парень. - Барышень мы скоро всех ликвидируем, и будут у нас одни пролетарки, смелые, ловкие, без сюсюканий и обмороков, без стишков и романсов, - воодушевленно заговорил он. - А, между прочим, слышала, как белые драпают? Только пятки сверкают. А я, между прочим, тебя до дому проводить могу, - будто хвастаясь, предложил долговязый. - Ну, проводите, - засмеялась Варя. - Так что вы о белых говорили? - спросила она, поднимаясь со скамьи. - Я говорю, драпают хорошо. Пусть себе драпают - воздух чище. Мы без них такую жизнь построим - закачаешься. А тебя, между прочим, как звать-то? - Между прочим - Варя. - Ва-аря. Ва-арюшка, - нараспев повторил он. - Красивое имя. А меня просто кличут, по-пролетарски - Степаном. Незаметно они подошли к Вариному дому. - Вот тут я и живу, - показала девушка на тесовые ворота. - Тю-ю,- присвистнул Степан разглядывая основательный двухэтажный дом протоиерея Селивановского. - Все ясно. Поповская дочка, значит? Ну-ну... А я иду, распинаюсь перед ней о красивой будущей жизни, а она... Ну-ну... Поповка! Все вы... А-а, - не договорил он, махнув рукой. - Зачем вы так, Степан? Ведь вы не знаете ни меня, ни моего отца, - возму тилась Варя. - Я не знаю? Да я их всех, как облупленных... - вспыхнул Степан. - Прощайте, - кивнула Варвара и, не дав ему договорить, вбежала в ворота, плотно закрыв их за собой. Варя бросилась на диван и горько заплакала. - Что с тобой, сестричка? - подошел к ней Борис. - Ты никак не можешь прийти в себя от утреннего разговора? - спросил брат. - Боренька, скажи мне, почему столько ненависти в людях? - громко всхлипывала она. - Если бы я знал, милая, - поправил Борис съехавшие с переносья очки. - Я сам, сестренка, не могу разобраться во всей этой круговерти, во всей неразберихе. Жили себе спокойно люди, влюблялись, ходили в гости, слушали в парке музыку, смотрели спектакли, словом, тишь да гладь. А потом хлынули потоки крови, брат стал ненавистен брату, жена - мужу, все смешалось, каждый стал искать свою правду, и покатилась матушка-Россия в бездну. Кто ответит, когда лопнут сети бесчинств и злодеяний, опутавшие бедную Русь? Боюсь, что вкусивший крови долго будет желать ее, и не дождаться, видно, когда кончится эта бесконечная грызня. Ради чего свершилась так называемая Великая революция? Ради того, чтобы друг ненавидел друга, чтобы человек грыз, наслаждаясь, другого, забывая при этом о Боге, о совести, о чести, о любви к ближнему. Теперь, наверное, потребуется немало времени, прежде чем люди поймут, что кровавые распри лишь еще более озлобят и ожесточат. Не плачь, Варюшка. Подумай, есть ли смысл оставаться здесь, чтобы и самим уподобиться тем алчным и жадным до расправы. Варя давно вытерла слезы и, не перебивая, слушала брата. Тысячи мыслей роились в ее голове, наконец, она улыбнулась и произнесла с облегчением: - Я решила, Боря. Я еду. Вечер стоял удивительно сонный и тихий, как когда-то, в былые времена. Взяв в библиотеке отца "Путешествия Государя наследника Цесаревича на Восток", Варя поудобнее устроилась в широком кресле и раскрыла книгу. Она полностью погрузилась в чтение, когда на улице сердито взлаял дворовый пес. На воротах звякнул колоколец. - Я открою, папа, - подняла голову Варя. - Сиди, дочка. Я сам, - Константин поднялся из-за массивного дубового стола, за которым любил работать, и пошел к дверям. Степану открыл грузный, в очках, мужчина, с длинными волосами и густой бородой. У Константина екнуло сердце. "Неужели за мной? - пронеслось в голове, когда он увидел молодого парня в красноармейской шинели. - Скажите, здесь живет Варя? - переминался парень с ноги на ногу. - Здесь, - растерянно ответил Константин. "Неужели за ней?" - больно шевельнулась мысль. - А можно мне ее видеть? Обидел я ее утром. Извиниться хочу, - покраснел красноармеец. От сердца отлегло - Бог милостив пока. - Ну что ж, мил человек, проходите. Коль обидел, извиниться не грех. - Да нет, я тут подожду, - смутился Степан. - Нет уж, мы гостей на улице не держим. В дом проходите. Варя округлила глаза, когда на пороге появился отец с ее утренним знакомым. Вновь вспыхнула обида, но она подавила ее и, улыбнувшись, сказала: - Добрый вечер, Степан. - Угу, - пробурчал он и, как вкопанный, остановился в дверях. - Я вот, Варя, пришел..., - окончательно смутился он. Девушка засмеялась его неловкости: - Разве? - удивилась. - А я думаю, Степан пришел или мне кажется? - Что ж ты, дочка, человека в дверях держишь? К столу приглашай, чайку сообрази, - пожурил Константин и деликатно удалился из комнаты. На большом подносе, принесенном Варей, пыхтел паром чайник, в вазочке лежали печенье и сахар, на блюдце лоснились маленькие прозрачные кругляшки колбасы. "Неплохо живет попович", - сердито подумал Степан и тут же ругнул себя - ведь с добром пришел. - Варя, я извиниться хочу, - присел Степан на краешек стула. - Прости, что утром обидел тебя. - Бог простит, - проговорила Варя, помешивая ложечкой чай. - Я, это, грубо, конечно. Но как-то само так получилось, против воли. Понимаешь, я столько насмотрелся за все это время. - Степан замолчал, глядя в сторону, и, понизив немного голос, заговорил вновь. - Ты знаешь, два года назад казаки насмерть запороли моих отца и мать. Я никогда не смогу забыть этого. Никогда не забуду и наглую физиономию одного дьячка. Мы с продотрядом собирали муку и зерно для голодающих, и когда зашли в дом местного служаки, он, как коршун, налетел на нас и заорал, плюясь: "Изыдьте, краснопузые черти! Не троньте чужого. Голодающих накормить захотели, - кукиш вам, а не продовольствие! Сдыхайте, а я своего не отдам!". Понимаешь, не забуду я этого. Конечно, не все, наверное, такие. Против воли у меня как-то... - Против воли? - горько усмехнулась Варя. - А я вот долго плакала потом. Сегодня целый день меня мучает вопрос - почему люди так ненавидят друг друга. Вы сказали, Степан, что знаете "их", попов то есть, как облупленных. А вот мой отец никогда, никому в жизни ни сказал дурного слова. Люди всю жизнь шли к нему кто за советом, кто с просьбой, кто со слезами, кто с радостью, и никогда, вы слышите, ни-ког-да он не оттолкнул от себя, не сказал плохо, не рассмеялся в лицо. Он всегда дарил только добро и свет. А теперь люди забыли Бога, убивают священников, грабят церкви. И если вы,обличители христианства, имеете большое, доброе, чистое сердце, откуда же в вас вся эта жестокость? Стыд разлился по лицу Степана, и пока он собирался что-то сказать в свое оправдание, в комнату вновь вошел Константин. - Не возражаете, если я попью вместе с вами чайку? - хитро подмигнув, спросил он. Чаевничали допоздна. Вернулись домой Борис с Сергеем и составили им компанию. Говорили о разном: о Боге, о жизни, о революции. Когда прощались, было далеко за полночь. Степан шел темными, беспросветными улицами, и в голове его было так же беспросветно. Та его правда, которую он так тщательно оберегал, показалась ему шаткой и жалкой, как старый мосток через бурную реку. Зато мосточек, тянувшийся от Степана к Варваре, с каждым днем становился все более прочным - встречались Варя со Степаном теперь часто. И хотя их миропонимание во многом расходилось, это не мешало им, однако, и какая-то притягательная сила влекла их друг к другу все сильнее и сильнее. Отъезд оттягивался. Бесконечные важные дела не позволяли уехать, оставив их неоконченными, но было давно ясно, что оставаться в России небезопасно. Беспощадно, словно по чьему-то указу, грабились монастыри и церкви, сотнями, как уток на охоте в удачный сезон, расстреливали представителей интеллигенции, буржуазии, духовенства. Расстреливали жестоко, и было такое чувство, что хотят вытравить весь цвет нации, вырезать под корень тех, кто не приемлет большевистскую Россию с ее новыми, утопическими законами. Теперь уже Варя жалела, что дала свое согласие на отъезд. За короткое время она сильно привязалась к Степану, и разлука представлялась ей чем-то ужасным. До сих пор она молчала и не говорила о скорых изменениях в их жизни, но понимала, что рано или поздно должна будет это сделать. Варя долго готовилась к разговору, а вышло все как-то само собой, просто взяла и выпалила - то ли подсобил пасмурный ветреный вечер, то ли горькая эта тайна устала сидеть взаперти. - Степ, - сказала она, глядя, как ветер гнет за окном деревья, - Степ, скоро нам придется с тобой расстаться. Надолго, Степ. Навсегда. - Не понял, - поднял голову Степан и отложил в сторону починяемый сапог. - Ты что, хочешь сказать, что я не пара тебе? Живу в хибаре, сам чиню обувку. - Да подожди ты, - не дала ему договорить Варвара. - Уезжаем мы. Далеко уезжаем. Когда - точно не скажу, но очень скоро. Степан сидел какое-то время, не шевелясь. Ему казалось, что Варя шутит. Какой отъезд? Он не слышал об этом ни от Константина Николаевича, ни от Вариных братьев. И потом, как же он? Он что, ничего не значит для нее? - Не понял, - снова повторил Степан. - В Москву что ли? Куда, куда уезжаете-то, зачем? - За границу, Степа, - сказала Варя, не отрывая взгляда от окна. Ей хотелось плакать, но она больно кусала губы, чтобы не выдать своего состояния. - Погоди, зачем за границу? - Степан слушал ее в полном недоумении, до него никак не доходил смысл Вариных слов. - Нельзя нам здесь оставаться, ты сам об этом прекрасно знаешь. К владыке Антонию и моему отцу давно приглядываются. Братья тоже будущие священнослужители, значит и им здесь будет несладко, да и ты можешь пострадать, когда твои друзья узнают, с кем водишь знакомство. - Ерунду ты говоришь, Варька, мои друзья не изверги. И потом, может твоему отцу придти и повиниться? - неуверенно проговорил Степан. - Да в чем же виниться, Степа? В чем вина отца, братьев, моя? Мы никому не сделали худого. В чем вина? В том, что мой отец всю жизнь учил нас, детей, да и не только нас, добру и справедливости? - вспыхнув, гневно посмотрела на Степана Варвара. - А, а-а, - растерялся от ее взгляда Степан, - а как же я? Он вскочил с табурета, опрокинув его, схватил Варю за плечи и повторил: - А как же я? Я ведь люблю тебя, Варька, - вырвалось у него. - Я, между прочим, никуда не пущу тебя. Слышишь? Никуда! Неожиданно он притянул Варю к себе, нащупал своими губами ее послушные губы и замер в долгом неумелом поцелуе. У Вари закружилась голова, никогда еще ей не было так хорошо. Она закрыла глаза и наслаждалась своим первым поцелуем, пока ей хватало воздуху. Потом слабо оттолкнула Степана и, зардевшись, прошептала: - Ты чего, Степа? Нехорошо это. - Варька, мне плевать, что скажут мои друзья, когда узнают обо всем. Понимаешь? Плевать! Я просто люблю тебя и все. Понимаешь? И не хочу потерять тебя, слышишь ты, глупая девчонка?! Варя вдруг бросилась Степану на шею и громко, по-девчоночьи, расплакалась: - Степка, а я как буду там, без тебя?- глотая слезы, дрожала она всем телом. - Я ведь тоже люблю тебя. Сильно-сильно. И всегда буду любить и никогда не забуду. - Варя слегка отстранилась от Степана, посмотрела на него и, вновь уронив голову ему на грудь, заплакала еще горше. Слезы ручьями катились по щекам, она не хотела вытирать их, ей надо было выплакать всю боль: боль за себя, за отца, за братьев, за Степана, боль за родину свою. Степан крепче прижал Варю к груди и гладил ее мягкие, пушистые волосы. Он не знал, как утешить ее. Ему самому хотелось завыть от безысходности, как загнанному волку. Он взял девушку за подбородок, заглянул ей в глаза и увидел, как в них бьется боль, его или Варина, или их общая, но такая горькая и такая неразрешимая. - Варюшка, давай поженимся, - вдруг предложил он. - Поженимся, и тебе не придется ехать. Всю жизнь тебя на руках носить буду. Варюшка, Варюха моя ... Он целовал ее безучастные теперь губы, гладил ее взъерошенные волосы, а она смотрела, сухими уже глазами куда-то мимо, и не отвечала Степану ни на его слова, ни на ласки. Что-то надорвалось, что-то сломалось в ней, видно выплакала она вместе со слезами всю самое себя. Степан взял Варю на руки, пошатываясь, понес ее к старенькому дивану и опустил осторожно... Алая зорька занялась на небосклоне. Ночь прошла. Счастливая? Горькая ночь. С горькими поцелуями, горькими объятиями. Слезы высохли, а горечь осталась. Варвара сидела прямая, с потухшим взглядом и бледными щеками. Степан налил ей кипятка, отрезал ломоть ржаного хлеба и, придвинув поближе скромное угощение, прошептал ласково: - Ты поешь, Варенька. Не обессудь, чем богаты. Варя посмотрела на него искоса, сделала несколько глотков, но хлеб так и остался лежать нетронутым. - Ну чего ты, Варь? - дрожащими пальцами убирая прядку волос с Вариного лба, жалобно спросил Степа. - Ты не любишь меня теперь? Моя ты теперь на веки вечные. - Пойду я, - вставая, сказала девушка. - Варь, а мы знаешь, что сделаем? - схватил ее руку Степан. - Мы сейчас вместе с тобой пойдем, чтобы отец браниться не стал, что дома не ночевала. И я скажу ему, так, мол, и так, Константин Николаевич, мы с Варей решили пожениться, и никуда она с вами не поедет, - радостно закончил он. - Решил, - без оттенка в голосе проговорила Варвара. Степан растерянно взглянул на нее. - А как же..., сегодня ночью-то? Это что? - заикался он. - Варька? - Оставь меня, Степа. Я одна домой пойду. И не приходи, сама дам знать о себе. Варя быстро натянула шерстяную кофту и вышла, не прикрыв двери. Глава 9 Константин не ложился. Нет, не из-за того, что Варя не пришла домой. За нее он был спокоен, взрослая уже, своя голова на плечах. Да и Степан парень надежный. Вот время только ненадежное, лихое время. Угнетало другое. С тех пор, как Константин принял решение ехать, он потерял покой и сон и тешил себя лишь тем, что отъезд этот, - явление временное, что улягутся страсти, вспомнит народ Бога и прекратит гонения на церковь Христову, а он там, вдали от родины, будет молиться за грехи мирские, за убиенных. Если будет за кого молиться... В самые первые месяцы после революции в Царском селе был убит протоиерей Иоанн Кочуров, в Александро-Невской Лавре красногвардейцами убит священник Петр Скипетров, зверски замучен архиепископ Андроник Пермский, в Москве вместе с протоиереем Иоанном Восторговым и группой русских министров расстрелян епископ Герман Вольский, по личному приказу Троцкого замучен епископ Амвросий, утоплен с камнем на шее архиепископ Гермоген Тобольский, на Смоленском кладбище лежат сорок священников, закопанных живьем; убит митрополит Киевский Владимир, один архиерей, 102 священника, 154 диакона, 94 монаха и монахинь; закрыто 94 церкви и 26 монастырей; осквернены десятки храмов и часовен. Это был восемнадцатый год. Сейчас на исходе двадцатый. Сколько их, безвинно сложивших голову? Возможно ли сосчитать число смертей? И есть ли конец им? На одно уповал Константин, что не один он будет на чужбине, многим придется оставить родной дом. Поначалу он хотел отправить только детей, но чем дальше, тем более творилось бесчинств, смотреть на которые не было сил. Владыка Антоний, с которым они уговорились об отъезде, в последнее время вдруг переменил свое намерение, и ни какие уговоры не могли убедить его, что оставаться здесь равносильно смерти. С Антонием Константин был в самых добрых отношениях. Он часто задумывался о том, насколько интересна человеческая судьба. Если бы кто-то в самом начале его пути сказал вдруг, что жизнь его пересечется с человеком, едва не ставшим патриархом всея Руси, вряд ли Константин поверил бы в это. В отличие от Константина, чьи предки испокон веков были простыми сельскими церковнослужителями, Антоний являлся выходцем из родовитой семьи, обладателем громкой дворянской фамилии, правнуком статс-секретаря Екатерины II со стороны отца, богатого помещика - отставного генерала, фактического директора крестьянского банка; и внуком какого-то видного генерала со стороны матери. Но с малых лет Алеша, так звали Антония до пострижения в монахи, был искренне религиозным и мечтал о карьере священника. Будучи учеником одной из петербургских гимназий Алексей познакомился с Федором Михайловичем Достоевским, который в то время работал над романом "Братья Карамазовы". Достоевский укреплял в Храповицком любовь к христианству, православию, монашеству, любил подолгу беседовать с ним. Многие утверждали, что образ Алеши Карамазова написан с Алеши Храповицкого. Окончив гимназию с золотой медалью, Алексей поступил в духовную академию, и уже на втором курсе, когда ему было всего лишь двадцать лет, постригся в монахи, а вскоре сделался самым молодым и самым популярным архиепископом. Жил Антоний всегда скромно и строго придерживался монашеских обетов, но как говорят те, кто знавал его в юные годы, в беседах с инако-мыслящими бывал иногда резок и даже непристоен. Около Антония всегда группировалась монашеская интеллигенция. Многие восторгались им, для многих он был идеалом, но были у него и противники, которые не понимали и не принимали его. Как-то знаменитый художник Иван Репин, послушав одну из религиозных лекций, которые читал Антоний, подытожил: "Не понимаю, почему восторгаются Храповицким? Чиновник в рясе и больше ничего". Антоний сделал блестящую карьеру: в двадцать четыре года стал магистром богословия, в двадцать шесть - архимандритом, ректором духовных академий - Петербургской, Московской, позднее Казанской. Обладатель "Анны на шее"(орден святой Анны II степени), в тридцать четыре года Антоний становится епископом. В 1917 году пятидесятитрехлетний Антоний, к этому времени уже три года занимавший харьковскую кафедру, активно включился в подготовку церковного Поместного православного собора, который должен был восстановить патриаршество, учрежденное в 1589 году, в царствование Федора Иоанновича, и упраздненное Петром I в 1700, и избрать патриарха. Успех Антония был несомненен, но случайный жребий пал на московского митрополита Тихона, в миру Василия Беллавина, что стало большим ударом для Антония Храповицкого, который мечтал вывести Русскую Православную Церковь, народ русский из бедствий, которые они переживали; и слабым утешением был дарованный ему новым патриархом титул митрополита. Варя вошла бесшумно. Ее мучила совесть из-за того, что заставила волноваться домашних, - она не представляла, как будет глядеть в глаза отцу. Девушка подошла к окну и замерла. Ей не хотелось ни думать ни о чем, ни видеть никого. Зимнее небо было под стать ее настроению - сумрачное и холодное. Трепетали на ветру чудом сохранившиеся на деревьях жалкие засохшие листки. Ветер манил их за собой то ласковым шаловливым дуновением, то кокетливым заигрыванием, то, устав от тщетных усилий, - буйным молодецким порывом, а они, помахав ему вслед, оставались на своем родном древе, продолжая крепко держаться за родную холодную ветвь. Она не слышала, как подошел отец, и тот, видя ее настроение, остановился позади и так же, как дочь, глядя на трепещущие листы, будто читая мысли дочери, задумался об их удивительном постоянстве. - Папа? - спросила Варвара, услышав за спиной дыхание отца. - Ты прости меня, папа, - не поворачивая головы, тихо произнесла она. - Я поступила плохо, очень плохо. Я не хочу оправдывать себя... - Оставь, дочь. Не надо, к чему оправдания. Ты взрослая уже и сама понимаешь, что делаешь правильно, а за что совесть будет терзать и казнить тебя. - Папа, а если я останусь, как ты считаешь, моя совесть будет покойна? А если уеду - совесть окажется в райской колыбели и будет блаженствовать? - Варя резко повернулась к отцу. - Я устала, папа, устала от бесплодных сомнений. "Братия, не слушайте безумцев и лжецов, которые уверяют вас, будто возможно устроить на земле такие порядки, когда не будет бедных. Нас Бог не для счастья послал на землю. Тех, кто не верует в Бога, не слушайте и гоните от своих жилищ, чтобы они не развратили ваших ближних и детей ваших. Бог в десяти заповедях не велел пожелать себе дома ближнего, ни села его, ни вола его, а они научают жечь и грабить чужое достояние", - Антоний закончил проповедь и, поклонившись слушавшим его, удалился согбенный. - Владыка, - обратился Константин к Антонию, - вещи упакованы. Все церковное управление уже в Новороссийске. Ждать боле нельзя. - Антоний долго молчал и, после некоторых колебаний, неуверенно кивнул головой. - Нельзя. Глава 10 Варя побросала кой-какие вещицы в деревянный чемоданчик и незаметно шмыгнула за дверь. Она потом, завтра, придет на вокзал и попрощается со всеми. Так будет лучше. - Я пришла, Степа, - поставила Варвара чемодан у входа и обессиленно опустилась на табурет. - Я пришла насовсем. - Варька, - Степан бросился ей навстречу, схватил ее вещи, подбежал к колченогому комоду, открыл со скрипом ящик и, вытряхнув Варино добро, задвинул его обратно. - Я знал, Варька, что ты придешь. А твои что? - спросил он взволнованно. - Я никому ничего не сказала. Я поступила подло и отвратительно, но я ни хочу расспросов, ни хочу уговоров - я ничего не хочу. Степан нежно обнял Варвару, но она оттолкнула его: - Я ничего не хочу, - повторила девушка. Ветер швырял по платформе шуршащие листья, грязные клочки бумаги, горстки серого колючего снега. Туда-сюда сновали красноармейцы в драных шинелях. Толстая баба, торговавшая серым хлебом, вдруг визгливо заорала на мальчонку, выхватившего с лотка булку и, вонзая в вязкую мякоть гнилые зубы, бросившегося наутек. На вокзале была страшная суматоха, давка, плачь, матерщина. Снующая туда-сюда солдатня, раскрасневшиеся и взволнованные провожающие и отъезжающие - это был не вокзал, а взбесившийся базар, на котором орали на разных языках, не понимая друг друга. Скорей, скорей бежать - до того опостылел весь этот кавардак, эти черные суматошные дни. Скорей уехать, куда угодно, куда глаза глядят, лишь бы не оказаться в лапах у обезумевшей толпы. Паровоз, вздохнув тяжело, дал прощальный гудок. Варвара подбежала, когда отец уже стоял на подножке. Она очень боялась, что не успеет, и когда рука ее схватила руку отца, она зарыдала отчаянно, сразу, не успев еще сказать ни слова. Константин спрыгнул с подножки. - Варенька, Варюшка-Варвара. Нехорошо как-то все получилось, - целовал он ее в мокрые щеки. - Доченька, нехорошо как-то. - Папа, прости меня, если можешь. Прости свою непутевую дочь, - уткнувшись в теплую мягкую грудь отца, сквозь слезы с трудом выдавила из себя девушка. - Ты понимаешь, папа, оказывается, я не могу без Степана. Я и тебя люблю и братьев, но Степан - это другое. Ты понимаешь меня? - Я понимаю, - вздохнул Константин. - Ты взрослая, дочь. Ты вправе сама решать за себя, - погладил он ее по голове и крепко прижал к себе. - А где братья? - подняла голову Варя. - Они остаются пока, позднее поедут. Мы простились дома. Так легчеТы зайди к ним, Варюшка. И потом..., - Константин замялся и неуверенно посмотрел на дочь, - они поедут позднее, - повторил он, - и, может быть, ты изменишь свое решение? - Мне тяжело говорить об этом, очень тяжело, но... Я все же останусь, папа. А к братьям я зайду. Паровоз дернулся, еще раз тяжко вздохнул напоследок и, пронзительно взвизгнув, начал набирать ход. - Папа! - закричала Варя и побежала вслед за паровозом. - Папочка! Я не знаю, может быть, все еще изменится. Я, может быть, с братьями... Папа-а-а! Словно река хлынула вслед удаляющемуся, ухающему паровозу. С воплями и криками людская масса дернулась вперед, потекла, закачалась, завыла, бросилась вдогонку. Крики и плач неслись отовсюду - черная машина, тяжело дыша, увозила в неизвестность тех, кто не мог без слез смотреть на гибнущую Россию. Варвара шла пустынными неживыми улицам. Казалось, что вся жизнь сосредоточена сегодня на вокзале. Там плакали, давали советы, обнимались, объяснялись в любви, говорили о встрече, не надеясь, что она может когда-нибудь состояться. Шаль сползла на плечи, холод заползал под суконный жакет, а Варвара брела, не поднимая головы и ничего не замечая вокруг. Сердце щемило. Варя кляла себя, что плохо поступила с самыми дорогими для нее людьми, что по-хорошему не простилась с отцом, что не посоветовалась с братьями. Кто его знает, сможет ли она снова прильнуть к теплой отцовской груди. Надо обязательно зайти домой и повидаться с Борисом и Сергеем. Как все глупо. Глупо и плохо. Вагоны гулко стучали по рельсам. Они ползли не торопясь, везя в своем чреве немыслимую массу народа. Константину с Антонием достался вагон третьего класса. В купе набилось человек восемнадцать, было невыносимо тесно, но зато тепло. Константин примостился у окна, за которым мелькали деревья, махая вслед голыми жалкими ветками. Харьков остался позади, и там, в чужом теперь, голодном и недобром городе, его взрослые дети. Он думал о Варваре. Смутное время сильно изменило молодых. Слишком уж они стали скорыми на решение. Нет, скорыми-то ладно - слишком смелыми. Ведь и он был когда-то молод, влюблен, но вот так, как поступила его дочь, вот так он бы не смог. Да ладно. Бог рассудит. В сущности, Варька неплохая девчонка. Время во всем виновато. А может быть она права. Она нашла выход, любовь оказалась сильней и помогла определиться ей. А вот он, Константин, верно ли поступает он? Куда едет он и зачем? По- божески ли , бросив родное гнездо, лететь в чужие края? Простит ли его Шурочка, оставшаяся за тысячи верст, одна, в холодной земле? Тщетно будет ждать она поклона, никто не оросит слезами ее маленький, заросший уже, наверное, травою, холмик. Константин с трудом протиснулся в тамбур. Здесь было довольно холодно, но ему необходимо было освежить свои воспаленные мысли. "Как умру, как умру я, похоронят меня, и родные не узнают, где могилка моя...", - услышал он почти над самым ухом пропитый сиплый голос: - Святой отец, выпьешь ли со мной? Одному пить тоскливо как-то, - прошамкал лохматый беззубый старик, протягивая Константину наполовину опорожненную бутылку. - Спасибо, милый. Ступай с богом. Не пью я и тебе, наверное, лишко будет, - покачал головой Константин. - Мне лишко? Эт-ты зря - мы до сулейки привычные. А как без сулейки-то? Без нее нельзя. Зимой приложишься к ней - холод не страшен, а в жару глотнешь - и птахи веселее чивкать начинают, - взглянул старик веселым глазом на священника, - второй его глаз был закрыт большим неприятным бельмом. Константин пристально вгляделся в дряблое, грязное лицо старика. Что-то знакомое мелькнуло в его облике, хотя он мог поручиться, что никогда прежде не видал этого нечесаного чумазого пьяницу. Но слова, сказанные им про птах и сулейку, показались когда-то и где-то уже слышанными. Константин молча глядел на старика и вдруг, ему даже стало немного не по себе, вдруг вспомнил, как давным-давно ехал он в Котельнич, и лохматый болтливый мужик развлекал его разговорами всю дорогу. - Пронька? - неуверенно спросил он. Старик ошалело посмотрел глазом на Константина, перекрестился и прошамкал: - Святой отец, батюшка родный, ты никак ясновидящий? Ну, Пронька я, а ты откель знаешь? - Пронька, - повторил Константин, - надо же. Бог ты мой! Откуда ж ты здесь? - Святой отец, а ты откель знаешь-то меня? - дрожал от нетерпения старик. - Помнишь девяносто второй год... Я, молодой тогда, ехал после семинарии в Котельнич, и ты вез меня с Вятки до самого места. - Кхе, кхе, - почесал затылок Пронька. - Кхе, кхе, да скольких же я перевозил, рази всех упомнишь? Хотя, постой... Что-то было, вроде..., - старик сильно задумался, сплюнул и, хлопнув себя по худым бокам, почти прокричал, - было, конечно, было. В Быстрице мы тогда заночевали. - Пронька..., - смотрел на него во все глаза Константин, и тоска по давно ушедшему бередила его сердце. - Неисповедимы пути Господни. Что же ты делаешь тут? Что занесло тебя в экую даль? - Э-э, святой отец, жизнь - штука длинная и непредсказуемая. Где только не носило меня. Здесь вот не был еще... Эх, святой отец, поганая штука - жизнь. Это ты, небось, на прогулку едешь. У тебя, небось, жизнь хороша была все эти годы - вон добрый какой, - кивнул он на круглый живот Константина. - А мы, простой народ, каши из топора вдоволь нахлебались. Я ведь чего по миру-то пошел? Думаешь, пьянчуга старый работать не хочет, думаешь, легко вот так, копейку в шапку собирать? Нравится, думаешь? Нет, родимый. Промысел этот новый для меня. Как большевики-то к власти пришли, тут моя жизнь и кончилась. Все забрали. Под чистую. Я на ноги-то прилично встал. Лошадь у меня крепкая была, вторую прикупил, - на хлеб с маслицем хватало. Я ведь извозом, почитай, всегда занимался. Ну а тут погром пошел, добро нажитое давай в общую кучу... Лошадей отобрали. Женку мою...., - старик высморкался, сплюнул смачно и продолжал, - женку мою в расход пустили... Эх, какая баба была! Душа - во, и сама такая же, обхватить - рук не хватит. За кобылу заступилась, и..., пиф-паф - не стало бабы. Один я остался - ни лошадок, ни женки. Куда мне, чего? Вот и пошел я по миру. Лошадь мне не купить боле... Вот и пошел я... Пронька еще говорил и говорил о своей нелегкой жизни, время от времени припадая беззубым ртом к сулейке, потом попросил у Константина копеечку и довольный поковылял дальше, ни разу не оглянувшись на оставшегося стоять в растерянности "святого отца". Последняя ниточка оборвалась, и этот беззубый старик, который только что скрылся в следующем вагоне, унес с собою воспоминания о юности и о родимой далекой Вятке. Хлопнувшая в тамбуре дверь, словно захлопнула последнюю страницу, где черным по белому красиво было написано о любви, о доме, о теплом дожде и ярком солнце... Следующая страница была пуста... В Новороссийск приехали часов в шесть вечера и разместились в соборном доме, а на другой день Антоний отслужил торжественную литургию. Пробыли здесь не долго. Вскоре после прибытия началась страшная суматоха, большевики, озверевшие до предела, расстреливали всех, кто был не угоден им. Многих жителей без суда и следствия вешали прямо на улицах. Снаряды рвались почти в центре города, наполняя воздух свистом и грохотом и наводя на округу непередаваемый ужас. Константину было страшно. Он вспомнил Варины глаза, ее слезы, и ему захотелось вернуться обратно, чтобы прижать дочь к себе и никогда уже больше не разлучаться с нею. Поздно, поздно, поздно... Двенадцатого марта вещи были уложены, но в самый последний момент, когда все квартиранты съехали, Константин окончательно засомневался в правильности своего решения. - Верно ли поступаем мы, оставляя здесь тех, кто именно сейчас более всего нуждается в нашей помощи? - спросил он Антония. - Не вернуться ли нам домой? - Константин задумчиво посмотрел на митрополита, помолчал и, покачав головой, сам же ответил на свой вопрос. - Поздно, назад дороги нет. Мы уже не сможем возвратиться, нам просто-напросто не дадут этого сделать. Надо ехать. В комнату заглянул командир только что прибывшего белогвардейского полка: - Мне велено справиться, когда и на каком пароходе поедет владыка,-отчеканил он. Антоний сел в кресло и уверенно проговорил: - Владыка никуда не поедет. Отправляйтесь без меня. Ты прав, - повернулся он к Константину. - Мы нужнее здесь. И не все ли равно, где умирать. Константин пришел в замешательство - получается, что это он повинен в том, что митрополит изменил свое решение. Попросив прощения, он быстро вышел из комнаты и пошел доложить об изменившихся планах Антония. Придумали хитрость. Один из ехавших вместе со всеми протоиерей отправился к грекам просить их о помощи. Через полчаса греки вошли к митрополиту: - Владыка,- обратились они к нему, - пожалуйте на пароход "Эливзис" отслужить молебен по случаю взятия греками святой Софии в Константинополе. Антоний утвердительно кивнул и, сев в лазаретный автомобиль, отправился на пароход. Оставшиеся его вещи поехали на другом автомобиле следом за ним. Пароход отчалил. На пристани ржали лошади, слышались выстрелы и взрывы, вопли и стенания. Назад дороги не было никому. Перед тем, как взойти на палубу, Константин успел взять горстку родной земли. Он сжимал ее в руке и неотрывно глядел на удаляющийся берег. "Я вернусь сюда, обязательно вернусь, - горестно думал он, - во имя дедов моих, моего отца, моих детей. Это их и моя земля. Я должен быть рядом с могилами тех, кто дал мне жизнь, кто любил меня всем сердцем, кто верил и нуждался во мне. Я обязательно вернусь". Белое неласковое солнце скатилось за горизонт. С пронзительным криком носились над головой толстобрюхие чайки, и крик их, так похожий на плач младенца, рвал душу. Низко, почти касаясь человека, в одиночестве стоявшего на ветру и печально устремившего взор свой в морскую пучину, с жалобным криком пронеслась одна из птиц, стукнулась сильным крылом своим о борт и, протяжно вскрикнув последний раз, быстро исчезла в темной ледяной купели. Было холодно, но Константин стоял на палубе и не хотел спускаться в каюту. Налетевший с берега ветер распахнул полы его ризы, бросив в лицо холодными брызгами. Он снял с головы камилавку, боясь, что ветер может кинуть ее в воду. Скупая мужская слеза скатилась по щеке, смешавшись с солеными морскими каплями. Стемнело, а Константин все стоял и стоял, задумчиво глядя туда, где остался до боли родной берег. Где-то невдалеке плескались дельфины, светились от сияния луны в черной безмолвной бездне медузы, на небе грустно подмигивали холодные недосягаемые звезды. Родная земля осталась далеко позади... 19 ноября 1920 года под предводительством Главнокомандующего русской армией генерала Петра Врангеля к Царьграду прибыли и сосредоточились на Босфоре более сотни кораблей русского и иностранного флотов, переполненные русскими людьми. Около ста пятидесяти тысяч человек, в числе которых свыше ста тысяч воинских чинов, воевавших с большевиками, тысячи раненых и больных, воспитанники военно-учебных заведений, женщины и дети, - все они бежали от грязного произвола не потому, что не любили Россию, а потому, что им не было мочи смотреть на все те злодеяния, которые чинили большевики под видом гуманных и чистых идей. Среди прибывших в Константинополь были и архипастыри во главе с владыкой Антонием, и русские офицеры, ученые и литераторы, интеллигенция, представители всех классов России. Душа России, захлебнувшаяся кровавыми большевистскими расправами, оказалась на маленьком пятачке, заменившем многострадальную родину, где жизнь продолжалась, несмотря ни на что, и мысль, что положение изгнанников - явление кратковременное, что нелепость большевистского режима очевидна, не покидала их ни на минуту. В этот же день на пароходе "Великий князь Александр Михайвич"состоялось первое заграничное заседание Высшего церковного управления на Юге России, в котором принимали участие митрополит Антоний, митрополит Херсонский и Одесский Платон, архиепископ Полтавский и Переяславский Феофан, Управляющий военным и морским духовенством епископ Вениамин, протоиерей города Севастополя отец Георгий Спасский... Совет обратился к генералу Врангелю с просьбой о помощи с его стороны в организации Высшего органа церковного управления по делам церковной жизни беженцев и Армии в Константинополе. Позднее газеты сообщат, что апостольский делегат Римско-католической церкви в Константинополе предложил митрополиту Антонию содержание, достойное его высокого положения, впредь до его возвращения в Россию, но митрополит отклонил это предложение, заявив, что он предпочитает разделить судьбу рядовой русской эмиграции. Все понимали, что Константинополь является временным прибежищем, и почти сразу после прибытия с поручением выяснить возможность переезда русских иерархов в Сербию был командирован секретарь Высшего церковного управления. Сербский патриарх передал с посыльным, что с удовольствием предоставит русскому митрополиту возможность жить в Карловицах в Патриаршем дворце, остальных же распределит в Сербские монастыри. Зимой 1921 года иерархи прибыли в Сербию. Глава 11 Ужасное зрелище представлял собою Белград. Тысячи беженцев наводнили его улицы: измученные, истощенные, в жалких лохмотьях, они слонялись по городу, натыкаясь друга на друга, голодными глазами заглядывая в витрины магазинов и горестно вздыхая об оставленном доме. Югославские власти опасались, что русские могут стать разносчиками тифа, который свирепствовал в Новороссийске, но, надо отдать им должное, они достойно приняли русских беженцев, среди которых были беспомощные старики, убогие, больные туберкулезом, приняли всех, как подобает поступить истинным христианам. Сербская интеллигенция, составляющая правящий класс нового государства - Югославии, в большинстве своем была европейского воспитания и в православной церкви видела только лишь одно из проявлений своей прошлой исторической государственности, к России же и ее представителям относилась хотя и с симпатией, но считала их отжившими навсегда. Поэтому и появление в России большевизма сербы объясняли отсталостью русских братьев. Но в молодом государстве чувствовался недостаток в культурных силах и "отсталые русские братья" с профессорскими званиями получили кафедры в университетах и различных министерствах. Русские же церковные деятели смогли найти опору в личных симпатиях сербов-русофилов, к числу которых принадлежал король Александр и глава Сербской православной церкви патриарх Димитрий, который радушно встретил русских патриархов и распределил их на жительство в сербские монастыри. Сам патриарх Димитрий, в бытность его сербским митрополитом, в 1913 году посетил Россию во время празднования трехсотлетия Дома Романовых и лично познакомился с владыкой Антонием, от которого получил в подарок в Почаевской лавре для служений архиерейское облачение. Теперь более 250 русских священников нашли себе приходские места в Сербской патриархии. Многое передумал Константин за время своего скитания. Он смутно представлял уже свое предназначение на земле. А потом вдруг, в какой-то момент, ясно почувствовал, осознал, что есть его жизнь, и для чего он явился в этот мир. Едва нога его переступила монастырский порог, Константин понял, что все прошлые годы он лишь готовил себя для того, чтобы отдать свое сердце, свой ум, свою душу в руки Всевышнего. Он вспомнил, как в детстве, приходя в светлый храм и глядя на лик святого Кирилла, слышал его слова: "Живи в молитве!" "Этот момент настал, я шел к нему всю жизнь", - решил Константин. Он постригся в монахи и отныне стал носить имя инока Кирилла. Началась его новая жизнь. Монастырь, где поселился Константин, был похож на белый корабль, спустившийся с небес в райский уголок. Окруженный со всех сторон могучими деревьями он, тихий и уютный, располагал полностью уйти в молитвы и просить о помиловании заблудших душ. Келья Кирилла-Константина была скромна: белые ситцевые занавеси на окнах, образа святых в углу, узкая железная кровать да стол, застланный неяркой скатертью, на котором в простой рамке стояла фотография его детей, - самая бесценная для Кирилла вещь. Перед сном он брал фото в руки и, вглядываясь в родное лицо дочери, шептал молитву, прося у Господа милости его девочке. Он был спокоен за сынов, которые вскоре приехали следом за ним, и только воспоминания о Варваре не давали спокойно спать по ночам. Минул год, как он покинул Россию, а весточки от дочери не было ни одной. Он часто писал ей, но ответа ждал тщетно - письма не приходили. Вести, доходившие с его родины, были более чем ужасны, и родительское сердце не находило покоя. "На Волге смерть грозит 50 миллионам людей, если туда не будут поставлены съестные продукты", - писала "Трибюн дэ Лозанн". "Я исследовал все голодающие области Татарской республики. Положение хуже, чем мы думали. Нужно хлеба и еще раз хлеба. Дети умирают кучами. Тиф здесь свирепствует. Госпитали пустуют вследствие недостатка пищи",- говорил глава делегации, посланной в Россию немецким Красным Крестом. И повсюду сплошное царство голода. В молчаливые кладбища превратились вымершие деревни. Россия скатилась назад, в средневековье. Людоедство стало бытовым явлением, как это было некогда во время осады Иерусалима, и "руки мягкосердных женщин варят детей своих, чтобы они были для них пищею". "Не покупайте в неизвестных местах мясной пищи, так как она может быть приготовлена из человеческого мяса", - предупреждали тех, кто собирался путешествовать по России. На глазах у всего мира вымирал великий народ. Вести, доходившие с родины, были более чем ужасны... Варвара, Варюшка-Варвара... Варя лежала на койке и чувствовала, как малыш толкал ее в живот своими слабенькими ножками. Он просил есть, а есть было нечего. Неделю назад Степан отправился неведомо куда, чтобы добыть жене и нерожденному еще дитяти кусок хлеба, - все запасы, которые имелись в доме, давно были съедены. Варя смотрела на цветок, засыхающий на окне, и ей казалось, что вместо листьев на стеблях висят кругляшки колбасы, источающие пряный запах. С трудом поднявшись, она подошла к окну, жадно схватила стебель и поняла, что сходит от голода с ума, - запах исчез, а в руках шуршал полузеленый лист. "Боже милостивый, где же Степан?"- думала она. Сунув в рот цветочный листок и поморщившись от горечи, все же прожевала его, проглотила и запила теплой водой. Малыш сердито постучал в живот. Год назад, сразу после того, как уехали из Харькова отец и братья, Варвара со Степаном переселились в дом Вариного отца, а ровно через неделю к ним пришли большевики и потребовали, чтобы они немедленно освободили его для размещения временного лазарета. Противиться не было смысла, Варе сразу намекнули, что ей не мешало бы поостеречься, что придет и ее час, и вспомнится, чья она дочка. Варя со Степаном собрали вещи и, от греха подальше, ушли из города. Они долго скитались, пока не наткнулись на одинокую, брошенную кем-то полуразвалившуюся мазанку. Степан вернулся ночью, измученный, еле держась на ногах, и, вытряхнув из котомки содержимое, выдохнул: "Вот!". Варя ахнула: "Где ты это взял, Степа?". Она перебирала надкусанные засохшие пирожки, мятые куски хлеба, вареные яйца и, с жадностью запихивая все подряд в рот, спрашивала не переставая: "Где ты это взял?". Степан махнул рукой и, не снимая грязных сапог, повалился на кровать, тут же захрапев. Сколько потом ни спрашивала его Варвара где он достал хлеба, Степан только хмуро отмалчивался в ответ. Муж Варвары рвался в город в надежде, что там давно забыли о существовании поповской дочки, но Варино положение не позволяло оставить ее одну. Варя родила в самую распутицу. Мальчик был очень слаб, пискляв, он беспомощно тыкался влажными губками в пустую материнскую грудь и, не найдя там ни капли молока, заливался плачем. - Надо к людям подаваться, - говорил Степан, - с людьми все легче, чем здесь, одним. - Боюсь я, Степа, - отмахивалась Варвара. - Нельзя нам пока. Жилось им трудно. Постоянный голод ожесточал. Степан то и дело отлучался в поисках заработков, чтобы хоть как-то кормить семью, а Варвара, оставшись одна, все чаще вспоминала отца, Сергея, Бориса, жалея, что осталась здесь, в голодной разлагающейся России. Не одно письмо отправила Варя отцу в надежде, что они найдут адресата, но письма терялись где-то, а она все ждала и ждала теплых родительских слов. Со Степаном не клеилось. Временами горячее чувство захлестывало ее, она глядела на мужа, крепко прижимаясь к нему, и ей казалось, что никого нет роднее на белом свете, что она жизнь за него отдать может, вынести все невзгоды, - лишь бы он был здесь, с ней, целовал ее, гладил, говорил о любви... Порою же ей ненавистен был его взгляд, его теплые слова обволакивали сердце не теплом, а ледяным, колючим холодом. В эти минуты она винила Степана в том, что из-за него не уехала вместе с родными, что нет писем от отца, что голодно и мерзко в чужом неуютном доме... Степан чувствовал перемену к себе, тяжело переживал, но отмалчивался и старался не досаждать Варе. Он понимал, что тоска снедает ее сердце, но верил, что страсти улягутся и вновь в их отношениях будет все, как прежде. Год еще они прожили вдали от людей, а когда их малыш, которого Варя назвала в честь отца Костиком, встал на ножки и самостоятельно побежал, решили вернуться домой. Глава 12 Горячий сухой ветер обжигал лицо, шелестя в поникшей от засухи листве. Земля потрескалась и просила пить. Небеса словно обиделись на весь мир, - они синели огромными глазищами, хлопали белесыми мохнатыми ресницами, улыбались жарко и берегли влагу для какого-то, видно, особого случая. А может быть, вдоволь насмотревшись на людские слезы, не хотели расточать свои... Скрипучая телега с расхлябанными колесами подскакивала на ухабах, поднимая клубы дорожной пыли, оседавшей на лицах унылых путников. Кой-где на обочинах разбитой дороги попадались оставленные повозки с полусгнившим тряпьем да смердящие, засиженные мухами, дохлые, с оголенными ребрами лошади. Уже час, как Степан с Варварой выехали с обжитого ими хуторка, направляясь в сторону Харькова. Они решили повернуть на небольшую станцию, чтобы набрать немного воды. Запасы, которые взяли с собой, кончились, и Костик канючил, постоянно облизывая сухие губы. - Куда прете? - услышали они, не успев еще подъехать к станции, окрик солдата, стоявшего с винтовкой наперевес. - Видите, чегось деется, - махнул он куда-то в сторону. - Не положено пущать! - Водички бы нам, - жалобно попросила Варвара. - Не положено, - снова рыкнул солдат. - Малец пить просит, - и, словно в подтверждение, Костик заныл, сунув в рот грязный палец и сердито уставившись на грозного дядьку. - А-а, дело ваше, как хотите, мне-то что, - опустил постовой винтовку. Необъятный ужас охватил Варвару и Степана, едва лишь они подъехали к убогому зданию, называвшемуся вокзалом. То был вовсе не вокзал, а кладбище гниющих трупов, до того он был переполнен умершими и обреченными на смерть. Его маленький залик, грязный куцый буфет - все было завалено неподвижно лежащими телами. Тиф, который не удавалось усмирить, ежедневно приводил сюда сотни страдальцев и безжалостной рукой бросал их на гнилую, загаженную и кишащую паразитами солому. Живые и мертвые тела лежали вперемешку, живые и мертвые... И жуткая смердящая тишина лишь изредка прерывалась бессмысленным бредом боровшихся со смертью. Иногда живой еще получеловек - полутруп, перепутав время, бытие и небытие, под впечатлением сладких грез, которыми завлекала его старуха-смерть, обнимал мертвого соседа и так, не разжимая объятий, уходил в иной, лучший, быть может, мир. А ночью, в зловещей тишине, слышался только хрип умирающих да писк крыс, устраивающих свои адские игры на тифозных трупах. - Пойдем отсюда, - увидев мертвенно-бледное лицо жены, прошептал деревянным языком Степан. Они долго ехали, не проронив ни слова, они потом никогда не напомнят друг другу об увиденном, но всегда пред их глазами будет вновь и вновь всплывать ужасная картина смерти. - Домой, Степушка, едем, - невесело проговорила Варвара. - Домой едем, а тяжесть какая-то на душе. Как-то там дом наш? Сердце болит у меня. Степан крепко сжал Варину руку и вздохнул, ничего не ответив. Ходили слухи, что недобро в Харькове. А где добро? Отовсюду слышны стенания, но, как бы то ни было, дома все одно лучше. Нет, ничего не случилось, дом стоял на прежнем месте, но вырванные с петель ворота скрипели на всю улицу, как бы желая упредить хозяев о своей неухоженности и запущенности: лазарет давно съехал, оставив после себя обрывки окровавленных бинтов, пару выбитых окон, да расколотые иконы, валявшиеся в куче мусора посередь двора. Печален и несчастен был некогда ухоженный дворик. Развалившаяся, изувеченная беседка молчаливым укором возвышалась над останками когда-то добротного и гостеприимного подворья. Варя не плакала. Она остановилась, как вкопанная, и лишь тяжелый вздох и поджатые губы выдавали ее состояние. Не успели они появиться в городе, как новости, одна страшнее другой, наполнили их встревоженные сердца. С провизией было плохо. Чтобы купить хотя бы немного хлеба, приходилось выстаивать длинные очереди. Говорили, что многие, взяв с собою одеяла и подушки, устраивались на ночь прямо на улицах, чтобы утром быть первыми за отвратительным на вкус, почти сырым куском хлеба. Кроме нищих лавок с издевательски коряво написанными сообщениями типа: "Хлеба нет, и неизвестно, когда будет", достать съестное было невозможно практически нигде, потому как спекулянты, приторговывающие понемногу, боялись самосуда и старались особо не попадаться на глаза. Рассказывали, как недавно забили мужика-спекулянта, продававшего молоко дороже, чем другие торгаши. Злая голодная толпа накинулась на несчастного, пиная и колотя всем, что попадалось под руки, оставив от него лишь кровавую массу, смешанную с грязью и клочками одежды. Варя ступила на родной порог и не узнала дома: все было разграблено и побито. Она прошла в бывшую гостиную и здесь, в мусорном углу, увидела тряпичную, невесть как уцелевшую, любимую куклу Сеньку. Та лежала, подвернув под себя руки, с растрепанными волосами и выковырянным глазом, несчастная в своем кукольном горе. Только теперь слезы брызнули из Вариных глаз, она плакала впервые после отъезда отца, и словно чья-то холодная рука сжимала ее исстрадавшееся сердце. - Сенюшка, - бросилась женщина к чумазой кукле. - Сенюшка, как же тебе удалось уцелеть? - гладила она растрепу по спутанным волосенкам. Вдруг Варю словно дернуло током, взгляд ее упал на затоптанный грязный комок бумаги, валявшийся в углу среди разного хлама, и сердце почему-то бешено заколотилось в груди. Нагнувшись, она дрожащими руками подняла клочок, неуверенно развернула его и, задрожав всем телом, громко вскрикнула... Она узнала каллиграфически старательный почерк своего отца. Часть листка была обгоревшей, некоторые буквы вытерты и неразборчивы, но, о чудо, внизу был четко виден адрес Константина. Варя пыталась прочесть то, что предназначалось ей, она вертела листок, пристально смотрела его на свет, ногтем скребла прилипшие к нему кусочки грязи, но единственное, что удалось прочитать, - последние, дорогие для нее строчки. "...теперь... уповаю на Господа... потерял надежду уже... ... ... . ... ... Степан... ... . Может быть, письмо придет к моей милой ..вочке. Еще раз пиш... адрес, в надежде, что ты получишь мое послание". А далее, после адреса, стояла дата. Письмо пролежало в этом, почти чужом уже доме, ровно год. - Отец, папочка, - целовала Варвара грязную бумагу и слезы, стекавшие с лица, капали на лист, размывая остатки сохранившихся строк. - Варя, - тронул за плечо подошедший Степан. - Что случилось, Варя? - Уйди! - закричала плачущая женщина, не узнавая своего голоса. - Уйди, Христа ради! - Варя..., - Степан неотрывно смотрел на зажатый в кулачке жены клочок. - Это от отца? - Уйди, прошу тебя, Степа! Господи, Господи, - раскачивалась Варвара из стороны в сторону. - Зачем я только повстречала тебя?! Господи! Зачем? Вот была семья, дружная, - мама, отец, братья. Потом мамы не стало. Потом, вроде, ничего, все пошло своим чередом, мама осталась в добрых воспоминаниях, я была слишком мала, чтобы боль утраты навсегда въелась в меня. Потом... - Варя громко всхлипнула, грубо, по-мужицки, вытерла рукавом нос и продолжала. - Потом, потом это страшное время. Слезы, смерть, смерть кругом и голод, этот ужасный голод... И нет рядом тех, кого я люблю всем сердцем. - А я, Варя? - мрачно спросил Степан. - Молчи, Бога ради! - оборвала Варвара. - Ты - это ты, они - это они. Они - кровь моя... Это-то хоть ты понимаешь? Если бы я не встретила тебя тогда, я была бы уже там, в тепле и сытости. О, этот ужасный голод, этот голод... - сдавленно прохрипела она. - Боже мой... Если бы я не встретила... - Варя, - Степан проглотил соленый комок, застрявший в горле. - А как же наш сын? Варвара словно очнулась, слезы моментально высохли на ее лице. Тяжкий груз сегодняшнего дня чуть было не раздавил то человеческое, мудрое, доброе, что было в Варваре. Эта истерика, начавшаяся так внезапно, была венцом тяжких дней и месяцев, которые ей пришлось пережить. Варя всхлипнула в последний раз и, неуверенно прижавшись к Степану, виновато прошептала: - Степа... Не знаю, что нашло на меня. Глава 13 Жизнь монастыря, который стал теперь домом инока Кирилла, текла по примеру русских обителей. То был маленький русский уголок, приютившийся в живописном месте, среди цветущих полей и дубрав, среди сливовых и яблоневых деревьев, среди благоухающих кустов роз. Братство обители состояло из настоятеля, схиеромонаха, который был одновременно и духовником, и более десятка монахов и послушников. Дни обители текли тихо и покойно, не нарушая своего привычного ритма. Едва лишь занималась зорька, монахи были уже на ногах, потом утреня и литургия, а после литургии завтрак. Обедали монахи ближе к полудню. Потом, часов в шесть, вечерня и трогательное прощание братии на ночь. Тихая размеренная жизнь олицетворялась у Кирилла с маленьким чистым родником, спокойно журчащим среди трав. Вот так и жизнь человеческая, течет себе, и то солнце горячее жжет, то волнует легкий ветерок, то вдруг дожди взбаламутят размеренное спокойствие, и жгучие морозы закуют в ледяной панцирь... Четыре тысячи триста с лишним дней не видел Кирилл родной земли, не слышал переливчатого смеха Варюхи. Он посчитал - четыре тысячи триста с лишним дней... Казалось бы, что еще нужно - вот оно, долгожданное блаженство, вот Бог, который всегда рядом, всегда в мыслях и молитвах; взрослые сыновья, славные внуки, но нет и нет покоя в душе Кирилла. Бывало, проснется он среди ночи, откроет глаза, да так и не сомкнет их более. Лежит, устремив взгляд на пожелтевшее фото, которое бледно освещается пламенем лампады, и смотрит, смотрит на ту, что осталась в далекой России. Стране Советов, как теперь ее называют. Сначала писем от дочери не было очень долго, наверное, больше года. Потом он получил полное тоски и горя длинное предлинное послание, в котором дочь писала о своих мытарствах, о том, что посылала письма, не зная адреса, в надежде, что они дойдут до отца, о разграбленном доме, о страшном голоде, о рождении чудного, похожего на деда, сыночка... Потом письма приходили исправно еще какое-то время, и вдруг, как обухом по голове, страшные строки: "Папа, я плачу, я плачу и пишу тебе в последний раз! Все, что есть дорогого на земле, так это ты да сынуля. Не было дня, чтобы я не помолилась о тебя, не было дня, чтобы я не вспомнила о своих братьях Борисе и Сергее. Я часто вижу во сне наш уютный дом, наши обеды. Помнишь, как еще до революции, до того, как весь мир перевернулся вверх дном, ты, я, братья любили собираться все вместе, я варила огромный чугун борща, настоящего украинского, разливала его по тарелкам, и мы, стуча ложками и обжигаясь, ели и говорили, говорили, говорили. Обо всем. Боже! Как давно это было... Как давно это было: утренний свет в окне, запах сирени, твои добрые руки, треплющие меня по щеке. Обиды и смех, радость и горе - все это было наше, все было пополам. А теперь пополам мир... Не знаю, стоит ли еще писать чего-то в этом письме, стоит ли бередить тебе рану. Хочу сказать одно - я буду любить тебя, папа, до последнего своего вздоха, я буду помнить тебя, пока не закроются навечно мои глаза. Я хочу сказать тебе - прощай, прощай мой самый любимый, мой самый дорогой человек! Не пиши нам больше. Не пиши, папа... Я боюсь не за себя, я боюсь за сына. Это очень страшно - умереть ни за что... Это несправедливо - умереть ни за что. Но страшна даже не сама смерть, я не хочу сделать сиротой моего славного, милого мальчика. Помнишь, ты тоже боялся не за себя, но ты верил: пройдет время, и все образуется. Времени прошло достаточно много, а мы все ждем. Не пиши... И прости... Если можешь - прости. У нас все нормально. Вечно любящая тебя дочь Варвара". Все нормально... Россия, Россия, милая и далекая, родная и чужая теперь... Что же творишь ты? Это письмо хранится у Кирилла в особом месте, там, за иконой великомученицы Варвары. Бывает, когда бессонница слишком одолевает его, он встает с узкой койки и, достав затертый лист, вытирая слезу, снова и снова вчитывается в слова дочери - последнюю ее весточку, последнюю весточку из родимого дома. Нет, где-то в глубине души он лелеял надежду, что пройдет еще какое-то время, улягутся страсти и он, Кирилл-Константин, Борис и Сергей обязательно вернутся домой. Он представлял себе, как ступит на родную теплую землю, как припадет к ней губами, как будет пить воздух, такой свежий, такой сладкий. Он представлял, как поедет по пыльным дорогам, как будет говорить с людьми о том, какое это счастье - жить на родной земле. Он представлял, что вернется туда, где родился, поклонится белой березе, прильнет щекой к могилке жены и оросит ее последнее пристанище слезами. Он все еще верил. Год, два, десять... Из страны, страны далекой, С Волги-матушки широкой, Ради славного труда, Ради вольности веселой Собралися мы сюда. Вспомним горы, вспомним долы. Наши нивы, наши селы. И в стране, стране чужой Мы пируем пир веселый И за Родину мы пьем. Пьем с надеждою чудесной Из стаканов полновесных, Первый тост за наш народ, За святой девиз "Вперед!". Так поют в этих, далеких от дома, краях. Поют отверженные. И голос их под чужим небом печален и полон скорби. "И в стране, стране чужой мы пируем пир веселый и за Родину мы пьем". За Родину... А где она, Родина? Там, за морем, продавшая царя, Бога, совесть. "Все религии, все Боги - одинаковый яд, опьяняющий, усыпляющий ум, волю, сознание...", - попались как-то на глаза Кириллу строчки члена ЦКК и Верхсуда Сольца. Не политика ли большевиков усыпила ум, волю и сознание народа? Помнится, в первые еще годы, Кирилл твердо надеялся, что большевизм ненадолго, что русский народ опомнится, поймет, что творит неладное. Но прошли годы, да что там, более десятилетия прошло, а те, кто мечтал вернуться домой, пьют за Родину и народ, детей и отцов, мужей и жен здесь, на чужбине. Это так горько - пить за Родину на чужбине. "Русские люди! Да не будет для нас бесплодным великое посещение Божие, та великая наука, которой научиться возможно было только тяжкими страданиями. Да послужит нам наше невольное переселение с родины тем же, чем послужил древнему Израилю Вавилонский плен. Наше переселение длится не семьдесят лет, но и этого срока довольно, чтобы осознать свои прежние заблуждения и возвратить свое сердце Богу, Церкви, Царю и своему народу. Пока этого не совершится, не возвратить нам и самой России, не возвратиться нам в Россию. От вас, русские люди, от вашего внутреннего возрождения зависит то, чтобы Господь сократил годы и месяцы Своего прещения, чтобы возвратил нам радость спасения Своего", - так говорил некогда владыка Антоний. Последнее время мысль о России не покидала Кирилла ни на минуту. Он прокручивал в памяти все свои годы, он вспоминал мать, Шурочку, братьев, он читал и перечитывал написанные им строки из книги об Успенском Трифоновом монастыре, изданной еще в далеком 1912 году в типографии Сельвинского в Вятке. Сохранилась ли на земле та обитель? Доходили слухи, что святые храмы безжалостно уничтожаются большевиками. Порою, Кирилл чувствовал какое-то раздвоение: то он всем сердцем стремился туда, где дорого каждое деревце, то ему становилось страшно при мысли, что может вернуться в чужую по духу страну - страну безбожников и вандалов. Но... Как там, у пророка Иеремии? "Возвратитесь, мятежные дети; Я исцелю вашу непокорность". Глава 14 "Дорогие мои, Боря, твоя жена и милые внуки, здравствуйте! Вчера получил письмо от Сергея - он рукоположен в сан иерея. Слава Господу Богу, изъявившему волю избрать сына на служение своему Величеству. И ты, и Сергей пошли по стопам дедов, а это для нас величайшая честь и милость Божия. Зовет Сережа к себе, но ехать я пока не могу, хотя все же предчувствую, что уеду отсюда, - нельзя жить в приходе, где есть явные безбожники, которые избегают священника и на народ действуют развращающе. В таком морально-гнилом месте я служить не могу и не хочу, а потому непременно уеду. Жаль, что покинул прежнюю епархию, пожалуй, я с удовольствием вернулся бы туда, хотя и там имеются некоторые неудобства - церковь далековато, зато народ значительно лучше. Если, Борис, пойдешь к Антонию, передай ему от меня глубокий поклон и спроси, как относится заграничный Синод к предписанию митрополита Сергия быть всем нам лояльными к Советской власти? Видно, еретичество в нем говорит, вот он и советует быть лояльными. Одобряет ли Антоний его действия? Не дай Бог, ведь это бы значило признание Советский власти! Интересно обо всем этом поговорить с митрополитом Антонием. Увидишь его, Борис, обязательно передай поклон! Ваш - архиепископ Кирилл". Случилось так, что Кириллу, в силу обстоятельств, пришлось поменять приход, и связь его с Антонием прервалась. Слухи о послании Сергия, обращенном к заграничной церкви, встревожили Кирилла. Друг и ученик Антония увлекся игрой в еретичество... Советская власть нашла в митрополите Сергии то, чего никак не могла получить от патриарха Тихона. Митрополит Сергий полностью признал Советскую власть и взял на себя обязательство осудить заграничную русскую иерархию. В августе 1927 года Заместитель Местоблюстителя Патриаршего Престола Митрополит Сергий обратился к зарубежному русскому духовенству "не допускать в своей и общественной и особенно церковной деятельности ничего такого, что может быть принято за выражение нелояльности в отношении Советской власти". В марте 1933 года Сергий решил повторить свое требование, обращенное им к той части Русского православного Зарубежья, которая объединялась вокруг Архиерейского Синода, находящегося в Сременских Карловцах. И хотя Сергию не просто было выступать против владыки Антония, с которым его связывали дружеские отношениями, он все же вторично отправил Послание Сербскому Патриарху Варнаве, с которым также был связан как со своим учеником по Петроградской Духовной Академии, где служил ректором. Митрополит Сергий через Патриарха Варнаву обратился к заграничной иерархии с угрозами, которые могли бы удовлетворить Советскую власть. Прочитав в журнале "Православие" послание к Зарубежной церкви, Антоний сразу поспешил ответить на призыв Сергия, до того же момента он только слышал, что Митрополит выступил с обращением, но, к сожалению, официально Патриарх Варнава не удосужился ознакомить Антония с сим документом. "Вы укоряете заграничную иерархию за то, - писал Антоний Сергию, - что она покинула пределы России. Не от Вас и не нам выслушивать увещание к мученичеству, которого не миновать бы нам, останься мы на Юге России. Мы готовы выслушивать многие подобные укоризны, если заслуживаем их, от тех, кто и ныне являет пример исповедничества, а не продал, как Вы, чистоту веры за чечевичную похлебку мнимой свободы, на самом же деле тягчайшего и позорнейшего рабства. Впрочем, нам, беженцам, более подходит ублажение Христом Спасителем: " блаженни изгнани правды ради. Яко тех есть Царство Небесное". От Всероссийской церковной власти мы были оторваны и, применительно к постановлению от ноября двадцатого года, продолжали временно существовать самостоятельно. В 1922 году, под несомненным давлением большевиков, Патриарх Тихон прислал нам указ об упразднении Высшего Церковного Управления за наши прокоммунистические выступления. Пусть коммунисты выпустят всех архиереев, пусть дадут полную и действительную свободу Церкви, пусть создадут условия, чтобы поездка в Россию каждого из нас не была связана с угрозой верной мученической смерти в застенках Г.П.У. и мы могли бы принять участие в Соборе, тогда, может быть, минует надобность во временном самостоятельном существовании Заграничной Церкви, и мы отдали бы все свои деяния за истекшие годы на суд свободного Всероссийского Собора. Мы не имеем никакого общения с заключенными в России православными архипастырями, пастырями и мирянами, кроме того, что молимся о них, но знаем, что они страдают именно за веру, хотя гонители и обвиняют их в чуждых им государственных преступлениях. Умоляю Вас, как бывшего ученика и друга своего: отрекитесь во всеуслышание от всей той лжи, которую вложили в уста Ваши враги Церкви. Не отвергайте же и дружеского призыва cердечно любящего Вас и продолжающего любить. Митрополит Антоний". Ответа на это письмо Антоний, увы, не дождался. Кирилл никак не мог уразуметь, для чего нужно было новой российской власти склонить на свою сторону тех, кто давно покинул ее пределы. Или это делалось для того, чтобы показать всю свою мощь и силу? Одно было ясно, как день, уж коли избранники Божии, над кем надругались в семнадцатом, пали ниц пред теми, чьи руки обагрены кровью - к старому возврата нет. А Москва тридцать третьего года рукоплескала Сталину, на счету которого числились не один миллион загубленных душ, не один миллион высланных на съедение комариному гнусу и расстрелянных в темных сырых подвалах, сотни умерщвленных, заключенных и сосланных епископов и священников, ограбленные и разрушенные храмы... И тихая Вятка старалась не отставать от изуверств, чинимых по всей России: дьякон Селивановский Николай раскулачен на основании постановления Санчурского РИКа; псаломщик Кулаков Иван лишился всего имущества за неуплату индивидуального налога; дьякон Тронин Александр лишен избирательных прав; Березина Мария, бывшая монашка, осуждена на десять лет; Боброва Ефросинья, проводившая антисоветскую агитацию религиозно-монархического направления, судебной коллегией по уголовным делам Кировского облсуда приговорена к расстрелу... Великая страна превратилась в голую пустыню с кровавыми реками и черными берегами - вождь всех народов, отец среди отцов наслаждался неистовой свистопляской. Закат был необычайно багровый, яркие блики его не грели - они холодили и тревожили. Казалось, где-то, быть может там, в преисподней, разожгли адское пламя, всполохи которого разметались по небу. Адское зарево... Кирилл долго ворочался в эту ночь. Он смыкал глаза, читая молитвы, но сон его витал где-то меж звезд, не желая опускаться на уставшие веки. Временами Кирилла сковывала липкая тревожная дрема. Он проваливался в холодную пустоту, летел в черную пропасть, и полы его атласной ризы, точно огромные крылья, поддерживали на лету, не давая провалиться в зияющие бездонное отверстие. Потом Кириллу привиделся сон: малыш, кричащий на руках, и он, молодой еще, окропляет святою водою пухлое тельце и произносит "верую во Единого Бога"... "Верую", - разносится по безмолвному храму. Младенец, перестав плакать, улыбается милой беззубой улыбкой. Кириллу подумалось, что видение это уже было когда-то, - и он вспомнил. Вспомнил начало своего пути, неспокойную ночь, сон с плачущим младенцем и первую свою службу. Как много воды утекло, какая длинная позади жизнь. Снега не было. Снег в Югославии почти диво, но бесноватый ветер колотил в окно, словно требовал, чтобы его немедленно впустили в тепло уютной кельи. На зимнем небе тревожно мерцали далекие звезды. Острая боль пронзила сердце Кирилла, ему показалось, что он слышит забытый голос: "Я так стосковалась по тебе, Костюшка". Кирилл поежился. Костюшка... отвык он от этого мирского имени. Давно он стал для всех отцом Кириллом, братом Кириллом, игуменом Кириллом. Господи, да что же это нашло на него?! Кирилл откинул одеяло и резко опустил на холодный пол босые ноги. "Проветрюсь пойду", - решил он. Было зябко. Могучая сосна стонала под порывами пронизывающего ветра, дующего с севера. Поземка из опавших листьев и серого песка кружила подле ног, обутых в стоптанные потертые боты. Там, на восточной стороне неба, особенно ярко мерцали две голубые звезды. "Не Шурочкин ли взгляд пытается согреть меня?", - подумал Кирилл. Он теперь нечасто вспоминал жену, с годами боль притупилась, но сегодня воспоминания вдруг нахлынули на него, и невыносимо защемило сердце. Пылающей щекой Кирилл прислонился к шершавому холодному пахнущему смолою стволу могучей сосны. Перед глазами ясно всплыла заснеженная Вятская деревенька, покосившийся неказистый домик, пшеничное поле, семинаристские будни, заливистый смех детей... Вот она, его мука. Кирилл понял, что мечте, которую он лелеял долгие годы, не суждено сбыться, что никогда уж не увидеть ему того, что так дорого сердцу, никогда не услышать заливистого смеха его милой Варюхи. Кирилл застонал. Бежать бы туда, к родному дому, птицею лететь, дочь прижать к груди, в глаза ей заглянуть, сказать: "Прости блудного отца своего!". Ветер крепчал. Кирилл вернулся в келью, достал из-за иконы зачитанное до дыр Варино письмо, повторил его наизусть, как молитву, и прошептал: "Я помолюсь за тебя, дочь. Все у тебя будет хорошо". Он упал на колени пред ликом великомученицы Варвары, закрестился часто и мелко, зашептал торопливо: - Господи, дай здоровья и счастья дочери моей, во всех делах и словах руководи ее мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай забыть, что все ниспослано Тобой. Господи, дай ей силу перенести утомления наступающего дня, руководи ее волею и научи молиться, надеяться, верить, любить, терпеть и прощать... Воздух в келье сделался раскаленным. Не в преисподнюю ли превратилось его отшельническое место? Кирилл расстегнул тугой ворот рубахи, отер рукавом выступившие на лбу капельки пота и, облизав сухие губы, вновь прошептал: - Терпеть и прощать... Порыв ветра распахнул оконную раму, надув белым парусом занавеси на окнах. Острая, невыносимая боль пронзила все его тело. У Кирилла не хватило сил встать, чтобы прикрыть окно. Он воздел слабеющие руки к святым, глядящим на него, как ему показалось, с укором, и из последних сил выдавил: - Терпеть и прощать... Простят ли меня те, - почти прохрипел Кирилл, - кому я доставил боль и страдания? - слова Кириллу давались с трудом, но он чувствовал, что это последнее, что у него осталось, а потому решил говорить и говорить, пока не окоченеют его члены и язык не перестанет повиноваться ему. - Простит ли Господь, которому я отдал всю свою жизнь, за великие и малые грехи мои? Во имя светлой памяти дедов я покинул любимую Русь. Я всегда поступал так, как велела мне совесть и лишь в одном корю себя - что дочь моя не со мной, что не смог я все эти годы помочь ей родительским словом и доброй улыбкой, что не качал своего внука, не трепал его озорные вихры. Этот грех мне не смыть и не искупить никогда! Сердце работало как-то странно: оно то громко стучало в груди, то вдруг часто-часто трепетало, как трепещет лист на холодном ветру, то вдруг замолкало, и Кириллу казалось, что это конец, то вдруг вновь равномерно отбивало свое еле слышное "тук-тук". Новый порыв ветра уронил с подоконника цветочный горшок, вдребезги разбив его и разбросав по полу землю. Кирилл прислушался к биению в груди и не услышал его. Он обвел взглядом келью, задержал взор на Варином фото, посмотрел через распахнутое окно на черные силуэты деревьев, на мерцающие звезды и вдруг явственно различил трепетный, до боли знакомый голос: - Костюшка, поди ко мне. Люблю... Помнишь, дождь и мы, и зеленая ветка... Ты держал меня за руку, а потом... Поцелуй меня, Костюшка, как тогда... Кирилл плотно сжал губы, потом открыл рот, чтобы ответить кому-то, видимому только ему, набрал полную грудь воздуха и... медленно-медленно осел на пол. Он в последний раз взглянул на лик великомученицы Варвары, улыбнулся виновато и закрыл глаза. Навсегда. Святые скорбно глядели из своего угла на неподвижного человека в черном одеянии. Раскачивались белые занавеси, стонали на ветру деревья - все было, как мгновения назад, лишь шепот Кирилла больше не нарушал тишину. Звезды постепенно угасли одна за другой, и ночь воедино слилась с зарождающимся утром, которое распластало в полнеба багряно-огненный восход. Его нашли несколько часов спустя. Монах, проходивший мимо игуменской кельи и заглянувший в нее, увидел на полу скрюченное тело игумена Кирилла. - Брат, - тихонько окликнул он, - брат. Не услышав ответа, монах подошел к Кириллу, нагнулся над ним и взял в свои ладони остывшие уже руки, сжимавшие старый пожелтевший листок: "Я плачу и пишу тебе в последний раз", - прыгали на листке неровные буквы. - Спи, брат, - перекрестился монах. - Единственное место, где мы обретаем душевный покой, там, - поднял он кверху печальные глаза. - Спи, брат Глава 15 "Со времени образования советских республик государства мира разбились на два лагеря: на лагерь социализма и на лагерь капитализма. В лагере капитализма мы имеем империалистические войны, национальную рознь, угнетение, колониальное рабство и шовинизм. В лагере Советов, в лагере социализма, мы имеем, наоборот, взаимное доверие, национальное равенство, мирное сожительство и братское сотрудничество народов..." И.В.Сталин. "Десятый Всероссийский съезд советов" Новый год начался непутево. Едва лишь стрелка дернулась в сторону тридцать восьмого, тотчас погасла "лампочка Ильича". Шумное застолье сначала затихло, потом раздался женский веселый визг и звон разбитого стекла. - Вот вам и с новым годом, - засмеялась Варвара. - Ну-ка, сын, запали свечку, - сказала в темноту женщина. - С новым годом, бабоньки! С новым годом, мужики! - громко закричала сидевшая рядом с Варварой соседка Галка Крикун, сполна старавшаяся оправдать свою фамилию. - Вот, мать твою, - хлопнул по столу кулаком изрядно подвыпивший Степан. - И сегодня настроение испортить надо! - Да, брось, отец, - веселилась Варя, - так даже новогоднее будет. - А-а, вот Костик уже и свечку несет. Не по годам широкоплечий сын, еле протиснувшись в дверной проем, ступил в комнату, где гуляло застолье, сжимая в крепкой ладони длинную белую свечу. Веселое рыжее пламя слабо осветило полную гостей комнату, роняя на стену уродливые тени. - С новым годом, с новым годом! - понеслось со всех сторон, забренчали сдвигаемые стаканы и застучали в полутьме ложки. С шумом отодвинув стул и одернув ладно сидящую на нем гимнастерку, над столом поднялся Галкин муж, Артемий Крикун, бывший красногвардейский командир, а ныне занимающий какую-то солидную должность, мужик-здоровяк, вечный балагур и бабник. Он давненько похаживал вокруг Варвары, сладостно щуря глаза при виде ладной плотной фигуры женщины, делая ей сальные намеки. Вот и сейчас, вставая во весь свой богатырский рост, он умышленно сначала оперся о круглое Варино колено, а потом крепко прижался к ее плечу. Варя неодобрительно глянула на Артемия и придвинулась ближе к хмельному Степану. - От ты, черт возьми, славненько как, - хохотнул Артемий, - в темноте, как говорится, не в обиде. - Ха-ха-ха, - загоготал он над своей остротой. - Так что, за новый год, за батьку Сталина пить будем! За Сталина только стоя! Да здравствует новый тридцать восьмой год, первый год третьей сталинской пятилетки! Ура! - и гости, двигая стульями, начали охотно подниматься, приговаривая "за Сталина надо, как же, святое дело". - Степка, а ты чего не встаешь? Я говорю, за Сталина только стоя пить надо, - грозно повторил Артемий. Степана словно резануло. Он снова хлопнул по столу и выкрикнул: - Чего ты, Артемий, бачишь? За Сталина говоришь? А вот кукиш с маслом, а не за Сталина, - Степан сделал из пальцев фигуру и потряс ею в воздухе. - Я что-то не понимаю, с какой такой стати пить за него? Я что-то не вижу светлых деньков. Да каких там светлых деньков... Просвета я не вижу! Ау-у, где он? - Перестань, Степан. Ты что, плохо живешь? - дернула мужа за штанину Варвара. - Одумайся, что говоришь. За столом зашикали и укоризненно закачали головами: - Ты бы поостерегся, Степа. -Не-ет, погодите, интересная пельмень получается, - Артемий перегнулся через Варвару к раскрасневшемуся то ли от жары, стоявшей в комнате, то ли от выпитого, Варвариному мужу. - Погодь, голубь сизый, я не понял тебя. Ты что, кровь в семнадцатом не проливал? У тебя что, в свое время белая сволочь родственничков не порешила? Али ты при Николашке мед ложками хлебал?А-а? Голубь сизый, объясни мне, дураку плешивому, - взъерошил Артемий свою черную, слегка с проседью шевелюру и снова загоготал, но теперь уже каким-то угрожающим смехом. Степан налил себе до краев, выпил с придыханием, закашлялся и закричал, брызгая слюной: -А ты что, сейчас медом объедаешься? Да я, если хочешь знать, да я..., - и замолчал, вяло махнув рукой. Лампочка неуверенно замигала, вспыхнув неярким мерцающим светом. - О-о, да будет свет! - весело оживились гости, радуясь возможности прервать неприятный спор. - Бросьте вы собачиться, Новый год, Степан, праздник! Степан сделался совсем пьяным. Он что-то бормотал под нос, бил себя по колену, мотал головой и время от времени грозил кому-то пальцем. - Пойдем-ка спать, отец, - поднял за подмышки Степана Костя, - совсем ты скис, батя. Сын увел отца в соседнюю комнату и, сдернув с него штаны и расстегнув ворот рубахи, уложил на кровать. - А про Сталина ты зря, батя. Сталин - мужик стоящий, - склонился парнишка над спящим уже отцом. Варвара вышла на веранду и прислонилась лбом к подернутому от морозца вычурным рисунком окну. Тотчас, от прикосновения теплого, рисунок потемнел, и корявые разводы обезобразили его замысловатые узоры. Степан беспокоил и раздражал Варвару. Злило даже не то вечное его недовольство жизнью, ее пугало, что последнее время он стал частенько приходить с работы под изрядным хмельком. На следующий день Степан, правда, клялся и божился, что больше в рот не возьмет хмельного, но наступал новый вечер, и все повторялось сначала. Нет, скандалить он не скандалил, но что-то угнетало его, и вечерами напролет он сидел у стола, уронив на заскорузлые, черные от работы руки голову и молчал тягостным своим молчанием. Иногда Варваре казалось, что она сама повинна в том, что Степан так сильно изменился. Первые их годы совместной жизни, голодные и страшные, как, впрочем, и у всех, хотя и сопровождались периодическими стычками, по большей части со стороны Варвары, можно все же было назвать счастливыми и полными любви. Долгое время Варвару угнетало чувство незатухающей вины перед теми, кого она предала, как ей казалось, в самое трудное время, но постепенно она свыклась с этим чувством и перестала срывать на Степане свое недовольство. Новый срыв произошел, когда соседка по секрету шепнула ей, что приходил человек в штатском, в широкополой шляпе, выспрашивал и выпытывал все о Варваре, Степане, интересовался, часто ли они получают письма из-за границы, о чем им пишут, и сам аккуратно записывал все в толстенный блокнот. Потом, на прощание, сунув в карман соседке липкую карамельку, попросил рассказывать ему все о Варе и ее семье. "Надо быть покладистыми, уважать Советскую власть, и тогда неприятностей ждать будет неоткуда. И семья будет цела", - сказал он уже на пороге и подмигнул двусмысленно. Варя проплакала тогда ночь напролет. Ей рисовалось, как человек в штатском врывается в дом и, заломив Степану и сыну руки за спину, уводит их в черный дверной проем. Наутро Варвара торопливо, обливаясь слезами, нацарапала отцу письмо, в котором просила больше ей не писать. С этого момента она окончательно потеряла покой. Ночами, не сомкнув глаз, Варя без конца думала о своем несмываемом грехе - отказе от самого дорогого человека, человека, который дал ей жизнь и взрастил ее. Ворочаясь с боку на бок, Варвара прокручивала мысленно всю свою жизнь, вспоминала, как тогда, июльским заплаканным днем двадцать первого года, она, совсем еще юная девчонка, встретив смешного белобрысого и лопоухого солдата, по уши влюбилась в него. Вспоминала их жаркую и в то же время полную горечи ночь, после которой Варя решила не уезжать с родными из России. Она очень сильно любила Степана. Почему же теперь холод снедает изнутри ее душу? Неужели никогда не сможет замолить она своего греха, и он, этот грех, будет терзать ее всю жизнь? А ведь, в сущности-то, Степан страдает несправедливо от ее постоянных упреков и недомолвок. Тогда, четырнадцать с лишним лет назад, не он увел ее от отца, она сама пришла к нему... Умом Варвара все понимала, но сердце, не переставая, жгла обида. Плача по ночам в горячую от мыслей подушку, Варя чувствовала рядом ровное дыхание мужа и ее злило, что Степан может спать спокойно, в то время, как ее мучают бесконечные думы. Бывало, Степан просыпался от всхлипываний жены, крепче прижимался к ней своим молодым еще телом, обнимал за мягкую талию, искал ее губы, пытаясь приласкать и утешить, но тем самым еще более злил Варвару, и она ворчала недовольно, что мысли у мужиков только об одном. "Пожалуй, я не права, - потерла Варвара озябший лоб и отпрянула от окна. - Незаслуженно я извожу Степана. Он и пить-то, наверное, поэтому начал". Позади скрипнула дверь. Тяжелые шаги приблизились к женщине, и теплые руки опустились на Варины плечи. "Пожалуй, я не права", - подумала Варвара и прижалась к крепкому мужскому телу. - Милая моя, наконец-то дождался я этого часа. Варя отпрянула, - позади стоял взволнованный Артемий. - Ты что, сдурел, - вспыхнула женщина. - Я думала, Степан проснулся. А ну, как Галке сейчас скажу, что ты руки распускаешь, - оглаживая волосы, нервно проговорила Варвара. - Ты что, Варюшка. Зачем же Галке? Мы с тобой сами полюбовно обо всем договоримся. Вон как прильнула-то ко мне. Я ведь чувствую, истосковалась ты по мужику. А я мужик ладный. Давно к тебе приглядываюсь, уж больно ты люба мне. Ну, иди ко мне, милая ты моя, - снова протянул Артемий к Варваре руки, сверкая своими черными глазами. - Кобель ты, а не мужик, - с силой оттолкнула Артемия Варя. - А Галке я точно скажу, - бросила она ему в лицо и быстро шмыгнула в комнату. - Ну, погоди, краля, попрыгаете вы у меня, - прошипел Артемий и шагнул следом за Варварой. - Вот я вам и хозяйку привел, - как ни в чем не бывало, широко улыбаясь, пробасил бывший красный командир, весело глядя на раскрасневшихся гостей. Глава 16 Степан с трудом оторвал от подушки голову: - Сынок, - слабо позвал он, - сынок, водички бы мне. Сын принес огромную кружку квасу и протянул отцу: - С добрым утром, батя. Хорош же ты был вчера. - Да-а, встретил новый год... Не подрасчитал я что-то. Черт, голова как гудит. Хорошо, что смена у меня вторая, - плох я совсем. Мать где? - На работе. Сегодня у них в столовой высокое начальство какое-то будет. Директриса сказала - пораньше придти надо, - присел на краешек кровати Костя. - Мать-то ругалась, небось, на меня? - спросил Степан, растирая виски. - Да нет... Батя, - сын опустил голову, - я спросить тебя хочу. Ты зачем вчера Иосифа Виссарионыча ругал? Разве это хорошо? Степан поднял на сына выцветшие голубые глаза и удивленно уставился на него. - Разве это хорошо? - упрямо повторил Костя. - Мал ты еще, сынок, - вздохнул Степан. - Не время нам с тобой о политике толковать, подрасти сперва. - Я и так подрос. Я знать хочу, батя. Я ведь вижу все. Почему многие Сталина готовы на руках носить, а ты... Он же наш вождь, батя, мы жизнью ему теперешней обязаны, - Костя с вызовом посмотрел на отца и упрямо тряхнул русыми кудрями. - Я ведь знаю, ты в революцию красноармейцем был, мне мать рассказывала, значит, ты за Ленина воевал, за Сталина, значит. Степан улыбнулся и потрепал сына по щеке: - Придет время, и ты все поймешь, сын, - устало сказал он. - Погоди, может, мы с тобой еще и потолкуем. А пока ступай, уж больно плохо мне. Вздремну, пока время до смены есть. Степан отвернулся к стене и сомкнул тяжелые веки. "Ишь, сын-то вырос, оказывается, - удивился он. - Давай, мол, говори мне о Сталине и все тут. "Он же вождь наш, - передразнил мысленно Степан сына. - Вождь, как вошь - ерепенится, да кусается, а толку от этого, что от козла молока. Во-ождь! А что хорошего я могу сказать об этом вожде? Вот, к примеру, Артемия взять. Стоящий мужик. Уж он-то точно знает, как жить по-правильному и что такое Иосиф Сталин. Как он вчера взбеленился на меня, когда я кукиш показал". Степан запутался окончательно. В себе, в Варваре, в жизни вообще. Он помнил себя солдатиком в драной шинельке, наивным, глупым, но горячо верящим в какие-то светлые идеалы, ради которых шел с винтовкой наперевес и стрелял в тех, кто, как ему тогда казалось, был куском отжившего, жестокого прошлого. Он понимал, что первые годы должны быть трудными, - без этого никак. Но сколько уже лет прошло, а светлого будущего, о котором мечтали, не наступило до сих пор. Так Степану казалось. Странные вещи творились в государстве. Люди были похожи на мышей. С одной стороны все, вроде, шло прекрасно: люди-мыши жили одной большой дружной стаей, копошились во благо других, заботились о ближнем, но, с наступлением сумерек, разбегались по своим норам и затихали там, боясь шелохнуться и дрожа за свою шкуру, на которую шла охота извне. Охота страшная, не на жизнь, а на смерть. И попробуй пискнуть погромче, и не дай бог, если писк твой будет на полутон выше, или, хуже того, не понравится стае, тогда - конец: тот, кто во главе стаи, разорвет, выпьет всю кровь и места сырого не оставит. Смешно сказать, говорят, что промышленность Советского Союза заняла первое место в Европе и второе в мире. Что сельское хозяйство - самое крупное и самое механизированное во всем мире; говорят, что в нынешнем году под предводительством вождя, учителя и друга Иосифа Сталина народы СССР добьются новых, невиданных еще побед во славу могущества своей родины. А почему нигде не говорится о том, что кругом беспросветное пьянство, обман и, что самое страшное, поголовное истребление народа, который трудится именно "во славу могущества своей родины". Шушукаться по углам было не в натуре Степана. Он привык, еще с тех самых горячих молодых своих лет, резать напрямик правду-матку. Теперь же получается так, что вся борьба за честность и справедливость - коту под хвост. Получается, что теперь он, Степан, должен сидеть в уголке и ворчать в кулачок. За что же тогда убивали в кровавом семнадцатом? "Мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем...". И кем стали мы? Трусливым стадом, преданно глядящим в глаза кривде?", - мучался вопросом Степан. Но больше всего терзался он натянутыми отношениями с Варюхой. Его чувство к ней с годами не утихло, напротив, стало более крепким, но что-то сломалось в их жизни, чего-то не понимал Степан в своей жене. Временами она была как тогда, много-много лет назад, ласковая, нежная, заботливая, с веселыми ямочками на щеках, а временами замыкалась, уходила в какой-то только ей ведомый мир, неделями молчала, отворачивалась ночами... Но он же мужик, нормальный крепкий мужик, которому любо доброе слово и сладкое прикосновение. Он и пить-то последнее время начал от безысходности, от того, что стал крепко сомневаться в себе - для чего он живет, и кому он нужен в этой жизни. Степан отвернулся к стене, пытаясь уснуть. В голове стучало... "Бабу, что ли, какую найти?" - неожиданно выплыла мысль. "Дурак, дурак, - тут же ополчился сам на себя Степан, - разве найду я лучше моей Варюхи?! Жена Богом дадена. Это только Артемий может за юбками волочиться". Снег валил липкими хлопьями и, касаясь земли, тут же смешивался с талой водой. Орудуя деревянной лопатой, Артемий пытался чистить двор, но снег был настолько густ, что, казалось, он льется, как молоко из кринки. Ветер раскачивал прикрепленный к заборному столбу керосиновый фонарь, в тусклом свете которого плясали в неистовой пляске снежные мохнатые комья. Этот звук шагов он узнал бы из тысячи. Артемий представил как стройные ножки семенят по дощатому тротуару и сердце его бешено заколотилось. Отбросив в сторону лопату и наскоро застегнув полы старенького сюртука, Артемий кинулся к калитке и торопливо пихнул ее ногой. Покачивая тугими ладными бедрами, Варвара спешила домой. "До-мой, ско-рей", - стучали по скользкому тротуару ее каблуки, и звук их терялся в густой зимней тьме. Какое-то неясное тревожное чувство подгоняло женщину, скорее хотелось в домашнее тепло, пахнущее мятным чаем, хотелось юркнуть под одеяло и трепетно дожидаться с ночной смены Степана. Она решила - этот год будет новым годом их совместной жизни. "Мы не стары еще, - думала Варвара, - еще не поздно начать все сначала. У нас обязательно все будет хорошо, хорошо, как в далекой юности". Ветер бесновался, бросая в лицо комья мокрого снега, и Варе вновь припомнилась длинная их первая со Степаном ночь, почти такая же ветреная, как сейчас, тревожная, горькая и сладостная одновременно. Топот чьих-то тяжелых ног испугал Варвару и заставил прибавить шаг. - Варвара Константиновна! Варвара..., - услышала она за спиной дрожащий голос Артемия. - Ну, напугал, окаянный, - замахнулась женщина на Артемия авоськой, из которой выглядывала подгорелая буханка черного хлеба. - Погодь, Варвара, - схватил он ее за руку, - погодь, не уходи, поговорить надо. - А чего нам с тобой разговаривать, поговорили уже, хватит, - попыталась вырваться она из цепких мужских рук, с отвращением припоминая недавний их разговор. - Не дергайся, все равно ведь не пущу, - притянул Артемий к себе испуганную женщину, дохнув в лицо едким перегаром. - Давно я ждал этого момента, когда вот так, один на один, - горячо заговорил он. - Я все выжидал, вот пройдет она мимо моего дома, вот постучит тихонько в калитку и шепнет: " Я знаю, как ты страдаешь, возьми меня, я твоя...". - Чего ты мелешь?- оборвала Варвара. - Чего мелешь? Ты не заболел случаем? О каких страданиях говоришь?- с силой выдернула она руку. - Стра-адаешь! Как бабу увидишь, так страдания покою тебе не дают. Весь город знает о твоих страданиях! - Погодь, говорю! - гаркнул на нее Артемий. - А ты на меня не кричи, я тебе не жена, у меня свой мужик есть, - зло сверкнула Варвара глазами. - Ладно, - переменил тон Артемий, - ладно, Варюшка, как скажешь, так и будет. Только выслушай, прошу тебя. Он вдруг, не замечая слякоти, бросился на колени, обхватил Варины ноги крепкими своими ручищами и жадно стал целовать полы ее плюшевого пальтеца. - Я ведь давно сохну по тебе, давно выискиваю встречи, чтобы сказать, что ночей не могу спать, что думы мои только о тебе одной. Другие бабы что, так это, баловство одно. А вот ты... Да они все тебе в подметки не годятся. Погодь, помолчи, - вскочил он с колен и закрыл пытавшейся что-то сказать Варваре ладонью рот. - Ну что тебе Степан? Вижу ведь, не клеится у вас... А я Галку свою брошу, все брошу ради тебя, только будь моей. Мы с тобой ладно заживем, мы еще и детей нарожать успеем. - Да перестань ты ерунду городить и пусти меня, а то кричать буду, - взмолилась Варвара. - Пусти, я ведь правда закричу... - Не закричишь ты, не закричишь. Ты и сама не прочь от Степана сбежать, да только гордость твоя тебе об этом сказать не позволяет, - Артемий прижал Варвару к забору и начал яростно расстегивать пуговицы на ее пальто, начал страстно целовать ее мокрое то ли от снега, то ли от слез лицо. - Варюха, Варюха, - в безумстве забормотал он и закрыл Варин рот своими сырыми жадными губами. - Ах, ты, чертовка, - вдруг отпрянул Артемий, почувствовав на лице нестерпимую боль от женских ногтей, впившихся в щетинистую щеку. - Кобель окаянный, чтоб ты сдох, - задохнулась от слез женщина. Она сумела увернуться из его рук и обрушила со всей силой на голову обидчика авоську с тяжелой буханкой хлеба. Она колотила ею изо всех сил до тех пор, пока буханка не рассыпалась, не превратилась в крошки, которые прилипли к смоляным волосам опешившего Артемия. - Да что же это такое? - рыдала она. - Погоди, я найду на тебя управу! Варвара вновь с силой вцепилась ногтями в лицо не ожидавшего такого натиска, Артемия. - Ах ты..., - опомнился он вдруг. - Ах ты... стерва. Чтоб ты сдох, говоришь? Что же ты сделала, а? - приложил он руку к окровавленной исцарапанной щеке. - Я перед ней на колени... Ни перед кем никогда на колени не становился, а она... Ах ты..., - Артемий задыхался от гнева. Лицо его побагровело, он замахнулся, собираясь ударить Варвару, но вдруг, передумав, процедил сквозь зубы: - Вы еще поплачете у меня! Слово даю, на коленях ползать будете, ноги целовать... Скажи-ка, Варюшка, хлебушек-то откуда у тебя, а? Магазины, кажись, закрыты, время позднее. А-а? - елейным голосом пропел Артемий. - Не переживай, не краденый хлебушек. А на коленях я тоже никогда ни перед кем не стояла и стоять не собираюсь. Гад ты, Артемий, сколько лет живу с тобой на одной улице, а никогда не подозревала, что ты такой гад, - мгновение Варвара глядела в наглые глаза, которые свербили ее высокомерным взглядом, и, набрав в грудь воздуха, плюнула Артемию прямо в лицо. - Гад, - снова с ненавистью выдавила она и быстро-быстро, не оглядываясь, побежала в сторону дома. Глава 17 "До конца выкорчуем врагов... Сталин учит нас распознавать ходы и выходы врагов народа, разоблачать и громить врагов. В 1937 году наша партия нанесла сокрушительный удар врагам всех мастей". А. А. Жданов Ночь выдалась вьюжная, тревожная. Даже собаки, которые злобно грызутся впотьмах, попрятались в подворотни, лишь изредка подвывая в тон заунывной ветреной песне. В доме Артемия не спали. Вернее, Галка давно досматривала десятый сон, сам же хозяин с дружками сидел в маленькой тесной жаркой кухоньке за бутылкой ядреного магарыча. Нейдет сон в алчущие души, и ночь не дает покоя... - Я говорю ей: "Ты меня попомнишь еще, ты у меня еще в ногах ползать будешь!". А она: "Я ни перед кем на колени не становилась!", - пьяно передразнил Артемий Варвару и с силой рванул на груди рубаху. - Мне, мужики, помощь ваша нужна. Вы своего командира одного оставлять не должны, как когда-то и я вас в обиду не давал. - Пощупать бы мне ее, местечко слабенькое найти. Артемий грязно выругался, плеснул себе в стакан и сурово поглядел из- под лохматых бровей на своих подельников. - Ты, Артемий, за нас не переживай, ты гутарь, чегось сделать треба, - лебезяще заглянул в глаза хозяину щуплый на вид мужичишка. - Мужик-то ейный хто? Могет быть сначал его, того самого, пощупать? - Погодь, Митяй, - оборвал мужичишку здоровяк, под вид Артемия. - Могет и щупать не стоит, могет сразу - того... А-а?...- провел он ладонью по горлу. - Не-ет, Киря, - протянул, ухмыляясь, Артемий, - пощупать надо. Я все ее нутро наизнанку вывернуть хочу. Она что думает, со мной шутки шутить можно? Она думает, я забыл, как отбивные из толстосумов в семнадцатом делал? Не таких ломал, - криво усмехнулся он. - Они у меня все вот тут будут, - сжал он волосатый кулак и поднес к своим пьяным мутным глазам. - Тогда вот как сделаем, - отхлебнул из стакана Митяй, - я беру на себя их щенка, ты, Киря, мужиком ейным займись, а... - - Верно мыслишь, Митька, - не дал договорить мужичишке Артемий, - а я ее, стерву, по перышкам разберу. Вдрызь пьяные мужики долго сидели еще на кухне, их разговоры переросли в дикие вопли, которые разбудили Галку. Она поднялась с кровати, и, как была в коротенькой полинялой рубашке, сердито распахнула дверь в кухню: - Вы что, мужики, очумели совсем... - сонно заборматала она. - Скоро светать будет, а вы умолку не знаете. Галка взяла со стола бутылку, перевернула ее и вылила остатки прямо на пол. - О-о, горр-ряча-ая баба, - еле выговорил Киря, - и ухватил Галку за мягкое место. - Ты меня не лапай, - замахнулась на него та, - у меня свой лапальшик имеется. Артемий разодрал глаза ближе к полудню. Натянув кожанку, надраенные скрипучие сапоги, пошарив в буфете и не найдя там остатков вчерашнего пиршества, он, закурив цигарку, стремглав вышел из дому. План его созрел мгновенно. Еще тогда, когда Варвара крошила о голову Артемия буханку, внутри зародился страшный эмбрион мести, и пока он не обговорил со своими собутыльниками все подетально, эмбрион, переросший в нечто ужасное, не давал ему спокойно жить. Единственное "но" тормозило действия. В Харьков Артемий приехал в тридцать третьем. Поселился он по соседству с Варварой и Степаном в крепком основательном доме местного дьячка, который, незадолго до приезда Артемия, внезапно исчез куда-то вместе с семьей и больше его никто никогда не видел. Дела да делишки не позволяли Артемию по началу заняться соседским семейством и полюбопытствовать, кто такие, что да зачем, как он и делал обычно, по долгу своей службы. А потом вдруг это, невесть откуда взявшееся чувство, черт бы его побрал. Будто баб в округе не было! Да любая, какую б он ни поманил, бросится ему на шею и рада будет, что ее осчастливил такой мужик. А вот Варвара оказалась гордой. И гордость та не давала Артемию покоя. Он удивлялся себе - на кой черт сдалась ему эта бабенка? Но, видно, правду люди говорят - сердцу не прикажешь. И чем больше Артемий сох по Варваре, тем больше срывал злость на своей Галке изводя ее побоями и проклятиями, тем чаще менял баб и одаривал потаскушек дешевой помадой и липкими конфетками, устраивая с ними отвратительные, грязные оргии. Сегодня час пробил. Артемий устал изводить себя воображаемыми сценами, и эта встреча в темном переулке, и раскрошенная буханка хлеба отрезвили его, заставив действовать. Любовь быстро угасла, оставив место одной лишь яростной слепой ненависти. Артемий решил раз и навсегда ликвидировать все мешавшие "но". Он дал дружкам неделю для выяснения, есть ли темные пятна у его разлюбезных соседей. Насчет Варвары беспокоиться особо не пришлось, навести справки не составило большого труда, а то, что она дочка священника, эмигрировавшего в двадцать первом за пределы России, и удивило и обрадовало его - компромат был почти готов, то есть в случае чего, никаких претензий ни к кому предъявлять не будут: врагам народа дорога уготована прямиком в ад. Со Степаном оказалось сложнее. В семнадцатом этот белобрысый долговязый мужик отлично проявил себя, рубя беляков, как грибы на лужайке. Но, опять же, как посмотреть: в семнадцатом щелкал белую сволочь, а в двадцать первом обрюхатил поповскую дочку. Так что, была бы голова, а пуля всегда найдется. Кто сказал, что ночью рождаются светлые мысли? Ночь порождает тьму. Непроницаемую, липкую, холодную... С мужиками Артеми