лючавшее в себя приподнявшегося на топчане Евгения Ивановича, видимо, не вызвало в нем подозрений. Не сказав ни слова, он отошел в сторону, а на его месте появился бородатый высокий мужчина лет пятидесяти на вид, в пенсне, с тряпичным узелком в руках. Мелькнувший позади мужчины конвоир приказал "Вперед!", мужчина шагнул в камеру, и дверь за ним закрылась. Еще не закончилось лязганье, а новый сосед Вольфа уже прошел через камеру, бросил узелок на пол, и, присев на табурет в углу, беглым поворотом головы изучил обстановку. Помимо топчана с Евгением Ивановичем и табурета, на который присел мужчина, в продолговатой камере имелись: деревянный крашеный стол, ржавая раковина и параша. - Элитарное помещение, - внушительным басом обобщил мужчина свои впечатления и, привстав на секунду, протянул Евгению Ивановичу руку. - Гвоздев Иван Сергеевич. - Вольф, - осторожно прикоснулся к ладони его Евгений Иванович, но голос его спросонья не послушался, он прокашлялся и повторил. - Вольф, Евгений Иванович. - Будем знакомы, - кивнув, констатировал вновь прибывший. - Давно ли в наших краях? Впрочем... первый день, - тут же и ответил он сам себе. - Почему вы знаете? - Брились, - коротко пояснил Гвоздев. - А за что взяли? - Ни за что, - печально покачал головой Евгений Иванович. - Резонно, - снова кивнул тот. - Вы в шахматы не играете? - Нет. - Это жаль. Если не секрет, вы кто по профессии? - Я в отделе культуры работал. - Постойте... Вы сказали, Вольф? Ну, разумеется - Вольф! Да я ведь вас знаю. Это ведь вы прошлой осенью проводили кампанию по инспекции эпитафий - по линии "Союза безбожников"? Евгений Иванович смутился слегка. - Когда ликвидировались надписи о воскресении из мертвых и тому подобном мракобесии? Как же, как же - Евгений Иванович! Ну, что же, особенно рад познакомится. Всегда приятно сидеть с образованным человеком. - А вы, простите... - А я историк. Специалист по рабовладельческим цивилизациям. Преподавал в Архивном институте. Ну, это, впрочем, тоже уже исторический факт. В последнее время профессиональный "стоверстник" и по совместительству могильщик трудящегося элемента. В смысле - чернорабочий на зольском кладбище. Также по совместительству - шпион в пользу английской буржуазии. Евгений Иванович прокашлялся. - Однако как же мы будем здесь спать вдвоем? - пробормотал он. - Ну, это пустяки. Не беспокойтесь; сознавая свою роль пришельца, на топчан я не претендую. Помещусь на полу - вот так вот, - показал руками Сергей Иванович, - головою под стол. Еще и место останется. Одиночная камера, уважаемый Евгений Иванович, в наше время непозволительная роскошь. В общей, из которой я к вам переместился, на восемь мест сегодня было, если не ошибаюсь, семнадцать человек. Так что мы с вами находимся в привилегированном положении. Вам-то, впрочем, и по социальному статусу полагается. А вот насчет моего переезда, признаюсь, гложут меня некоторые сомнения. Если только это не простая случайность, то логическое объяснение может быть одно... Но, впрочем, не стоит опережать события. - А вы давно здесь сидите? - Да уж месяца три. С февраля. - Скажите, а как здесь обстоят дела со свиданиями, ну, и вообще... с порядками... С передачами, я имею в виду? - С порядками как и везде, дражайший Евгений Иванович, - социализм и полное торжество идеалов. Каждому по труду, а поскольку труд тюремным распорядком не предусмотрен, то, соответственно... Свидания в процессе следствия запрещены, однако передачи допустимы и даже иногда доходят - если содержимое никого особенно не соблазнит. Меня эти проблемы, впрочем, никогда не касались, так как передачи мне носить некому... Ну-с, - добавил он, потянувшись к узелку, - пора однако располагаться. Поднявшись с топчана, Вольф беспокойно прошелся до двери и обратно. - Который час, вы случайно не знаете? - Что-то около часа ночи. А вы куда-нибудь торопитесь? - Как вы думайте, Иван Сергеевич, почему меня не вызывают на допрос? Мне не предъявили до сих пор никакого обвинения. Гвоздев от души рассмеялся. - Sancta simplicitus. Какой допрос? На первый допрос меня вызвали, дай Бог памяти, через полтора месяца. Расслабьтесь и живите полноценной жизнью. Не беспокойтесь о времени. Время, если задуматься хорошенько, всего лишь условность досужей человеческой мысли - как линии меридианов на глобусе. А за этими стенами мы с вами находимся в вечности, уважаемый Евгений Иванович. Какая разница, который час? Отбой прошел, до побудки еще далеко. Здесь это единственно значимые временные единицы. Да и те довольно условны. Вы, кстати, когда-нибудь слышали о том, что времени больше не будет? Расстояния в камере позволяли сделать четыре шага в одном направлении. Сев на место, Евгений Иванович зажмурился и обхватил голову руками. Первый разговор после вынужденного молчания, похоже, заново всколыхнул его душу. - За что? - произнес он с неподдельным отчаяньем в голосе. - За что все это? Гвоздев оторвался на секунду от своего узелка, внимательно на него посмотрел. - Если под данным вопросом вы разумеете свою провинность перед существующей властью, то вопрос ваш бессмысленен. Но если в этих стенах вы успели подняться до осознания кармической сути человеческих судеб, то покопайтесь получше в своей душе, и я уверен, что ответ найдется. Евгений Иванович поднял голову и минуту смотрел на Гвоздева осоловелым взглядом. Тот снова уже возился с узелком. Развязав его, он аккуратно выложил на стол хлебный паек, деревянную ложку и какую-то книгу. - Кстати о кармической сути, - добавил он. - Вы не одолжите мне вашу дивную подстилку на первую ночь? Завтра надзиратель обещал позаботиться о моем спальном месте. Но в самом деле, не идти же ему ночью на склад. - Возьмите, - сказал Евгений Иванович, тяжело вздохнув, поднялся и встал в углу, облокотившись о стену. - Я никому не делал зла в своей жизни. Я хотел всего лишь спокойно дожить до старости. Мне оставалось до пенсии полтора года. - Не печальтесь, - посоветовал Гвоздев, принимаясь за подстилку. - Я поделюсь с вами простой истиной, Евгений Иванович, которая в подлинном свете открылась мне только здесь. Она не нова, но стоит того, чтобы иногда задуматься о ней. Каждый человек грешен. И каждый за те или иные дела свои достоин наказания. Если Бог решил наказать вас уже в этой жизни - то это к лучшему, поверьте. Значит, он еще не окончательно махнул на вас рукой. Вдвое сложив и расстелив на полу подстилку, Гвоздев кинул под стол сильно похудевший узелок свой и моментально улегся. - Да и если подумать хорошенько, - продолжил он уже из-под стола, - настолько ли серьезное это наказание, чтобы так переживать из-за него. В сущности, это и не наказание даже, а испытание - даже не из самых суровых. Что там будет дальше, об этом рано задумываться, а пока что речь идет всего-то об ограничении нашей с вами свободы перемещения в пространстве. Ну, еще об отсутствии привычного уровня комфорта. Все это, голубчик мой, пустяки. Подлинные испытания происходят в душе человека. Мой вам совет, считайте это не наказанием, а подарком судьбы, выкиньте из головы все заботы, забудьте о планах, о незаконченных делах, о времени - думайте о вечном, постигайте себя в этом мире. Так ли уж часто предоставлялась вам подобная возможность в вашей предыдущей жизни? Поверьте мне, Евгений Иванович, в этой камере перед вами открываются необозримые горизонты духа. Закажите в библиотеке хорошие книги. Полистайте для разгона хотя бы "Проголомены" Канта. Здешняя библиотека очень не дурна. Должно быть, она не состояла под вашим надзором. - А что, вы действительно были шпионом? - поинтересовался вдруг Евгений Иванович. Гвоздев даже вылез из-под стола, присел на полу и посмотрел на Вольфа с искренним любопытством. - Ну, я имел в виду, - немного смутился тот. - Вас хотя бы за что-нибудь конкретное арестовывали? - Вы хотите спросить - совершил ли я какой-нибудь проступок против гражданского общества? Формально, кажется, нет. А по существу, все мы, живущие здесь, ежедневно совершаем одно большое общественное преступление. Но это, впрочем, совсем другая тема для разговора. - Я не понимаю вас. - Значит, вы счастливый человек, Евгений Иванович. Вольф вздохнул, подошел к столу и взял в руки книгу, которую Гвоздев достал из узелка. - "Преступление и наказание". - Да. Перечитываю, знаете ли, с большим удовольствием. Между прочим, только теперь вижу, что написано-то было не о том, а о нашем времени. И о нашей с вами судьбе в том числе. - Что вы имеете в виду? Иван Сергеевич усмехнулся слегка и облокотился о ножку стола. - Я ведь не ошибаюсь - вы были призваны следить за идейной чистотой зольского книжного фонда? Скажите, эта книга еще хранится в городской библиотеке? - Почему же нет? Из Достоевского на изъятие проходили только "Бесы". - Ну да, ну да. Знаете, если со временем что-нибудь спасет Россию, так только Божье чудо и глупость ее тиранов. Вот вам, Евгений Иванович, никогда не приходило в голову, что это, в сущности, одно и то же: укокошить и ограбить злую старушку, чтобы осчастливить сотню хороших людей; уничтожить и экспроприировать буржуев, чтобы осчастливить мировой пролетариат? Разве это не одна идея? Вольф не ответил. - Ее, правда, всегда бывает трудно осуществить в чистом виде. Под горячую руку всегда попадаются заодно и совершенно посторонние люди, как то: сестры, эсеры, интеллигенты и тому подобные. Но дело даже не в этом. В сути своей все удивительно просто. Дело в том, что если Бога нет, то все позволено, цель оправдывает средства, и в теории Раскольникова нет изъяна. Если же Бог есть, то есть нравственные заповеди, которые гласят, что ни убивать, ни грабить нельзя ни при каких обстоятельствах, и никакая цель не способна оправдать безнравственных средств ее достижения. Самое обидное то, что все, решительно все, что случилось с нами, до последней точки было предвидено, когда поколение, уничтожившее эту страну, еще и не родилось на свет. Вся судьба России предсказана и предупреждена. Но никто, ни один горлопан, из почитавших себя русскими интеллигентами, не дал себе труда понять. Так что же теперь удивляться? Наше с вами пребывание здесь -результат все той же идеи - Бога нет, и цель оправдывает средства. Ведь Бога нет, Евгений Иванович? - Я ни в чем не виноват, - сказал вдруг Вольф, присел на край топчана и стал смотреть в угол камеры; взгляд его сделался горек. - Вы, конечно, можете смеяться надо мной за эти эпитафии - смейтесь, пожалуйста, но имейте в виду, я всю свою жизнь старался никому не сделать зла. Если вы верите в Бога, тогда объясните мне, почему он так несправедлив. Почему одним в этой жизни дается все - деньги, слава, таланты - все! А другим ничего, ни даже спокойной человеческой жизни. Я в юности пробовал писать стихи - у меня не получалось. Пробовал рисовать - тоже не получалось. И я не роптал. Я думал - меня ждет обычная, тихая жизнь. У моего отца были деньги. Я не был ленив. Вы скажете - я мелко мыслю, не возвышенно, не философски. Но я хочу понять: если я создан на этой Земле человеком, с моими человеческими желаниями, надеждами, мечтами, то неужели только для того, чтобы я всю жизнь боролся с ними, гнал их от себя, стремясь к чему-то иному? Разве не естественно то, что я хотел немного человеческой радости, хотел, чтобы сбылись мои самые простые мечты. Если же с самого начала я должен был принести их в жертву каким-то абстрактным нравственным ценностям и не пытаться достичь ничего в этой кошмарной и нищей жизни, тогда я не понимаю, зачем было создавать меня таким? Между прочим, Иван Сергеевич, - добавил он тихо, - из райкома у меня было указание сносить все памятники, на которых есть надписи о загробной жизни, и уже были присланы рабочие. А я на свой риск заставил их затирать надписи, а не выкорчевывать плиты. Показалось, он всхлипнул. - Это, конечно, благородно, - совершенно серьезно кивнул Иван Сергеевич. - Но что касается нравственных ценностей, вы напрасно считаете их абстрактными. Забвение их другими людьми, как видите, очень конкретно бьет сейчас по вашей личной судьбе, по тем же вашим мечтам и человеческим радостям. И так происходит всегда - в большей или меньшей степени, - Гвоздев задумался, помолчал минуту. - Знаете, почему я верю в Христа? - спросил он вдруг. - Не потому, что он творил чудеса, не потому что воскрес из мертвых. В этом я как раз очень сомневаюсь. Я верю в Него потому, что те несколько правил - несколько несложных, всем понятных ограничений свободы человека - которые оставил Он после Себя, до сих пор остаются вернее, точнее и полнее многих томов законов, придуманных людьми для того, чтобы организоваться в этом мире. Любому количеству людей в любой точке земного шара достаточно придерживаться их между собой, чтобы там, где они живут, немедленно возникло то самое совершенное общество, к которому так стремятся люди во все времена. - Если бы еще их начали придерживаться все сразу, - заметил Вольф. - Невозможно, - согласился Гвоздев. - Разом невозможно. Но каждому в отдельности начать никогда не поздно. И никакое общество этому не помеха, поверьте. Это только так кажется, что среда немедленно заест. Главное - не идти на компромиссы, не убеждать себя, что ради такой-то громадной цели, такой-то маленький пустячок можно себе позволить... Ну и еще, пожалуй, не нужно бояться смерти. Евгений Иванович посмотрел на него как-то дико. Гвоздев, кажется, не заметил этого, улыбнулся каким-то мыслям своим. - Не сочтите за комплимент, Евгений Иванович, - продолжил он, - но приятно, что у нас с вами интересный разговор получается. Этот ваш вопрос - насчет человеческих желаний - весьма серьезная штука на самом деле. Что предписано человеку в этой жизни - аскетизм или радость? Кто более "угоден Богу" - какой-нибудь отец-пустынник, глядящий на эту жизнь с презрением, едва не с ненавистью, жаждущий только одного - жизни иной; или homo delektus - человек радующийся. Вам не приходилось случайно читать Бердяева? Впрочем, пардон, вопрос, конечно, неуместный. Лично мне многое не нравится в его идеях. Уж очень назойливо он сравнивает нашу жизнь с сыпью на лице, твердит о прыщавости и болезненности человеческой сути, об изначальной греховности жизни земной. Но кто же все-таки прав - Бердяев или Бетховен, поющий этой жизни оду к радости? Согласитесь, серьезный вопрос, без него человеку не определиться. А ответ, по-моему, совершенно очевиден. Достаточно простого логического упражнения. В чем суть доброго поступка? Сделать так, чтобы другому было радостно. Значит, если мы принимаем добро за плюс, за положительный полюс жизни, то и радость мы должны принять за плюс. Если Богу угодно добро, то, значит, ему угодна и радость. Если Богу угодна была бы печаль, то нам следовало бы творить зло, не так ли? - У вас все по полочкам, - сказал Евгений Иванович. - Вам проще. Но и по-вашему выходит, что я прав. Я хочу жить. - Вы правы без сомнения. Жизнь хорошая штука. Если бы еще вы согласились со мной, что жизнь и карьера, радость и деньги - немного разные вещи. Радость ведь - это не сама жизнь, а наше восприятие ее. Лично я, например, считаю, что прожил за этими стенами три месяца полноценной и, в общем, радостной жизни. У меня, в частности, никогда до сих пор не было так сразу много интересных собеседников, как здесь. Все зависит на самом деле только от вас. Вольф ничего не ответил на это. - Однако я бы вздремнул немного, - помолчав, заметил Иван Сергеевич и поправил узелок под столом. - Скоро начнут долбить в дверь, тогда мы сможем продолжить наш славный диспут. Спокойной ночи, Евгений Иванович, - заключил он и снова растянулся на подстилке. На этой подстилке в бурый цветочек еще в прошлую пятницу супруга Евгения Ивановича гладила ему сорочки. Она сунула ее в чемодан в последний момент, сквозь слезы оглядывая комнату и, видимо, не в силах сообразить, что следует еще собрать ему. Тусклый желтый свет десятисвечевой лампы освещал грязный цементный пол камеры, края подстилки, ноги засопевшего уже сокамерника его. Евгений Иванович долго еще сидел, не шевелясь, уставившись на рваные без шнурков ботинки на ногах у Гвоздева, потом как-то боком повалился на свой топчан, подобрал под себя колени и, беззвучно простонав, закрыл глаза. глава 18. СЮРПРИЗ Первая Пашина мысль, когда он вынырнул из забытья этим утром, была - проспал. Будильник не прозвенел, или он забыл его завести. Но тут же он вспомнил, что сегодня воскресенье, проспать ему нечего, тогда он закрыл глаза и снова задремал. В этой муторной дреме - где-то на самой границе между сном и явью - он знал уже, что пробуждение не обещает ему ничего радостного. И поэтому оставался в ней почти умышленно, на секунду только заглядывал в утро, и снова уходил, и снова оказывался среди обманчивых подвижных законов иного бытия. Но однажды, открыв глаза, он понял, что сон его окончен. Тогда в секунду улетучились призрачные образы, жизнь овладела Пашей без остатка, в голову вскочило похмелье, и лавиной обрушились мучительные воспоминания о вчерашнем дне. Столько из ряда вон выходящих событий вместила в себя вторая его половина, что трудно было даже расставить их по порядку, не то что разобраться в них. Это письмо из Вельяминово - Глебов арест; весь этот день рождения - пышный и бестолковый - на котором он выпил к тому же лишнего под конец; этот мальчишка и... И Вера Андреевна. Это было ужасно. Это просто невозможно было - то, как он разговаривал с ней там, на площади. Как вообще мог он разговаривать с ней об этом?! Конечно, он был пьян, но, пожалуй, и не вспомнить, когда в последний раз он настолько терял контроль над собой. Дело даже не в том, что он говорил ей такие вещи, за одну сотую которых любому человеку легко угодить на другой конец материка; говорить с ней можно без опаски о чем угодно - это он давно понял. А просто ни к чему, настолько ни к чему ей было знать обо всем этом. Что теперь будет думать она о нем? Захочет ли вообще еще с ним общаться? До сих пор она явно думала о нем лучше, чем он есть на самом деле. Она подозревала, конечно, чем приходится ему заниматься. Но, кажется, ей представлялись в нем какие-то душевные метания, сомнения, идеи. Она, похоже, думает, что он верит в Бога. Он же до вчерашнего дня и не предполагал, что она верит в Него. Все-таки все люди на удивление живут - каждый в своем измерении. Это правда - то, что сказала она вчера на дне рождения - никто ни о ком не знает ничего действительно важного. Все словно бы заключены в одиночные камеры и перестукиваются между собой, не представляя даже, с кем именно. Она решила, что он переживает за свою бессмертную душу. А на самом деле ему просто противно и страшно участвовать в этих бессмысленных жестоких играх. Противно врать Игорю каждый день, на работе делать вид, что все происходящее в порядке вещей. Страшно понимать, что лучшая половина жизни его прожита напрасно; что дело, которому он сознательно посвятил ее, оказалось иллюзией, фикцией, картонной маской, прикрывающей кровавый оскал бессовестного режима. Он поступал в юридический институт с верой в то, что человечество, скинувшее с себя тысячелетний груз слащавого ханжества, двойной морали, рабской покорности произволу, хотя и с трудом, хотя и с ошибками, начинающее в двадцатом веке новую самостоятельную жизнь, способно разумно и справедливо организовать ее. Тысячи лет судьбы стран и народов зависели от прихотей и настроений властителей. Тысячи лет бессовестный грабеж большинства ради комфортной жизни единиц считался законным устройством общества. Тысячи лет бессмысленные войны заглатывали миллионы человеческих жизней. Тысячи лет люди, живущие так, продолжали считать себя исповедующими религию, главные заповеди в которой - не убий, не укради, возлюби ближнего, прощай врагам. И вот, наконец, пришло время, появился шанс у человека честно взглянуть на свою жизнь, на самого себя, взвесить и оценить свои цели и свои способности, разумно регламентировав устройство общества, оградить себя от своих же слабостей и пороков. Ему, Паше Кузькину, повезло родиться именно в это время, и пятнадцать лет своей жизни он посвятил теории разумного устройства человечеством своего бытия. И что же из этого вышло? Очередной, стократ страшнейший виток насилия, жестокости и несправедливости. Безумный в своей бесцельности террор. Циничная, кровавая оргия новых хозяев жизни. Так, может быть, в этом и заключена подлинная природа человека? Может быть, та, казавшаяся приторно фальшивой, абсурдно неприспособленной к реальной жизни, христианская мораль, была все это время хоть каким-то сдерживающим фактором для тупого стада людей? Он не стал объяснять ей этого всего вчера. Побоялся разочаровать ее. Потому что знал, что ей вообще не интересны ни социальные проблемы, ни общественные взгляды людей. Ей интересны сами люди и то, что в душе их. Однажды она сказала ему: "Люди бывают злыми, только когда их много." Для времени, в котором живут они, она невероятно аполитичный человек. Более неподходящей кандидатуры для депутата Верховного Совета даже и придумать было нельзя. Кстати, за всеми этими отчаянными историями, он и забыл поговорить с ней об этом. Интересно, что это нашло на Баева вчера? Похоже, что она просто приглянулась ему. Если так, то трудно даже представить себе, что может из этого получиться. Ничего хорошего - уж это точно. К ней вообще почему-то удивительно тянет самых разных людей. Ну, конечно, она очень красива. Но что-то есть в ней еще и помимо красоты. Ему, например, почему-то всегда хотелось рассказать ей о себе больше, чем другим. Надя ведь тоже красивая женщина, хотя самому ему как-то трудно уже об этом судить. Они прожили вместе одиннадцать лет, но так никогда и не рассказал он ей о Павле Кузьмиче. А Вере рассказал вдруг. Вообще в последнее время он чувствует к ней что-то особое. Что-то непохожее ни на какие другие чувства. Что-то, что никогда не чувствовал он к Наде. Он привык считать себя рациональным человеком, и никогда не придавал серьезного значения всякого рода поэмам о любви, которая неподвластна разуму, которой все нипочем. Надя в свое время - в институте - очень нравилась ему, но женитьба его на ней была вполне разумным, обдуманным шагом. Он намерен был много работать после получения диплома. Тогда была у него еще масса иллюзий относительно создававшейся на его глазах юридической системы страны. Мечтал он стать со временем известным на всю страну адвокатом, либо даже автором совершенно новых, неоткрытых до сих пор человечеством принципов юриспруденции. Смутно грезилась ему слава. И он понимал, что времени на девушек и холостые забавы немного отпущено для него. Надя нравилась ему, потому что была красива и умна не в пример многим другим знакомым его девушкам. Он ясно представлял ее своей женой: помощником в работе, способным оценить то, чем занимается он, другом, матерью его ребенка. Что уж скрывать - важным было и отсутствие у нее, коренной ростовчанки, жилищных проблем. И на пятом курсе он сделал ей предложение. То, что чувствовал он теперь к Вере Андреевне, было совсем другим. И прежде всего, следовало признать, что чувство это было совершенно иррационально. Он не представлял себе, что мог бы бросить ради нее семью, сына. Он не собирался пробовать соблазнить ее, сделать любовницей - для этого он слишком уважал ее. Но как-то незаметно он очень привязался к ней. Почему-то все время тянуло его быть возле нее. Если не видел он ее хотя бы день, начинал скучать, искал повод зайти - домой или в библиотеку. На работе, дома, за любым занятием он вдруг ловил себя на том, что думает о ней, вспоминает последний их разговор или готовится рассказать ей что-то при встрече. Вчера на Советской в какой-то момент ему вдруг стало жутко при мысли, что может он теперь потерять ее дружбу. Он ясно ощутил, что останется тогда совершенно один в этом городе. Да, пожалуй, вообще - в этой жизни. В квартире было тихо. Между неплотно сдвинутыми шторами в окне был виден кусок пасмурного неба. Будильник показывал четверть одиннадцатого. Хотелось почистить зубы и напиться кофе. Не хотелось только вставать. Переборов себя, Паша вылез из постели, накинул халат, сунул ноги в старые тряпичные тапочки и с ощущением нехорошей похмельной легкости в теле, пошел из спальни. То, что в следующую секунду увидел он, распахнув дверь в гостиную, было настолько ошарашивающим, невероятным, ни с чем не сообразным, что на минуту он застыл на пороге, оказавшись не в силах ни переступить через него, ни сказать ни слова, ни сообразить что-либо. За накрытым к завтраку журнальным столиком возле окна сидели в креслах: спиной к нему - Надя; лицом к нему... Нет, Паша отказывался понимать что-либо - Глеб! Впору было ущипнуть себя за щеку, чтобы проверить, не продолжение ли это утренней дремы. Глеб, поднявшись из кресла, тоже как будто застыл на месте и смотрел на него радостно и глуповато улыбаясь. Паша так и не смог сказать ничего. Он просто бросился к Глебу и обнял его. Тот, похоже, только что вылез из душа, был с мокрыми волосами и одет в Пашино спортивное трико. Он по-детски прижался к нему, пробормотал: - Здравствуй, брат, - и поцеловал его в щеку. - Ну и ну, - произнес, наконец, Паша, отстраняя и разглядывая его. - Вот уж, нечего сказать, сюрприз. Ты откуда взялся? - Из Вислогуз, - ответил тот, сияя. - А что же такое Наталья Васильевна?.. - отпустив объятия, начал было он, но Надя, громко вздохнув, сразу перебила его. - Иди, умойся, пожалуйста, - сказала она, - и садись завтракать. Я сейчас еще кофе сварю. Паша и сам уже сообразил, что сходу начинать расспросы бессмысленно. Он еще несколько времени постоял перед Глебом, улыбаясь и разглядывая его, затем отправился в ванную. Оттуда было слышно ему, как Надя прошла на кухню, развела примус. Игоря в квартире не было; должно быть, он уже гонял в футбол на пустыре. Паша довольно долго пробыл в ванной: умывался, причесывался, чистил зубы - параллельно с внешностью приводя в порядок и мысли свои. Новый день начинался еще более безумно, чем завершился вчерашний. Вслед за радостью к сердцу его подступила тревога. Уже ясно было ему: какая бы история не стояла за этими чудом - беспокойств, а, вероятно, и опасностей принесет она никак не меньше, чем радости. Убежать из следственного изолятора он, разумеется, не мог, соображал Паша, разглядывая в запотевшем зеркале несколько помятое отображение свое, ожесточенно орудуя зубной щеткой. Проще представить, что изолятор убежал от него. Но тогда каким же образом? Ведь не придумала же все это Наталья Васильевна. Значит, уполномоченный наврал ей. Ради чего? "Ну и выходные!" - лохматя голову махровым полотенцем, пробормотал он чуть не вслух. Когда он вернулся в гостиную, к журнальному столику уже придвинут был для него стул, в керамической кружке, приятно щекоча ноздри, дымился кофе, появилась чистая тарелка, и Надя, когда он подсел к ним, выложила на нее яичницу с колбасой. Пара обжигающих глотков черного крепкого напитка восстановили логической строй его мыслей. - Ну, так, голубчик, - произнес он, намазывая хлеб маслом. - Давай-ка сразу все подробно и по-порядку. - Я Наде все уже рассказал, - как-то виновато развел руками Глеб, по телячьи глядя на него влюбленными глазами. - Ничего ведь я такого не натворил. А вот теперь не знаю, что и делать. В общем, председателя я нашего напрасно послушался. Он начал рассказывать, и по мере того, как небывалая ситуация разъяснялась перед Пашей, на душе у него делалось все более мрачно. История выходила скверная и очень небезопасная - хуже, чем мог он даже предположить. Дело оказалось вот в чем. Полторы недели тому назад, под вечер, на конюшню, где возился Глеб с жеребятами, прибежал сын Вислогузовского председателя Андрюха Ватников - семнадцатилетний парнишка, с которым были они последнее время дружны. Прибежав, рассказал ему, что к отцу его только что пришли двое милиционеров с ордером на арест Глеба за антисоветскую агитацию, спрашивают, где им найти его, и скоро, видимо, появятся здесь. - Ну, я, конечно, растерялся, - рассказывал Глеб. - Говорю ему - ладно, пускай арестовывают. Никакой агитации я не вел - разберутся там и отпустят. Но Андрюха только головой замотал. Нет, говорит, не отпустят. В округе, говорит, за последний год троих уже за агитацию эту арестовали и ни одного не отпустили - кому по пять, а кому и по десять лет намотали. Они, говорит, когда арестовывают, ни за что уже не отпускают, чтобы не вышло, будто ошиблись. Оказалось, что Андрюха прибежал на конюшню с ведома отца. Председатель, по его словам, очень переживал, что нигде ему теперь не найти ветеринара. Просил он сына передать Глебу, чтобы уходил тот, куда глаза глядят, перебился бы где-нибудь полгодика, а там авось о нем и позабудут - бывали, мол, в других колхозах такие случаи. Пусть ближе к зиме тогда попробует Глеб осторожно связаться с ним, и он ему сообщит - можно ли будет ему вернуться. Паспорт он Глебу, конечно, не мог отдать, зато передал немного денег и велел к матери не заходить, чтобы не арестовали ее за соучастие. Он же сам ей потом все расскажет. Еще просил передать, чтобы, если все-таки его поймают, сказал бы он, будто случайно увидел милиционеров, входящих в дом к председателю, стало, мол, ему любопытно, что там такое стряслось, подкрался он и подслушал под окнами - окна в доме открыты были. - Так вот и ушел я, - виновато улыбался Глеб. - Домой-то, правда, заскочил все же - мать на огороде была, денег взял и в рюкзак побросал кое-что. Ну, и пошел прямиком до Ростова, там сел на поезд - и в Москву. По Москве погулял, посмотрел - метро, Кремль. А на вокзале, когда уснул, деньги у меня из кармана вытащили. Так что остался я без копейки, ну и решил пешком добираться до вас. За три дня вот дошел, - заключил он, глядя под стол. Паша, когда завершился рассказ, в молчании прикончил свою яичницу и откинулся на спинку стула с кружкой в руке. На Глеба он теперь не смотрел, и всякая шутливость давно исчезла с его лица. - Наверное, не нужно было этого делать? - робко заметил Глеб, переводя взгляд с Паши на Надю и обратно. - Неужели же ни за что посадили бы? - Ты о религии в Вислогузах с кем-нибудь разговоры вел? - вместо ответа спросил его Паша, внимательно разглядывая поверхность кофе в кружке. - Ни с кем, - убежденно ответил Глеб. - Это точно? - Совершенно точно. Меня же и председатель предупреждал. Да и с кем вести-то? Ни священника, ни дьяконов не осталось - одни старушки. Вам вот только в письмах писал, ну, и с мамой беседовал немножко. - А писал зачем? Я ведь предупреждал тебя, что не нужно. - Я не думал, что это так уж... - потупился Глеб. - Этим ведь всегда с самыми родными поделиться хочется. Но неужели их могли бы вскрыть? Мы же не преступники, Паша. - Ты сколько писем за последнее время к нам отправил? - В апреле последнее, - стал вспоминать он. - До этого - в марте одно. Под рождество затем, но это еще в Ростов. Паша сверился про себя - письма все дошли. "В розыске его нету, конечно, - соображал Паша. - Разве что опер не поленится по родственникам пройтись и телефонограмму пришлет." Глеб смотрел на него, как прилежный школьник на учителя. - Дай мне письмо, пожалуйста, - попросил он Надю. Она, поднявшись из кресла, подошла к книжному шкафу, с верхней полки достала письмо и молча подала Паше. - Не понимаю, почему он не сказал маме, - пожал плечами Глеб, покуда Паша внимательно перечитывал написанное Натальей Васильевной. - Это-то как раз совершенно ясно, - не отрываясь от письма, ответил Паша. - Он умный мужик - этот Ватников - я его помню. Те, когда тебя не нашли, решили, наверное, проверить - не знает ли мать чего. Ведь если б она не забеспокоилась, ясно стало бы, что она в курсе. Поэтому, видишь, и обыска делать не стали. Должно быть, проверили, что нет тебя, пока она на огороде была, может, аккуратно посмотрели кое-что по ящикам и ушли. У тебя были записи какие-нибудь? - Я все с собой забрал, - покачал головою Глеб. - Все тут, в рюкзаке. Книжки только остались кое-какие - Библия, псалтирь. Так ведь мама тоже верующая. Старушкам же не запрещено. - А, может быть, что и Ватникову ничего не сказали, - продолжил Паша как бы сам с собою. - Удивительно, конечно, что он не побоялся. И сыном ведь рисковал. На конюшне-то вас никто не видел? - Никто. Я, когда уходил, нарочно пастухам намекнул, будто у председателя сейчас подслушал кое-что - так Андрей попросил. - Умный мужик, - повторил Паша. - Что мне теперь делать, брат? - помолчав, тихо спросил его Глеб. - Я ведь к вам только за советом приехал. Я же понимаю - мне у вас нельзя долго останавливаться. - Я думаю, пару дней он у нас может пожить, - сказала до этого молчавшая Надя и сделала ударение на "пару дней". - Если что, то, разумеется, он нам ничего не говорил, а просто как будто в отпуск навестить приехал. Нужно подыскать ему угол в какой-нибудь деревне поглуше, и придумать историю. У Нади как всегда уже было наготове разумное решение. И Паше как всегда это не понравилось. Помолчав еще какое-то время, он вздохнул. - Ладно, все ясно, - заключил он. - Завтра кое-что попробую разузнать, а там посмотрим... Ну, не вешай нос. Бог даст, образуется все. - чуть улыбнулся он Глебу. - Как это ты там писал в последнем письме: нет в нашей жизни ничего непоправимого? Так? глава 19. ПРИЗНАНИЕ Когда солнечным мартовским днем, выйдя из дома, впервые увидела она Пашу в белом дворе рядом с черной машиной, он показался ей не таким, каким был в действительности. Он посмотрел на нее тогда весело и чуть хитро. Он сказал ей почему-то с легкой иронией в голосе: - С праздником вас. И ей показалось, подумал что-нибудь вроде: "Ага! Не зря я, кажется, сюда приехал." Из машины в это время выходили его жена и сын. Она кивнула ему на ходу. И за целый день ни разу о нем больше не вспомнила. Потом они несколько раз встречались во дворе, здоровались, но взгляд его тогда был уже другим - рассеянно-вежливым и совсем не веселым. Да, кажется, только однажды - в тот первый раз - она и видела его веселым. Теперь ей было понятно, что эта работа в первые же дни все переломала в нем. До дома ее в то время вызвался провожать Харитон. Когда дважды или трижды он встречал их на улице вдвоем, кивал им и - она ясно видела в те секунды - надеялся, что кивком общение их и ограничится. Но Харитон всякий раз протягивал ему руку, и ему приходилось пожимать ее. Кажется, что тогда он уже казался ей интересен. В сравнении с непотопляемой деловитостью Харитона представлялась ей в нем какая-то загадка. Потом однажды вечером он спустился к ней на этаж. - Добрый вечер, - сказал он, улыбнувшись застенчиво, когда она открыла ему входную дверь. - Простите, Вера, не могли бы вы нам помочь? Понимаете, оболтусу моему пара в четверти по литературе светит. Как приехали мы сюда, его учительница трижды к доске вызывала - две двойки, одна тройка с минусом. Он в математике хорошо разбирается, физикой, химией увлекается. А русский с литературой отказывается понимать - ничего с ним поделать не могу. Теперь домашнее сочинение им задали - лирика Лермонтова - для него решающее. Он полдня сегодня сидел, ни строчки не написал. Говорит, не знает, о чем писать. Учительница сказала - за списывание с учебника двойка, а своих мыслей у него нет. Я за него писать не могу - к честности его приучаю; да, по правде, не сказать, что и сам очень разбираюсь. Вы не очень заняты сейчас? Не могли бы посидеть с ним часок, помочь ему? Он вообще-то парень самостоятельный, но тут такая ситуация - новая школа, другие учителя. Он освоиться еще не успел. Плачет - говорит, с двойкой в четверти его в пионеры не примут. - Хорошо, конечно, пусть приходит, - кивнула она. - Спасибо, - поблагодарил он, и пошел к себе. Через минуту к ней спустился Игорь с тетрадкой и книжками, пробормотал: - Здравствуйте, Вера Андреевна. Вид у него был довольно понурый. Они просидели над Лермонтовым гораздо более часа. Сочинительство, в самом деле, давалось Игорю с трудом. Она рассказывала ему о Лермонтове, о его судьбе, о поэзии, о лирике, о вдохновении, о любви. Она объясняла ему: - Стихи - это жизнь поэта. Пушкину для жизни и для стихов всегда хватало того, что он видел сам, что происходило вокруг него. А Лермонтову всегда было этого мало. Ты понимаешь, о чем я говорю? Он кивал и смотрел в стол. - Ну, так запиши. Он писал: "Лермонтову было мало жизни." Он задал ей за все время только один вопрос: - А зачем вообще нужно писать в рифму? Они закончили сочинение за полночь. Последние полчаса Паша провел вместе с ними - только головой качал, наблюдая за их творческим процессом. - Спасибо вам огромное, - сказал он ей, прощаясь. - Отняли у вас вечер. Мне очень неловко, честное слово. - Ничего страшного, - улыбнулась она. - Приходите еще. И он пришел - через день - принес ей плитку шоколада. - Четыре, - сообщил он. - Ну вот видите, - рассмеялась она. - Я тоже не тяну на отлично. - У вас, Вера, отсутствует классовый подход к анализу лирики Лермонтова. Она поставила чайник, разломала шоколад на дольки. Они пили чай под абажуром у нее за столом, рассказывали друг другу о себе. И, кажется, уже тогда она что-то чувствовала к нему, что-то особенное, не похожее на другие чувства. Ей нравилось даже, как он пил чай - почти не отрывая чашки от стола, склоняясь над ней, глядя при этом исподлобья. - Как у вас дела на работе? - в какой-то момент спросила она его. - Освоились? И он сразу как-то потух весь. - Трудно это сказать, - пожал он плечами. - Очень много тут всего... нового. Знаете, Вера, что такое юриспруденция? - добавил он вдруг. - Это вера в то, что человечество способно само организовать свою жизнь. Вера в разум человеческий. С того дня она часто думала о нем. Виделись они не каждый день, а разговаривали и того реже. И она скучала по нему, гадала - зайдет или не зайдет он к ней сегодня, и радовалась всегда, если заходил он - домой или в библиотеку. Собственно, именно этого, только этого и нужно было ей - видеть его почаще, разговаривать, бережно хранить в душе свое новое, ей самой во многом странное, чувство, не рассуждая ни о чем, не загадывая ничего. И так все, наверное, могло бы и продолжаться сколь угодно долго. Потому что, конечно, никогда бы ни слова не сказала она ему об этом, потому что он был женат, потому что все, что могла она представить себе о них - о них вдвоем - было слишком далеким от реальности. Она проснулась в это воскресенье рано, хотя заснула едва не под утро. Она запомнила свой сон. Ей снилось большое безлюдное поместье - барский двухэтажный дом с колоннами, старинный парк. В летние густые сумерки мимо обветшалых статуй, мимо заросшего пруда она шла к дому. И странно - как будто поместье это было ей знакомо. Как будто уже снилось оно ей когда-то. Как будто уже не в первый раз во сне оказывалась она в нем. Полукруглая лестница с двух сторон поднималась ко входу в дом. И когда уже подходила она к ней, из двери наверху вышла молодая женщина с веселыми глазами в сером закрытом платье, в широкополой шляпе, нежно улыбнулась ей. - Nous t'attendons, mon amie. Il y a de'ja' longtemps que tout le monde est la'. Comme de temps que tu t'es promene'e! * __________________ * Мы ждем тебя, дорогая. Все давно собрались. Как долго ты гуляла! Из открытой двери лился на лестницу яркий свет, слышались голоса. И что-то несказанно теплое, ласковое, что-то, чего не знала она наяву, было во взгляде этой женщины, в ее улыбке, в словах. Должно быть, что помог вчера эйслеров спирт. Весь этот день Вера Андреевна чувствовала слабость, болезненную тяжесть в голове и в теле, но ни насморка, ни кашля не возникло у нее, и температура не поднялась. Все это воскресенье провела она одна. С утра, выпив чаю, ушла она из дома, когда еще все спали, и вернулась только к обеду. Вернувшись, никого не застала в квартире. Не было ни Борисовых, ни Шурика, ни Аркадия Исаевича. Часов до шести пролежала она на постели с книгой, но прочитывать получалось у нее не больше, чем по странице за полчаса. И чаще, чем в книгу, смотрела она в окно, за которым серое небо сменилось к середине дня грязновато-белым, к вечеру - синим. Потом незаметно для себя она задремала. Проснулась она уже в сумерки от быстрого радостного вальса, который играл за стенкой Аркадий Исаевич. И была с ней странная штука спросонья - этот вальс, еще не открывая глаз, она не только слышала, но и видела - не во сне уже, наяву и очень ясно. Каждая нота рождала перед закрытыми веками цветной невесомый шарик, десятки и сотни которых складывались в пеструю мозаику - подвижную, постоянно обновляющуюся и живую. Мелодия слышна была ей отчетливо. Эйслер исполнял как всегда виртуозно. Разноцветные разновеликие шарики соединялись в цветы, хороводы, водовороты, кружили перед ней легкий причудливый танец. Было очень-очень красиво. Но, к сожалению, вальс оказался коротким. Как только музыка стихла, шарики разом рухнули все и пропали. Она открыла глаза, и через несколько секунд Эйслер постучался к ней в дверь. - Чей это был вальс? - спросила она, когда зашел он в комнату. - Шопена, - ответил он. - Вы спали? - Нет уже. Как там Шурик? - Шурик сейчас у тетки на набережной. Он заберет свои вещи и вернется ко мне ночевать. Я, Верочка, решил оставить его у себя. - Как это оставить? - изумилась она. - Ну, мы будем жить вместе. - Вы серьезно? - Неужели я стал бы этим шутить? Почему же нет, Верочка? Мы оба люди одинокие и друг другу симпатичны. Мне кажется, мы легко сможем сжиться. - А Калерия Петровна не будет против? - Да нет, как будто. Я уже и раскладушку одолжил у нее. Почему же ей быть против? Мы отлично разместимся. Белье у меня имеется. Знаете, я подумал сегодня: если к семидесяти годам ты не способен позаботиться о том, кто в этом действительно нуждается, зачем тогда вообще было так долго землю топтать? К тому же, у меня теперь будет много свободного времени. Вы можете поздравить меня - меня уволили из моего киоска. - Когда? - спросила она. - Да вот только что. Я полчаса как с этой самой комиссии. Ничего особенного. Расспрашивали о всякой ерунде, потом объявили, что уволен. По правде говоря, я даже и рад. Шел сейчас от них домой - какой-то, знаете, простор в душе появился. Не хочу я больше ни с кем из них дела иметь. Это вы вчера хорошо сказали - про то, что унизить человека... Я думаю, может быть, и напугать человека можно настолько, насколько он сам способен бояться. Я вот сегодня ни черта не боюсь. Когда о ком-то ты должен заботиться, за себя уже не страшно. Как вы себя чувствуете, Верочка? - Да нормально, в общем. Слабость только какая-то. - Надо думать, - кивнул он. - Давайте-ка я вам чаю организую. Выпьем чайку, разгоним тоску. Он пошел на кухню. Вера Андреевна тем временем встала с кровати, поправила покрывало. В это время прозвенел дверной звонок, и она вышла открыть. На пороге квартиры No 9 стоял Степан Ибрагимович Баев с огромным букетом роз в одной руке и каким-то бумажным кульком - в другой. - Здравствуйте, Вера Андреевна, - сказал он и шагнул в прихожую. Она растерялась. - Здравствуйте, - пробормотала она. - Вы ко мне? - К вам, - кивнул он. Он был одет в роскошный серый костюм с желтым галстуком в горошек. Прихожая, едва вошел он, наполнилась запахом дорогого одеколона. - Ну, проходите, - пробормотала она и, словно бы ища поддержки, оглянулась на Аркадия Исаевича, вышедшего из кухни; но тот поспешил исчезнуть у себя за дверью. Они прошли к ней в комнату, и Степан Ибрагимович протянул ей розы. - Это вам, - сказал он. - Спасибо, но... - После вчерашнего, представьте, не знаем, как дом разгрузить. Половина стола осталась - мясо, торты. Немного мы перестарались. Цветы вот тоже некуда ставить. И выбрасывать жалко. Алевтина Ивановна поехала раздавать. А я вот к вам. Здесь фрукты, - сказал он, приподнял кулек и поставил его на стол. - А цветы в вазу поставьте. - У меня нет вазы, - покачала она головой. - Ну, в банку тогда, - пожал он плечами, оглядевшись, переставил с подоконника на стол банку для полива герани и, взяв у нее назад букет, сам опустил его туда. - Можно присесть? - поинтересовался он затем, поглядев на нее, и заключив, очевидно, что сама она в ближайшее время едва ли предложит ему. - Да, конечно. Выдвинув из-за стола стул, он уселся на него, положив ногу на ногу. Она присела рядом. Некоторое время он просто молча смотрел на нее. Она подумала, что выглядит, должно быть, ужасно - даже еще не причесалась, проснувшись. - Попали вчера под дождь? - спросил он, наконец. - Да, - ответила она. - Всем пришлось под дождем возвращаться. Неудачно получилось. - Ничего страшного, - пробормотала она. - Понравилась вам вечеринка? - Да. Я должна, наверное, извиниться, - добавила она вдруг. - За что? - удивился он. - За Бубенко - неудобно вчера получилось. - За Бубенко?! - с чувством перебил ее Степан Ибрагимович. - Это были отвратительные стихи! Лицемерные, бездарные вирши. Я, по правде, не имел представления о его творчестве до вчерашнего дня. Очень теперь жалею, что пригласил его. Он все смотрел на нее - пристально, без какого-нибудь определенного выражения. Вера Андреевна подумала, что не сможет долго выносить этот взгляд. - Ну, а какие стихи вы любите? - поинтересовался он. - Разные, - ответила она тихо. - Ну, например. - Лермонтова. - Лермонтова, - кивнул он. - Хороший поэт. А я вот, знаете, Есенина последнее время полюбил. Вот это, например, слышали? - и он вдруг продекламировал с выражением: Не жалею, не зову, не плачу, Все пройдет, как с белых яблонь дым. Увяданья золотом охвачен, Я не буду больше молодым. "Зачем он пришел?" - подумала Вера Андреевна. Тяжелым и неестественным казался ей разговор их. Было тревожно. - А вы у Лермонтова что любите? Она не ответила ему и через некоторое время, собравшись с духом, нашла в себе силы посмотреть ему прямо в глаза. Тогда он вдруг рассмеялся. - Ну вот, - сказал он, покачав головой. - Все уже по глазам вижу. Выходит, что просто так, по-человечески, в гости мне ни к кому зайти не полагается. Все сразу чего-то ждут от меня. Хотел бы я только знать, чего именно. - Да, нет, почему... - смутилась Вера Андреевна. - Ладно, я уже привык, ничего не попишешь. Между прочем, кое-что интересное у меня для вас действительно есть. Одна важная новость. Думаю, вам некому еще было сказать, хотя почти все уже об этом знают, - он выдержал небольшую паузы. - Я поздравляю вас, Вера Андреевна. Вы выдвинуты единым кандидатом от блока коммунистов и беспартийных по Зольскому избирательному округу на предстоящие нам выборы в Верховный Совет РСФСР. И лично я всецело поддерживаю вашу кандидатуру. "Какой-то бред," - подумала Вера Андреевна. Мысли ее в этот день двигались медленно. - Кто же меня выдвинул? - спросила она, чтобы хоть что-то спросить. - Трудовые коллективы города Зольска. Вы рады? "Здесь что-то не так, - решила она. - В Верховный Совет? Что я там буду делать? Так не бывает. Что ему нужно от меня?" Вдруг она вспомнила. - Степан Ибрагимович, - спросила она без всякой связи, не успев ничего обдумать, неожиданно и для самой себя. - За что вы арестовали Вольфа? Баев слегка изменился в лице. - Причем тут Вольф? - пожал он плечами. - Я лично никого не арестовываю. Арестовывает НКВД. Раз арестовывает, значит есть на то основание. Лично я считаю, что во всяком случае это не лучшая кандидатура для руководства нашей районной культурой. К тому же, он махровый антисоветчик. Но не будем об этом. Он встал, прошелся по комнате. Похоже было, Вера Андреевна своим вопросом подпортила ему настроение. Следя за ним глазами, она уже успела пожалеть, что так поспешила. И на душе у нее делалось все тревожней. - Кажется, не очень-то я вас и порадовал, - произнес Степан Ибрагимович, походив недолго. - Думаю, вам следовало бы гордиться. - Я... Это все очень неожиданно, Степан Ибрагимович, - пролепетала она, стыдясь собственной робости. - Я сегодня плохо чувствую себя. Он вдруг подошел к ней и быстро прикоснулся ладонью ко лбу ее. Она не успела, да и не придумала бы, что предпринять. - Температуры у вас нет, - сказал он. - Но вид у вас действительно уставший. Ладно, я не буду, пожалуй, долго вас беспокоить. Все это не так важно на самом деле. Обо всем этом мы поговорим еще. Я хотел бы вам кое-что другое сказать. "Ну вот," - подумала она. Степан Ибрагимович снова сел на стул. - Вас, наверное, удивит то, что я скажу вам. Но, по меньшей мере, поверьте в то, что я говорю с вами искренне, - он помолчал немного, подбирая, по-видимому, нужные слова. - Знаете, какая у меня основная проблема в жизни? Времени не хватает. Иначе, я, конечно, не стал бы теперь говорить об этом. Дело все в том, Вера Андреевна, что вы мне необыкновенно понравились вчерашним вечером. Впрочем. Честнее будет сказать - я влюблен в вас. Я думал о вас целый день сегодня, и, представьте, понял, что именно такую женщину, как вы, мечтал встретить очень давно. У вас удивительное лицо, вы знаете об этом? И вообще в вас столько истинно женственного. И это было замечательно - то, как вы осадили вчера этого дурака Бубенко. Вера Андреевна сидела, забыв дышать, и чувствовала только, как мурашки взбегают у нее по телу. - Вера Андреевна, - продолжил Баев. - Я, конечно, не очень молодой и, может быть, не самый привлекательный мужчина. К тому же женатый, к тому же очень занятой. Я сказал уже, у меня не много свободного времени, поэтому я привык в последнее время говорить без обиняков. Я вынужден просто признаться вам - со мною никогда в жизни не происходило ничего похожего. Я думал о вас весь этот день. Я люблю вас. Я отлично понимаю, что для вас это совершенно неожиданно, и вам невозможно сразу разобраться. Этого и не требуется. Вы обдумайте то, что я вам сказал, и можете не отвечать прямо сейчас. Поймите меня правильно. Если бы была такая возможность, я с удовольствием ходил бы по ночам к вашему окну и пел серенады. Но такой возможности у меня нет. Я обещаю вам, что если вы ответите мне взаимностью, вам не придется пожалеть об этом. Вы увидите, как я умею любить. Я буду исполнять все ваши желания. Все, что я хочу на самом деле, это заботиться о вас, быть вам полезным и заслужить в конце-концов, если не любовь вашу, то хоть признательность и симпатию. Мы теперь почти даже не знакомы, а многие представляют меня не тем, кто я есть на самом деле. Но, уверяю вас, вы быстро убедитесь, что во мне нет ничего особенно дурного. Баев перевел дух. - Это все невозможно, Степан Ибрагимович, - нашла в себе силы прошептать Вера Андреевна. - Почему? - спросил он через несколько секунд. - У вас есть жена... - Жена моя тут совершенно не при чем. Если хотите знать, жена она мне давно уже чисто номинально. К тому же, я в любой момент готов развестись с ней. - Все равно это невозможно, - сказала она уже чуть тверже. - Я не хочу вас обманывать - мне нечего обдумывать. Я ценю ваше чувство, поверьте. Мы можем дружить, если вы захотите, можем встречаться иногда, можем познакомиться поближе. Но сейчас мне нечего больше вам ответить. - Я вам совсем не нравлюсь? - Я вас не знаю. И к тому же... у меня есть чувства к другому человеку, - сказала она и сразу испугалась того, что сказала. - Об этом я знаю, - кивнул Степан Ибрагимович и резко встал со стула. Он зачем-то поправил букет в банке, прошелся туда и сюда по комнате, руки засунув в карманы брюк. Похоже было, тоже немного нервничал. Вера Андреевна мысленно проклинала себя за неосторожность. - Но он ведь не любит вас, - сказал он, остановившись, наконец, перед ней. - Я ведь его хорошо знаю. Гораздо лучше вас. Он никого не любит, кроме самого себя. К тому же он негодяй, - резко добавил он вдруг. - Хотите, я докажу вам, что этот человек негодяй? "Господи, что теперь будет?" - думала Вера Андреевна. - Что? - переспросила она чуть слышно. - Я говорю, хотите, я докажу вам, что Харитон негодяй. Как будто только в эту секунду кто-то разрешил ей дышать. Мысленно она перекрестилась. Так он подумал о Харитоне. Не нужно его разубеждать. - Как? - спросила она. - Есть много способов, - он не садился больше, смотрел на нее сверху вниз. - Хотите, например, поспорим, что, если завтра я прикажу ему убить вас, он это сделает? Вера Андреевна не нашлась, что ответить на это. - Вы мне не верите? - спросил он. - А я серьезно - хотите пари? - Как же вы намерены проверить? - секунду помолчав, нервно рассмеялась она. - Вернее - на что бы мы могли поспорить, и кто вам заплатит за выигрыш? - Ничего особенного. Вы же и заплатите, - сказал Степан Ибрагимович что-то уж слишком серьезно, и похоже было, мысль эта не в первый раз приходила ему в голову. - Очень даже просто это можно проверить на самом деле. Я прикажу ему отравить вас - по каким мотивам, это уж мое дело - но вместо яда дам ему снотворного. Он ведь, наверное, не раз говорил вам, что любит вас, так? Так вот держу пари, что он подсыплет вам этого снотворного, не поколебавшись ни секунды. Придет к вам вот сюда, предложит выпить вместе с ним, и подсыплет собственной рукой. Так что, когда вы после визита его заснете, я выиграю пари. Идет? - Все это нелепо, Степан Ибрагимович, - покачала она головой. - Почему же нелепо? Вы же говорите, что у вас к нему чувства, так вот и проверьте их. "Не нужно ему перечить," - решила Вера Андреевна. - Ну, хорошо. Пускай, - кивнула она. - А на что же вы хотите поспорить? - На что? - Баев задумался на секунду. - Вы, Вера Андреевна, выиграете в обоих случаях. Если я окажусь прав, вы переедете в другую квартиру - отдельную квартиру, которую я предоставлю вам. Я буду приходить к вам туда иногда, но, поверьте, ни к чему принуждать вас силой я не собираюсь. Если же я окажусь неправ, тогда... Я знаю, что этого не будет, поэтому вы можете просить все, что угодно. - Тогда вы отпустите Вольфа, - сказала Вера Андреевна. - Дался вам этот Вольф, - поморщился Баев. - Как, по-вашему, я могу отпустить врага народа? - Вы же сказали - все что угодно. Он помолчал немного. - Я выиграю это пари, Вера, поэтому Вольф останется сидеть. Но дело его ради вас я заторможу. Он будет сидеть до тех пор, пока вы останетесь ко мне неблагосклонны. А если когда-нибудь вы ответите мне на мою любовь... хотя бы симпатией - он сразу выйдет на свободу. "Подонок", - устало подумала она. Степан Ибрагимович вдруг подался вперед и взял ее руку. Почти инстинктивно она попыталась освободить ее, но он держал крепко; не отпуская ее, опустился и присел перед ней на корточках, прижал ее ладонь к губам. Лицо у него было мягкое, чисто выбритое. Ужас, снова овладевший Верой Андреевной, был даже сильнее отвращения. - Я видел вас во сне этой ночью, - сообщил он, разглядывая ее ладонь. - Мне снился сегодня удивительный сон. Будто я стою у стола, и в руке у меня огромный бокал с шампанским - ну, это понятно, после дня рождения. Только почему-то все края у бокала захватаны чужими губами - до дрожи противно. И будто кричит мне кто-то: "пей до дна! пей до дна!", и никуда не деться - обязательно надо выпить. А я вдруг понимаю, что где-то тут есть ваши губы, где-то - только ваши, и думаю - как бы это угадать, которые - чтобы легко было выпить. Вера Андреевна вдруг засмеялась. Пыталась удержаться, но не смогла. Смех вышел у нее несколько истеричный. Ее била дрожь. Баев поднял голову, посмотрел на нее с удивлением и, кажется, не очень-то добро. Ей было уже все равно. - Вы его придумали, - с придыханием сквозь смех с трудом выговорила она. - Вы его заранее придумали - этот сон. Баев отпустил ее руку, поднялся на ноги. Постоял немного и, кажется, не мог сразу решить, как ему реагировать. Потом усмехнулся. - Вот теперь я уверен, что мы сойдемся, - сказал он. - Я не успокоюсь, пока вы не станете моей, потому что я вас действительно люблю. До свидания. Он быстро прошел к двери, но прежде чем выйти в прихожую еще обернулся. - И, кстати, Вера, - поднял он указательный палец. - Подслушивать нехорошо - даже если вы случайно оказались в чужой беседке. Через секунду хлопнула входная дверь, потом шаги его послышались уже на улице. Еще через секунду в комнату к ней вбежал Эйслер. - Что случилось Вера? В чем дело? Зачем он приходил? Она едва могла ответить ему, настолько чувствовала себя слабой. - Он влюбился в меня. - Господи! - схватился за голову старик и забегал по комнате. - Этого еще не хватало. Вот только этого еще. Не надо было вам все же ходить к ним. Зачем вы пошли?! "Минуй нас пуще всех печалей..." Будет беда, Вера. Ох, будет беда! глава 20. ЗАГОВОР Опустив на рычаги телефонную трубку, Михаил Михайлович побарабанил пальцами по телефонному столику, встав со стула, прошелся по спальне туда и сюда, прислушиваясь к тому, как учащенно билось его сердце. Как будто и не размышлял он об этом все сегодняшнее утро, как будто только теперь стало до него доходить, что именно затеял он этим телефонным разговором в полутемной спальне с завешенными шторами и до сих пор неприбранной постелью. Пройдя затем на террасу, он захватил валявшуюся там на столе газету; свернув ее трубочкой, в задумчивости побродил по комнатам огромного дома, забрел в бильярдную, в которой газету эту и бросил; вынув из рамы кий, несколько минут погонял по сукну шары; затем, оставив кий на столе, побрел на кухню, где домработница Валя баловалась чайком с печеньем; нигде, по-видимому, не найдя себе подходящего места, вышел в сад и пошел бродить между деревьями. Первый секретарь Зольского райкома ВКП(б) Михаил Михайлович Свист не был карьеристом. Успех по гражданской службе пришел к нему как-то сам собою, и успех этот никогда не казался ему самоцелью. В иные минуты он думал про себя, что, может быть, не стоило ему в свое время уходить из армии. Военная служба - дело иное. Крестьянский недотепа из орловской глубинки на гражданскую войну рвался он очертя голову. С заводным норовом его в семнадцать лет разве сравнить: с шашкой на коне или с плугом за клячей. Убежал он тогда от матери, и, правду сказать, поначалу все равно ему было, за кого и с кем воевать. Получилось, что за красных и с Колчаком. Недурно, в общем, получилось. Наскакался и нарубался он в те два года всласть. Хотя у Чапаева на самом деле никогда не служил, это только легенда такая ходила за ним последние годы. А после армии пришел он на рабфак, выдвинули его в институтское партийное бюро, затем парторгом на стройку и пошло-поехало. И чем дальше шла и ехала его гражданская карьера, тем меньше нравилась она ему самому. С каждой новой ступенькой по партийной лестнице все большего подчинения требовала от него система. Все больше приходилось ему кривить душой, говорить не то, что думаешь, делать не то, что считаешь правильным. Но на какой-то ступени поздно стало уже отступать. Система засосала Михаила Михайловича. Совсем нехорошо стало в последние годы, когда начались чистки. Система словно взбесилась. Взлеты и падения людей, проглоченных ею, стали настолько стремительны и непредсказуемы, что в этом не улавливалось уже никакого здравого смысла. Клевета и интриги стали первейшим делом всякого, попавшего в нее. В коридорах и кабинетах шла теперь та же война - выживал тот, кто убивал другого. Только шашкой на этой войне была ложь, а конем - кресло. Так же, как на войне, генерала мог зарубить рядовой, но война эта не нравилась Михаилу Михайловичу. И уж совсем не ясно было ему - ради чего она шла. Ради власти? К власти относился Свист вполне равнодушно. Конечно, система эта дала ему хороший дом, достаток, известность и уважение у многих людей. Всего этого иначе никогда бы не было у него. Но система отбирала взамен его жизнь, его совесть, его самого. Таким ли был он двадцать лет назад. Да он бы просто-напросто двинул в челюсть этому Баеву за подобные разговорчики. Без пары зубов тот разговаривал бы уже по-другому. Двадцать лет назад... От того Свиста остался теперь только показной оптимизм и неподдельное жизнелюбие. Оно одно и заставляет его еще цепляться за эту жизнь, за эту систему, которая теперь уже и есть его жизнь. Странное, если задуматься, они поколение. Полжизни прожили они бок о бок со смертью, а все также любят ее - жизнь. Этот вчерашний разговор с Баевым что-то надломил в нем. Он представил себе сегодня - что, если бы тогда, на гражданской, кто-нибудь показал бы ему, как будет он робеть перед этим холеным хорьком, шнырять глазами, заискивать. Он не поверил бы. Да что говорить! И время было другое, и люди. Теперь не вернуть. Приходится принимать правила этой войны. Вслед за ночным ненастьем, окончившимся уже засветло, по небу все утро ходили недобрые серые тучи. Но после обеда, выглянув из террасы покурить, Михаил Михайлович обнаружил на горизонте с подветренной стороны ясно-голубую полосу, начавшую быстро теснить дождевой арьергард. Через полчаса выглянуло солнце, а еще через полчаса от ненастья, подпортившего вечор настроение заполночь расходившимся гостям Баева, не осталось и следа. Яркое, нежаркое солнце опускалось теперь в сторону реки. Яблони, между которыми бродил секретарь, отбрасывали на землю контрастные тени, сплетавшиеся в причудливый узор. Густая трава между деревьями была еще мокрая. Сделав полукруг по усадьбе и вернувшись к крыльцу, Михаил Михайлович посмотрел на часы. Нет, просто так убивать время в ожидании предстоявшего ему разговора было невозможно. Пожалуй, он успеет еще заглянуть кое-куда. Он вернулся обратно в спальню, снова взялся за телефон, набрал номер. - Приветствую, - негромко сказал он в трубку. - Это я. Сможешь подойти?.. Минут через двадцать... Ну, договорились. Окончив столь непродолжительный разговор, Михаил Михайлович достал из гардероба светлый летний пиджак, одел его, мельком взглянул на себя в зеркале и снова вышел на улицу. Возле крыльца он посучил ногами в мокрой траве, таким образом начистив изрядно поношенные ботинки, и пошел по кирпичной дорожке к воротам. Позади обильных зарослей малинника, он, как и ожидал, увидел на огороде жену. В сапогах и брезентовых шароварах согнувшись посреди грядки, Марфа Петровна пропалывала что-то растущее на ней. Оставшись незамеченным ею, Михаил Михайлович минуту наблюдал за ней. Она была одного с ним возраста, но по-прежнему без преувеличения могла быть названа красивой женщиной. С возрастом черты ее приобрели даже какую-то особую мягкость. Годы не стерли ни миловидной улыбки, рождавшей ямочки на ее щеках, ни нежной хитринки в уголках коричневых глаз, светившихся и теперь иногда совершенно также, как без малого пятнадцать лет назад, когда в пустой институтской аудитории после занятий для самого себя почти неожиданно сделал он ей предложение. Она приехала на рабфак из деревни, и сквозь все перемены в их жизни пронесла врожденную неодолимую тягу к земле, к копанию в ней, в чем не было сейчас совершенно уж никакой нужды. Ступая по стриженному газону, Михаил Михайлович подошел к ней. Разогнувшись навстречу ему, Марфа Петровна утерла лоб рукою выше перчатки. - Я, Марфуша, пойду прогуляюсь часок-другой, - сказал он ей. - Лужи кругом, - заботливо предупредила она его. - Аккуратнее, ноги не промочи. Он кивнул и направился к воротам, а Марфа Петровна снова склонилась над грядкой. Выйдя за ворота, он сообразил, что не меньше десяти минут у него еще есть в запасе, поэтому пошел не спеша, руки заложив за спину. При его приближении открылась дверь в небольшой сторожке, помещавшейся у поворота грунтовой дороги возле шлагбаума - на углу зеленого забора, огораживающего особый квартал. В двери появился рослый молодой милиционер и, вытянувшись, отдал секретарю честь. Метров триста дорога шла среди пустыря, потом вывела его на улицу, неизвестно из какого века сохранившую странное название - Крамольная. Как и на других окраинных зольских улицах по обеим сторонам ее стояли деревянные более или менее ветхие избы, между избами чернели вскопанной землей огороды. Но что-то трудно уловимое для случайного взгляда отличало эту улицу от прочих. Приглядевшись внимательнее, можно было сообразить - ни перед домами, ни на огородах не росло на ней ни кустов, ни единого деревца - от этого казалась она будто голой. Чисто символическими были и заборы, выходящие на проезжую часть ее. Все это вызвано было требованиями безопасности, введенными Степаном Ибрагимовичем из-за того, что улица эта была единственной проезжей дорогой к особому их кварталу. Дойдя по Крамольной до конца, Михаил Михайлович свернул налево - на улицу Большевистскую, где встречались уже каменные дома и праздные горожане. Вскоре она вывела его к чугунной ограде аллеи Героев Революции. Вообще-то, Баев был резко против того, чтобы первые лица района появлялись в людных частях Зольска вот так запросто - пешком, он настаивал на том, чтобы любые перемещения по городу осуществлялись ими только в автомобиле. Поэтому каждый раз во время подобной прогулки, Михаил Михайлович опасался встретить на улице милиционера, иначе о ней немедленно становилось известно Степану Ибрагимовичу, и следовало очередное - более или менее хамское - внушение. Чтобы избежать его, Свисту приходилось передвигаться по Зольску подобно жулику - воровато озираясь вокруг, но отказаться от этой последней, как казалось ему, степени свободы своей в пользу ненасытной системы он решительно не хотел. Вроде бы никого в милицейской форме не было теперь в аллее. Михаил Михайлович, потупясь, быстрым шагом пересек ее и скрылся в арке одного из двухэтажных домов на противоположной стороне. Он вошел в ближайший к арке подъезд, поднялся на второй этаж и отпер ключом дверь единственной на этаже квартиры. Запершись изнутри, он снял и повесил на вешалку пиджак, заглянув в зеркало, ладонями пригладил волосы, и вошел в гостиную. Это была трехкомнатная спецквартира, полагавшаяся ему как партийному руководителю для личных целей. Она досталась ему со всею зажиточной обстановкой сразу по прибытию его в Зольск. По некоторым признакам было видно, что незадолго до прибытия его она была жилая, но кому принадлежала она до него, он не знал. В квартире этой имелись гостиная, спальня и кабинет. Пройдя гостиную насквозь, Михаил Михайлович открыл дверь в спальню. Он почему-то уверен был, что он еще один в квартире, но оказалось, что это не так. На кровати в спальне сидела, руки по-школьничьи сложив на коленках, молодая светловолосая девушка, встретившая его робким взглядом снизу вверх. - Здравствуйте, Михал Михалыч, - сказала она ему. - Здравствуй, милая, - улыбнулся он, присел с ней рядом, обнял за плечи и поцеловал в щечку. - Быстро ты сегодня. - Семена дома нет, - не глядя на него, сказала девушка. - Я сразу. Свисту всегда - все два месяца, которые встречались они тут - не нравилось, что с первых же слов разговора почему-то поневоле приходилось ему принимать на себя отцовские интонации. И еще почему-то в разговорах этих то и дело упоминался ими Бубенко. Не вязалось все это с тем, что происходило у них в этой спальне дальше, но, казалось, ничего поделать с этим было нельзя. Разве что разговаривать как можно меньше. Свист обнял ее покрепче и хотел поцеловать еще, но она не повернула лица - сидела потупясь. - Михал Михалыч, я кое-что хотела вам сказать, - пробормотала она, по видимости, все более робея. - Еще и вчера на дне рождения хотела. Лучше я сразу скажу. Я в пятницу... В общем, у меня будет ребенок. Михаил Михайлович почувствовал, как от этих слов, что-то неприятно съежилось у него под ребрами. Проглотив слюну, и еще не раскрывая рта, он уже чувствовал, что скажет сейчас какую-нибудь глупость. Так и получилось. - От кого? - спросил он. Она пожала плечами виновато. - От вас... наверное. А может быть, и от Семена. Я не знаю точно, Михал Михалыч. Свист поднялся с кровати, подошел к окну, взял лежавшую на подоконнике коробку с папиросами, закурил. За окном между лип разглядел он какую-то парочку, неспешно бредущую по аллее Героев за детской коляской. Что-то в последнее время не заладилось у него в жизни. Нелепая какая-то полоса пошла. - Ну и ладно, - сказал он вдруг, обернувшись. - Ребенок - так ребенок. И хорошо, что не знаешь точно. Лучше считай, что от Семена. Нет, не подумай, я ничего... Я не отказываюсь. В смысле... Ребенок - это всегда хорошо, - окончательно сбился он и махнул рукой. - Я тоже так думаю, Михал Михалыч, - неожиданно посветлела она. - Я, по правде, очень его хочу. Я боялась, что вы... рассердитесь, - улыбнулась она жалобно. - А я его очень-очень хочу. Вы не беспокойтесь, я никому никогда не скажу. - Ну и хорошо, - кивнул он; затушив едва раскуренную папиросу, вернулся к кровати, и, стоя над ней, погладил ее по голове. Она все улыбалась ему застенчиво снизу вверх. Он присел перед ней на корточки и принялся аккуратно расстегивать пуговицы у нее на платье - сверху вниз, покуда не выскочили наружу маленькие груди. Тогда он повалил ее на кровать. Он вышел из квартиры минут через пять после нее. Запер дверь, спустился вниз. По времени получалось в самый раз. Пройдя вдоль аллеи до конца ее, он свернул налево, в переулок, прошел и его и оказался на перекрестке возле маленького безлюдного сквера, скрытого под густыми кронами старых деревьев. И как раз в то же время с другой стороны к скверу подходил, улыбаясь навстречу ему, молодой человек в клетчатой ковбойке. Оба они оказались точны. - Здравствуй, Алексей, - подал ему руку Свист, едва они сблизились. - Пойдем, сядем. Пожимая руку его, Леонидов от души рассмеялся. - Здрасьте, Михал Михалыч. Ничего себе предложеньице для начала. Они сошли по нескольким покореженным ступенькам в сквер, расположенный чуть ниже уровня тротуара, и присели на единственную стоявшую там скамейку, сооруженную кустарно из пары едва обструганных досок. Заметно было, что Свист нервничает слегка. - Куришь? - спросил он, достав из кармана коробку "Герцоговины Флор". - Иногда, - угощаясь, кивнул Алексей. - Последнее время что-то хороших папирос не достать. - Даже у вас? - удивился Свист. - А что у нас? У нас объедки от ваших харчей. Вам-то на набережную все прямо со склада возят, в райком - остальное. А нам уж, что остается. В Москве в любом продуктовом в два раза больше товару, ей-богу. - Так ты и ходи тогда к нам. Дорога не дальняя. Я тебя хоть завтра припишу. - Да мне чего надо-то? - махнул рукой Алексей. - Пожрать - это я в буфете. А из одежды - в Москве могу. - Часто в Москву ездишь? - поинтересовался Свист. - По выходным обычно. Нынче вот из-за дня рождения этого остался. Михаил Михайлович глубоко затянулся. - А я ведь тебя как раз собираюсь попросить в Москву съездить. - Это зачем же? - удивился Леонидов. Свист помолчал немного. - Ты знаешь, Алексей, мы ведь с твоим отцом старинные знакомые, - начал он издалека. - Еще в Москве на рабфаке, я парторгом был... - Знаю, знаю, - кивнул Леонидов. - Он тогда ВУЗы курировал. - Верно. И тебя однажды вот таким карапузом еще видал. У отца в кабинете. Скажи, а почему ты здесь работаешь? - А почему бы нет? - Ну, в Москве-то, наверное, интересней. - Распределили, - пожал он плечами. - Обязательно что ли у него под крылом сидеть. Чтобы все кивали - вот, мол, папенькин сынок. По-вашему, много радости? - Да нет, я бы тоже, пожалуй, не стал. - Здесь свобода, Михал Михалыч. А там - в одной квартире, хотя и большой. К тому же, ведь посмотреть нужно, чего я сам по себе стою. - Ну, вот об этом-то как раз я с тобой поговорить хотел. - То есть? - Ты какого мнения о Баеве, Алексей? - А какая разница? - насторожился он слегка. - Зачем мне о нем какого-то мнения быть? Он мой начальник. - При Баеве ты, Алексей, здесь ничего не добьешься. - Это почему же? - А потому что ты для него выскочка - человек со стороны. Как пришел, так и уйдешь - на таких он ставку не делает. - Я не лошадь, Михал Михалыч, чтобы на меня ставить. - Да не в этом дело, - поморщился Свист, вздохнул. Ясно было, что тянуть разговор не имело смысла. Обиняками все равно невозможно было ничего сказать. - Не в этом дело, - повторил он. - Ну, ладно. Я с тобой начистоту, Алексей. У меня к тебе разговор очень серьезный. Ты можешь отнестись к нему как угодно, но я надеюсь по крайней мере, что ты меня не продашь. Ты умный парень, и должен понять, что я не ради себя, а ради дела болею. Я с тобой о Баеве поговорить хочу. Леонидов молчал. У Свиста было такое чувство, как, наверное, бывало у игрока в русскую рулетку. Ну, была, не была. - Ты посмотри, Алексей, как он ведет себя тут, в Зольске. Ты здесь сколько уже? - Год без малого. Девять месяцев. - Девять месяцев. Рожать пора, - от нервного напряжения глупо пошутил Свист. В голове промелькнуло тут же - кровать, руки на коленках. Перелом какой-то в жизни настал. Пан или пропал. Да ведь не впервой, постарался он успокоить сам себя. Бывали с ним передряги и похлеще. Что он, в самом деле, нервничает, как школьник перед этим пацаном. А когда его в девятнадцатом двое офицеров вели по степи до ближайшего дерева, чтобы повесить? Воспоминание это до сих пор призывал Свист на помощь в критические моменты своей жизни. И помогало. - Ты не хуже меня должен видеть, - заговорил он ровнее. - Он же натуральную вотчину тут себе устроил. Феодальщину какую-то неприкрытую. Захочу - казню, захочу - пожалую. И над райкомом он начальник, и над исполкомом, и в каждом заведении главный. А ведь он начальник только у вас - в РО НКВД, он должен от преступников, от врагов народ защищать; конечно, дело это важнейшее, но ведь не значит же, что все остальные дела не важные. Ну, а то что вчера он выкинул - это уж ни в какие ворота не лезет. Я думаю, ты в курсе. Леонидов молчал. - Кандидата этого в депутаты - Мальков его фамилия - мы больше месяца в райкоме проверяли - по всем статьям. Грамотный, честный, ответственный, отличный работник - наш человек до кончиков волос. Выдвинули единогласно, статью в газете напечатали. А он его вчера посадил. И почему? Да только потому, что его, Баева, в пятницу на комитете не дождались. Полтора часа мы его ждали - звонили, секретаря посылали - не пришел. Дела у него, видите ли, поважней. И вот вчера этот фортель с Верой Андреевной. А Малькова посадил. Она, возможно, девушка-то хорошая, Вера Андреевна, но разве такие дела так решаются. Это ведь не шуточки - это Верховный Совет России - высший республиканский орган. А он - как левая нога решила. И чем, скажи на милость, Мальков виноват - тем, что Баев на комитет не пришел? А ты видел вчера, как он с Матвеевым - он и Мумриков напару. Это ж натуральная дискредитация ответственного партийного работника - второго секретаря райкома. Там ведь и почти посторонние люди были. Что они подумают, что в городе расскажут? Я уж не говорю о том, что просто хамство. И так он со всеми. И со мной при случае, и с тобой, поверь мне. Ни ты ему не нужен, ни я, никто вообще. Леонидов молчал. Михаил Михайлович достал новую папиросу, постучал мундштуком о коробку. - Ну, скажи по совести, Алексей, разве я не прав? - Что же вы предлагаете? - Я считаю, что если вот это все мы теперь проглотим, то грош нам цена - и как коммунистам, и как порядочным людям. Баев тогда совсем обнаглеет, всех нас сожрет, и туда нам и дорога тогда. За себя я не боюсь, поверь. Чего мне бояться? Я всю гражданскую прошел, смерти в лицо, вот как тебе теперь, сотню раз смотрел. Мне за город этот обидно. За город и за партию нашу. Мне партия этим городом руководить доверила. Можно, конечно, и статью другую напечатать, Куроша снять, а Веру Андреевну в депутаты выдвинуть. Но лично я бы тогда по совести для себя посчитал, что партбилет свой я должен сдать. Разве не так? - Что вы предлагаете? - спокойно повторил Алексей. Михаил Михайлович прикурил, пару раз затянулся в полные легкие, напустил вокруг скамейки облако дыма. - Я предлагаю тебе, Алексей, поехать сегодня в Москву и поговорить с отцом начистоту - вот так, как я теперь с тобой. У меня у самого там таких связей нету, а с Баевым здесь один на один мне не справиться. Расскажи отцу про Малькова, про этот день рождения барский, и пусть решает он что-нибудь прямо сейчас, потому что потом будет поздно. Расскажи ему про меня все, что сам думаешь. Он, я знаю, человек решительный, справедливый, большевик настоящий; думаю, что и меня он по рабфаку хорошо помнит. Если расскажешь ему все, как есть, я уверен - он поймет, и так просто это не оставит. Только сказать нужно, чтобы действовал быстро. От Баева теперь уж и не знаешь, чего ждать можно. Михаил Михайлович перевел дух. - Что скажешь, Алексей? - Дайте еще папиросу, - попросил Леонидов. - Ну, а кого вы на месте Баева представляете себе. Если, допустим, я соглашусь, и все это дело выгорит. - Ну, тебе это, Алексей, сам понимаешь, пока что не по чину. Я думаю, можно было бы Тиграняна предложить. - Да мне это и даром не нужно, - попыхивая папиросой, покачал головой Леонидов. - Вы же сами сказали - я как пришел сюда, так и уйду. - Ну, положим, если это дело у нас получится, то совсем уж так ты не уйдешь. Кое чего ты тут добьешься - это я могу тебе обещать. - Должности мне не нужны, Михал Михалыч. Я, по правде говоря, еще и не решил для себя окончательно, нужна ли мне вообще эта карьера. - Ну, а что тебе нужно? Леонидов не ответил, покурил, помолчал немного. - А на Веру Андреевну вчера Баев просто глаз положил, - сказал он вдруг. - Это я четко видел. От этого вся катавасия. Только глупо это, как всегда по любви. Вера Андреевна и не знает ничего, а узнает - так не согласится, - недокурив, Алексей щелчком отбросил окурок. - Я бы, пожалуй, Харитона предложил, Михал Михалыч. Парень он неглупый, честолюбивый, исполнительный. Если поговорить с ним правильно, вел бы себя хорошо. - Но он ведь, по-моему, из баевской компании, - заметил Свист и внутренне перекрестился - похоже было, что он не ошибся насчет Алексея. - К тому же только лейтенант, как и ты. - Старший лейтенант; это не проблема, получит капитана досрочно. А насчет "из баевской компании", Михал Михалыч, так все мы из этой компании. И я тоже, да и вы, если уж напрямки, до вчерашнего дня. Но на самом деле, все до поры до времени; когда прижмет, каждый сам за себя. - Так ты поедешь, Алексей? Леонидов чему-то усмехнулся про себя. Вид у него вообще становился все более довольный и хитрый. - Дело это тонкое, Михал Михалыч; никаких гарантий, что выгорит. К тому же мы недоговорили еще, какая мне от этого польза будет. - Говори прямо, что тебе нужно. Свист чем дальше, тем большее чувствовал облегчение. Не зря он затеял эту игру - разговор у них получился тот, что нужно. Можно было считать - полдела сделано. - Ладно, скажу. Вы со мною начистоту, и я тогда тоже - только уж без обид, договорились? - А чего мне обижаться? - пожал он плечами. - Говори - все, что смогу, сделаю. Леонидов еще хмыкнул пару раз, покачал головой. - Я в Зольске, Михал Михалыч, собираюсь еще полгодика прокантоваться. Потом в Москву - либо на Лубянку, либо еще куда. Есть у меня мыслишка, при посольстве одном обосноваться, но это дело будущее. А пока что я тут на свободе, хочу немного повеселиться. - Ну, насчет повеселиться, это ты с Зольском, пожалуй, промахнулся немного. Городишко для веселья не самый подходящий. - А это как дело поставить, Михал Михалыч. Пока что действительно скучновато. Но это почему. Потому что живу я здесь в однокомнатной конуре, друзей своих из Москвы пригласить некуда. А вот если б на выходные они ко мне шайкой-лейкой сюда подвалить могли, мы бы тут на природе такое развернули - день рождения вчерашний и в подметки бы не встал. - Так тебе квартира нужна? - Не квартира, Михал Михалыч - дом. - Какой дом? - Баева, разумеется, - Леонидов, улыбаясь, встретился взглядом с секретарем. - На полгодика всего - на лето и осень. Если дельце наше выгорит, дом ведь освободится. Свист замялся немного. - Но ведь вообще-то он тогда Харитону полагаться будет. - Харитон потерпит полгода. Он и квартиру-то свою только получил. С Харитоном я это сам улажу, не беспокойтесь. - А что люди говорить станут? В райкоме, да и у вас тоже. В исполкоме я это как объясню. - Ну, это уж ваши заботы, Михал Михалыч. Вы мне куда как сложнее задачу хотите поставить. - Ладно, - кивнул он головой. - Считай, что договорились. Полгода будешь там жить - хоть со всей своей шайкой-лейкой. - Но это еще не все. Теперь уже Свист усмехнулся. - А ты, я погляжу, парень не промах. Чего тебе еще? Машину? - Машина мне сегодня понадобится, ежели мы с вами столкуемся - на поезд я назад не успею. А вообще мне она не нужна. Если что, так у вас одолжусь по-соседски. Мне другое кое-что нужно. - Ну, ну. - Одолжите-ка вы мне ненадолго жену бубенковскую. Свист побледнел слегка. - Ты чего это такое несешь, Алексей? Ты это у Бубенки попроси, я-то причем. - Ну, ладно, ладно, Михал Михалыч, что вы, как маленький. Не знал бы, не просил ведь, правда. И это уж совсем на короткий срок - даже не на полгода - месяца на два всего. Больше она мне не нужна. - Ну, это уже несерьезный разговор, Алексей. Во-первых, что она, по-твоему, вещь что ли - ее-то разве не надо спросить? - Вот за это тоже не беспокойтесь. С ней-то я преотлично договорюсь. - Да и к тому же... - замялся Свист. - Беременна она, - договорил за него Леонидов. - Это тоже не проблема, Михал Михалыч, - даже проще. Я потому ведь и прошу всего на два месяца. - Ты откуда знаешь? - прошептал он. - Эва. Да кто ж об этом не знает? Она сама про это налево и направо болтает. Да не волнуйтесь, не волнуйтесь вы так - не про вас, разумеется. Она же замужняя женщина, почему бы ей не забеременеть? Свист сидел, не шевелясь. - Нехорошо это, Алексей, - сказал он, наконец. - Некрасиво. - Ну, ну, - произнес Леонидов гораздо суше. - Значит, чужой жене при своей во здравии живот надуть - это красиво. А оставить ее на сносях в покое на пару месяцев - некрасиво, нехорошо. Мне-то, собственно, что - я и без согласия вашего могу ее увести; и слова вы мне поперек не скажете. Хотелось просто, раз уж такие у нас дела пошли, все начистоту, по-мужски решать. - Хорошо, - не глядя на него, кивнул Михаил Михайлович. - Считай, что и это решили. Что-нибудь еще? - Да, пожалуй, все, - снова улыбнулся Алексей. - Не обижайтесь, Михал Михалыч. Мы с вами отныне в одной лодке. Только у меня в отличие от вас спасательный жилет имеется. Так что обижаться нам друг на друга бессмысленно. Да и не на что вовсе. Вы, когда меня сюда пригласили, знали на что шли. Такие дела задаром не делаются, и вам еще, по-моему, очень со мной повезло. Я ведь, по правде, давно уже ожидал от вас чего-нибудь в этом роде. Баев, конечно, обнаглел последнее время - что правда, то правда - стал зарываться. Хотя по-человечески можно и его понять - вы у него тут уже четвертый. А перед вами так просто тряпки были. Свист полез в карман за третьей папиросой. - Ну, я готов, - встряхнулся вдруг Алексей. - Гарантий, конечно, никаких не даю, кроме того, что все это между нами останется. Но как с отцом поговорить, я знаю. Мальков ваш, Матвеев, Вера Андреевна - все это ерунда, хотя до кучи сгодится. У меня-то на Баева кое-что поинтересней имеется. Так что шансы неплохие, Михал Михалыч... Ну, нечего уже раскуриваться. Давайте машину. глава 21. БРАТЬЯ Дверь они закрыли. Света от настольной лампы хватало на половину гостиной. За окном была спокойная лунная ночь; стрелки стенных часов ползли к двенадцати. Глеб лежал на диване, где обычно спал Игорь, укрытый одеялом и пледом поверх него. Игоря уложили на раскладушке в прихожей. Паша сидел в кресле между диваном и журнальным столиком. На столике стояли: букет тюльпанов в вазе, пузырьки с микстурами, початая бутылка коньяка и одна рюмка. Налив ее до краев, Паша отчетливо почувствовал, что за два этих выходных он устал так, как не устал бы и за две рабочие недели. Глебу нездоровилось сегодня с утра, но слег он в постель только после обеда и этого неожиданного визита. Часов около трех, когда они все вместе, и Игорь с ними, заканчивали обедать, у подъезда их послышался скрип тормозов, остановилась машина. Посмотрев в окно, Паша увидел черную "эмку". Но того, кто вышел из нее и зашел к ним в подъезд, он разглядеть не успел. Через полминуты раздался звонок в дверь. Надя пошла открывать. Выглянув в коридор вслед за ней, Паша увидел за дверью Алевтину Ивановну - супругу Баева - с большим букетом тюльпанов в руке, а за плечом у нее шофера Степана Ибрагимовича, нагруженного какими-то свертками. - Надюша, Паша, здравствуйте, - шагнув в квартиру, расцеловалась она с Надей и вручила ей цветы. - У меня сегодня день ответных визитов. Поверите ли, просто катастрофа: утром сегодня провела ревизию - цветы ставить некуда - вянут, продуктов осталась просто гора - есть некому. Посидела, посмотрела я на это все и решила - так дело не пойдет. Николай, заноси, - кивнула она шоферу. Тот зашел в прихожую и сложил на тумбочку три аккуратных свертка. - Здесь ветчина, фрукты, торт. Ну, не пропадать же им, правда. Надя растерянно всплеснула руками. - Ах, господи. Спасибо, Алевтиночка, спасибо, конечно. Ты, проходи, пожалуйста. Мы тут чаю как раз собрались. "Какой еще чай? - простонал про себя Паша. - Соображает она что-нибудь?" Он стоял в широком дверном проеме, стараясь телом заслонить от нежданной гостьи сидевшего за столом Глеба. Но это было невозможно. Алевтина Ивановна уже заглянула в гостиную. - Здравствуй, Игорь. Здравствуйте... - А это родственник наш... Пашин, - пробормотала Надя. - Очень приятно, - кивнула Алевтина Ивановна. - Спасибо за приглашение, Надюша. С удовольствием бы, но не могу. Если у всех рассиживаться буду, до ночи не кончу. В другой раз обязательно. Кушайте торт с чаем - на здоровье, а я дальше побежала. До свидания. До свидания, - кивнула она отдельно в гостиную. - До свидания. Привет Степану Ибрагимовичу, - вслед ей бормотала Надя. Когда дверь за визитерами закрылась, она беспокойно взглянула на Пашу. Он пожал плечами. Лучше бы, конечно, этого не случилось, хотя - мало ли что за родственник мог к ним приехать. Обсудить случившееся сразу они не могли. Игорю, разумеется, договорились ничего не рассказывать. После чая Игорь ушел гулять, а Глеб прилег на диван. Вид у него был что-то уж совсем бледный. Надя поставила ему градусник. Градусник показал 38. - Ты, как всегда, не понимаешь меня, - покачал головою Паша. - Ты, как всегда, хочешь убедить меня в том, что вера необходима человеку. А этого не нужно вовсе, потому что лучше тебя я знаю, как трудно человеку жить без веры; ничуть не хуже тебя сознаю, что в вере - единственная надежда, единственное утешение человека в этой нелепой жизни. Но ты вот что пойми - лично для меня это ничего не меняет. Дело просто в том, что я считаю себя достаточно сильным человеком, чтобы суметь прожить эту жизнь без самообмана. - Почему же обмана, брат? - Потому что я не вижу вокруг себя ничего, что говорило бы о существовании иной жизни и высшего разума. И никто не видит. Я могу, например, поверить в то, что существуют на свете Багамские острова. Потому что, хотя я никогда в жизни не видел их, на этот счет существуют свидетельства многих людей. И их мне странно было бы подозревать в обмане - хотя бы уже потому, что они никоим образом в нем не заинтересованы. Здесь же совсем иное. Ни в одном обмане человек не заинтересован так сильно, как в самообмане веры. Потому что от самообмана этого целиком зависит душевный покой сумевшего обмануть себя счастливца, вроде тебя. Но ведь, я думаю, и ты не будешь отрицать, что, по существу, всякое представление человека о высшем разуме, об ином мире - всего лишь фантазия, очень понятное и вполне простительное стремление одинокого слабого человека жить с надеждой. Я же не нуждаюсь в этом, Глеб, просто не нуждаюсь - пойми. - Брат, брат, - болезненно морщился Глеб. - Здесь-то и ошибка у тебя; общая и странная ошибка безверия. Похоже иногда, что единственный это аргумент атеизма: я не вижу вокруг себя Высший Разум - а значит, и нет его. Но ведь простая логика здесь хромает. Из того, что "не вижу я" следовать может не одно, а два заключения: или то, что действительно нет Его, или то, что Он, создавший наш мир, не захотел, чтобы мы Его видели. Не фантазия вовсе нужна здесь, брат, выбор здесь нужно сделать каждому человеку: из двух мирозданий - из мертвого и живого - выбрать одно. И самое-то странное то, что и ты, и другие, мертвое мироздание для себя выбирающие, часто всю жизнь свою могут прожить в убеждении, что выбор их - выбор здравомыслящий и трезвый, а того не видеть, насколько в действительности фантастична и сказочна их вселенная. - Что ты имеешь в виду? - Да ты посмотри хоть минуту со стороны на тот мир, который выстроил у себя в душе. Что видишь ты? Возникшие неизвестно откуда, разбросанные по вселенной без конца и без края скопления мертвой материи. Хаос, пустота. И вот среди хаоса и пустоты, среди бесконечности во времени и пространстве, на одной из песчинок материи в случайном соединении мертвого вещества появляется вдруг живое, само собою начинает множиться и развиваться, порождать все более сложные организмы, структуры - клетки, ткани, кровь, глаза, мозг, разум. Наш с тобою разум, который вдруг способен оказался подняться над ней самой - над бесконечной материей. И вот теперь в этой мертвой вселенной мы, зародившиеся из ничего, одни среди вечного хаоса и пустоты, не способные даже вместить в себя понятия эти - вечность и бесконечность, сидим и размышляем о мироздании. Брат! Ну, неужели можно не видеть, насколько фантастично, нелепо, неправдоподобно все это?! - Все это очень субъективно, Глеб... - А душа человеческая! Разве ты сам - то, что можешь ты сказать о себе "я есмь", разве очевидность законов духа, по которым живет и каждый человек, и все человечество - не свидетельствует о жизни иной? Разве можно представить себе, что нравственность, добро, любовь появились из пустоты? Да ведь они бессмысленны в пустоте. Брат, поверь мне! Так устроен наш мир - ничто на Земле не доказывает окончательно бытие Божье - и в этом великий замысел Его самого - но слишком многое, Паша, слишком многое показывает человеку его. - Ну, да, ну, да. "Звездное небо надо мной, нравственный закон внутри меня." Все это старо, как мир, Глеб; и что-либо показывает на самом деле только тому, кто очень хотел бы увидеть. А я не из их числа, так что зря ты стараешься. - Паша взялся за рюмку с коньяком. - Ты знаешь, что стоило бы тебе понять прежде, чем начинать агитировать меня, агитировать кого бы то ни было? Хотя я очень надеюсь, что я останусь единственным. Стоило бы тебе понять, Глеб, что человек - существо глубоко и изначально себялюбивое. Что бы ни говорил ты, а первейшая суть всякой веры для человека - утешение и надежда. Грубо говоря - выгода. Человек поверит только тогда, когда вера сулит ему большее, чем есть у него сейчас - райскую жизнь, награду на небесах, блаженство. И никогда не поверит, если по вере не приходится ожидать их ему. Верить имеет смысл свободному, не нагрешившему человеку, а такому, как я, поздно уже. Как там у твоего Достоевского? "Если Бога нет, то какой же я, к черту, капитан." А знаешь, как у меня? "Если Бог есть, то какой же я, к черту, прокурор." Вот именно так! Поэтому каждое утро, просыпаясь, я говорю себе - жить просто. Я говорю себе - жизнь проста и понятна. Вот жена, вот сын, вот на стуле висит мой костюм, вот надо завтракать и уже идти на работу. И нет мне дела ни до звездного неба, ни до нравственного закона. Голову без нужды я стараюсь не задирать, в себе я ощущаю четко желание кушать, ходить по земле здоровым и испытывать поменьше неприятностей. Так-то. - Верить не бывает слишком поздно, - грустно покачал головою Глеб. - Истинная вера - это вера в добро, а не в возмездие; в милосердие, а не в геенну огненную. Никому не может быть "невыгодна" такая вера, но разве дело здесь в выгоде? Если однажды сумеешь ты увидеть, постичь, почувствовать грандиозность замысла Божьего, величие и совершенство мира Его, то тогда же и поймешь, что в конце-концов не может остаться в нем места ни одному изъяну. А ведь любое возмездие, любое несчастье человеческое, даже если заслужено оно - изъян. Поэтому я говорю тебе, брат - не будет геенны огненной, а будет милосердие. - И как же ты представляешь это себе? Практически то есть. Все будут прощены? "Без суда и следствия"? - Нет, будет суд. Обязательно будет суд, и воздастся каждому по делам его. Но суд этот будет воздаянием, а не возмездием, и ни у кого не отнимет он шанса на покаяние и искупление. Это будет последний суд перед царством Божьим, и решится на нем судьба каждого из людей в этом царстве - "многие будут первые последними, и последние первыми". Но только в этом царстве, брат - а ведь и оно не вечно. Срок ему тысяча лет - и в этот срок искуплен будет всякий грех человеческий. Уравнены будут души людские, примирены обиды, оплачены долги. Для того и нужно оно, чтобы никто не остался в обиде на прошлое - на жизнь в свободе, дарованной Господом. И в том милосердие Его, что ни одна душа не погибнет, но каждой дано будет искупить содеянное. Праведные насладятся радостью в этом царстве, грешные оплатят грехи свои, неразумные приготовлены будут к рождению в жизнь вечную; и тогда все войдем в нее - в жизнь большую этой, жизнь подлинную, жизнь Духа вселенского. - В этом-то, по-твоему, конечная цель человечества? - В этом. - Занятно ты это описываешь. Ну, хорошо. Тогда попробуй объясни мне - а я спрошу у тебя то, что спросил бы и там, на этом последнем судилище - для чего же затевать тогда было нынешнюю нашу жизнь? Кому нужно тогда было все это зло, преступления, слезы? Почему бы прямо не начать тогда с царства Божьего? Это чтобы, как голодные собаки, смогли мы оценить милосердие Его? Так? - Не кощунствуй, брат. Свобода - великий дар Божий, великое доверие Его к нам. Со свободой жизнь наша, кроме цели, обрела смысл, самоценность. И хоть бесконечно слаб дух человеческий, все равно, я уверен, немало прорывов его, светлых открытий, свершений войдет в духовную копилку Вселенной. Ты помнишь, как в Ростове мы слушали с тобой девятую симфонию? Мне казалось тогда, что эта музыка вернее любого трактата, вернее любой философии доказывает, что есть в мире высшее человека. Мне казалось тогда, что и тебе она говорила о чем-то - я видел, видел, как ты слушал ее. И я уверен, я знаю, что эта музыка вечно будет жить во вселенной - помимо нот и инструментов, помимо ушей и воздуха - как гармония духа. И в сотворении гармонии этой самим человеком - и был замысел Божий, суть и оправдание нынешней свободы нашей. И в царство Его благодаря свободе войдем мы не как стадо унылое, под палкой бредущее по предначертанному пути, но как сотворцы, как сосоздатели его. Все лучшее, все действительно прекрасное из этой жизни, что сумел создать человек, не отнимется от нас, не окажется ненужным. - А худшее? - А худшее, брат, пройдет без следа. - Занятно, Глеб. Нет, правда, занятно. Как ловко эта вера твоя все расставляет по полочкам. Лучшее - в копилку, худшее - без следа. И смысл, и самоценность при нас, и в царство войдем, как творцы. Ну, хорошо, пусть так. Допустим на минуту, что так оно и будет, как ты расписываешь. Только пока что царство это не настало, я спрошу тебя о нынешней жизни. Вот пример. Не далее, как сегодняшней ночью, я вытащил из петли мальчишку - ровесника Игоря. Он остался сиротой, потому что отца его расстреляли. Я успел вытащить его. Скажи мне, ты и ему смог бы объяснить, что эта наша жизнь полна смысла? А когда я был чуть постарше этого мальчишки, и за полгода умерла моя семья - родители, брат, сестра - ты и мне смог бы объяснить тогда, что свобода - это величайший дар Божий? Скажи, пожалуйста, Глеб, ты когда-нибудь видел в этой нашей самоценной жизни войну, страдания, пытки? Ты вообще когда-нибудь видел слезы - от настоящего горя, от настоящей муки? И так уверенно ты проповедуешь мне царство Божье? Лучшее возьмем, худшее без следа - как просто все это выходит у тебя. Свершения - возьмем, мальчишку в петле - оставим. Раз-два - и ни одного изъяна. Ты знаешь, Глеб, я так тебе скажу. Если даже оказалось бы вдруг, что ты во всем прав, и на пороге царства твоего великолепного - неважно даже, наказание ждало б меня в нем или награда - оказался бы я перед лицом Милосердного, я сказал бы ему: "Творец мой, пускай хоть все осчастливленное человечество хором будет петь гимны и восхищаться мудростью замысла твоего, пускай и сам мальчишка этот, и его отец, и вся моя семья будут дружно петь аллилуйю в этом хоре, пускай хоть все до единого, прошедшие через страдание на этой Земле, согласятся все забыть и простить - я не соглашусь. Я буду единственным изъяном в славном замысле мироздания Твоего. И так или иначе я останусь свидетелем того, что слишком много пришлось заплатить людям за свершения, за открытия в Твою копилку." А может быть, милосердия ради на пороге царства этого тех, кто вроде меня, лишают памяти? Совсем не хочется мне что-то такого милосердия, Глеб. Да и царства такого не хочется. Когда закончил Паша говорить, Глеб смотрел как-то сквозь него. Боль была во взгляде его. - Ты все же прочитал это, да? - сказал он. - Я так и знал, что ты не пропустишь этот вопрос. Стоит ли мир Божий слезинки ребенка? Иногда, ты знаешь, мне кажется, что все сомнения человечества в вере, все искушения сводятся на Земле к нему. Я понимаю, брат, я и сам знаю, что это страшный вопрос. Проклятый вопрос. Первый вопрос от создания мира - вопрос Сатаны к Богу. Но ты, наверное, и не знаешь, что в нем самое страшное? Самое страшное, что и вопрос этот, и ответ на него "Не стоит!" - нравственны. Я понял это прошлой ночью. Ты знаешь - прошлой ночью к этому же вопросу пришел я в разговоре с совсем другим человеком. Но брат! Разве Бог виноват в том зле, которое творится на Земле? Разве можем мы обвинять Его в этом? Зло творится людьми, недостойными дарованной им свободы. - Так зачем же было даров