я спускался из Святых  мест  к  погребенным  городам  равнины  по
наклонной стенке или по плечу мира, мне казалось, что я вижу все яснее,  что
стало на Западе с мистикой Востока. Если смотреть со стороны,  история  была
несложная: одно из многих племен  поклонилось  не  богам,  а  богу,  который
оказался Богом. Все так же, передавая только внешние факты,  можно  сказать,
что в этом племени появился пророк и объявил Себя не только пророком. Старая
вера убила нового пророка; но и Он в свою очередь убил старую веру. Он умер,
чтобы ее уничтожить,  а  она  умерла,  уничтожая  Его.  Говоря  все  так  же
объективно, приходится рассказать о том, что дальше все пошло ни  с  чем  не
сообразно. Все участники этого дела никогда уже не стали такими, как раньше.
Христианская церковь не похожа ни на одну из религий; даже ее преступления -
единственные в своем роде. Евреи не похожи ни на один народ; и  для  них,  и
для других они - не такие, как все. Рим не погиб, подобно Вавилону и  многим
другим городам, он прошел сквозь горнило раскаяния, граничащего с  безумием,
и воскрес в святости. И путь его не сочтут обычным даже те, для кого  он  не
прекрасен, как воскресший Бог, а гнусен, как гальванизированный труп.
     А главное - сам пророк  не  похож  ни  на  одного  пророка  в  мире;  и
доказательство тому надо искать не у тех, кто верит в Него, а у тех, кто  не
верит. Христос не  умирает  даже  тогда,  когда  Его  отрицают.  Что  пользы
современному мыслителю уравнивать  Христа  с  Аттисом  или  Митрой,  если  в
следующей статье он сам же упрекает христиан  за  то,  что  они  не  следуют
Христу? Никто не обличает наши незоро-астрийские поступки; нехристианские же
(и вполне справедливо) обличают многие. Вряд ли вы встречали молодых  людей,
которые сидели в тюрьме как изменники за то, что не совсем обычно  толковали
некоторые изречения Аттиса. Толстой не предлагал в виде  панацеи  буквальное
исполнение  заветов  Адониса.  Нет   митраистских   социалистов,   но   есть
христианские. Не правоверность и не ум - самые безумные  ереси  нашего  века
доказывают, что Имя Его живо  и  звучит  как  заклинание.  Пусть  сторонники
сравнительного изучения религий попробуют заклинать  другими  именами.  Даже
мистика не тронешь призывом к  Митре,  но  материалист  откликается  на  имя
Христово. Да, люди, не верящие в Бога, принимают Сына Божия.
     Человек Иисус из Назарета стал образцом человечности. Даже деисты XVIII
века, отрицая Его божественную сущность, не жалели сил  на  восхваление  Его
доброты. О  бунтарях  XIX  века  и  говорить  нечего  -  все  они  как  один
расхваливали  Христа-  человека.  Точнее  -   они   расхваливали   Его   как
Сверхчеловека, проповедника высокой и не совсем понятной морали, обогнавшего
и свое, и, в сущности, наше время. Из Его мистических изречений  они  лепили
социализм,  пацифизм,  толстовство  -  не  столько  реальные  вещи,  сколько
маячащий вдали предел человеколюбия. Я сейчас не буду говорить о том,  правы
ли они. Я просто отмечаю,  что  они  увидели  в  Христе  образец  гуманиста,
радетеля о  человеческом  счастье.  Каждый  знает,  какими  странными,  даже
поразительными текстами они  подкрепляют  этот  взгляд.  Они  весьма  любят,
например, парадокс о  полевых  лилиях,  в  котором  находят  радость  жизни,
превосходящую Уитмена и Шелли, и призыв к  простоте,  превосходящий  Торо  и
Толстого. Надо сказать, я не понимаю, почему они не  занялись  литературным,
поэтическим анализом этого текста - ведь их отнюдь не ортодоксальные взгляды
вполне разрешили бы такой анализ. По точности, по  безупречности  построения
мало что может сравниться с текстом о лилиях. Начинает он спокойно,  как  бы
между прочим; потом незаметный цветок  расцветает  дворцами  и  чертогами  и
великим именем царя; и сразу же, почти пренебрежительно, переходит Христос к
траве, которая сегодня есть, а завтра будет брошена в печь. А потом - как не
раз в Евангелии - идет "кольми паче", подобно лестнице в небо, взлету логики
и надежды. Именно этой способности мыслить на трех уровнях не хватает нам  в
наших спорах. Мало кто  может  теперь  объять  три  измерения,  понять,  что
квадрат богаче линии, а куб - богаче  квадрата.  Например,  мы  забыли,  что
гражданственность выше рабства, а духовная жизнь выше гражданственности.  Но
я отвлекся; сейчас мы говорим только  о  тех  сторонах  этой  многосторонней
истории, которым посчастливилось угодить моде нашего  века.  Христос  прошел
испытания левого искусства и прогрессивной экономики, и  теперь  разрешается
считать, что Он понимал все, с грехом пополам воплощенное в  фабианстве  или
опрощении. Я намеренно настаиваю здесь на этой оптимистической - я  чуть  не
сказал "пантеистической" или даже "языческой" - стороне Евангелия. Мы должны
удостовериться, что Христос может стать учителем любви к естественным вещам;
только тогда мы  оценим  всю  чудовищную  силу  Его  свидетельства  о  вещах
противоестественных. Возьмите теперь не  текст,  возьмите  все  Евангелие  и
прочитайте его, честно, с начала до конца. И вот, даже если вы считаете  его
мифом, у вас появится особое  чувство  -  вы  заметите,  что  исцелений  там
больше, чем поэзии и даже пророчеств; что весь путь от  Каны  до  Голгофы  -
непрерывная  борьба  с  бесами.  Христос  лучше  всех  поэтов  понимал,  как
прекрасны цветы в поле; но это было для Него поле битвы. И  если  Его  слова
значат для нас хоть что-нибудь, они значат прежде всего, что у  самых  наших
ног, словно пропасть среди цветов, разверзается бездна зла.
     Я хотел бы высказать осторожное предположение:  может  быть,  Тот,  Кто
разбирался не хуже нас в поэзии, этике  и  экономике,  разбирался  еще  и  в
психологии? Помнится, я с удовольствием  читал  суровую  статью,  в  которой
доказывалось, что Христос не мог быть Богом уже потому, что верил  в  бесов.
Одну из фраз я лелею в памяти многие, многие годы: "Если бы он был богом, он
бы знал, что нет ни бесов, не бесноватых". По-видимому, автору не  пришло  в
голову, что он ставит вопрос не о божественной природе  Христа,  а  о  своей
собственной божественной природе. Если бы Христос, как выразился автор,  был
богом, Он вполне мог знать о предстоящих научных открытиях не меньше, чем  о
последних - не говоря уже о предпоследних, которые так любят теперь. А никто
и представить себе не может, что именно откроют психологи; если они  откроют
существа по имени "легион", мы вряд ли удивимся. Во всяком  случае,  ушло  в
прошлое время трогательного всеведения, и авторы статей уже не знают  точно,
что бы они знали на месте Бога. Что такое боль? Что такое зло? Что  понимали
тогда под бесами? Что понимаем мы под безумием? И если почтенный викторианец
спросит нашего современника: "Что знает Бог?" -  тот  ответит:  "А  Бог  его
знает!", и не сочтет свой ответ кощунственным.
     Я уже говорил, что места,  где  я  об  этом  думал,  походили  на  поле
чудовищной битвы. Снова по старой привычке я забыл, где я, и видел не  видя.
Вдруг я очнулся - такой ландшафт разбудил бы кого угодно.  Но,  проснувшись,
живой подумал бы, что продолжается его кошмар, мертвый - что он попал в  ад.
Еще на полпути холмы потускнели, и было в этом  что-то  невыносимо  древнее,
словно еще не созданы в мире цвета. Мы, по-видимому, привыкли  к  тому,  что
облака движутся, а холмы неподвижны. Здесь все было наоборот, словно  заново
создавался мир: земля корчилась, небо стояло недвижимо. Я был на полпути  от
хаоса к порядку, но творил Бог или хотя бы боги. В конце же  спуска,  где  я
очнулся от мыслей, было не так. Я могу только  сказать,  что  земля  была  в
проказе. Она была белая, серая и серебристая, в тусклых,  как  язвы,  пятнах
растений. К тому же она не только вздымалась рогами и  гребнями,  как  волна
или туча, - она двигалась, как тучи и волны; медленно, но явно менялась; она
была живая. Снова порадовался я своей забывчивости  -  ведь  я  увидел  этот
немыслимый край раньше, чем вспомнил имя и предание. И тут исчезли все язвы,
все слилось в белое, опаленное солнцем пятно - я  вступил  в  край  Мертвого
моря, в молчание Гоморры и Содома.
     Здесь - основания падшего мира и море, лежащее под морями,  по  которым
странствует человек. Волны  плывут,  как  тучи,  а  рыбы  -  как  птицы  над
затонувшей землей. Именно здесь, по преданию, родились и погибли  чудовищные
и гнусные вещи. В моих словах нет чистоплюйства - эти вещи гнусны не потому,
что они далеко от нас, а потому, что они близко. В нашем сознании - в  моем,
например, - погребены вещи, ничуть не лучшие. И если Он пришел в мир не  для
того, чтобы сразиться с ними во тьме человеческой души, я не знаю, зачем  Он
пришел. Во всяком случае, не  для  того,  чтобы  поговорить  о  цветочках  и
экономике. Чем отчетливей видим мы, как похожа жизнь  на  волшебную  сказку,
тем ясней, что эта сказка -  о  битве  с  драконом,  опустошающим  сказочное
царство.  Голос,  который  слышится  в  Писании,  так  властен,  словно   он
обращается к войску; и высший его накал - победа,  а  не  примирение.  Когда
ученики впервые пошли во всякий город и место и вернулись к своему  Учителю,
Он  не  сказал  в  этот  час  славы:  "Все  на  свете  -  грани  прекрасного
гармонического целого" или "Капля росы  стремится  в  сверкающее  море".  Он
сказал: "Я видел Сатану, спадшего с неба, как молнию".
     И я взглянул и увидел в скалах,  расщелинах  и  на  пороге  внезапность
громового удара. Это был не пейзаж, это  было  действие  -  так  архистратиг
Михаил преградил некогда путь князю тьмы. Подо  мной  расплескалось  царство
зла, словно чаша разбилась на дне мира. А дальше и выше, в тумане  высоты  и
дали, вставал  в  небесах  храм  Вознесения  Христова,  как  меч  Архангела,
поднятый в знак привета.



     Г.К. Честертон
     Розовый куст


     В детстве я читал сказку, а теперь  ее  забыл,  помню  только  одно:  у
кого-то посреди комнаты вырос розовый куст. Возьмем для удобства этот  образ
и попробуем себе представить, что подумал хозяин комнаты.  Вероятней  всего,
он подумал, что ему померещилось. Все на  месте,  все  знакомо  и  прочно  -
стены, мебель, часы,  телефон,  зеркало;  все  в  порядке,  кроме  странного
видения -  зелено-розовой  оптической  иллюзии.  Примерно  так  воспринимали
образованные люди мистическую розу Палестинской Вести,  когда  неверие  Века
Разума как будто бы подтвердила  наука.  Нельзя  сказать,  что  роза  им  не
нравилась, - их умилял ее запах, хотя и несколько тревожили слухи  о  шипах.
Но что толку нюхать цветы или бояться шипов, если доподлинно  известно,  что
розового куста просто не может быть? А быть его  не  могло  потому,  что  он
никак не увязывался  со  всем  остальным.  Он  был  нелепым  исключением  из
непреложных правил. Наука не говорила, что чудеса  случаются  редко,  -  она
знала точно, что чудес нет; с какой же стати им бывать в Палестине  I  века?
Только эти несколько лет выделялись из  приличного,  прибранного  мира.  Все
сходилось, мебель стояла прочно, в комнате становилось все уютнее.  На  бюро
красовался портрет; пузырьки лекарств были под рукой, на  столике.  А  наука
все  прибирала,  все  наводила  порядок  -  вымеряла  стены,  пол,  потолок;
аккуратно, как стулья, расставляла животных; рассовывала по местам элементы.
Со второй половины XVIII века почти до конца XIX все открытия лили  воду  на
одну мельницу. Открытия есть и сейчас, а вот мельница - рухнула.
     Когда человек снова взглянул на свою комнату, ему  стало  не  по  себе.
Теперь  уже  не  только  куст  показался  ему  странным.  Стены  как   будто
покосились, более того - они менялись, как в  кошмаре.  От  обоев  рябило  в
глазах - вместо чинных точек на них резвились спиральки. Стол  двигался  сам
собой; пузырьки разбились; телефон исчез; зеркало отражало не  то,  что  ему
положено. А с портрета глядело чужое лицо.
     Примерно это случилось в естественных науках  за  последние  20-30  лет
(1).  В  данном  случае  неважно,  скажем  ли  мы,  что  в  науке  открылись
глубочайшие глубины иди что в ней провалился пол. Само  собой  понятно,  что
многие ученые борются  с  чудищами  пострашней,  чем  штампы  времен  Томаса
Гексли. Я не собираюсь спорить ни с одним открытием, мне важно  другое:  как
все открытия вместе влияют на здравый смысл. Стены действительно искривились
- искривилось пространство; и где же, как не в кошмаре, мы  видели  предмет,
который в одну сторону длинней, чем в другую? Часы идут не так -  время  уже
не просто время, оно зависит от  скорости,  а  может,  от  чего-нибудь  еще.
Телефон уступает место невидимым токам телепатии. И  узор  обоев  не  тот  -
изменился узор мира, надежные шарики атомов сменились неверными  клубочками.
Крупнейшие ученые видели, как движется стол; неважно, духи ли его двигали, -
важно другое: ученые больше не считают, что его  двигают  шарлатаны.  Многие
выбрасывают  лекарства,  предпочитая  им  психологические  методы,   которые
прежде, бесспорно, назвали бы чудесными исцелениями. Я не хочу сказать,  что
мы знаем разгадки, - в том-то и дело, что мы не знаем;  что  мы  вступили  в
область явлений, о которых знаем очень мало. А еще  важней  другое  -  наука
расшатывает все то, что мы как будто бы знали. Почти  все  "последние  слова
науки" расшатывают не древние догматы  веры,  но  сравнительно  новые  догмы
разума.
     Когда же человек взглянул на свой портрет, он  в  прямом  смысле  слова
себя не узнал. Он увидел Подсознание, которое, по слухам, не так уж на  него
похоже; он увидел свои комплексы, страхи, подавленные желания, а то и просто
другое "я" своей раздвоенной личности. В данной связи я не намерен обсуждать
эти  гипотезы  и  решать,  лечат  они  или  бередят  душу.  Я  просто   хочу
засвидетельствовать факт: если  бы  ученый-рационалист  сказал  вам:  "Идите
туда, куда вас ведет разумный эгоизм", а  вы  ответили  бы  ему:  "Простите,
какое "эго" вы имеете в виду - сознательное,  подсознательное,  подавленное,
преступное? Их у нас теперь немало", - он был  бы,  мягко  говоря,  удивлен.
Когда в наши  дни  человек  глядится  в  зеркало,  он  видит  смутные  черты
незнакомца или гнусные черты врага.
     Чем дольше мы смотрим на комнату, тем мучительней искажаются  солидные,
устойчивые вещи. И стены, и мебель стали зыбкими, как воспоминание или  сон.
Но вдруг до нас доносится запах роз, и мы обращаем взор к неуместному кусту.
Куст, как ни странно, здесь; мы протягиваем  руку,  на  пальце  кровь  -  мы
укололись о шип.
     И я не удивлюсь, если, придя в себя,  мы  увидим,  что  возвращаемся  к
жизни в розовом саду.

-------------------------------------------------------

     1) - Написано в 1920 г



     Г.К. Честертон
     Корни мира


     Жил-был на свете мальчик, которому разрешали рвать цветы в саду, но  не
разрешали вырывать их с корнем. А в этом саду как на грех рос один цветок  -
немного колючий, небольшой, похожий на звезду, - и мальчику  очень  хотелось
вырвать его с корнем. Опекуны его и наставники  были  люди  основательные  и
дотошно объясняли ему, почему нельзя вырывать цветы. Как правило, доводы  их
были глупы. Однако еще глупее был довод мальчика: он считал, что в интересах
истины надо вырвать цветок и посмотреть, как он растет. Дом был тихий,  люди
там жили не слишком умные, и никто не догадался сказать ему, что  в  мертвом
растении вряд ли больше истины, чем в живом. И вот  однажды,  темной  ночью,
когда облака скрыли  луну,  словно  она  слишком  хороша  для  нас,  мальчик
спустился по старой скрипучей лестнице и вышел в сад. Он  повторял  снова  и
снова, что вырвать этот  цветок  -  ничем  не  хуже,  чем  сбить  головку  с
репейника. Однако он сам себе противоречил, потому что шел крадучись, петлял
в темноте и не мог отделаться от странного чувства: ему казалось, что завтра
его распнут, как святотатца, срубившего священное дерево.
     Может быть, его и распяли бы, не знаю; но ему не  удалось  провиниться.
Цветка он не вырвал, как ни старался. Он вцепился в него и тянул,  и  тянул,
но цветок цеплялся за землю, словно  вместо  корней  у  него  были  железные
крючья. А когда мальчик потянул в третий  раз,  что-то  загрохотало  за  его
спиной, и то ли нервы, то ли совесть (которой он не признавал) заставили его
обернуться. Дом был черный на черном фоне неба, но, вглядевшись пристальнее,
он увидел, что очертания его изменились, потому что упала  большая  кухонная
труба. С перепугу он потянул снова и услышал,  как  вдалеке  в  обвалившейся
конюшне ржут лошади. Тут он помчался домой и  зарылся  в  постель.  Назавтра
оказалось,  что  кухня  рухнула,  есть  нечего,  две  лошади  убиты,  а  три
покалечены. Но мальчик не утратил яростного любопытства и под  вечер,  когда
туман с моря скрыл и сад, и дом, снова отправился к несокрушимому цветку. Он
вцепился в него и стал тянуть, как тянут канат,  но  цветок  не  шелохнулся.
Зато  сквозь  туман  донеслись  душераздирающие  крики.  Рухнул  королевский
дворец, исчезли береговые башни,  и  половина  большого  приморского  города
сползла в море. Он  испугался  и  на  время  оставил  цветок  в  покое.  Но,
достигнув  совершеннолетия,  -  к   тому   времени   город   был   понемногу
восстановлен, - он прямо сказал народу: "Покончим, наконец, с этим идиотским
цветком. Во имя Истины -  вырвем  его!"  Он  собрал  сильных  людей,  словно
готовился встретить захватчика, и они, вцепившись в растение, тянули день  и
ночь. Китайская стена обрушилась  на  протяжении  сорока  миль.  Рассыпались
пирамиды. Как кегля, свалилась  Эйфелева  башня,  пришибая  парижан;  статуя
Свободы упала лицом вниз и нанесла немалый ущерб американскому флоту.  Собор
святого Павла убил всех журналистов на  Флит-стрит,  а  Япония  побила  свой
прежний рекорд по землетрясениям. Кое-кто считал, что последние два  события
нельзя считать несчастьями в строгом смысле  слова,  но  сейчас  я  не  буду
вдаваться в подробности. Для моего повествования важно одно: к концу  первых
суток разрушилась добрая половина цивилизованного мира, а цветок  стоял  как
вкопанный.
     Чтобы не утомлять читателя, я опущу многие подробности  этой  правдивой
истории и не стану описывать, как в дело пустили  слонов,  а  потом  машины.
Цветок не двигался, хотя луна забеспокоилась и  с  солнцем  стало  твориться
что-то неладное. В конце концов вмешался род человеческий и - как всегда,  в
последнюю минуту - устроил революцию. Но еще задолго до этого  наш  мальчик,
достигший преклонных лет, махнул рукой на свою затею и  сказал  наставникам:
"Вы приводили много мудреных и бессмысленных доводов. Почему вы  не  сказали
мне просто, что этот цветок  невозможно  вырвать,  а  если  я  попытаюсь,  я
разрушу все на свете?"
     Все, кто пытался во имя науки с корнем вырвать религию,  очень  похожи,
мне  кажется,  на  этого  мальчика.  Скептикам  не  удалось  вырвать   корни
христианства; зато они вырвали корни винограда и смоковницы, уничтожили  сад
и огород. Секуляристам не удалось сокрушить небесное, но  прекрасно  удалось
сокрушить все земное.
     Незачем громоздить доказательства, чтобы убедить в  немыслимости  веры.
Вера немыслима сразу, с самого начала. В лучшем случае скептики скажут,  что
мы должны отказаться от веры, потому что она безумна. Но мы приняли  ее  как
безумие. В сущности, мы  в  этом  смысле  согласны  с  нашими  противниками;
однако, сами противники никак не могут от нее отказаться, не могут забыть  о
ней. Они стараются ее сокрушить, это им не удается, но они не отстают  и  по
ходу дела сокрушают все остальное. Все ваши  каверзные  вопросы  не  нанесли
вере ни малейшего ущерба. Но, может быть, вас утешит, что вы нанесли немалый
ущерб здравому смыслу и нравственности.
     Те, кто спорит с нами, не убедили нас - мы верим, как верили.  Но  себя
они убедили подчиниться любой доктрине, проповедующей  отчаяние  и  безумие.
Нас нельзя убедить, что человек  не  создан  по  образу  и  подобию  Божьему
(отметим, кстати, что этот взгляд так же догматичен, как наш). Но те, кто  в
это верит, убедили себя, навязали себе нечеловеческую, невыносимую  догму  и
не смеют  теперь  считать  мерзавца  мерзавцем  или  восхищаться  человеком,
который встанет против него. Сторонники эволюции не  убедят  нас,  что  Бога
нет, - Бог может действовать и постепенно. Но себя они убедили  в  том,  что
нет человека. Все на  свете  вырвано  с  корнем,  кроме  цветка.  Титаны  не
достигли неба - зато опустошили землю.



     Г.К. Честертон
     Томми и традиции


     Не так давно я пытался убедить сотрудников и  читателей  свободолюбивой
газеты, что демократия, в сущности, не так уж плоха.  Это  мне  не  удалось.
Сотрудники ее и читатели - очень милые, даже веселые люди; но они  не  могут
переварить  парадоксальное  утверждение,  что  бедные  действительно  правы,
богатые - виноваты. С тех пор стало принято  связывать  мое  имя  с  джином,
которого я терпеть не могу, и семейными  драками,  для  которых  у  меня  не
хватает прыти. Я часто думал, стоит ли мне объяснять еще раз, почему  бедные
правы; и вот сегодня утром я, очертя голову, снова ринулся  в  бой.  Почему,
спросите вы? Потому, что какая-то женщина  сказала  мальчишке:  "Ну,  Томми,
теперь иди поиграй", - не грубо, а с тем здоровым нетерпением,  которое  так
свойственно ее полу.
     Я еще раз попытаюсь оживить мертвые догмы демократии и рассказать,  что
же я услышал в этих словах. Прежде всего надо, наконец, понять, что  ходячее
мнение может быть верным. Тысячи человек могут повторять ту или иную истину,
не веря в нее, и она останется  истиной.  Так,  либерализм  -  истина,  хотя
многие либералы - чистый миф. В Христа можно поверить, во многих христиан  -
нельзя. Иногда истину хранят лицемеры. В  начале  XVIII  века  виги  хранили
заповеди свободы и самоуправления, хотя сами все до  единого  были  грязными
холуями и развратными деспотами.  В  конце  XVIII  века  модные  французские
аббаты хранили традицию католичества, хотя не знаю, был ли  среди  них  хоть
один верующий. Но  когда  пробил  час  демократии,  пригодилась  сохраненная
вигами  традиция  Алджернона  Сидни.  Когда  вернулась   вера,   пригодилась
сохраненная аббатами традиция  Людовика  Святого.  И  когда  я  говорю,  что
традиция бедных верна, я совсем  не  хочу  сказать,  что  они  считают  себя
правыми. Именно этого они и не думают. Самое трудное - убедить  бедных,  как
они правы.
     А хочу я сказать вот что: подобно тому, как  была  истина  в  продажном
парламенте  вигов  и  в  проповедях  неверующих  священников,  есть  истины,
которыми владеют бедные в своей темноте и нищете, и не владеем мы. Дело не в
том, что они абсолютно правы - они правы относительно; но  мы  абсолютно  не
правы.
     Я много раз приводил примеры; для ясности повторю один из них.  Принято
презирать бедных за то, что они устраивают много возни вокруг похорон. Я  не
говорю, что черные платки точно соответствуют моему представлению о траурных
одеждах или что разговор миссис Браун  и  миссис  Джонс,  хлопочущих  вокруг
гроба, звенит возвышенной скорбью "Лисида".  Я  даже  не  отрицаю,  что  мы,
образованные, могли бы сделать все это лучше. Я просто говорю, что мы вообще
этого не делаем. Мы решили почему-то, что  устраивать  возню  вокруг  смерти
вульгарно, и доказали этим, что не знаем человеческой психики.  Единственный
способ сделать погребение терпимым - придать ему как можно больше  значения.
Если вы соберете друзей, если вы выпьете, покричите,  поговорите,  похвалите
покойного, - атмосфера изменится, что-то  человеческое  встанет  у  открытой
могилы. Поистине невыносимо  превращать  смерть  близких  в  частное,  почти
тайное дело, как поступают наши элегантные  стоики.  Это  и  высокомерно,  и
лицемерно, и нестерпимо больно. Бедные это чувствуют, и никакими  силами  вы
не  убедите  их  отказаться  от  поминок.  Они  справляют  свои  поминки   в
несправедливой, недемократической стране; они справляют их плохо; но за ними
стоит все  человечество,  и  в  шуме  и  жаре  этих  сборищ  мы  слышим  эхо
погребальных игр "Илиады".
     Приведу  более  веселый  пример.  Бедные  придерживаются   определенных
взглядов на работу и игру. Я не хочу сказать,  что  они  работают  и  играют
лучше нас. Играют они средне, а работать исхитряются как можно меньше, что и
я бы делал в их шкуре. Но они правы теоретически, философски. Они отличаются
от нас или аристократов (простите за это "или") тем, что их работа - работа,
а игра - игра. Работать - значит для них "делать то, что не хочешь",  играть
- "делать то, что хочешь". Суть работы - закон, суть игры - благодать
     Казалось бы, довольно просто; но образованные никак  не  могут  в  этом
разобраться. Не могут  разобраться  и  те,  кто  ведает  просвещением.  Весь
английский обеспеченный класс стоит  на  такой  ошибке.  Джентльмен  приучен
смотреть на свою работу (дипломатия, парламент, финансы) как на игру,  а  на
свою игру (спорт, коневодство) - как на работу. Он приучен играть в политику
и работать на крокетном  поле.  Морис  Бэринг  сказал  очень  верно,  что  в
английских школах игра - уже не игра, а урок, особенно  нудный  оттого,  что
надо притворяться веселыми Поборники новых методов воспитания  хотят,  чтобы
детские игры были значительны и поучительны. Они ставят детей  в  живописные
группы, заставляют их этично танцевать и эстетично зевать Они хотят влезть в
детские игры. С таким же успехом они могут влезть в детские сны. Игра -  это
отдых, как и сон.
     Женщина,  которая  сказала:  "Иди  поиграй,  Томми",  -  усталый  страж
бессмертного разума. Может быть, Томми  иногда  приходится  несладко;  может
быть, она заставляет его работать. Но она  не  заставляет  его  играть.  Она
отпускает его играть, дает зарядиться одиночеством и свободой, и в этот  час
не Фребель и не доктор Арнольд занимаются Томми, а сам он занимается  собой.
Не знаю, удалось ли  мне  объяснить,  что  бедные  хранят  непрезентабельную
истину, а мы  -  прекрасно  отполированную  ложь.  На  сегодня  я  поработал
достаточно. Пойду поиграю.



     Г.К. Честертон
     О чтении


     Главная польза  от  чтения  великих  писателей  не  имеет  отношения  к
литературе, она не связана ни с великолепием стиля, ни  даже  с  воспитанием
наших чувств. Читать хорошие книги полезно потому, что они не дают нам стать
"истинно современными людьми" Становясь "современными", мы приковываем  себя
к последнему предрассудку; так, потратив последние деньги на  модную  шляпу,
мы обрекаем себя на старомодность. Дорога столетий усеяна  трупами  "истинно
современных  людей".  А  литература  -  вечная,  классическая  литература  -
непрерывно напоминает нам о  немодных  истинах,  уравновешивающих  те  новые
взгляды, которым мы могли бы поддаться.
     Время от времени (особенно в беспокойные эпохи вроде  нашей)  на  свете
появляются особые веяния. В старину их звали ересями, теперь  зовут  идеями.
Иногда они хоть чем-нибудь полезны, иногда целиком и  полностью  вредны.  Но
всегда они сводятся к одной  правде  или,  точнее,  полуправде.  Так,  можно
стремиться к простой жизни, но не стоит забывать ради нее о  радости  или  о
вежливости. Еретики (или фанатики) не те, кто любит истину  слишком  сильно,
истину нельзя любить слишком сильно.  Еретик  тот,  кто  любит  свою  истину
больше, чем Истину. Он предпочитает полуправду, которую отыскал сам, правде,
которую отыскали люди, он ни за что не хочет  понять,  что  его  драгоценный
парадокс связан с дюжинами общих мест и только все они,  вместе,  составляют
мудрость мира.
     Иногда такие люди  суровы  и  просты,  как  Толстой,  иногда  по-женски
болтливы и чувствительны, как Ницше; иногда умны, находчивы и  отважны,  как
Шоу. Они всегда возбуждают интерес  и  нередко  находят  последователей.  Но
всегда и всюду в их успех вкрадывается одна и та же ошибка. Все думают,  что
они открыли что-то новое. На самом же деле  нова  не  сама  идея,  а  полное
отсутствие других, уравновешивающих ее идей. Очень может  быть,  что  ту  же
самую мысль мы найдем во всех  великих,  классических  книгах  от  Гомера  и
Вергилия до Филдинга и Диккенса, только там она -  на  своем  месте,  другие
мысли дополняют  ее,  а  иногда  опровергают.  Великие  писатели  не  отдали
должного нашим модным поветриям не потому,  что  до  них  не  додумались,  а
потому, что додумались и до них, и до всех ответов на них.
     Если это еще неясно, приведу два примера. Оба они связаны  с  тем,  что
модно сейчас и в ходу среди смелых, современных  людей.  Всякий  знает,  что
Ницше проповедовал учение, которое и сам он, и все его последователи считали
истинным переворотом. Он утверждал, что привычная мораль альтруизма выдумана
слабыми, чтобы помешать сильным взять над ними власть.  Не  все  современные
люди соглашаются с этим, но все считают, что это ново и неслыханно. Никто не
сомневается,  что  великие  писатели  прошлого  -  скажем,  Шекспир   -   не
исповедовали этой веры  потому,  что  до  нее  не  додумались.  Но  откройте
последний акт "Ричарда III", и вы найдете не только  все  ницшеанство  -  вы
найдете и самые термины Ницше. Ричард-горбун говорит вельможам.

     Что совесть? Измышленье слабых духом,
     Чтоб сильных обуздать и обессилить

     Шекспир не только додумался до ницшеанского права сильных - он знал ему
цену и место. А место ему - в устах полоумного  калеки  накануне  поражения.
Ненавидеть слабых может только угрюмый, тщеславный и очень больной человек -
такой, как Ричард или Ницше. Да, не надо  думать,  что  старые  классики  не
видели новых идей Они видели их; Шекспир видел  ницшеанство,  он  видел  его
насквозь.
     Приведу другой пример. Бернард Шоу  в  своей  блистательной  и  честной
пьесе "Майор Барбара" бросает в лицо прописной морали один из самых яростных
вызовов. Мы говорим: "Бедность не порок".  Нет,  отвечает  Шоу,  бедность  -
порок,  мать  всех  пороков.  Преступно  оставаться  бедным,   если   можешь
взбунтоваться и стать богатым. Тот, кто  беден,  -  малодушен,  угодлив  или
подл. По некоторым признакам и Шоу, и многие  его  поклонники  отводят  этой
идее большую роль. И как обычно, нова эта роль, а не идея.  Еще  Бекки  Шарп
говорила, что нетрудно быть хорошей на 1000 фунтов в год и очень трудно - на
100 фунтов. Как и в предыдущем случае, Теккерей не только знал такой  взгляд
- он знал ему цену. Он знал, что это  придет  в  голову  умному  и  довольно
искреннему человеку, абсолютно не подозревающему обо  всем  том,  ради  чего
стоит жить. Цинизм Бекки, уравновешенный леди Джейн и Доббином,  по-  своему
остроумен и поверхностно правдив. Цинизм Андершафта и  Шоу,  провозглашенный
со всей серьезностью проповеди, просто неверен. Просто  неверно,  что  очень
бедные люди подлее или угодливее богатых. Полуправда остроумной Бекки  стала
сперва причудой, потом поветрием и наконец - ложью.
     И в первом и во втором случае можно сделать один и тот  же  вывод.  То,
что мы зовем "новыми идеями", чаще всего - осколки старых. Не  надо  думать,
что та или иная мысль не  приходила  великим  в  голову:  она  приходила,  и
находила там много лучших мыслей, готовых выбить из нее дурь.



     Г.К. Честертон
     Если бы мне дали прочитать одну-единственную проповедь


     Если бы мне дали прочитать  только  одну  проповедь,  я  говорил  бы  о
гордыне. Чем больше я живу, чем больше вижу, как живут  и  пытаются  жить  в
наше время, тем больше убеждаюсь в правоте старого церковного учения о  том,
что все зло началось с притязания на первенство, когда само небо раскололось
от одной высокомерной усмешки.
     Как ни странно, почти все отвергают это учение в теории и принимают  на
практике.  Современным  людям  кажется,  что  богословское  понятие  гордыни
бесконечно далеко от них; и если говорить о богословском понятии, то так оно
и есть. Но суть его, сердцевина бесконечно им близка, потому они и не  могут
его разглядеть. Оно вплелось в их мысли, поступки и навыки,  я  даже  сказал
бы, слилось с их телом, и они принимают его, сами о том  не  ведая.  Нет  на
свете истины, столь чуждой всем в теории и столь близкой на деде.
     Чтобы в этом убедиться, проведем не очень серьезный,  хотя  и  довольно
приятный опыт. Представим себе,  что  читатель  (а  еще  лучше  -  писатель)
отправился в кабак или другое место, где  встречаются  и  болтают  люди.  На
худой конец сойдут и трамвай, и метро, хотя в них, конечно,  нельзя  болтать
так долго и глубокомысленно, как в добром старом кабачке. Во всяком  случае,
представим себе место, где собираются обычные люди,  большею  частью  бедные
(ведь бедных на свете больше), иногда - относительно обеспеченные, но все до
единого,  как  говорят   наши   снобы,   простые.   Представим   себе,   что
экспериментатор, вежливо приблизившись  к  ним,  скажет  непринужденно:  "По
мнению богословов, промыслительная  гармония  была  нарушена,  а  радость  и
полнота  бытия  -  замутнены,  когда  один  из   высших   ангелов   перестал
довольствоваться  поклонением  Господу  и   пожелал   сам   стать   объектом
поклонения".  Потом  он  обведет  слушателей  выжидательным   взглядом,   но
одобрения не дождется.  Можно  смело  предположить,  что  отклики  не  будут
отличаться связностью, а  догматической  ценности  и  поучительности  в  них
окажется не больше, чем в нашем принудительном образовании. Более того, если
экспериментатор выразит эту истину проще и скажет, что гордыня  -  тягчайший
из смертных грехов, недовольным слушателям покажется, что он лезет к  ним  с
проповедью. На самом же деле он сказал им то, что думают  они  сами  или,  в
худшем случае, хотят, чтобы думали другие.
     Представим себе, что экспериментатор не успокоился на этом.  Представим
себе, что он - или, допустим, я - выслушает и, может быть,  даже  запишет  в
блокнот то, о чем говорят эти самые простые люди. Если он настоящий ученый с
блокнотом, вполне может статься, что  он  никогда  до  сих  пор  не  видывал
обычных людей. Однако если он внимательно к ним отнесется, он заметит, что и
о друзьях, и о недругах, и просто о знакомых они  говорят  приблизительно  в
одном  и  том  же  тоне  -  незлобиво  и   обстоятельно,   хотя   никак   не
беспристрастно. Он услышит немало ссылок на всем известные слабости, которые
есть у Джорджа, и немало оправданий им, и даже  уловит  оттенок  гордости  в
рассказе о том, как Джордж напился и провел  полисмена.  Он  узнает,  что  о
прославленном дураке  говорят  с  почти  любовной  усмешкой;  и  чем  беднее
собравшиеся, тем больше проявят они истинно христианской жалости к тем,  кто
"влип". И вот, по мере того как всех  этих  грешников  вызывает  из  небытия
заклинание сплетни, экспериментатор  начинает  догадываться,  что  один  тип
людей, по-видимому, только один тип,  может  быть,  только  одного  человека
здесь действительно не любят. О нем говорят иначе; стоит назвать его - и все
замкнутся, и в комнате станет холодней. Такая реакция  удивит  ученого,  тем
более что ни одна из общественных или антиобщественных теорий нашего века не
подскажет, чем же этот  человек  плох.  Наконец  ему  удастся  вывести,  что
одиозное  лицо  ошибочно  полагает,  будто  вся  улица  или  даже  весь  мир
принадлежит ему. И тут кто-нибудь скажет: "Вздумал, видите ли,  что  он  сам
Господь Бог!" Тогда ученый может  закрыть  свой  блокнот  и  покинуть  место
опыта, заплатив, конечно, за напитки, заказанные в научных целях. Он доказал
свой тезис. Он нашел то, что искал. Полупьяный кабацкий завсегдатай повторил
с безупречной точностью богословское определение Сатаны.
     Гордыня - столь сильный яд, что он отравляет не только добродетели,  но
и грехи. Именно это чувствуют люди  в  кабаке,  когда,  оправдывая  бабника,
мошенника и вора, осуждают того, кто, казалось бы, так похож на Господа.  Да
и все мы, в сущности, знаем, что коренной грех, гордыня,  утверждает  другие
грехи, придает им форму. Можно быть легкомысленным,  распутным,  развратным;
можно, в ущерб своей душе, давать волю низким страстям - и все  же  в  кругу
мужчин прослыть неплохим, а то и верным другом. Но если такой человек сочтет
свою  слабость  силой,  все  тут  же  изменится.  Он  станет  соблазнителем,
ничтожнейшим из смертных, и вызовет законную гадливость других мужчин. Можно
по своей природе быть ленивым и безответственным, забывать о долгах и долге,
нарушать обещания - и люди простят вам и поймут, если вы забываете беспечно.
Но если вы забываете из принципа, если вы сознательно и нагло  пренебрегаете
своими обязанностями во имя  своего  таланта  (вернее,  веры  в  собственный
талант), если вы полагаете, что вам, натуре творческой, должны платить  дань
презренные трудящиеся люди, тогда, в полном смысле  слова,  это  черт  знает
что. Даже скупец, стыдящийся своего порока, куда милей  и  понятней  богача,
зовущего скупость бережливостью, умением жить или умеренностью вкусов. Скажу
больше: приступ физической трусости лучше трусости принципиальной;  я  пойму
того, кто поддался панике и знает об этом, но не  того,  кто,  умывая  руки,
разглагольствует о миролюбии. Мы потому и ненавидим чистоплюйство, что это -
сушайший вид гордыни.
     Но, как я уже говорил, отношение к гордыне  не  так  просто.  Учение  о
гордыне как  о  зле,  особенно  о  духовной  гордыне,  считают  в  наши  дни
мистической чушью, ничем не связанной с  простой  и  практичной  современной
этикой. На самом же деле это учение особенно важно для  практической  этики.
Ведь, насколько я понимаю, основной ее принцип - сделать всех счастливыми; а
что мешает чужому  счастью  больше,  чем  гордыня?  Практическое  возражение
против гордыни - то, что она огорчает и разъединяет людей, - не менее,  если
не более очевидно, чем мистическое. Однако  хотя  с  осуждением  гордыни  мы
сталкиваемся на каждом шагу, мы почти ничего не слышим и не  читаем  о  ней.
Более того, почти все книги и теории  стимулируют  гордыню.  Сотни  мудрецов
твердят без устали о самоутверждении; о том,  что  у  детей  надо  развивать
индивидуальность, какой бы она ни была; о том,  что  всякий  человек  должен
добиваться успеха, а добившись, укреплять свою власть над людьми; о том, как
стать сверхчеловеком (подробности письмом), и, наконец, о том, как  особенно
исключительный сверхчеловек  смотрит  сверху  вниз  на  обычных  сверхлюдей,
которые так расплодились в нашем странном мире. Короче говоря, в  теории  мы
изо всех сил поощряем самодовольство. Но не надо беспокоиться. На  практике,
как и прежде, мы его не поощряем. Сильная, магнетическая личность вызывает у
близких знакомых одно желание: поскорей от нее отделаться. Ни в клубе, ни  в
кабаке не любят острых приступов самоутверждения. Даже  самый  изысканный  и
модный круг видит сверхчеловека насквозь и называет его чаще всего кретином.
Да, апология гордыни  не  выдерживает  критики  в  жизни,  а  не  в  книгах.
Моральное чутье и практический опыт  современных  людей  опровергают  модную
ересь всюду, где двое или трое собрались хотя бы во имя свое.
     И еще одной вещи учит нас  опыт.  Все  мы  знаем,  что  есть  на  свете
самоупоение - штука куда более неприятная, чем самокопание. Оно неуловимее и
в то же время опаснее, чем все  духовные  немощи.  Говорят,  оно  связано  с
истерией;  не  знаю,  мне  часто  кажется,  что  оно  связано  с   бесовским
наваждением. Человек, одержимый им, совершает сотни поступков по воле  одной
только страсти - снедающего тщеславия. Он  грустит  и  смеется,  хвастает  и
скромничает, льстит и злословит или сидит тихо только для того, чтобы, упаси
Боже, не забыли восхититься его драгоценной особой. Я всегда удивляюсь:  как
это в наше время, когда столько болтают о психологии и социологии, об ужасах
детской дефективности, о вреде алкоголя, о  лечении  неврозов  -  словом,  о
сотнях вещей, которые проходят на миллиметр от истины и никогда не  попадают
в цель, - как же в наше время так мало знают о душевном недуге,  отравляющем
чуть ли не каждую семью,  чуть  ли  не  каждый  кружок  друзей?  И  вряд  ли
кто-нибудь из практиков-психологов объяснил этот недуг столь же  точно,  как
священники, издавна знающие, что себялюбие - дело ада. В нем  есть  какая-то
особенная живучесть, цепкость, благодаря которой  кажется,  что  именно  это
односложное,  забытое  слово  подходит   тут   лучше   всего.   Интеллигенты
предпочитают толковать о пьянстве и курении, о порочности рюмки и тлетворном
влиянии кабака. Но худшее в мире зло воплощено не в рюмке, а в зеркале, не в
кабаке, а в той уединенной комнате, где человек разглядывает себя.
     Должно быть,  меня  не  поймут;  но  я  бы  прежде  всего  сказал  моим
слушателям,  чтобы  они  не  наслаждались  собой.  Я   посоветовал   бы   им
наслаждаться  театром  или  танцами,  устрицами   и   шампанским,   гонками,
коктейлями, джазом, ночными клубами, если им не дано наслаждаться чем-нибудь
получше. Пусть наслаждаются многоженством и кражей, любыми гнусностями - чем
угодно, только не собой. Люди способны  к  радости  до  тех  пор,  пока  они
воспринимают что-нибудь, кроме себя, и удивляются, и благодарят. Пока это от
них не ушло, они не утратят тот дар, который есть у всех нас  в  детстве,  а
взрослым дает спокойствие и силу. Но стоит им решить, будто  они  сами  выше
всего, что может предложить им жизнь, все разъедающая  скука  овладеет  ими,
разочарование их поглотит, и все танталовы муки ждут их.
     Конечно, нас может сбить с толку  многозначность  слова  "гордиться"  -
ведь "гордость" и "гордыня" не одно и то  же.  Мы  часто  говорим,  что  муж
гордится женой, или народ - героем; но в этих случаях  речь  идет  о  совсем
другом чувстве. Человек, гордящийся чем-либо, существующим вне его, признает
предмет своей гордости и благодарен ему. И точно так же слово может сбить  с
толку, если я скажу, что из всех многочисленных черт настоящего  и  будущего
хуже и опаснее всего наглость. Ведь под наглостью мы нередко понимаем  очень
смешные и веселые свойства - например,  когда  говорим  о  наглости  уличных
мальчишек. Но если, приблизившись к важному господину,  вы  нахлобучите  ему
цилиндр  на  нос,  вы  не  хотите  этим  сказать,  что  вы,  вы  сами,  выше
человеческих глупостей; напротив, вы признаете, что вполне им подвластны, да
и ему не мешало бы к ним приобщиться. Если вы толкнули герцога в  живот,  вы
совсем не хотите сказать, что принимаете всерьез себя, вы просто не  приняли
всерьез ни себя, ни герцога.  Такую  наглость  легко  осудить,  она  открыта
критике, беспомощна и  не  всегда  безопасна.  Но  есть  наглость  другая  -
холодная наглость души, и тот, кому она свойственна,  считает  себя  намного
выше людского суда. Немало представителей нового поколения и  последователей
новых школ страдают этой слабостью.  Ведь  это  -  слабость;  такой  человек
беспрерывно верит в то, во что даже дурак верит урывками:  он  считает  себя
мерой всех вещей. Гордый примеряет все на свете к себе, а не к истине. Вы не
горды, если вы хотите что-то хорошо сделать  или  даже  хорошо  выглядеть  с
общепринятой точки зрения. Гордый считает плохим все, что ему не по вкусу. В
наше время развелось немало и конкретных, и абстрактных  мерок;  но  молодые
люди (и даже молодые женщины) все чаще и чаще считают  меркой  себя,  просто
потому что не нашлось мало-мальски достойного меры, эталона. Однако "я  сам"
- очень мелкая мера и в высшей степени случайная. Так возникает типичная для
нашего времени мелочность, особенно свойственная тем,  кто  кичится  широтой
взглядов. Скептик думает, что он широк для  прежних,  казалось  бы,  крупных
мерок, и в конце концов сковывает себя тиранией микроскопических табу.
     Если бы мне дали  прочитать  только  одну  проповедь,  я,  без  всякого
сомнения, не счел бы дело сделанным, если бы не сказал,  что  же,  по-моему,
спасает от этих зол. Я убедился, что в этом вопросе, как и в тысяче  других,
Церковь права, а все другие нет. И я уверен, что без ее  свидетельства  люди
совсем  забыли  бы  тайну,  поражающую  одновременно  и   здравомыслием,   и
тонкостью. Я, во  всяком  случае,  не  слышал  ничего  путного  об  активном
смирении, пока не попал в лоно Церкви; а даже то, что я любил сильнее  всего
на свете - свобода, например, или английские стихи, - все больше сбивается с
пути и блуждает в тумане. Наверное, для  проповеди  о  гордыне  нет  лучшего
примера, чем патриотизм. Это одно из самых благородных чувств, когда патриот
говорит: "Достоин ли я Англии?" Но  стоит  ему  высокомерно  сказать:  "Я  -
англичанин!", и патриотизм обратится в гнуснейшее фарисейство. Мне  кажется,
не случайно именно в католических странах - Франции, Ирландии, Польше - флаг
для патриота - пламенный символ, много более ценный, чем он сам;  в  странах
же, особенно чуждых католичеству, патриот  восхищается  своей  расой,  своим
племенем, кровью, типом и собой как их представителем.
     В общем, если бы мне дали прочитать только  одну  проповедь,  я  сильно
рассердил бы собравшихся - ведь Церковь всегда и везде бросает  вызов.  Если
бы мне дали прочитать одну проповедь, вряд ли меня  попросили  бы  прочитать
вторую.

Популярность: 13, Last-modified: Mon, 28 Jan 2002 19:45:38 GmT