м? На рубежах всех уровней, на стыках наук причинно-следственная связь оказывается всякий раз недоступной нам. И физик и химик могут отлично представлять себе строение атомов кислорода и водорода. Могут представлять себе, каким образом два атома водорода и один кислорода, соединяясь между собой, образуют молекулу воды. Но ни физика, ни химия никогда не ответят, почему совокупность этих молекул дает нам воду - жидкость голубоватого цвета с плотностью грамм на кубический сантиметр, испаряющуюся при ста градусах Цельсия. При том, что и физику, и химику будет совершенно очевидно наличие причинно-следственной связи между строением молекулы и свойствами вещества, ибо достаточно как угодно нарушить это строение, чтобы нарушились и оные свойства; ни один из них никогда не сможет проследить эту связь. Почему? Да потому что так устроена материя. И мы заходим в тупик. Мы встает перед аксиомами - перед тем, что познанию человеческому недоступно. Мы можем зайти в этот тупик после первого же вопроса, можем после второго, если вслед за Ньютоном спросим себя, а почему все тела притягиваются? Можем после сотого. Но мы неизбежно заходим в него. И всякий раз материя аккуратно тычет нас мордочкой в Тайну. А мы стараемся отвернуть мордочку. Поймите, Глеб, мы отнюдь не можем, дойдя до этих аксиом, "верить", как предложили вы, в то, что вопроса "почему" далее не существует. Вопрос этот продолжает существовать, но вот ответа на него в нашем человеческом разуме действительно не существует. В математике, как науке, расширяющейся от аксиом, научное открытие - лишь новая комбинация их. В естественных науках, как науках, сужающихся к аксиомам, научное открытие - лишь новый способ наблюдения за материей (за исключением открытий, систематизирующих предыдущие знания). Каждое более глубокое наблюдение, как бы становится на время заместителем неизвестной пока аксиомы, но еще более глубокое наблюдение заново перелопачивает всю науку. Однако тогда, когда каждая из наук придет к своим аксиомам, то мы вынуждены будем признать, что мы не видим вокруг себя ничего, кроме комбинации этих аксиом. Следовательно, мы не видим вокруг себя ничего, что понимаем. Следовательно, все, что мы видим вокруг себя, мы не понимаем. И понять не способны в принципе. Знаете, мне кажется иногда, что фразу о безграничности человеческого познания мог произнести лишь натурально слепой человек - человек, ни разу не видевший над собой звездного неба. Ведь, собственно говоря, к тому же заключению можно прийти гораздо более простым и естественным для человека путем. Чтобы за полминуты опровергнуть глубокомысленный вывод бородатых классиков о том, что нет для человека непознаваемого, а есть лишь непознанное, достаточно однажды взглянуть на звездное небо, и спросить себя о том, что такое бесконечность. И ответить единственно возможным для человека образом. Бесконечность - это свойство материи. То есть не ответить ничего. Но этот самый вывод - вывод о том, что человеческий разум есть наивысшее свойство материи - был той подменой "атомов" в "хромосомном коде" логики, который в конечном итоге и привел человечество к тяжелейшему уродству, свидетелями коего мы с вами являемся. "Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его". Глядя на то, как от движения нашей руки в темной комнате зажигается свет или начинает разговаривать деревянный ящик, наша домашняя кошка не может, разумеется, удивиться и заключить, что мы представляем из себя иной уровень материи, чем она. Ей просто нечем ни удивляться, ни заключать - поэтому она принимает это как должное - как объективную реальность, данную ей в ощущениях, и продолжает полагать себя главной в квартире. Но нам, которым есть, чем удивляться и заключать, как возможно считать себя венцом материального мира? Само словосочетание Высший Разум, строго говоря, не вполне удовлетворительно. Как человеческий разум - это не высший инстинкт, также и Высший Разум - не разум, безусловно, а нечто качественно иное. Но подходящего слова не существует в нашем языке, и нам остается пользоваться тем, что есть. Так вот Высший Разум - это качественно высший нас уровень материи. Так же, как "думающая" кошка высшим инстинктом назвала бы то, что зажигает свет в комнате, так же и мы Высшим Разумом обязаны назвать То, что читает наш химический код в хромосомах и по последовательности расположения атомов создает человека. То, что путем замысловатой цепочки мутаций вставляет глаза слепому моллюску. То, почему атомы похожи на звездные системы, а не на пироги с капустой. То, почему две параллельные прямые не пересекутся никогда и нигде, покуда существует материя и евклидово пространство, как ее непреложное свойство; хотя бы и пересеклись они в беспокойной фантазии Лобачевского. Высший Разум - это тот вопрос "почему", на который никогда не даст ответа ни биология, ни химия, ни физика, ни математика. Высший Разум - это самое главное и самое первое в материи - это, проще говоря, сама материя - то, что дано нам видеть, но не дано понимать. Для меня очевидно, впрочем, что мы находимся сейчас на высшем для нас уровне материи. Но если бы взялись мы представить себе во вселенной, как выразились вы, "женский организм", то следующим уровнем для него был бы доступ к основополагающим свойствам материи - к тому, перед чем неизбежно останавливаемся мы теперь. Этот "организм" ушел бы к Высшему Разуму. Но мы с вами уйдем к Высшему Духу. глава 41. ДУХ - Однако вот вопрос, Глеб: если наш разум - материя, то где же искать дух? И как возможно разумом - свойством материи - отыскать нематериальное? Ну, скажем, где искать - более или менее еще понятно - в человеке. А вот как искать? Материю нам не дано понимать, но дано видеть. Дух нам не дано ни видеть, ни понимать. Произнося еще даже не "Высший Дух" - но и просто "дух" - одновременно с выходом за пределы материи, мы выходим и за пределы разума. Ни одного философа не приводили и не приведут никогда к успеху поиски в разуме духа. Искать дух в мозгу человека, в разуме его, как функции этого мозга - все равно, что искать Бога на облаках. Ибо дух - не есть разум, и познается не разумом. Очевидно, что в разуме и разумом мы можем найти лишь последствия наличия в нас духа. И в этих поисках нам очень поможет знание основного свойства всего материального - причинности, о которой мы упоминали уже. В материи нет и не может быть ничего беспричинного, кроме аксиом, от которых расходятся в разные стороны цепочки причинно-следственных связей. В материи все взаимообусловлено. Находясь в пределах материи, наш разум также скован нерушимой цепью причин и следствий. Все внутри нас, все снаружи нас, все, что мы видим, слышим, делаем, говорим - все имеет причину. Мы - свойство материи, и поэтому мы несвободны. Вы помните, как писал об этом Толстой? Я хочу проверить, что я свободен, что в любой момент я могу без всякой причины поднять руку. Я поднимаю руку, и что же оказывается? Оказывается, я поднял руку, потому что хотел проверить, что я могу поднять ее без причины. Толстой разбирался в пропорциях свободы и необходимости в человеческой истории. Мы же можем и дальше продолжить его эксперимент. Мы вправе спросить себя: но, может быть, само желание проверить это - свободно, беспричинно? Нет - мы хотим проверить это потому, что хотим уяснить себе наше место в истории и вообще в мире. А это-то для чего нам нужно? Для того, чтобы удовлетворить нашу потребность в знаниях. Да откуда же в нас эта потребность? Может быть она-то и беспричинна, свойственна нам как духу? Вовсе нет. Мы вынуждены постоянно совершенствовать наш разум с развитием общества. Почему же развивается наше общество? Потому что развиваются производительные силы. Почему? Потому что человеку постоянно хочется лучше есть, комфортнее жить? Почему? Потому что человек существо биологическое - ему нужно есть, пить и экономить энергию организма. Почему? Потому что в организме его происходит обмен веществ, и вещества эти должны восполняться. И вот, пройдя через биологию, мы уже в химии. А можем спуститься и в физику. Так незримыми цепочками причин и следствий все, что происходит в нашем разуме, все поведение наше, которое самим нам представляется иногда ничем не обусловленным, каждый наш шаг, жест, слово - связано с материальным миром - восходит от аксиом его. Это, может быть, непросто представить себе, но мы никогда ничего не делаем и никогда ни о чем не думаем без причины. Если бы человеческий разум был дух, психологии, как науки, не могло бы существовать - ей нечего было б изучать в нем. Однако она существует и даже развивается довольно успешно - изучает причинно-следственные связи человеческого разума. И все проявления этого разума совершенно четко выстраивает в систему поведения человека - в систему этих самых причин и следствий. В эту систему четвертый уровень живой материи - человеческий разум - включается через набор своих собственных аксиом - потребностей. И так же, как биология не способна ответить - почему такая-та комбинация химических веществ дает нам жизнь, а такая-то биологическая необходимость - дает нам инстинкт; так же и психология не способна ответить, почему тот или иной инстинкт нашего биологического естества вызывает в нашем разуме потребность - осознание этого инстинкта и способность подчинять его разуму. Но так же, как биология не может сомневаться в том, что все проявления жизни связаны так или иначе с определенными химическими процессами, а любой инстинкт имеет в своем основании биологическую необходимость; так же и психология не может сомневаться, что та или иная потребность нашего разума связана с тем или иным инстинктом нашего биологического естества. Где бы ни родилась и не воспитывалась ваша домашняя кошка, запах мяса будет всегда привлекать ее, если только она не объелась - потому что это врожденный ее инстинкт. Однако, если кошку эту с рождения изолировать от других кошек и самому не играть с ней ни в какие игры, увидев мышь, она представления не будет иметь, что полагается ей с ней делать. Потому что охота - это ее социальный инстинкт. Если этой кошке вы будете регулярно показывать банку тушенки, а потом кормить ее из этой банки, то вскоре, едва завидев банку, она станет вожделенно мяукать - и это будет уже ее индивидуальный инстинкт. Точно так же все наши потребности - все аксиомы нашего разума - психология разделяет на потребности биологические - приобретенные нами в процессе эволюции жизни; потребности социальные - приобретенные в ходе человеческой истории; и потребности индивидуальные - приобретенные в ходе конкретной жизни. Вот теперь уже, наверное, будет понятно, что, дабы найти нам в человеке дух, нам необходимо найти в его разуме потребность, не обусловленную ни эволюцией, ни историей, ни нашей собственной жизнью. Дабы найти в нашем материальном мире дух, нам надо найти в нем нечто беспричинное. - Но ведь это очевидно! - воскликнул Глеб. - Это наша потребность делать добро! Потребность отказать себе в своей потребности ради потребности другого. - Ничего похожего, Глеб, - покачал головою Гвоздев. - Разве кошка не делает добро своим котятам? Не отказывает себе в иных инстинктах, подчиняясь более сильному? - Но здесь же совсем другое! - Что - другое? - Мы можем делать добро незнакомым людям. - Что, все можем? - Не все, но... - То-то, что но. По-вашему, выходит, что не во всех нас есть дух? - Не все осознают просто, - уже не очень уверенно пробормотал Глеб. - Надо осознать это... - Разумеется, надо. Потому что нами руководят не инстинкты, а разум. А потребность делать добро - совершенно разумная, а, значит, материальная потребность. - И где же ее причина? Вы же говорили - нужна причина. - Она есть, Глеб. Осознанная, либо несознаваемая - она есть, и совершенно очевидна. Уж нам-то с вами лучше других видно, как достаточно убрать ее - и потребность эта исчезает. - Это вера, Иван Сергеевич, - сообразил Глеб. - Безусловно, Глеб, это вера. - Но тогда, значит, вера наша беспричинна. Вы же не ответите, почему мы верим. Гвоздев усмехнулся. - Вы не находите, Глеб, что вы пришли к абсурду? Духом вы хотите наделить только верующих людей. И при этом хотите доказать наличие в нас духа нашей же верой в него. Причина эта есть, Глеб, и я отвечу вам, почему мы верим; почему верит каждый верующий человек, сознаваясь, или не сознаваясь себе в этом. Я только боюсь немного обидеть вас этой причиной. - В чем же она? - С позиций психологии мышления, вера в дух во все времена поддерживалась всего одним из четырнадцати простых категорических силлогизмов и всего одной мотивированной потребностью человека. "Чудо - это то, чего не может случиться с материей. Тем не менее чудо случается. Следовательно, есть не только материя." Это силлогизм, Глеб, но второй посыл его сегодня оказался ложным. "Я хочу жить после смерти. Если я только материя, я не буду жить после смерти. Следовательно, я не только материя." Это мотивированная потребность. Но далеко не всякого способна привести она к вере? Потому что разум наш ясно различает здесь подмену силлогизма алогизмом. Логический вывод из этих двух посылов был бы: "Я хочу быть не только материей." Кстати, вы помните, Глеб, как Левин в "Анне Карениной", подобно вам, нашел для себя доказательство духа в добре, живущим якобы с рождения в сердце каждого человека. Но в то время еще не существовало психологии как науки. И Левин вслед за Львом Толстым ошибался. Сейчас нам легко проследить ту логическую ошибку, тем более что прошедшие шестьдесят лет - все как бы нарочно были одним гигантским экспериментом, проверяющим это умозаключение. Ошибка заключалась в том, что причина и следствие поменялись местами. Не надо быть психологом, чтобы из мотивированной потребности в бессмертии вывести потребность в добре, как единственном способе "сговориться" с Богом и достигнуть бессмертия. То есть не добро в сердце человеческом доказывает нам бытие Божие, а напротив - признание необходимости бытия Божьего единственным средством достижения своей потребности приводит человека к необходимости делать добро. Я боюсь, не вспомню сейчас дословно, как говорил Левин о возникновении в себе доброты, но суть была та, что в детстве ему сказали, а он якобы радостно поверил. Здесь главное в этом слове - "радостно". Мол, человек радостно принимает добро, потому что оно соприродно ему с рождения. Но вот немного спустя после окончания Толстым "Анны Карениной" человеку в детстве стали говорить, что Бога нет, что на бессмертие рассчитывать не приходится, а поэтому все позволено, что служит его пролетарским интересам. Что буржуев надо душить, стрелять и давить, дабы награбить награбленное. Что попов, эсеров и гнилую интеллигенцию необходимо выжечь каленым железом, дабы не мешали они пользоваться этим награбленным. И так же радостно люди поверили и в это. И бросились душить, давить и выжигать. Так что, Глеб, добро в человеке отнюдь не врожденно, отнюдь не выходит за рамки разумного выбора, за рамки причинно-следственных связей, присущих материи. И это, кстати, свидетельствует о том, что в мире Духа нет ни добра, ни зла, что и добро и зло - понятия лишь нашего, материального, целесообразного мира. Я, впрочем, вовсе не хочу сказать, будто атеист в этом мире не способен быть добрым. В пределах так или иначе понимаемых нравственных рамок атеиста могут держать иные мотивированные потребности. Во-первых, социальная потребность не сесть в тюрьму - страх перед гражданским законом; во-вторых, социальная потребность нравиться окружающим людям; в-третьих, индивидуальная потребность нравиться самому себе - соответствовать принятым в обществе стандартам поведения. И, напротив, самому искреннему христианину - сколько тому примеров - очень несложно оказывалось замутить мозги и послать убивать турок ли, колдунов ли - во имя Божье - для достижения все того же "сговора" с Ним. Так что врожденной доброты нет, Глеб. И нет врожденного зла. Мы же с вами, дабы найти в себе дух, должны найти в себе потребность, присущую всем людям без исключения, и при этом - потребность, не выводимую ни из эволюции жизни, ни из истории человечества, ни из индивидуальных условий существования; потребность, на вопрос о которой, почему она существует в человеке, можно было бы ответить только - потому что существует. Потому что человек - большее, чем разумное животное; потому что человек - не только материя, из которой он состоит. - Может быть, это потребность в радости? - предположил Глеб - уже, впрочем, не очень уверенно. - Вообще - человеческие чувства - грусть, радость, одиночество. Разве можно их объяснить разумом? - Увы, мой друг, их можно объяснить не только разумом, на даже и инстинктами. Ведь вы же не откажете вашим лошадям в способности грустить без вас. Человеческие же чувства - радость, грусть, одиночество, зависть - всего лишь немного более скрытые от анализа явления головного мозга. Современная психология популярно и доказательно разъяснит вам, что чувства наши - не что иное, как регуляторы поведения. Всегда, когда вам грустно, вы можете, покопавшись в себе, выяснить причину грусти, а, если не можете, это свидетельствует лишь о вашей невысокой способности к самоанализу. Так же, как физическая боль защищает вас от более серьезного повреждения организма, грусть напрямую, либо через цепочку ассоциаций, защищает вас от повторения чего-либо нежелательного для вас. Да вы ведь, наверное, должны были слышать об опытах Кеннона с адреналином. Чувства человеческие можно даже регулировать химически. Как же могут они свидетельствовать о выходе человека за пределы материального мира? Кстати, если мы вернемся, к упомянутой уже мотивированной потребности человека в бессмертии, нам очень несложно окажется объяснить и чувство радости, возникающее неизбежно у всякого искренне верующего человека. Только поймите меня правильно, Глеб - я ведь вовсе не стремлюсь расшатать - ни вашу веру, ни веру вообще. Я просто хотел бы, чтобы вера эта строилась на подлинно духовной основе, и чтобы Церковь, которая - я не сомневаюсь - когда-нибудь будет воссоздана на Руси, не повторяла бы своих ошибок, не пыталась бы вновь защищать миражи от нападок "безбожной" науки, не искала бы духа в материи. - Да что же тогда, наконец?! - всплеснул Глеб руками. - Что "свидетельствует о выходе человека за пределы материального мира"? - А я думаю, Глеб, вы сами сможете ответить на это, - улыбнувшись, сказал Гвоздев. - Отвлекитесь немного от темы нашего разговора и спросите себя - что такое для вас Христос. Попробуйте ответить в двух словах, имея в виду, что мы уже выяснили: доброта - это следствие, а не причина. - Красота и Любовь, - ни секунды не задумавшись, ответил Глеб. Гвоздев даже на ноги вскочил от восторга. Рассмеялся в полный голос. - Красота и любовь, Глеб! Красота и любовь - конечно, они! Только они и твердят нам, каждому из нас каждый день, что мы дух! Иван Сергеевич сел на место, а вслед за ним, не отрывая от него посветлевшего взгляда, рассмеялся уже Глеб. - Давайте, Глеб, оставим пока что любовь, потому что любовь - это не потребность, это нечто иное. И разберемся сперва с красотой. Мы можем разумом нашим уяснить причину любой из возникающих в нас потребностей. Любой из них найти совершенно материальное объяснение. Но когда этим разумом, наукой, всем аппаратом психологических исследований мы подходим к потребности в красоте и пытаемся уяснить себе, откуда же взялась она в нас в нашем материальном мире, мы сталкиваемся вдруг с тем, что это невозможно. Ни одна элементарно объективная психологическая теория не может отнести ее ни к биологической, ни к социальной, ни к индивидуальной потребности человека. Чем обусловлена она в нас? Как возникает? Откуда? Почему? Сам Дарвин мучился над этим вопросом. Он попытался было приписать эстетическое чувство животным, исходя из того, что селезень привлекает утку пестрой раскраской, что пчел привлекают яркие цветы. Но он не мог не видеть, что это натяжка. Ведь точно так же мух привлекает навозная куча, а бегемотов серые толстые бегемотихи. Эстетическое чувство - это возможность наслаждения красотой безотносительно к иным чувствам. У животных очевидно этого нет. Пестрое оперение, яркие цветы - лишь сигналы, вызывающие соответствующие им инстинкты. Под конец жизни в "Происхождении видов" Дарвин написал: "Каким образом чувство красоты - чувство удовольствия, вызываемое цветом, формами, звуком, впервые возникло в уме человека или животного - вопрос в высшей степени темный." Маркс и Энгельс лишь улыбались над наивным недоумением Дарвина. Им, разумеется, все было ясно. Эстетическое чувство не может возникать у животных. "Музыкальное ухо и чувствующий красоту глаз" возникают по Марксу благодаря многообразной трудовой деятельности человека. Труд, труд и еще раз труд рождает в нас эстетическое чувство. Как конкретно, почему, каким образом? На этом классики предпочли не задерживаться - просто пропустили вопрос, как не самый существенный. Должны ли мы самостоятельно предполагать, что эстетическое чувство наиболее развито у крестьянина, трудящегося от зари до зари, наименее - у поэта, полдня валяющегося в мягкой постели? Нет ответа. Еще до классиков и до Дарвина Иммануил Кант высказался в том роде, что красоты не существует вообще, а эстетическое чувство - лишь наше субъективное ощущение. Нет красивого предмета, есть наше субъективное представление о нем, как о красивом. Но почему так много людей объединены в своих субъективных представлениях о музыке Моцарта и картинах Рафаэля? Почему девять человек из десяти найдут одну фальшивую ноту в одной и той же мелодии, а не девять разных? Нет ответа. Современная материалистическая психология, отступая перед заведомо неразрешимыми вопросами, определяет наше эстетическое чувство, как "духовную потребность человека". И только уже в этом виде как объективной реальностью оперирует ей в своих построениях. Но здесь нам пришла пора определиться немного с терминологией. Потому что, приходится признать, Маркс и Энгельс - весьма щепетильные в иных терминологических вопросах философы - сразу становились вдруг большими путаниками, как только подходили к этому пункту. Ведь самое удивительное, что оба они не отрицали понятия дух, они употребляли его, но как. Они заявляли, что дух - есть высшее свойство материи. Это все равно, что заявить, будто белое - есть высшее свойство черного, а строго говоря: что отсутствие материальных законов есть высшее свойство материи. Но так не пойдет, давайте будем отделять мух от котлет - если есть только материя и ее законы, то нет ни духа, ни духовных потребностей, а есть разум и целесообразные потребности разума, как сложного комплекса, основывающегося на нейро-химических и нейро-физических реакциях. Но если есть беспричинная потребность в красоте, если есть духовная потребность, не объяснимая ни потребностями природы, ни потребностями общественного развития, ни потребностями самого человека, то есть дух, есть нечто противоположное основному свойству материи - причинности всех видимых нами явлений. Итак, с признанием духовной потребности человека, психология отступает, но само по себе это еще не означает, что мы открыли дух. Ведь, можем мы еще предположить, что мы восходим на новый уровень материального мира. Что в мозгах наших заложено нечто, способное поднять нас на этот уровень. Но тогда нам потребуется новая наука и новые аксиомы, исходящие из психологии и связанные с ней, пусть не поддающимися пониманию, но, тем не менее, зримыми причинно-следственными связями. И такая наука пытается заявить о себе - это эстетика. Сама она, впрочем, не претендует на восхождение в новый уровень материи. Вместе с логикой и этикой она согласна оставаться в нашем разуме. Но в нем ей нет места. А если все же она восходит на новый уровень материи, то где же зримые связи аксиом ее с предыдущим уровнем? Где, на каком уровне, эти атомы водорода, которые надо разъединить, чтобы получить изменение свойств воды? Где в разуме нашем эти "инстинкты", на которых базируются "потребности" эстетического восприятия? Что надо изменить в психологии человека, в биологии его, в общественных условиях, в условиях жизни, чтобы изменить это восприятие? Человек может быть белым и черным, богатым и бедным, здоровым и больным, сытым и голодным, умным и глупым, веселым и грустным, злым и добрым, но он также долго будет смотреть на закатное солнце в малиновых облаках, также легко различать гармонию и дисгармонию в нескольких нотах. Почему? Потому ли, что предкам нашим нравилось мерзнуть ночами? Потому ли, что музыкальный лад созвучен голосу мамонта, скрипу мельничного колеса? И если меняются эстетические воззрения человека, то меняются ли они от того, что кушал он за обедом, в каком климате вырос, насколько упорно пахал землю, вгрызался в гранит науки? Они меняются ровно настолько, насколько развиты духовно были те люди, с которыми он общался, и насколько сам человек способен совершенствовать свой дух. Надо признать, впрочем, что, опираясь на Маркса, материалистическая эстетика пытается создать себе аппарат иллюзорных связей с материей. Она говорит, например: крестьянам нравятся толстые розовощекие женщины, потому что они ищут в них здоровых работниц и матерей. Но тогда надо думать, что те, которым нравятся стройные и белолицые женщины, ищут больную мать для своего ребенка. Да разве и всякий крестьянин откажет своей барыне в красоте? Он скажет просто - мне, для моей крестьянской жизни она не подойдет. Этот иллюзорный марксистский аппарат приводит эстетику к иллюзорным выводам о социалистическом реализме, как вершине мирового искусства - о том, что рисовать и ваять следует лишь толстое, здоровое и розовощекое, о том что мелодию для симфоний композиторы должны черпать в народных частушках. А все остальное классифицируется, как чуждое искусство враждебных классов. Эстетическое чувство становится таким образом идеологической категорией; эстетической вкус - классовым явлением. И, как ни странно, по-своему эта марксистская эстетика оказывается права. В самом деле, тот самый крестьянин будет скучать на концерте Бетховена. И в избу свою он несомненно охотней повесит натюрморт с жирным гусем, нежели Ван Гога. Но означает ли это, что мы раскрыли тайну красоты? А не верней ли предположить, что мы лишь ориентируем искусство на потребности людей, далее отстоящих от духа? "О вкусах не спорят," - сформулировал некогда Дэйвид Юм. И эта формула свидетельствует о том, что впервые мы сталкиваемся не с новым уровнем материального мира и, соответственно, лишь с невозможностью понять механизм причинно-следственной связи с уровнем предыдущим. Мы сталкиваемся с отсутствием этой связи вообще. Мы сталкиваемся с нарушением основного свойства материи - причинности всех видимых нами материальных явлений. Так с первого своего шага эстетика становится лженаукой, а мы открываем дух. - Так, значит, есть доказательство бытия Божьего! - восторженно воскликнул Глеб. - То, что открыл Бог детям и скрыл от премудрых. Так, значит, действительно Красота спасет мир! - Красота и любовь, Глеб - конечно, они. В сущности, красота - единственное в этом мире зримое нами чудо - очевидно нематериальный субстрат, который всем нам дано ощущать - всеобщий и объективный духовный опыт. Мы не можем не то что познать, но определить его разумом. Попробуйте. Красота - это... Что - это? Сочетание форм? Красок? Звуков? Слов? Ни в одном словаре вы не найдете ничего, кроме синонимов. Но это не мешает человеку самому быть творцом ее. Оставаясь отнюдь не высшим, далеко не высшим свойством материи, человек оказался способен создавать из нее нечто в мировосприятии своем более значимое, чем сама материя. Человек оказался способен создавать духовные ценности. Ни в каких иных своих достижениях человек не может даже сравниться с видимой ему материей. Вместе с обретением разума он становится сотворцом и ее. Но самые сильные его машины смехотворны в сравнении с силой пустячного землетрясения. Самые быстрые его аппараты смехотворны в сравнении со скоростью планет. Самые сложные его приборы - ничто в сравнении с устройством инфузории. Но в сотворении красоты человек способен соперничать и превзойти видимый ему материальный мир. Потому что здесь человек становится уже сотворцом духа. И если главным признаком человека, мы станем считать не разум, но именно дух, то первым человеком на Земле был не тот, кто первым смастерил себе каменное рубило, а тот, кто первым почувствовал в себе нечто, рассматривая звездное небо или цветок у входа в пещеру. И только застав его с небес за этим вполне бессмысленным, неразумным, беспричинным и нецелесообразным занятием, мог сказать себе Господь: "хорошо весьма". - А что же любовь? - улыбаясь, напомнил Глеб. - Любовь, Глеб, в отличие от красоты, опыт всегда субъективный. Если красота - зримое нами чудо, то любовь - незримое, но тем сильнейшее для каждого отдельного человека. Сложность еще и в том, что проявления в разуме любви к женщине практически всегда переплетены в нем с потребностью продолжения рода, а проявления любви к ближнему - с потребностью делать добро. Поэтому психолог, не переживший любви к женщине и не знакомый с любовью к ближнему, безусловно, сможет рассматривать ее, как переплетение биологических, социальных и индивидуальных потребностей человека; переживший и знакомый - уже не сможет. И вот если этот переживший попробует проанализировать свою любовь, разобраться, откуда и когда она возникла, почему так удивительно сильны последствия ее в нашем разуме, почему так легко подавляют они все прочие наши чувства и потребности, что именно регулирует она в нас - то он также встанет в тупик. В настоящей любви к женщине мы не ищем ничего, кроме возможности быть с ней рядом. Но если это всего лишь потребность избежать одиночества, то следовало бы предполагать, что люди замкнутые и живущие одни, влюбляются чаще и сильнее людей дружелюбных и живущих в большой семье. Надо ли проводить эксперименты, чтобы доказать, что это не так? В подлинной любви к ближнему, ступени которой - сострадание, милосердие, мы не ищем ничего, кроме возможности помочь ему. А если это не так, то это не любовь, не милосердие и не сострадание. Это всего лишь наша потребность в добре - религиозная потребность верующего, социальная потребность атеиста. "Если раздам я все имение свое, а любви не имею, то нет мне в том никакой пользы. Если говорю я всеми языками, имею дар пророчества, имею всякое познание и всю веру, так что и горы могу переставлять, а любви не имею, то я ничто - я медь звенящая или кимвал звучащий." Знаете, Глеб, как Платон определял любовь? Побудительная сила духовного восхождения. С тех пор она и получила название "платонической", по которому отличают ее от похоти и иных материальных потребностей. Я бы лишь добавил - и сила единения духа. Подобная силе притяжения в материи. Благодаря этой силе приобретает материя все свои формы. Благодаря любви приобретает свои формы дух. Я могу здесь ошибаться, но мой личный опыт и наблюдения подсказывают мне, что также как в материи физическое тело меньшей массы притягивается к физическому телу большей массы - планеты притягиваются к звездам, а не наоборот, также и в любви - человек духовно менее совершенный притягивается к человеку духовно более совершенному. То, что называем мы: в любви один любит, а другой позволяет себя любить. И лишь в редких случаях одинаковой "духовной массы", возникает между мужчиной и женщиной духовная гармония - что-то вроде двойных звезд. Так вот, Глеб, если любовь по Платону - это сила духовного восхождения, то красота - это направление духовного восхождения. А наша внутренняя свобода - свобода от законов материального мира, способность подчинять эти законы нашему духу - мерило духовного восхождения. Красота, любовь и свобода - не это ли понятные нашему разуму образы того, что называем мы Бог Отец, Бог Сын и Бог Дух Святой? Я, впрочем, не стал бы, Глеб, подобно вам утверждать, что мы открыли доказательство бытия Божьего. Хотя, следует признать, что наше родное советское искусство смогло поставить над красотой вполне объективный эксперимент - аналогичный поставленному нашим обществом над добром и рассуждениями Левина, вы все же никогда не докажете тому крестьянину, что Ван Гог - это большее, чем жирный гусь, а поэтому так же, как и любовь, красота всегда останется доказательством лишь для отдельного человека, а не для человечества в целом. И для каждого отдельного атеиста всегда останется в запасе "теория мух". Но если я вас правильно понял вчера, это ведь и был замысел нашей планеты - бездоказательность иных миров, необходимость свободной веры. Пусть так и будет. Может быть, в конце-концов каждому и дастся по вере его. - Никогда! - в ужасе вдруг вскочил Глеб. - Этого никогда не будет! Две тысячи лет назад нам было сказано, что всех нас любят, и все мы будем спасены. Я верю в это! И пусть тогда мне дастся по вере моей! А иначе и я "верну свой билет". Иван Сергеевич искренне рассмеялся почему-то. Затем поднявшись вдруг, быстро и коротко обнял Глеба. И, кажется, сам чуть смутился от этого. - Удивительно, - пробормотал он, садясь на место, - как всякий безоглядно верящий в Него, сам немного становится на Него похож. глава 42. ВЕРА Евгений Иванович уже спал. Он прилег опять минут двадцать назад и, кажется, некоторое время пытался еще вслушиваться в разговор, но потом глаза его закрылись, и теперь он тихонько посапывал. - Понимаете, Глеб, - продолжил Иван Сергеевич, - Дело в том, что строгого доказательства духа - доказательства одинаково объективного для всех - не может быть уже потому, что доказательство само по себе - есть понятие нашего разума. А дух недоступен для разума. Я бы даже сказал, что дух - это, в некотором смысле, противоположность разума. Разумом так или иначе могут познаваться лишь проявления духа в материи. Например, закон кармы - то, что кажется нам непреложным "законом духа" - есть, в действительности, лишь использование духом законов материального мира, проявление его в материи для нас. Дух непознаваем. Никому никогда не удастся описать в словах, что в действительности происходит в душе человека от красивой музыки, от настоящих стихов, перед картиной великого художника. Можно описать лишь последствия этого уже в чувствах - уже в разуме - уже в материи. Можно попытаться также перевести красоту музыки, красоту живописи в красоту речи. Но это будет уже иная красота. Дух непознаваем и, следовательно, неописуем, поэтому духовный опыт не передается от поколения к поколению. Он всегда остается лишь индивидуальным опытом каждого человека. Настолько, насколько имею я право судить, духовные прорывы - есть единственный доступный человеку способ не познания, но приобщения к Высшему Духу. О прорывах таких написано много и разное, но знает их лишь тот, кто пережил. Почему и когда приходят они к человеку - неизвестно. Известно только, что никогда не приходят они просто так. Они требуют огромных усилий разума, воли. Ибо самое меньшее, что нужно для них - забвение своих личных потребностей, забвение собственной выгоды, отрешение от закона целесообразности, от бесконечного сопоставления причин и следствий, в цепи которых живет человек - уход от материального мира. Однако вот что будет, вероятно, удивительно для вас, Глеб - в этой жизни человеку доступны материальные прорывы. Более того, для достижения их в нашем материальном мире от человека не требуется вовсе никаких усилий. Для достижения их требуется лишь определенное сочетание химических элементов в нашем мозгу. - Что вы имеете в виду, Иван Сергеевич? Гвоздев помолчал, кажется, вспоминая о чем-то. - Я, пожалуй, расскажу вам одну историю из своей биографии. Лет пятнадцать тому назад - в середине двадцатых - полтора года пришлось мне проработать на раскопках в Таджикистане. И совершенно неожиданно для себя я пристрастился там к курению конопли и гашиша. Вам, конечно, не приходилось пробовать их. - Нет. - И слава Богу. Я был в то время уже довольно известным ученым. Смею утверждать, что - неплохим ученым; смею утверждать, что - и личностью - со вполне определенной ценностной шкалой. Я был уже твердо верующим человеком. Я спокойно и трезво верил в единство и целостность этого мира, совершенно не верил в дьявола - понимал, что этот мир слишком сложен и гармоничен для того, чтобы состоять из противоборствующих стихий. Я знал, что духовное - более важно в нашей жизни, что для стремления к нему от человека требуется много усилий. Но я знал, что и убегать от материального мира - уморять свою плоть, кушать акрид и тому подобное - человеку бессмысленно. Или, вернее, так - что имеет смысл далеко не для каждого, а лишь для того, кто возвышает свой дух во имя служения другим людям. Чтобы убежать вполне от материального мира, надо перестать кушать - надо умереть - и вот тогда ты действительно станешь духом. Но будет ли даже тебе самому какой-нибудь прок от этого? Ведь стремясь к духу подобным образом, стремясь к духовному в одиночестве, ты в действительности лишь отдаляешься от него - ты забываешь о важнейшей его ипостаси - о любви, о призвании твоем к единению с другими людьми, о беспричинном и не ожидающем выгод служении им. Так вот, я совершенно не ожидал в то время, что может найтись в этом мире что-нибудь такое, чему я не смог бы подобрать разумного объяснения, чего не смог бы вставить в свою ценностную шкалу. Когда один мой коллега-археолог предложил мне попробовать самокруточку. В тот первый раз я не понял вовсе, что произошло со мной. Я понял только, что мне было хорошо и радостно - так, как никогда не было ни хорошо, ни радостно во всю мою жизнь. Я совершенно опешил на некоторое время. Понимаете, я не считал и не считаю до сих пор, что человеку следует убегать от радости. Радость, не замутненная горем другого, делает тебя лучше, дает тебе силы любви. Радость - это энергия любви, а, значит, энергия духа. Ведь вот что важно: кушать акриды, носить вериги следует тому, кто способен радоваться этому - тому, кто в духовном самосовершенствовании уже видит главную, ни с чем не сравнимую радость этой жизни. Уходя в монастырь, чтобы упиваться горем, ты делаешь величайшую глупость в своей жизни - ты уходишь туда, чтобы умалять свой дух. Уйдя в монастырь, и упиваясь духовной радостью в одиночестве, ты растрачиваешь напрасно дарованную тебе Богом энергию любви - а значит, также умаляешь свой дух. - Да ведь монастырей-то уж нет давно, Иван Сергеевич, - вздохнув, заметил Глеб. - Будут. Еще обязательно будут - в этом не сомневайтесь. Ведь вы же верите - Христос придет к нам не для того, чтобы карать человечество. А, значит, к приходу его мы сами должны будем выздороветь духом. И сегодняшние страдания наши - горькое лекарство, служащее к выздоровлению. - Так что же, радость эта - и была материальный прорыв? - напомнил Глеб о теме разговора. - О, нет, - покачал головою Гвоздев. - У этой травы есть одно странное свойство - подозреваю, химикам будет непросто его объяснить. Она, чем далее, тем как бы более дает тебе. Ты можешь выпивать по бутылке водки неделю подряд, и во всю эту неделю ничего, кроме тупого, свинячьего веселья, бутылка не принесет тебе. Тут все совсем по-другому. Для того состояния, в котором оказываешься ты, покурив коноплю, менее всего подходит слово тупость. И отправляя себя в это состояние, ты сам еще не знаешь точно, куда ты отправляешься в этот раз. Ты можешь оказаться вдруг в мире простой и бессмысленной детской радости. Ты можешь оказаться в мире невиданных плотских наслаждений. Тарелка холодного вчерашнего борща доставит тебе такое блаженство, которого не испытаешь, хоть созови ты к себе на кухню лучших поваров со всех континентов. И как бы постепенно ты продвигаешься вперед по ступеням материального наслаждения. Но пока что, так или иначе, ты все еще находишься в этом мире. Ты просто получаешь от него максимум удовольствий. Я начал задумываться после пятой или шестой самокрутки. Я не мог понять ничего. Что же за чудо растет для нас на этой Земле? Почему все люди не знают о нем? Если радость в этом мире так легко получить, если блаженство доступно каждому, у кого есть в кармане спички, то что такое тогда этот мир? Чем мы занимаемся в нем? Мы зарабатываем деньги, чтобы получать удовольствие. Но ни за какие деньги мы не купим себе столько удовольствий. Вот оно растет под ногами - удовольствие. Возьми его даром, и не придет к тебе даже похмелье. Я справился у нашего доктора, не приносит ли это вреда здоровью. Он отвечал, что таджики курят это с пяти и до девяноста лет - почти что все, включая беременных женщин. И никаких патологий он не замечал. Но почему тогда весь мир не курит этого? И что же такое - карма, если от любого страдания так просто уйти человеку? Я чувствовал, что не понимаю чего-то важного. Я принялся наблюдать за другими и за собой. Я заметил прежде всего, что это действует на всех по разному. У нас в экспедиции многие покуривали. Таджики-землекопы, работавшие с нами, курили все. Исподволь я стал расспрашивать их. Обнаружилась прежде всего явная закономерность: чем умнее человек, чем более он интеллектуально развит, тем сильнее это действует на него. Ничего особенного, уж, не говоря, сверхъестественного, таджики наши от гашиша не ощущали. Они просто работали веселей. Я спрашивал их - могут ли они обходиться без него? Могут, отвечали они, но зачем? И в то же время один парнишка из нашего института - очень толковый парнишка по имени Гера - любитель живописи и сам неплохой художник - за какие-нибудь полгода совершенно переменился. Работа перестала его интересовать, с ним все скучнее становилось разговаривать. Разного рода возвышенные идеи, которыми некогда охотно делился он с первым встречным, больше не волновали его. Работал он теперь лишь в ожидании конца рабочего дня. Наблюдая за самим собой, я научился отчасти регулировать свое состояние. Я обнаружил, что состояние это во многом зависит от того, чем ты занимаешься в нем. Этой травой, оказалось, возможно было обострять не только восприятие плоти, но и восприятие разума. Если, например, покурив, я брался читать книгу, я замечал в ней то, что никогда не замечал раньше: я видел все - значительные и незначительные повороты авторской мысли, мимо внимания моего не проходил ни один логический огрех - я словно бы шаг за шагом, фраза за фразой соучаствовал в разумном процессе написания ее, словно бы проникал внутрь техники письма. Но если книга эта была художественной литературой, я совершенно не способен оказывался воспринять ее в целом - ни даже уловить смысла отдельной главы - о чем, для чего написана была она? Я заметил еще, что в этом состоянии я совершенно терял способность различать красоту. Я может быть, еще не формулировал это тогда так определенно, но я ясно видел, что мне решительно все равно было, где находился я в этом состоянии, что видел вокруг себя. Какая-нибудь грязная канава могла показаться мне совершенным творением природы; убогий покосившийся сарай - величием архитектурной мысли. Однажды в воскресенье оказавшись в Ленинабаде, я выкурил самокрутку и пошел на спектакль местного драмтеатра. Давали "Бесприданницу" Островского. Представьте, я не читал ее до того, и я не понял, ни о чем эта пьеса, ни в чем смысл ее, ни хороша она или плоха. Может быть, с тем же успехом я мог бы просмотреть постановку учебника по математике. Но что же было со мной? - при всем при этом я успел до мелочей, до жеста, до улыбки, до цвета обивки на стульях, до количества цветов в вазе, рассмотреть в этом спектакле все, касавшееся процесса его создания. Я, не задумываясь, указал бы каждому актеру на всякое неверное движение или взгляд его, указал бы режиссеру - где, когда и что именно надо изменить ему в построениях спектакля - в расположении актеров на сцене, в направлениях их передвижений, я указал бы Островскому, какие слова в той или иной реплике надо бы поменять местами, чтобы звучали они выразительней, я указал бы осветителю, когда и куда неправильно направил он прожектор. Без малейших усилий каждую секунду я расчленял этот спектакль на составные части техники его - всего того, что делалось в нем разумом. Но я не заметил в нем ничего, что делало или могло бы делать его художественным произведением - произведением искусства. Четкая, отлаженная работа моего мозга доставляла мне огромное удовольствие. Но ни сопереживать коллизиям сюжета, ни вздыхать, ни смеяться, подобно прочим зрителям, я не мог совершенно. Мне пришла тогда в голову мысль, что, может быть, все это мне только кажется. И в тот месяц я сходил на этот спектакль еще дважды. Один раз - покурив, и вооружившись карандашом и чистым блокнотом. Другой раз - не куря, и с блокнотом этим, исписанным от первой до последней страницы. Все было верно. Я видел, что любой театральный критик позавидовал бы моей способности расчленить ткань спектакля и отыскать в ней мельчайший огрех, но я видел при этом, что никому такая критика не была бы ни нужна, ни интересна. Потому что не касалась она ничего действительно важного и значимого в нем - достоинств и недостатков, которые составляли бы его художественную ценность. Я начал кое-что понимать. Я начал понимать, что это трава каким-то образом совершенствует нашу нервную ткань, всю ее - включая и мозг, но взамен постепенно забирает душу. Я начал понимать, что затягивает она не плоть, не биологию нашу, как водка, она затягивает разум. И в полную противоположность водке, затягивает тем сильнее, чем более развит человек. Я решил тогда, что надо кончать. Я решил для начала хотя бы ограничивать себя - не курить часто, но вдруг увидел, что мне это нелегко. Возвращаясь с работы, я ложился на кровать, брал в руки книгу, читал, но после третей страницы начинал замечать, что я лишь бегаю глазами по строчкам, а мысли мои все там - в тумбочке возле кровати, где лежат набитый травой портсигар и спички. Усилием воли приходилось мне заставлять себя читать строчку за строчкой, абзац за абзацем; и удивительно - читать добротную художественную литературу, особенно же стихи, которые всегда я очень любил, теперь оказывалось мне невыносимо скучно. Так ли, иначе, я мог читать еще детективы, либо специальные книги. Я мог работать, писать, но и работа оказывалась мне не в радость. При этом я не чувствовал в своем теле ничего, решительно ничего, что мешало бы мне читать, работать, отдыхать - жить, как прежде. Но я бросал перо и уходил из палатки своей к друзьям, к коллегам, целыми вечерами надоедал им, донимал научными или пустыми разговорами - только, чтобы не возвращаться к себе, к тумбочке, которую так просто было открыть. Как-то, после работы зайдя в палатку к Гере, я застал его там за скручиванием самокрутки. Я спросил его несколько раздраженно: - Ты что, не можешь уже ни дня без этого обойтись? - Я могу, - пожав плечами, отвечал он мне то же, что и таджики. - Но зачем? А у меня еще не было тогда слов - ответить ему, зачем. - Скажи, ты можешь писать картины оттуда? - спросил я вдруг. - Я и пишу, - ответил он. - Я пишу гораздо лучше. Я точно знаю, как надо класть каждый мазок. - Покажи, - попросил я его. И он показал. Это были картины филигранные по технике исполнения. Он действительно никогда не писал так раньше. Но, Боже мой, насколько же пустые это были картины! Их трудно было даже назвать картинами. Это были - работы, настолько ничего не вызывали они в душе, настолько ни о чем не говорили, кроме того, что автор их владеет блестящей техникой. - Раньше ты писал лучше, - сказал я. - Раньше я не умел писать, - ответил он, недобро на меня взглянув. - Раньше ты не умел писать, - сказал я. - Но раньше ты писал лучше. Он вдруг схватил меня за руку. - Иван, послушай. Все это ерунда, кому они нужны - эти картины? Все, что можно, давно уже написано на свете. Один таджик на той неделе подарил мне порошок. Сказал: хочешь увидеть рай - понюхай. Я взял немного. А землекопы наши ухмыляются. Понюхай, говорят, увидишь - только назад уже не вернешься. Я спрашивал у доктора. Он говорит, что с первого раза привыкаешь и больше не можешь без этого. Мол, таджик для того и дал бесплатно, чтобы потом за деньги продавать. Но если рай, Иван, зачем без этого? Ты хочешь вместе со мной? Я ответил - нет. Я сердито пробубнил что-то насчет бесплатных пирожных, бесплатного сыра в мышеловке, а сам поспешил уйти подальше - от него и от порошка. Но в этот же день я не выдержал. Уже и вечер как-будто был позади, когда руки мои словно бы сами потянулись вдруг к тумбочке, достали из нее портсигар, скрутили самокрутку. И эта самокрутка - ничем не отличавшаяся от прочих - даже и размером поменьше, чем обычно - сотворила со мной нечто, что выбило почву из-под всех моих представлений об этом мире. Вскоре я почувствовал вдруг, что блаженство - блаженство на этот раз какое-то беспричинное, абстрактное, не связанное ни с чем в моем теле - переполняет меня так, как никогда прежде. Наверное, с полчаса я просто сидел на месте и улыбался от счастья. А через полчаса я ушел из этого мира. И я не берусь описать вам, где я был тогда - полагаю, что описать это невозможно. Могу сказать только, что путешествие это началось с путешествия по Земле, с путешествия во времени, но привело оно меня в другой, в неизвестный мир. И радость, которую я испытывал при этом, была нечеловеческой радостью. Единственная мысль, сохранявшаяся во мне от мира, из которого я ушел, была - насколько же скучен он, насколько убого и тускло мы живем. Я не хотел возвращаться. Я знал, что в этом мире больше ничто и никогда не будет мне интересно. Я знал, что не смогу уже ни работать, ни жить, как другие люди, потому что каждую минуту я буду помнить, насколько же серо я живу. Меня спас в тот вечер сам Господь. Другого объяснения у меня нет. Когда я вернулся в свою палатку - я был еще не вполне в себе - снаружи ее говорил репродуктор. Я не знаю, кто и почему включил его почти уже ночью - обыкновенно всегда в это время бывал он давно отключен. Передавали какую-то радиопьесу или я уж не знаю, что. Я разобрал из нее только одну фразу. Но едва услышав ее, я знал, что обращена она именно ко мне. Фразу эту я запомнил дословно и навсегда: - От выбора, который ты сделаешь сегодня, - спокойно и, показалось мне, властно, произнес голос в репродукторе, - зависит вся твоя жизнь. И тогда я очнулся. Я вдруг взглянул на себя со стороны. Я понял, что для того, что случилось со мной в этот час, существует во всех языках одно слово - соблазн. Я осознал, что действительно стою теперь на самой главной развилке своей жизни и, если сделаю еще хоть шаг в ту сторону, назад уже никогда не вернусь. Я осознал вдруг, что готов был навсегда отречься от неизвестного мне смысла моей жизни, от собственной своей души. Тогда дрожащими руками я достал из тумбочки табакерку, вышел на улицу, высыпал коноплю на землю и принялся жечь ее. Она очень неохотно горела. Я извел коробок спичек, прежде чем превратил ее в золу. Золу эту я втоптал в рыхлую землю, вернулся в палатку, повалился на кровать и сколько-то времени пролежал без движения и без мысли. В этот раз оказалось во мне и что-то наподобие похмелья - мозги мои работали туго, разум словно бы укутан был мягким туманом. Может быть, через час или даже больше я вдруг подскочил на кровати, выбежал из палатки и бросился в палатку к Гере. В ней было темно. Войдя, я подошел к его кровати, и увидел, что он лежит на ней; но спит ли, я не мог еще различить. Я стоял над ним, привыкая к темноте и размышляя, стоит ли попробовать потихоньку выкрасть порошок из его тумбочки. Но вдруг он заговорил. Голос его был спокойный-спокойный. - Я видел рай, Иван, - сказал он. - Я видел рай. Ты не знаешь, что это такое. Ты представить себе не можешь, что это такое. Я летал между звезд и планет, я мог заглянуть на любую из них. Я видел всю вселенную, все миры ее - как же они прекрасны! Наша Земля, Иван, - это помойка мироздания, отхожее место ее. Почему мы попали сюда? За что? Здесь нечего делать, Иван. Здесь нужно только умереть поскорее. О них, об этих мирах - вот о чем надо бы писать картины. Да только кто их поймет? - Где порошок? - спросил я его. - Ты тоже решился? У меня не осталось. Завтра купим еще. На следующий день я убедил начальника экспедиции в необходимости отправить нас с Герой в Москву - вместе с партией археологических находок. Он подписал приказ, и мы уехали. Но мне потребовалось еще месяца два, чтобы прийти в себя - перестать ежедневно думать об этой траве. Я стал тогда верить в дьявола. В то, что некий злой дух расставляет для нас ловушки на этой Земле. У меня не было тогда другого объяснения. И только много спустя, когда уже составил я себе представление о мире, где мы живем, я понял, что дьявол тут не при чем. - Но что же это тогда, Иван Сергеевич? - Это гормоны, Глеб, - Гвоздев смотрел задумчиво. - Пожалуй, удачнее всего сравнить это с гормонами. Известно ведь, что и мужскому, и женскому организму для развития его требуются в определенных пропорциях мужские и женские гормоны. Так вот, все вообще материальные удовольствия нашего мира я бы сравнил с "женскими" гормонами. А духовную радость - с гормоном "мужским". Любой физиолог скажет вам, что с гормонами шутки плохи. А наркотики, Глеб - это сильнейшие "женские" гормоны, гормоны строго противопоказанные нам - существам духовным - детям "мужского" пола. Они направляют развитие наше в иную сторону - в сторону высшей материи. В искаженном, преломленном виде они позволяют увидеть то, что недоступно нам - сквозь материальный прорыв поднимают нас на высший уровень материи, при этом безжалостно разрушая наш дух, превращая в гермафродитов, в бесполые существа, в уродов и материи, и духа. - А что теперь с Герой? - поинтересовался Глеб. - Гера умер через три года. Он успел купить у того таджика и привезти в Москву порошок. Он ничего не сказал мне об этом - он догадался, почему мы уезжаем. Дважды еще, когда порошок у него кончался, он ездил в Таджикистан. Третий раз он не вернулся. Глеб сокрушенно покачал головой. - Какое все же слабое, беззащитное существо - человек. Сколько опасностей, искушений, ошибок стерегут его в этой жизни. Подлинно, как ребенка, оставленного одного. Вы вот говорили про золотой век, Иван Сергеевич. Знаете, я и сам думал иногда - может быть, в самом деле сначала замыслен был этот мир по-другому - как уютная колыбель. Но затем произошло с ним что-то. Змей искусил Еву. Ева надкусила яблоко. Что-то случилось с нами. Или над нами. Что же?.. Не представить себе. Как вы думаете, Иван Сергеевич? - Я не знаю, Глеб, - улыбнулся Гвоздев. - Это вы у нас специалист по трансцендентной истории, по социопсихологии высших духов. Я все же стараюсь ограничивать себя тем, что хоть как-то поддается нашим мозгам. Я бы так сказал, что я всегда, всю жизнь свою шел от разума, а вы всегда идете от души. Вашей душе, например, для счастья необходима абсолютная гармония - ни одного изъяна, ни одного потерянного человека - и вот уже вы знаете, что так и будет, уверены в конечной всеобщей идиллии, верите во всеспасающую любовь. - А разве вы, Иван Сергеевич, верите по-другому? Разве вы не верите в спасение каждого человека? Гвоздев пожал плечами. - Как бы вам сказать, Глеб. Должно быть, способность создать в себе красивую веру - это такой же дар Божий, как дар рисовать картины или писать музыку. Веру невозможно вызвать размышлением на досуге. Вера не рождается в разуме и не опровергается им. Не философия веры, но красота ее, мера ее любви всегда были и будут единственными доказательствами ее правоты. Вера - это духовный талант. Я признаю, что у меня его нет. Поэтому я могу лишь любоваться вашей верой, признавать, что она прекрасна. Признавать, что любовь и красота не укладываются в философскую истину, что они больше ее, что они - истина Божественная. Веря во всеобщее спасение и всеобщее счастье, вы безусловно правы, Глеб. Это самая красивая вера, а, значит, самая истинная. - Я не совсем понимаю вас, - покачал головою Глеб. - Почему обязательно нужно "создавать", "вызывать" веру. Веру можно принять. - Вашу веру? Отчаянную, бескомпромиссную, до последних пределов. - Веру в Христа. Постойте, - вдруг как-то ошарашено посмотрел он на Гвоздева. - Да верите ли вы в Него? - Я верю в Него, - твердо ответил Гвоздев. - Я верю в Христа потому, что Он первым на Земле дал людям простые, понятные и бесспорные "детские" правила духовной жизни. Для жизни "взрослой" эти правила, должно быть, аналогичны: не резать себе бритвой пальцы, не подносить к телу горящей спички; пожалуй еще - писать в горшок и не ковырять в носу. - Не то, это все не то! - поморщился Глеб. - Верите ли вы в воскресение Его? Верите ли вы в то, что Он был Бог? Гвоздев не сразу ответил. - Я так вам скажу, Глеб, - произнес он, наконец. - Я точно знаю, что есть уровень духа, при котором ложь совершенно исключается для человека. Даже для человека, - добавил он. - И я точно знаю, что Христос далеко превзошел этот духовный уровень. Поэтому я верю всему, что говорил о себе Он сам. - Вы не верите в Него, - покачал головою Глеб. - Вы знаете, что о воскресении Его написали другие. Но почему, объясните мне, почему не можете вы допустить, что однажды в истории Высший Дух, Высшая Любовь, Высшая Красота сошли на Землю в образе Сына Человеческого? Гвоздев смотрел на него задумчиво. - Ну, должно быть, я так устроен, Глеб. Мне трудно верить в чудо. Мне легче верить в истину. И в то, что человечество окажется способно, наконец, разобраться в том мире, в котором живет. Знаете, в теперешнем - современном нам - споре между Церковью и наукой никто не окажется победителем. Я, впрочем, не имею в виду наш отечественный вариант спора, когда одна из сторон уничтожается для ясности. Победителя не будет, но, я полагаю, что в споре этом родится, наконец, истина. Оказалось, что человечество на своем пути к ней должно было перебрать все существующие варианты. Изначально их было у него всего четыре. Первый был тот - что, материя разумна, а духа нет. Второй был тот, что разум - есть свойство духа, а материя его лишена. Третий, кульминацию абсурда которого застали мы с вами, наиболее далек от истины. Однако с четвертой попытки нам ничего более не остается, как, наконец, нащупать ее. Главное же, что радует лично меня - распространение этой истины не должно, очевидно, сопровождаться никакими уже историческими эксцессами. Замена идолов Богами, замена Бога случайностью - были отказом от предыдущего опыта человечества, поэтому лилась кровь. Истина же способна вобрать в себя весь человеческий опыт - в том числе и нынешний, самый неудачный. Никому ни от чего не придется отказываться - вот, что важно. - Так, по-вашему, в христианстве нет истины? - горько спросил Глеб. - В нем есть красота и любовь. Разве вам этого мало? Истинная вера и философская истина - это все же разные вещи. Знаете, я скажу вам - когда однажды я понял, что мне нужно разобраться в том мире, в котором я живу, прежде чем пойти в библиотеку, я пошел в церковь. Я просил Его помочь мне. - И Он помог вам. А вы возлюбили истину, более чем Его. Вы - который поняли, что красота, любовь и свобода - больше, чем истина. Вы возлюбили истину, а Он любил нас с вами - любил всех людей. И что же бы вы хотели от Него? Чтобы Он стал разъяснять фарисеям теорию эволюции? Рассказывать о мотивированных потребностях, о молекулах и хромосомах? Он говорил с нами образами - образами понятными каждому человеку уже два тысячелетия. "В начале было слово." Разве одна эта фраза не красивее всей вашей истины? "Я сказал вам о земном, и вы не верите, - как поверите, если буду говорить вам о небесном?" В Нем Красота и Любовь, Иван Сергеевич, и в нем же Истина, доступная всем. И ваша "научная истина" никогда не заменит ее людям. Как же не видите вы этого? Он навсегда стал для всех нас - Красота и Любовь и Истина. Вы говорите, что я верю, потому что мне нужно счастье. Но разве это "отчаянная" вера? Разве всем людям на этой Земле счастье не важнее, чем истина? Как детям. Да, да - как детям! И они дождутся его, обязательно дождутся! Потому что Он - это и есть счастье. Счастье, которое ждет всех. Гвоздев вздохнул, поднялся на ноги, минуту постоял молча, прислонившись к стене. - Я верю в Христа, Глеб, - повторил он, наконец. - Не знаю, удовлетворит ли вас, если я скажу так: вы верите в то, что однажды на Земле родился Бог, а я верю в то, что однажды на Земле родился человек, который стал Богом. И еще я верю, что скоро мы с вами сами сможем спросить у Него, кто же из нас был прав. Потому что я верю, что к нам с вами придет именно Он. Но к Иудеям одновременно придет их Мессия. И к мусульманам - их Господин времени. Ведь вы же не захотите отнять у них их любовь, их красоту, их счастье? - Нет, Иван Сергеевич, не захочу, - Глеб улыбнулся вдруг и взгляд его просветлел. - И еще я верю Глеб, что когда-нибудь мы сами сможем стать такими, как Он. Только до этого предстоит нам долго расти, много учиться. Но когда вскоре мы выздоровеем, наши Отец и Мать прежде всего остального бережно возьмут нас за руки с обеих сторон, поведут нас в цирк, в зоопарк, будут катать на каруселях. И мы будем радоваться и смеяться, оттого что больше не надо нам пить горькую микстуру, оттого что есть на свете такие удивительные звери - слоны и бегемоты, оттого что так захватывает дух на этой карусели. И мы будем счастливы, как только могут быть счастливы дети. - "И смерти не будет уже, - как бы продолжил, улыбаясь, Глеб. - Ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло." ЭПИЛОГ В городишке под названием Зольск в ту весну и лето 1938-го года, со второй половины мая и весь июнь, свирепствовала невиданная даже при Баеве эпидемия арестов. Из тридцати пяти тысяч жителей его за полтора месяца было арестовано не меньше тысячи. Уже к началу июня в городе не осталось ни одного стоверстника. В середине июня село целиком руководство железнодорожной станции Зольска. Но главный большой сюжет во главе с районным прокурором Харитону тем не менее не удался. Паша достойно выдержал следствие и в одиночестве получил "червонец" за контрреволюционную деятельность. Умер он в одном из лагерей под Воркутой в декабре 1941-го года. Надя и Игорь Кузькины переехали в Ростов. Надя вернулась на профсоюзную работу, через год вышла замуж. После снятия с должности Николая Ежова, Игорь написал и отправил в Москву - Сталину - письмо, в котором просил его лично разобраться и освободить его отца, арестованного врагами народа, проникшими в НКВД. У Нади были неприятности по работе, но обошлось без серьезных последствий. Глеб Резниченко был этапирован в Ростов, полгода провел в тамошнем СИЗО и неожиданно выпущен на свободу в январе 1939-го. Во время войны он работал фельдшером в военном госпитале, женился на медсестре, после войны вернулся с ней в Вислогузы. В пятьдесят восьмом он приехал в Зольск и добился Пашиной реабилитации. По обвинению в убийстве Веры Андреевны Горностаевой - с целью грабежа и завладения жилплощадью - были арестованы и во время конвоирования застрелены при попытке к бегству супруги Борисовы. Леночка выросла в детском доме, поступила в Гнесинское училище, затем в институт по классу фортепьяно. В реабилитации родителей ей было отказано, поскольку дело их в архиве Зольского РОВД обнаружено не было. Аркадий Исаевич Эйслер вместе с Шуриком еще в мае успели уехать из Зольска. Уехали далеко - добрались до Алтайского края, поселились в безвестной глухой деревушке, где Аркадий Исаевич вскоре умер. Шурик работал трактористом, шофером; после войны, повзрослев, переехал жить в Барнаул. Евгений Иванович Вольф получил восемь лет, в лагерях на Урале работал в КВЧ - культурно-воспитательных частях, выжил, умер вскоре после освобождения от инфаркта. Иван Сергеевич Гвоздев был расстрелян 31 мая 1938-го года по приговору тройки НКВД. С литерой СВЭ - социально вредные элементы - получили по пять лет братья Ситниковы. Федор был зарезан в пересыльной тюрьме при невыясненных обстоятельствах. Георгий освободился в 1943-м году, воевал, дошел до Вены, был убит в уличном бою и похоронен на одном из Венских кладбищ. Теплой июньской ночью был окружен на окраине Зольска и арестован целиком цыганский табор. Харитон Спасский и его заместитель Григол Тигранян были арестованы весной 1939-го года, в разгар антиежовской чистки. Харитон исчез на Лубянке, Григол получил десять лет, отсидел шесть, освободился досрочно и прослужил еще некоторое время в системе ИТЛ Норильлага. Алексей Леонидов покинул Зольск осенью 1938-го. Из Москвы он вскоре перебрался в Лондон. Пятнадцать лет проработал сотрудником Советских посольств в трех европейских странах. Оказавшись затем в Америке, попросил политического убежища и получил его. Отец Иннокентий (Смирнов) сохранил свой приход до сентября 1943-го года - до начала неожиданного примирения Церкви и государства. В начале 1944-го в епархии его открылось еще два прихода, а сам он получил от Сергия приглашение на работу в Москву - преподавать на Богословско-пастырских курсах. Лжеепископ Евдоким успехов в реформаторстве не достиг. В декабре 1943-го он принес покаяние и был воссоединен с Церковью в сане иерея. Избранный архиереским собором новый Патриарх всея Руси Сергий (Страгородский) скончался 15 мая 1944-го года. Михаил Михайлович Свист руководил Зольском до начала войны, в целом сохранив по себе пристойную память. Войну провел он на фронтах, командовал дивизией. Партийную же карьеру закончил уже в пятидесятых - членом ЦК, первым секретарем одного из нечерноземных обкомов. Николай Бубенко вскоре перебрался в Москву, получил трехкомнатную квартиру на улице Горького, много печатался, заработал Сталинскую премию, был короткое время главным редактором одного из литературных журналов. Однако с редакторства снят за ошибки в работе, шумно раскритикован в прессе, за что впоследствии снискал ореол гонимого в годы культа личности. Одна из улиц Зольска названа его именем. Улицы в городе Зольске теперь асфальтированные, деревянных домов в центре почти не осталось, но на окраинах по-прежнему избы. Город несколько разросся - в основном за счет блочных и уже тоже ветхих домов. Библиотеки в городе две - имени Жуковского и безымянная - детская. Из промышленных заведений в нем - один консервный завод и разные мелкие мастерские.