ник, да еще с ... нестандартной сексуальной ориентацией - могут и посадить. - Но почему в Париж ? - На француженке женился. Чего ты так удивляешься? Париж стоит мессы. Да там брак, наверно, фиктивный. Сейчас все валят, вон Аркадий - и то, а ему под шестьдесят, я думаю. Елена с Олегом подошли к железным дверям котельной. Звягинцев нагнулся и начал возиться с ключами. Елена заявилась домой в половине второго. Женька не спал. Он сидел на кухне в трусах и майке и курил в открытое окно. На кухне было непривычно чисто, раковина пуста - видимо, ожидая ее, Женька нервничал и, чтобы отвлечься, наводил порядок. Из крана сочилась тоненькая струйка воды, позвякивала об алюминиевую раковину. - Жень! - позвала Елена от кухонной двери, - ты чего так сидишь ? Женька обернулся, загасил сигарету. - Где ты была? - в голосе слышалась не злоба, а тоска, - позвонить нельзя было? - Извини, - Елена прошла на кухню и присела боком на стул, чтобы выскочить при неприятном развитии ситуации, - извини, я не могла позвонить, я за городом была, в собачьем приюте, это у черта но рогах, на Хорошевке, - увидев Женькино недоумение, она заговорила быстрее, - там такая собака была, спаниэль, знаешь, ну коккер такой ушастый, его бы завтра усыпили, потому что его никто не брал, а у него глаза такие человеческие совсем, как у ребенка, такие грустные, его надо было сегодня забрать обязательно, там через неделю собак усыпляют, и мы помчались, а это так далеко, а потом еще отвозили этого спаниэля к Хану на дачу... - Какому Хану? Я тут волнуюсь, жду, - непонятно, верил ей Женька или не верил, взгляд у него оставался настороженным.. - Хан - это художник такой, я его первый раз вижу, его Танька где- то подцепила. Он педераст и уезжает в Париж. Художнику, говорит, особенно, педерасту здесь нечего делать, еще посадят, как Параджанова, а он говорит, что он еще и театральный художник, может костюмы делать, декорации... - Здесь художнику и без педерастии нечего делать, - сказал Женька, вставая, - я пойду лягу, приходи скорее. - уже в дверях он обернулся - ну и знакомые у тебя! Про свой роман со Звягинцевым Ленка мне рассказывала мало. С тех пор, как мы стали жить вместе, задушевные разговоры вообще сильно сократились - то ли Ленка стала меньше мне доверять, то ли ее раздражало, что мой живот интересует меня больше, чем ее бесконечные приключения. Я тоже не особенно лезла, мне, после ее откровенных излияний, было очень неловко смотреть на Дворника, веселого, добродушного и доверчивого. Я старалась не осуждать Ленку - Женька не особенно мне нравился, но все-таки он был ее мужем, расставаться с ним она, вроде бы, не собиралась, а при этом так легко врала ему в глаза, что мне делалось не по себе. - Ничего, Галка, я еще раскаюсь и брошусь под поезд, как Анна Каренина, - съязвила Ленка, когда я попыталась спросить, что она собирается делать дальше. По вскользь брошенным замечаниям я чувствовала, что отношения со Звягинцевым разворачиваются не так, как ей бы хотелось, возможно она помалкивала еще и потому, что похвастаться было нечем. - Гоняюсь за миражами, - ответила она мне однажды, когда я проявила чрезмерное любопытство, - бегу, ловлю, зубами щелкаю, а потом оказывается, что я схватила свой собственный хвост. - Он, что, не любит тебя? - спросила я, пытаясь понять, что она имеет в виду. - Цезарь никого не любит, - ответила она по обыкновению цитатой, которая мне ничего не говорила. Как-то днем в воскресенье, по-моему, это был конец августа, я вернулась домой из женской консультации и застала на кухне Ленку с Андреем. Дворника не было дома. Андрюша и Ленка сидели у неубранного стола и разговаривали вполголоса. Ленка казалась грустной. На меня они почти не обратили внимания, только Андрей, обернувшись, улыбнулся ласково и рассеяно. Ленка с Андреем обсуждали Звягинцева. Я удивилась. Неужели Ленке совсем не с кем стало поговорить, раз он стала изливать душу брату? - Не знаю, Андрюш, я его не понимаю, изнутри не вижу, не чувствую, что ли. Он позер, хвастун, но поэт-то он настоящий. Он говорит, что в котельной работает, чтобы голова была свободна для творчества, - Ленка усмехнулась, и снова стала грустной и сосредоченной. - Еще один непризнанный гений? - Вроде того. Широко известен в узком кругу. Он умный очень. Умней Женьки. - Ну это нетрудно. - Не язви, а? Я про Женьку все сама знаю, но, как тебе объяснить, интеллект ведь душу не заменяет, правда? Вот души-то я у Звягинцева и не вижу. Я ему нравлюсь и все такое, но чего-то в этом нет. На кухне было жарко, занавеска на открытом окне не шевелилась. Над открытой банкой с малиновым вареньем кружилась с громким глухим жужжанием здоровая черная муха, они машинально отгоняли ее, но муха все время возвращалась. Я подошла к столу, закрыла банку с вареньем, убрала хлеб в хлебницу и начала составлять в раковину грязную посуду. Ленка проводила меня глазами и продолжала говорить, обращаясь к Андрею. - Мне тут сон приснился, что я лежу в кровати, и вроде как умираю, а он сидит рядом на стуле, курит и стряхивает пепел в ладонь, вот так - она сложила ладонь ковшиком, - а свет в комнате бледный такой, белый, без оттенков. Он сидит лицом к окну, смотрит на меня внимательно, а глаза светлые, прозрачные и безо всякого выражения. - Ты, Елена, как Вера Павловна! Для фрейдистского символа еще рука должна из-за занавески появляться. - Ну подожди смеяться, послушай! Он сидит, вот так смотрит, а я как бы разделяюсь, тело остается лежать, а душа взлетает, что ли. И я дальше все вижу со стороны, вроде как со шкафа. А он видит, что я умерла, стряхивает пепел, встает и выходит из комнаты и аккуратно так дверь прикрывает, чтобы она не хлопнула. Я смотрю ему вслед, на эту закрытую дверь, и мне так больно... И все. Ленка заморгала, и быстро отвернулась к окну. Андрей дотянулся и погладил ее по руке. - Брось, это ж во сне, - потом он встал из-за стола и подошел ко мне, - Иди отдохни, Галеныш, - он оттеснил меня от раковины и открыл кран. - Ты хочешь спросить, зачем мне это нужно? - Елена снова повернулась к брату. - Нет, не хочу, - ответил Андрей, но она не обратила внимания на его слова. - Характер дурацкий. Все хочется Жар-Птицу поймать. - Жар-Птица довольно лишняя и обременительная вещь в хозяйстве. - Не говори... И что я делать буду, если поймаю? Олег женат... И Женька еще. Они замолчали. Елена снова уставилась в окно и застыла. Андрей некоторое время мыл посуду, гремел ложками. Я вышла из кухни и пошла к нам в комнату - мне хотелось полежать. Уже из коридора я услышала, как Андрей закрыл воду и негромко спросил: - Кстати, а что Женька ? - Что - Женька ? - Елена помолчала, - я тебе потом расскажу. Елена с Женькой медленно шли по Тверскому бульвару. Прогулки завелись у них с тех пор, как дома стало нельзя курить. - Давай собачку заведем, а ? А то ходим, как идиоты, зазря ! Жень, а мы ведь вон на той скамейке год назад примерно познакомились, помнишь. И вечер был такой же, шелковистый, что ли... Она стала сбивчиво объяснять, что в августе во дворах и на бульварах, где деревья и не очень пахнет бензином, воздух становится совсем особенным, легким и то же время как будто его можно потрогать, а он на ощупь такой, как шелк, то есть не шелк, а гораздо легче, как если бы была ткань, сделана из паутинки. Наверно это такая пыль в воздухе, бывает такая пыль, ее не противно, а приятно трогать, словно листочек гладишь с изнанки, где светлее и кожица такая бархатистая, или если бабочку трогаешь. Запутавшись окончательно в художественных образах, Елена, оборвала длинную фразу на середине. Женька кивнул, улыбнулся и обнял ее за плечи. Вид у него был какой- то сосредоточенный. Они свернули с бульвара, прошли проулком мимо театра Пушкина и оказались на Большой Бронной. В левом крыле Универсама недавно открыли кафе-мороженое, около него кучковались подростки. Они уселись на ступеньках и прямо на асфальте, человек десять, мальчишки и девчонки, один с гитарой стоял прислонившись к желтой кирпичной стене, остальные смотрели на него. Идущие из магазина люди, в основном женщины с тяжелыми авоськами, из которых свешивались голубоватые когтистые куриные лапы, жались к краю тротуара, хотя подростки были на вид безопасные. Они хихикали, толкались, обнимались и совершенно не интересовались прохожими. Когда Елена с Женей проходили мимо, лохматый гитарист ударил по струнам: "Какая сука разбудила Ленина, кому мешало, что ребенок спит!" - хор молодых голосов пел нестройно, но с энтузиазмом. "Безобразие",- проворчала тетка неопределенного возраста в серой кофте. Из ее клеенчатой хозяйственной сумки тоже торчала курица, завернутая в кусок толстой фиолетовой бумаги. Куры были, видать беговые - голенастые и тощие, а бумагу магазин экономил. - А все-таки мир поменялся, а Жень ? Смотри - эти ничего не боятся. - Непуганые идиоты, - пожал плечами Женька. Настроение у Елены было отличным. Сегодня днем она сбежала на два часа с работы и сходила со Звягинцевым в кабак. Последнее время из-за антиалкогольной кампании кабаки захирели, выпить стало совершенно негде, но Олег повел ее в потрясающее место - маленький бар на Таганке, соседняя дверь с театром. При входе там висел огромный портрет Высоцкого с гитарой. Окна заделаны витражами, красноватыми, зелеными, синими кусочками стекла, почти не пропускавшими света. В центре небольшого полутемного зала был бассейн в котором плавал настоящий живой тритон - преотвратительное надо сказать кожистое существо серо-зеленого цвета с маленькими передними лапками, и огромной пастью. По полу между столиками ходил пестренький петушок с ярким гребешком и маленькая рябая курочка. В какой-то момент петух вдруг взлетел на дверь и стал кукарекать. Как обычно в таких местах, было накурено до тумана, дым слоями плавал под сводчатым потолком в полосах желтого света от редких светильников в виде цветов, ирисов или лилий - стилизация под модерн. Олег оказался знаком с барменом - необыкновенно интеллигентной внешности человеком лет пятидесяти, похожим скорее на старшего научного сотрудника какого-нибудь НИИ. Звягинцеву и Елене подали вермут в кувшине для сока, грибной жульен в серебряных горшочках, малюсенькие бутербродики. Словом все было прекрасно, она сговорилась с Олегом завтра вечером встретиться на Чистых Прудах возле его котельной. В котельной Елена бывала часто. Женьку она обманывала легко, он много работал, а она, жалуясь, что дома скучно, курить нельзя, и гостей не позовешь, призывала на помощь Таньку и сбегала гулять. На Пушкинской Елена Таньку безжалостно бросала и неслась на Чистые Пруды. Впрочем, иногда она даже брала Таньку с собой и разрешала ей немного полюбоваться на Звягинцева и покурить с ними на бульваре. После этого Танька бесцеремонно выпроваживалась. Словом, все было хорошо, просто отлично. Чего только Дворник такой надутый и важный ? Молча они дошли до двух аистов - скульптурное произведение неизвестного художника на углу двух Бронных, Большой и Малой, рядом со стекляшкой - кафе-забегаловкой, в котором она давным- давно первый раз в жизни пила сухое вино не дома за столом с гостями, а с мальчиком. Бывает такое настроение, когда давно знакомые предметы вдруг замечаешь и рассматриваешь, будто раньше их тут не было. Странно, кто-то ведь придумал этих аистов, нарисовал, потом их отлили из какого-то метала, привезли и поставили на газоне, яму наверно рыли экскаватором, бетоном заливали. Художник гордился, его родственники и друзья специально ездили смотреть и потом поздравляли... Хотя, может это типовые аисты, как девушка с веслом или пионер с горном, аполитичные только, внеиделогические такие аисты, продукт либеральных шестидесятых, и их по всей стране видимо-невидимо, но ведь кто-то все равно их первый раз нарисовал! Черные чугунные аисты на тонких ногах нежно склонялись друг к другу. "Совсем как мы", - вдруг подумала Елена и осторожно освободила плечо. Она уже собиралась поделиться с Женькой своими глубокими соображениями об аистах и порассуждать об участи неизвестных художников, мысль в голове образовывалась красивая, она непременно расскажет ее Звягинцеву, а тот ответит что-нибудь умное, получится интересный разговор двух культурных людей... - Елена, мне бы надо с тобой поговорить. Елена испугалась и забыла про аистов. Тон-то какой торжественный. Неужели она в чем-то прокололась? - Резник звонил вчера вечером, когда тебя не было. Они разрешение получили. - Я знаю, я с ним с работы разговаривала днем. Козел упрямый. Я уж смирилась. - А мы ? - Что - мы ? - Мы что будем делать ? - Ничего. А что мы должны делать ? Ложиться под колеса самолета ? - Да нет, с отъездом. Вот к чему торжественный тон! Женька со вчерашнего вечера готовился, рассчитывая, наверное, что она расстроится из-за Резника, и тут самое время идти на приступ. Потому он ей сразу о звонке и не рассказал. Она накануне вернулась поздно, а что Резник позвонит ей на работу, этого Дворник не предусмотрел. Они прошли проходным двором и шли по улице Алексея Толстого мимо голубых елей правительственного дома. Елена слушала Женьку терпеливо. Сколько можно об одном и том же ! Будущее, работа, как художник он никому не нужен. Сейчас будет про гражданскую войну и что евреев повесят на фонарях. - Жить нам с тобой негде, об этом ты думаешь ? Об этом она думает. Точнее она предпочитает об этом не думать, но придется, тут Женька попадает в больную точку. Ребенок родится после Нового года и они окажутся впятером в квартирке, которая четверых вмещает с трудом. Да и нельзя так жить, это ежу ясно, даже если бы пять комнат было. Разменяться ? Ухать в жопу, из окна не будет видно огоньков башни на площади Восстания, вяза во дворе не будет, Патриарших... "Я выселен с Арбата, арбатский эмигрант..." - Пусть Андрей думает, почему я должна думать ! Это его ребенок ! Может быть, все было не так. Эту часть разговора Ленка мне не рассказала, упомянула вскользь, смешалась, отвернулась. Она очень старалась вести себя тактично, воспитанно, благородно. Да и Андрея она любила, предложить ему выметаться с беременной женой не могла, хотя, думаю, очень хотела. Андрей, однажды заговорив об обмене, больше к этой теме не возвращался, знаю только, что Ленка после их разговора плакала. Мы сидели, по обыкновению, на кухне, Ленка обстоятельно, с деталями передавала мне разговор с Дворником - и про чугунных аистов, и про шелковистый воздух, она в своих рассказах часто отвлекалась на несущественные детали, а потом переспрашивала, о чем она же, собственно, она говорила. Дойдя, наконец, до главного - что же ей сказал вчера вечером Женька, она вдруг скомкала разговор, как-то поникла, затосковала, стала накручивать на палец волосы. Мы помолчали. Потом, решив, что продолжения не будет, я встала и пошла к двери. Мы с Андреем собирались гулять - каждый вечер перед сном мы гуляли по Патриаршим прудам. Там, под липами, было прохладно и хорошо. Моя жизнь теперь была подчинена высшим соображениям - что полезно для ребенка. Я пила морковный сок, поглощала тоннами яблоки, ходила пешком и отгоняла от себя любые неприятные мысли. Чувства неловкости и досады, всегда сопровождавшие мою жизнь, в то время полностью покинули меня. Я уже не завидовала Ленке - ее страсти и проблемы были такими мелкими и суетливыми. Переживать по поводу Андрюшиных чувств ко мне я тоже перестала. Какими важными казались раньше его слова, взгляды, жесты, как мучительно я их обдумывала, пережевывала, толковала так и эдак, ликовала, или наоборот тяжело обижалась и пыталась скрыть обиду, как я ждала, сделает ли он мне предложение или так и будет "мурыжить" по выражению моей мамы - и как теперь мне было легко. Нет, я не стала в одночасье самоуверенной и красивой, как Ленка, наоборот, я дурнела, толстела, но это было не важно. Я была не одна. То что происходило со мной, во мне - было чудом, а мои физические страдания и неудобства оправданы и нужны для того, чтобы это чудо наконец произошло. Окружающие люди, смешные, суетящиеся, не понимающие, вызывали у меня сочувствие, смешанное с превосходством. Очень трудно все это объяснить, не впадая в высокопарную сентиментальность, сама я в тот период мыслила чрезвычайно возвышенно: "тайна зарождения новой жизни", "священное предназначение женщины" - даже неловко теперь это повторять. Со вторым ребенком все было как-то прозаичнее, понятнее. А тогда я раздувалась как пузырь - в прямом и переносном смысле. - Погоди! - окликнула меня Ленка, когда я была уже у двери, - я не закончила. Я обернулась. Ленка сидела нахохлившись на табуретке под израильским плакатом, колени у подбородка. На столе - ее любимая круглая синяя чашка с розой на боку, в бледной лужице на дне плавали редкие чаинки. На середине -небрежно распечатанная пестрая пачка дешевого печенья, обломки печенья валялись по всему столу. Во рту Ленка держала незажженую сигарету с сильно пожеванным фильтром. - Подкинь-ка спички. Поговорить надо. Я сдержала недоумение и возмущение - дома не курили уже месяца два, воздух, наконец, очистился, не воняли переполненные и невытряхнутые пепельницы, окурки не плавали в раковине среди немытой посуды. Ленка закурила, посмотрела на меня с вызовом. Значит она не от рассеянности и не от огорчения - это был жест. Я молча подставила пепельницу. - Какого черта ты лезешь в мои дела? - и Ленка заговорила быстро, злым голосом, без обычных насмешливых интонаций. - Я ? В твои дела ? - Ты даже не дослушала, что он мне дальше сказал! По Алексея Толстого Женька с Еленой дошли до угла, завернули на Спиридоньевский и присели на лавку рядом с подъездом. Это была наружная сторона дома, отделенная от улицы небольшим палисадником с витой чугунной оградой. Перед подъездом была асфальтовая площадка со скамейкой и синей телефонной будкой. Кусты акации свешивали пыльные ветки с мелкими темными листочками и коричневыми засыхающими стручками. Было тихо. Женька с Еленой устроились на широкой зеленой спинке скамейки, поставив ноги на сиденье. И тут Женька произнес речь. Он, похоже, готовился к этому, говорил гладко, почти не мычал, только вставлял "вот" после каждого слова. Голос его звучал так же тихо, монотонно и отчужденно, как когда-то в ленинградском поезде, давно-давно, как во сне. Елена слушала его молча, опустив голову. Краска на скамейке кое- где облупилась, она сдирала узкие, тонкие как бумага, упругие полоски, подцепляя их ногтем, и бросала на асфальт. Дворник говорил, что теряет ее. Нет, не ревнует, ревность - это когда бешенство, и глаза заливает кровью, и хочется все разнести, ударить, избить. То есть и это тоже, но ему больно, просто больно, все время, то острее, то тоскливее, а она улыбается и смотрит пустыми глазами и лицо у нее пустое, чужое. По вечерам она пропадает где-то с Танькой, и он не хочет знать, где, и она возвращается и улыбается как-то неприятно, криво, и она чужая, чужая, чужая, и ей все равно, и опять про глаза, что они стеклянные, прозрачные. Когда Звягинцев приходит к ним, она ведет себя нормально, и ему нечего сказать, и Звягинцев всегда вежлив и со всеми одинаков, даже строит Таньке глазки, а Елена не обращает внимания, и это тоже врака, потому что она никогда не терпела, чтобы кто-нибудь строил Таньке глазки в ее присутствии. Женька говорил, что они с Еленой живут не вместе, а рядом, и дом уже не их дом, а Андрея, Гали и их будущего ребенка, он так и сказал - "будущего ребенка", что вдвоем они бывают или на улице, или ночью, а ночью все как было и от этого еще страшнее, когда он видит утром ее равнодушные глаза, и он боится ночью вдруг включить свет, он чувствует ее руки, и слышит ее шепот, но если включить свет, можно натолкнуться на тот же взгляд, и тогда от враки уже нельзя будет спрятаться. Женька сидел, опершись локтями о колени, опустив голову. Про сигарету в руке он забыл, она почти догорела и серый столбик должен был вот-вот упасть. Кожа на кончике указательного пальца была желтой от никотина. Когда Елена украдкой поднимала на Женьку глаза, она видела спутанные грязные волосы неопределенного цвета, прикрывающие круглую лысинку размером с железный рубль. Если Женьке не напоминать, он моет голову раз в неделю, не чаще, а она давно не напоминает. И воротник у бело-голубой ковбойки грязный, там, где он отстает от шеи, видна желтовато-серая полоса. А Женька все говорил, что ему в доме одиноко и холодно, он даже поежился, показывая как холодно, хотя вечер был жаркий и на лбу у него, на краешке, видном Елене, блестел пот. Как всегда от таких объяснений Елене стало стыдно, и жалко его, мучительно зачесался нос, хотелось заплакать, обнять Дворника, клясться, что все ерунда и все будет хорошо, хотя что будет хорошо, представлялось ей смутно. Пенсионерка, маленькая старушка, одетая во что-то неопределенно-серое, с обшарпанной кошелкой в руках прошла мимо них к подъезду, и Женька замолчал. На старушке была невообразимая шляпка с остатками вуальки-сеточки и искусственными незабудками, за ней с трудом ковыляла толстая, одышливая болонка с розоватой свалявшейся шерстью. Такие полусумасшедшие тихие старушки еще сохранились в их районе, они выгуливали болонок, кормили голубей и покупали в булочной городские булки по семь копеек, которые упорно называли французскими. Старушка пугливо посмотрела на Дворника и пробормотала : "Молодой человек, уберите ноги со скамейки". Женька глянул на нее мрачно, старушка испуганно юркнула в подъезд и долго зазывала из-за приоткрытой двери свою подслеповатую болонку. Наконец тяжелая дверь захлопнулась. - Ну вот что, - Женя поднял голову и развернулся к Елене. Она отряхнула пальцы от налипших кусочков краски и тоже посмотрела на него, пытаясь придать своему лицу внимательное и участливое выражение. Видимо это не удалось, и он отвернулся с досадой, - я рад, что ты не споришь. Нет, нет, помолчи. Я вот что решил. Ты едешь со мной и мы пытаемся спасти то, что осталось. Или я еду один. Вот. Решай, в общем. - А если я ... - Нет. Не если. Не могу я больше, понимаешь. И все. Он спрыгнул со скамейки и не оборачиваясь зашагал ко входу во двор. - Ну и при чем ту я ? - Все, что Ленка рассказала, не было неожиданностью, но за что она обвиняла меня ? Андрей уже два раза заглядывал в кухню, звал меня. Ленка выставила его и он топтался в коридоре, ходил то в ванную, то в комнату, снова маячил в дверях, но в разговор не встревал. - При том. Он мне сказал, что советовался с тобой, и что ты сказала ему, что нам лучше всего уехать. Что я упрямая и легкомысленная, и Бог знает куда могут завести мои отношения со Звягинцевым. - Я так не говорила ! Ленка раздавила сигарету в пепельнице с каким-то остервенением. - Не говорила? Не говорила ? Ты! Ты шпионишь за мной, выспрашиваешь, ты ждешь чтобы я убралась отсюда, я тебе мешаю! Тебе квартира нужна, а меня ты за полтинник продашь, кашалотина! Жирная, самовлюбленная... Андрей, услышав крик, ворвался на кухню, вытолкал меня оттуда и со звоном захлопнул стеклянную дверь. Я поплелась в комнату. Я действительно разговаривала с Дворником. Вчера. Или позавчера. Не помню. Он вперся ко мне с кислой рожей и начал откровенничать. Ленка совсем его довела. Он жаловался и чуть не плакал, как баба. Ей-Богу, мне его стало жалко, хотя он никогда не был мне симпатичен, но Ленка мучила его сверх всякой меры. Может я ему что-то и сказала лишнее. Он считал, что отъезд все решит, и снова станет, как было вначале, и я ним согласилась. А чего мне было его переубеждать? Бесполезно и глупо. Неправда, что я делала это из-за квартиры, просто ему хотелось услышать подтверждение своим словам, а ничего другого он бы и слушать не стал. И про Звягинцева я ему не сказала ничего такого, чего бы он и сам не знал. Андрей потом, после разговора с Ленкой на кухне, напрасно на меня напустился, что я лезу не в свое дело и занимаюсь интригами, все это было несправедливо и обидно и вообще так не разговаривают с женщиной в моем положении. Андрей все-таки довел меня до слез, ему, как всегда, настроения его сестрицы были важнее и меня, и ребенка... А потом мы все помирились. Ленка зашла ко мне в комнату, я лежала на кровати с распухшим лицом. У меня болел живот и я ужасно боялась, что я разнервничалась, и будет выкидыш, у меня уже было один раз маленькое кровотечение, буквально несколько капель, мне врач сказал, что надо очень беречься. Они оба это знали, и Андрей, и Ленка, я даже помойное ведро не поднимала, а уж волноваться и плакать точно было нельзя. Я лежала и прислушивалась к животу. Ленка извинилась, и за крик, и за дурацкие обвинения, и за "жирную кашалотиху", и за то, что я из-за нее с Андреем поссорилась. Услышав, что у меня что-то болит, она хотела сразу вызывать врача, но я отказалась. Ленка стала бережно гладить мне живот и вдруг закричала так, что я испугалась: - Галка, Галка ! Он двигается! - она схватила мою руку и прижала мне к животу. Я тоже почувствовала еле ощутимый толчок, как будто кто-то очень нежно ткнулся в ладонь. - Андрей, - кричала Ленка в коридор - он двигается, он живой! Твой сын двигается! - А почему ты думаешь, что сын? - спросила я. - Конечно сын, я знаю, - ответила Ленка очень уверенным голосом. А потом мы втроем пили чай. Дворник был у Игнатьева. Их объяснения с Ленкой закончились, конечно, тем, что он сильно напился. От Игнатьева он ей все же позвонил. Она чирикала очень нежно и виновато, сказала, что все поняла, все будет теперь иначе и обещала дать ему ответ через неделю. Повесив трубку после разговора с Женькой, Елена задумалась. Вчера весь вечер они пили вместе, то есть Женька пил, а Елена участвовала по мере сил. Он быстро напился, расчувствовался, пытался продолжать объяснения, но нес что-то трогательно-несуразное, со слезой. Да и она точно не помнила, что именно говорила, кажется тоже всплакнула. Пьяные слезливые разговоры Елена предпочитала забывать, поплакать вместе над разбитой жизнью, клясться дрожащими губами в верности и вечной любви, оказаться потом в постели по-своему сладко, но очень уж потом неловко. Сегодня утром, когда Елена, с больной головой и неприятной сухостью во рту, собиралась на работу, Женька был дружелюбен, но неразговорчив - похмельем маялся. Из дома Дворник удрал днем. Видимо продумал свой ультиматум, решил поставить срок - неделю, а после этого как не напиться с лучшим другом, под суровый мужской разговор. Вот так и формируется запойный алкоголизм - похмелье, абстинентный синдром, выпить на двести грамм больше, чем накануне, чтоб не так тошнило... Ладно, про алкоголизм можно и потом подумать. Неделя. Интересно, он что, правда уйдет ? Может. Этот может. Елене не хотелось, чтобы Женька уходил. Она сама точно не понимала, чего бы ей хотелось. Женька, Звягинцев... Запуталось все как-то. Очень хотелось курить. Елена, накинув на плечи белую шелковистую ветровку - последнее приобретение, made in где-то там, куда Женька так рвался уехать, вышла из дома. Четкого плана у нее не было и ноги сами понесли в сторону Пушкинской. Женька домой сегодня не явится, это точно. Он и завтра-то вернется не рано, не раньше, чем все уйдут на работу. И звонить не будет. Сказать ему больше нечего, к тому же он должен дать Елене осознать, что все, что он говорит - серьезно, а значит спать с ней сегодня ему абсолютно ни к чему, ночью она может его, как бы это выразить поприличней, ну, в общем, переубедить. То есть вечер у нее абсолютно свободен. И ночь тоже. А Звягинцев должен быть на Чистых прудах - у него дежурства в котельной через ночь, по четным числам, с девяти вечера до девяти утра. Плохо только, что позвонить ему нельзя. Домой Олегу Елена не звонила никогда, опасалась нарваться на жену. То есть она, конечно, может позвать Олега к телефону, но все равно дома он, скорей всего, не один, и неизвестно, может ли говорить. Полностью поглощенная своими мыслями, Елена добрела до бывшего кафе "Лира". Сейчас там шла реконструкция, готовились открыть первый в стране "Макдональд", вокруг "Лиры" стоял забор. Елена перешла на другую сторону и пошла наискосок через скверик. В скверике, как всегда в последнее время, толпились люди, собирались группами, переходили от одной кучки к другой, шумели - шел нескончаемый импровизированный митинг. Три милиционера с рациями и резиновыми дубинками стояли поодаль, наблюдали, но в разговоры не вмешивались. Дубинки, в народе их прозвали "демократизаторами", выглядели устрашающе. Армяне, несколько мужчин и громкоголосая женщина с хозяйственной сумкой, собирали подписи в защиту Нагорного Карабаха. Рядом человек карикатурно- славянофильского облика - волосы стриженные в кружок, русая борода лопатой, маленькие блеклые глазки - обличал евреев. Народу вокруг него было побольше, чем вокруг армян. Пьяный хромой старикашка с красным лицом, в кургузом пиджачке с болтающейся медалью, яростно поддерживал оратора, молодой парень интеллигентной нееврейской внешности явно спорил, в общем гаме можно было разобрать только отдельные слова. В другое время Елена обязательно остановилась бы послушать, но сейчас она протолкалась через толпу, и по подземному переходу через улицу Горького вышла к памятнику Пушкину, обошла вокруг кинотеатр Россия и оказалась на Страстном Бульваре. Здесь было гораздо тише, меньше народу, никто не митинговал. Елена сообразила, что идет в сторону Чистых прудов, и как раз дойдет туда пешком к девяти часам. Вообще-то, если рассудить здраво, не надо туда идти. И так в их романе было что-то унизительное для нее. Олег вел себя с ней ровно, отчужденно, как будто равнодушно. Он никогда не говорил о своей семье, о будущем не говорил тоже, не назначал время следующего свидания, звонил, когда придется. Если Елена, спрашивала его, когда он снова появится, Олег только пожимал плечами. Звонил, правда, он часто - пару раз в неделю. Девчонки на работе уже заметили, что у Елены новый роман, пытались расспросить подробности. Елена отшучивалась, говоря, что у нового поклонника никаких достоинств, кроме голоса - он пожилой горбун, вроде Джигарханяна в фильме "Место встречи изменить нельзя". Ей не верили, а Елене иногда хотелось, чтобы Звягинцев был именно таким, она тогда бы не заходилась от ревности, каждый раз, когда он разговаривал с женщиной. Олег, говоря с бабой, даже если это была Танька, смотрел прямо в глаза, понижал и как-то смягчал голос, словом, демонстрировал свою готовность на все, причем немедленно - здесь и сейчас. А ведь ей когда-то показалось, что это ее неописуемые прелести вызывают в нем столь сильные чувства. Между прочим, идти на Чистые без предупреждения было опасно, он может быть не один. Но ей надо, просто необходимо с ним поговорить. Что если Женька и вправду ее бросит и она окажется свободной женщиной ? Или наоборот - смешно, конечно, так думать, - но вдруг она решит уехать ? Поговорить надо, спокойно, не на бегу, надо выбрать правильный момент, соответствующее настроение. Неизвестно, когда еще представится такой удобный случай. Да и, честно говоря, ей очень хотелось провести с Олегом целую ночь, чтобы не надо было никуда бежать, и нечего было бояться, чтобы часы не тикали в ухо, и голова не была занята придумыванием объяснений - где она шлялась, чтобы можно было уткнуться носом ему в плечо и уснуть, а не вскакивать и не шарить в темноте в лихорадочных поисках одежды... К тому моменту, когда Елена миновала мрачную чугунную Крупскую, похожую на Родину-мать, она уже приняла решение идти к Олегу. В раньшие времена недалеко от Крупской в переулке ютилось замечательное заведение - "Рюмочная". Там можно было за рубль получить пятьдесят грамм водки и бутерброд, без бутерброда водку не продавали. Как бы сейчас кстати пришлись эти пятьдесят грамм, да и бутерброд с засохшим, заветренным сыром с загибающимися уголками, тоже бы не помешал. Увы, все выпивательные места в Москве позакрывали. Черт бы подрал Горбачева, секретарь минеральный ! В начале десятого Елена добралась до Чистых прудов, уселась на ограду бульвара напротив театра "Современник" и стала ждать. Рядом росло толстое дерево. Елена удобно прислонилась к нему спиной, ноги гудели - все-таки пешком путь не близкий. Место она выбрала правильное, ее скрывала низкая ветка, а все подходы к котельной хорошо просматривались. Если Олег будет не один, она тихонько спрыгнет с забора и уйдет, он не успеет ее заметить. В половине десятого явился Олег, он всегда опаздывал на дежурство. Уже зажглись фонари, фигуры прохожих сливались с сумерками. Елена узнала Олега, когда он проходил под вторым от нее фонарем. Он был один. Олег не удивился, даже скорей обрадовался, попросил минутку подождать, ему надо было отметить дежурство в ЖЭКе и взять ключи. Вскоре он вернулся с ключами и пригласил ее в котельную. Все шло по плану, и Елена с легким сердцем смотрела как Олег возится с ключами, отпирая обитую жестью дверь. В котельной было шумно. Гудел какой-то насос. Странно, почему она раньше не обращала на него внимания ? Липкий пот сразу пополз по спине. В такой духоте раздеться было совершенно естественно. И скоро шум насоса перестал мешать. Серьезные объяснения она пока отложила. Разговор Елена завела только под утро. В подвальном помещении без окон, освещенном блеклой пыльной электрической лампочкой, свисавшей на перекрученном проводе где-то среди труб, время определить было непросто, но Елене казалось, что уже утро. Насос Звягинцев выключил, оставив весь район без горячей воды. Ночью можно и не принимать ванну, беззаботно объяснил он. Олег сидел, ссутулившись, голый, в этом влажном, душном полумраке. Он пристроился на краю кушетки, закинув ногу за ногу и курил косяк. Елена лежала, вытянувшись на спине, рассматривала его и говорила. Она рассказывала о Женьке - художнике в бесперспективной ситуации, о доме, ее доме, ставшем вдруг коммунальной квартирой, об отце, он как-то к слову пришелся. Женькину ревность она на всякий случай пропустила, чтобы не пугать Олега. Она смотрела на худые сутулые плечи, бледную кожу, грудь без единого волоска. Странно, ему под сорок, а тело молодое. Елена начала повторяться, но замолчать было страшно, потому что все шло как-то не так, Олег слушал молча, не перебивал, не задавал вопросов. Он глубоко затягивался, кончик папиросы разгорался, как уголек, потом темнел, почти гас. Когда же Звягинцев, наконец, осторожно загасил косяк, положил окурок в какой-то пакетик, чтобы докурить потом и заговорил, Елене все уже было ясно. В такую минуту, возможно теряя ее, Елену, он думал о том, чтобы потом еще покурить! Олег говорил своим тягучим голосом, вдруг показавшемся Елене противным. Эта страна обречена, дальше будет только хуже, уехать - самый верный выбор, будь он художником или музыкантом, а не поэтом, он бы непременно уехал, а так - его сфера русский язык, "поэт - инструмент языка", так говорил Бродский, и еще что-то о Набокове и о языке, похожем на замороженную клубнику. И ни слова о ней, о том, что она уезжает, и ни слова нежности, любви или хотя бы грусти. Елена чуть было не спросила, не жалко ли ему будет расставаться, но промолчала вовремя. На что она рассчитывала ? Ждала, что Звягинцев пообещает развестись с женой и немедленно предложит руку и сердце ? Стыдно признаться, но в глубине души она предчувствовала именно это. Ладно, не жениться, - не все же время быть замужем, даже черт с ним, пусть не разводится, но каких-то слов он ждала - что он ее любит, не представляет без нее жизни, да что она просто нужна ему, черт подери ! Нужна как муза, вот-вот, это же ни к чему не обязывает, он мог сказать, что она вдохновляет его, он же поэт, его чувство возвышенное, по жизни он связан, семья, долг, сын - у него, кажется, есть сын - но без ее любви он окажется в безвоздушном пространстве, не сможет писать... Да ладно, он мог просто сказать - не уезжай, я не хочу, чтобы ты уезжала... На улице была светло. От яркого утреннего солнца в глазах началась резь, как от песка. Было рано, часов около шести, может меньше. Только что проехали поливальные машины. Пахло мокрой пылью, листвой. Деловые собаки совершали утренний обход своих территорий, за ними поспешали сонные хозяева. Какой-то серьезный человек бежал трусцой вдоль бульвара, его кеды звонко шлепали по дорожке. Елена сидела на белой скамейке, опершись локтями о колени. Джинсы измялись, светлая куртка перепачкана какой-то копотью, волосы свалялись - поблядушка с Казанского вокзала. Ей казалось, что все тело у нее какое-то грязное, липкое. Надо бы встать, добраться до дома, принять душ и лечь в постель, но вместо этого Елена продолжала сидеть, тупо глядя перед собой. Вот и все. Какая теперь разница, влюблена она в Олега или нет! Кажется, она вчера пыталась ответить себе на этот вопрос. Лучше все это забыть. Не вспоминать, как они еще о чем-то говорили, как она неловко и суетливо одевалась, и вымученно улыбалась, и целовала его на прощание. Хватит. Елена закурила. Бульвар наполнялся дневным шумом, звякал трамвай. Прохожие начали на нее оглядываться. Она с усилием встала и пошла к метро. "Он настиг меня, догнал, обнял, на руки поднял, рядом с ним в седле беда ухмылялася..." После ее ухода Звягинцев наверняка уснул, ему еще часа три до конца дежурства. Интересно, а он включил горячую воду, или все окрестные жители так и умывались холодной ? А, ладно, москвичам не привыкать. "Но остаться он не мог, был всего один денек, а беда на вечный срок задержалася..." Может Патрику позвонить ? А что она скажет Патрику в шесть утра ? Дома не оказалось ни спиртного, ни снотворного. Елена перерыла всю аптечку, но в результате пришлось удовольствоваться валокордином. Накапав в рюмку не меньше полпузырька, и провоняв всю кухню тошнотворным старушечьим запахом, Елена легла и вскоре все-таки уснула. Спалось ей беспокойно, все время снилось, что она мечется по чужому, незнакомому, мрачному городу. Моросит дождь, людей на улицах нет, только с ревом и брызгами мчатся машины, а над головой что-то все время грохочет. Она смотрит наверх, а там, примерно на уровне второго этажа, какие-то железные конструкции держат рельсы, и по ним проносятся поезда метро. Она знает, что ей надо как-то выйти к Чистым прудам, потому что там ее ждет Олег, он звонил, сказал, что надо срочно поговорить, она спешит, но улицы все одинаковые, спросить не у кого, ей страшно, она не успеет, Звягинцев не дождется, уйдет, и она уже никогда не найдет его в этом безумном городе. В Нью-Йорке Ленке со Звягинцевым увидеться не удалось. Он приехал на гастроли через полгода после ее смерти. Впрочем, выступление в маленькой синагоге на Пятнадцатом Брайтоне трудно назвать гастролями. Я узнала о его концерте совершенно случайно, просто заезжала в русский магазин, у нас в Нью-Джерси они тоже появились, и купила "Новое Русское Слово", пятничный выпуск. Он толстенный и читать его можно целый вечер. Уложив детей, я сидела на кухне, пристроившись боком на высоком табурете возле бара и пролистывала газету. Андрей поддразнивал меня, пока я так устраивалась: - Надо было покупать дом с каким-то простенком вместо кухни и сидеть потом на жердочке, как попугаям-неразлучникам! Раз старые привычки в тебе так сильны, давай снесем стену и переделаем дайнет в кухню! Я промолчала. Не хочу ничего переделывать. Хочу сидеть на своей жердочке в американской кухне-закутке без двери и читать русскую газету. - Чисто эмигрантская склонность к эклектике,- не унимался Андрей,- тяга смешивать и путать. Это он зудел, потому что ему хотелось отобрать у меня "Русское Слово" и самому усесться его читать. Андрей презирает эмигрантскую прессу, утверждает, что она провинциальная, скучная, непрофессиональная, к тому же эти листки напечатаны какой-то дешевой краской и пачкают руки. Тем не менее, если я приношу из русского магазина печатную продукцию, он непременно ее просматривает, а некоторые статьи читает, запершись вечером в туалете. Я вытащила страницу с новостями российской политической жизни и протянула ему, чтобы он оставил меня в покое. Газета рассыпалась, несколько листов с шуршанием сползли на пол. Я посмотрела на них сверху, мне не хотелось слезать с табурета. Упавший лист стоял домиком под моими ногами. Из-за сгиба виднелся кусок фотографии. Лицо показалось знакомым, я изогнулась, достала с пола заинтересовавшую меня страницу. Портрет человека с гитарой, лицо вполоборота, рука на грифе. Неужели Звягинцев ? Небольшая статья, внизу жирным шрифтом :"Встреча с поэтом и бардом Олегом Звягинцевым состоится..." - число, адрес, цена билета - десять долларов, для пенсионеров и членов Шор-Фронта - семь. Андрея Звягинцев не заинтересовал, и я поперлась в Бруклин одна. Я долго крутилась в поисках паркинга и наконец нашла местечко недалеко от Ленкиного дома, рядышком с Шипсхед-Беем. Шипсхед- Бей - залив Овечей Головы - ни на залив, ни на овечью голову совсем не похож. Он прямоугольный, во всяком случае в этой части, берега забетонированы и окружены деревянной оградой, вдоль которой идет заасфальтированная дорожка со скамейками, а дальше ряд деревьев. Залив упирается в небольшой скверик. Все это место похоже на какой-то московский пруд, вроде Чистых или Патриарших. Ленка поэтому и снимала там квартиру. Она перепробовав много разных занятий, побыла официанткой в ланчонете, секретаршей в русском бизнесе, социальным работником. Потом, уступив настояниям Андрея и Мишки, она пошла на курсы программистов, закончила их и устроилась на работу в Чейз Банк. Она зарабатывала приличные деньги, на работу моталась в Манхеттен, тратя на дорогу больше часа, но переезжать категорически отказывалась: "Я выхожу и чувствую себя дома". Так они и жили в студии, сначала вдвоем с Васькой, потом еще и с Яном. Я постояла у залива, посмотрела на скверик, Ленкин дом, грязную воду - в конец залива сносило весь мусор - щепки, бумажные стаканчики, обрывки полиэтиленовых пакетов. Резко пахло морем, рыбой, тиной, какой-то гнилью - тошнотворно и одновременно почему-то приятно. Наверно, вот так пахли "морем на блюде устрицы во льду". Ну что ж, пойдем посмотрим каким стал Ленкин "верный друг". Как там - "лишь смех в глазах его спокойных под легким золотом ресниц"... Народу в синагоге было мало - человек пятьдесят-семьдесят, маленький зальчик заполнился едва ли наполовину. Лица казались знакомыми, брайтонская интеллигенция, дамы среднего возраста, сильно накрашенные, в шелковых блузках, пожилые мужчины в костюмах и при галстуках. Несколько стариков и старушек, они ходят на все недорогие мероприятия. Таксисты и хозяева русских бизнесов на бардов не ходят, молодежь тоже не интересуется, они проводят время в многочисленных русских ресторанах, где оглушительно грохочет музыка и официанты снуют по прокуренным залам, копируя ужимки половых в дорогих трактирах, так смачно описанных у Гиляровского. Вряд ли наши половые читали Гиляровского или Булгакова, видимо такова природа этого ремесла в русских руках. При входе вместе с билетами продавали кассеты с песнями Олега, на обложке - та же фотография, что и в газете. Кассета стоила пятерку, я купила ее, прошла в зал и села с краю. Меньше всего мне хотелось встретить знакомых, с кем-нибудь здороваться, натянуто разговаривать, выслушивать соболезнования по поводу Ленкиной гибели, отвечать на вопросы о Ваське. На мое счастье знакомых либо не было, либо меня никто не узнал. Обшарпанная сцена осветилась, шум в зале постепенно смолк, раздалось несколько нерешительных хлопков. Мужской голос крикнул "Просим!" и осекся. На сцену к криво стоящему микрофону вышел Олег с гитарой. Он постоял секунду ссутулившись и водя глазами по залу, потом выпрямился, кашлянул и заговорил: - Меня зовут Олег Звягинцев. Я - поэт. Пишу стихи уже тридцать лет. Часть моих стихов я исполняю под гитару. В музыке я - скромный дилетант, даже нот не знаю, просто иногда возникает желание подобрать мелодию, чтобы, так сказать, осветить стихотворение по другому. Он постарел. Фигура осталась почти прежней, пожалуй, он стал еще худее и сутулее, чем был, голос тоже не изменился, волосы, как ни странно, по-прежнему такие же густые и темные, только пострижены короче, а вот лицо превратилось в карикатуру на прежнего Звягинцева, живую трехмерную карикатуру, как в популярной российской телепередаче "Куклы". Складки, идущие от носа к губам углубились, губы еще сильнее выпятились вперед, под глазами набрякли темные мешки. Пьет он, что ли? Хотя может я преувеличиваю ? В моей памяти он сохранился красивее, чем был на самом деле, прошло десять лет, ему сейчас должно быть около пятидесяти. Не мальчик уже. Не мальчик, а все с гитарой, все песенки поет. Песни, которые Олег пел, мне были в основном совершенно незнакомы и нравились не очень - много про Россию, много рассуждений "о назначении поэта и поэзии". Зал слушал рассеяно. То и дело чем-то шуршали, скрипели стульями. Я смотрела на Олега и пыталась понять, что же в нем изменилось, кроме постаревшего лица. Вроде говорит как раньше, медленно, басом, четко выговаривая каждое слово. Но его прежнее высокомерие исчезло. Он чуть-чуть заискивает перед этим залом, неловко поводит плечами, в паузах переминается с ноги на ногу, с готовностью оборачивается на любой вопрос с места. Он стал старым мальчиком, он приехал зарабатывать деньги, он зависит от этого полупустого маленького зальчика в заштатной синагоге. Мне стало грустно, неловко, и я отвернулась. Правильно Андрей не пошел. Встать и выйти, я не решалась, опасаясь привлечь к себе внимание, смотреть на Олега тоже больше не могла. Я исподтишка рассматривала зал. Неприятно пахло духами - вряд ли что-нибудь удачное получится от смеси женственной Шанели, даже и номер пять, с Калвином Клейном и Эсти Лодер. У женщины, сидевшей рядом со мной, три подбородка, монументальный бюст и угольно- черная челка до середины лба, под молодую Ахматову. Выражение лица напыщенное - дама пришла слушать стихи. А вот и приятное лицо - с самого края в последнем ряду маленькая женщина, в черном свитерке, безо всяких украшений, коротко стриженные волосы, не то очень светлые, не то седые, очень живые внимательные глаза. Я ее раньше видела, и не один раз, по-моему у Ленки. Да, точно, она приходила с огромной борзой. Я перестала вглядываться в лица, подняла глаза на сцену, и тут Олег сказал: - Последняя песня, которую я спою, посвящается женщине, жившей в Нью-Йорке. Мы были друзьями в Москве, потом она уехала, и мы не виделись девять лет. Когда я ехал в Америку, я был уверен, что увижу ее. Я готовился к этой встрече, представлял себе ее лицо, ее голос, ее смех. Приехав, я узнал, что полгода назад она погибла в автомобильной катастрофе. Он опустил голову, выдержал паузу, перебрал струны и взглянул на меня, не узнавая. Некоторое время он смотрел на меня пустыми расширенными глазами, потом перевел взгляд куда-то в центр зала и запел. Песня мне понравилась. В ней было что-то про птицу, летящую в осеннем небе над пустой, бесприютной равниной, низкий горизонт и чахлые кустики, деревья с облетающими листьями и запах дыма, про нежность, которая никого не зовет и грусть, которая никого не винит. Печальная песня без имен и намеков, а почему-то понятно, что она о потере, и, может быть, о смерти. Неблагодарное занятие - стихи пересказывать, но я, к сожалению, не запомнила ни одного слова. Олегу похлопали, и концерт закончился. Зрители стали шумно вставать, собираться, громко окликая друг друга, двинулись к двери. Звягинцев прислонил гитару к хлипкому микрофону, подошел к краю сцены, легко спрыгнул в зал и оказался передо мной. - Здравствуйте, Галя. Спасибо, что Вы пришли. Я не ожидала, что Олег подойдет ко мне, растерялась, и, пробормотав приветствие, попятилась к стенке. Несколько человек обернулись и начали рассматривать меня. Олег заметил мою неловкость. - Вы не подождете меня на улице ? Я освобожусь минут через десять. Мне бы хотелось с Вами поговорить. Я кивнула и пошла по освободившемуся проходу между креслами к выходу. Ждать пришлось дольше, не меньше двадцати минут. Когда Звягинцев вышел, публика успела разойтись, я одна стояла под фонарем. Быстро темнело, фруктовый магазинчик напротив закрывался, несколько корейцев таскали внутрь ящики с помидорами, апельсинами, зеленью, и вскоре на месте разноцветного вкусного изобилия остался только пустой асфальт и обрывки картонных коробок. Ресторан "Одесса" наоборот только начинал свою шумную ночную жизнь, двери его то и дело распахивались, пестро одетые шумные кампании просачивались внутрь, хлопали дверцы автомобилей. Чуть подальше, на пересечении Брайтона и Кони- Айленд авеню, где сабвей делает крутой поворот, скопилась пробка, машины отчаянно гудели, скрипели тормоза. Олег после концерта был голоден и я повела его в "Симфонию" - это единственный русский кабак на Брайтоне, где нет оглушительной музыки. По дороге мы почти не разговаривали - приходилось лавировать среди толпы - на Брайтон-Бич в девять вечера еще полно народу - не то что у нас в Нью-Джерси. У нас и улиц-то нет, где бы народ мог толпиться, и в девять уже наступает ночь, даже аптеки - и те закрываются. "Симфония" не обманула моих ожиданий, было пусто, из шести столиков занят только один. Мы заказали котлеты по-киевски, бокал красного вина для меня и стопятьдесят грамм водки Олегу. Официант почтительно склонил голову, попросил немного подождать и исчез. Олег достал сигареты, закурил. Хоть мы и выбирали место подальше, нам было слышно каждое слово, произносимое за единственным занятым столиком. На Брайтоне веселятся шумно, и в поисках прайвеси надо идти на пустынный морской берег, заваленный огромными камнями и обломками бетонных блоков. Там тишина, нарушаемая только рокотом самолетов, садящихся в аэропорту Кеннеди, шелестит прибой, мерцают на горизонте огоньки Фар- Роквея. Там можно разговаривать или молча сидеть, глядя на темнеющую воду. В "Симфонии" зеркальные стены. Это очень мешает разговору - я начинаю вместо собеседника смотреть на свое отражение и говорить, обращаясь к нему. С большим усилием я отвела глаза от зеркала и стала смотреть на горлышко стеклянного водочного кувшинчика. На ободке посверкивала искра света, и эта искра удерживала мое внимание. Как только я упускала ее, глаза сами собой сползали к зеркалу. Олег расспросил меня о моей жизни, об Андрее, о детях, о доме. Сомневаюсь, что это было ему интересно. Я отвечала, стараясь не быть многословной и в тоже время не отмалчиваться, как будто я что-то скрываю. О себе он особенно не распространялся. Нет, истопником он больше не работает, зарабатывает концертами и литературной работой - подхалтуривает в нескольких журналах. Издал книжечку стихов. - Теперь это просто - нужны или деньги, или друзья. Друзья, Слава Богу, у меня есть. Деньги правда все равно нужны. О Ленке мы заговорили, только когда водка была выпита, а котлеты съедены, точнее свою котлету я в основном расковыряла, точь-в-точь как делают Дэниэл с Васькой, когда едят в гостях. Нам принесли кофе, Олег заказал коньяк. Все, что произошло с Ленкой, он знал, и мне не пришлось рассказывать ни про аварию, ни про наше ожидание, когда она вечером не приехала за Васькой, сначала злость на ее безответственность, потом тревога, потом поиски - "I want to report missing person", - имя, номер машины, потом полицейский звонок, подробности катастрофы, похороны, поминки в "Национале", в двух шагах от того места, где мы сейчас сидим... На концерте Олег покривил душой - он узнал о Ленкиной гибели еще в Москве, и песня, которую он пел, написана им дома, а не в Нью-Йорке. - Мой сюжет ей бы больше понравился, - усмехнулся он. От водки глаза у него заблестели, но некоторая неловкость движений, которую я заметила, пока он выступал, не исчезла. Звягинцев стеснялся официанта, горбил плечи, смотрел в стол, иногда поднимая на меня глаза, улыбался краем губ. За прошедшие годы от его рокового обаяния ничего не осталось. - Постарел я, да ? - угадал он мои мысли, - мне грех жаловаться, и так молодость лет до сорока затянулась. Как я был в Елену влюблен - как мальчик! И он начал вспоминать их с Ленкой историю, сожалеть, что не пытался ее удержать. Банальнейшая коллизия - он женат, у него маленький сын, хорошая жена, Елена замужем, трудно решиться все разрушить, Елена моложе его на пятнадцать лет. - К тому же она меня не любила. Она всегда любила этого художника своего, как его звали? Женя? Я слушала Олега, кивала и не спорила. Трудно сказать, у кого из нас сильнее абберация зрения, когда мы смотрим в прошлое. Кофе был выпит, мы расплатились с услужливым официантом и вышли на улицу. Мне пора было ехать домой, и Олег пошел провожать меня до машины. Брайтон почти опустел, все магазины были закрыты, окна забраны решетками, только из дверей ресторанов вырывалась музыка и громкие голоса. Неоновые фонари белили лица, губы казались черными. Я спросила, почему Олег сказал на концерте, что он не видел Ленку десять лет. Она же несколько лет назад ездила в Москву, неужели они не встретились? Олег помолчал. - Встретились. Она меня кофе угостила в каком-то баре. Потом в ее старом дворе посидели. Я ей еще звонил, но больше мы не видались. Наверно, я представлял собой жалкое зрелище. У меня тогда плохая полоса была в жизни. И денег не было даже за кофе заплатить. Ленка от меня это скрыла. Она вообще вернулась из Москвы разочарованная и почти ничего не рассказывала. До поездки она часто говорила, что вернется в Москву, вот накопит немного денег, чтобы хватило на первое время, съездит разочек, осмотрится на месте, а потом заберет Ваську и переберется насовсем. В Москве она пробыла недели три, вернулась мрачнее тучи, объявила, что в одну реку два раза не входят. После этой поездки она пошла на курсы программирования, устроилась на хорошую работу и вскоре нашла себе Яна - видимо, поняла, что жизнь надо устраивать всерьез и надолго. Похоже, Звягинцев был одним из ее московских разочарований. Мы дошли до машины, я показала Олегу Ленкин дом, канал, скверик. Надо было уезжать. Я уже открыла дверцу и собралась прощаться. Олег подошел ко мне вплотную, взял за руку, интимно заглянул в глаза и заговорил, понизив голос - Вы уже торопитесь? Я живу недалеко, на Авеню Ви. Мы могли бы немного посидеть у меня. Моего хозяина нет, он уехал в Пенсильванию, вернется только завтра. Он приблизил свое лицо еще ближе и слегка пожал мои пальцы. Я резко освободила руку, села на водительское сидение и попросила его отпустить дверь. Звягинцев отступил на шаг, пробормотал извинение. Я захлопнула дверцу и тронулась. Чтобы выехать на Белт Парквей, мне надо было разворачиваться. Я доехала до разворота и, проезжая мимо канала, снова увидела Олега. Он шел вдоль воды, подняв плечи, руку оттягивал неуклюжий большой гитарный чехол. Одинокий чужой человек в малознакомом городе. Черный вельветовый пиджак топорщился на спине. Интересно, это все тот же пиджак, или он раздобыл себе новый, точно такой же? Я притормозила рядом с ним и предложила подвести, все-таки пешком до Авеню Ви было не близко. - Только к Вам кофе пить я не пойду, - предупредила я. - Да я уж понял, - буркнул он куда-то в воротник. Мы ехали молча, а потом я вспомнила, что мне хотелось у него спросить. - Олег, Вы помните, как Вы перевели 66 сонет Шекспира? - Помню, а что - удивился он. - Можете мне сказать конец ? - Могу, - Олег на секунду задумался, - там начало было хорошее, лучше чем конец. Я же английский плохо знаю, по словарю переводил, и у какого-то слова, кажется, "desert", оказалось несколько смыслов, я попытался передать все. Оно начиналось: "Я смерти жду, так ищет нищий сна по пустоте бесплодно проплутав..." Но мне не удалось хорошо перевести - у Шекспира в этом сонете все строчки начинались с "and", я это потерял. - А конец ? - Конец ? "Так что мне смерть, я жаждал бы ее, когда б не одиночество твое. " А почему Вы спросили ? Я высадила Звягинцева на углу Авеню Ви и Ист Семнадцатой и поехала по Ошеан Авеню обратно к Белт-Парквею. Машин на Белте было мало, и я двигалась быстро. Подо мной пронеслись залитые белым светом, уходящие куда-то за горизонт бесконечные рельсы сабвея - На Коней-Айленд сходится сразу три линии. Слева дышала сыростью плотная влажная темнота - море. Впереди висел в воздухе одетый зелеными лампочками мост Веррезано. Я гнала машину, то и дело попадая колесом в выбоины на дороге. К губам приклеилась дурацкая улыбка. Мне и правда было смешно. Сам великий Звягинцев только что ко мне приставал. Старик Державин, можно сказать, нас заметил. Ну понятно, конечно, скучно ему, квартира пустая. Ленка бы разозлилась... Ох, как бы она разозлилась, не меньше чем тогда, в Москве. Как она говорила ? "Ладно, он мне обетов верности не давал, но почему в моем огороде малина слаще?" Танькин голос в телефонной трубке звучал истерически. - Елена, у меня несчастье! Честно говоря, Елене было не до Таньки и не до ее несчастий, ей своих хватало. Звягинцев после ночи в котельной уже два дня не звонил. Женька оправился после двухдневного запоя, но дома было нехорошо. Похоже, он не собирался менять решение. Неделя истекала, Женька ждал ответа. Мишка Резник был поглощен сбором бесконечных справок и разрешений. Патрику ничего рассказывать не хотелось, ни про Женьку, ни про Звягинцева, а больше всерьез поговорить было не с кем. А тут еще Танька со своими глупостями. - Елена, меня сейчас в больницу повезут. У меня внематочная беременность. И правда несчастье! Этого еще не хватало. Так ведь дура толстая и кинуться может. Из Танькиных истерических всхлипываний мало что можно было понять. У нее открылось кровотечение, нет не сильное, слегка, ну кровью, ну ты понимаешь, оттуда капало, но не менструация, она пошла в женскую консультацию, тут рядом, на Садовой, где почта, а они сразу скорую, сейчас приедет, уже сорок минут едет, а еще мама, она не знает, но придется говорить, а Танька боится. Пробурчав слова сочувствия и выяснив, в какую больницу повезут, Елена повесила трубку. Вечно у этой идиотки все не слава Богу. Придется завтра ехать, изображать подругу. С кем это ее так угораздило ? Постоянного мужика у Таньки не было. Свои случайные романы она занудно и обстоятельно пересказывала Елене. Последнее время в Танькиных рассказах фигурировал какой-то Леша, демонический красавец с рыжей бородой, геолог, альпинист и герой, редко бывающий в Москве и пропадающий не то на Чукотке, не то на Камчатке. Елена считала геолога плодом Танькиного воображения, но, видимо, ошибалась. Придется теперь переться через всю Москву, а все из-за того, что геологи презервативов не одевают. Сегодня ехать было ни к чему, ее будут оперировать, и, скорее всего, будет не до визитов. Елена пообещала Таньке приехать завтра вечером, но потом передумала. Зачем забивать вечер, когда можно смотаться днем с работы? К тому же уважительная причина долго в больнице не сидеть - дескать обеденный перерыв кончается. Больница оказалась где-то у черта на рогах, от "1905 года" еще полчаса автобусом. У метро удалось купить какие-то невзрачные потрепанные астры. Уж не с Ваганьковского ли кладбища их таскают? Час был не приемный, но в холле никого не было, и Елена пошла по коридору решительным шагом. Номер палаты она предварительно разузнала по телефону. Ей также сказали, что операция прошла успешно и состояние у Таньки нормальное, температуры нет. Судя по номерам, Танькина палата должна быть где-то в конце коридора. Белые, крашенные масляной краской унылые стены, огромные окна выходящие на серый залитый асфальтом двор, отвратительный больничный запах. Впереди коридор заворачивал. У поворота в кадке понурился чахлый фикус. Елена обогнула фикус и посмотрела вперед. Прямо на нее шел Звягинцев. Их разделяло метра три. Уже поздно вечером, сидя дома в одиночестве на кухне перед недопитым, остывающим чаем, Елена прокручивала в голове снова и снова эту сцену, пытаясь бесконечным воспоминанием затереть, смазать раздиравшие ее обиду, боль, унижение, злость, ревность. Снова и снова перед ее глазами Звягинцев поднимал голову, встречался с ней глазами, поспешно отводил взгляд, сутулился и уклонялся к противоположной стене, будто надеясь каким-то чудом проскочить незамеченным, потом опять смотрел на нее и расплывался фальшивой улыбкой показывая крупные передние зубы с широкой щелью между ними, совсем как у Женьки, и еще как у Кролика из Винни-Пуха, и он был "очень Маленький и Грустный Кролик", который говорил "Милый Тигра, как же я рад тебя видеть". На самом деле Олег ничего не говорил, он не успел ничего сказать, это Елена наскочила на него, как глупый Тигра, и спросила: - Ты идешь от Таньки? Это ты, да? Как будто и так все было не ясно. Господи, ведь она могла, не теряя достоинства, кивнув, пройти мимо! Так нет, надо было переться с ним в этот бетонный унылый двор, присаживаться на куче каких-то железных труб, крашенных ядовитой зеленой краской, курить, плакать... В квартире было тихо. Женька уже лег, свет не горел нигде кроме кухни. Выпить было нечего, пепельница переполнилась окурками - завтра Андрей опять будет нудить, что она прокурила всю квартиру. Елена встала, отнесла в туалет пепельницу, погасила всюду свет и побрела по темноте к себе в комнату. В слабом лунном свете она разглядела Женькину голову на подушке, казавшейся в этом освещении серой. Он спал, отвернувшись к стене, и подтянув колени почти до подбородка. Елена разделась, скользнула под одеяло, забралась с головой, в теплый, душный, пахнущий Женькиным телом уют, начала копошится у него за спиной, сопеть, тыкаться носом в Женькину голую спину, просовывать ладонь вдоль теплого бока к животу. Женька закинул руку назад, обхватил ее, потом развернулся, прижал к себе. Его грудь была чуть влажной. Женька перевернул ее на спину, навалился, голова Елены сползла с подушки, закинулась. Открыв глаза, она увидела перевернутое окно, подсвеченное бледное небо, неровно отрезанную половинку луны. Щека упиралась в волосатую Женькину руку, было щекотно. Елена обхватила Женьку за шею, закрыла глаза. Дворник двигался медленно, мерно - еще не до конца проснулся. Она шепнула "Быстрее". Женька рассмеялся - не спит, дразнится. Боже мой, как хорошо... хорошо... хоро... Потом, спихнув с себя Женьку, ставшего сразу ужасно тяжелым, Елена полежала немного тихо, вытянув ноги, и чувствуя как расслабляются мышцы и блаженная безразличная усталость словно придавливает ее к кровати. Женька засопел, наверно, уже засыпал. Она приподнялась на локте, поцеловала его куда-то в висок и сказала: - Я согласна, Жень. Я с тобой уеду. Только с тещей своей сам разговаривай, у меня духу не хватит. Потом она плакала, Женька утирал ей слезы уголком пододеяльника, утешал, целовал. Это были легкие слезы. Ведь кроме Женьки у нее никого нет, никого в мире, и они с Женькой друг друга любят, и все будет хорошо, уж во всяком случае не так как здесь. Не будет грязных подвалов, котельных, вонючих больниц. Светлого терема с балконом на море, скорей всего, не будет, это Женька загибает, но уж какой-то свой дом будет, в Америке у всех свой дом, и уж курить можно будет везде, это точно. "Соглашайся хотя бы на рай в шалаше, если терем с дворцом кто-то занял..." Звягинцев приедет на гастроли, сейчас все ездят, границу-то открыли, она встретит его в аэропорту в собственной машине и повезет по такому шоссе, как в фильме "Солярис", он будет завидовать, он будет старый, жалкий, а она молодая и красивая, как на поляроидной фотографии. Все будет хорошо. Утром Елена обнаружила, что лампадка под бабушкиной иконой, висевшей в углу, погасла - кончилось масло. Бутылочка, стоявшая на книжной полке тоже была пуста. Такое иногда случалось, и Елена не придала этому никакого мистического значения. "В церковь надо сходить", - лениво подумала она, - "масла купить." Но жизнь завертелась так быстро, что стало не до церкви. Последовательность событий перед Ленкиным отъездом я помню плохо. Из противника эмиграции Ленка превратилась в самого яростного ее сторонника, и это произошло как-то очень быстро. Увядающую дружбу с Резником оживили общие заботы и надежды. Правда Резник как-то очень быстро уехал, к концу сентября его, кажется, уже не было. В основном Ленку и Женьку все поддерживали, отъездные планы, пусть смутные, были тогда у многих. Жизнь на Малой Бронной снова забурлила. Андрей переживал, тосковал, пытался с Ленкой поговорить, но уж если ей втемяшивалось что-то в голову, то, как говорится, колом не выбьешь. Патрик прореагировал философски, дескать, если в России все будет хорошо, Ленка сможет вернуться, а если плохо - так надо сваливать, глядишь, забудет своего Дворника где-нибудь на Брайтон-Бич и выйдет замуж за американского миллионера. У Патрика уже тогда зарождались планы международного бизнеса, и он тоже не собирался задерживаться в России. Загадочный йог Володя торчал у нас почти каждый день, сопровождал Елену в суетных походах за бесконечными справками, стоял с ней в длиннющих очередях в ОВИРе, по-моему, преследуя какие-то свои корыстные цели. Йог был чисто русским и уехать по израильскому вызову не мог, родственников или знакомых, которые сделали бы гостевой вызов, в Америке у него не было, а "мистическая аура" России его категорически не устраивала. Женька ездил в Астрахань к матери, получать ее разрешение. Воспользовавшись его отсутствием, Елена помирилась со Звягинцевым, продемонстрировав ему свое полное безразличие и сообщив о принятом решении эмигрировать. Ей удалось представить их роман случайным приключением перед отъездом. Это восстановило ее душевное равновесие. Таньку я больше не видела никогда, с ней отношения Елена разорвала совершенно безжалостно. Объяснение с Александрой Павловной было тягостным и кончилось длительной ссорой. Я при этом не присутствовала. Буквально за пять минут до Ленкиного прихода я улизнула с кухни, где собрался семейный совет, сославшись на недомогания, столь обычные в моем положении. В тот день с работы Елену встречал Йог. Его поведение сильно развлекало ее последнее время. Володя следовал за ней повсюду, постоянно был под рукой, демонстрировал готовность к любой помощи, даже предложил им с Женькой денег в долг на неопределенный срок. Денежный вопрос стоял остро. Отъезд стоил около двух тысяч: два отказа от гражданства, по семьсот рублей каждый, плюс билеты до Вены, не говоря уже о такой ерунде, как багаж, чемоданы, консервы, пошлина на вывоз Женькиных картин. Отказ от гражданства особенно сильно приводил Елену в бешенство. Нет, ну ей-богу, по семьсот рублей за то, чтобы отдать им их сраное гражданство! Интересно, с таких людей, как Солженицын и Буковский не удалось, поди, денег содрать! И за билеты они не платили. Не ясно только, что в наступившей свободе можно было натворить, чтобы тебя вывезли за казенный счет. Лавры правозащитника никогда не привлекали Елену, а значит, расставаться с серпастым-молоткастым придется за свои кровные. Брать деньги у Йога Елена не решилась, это налагало на нее какие-то неясные обязательства, но предложение оценила. В их прогулках по городу Йог в основном молчал, к Елене руками не прикасался, даже поцеловать ни разу не попробовал. Не то чтобы Елене очень уж хотелось с ним целоваться, хотя он ничего из себя, видный - борода русая, глаза голубые, запястья тонкие. Просто после Звягинцева душа требовала реванша, да и приближающийся отъезд склонял к загулу - все равно через несколько месяцев ее здесь не будет, можно и оторваться на прощанье. Елена уже жаловалась Патрику на загадочность и недоступность Йога. Патрик высказал предположение, что у йогов все не как у людей, а только духовно, может для них и половая жизнь - исключительно духовное понятие. - Да не будь ты дурочкой, он не тебя хочет, а чтобы ты его в Америку вывезла! Загуляй лучше со мной, если уж тебе так приспичило! По крайней мере гарантия от триппера. - С тобой! Ты мне еще Женьку предложи! - А что, - пожал плечами Патрик, - со мной ты этого практически не пробовала. И впредь неизвестно, когда шанс представится. Про загул Патрик, конечно, шутил, но денег ей дал и довольно много. - В Америке отдашь! По официальному курсу - шестьдесят девять копеек за доллар. - Ну ты охренел, черный курс четыре рубля ! - Шесть, деточка, уже шесть. Ладно отдашь по четыре. Я не альтруист. При помощи Патрика и Резника, который перед отъездом одолжил Елене пятьсот рублей на тех же условиях что и Патрик, по доллару на каждые четыре одолженных рубля, Елене и Женьке удалось собрать нужную сумму. Оставалась одна проблема - получить разрешение у Александры Павловны. Дворник собирался звонить ей сегодня, поэтому Елена, идя домой, страшно трусила и кокетничала с Йогом изо всех сил, чтобы отвлечься. Несмотря ни на что, Володя, проводив Елену до подъезда, вежливо откланялся, зайти почему-то отказался, и даже на прощание поцеловать ее не попытался. Зачем тогда приходил? От работы до дома идти десять минут, если вокруг, а через проходной двор - пять. Ах, ну да, он ей какую-то штучку принес на цепочке, типа ростовской финифти, якобы в Италии это можно продавать. Смешно, что Елена может продать? Она за всю жизнь один раз продала трех котят на птичьем рынке, первого за рубль, второго за полтинник, а третьего даром отдала - вот и вся ее коммерция. В подъезде было прохладно. Елена медленно поднималась по высоким мраморным ступеням, ведя руку вверх по гладким широким деревянным перилам. Вызвала лифт. Лифт в их подъезде был старый, медленный, с решетчатой шахтой. Дверь в нем была не раздвижная, а обычная, открывалась нажатием на ручку. Таких лифтов по Москве почти не осталось. Кабина в нем деревянная, темная, если прижать нос к стенке, еле уловимо пахнет лаком. Около кнопок ключом процарапано "Ленка, я тебя люблю". Надпись старая, почти стершаяся. Она появилась, когда Елена была в шестом, кажется, классе. Процарапала ее сама Елена. Потом она долго удивлялась, показывая всем надпись, и вслух гадала, кто же мог такое написать? Может, мальчишки с соседнего двора? Или из школы кто-нибудь? Елена вспомнила свою старую хитрость, смущенно хихикнула и вдруг загрустила. Она ведь уезжает, от дома, от двора, от своего детства, от тополей, от Москвы. "Когда войдешь на Родине в подъезд"... Лифт дернулся, подпрыгнул и остановился на третьем этаже. Елена помедлила на площадке, пытаясь сквозь дверь услышать, что происходит в квартире, но там было тихо. На кухне за круглым столом сидели Андрей, Женька, мать и отчим. Стол накрыт не был, значит, мирное чаепитие не планировалось. Хорошо хоть Женька сообразил кухню прибрать, с утра там черти чего творилось. Андрей сидел сгорбившись, держа руки под столом, в ответ на ее вопросительное "Здравствуйте", он даже глаз не поднял. На нем была светлая рубашка, галстук, значит, после работы не успел переодеться. Мать, как всегда, прическа - волосок к волоску, глаза аккуратно подведены, светлая помада в тон кремовому костюму, тяжелые серебряные серьги. Толстеть она стала, вот что, солидность начала превращаться в массивность, щеки чуть-чуть отвисают. Лет через пятнадцать она превратится в грузную рыхлую старуху. Выражение лица торжественное-скорбное. Отчим явно встревожен, забился в угол, словно хочет занимать поменьше места, даже трубки его не видно. Он посмотрел на Елену, как ей показалось, ободряюще, и слегка улыбнулся одними губами, но сразу снова посерьезнел. Сейчас начнется. Елене страстно захотелось сбежать. Сейчас тихо-тихо отступить в коридор, бесшумно открыть дверь, вниз по лестнице и ... И что ? Елена шагнула в кухню. Подошла к Жене, сидевшему спиной к ней, встала рядом и положила руку ему на плечо. Женька вскочил, уступил ей свой стул и встал сзади. Откинув голову Елена уперлась затылком куда-то ему в живот. Мать выдержала паузу и заговорила. - Елена! Женя сообщил мне о вашем намерении эмигрировать. Для меня это полная неожиданность. Я не понимаю, почему ты предпочитаешь сообщать мне о столь серьезных решениях через посредников. Ты моя дочь и я имею право услышать объяснения из твоих собственных уст. Я имею право... - Имеешь, имеешь, - перебила Елена, - я бы все равно с тобой поговорила. Мы уезжаем, мам. Елена старалась говорить примирительно. Хотелось курить. Она вопросительно и жалобно посмотрела на Андрея. Он вздохнул, привстав, достал с подоконника пепельницу и пододвинул ей. Из-за спины протянулась Женькина рука с сигаретами. - Это решение - Женино ? - Мам, мы все решения принимаем с Женькой вместе. Женька ласково сжал ее плечо. Елена опустила руку и потрепала его по ноге. Женька слегка согнул ногу и прижал к колено к ее боку. Нашел время заигрывать! Елена отодвинулась. - До твоего брака я не слышала от тебя о желании уезжать. Женя видимо сумел каким-то образом заставить тебя... - Мама! - Елена изо всех сил старалась не заводиться. Почему материнские интонации так всегда раздражают? Ей бы директором школы работать, - мама, ну как меня можно заставить! Ты меня хоть раз могла заставить сделать хоть что-нибудь? - Меня ты всегда игнорировала. Я не имею достаточных средств воздействия. Но я опасаюсь, что, принимая столь катастрофические решения, ты руководствуешься - хм - своим , так сказать, женским естеством, и не отдаешь, как обычно, отчета в последствиях. Тебе всегда было свойственно поведение известной чеховской героини и мужчины играли непропорциональную роль в твоей жизни. Слава Богу они часто менялись. Женька за Елениной спиной громко задышал. - Мам, прекрати, а ? Это я уезжаю, я! И не потому, что мне с Женькой спать нравится, на что ты так изящно намекаешь. Хотя - нравится - я этого не скрываю. Но я хочу жить в свободной стране! И детей хочу там воспитывать. Чтобы они не пережили того, что я тут пережила! - Да что ты такое пережила! Мученица! Правозащитница! С детства у тебя все было, за всю жизнь копейки не заработала! Вас Андрюша содержит, тебя и Женю. В свободной стране работать надо в поте лица, что ты умеешь делать, - литературовед на полставки! Кем бы сейчас был Женя твой, если бы я его на работу не устроила! - Дворником, мамочка, дворником, - Елена говорила спокойно, - и не надо говорить о моем муже так, словно его тут нет. Из открытого окна потянуло прохладой, небо темнело, густело, легкие августовские сумерки уплотнялись. Елена смотрела в окно, перед ней плыла серая крыша дома напротив, утыканная антеннами. Во дворе звенели детские голоса, угадывался шум машин. Застывший воздух пах бензином и помойкой - окна кухни выходили на задний двор. - Александра Павловна, - заговорил Женя. - Помолчи, Жень, - Елена сжала его руку на своем плече, - Мама, Женя, какой бы он не был, - мой муж, с этим придется смириться. И мы уезжаем. - Елена, - Андрей заговорил, по-прежнему не подымая головы, - ты же можешь нас всех больше никогда не увидеть. Тебе не жалко? - Глупости, в гости приедете! Да через пару лет вы все сами ко мне запроситесь, когда тут все взорвется! Отчим деликатно поерзал на стуле. Ему, наверно, тоже курить хочется. Елена подпихнула к Владимиру Николаевичу пачку сигарет, он отрицательно покачал головой. - Елена, - снова заговорила мать. Она явно сделала над собой усилие и сменила тон на более проникновенный, что было еще хуже, - объясни мне, чего ты хочешь добиться? Зачем ты разрушаешь жизнь, совершаешь шаг, который необратим ? Если вам тесно с Андреем, мы можем разменять эту квартиру или построить вам кооператив, или, в конце концов, отдать вам нашу квартиру, а себе выбить какую-нибудь однокомнатную. У Владимира Николаевича есть связи в Моссовете... - Я хочу счастья. Покоя. И жить не по лжи. Не нужны мне ваши связи в Моссовете! - Это все риторика, Лена! - Ах, риторика, да? Я, мам, ничего не забыла! Кто мне говорил, что у меня нет отца? У моих детей будет отец. Мать откинулась на стуле, посмотрела на Елену, покачала головой. - Паршивка ты, однако! - Ты тогда сделала за меня выбор, правда? А сегодня выбор делаю я! - Делай, делай! Делай свой выбор! Иди по трупам ... Дальше разговора, как такового уже не было. Был безобразный скандал, в котором Елена с матерью кричали, и говорили друг другу гадости. Владимир Николаевич, Андрей и Женька пытались их как-то остановить, но увидев, что любое вмешательство лишь усиливает накал ссоры, предпочли пассивное наблюдение. Александра Павловна говорила, что не подпишет никаких бумаг, Елена в сыпала глупыми угрозами и обещала обратиться за помощью к иностранным корреспондентам и к отцу. Упоминание отца приводило мать в неистовство и в конце концов она поднялась из-за стола, и, кивнув Владимиру Николаевичу, выплыла из кухни. Владимир Николаевич поспешно последовал за ней. На прощание, уже в дверях, Александра Павловна объявила, что у нее больше нет дочери, и ушла, не слушая больше Елену, которая порывалась заявить что-то вроде того, что у нее матери никогда не было. Андрей пошел провожать мать и отчима, а Елена вернулась на кухню. Отодвинутые стулья стояли перед пустым столом, в центре которого одиноко красовалась пепельница с окурками. Женька вошел следом, повалился на ближайший стул и всем своим видом изобразил облегчение. - Фу-у... Жестокая ты, Ленка! Елена обернулась к нему. - Слушай, Женька, вместо душеспасительных разговоров, сообрази- ка ты мне чего-нибудь выпить. И, ради Бога, помолчи! - Коньяк пойдет? Я сегодня днем в Елиссеевском "Плиску" раздобыл. - Пойдет. И Андрей придет, разбирайся с ним сам. Чтобы меня никто не трогал, слышишь! - Слышу, не кричи. Елена устроилась у себя в комнате на диване. Перед ней на стуле стояла бутылка коньяка, стаканчик, лимон посыпанный сахаром засыхал на блюдечке. Она уже успела немного выпить, прийти в себя и прекратить свой внутренний спор с матерью. Ей было грустно и пусто. В комнате как всегда был бардак, кресло опять завалено одеждой, на письменном столе свалка из Женькиных кисточек, красок, бумажек - как можно так работать! Елена рассеяно поглядела на лампадку, снова подумала, что надо бы купить масло, потом долго смотрела на икону. Настроение было не молитвенное, Богоматерь казалась плоской темной картинкой. Елена попыталась вспомнить любила ли она когда- нибудь мать. Любила, она точно знает, в детстве очень любила. Почему-то вспоминалась мамина рука у самого лица, тонкие морщинки на пальцах, ровно подстриженные ногти без маникюра. И еще сон. Страшный сон про волка - находка психоаналитика. Сон приснился, когда ей было года четыре, может пять. Будто в Малаховке зимой они идут с мамой от станции к дому поздно вечером. Фонари стоят редко, под каждым фонарем в круге желтого света блестит снег, а между ними непроглядная темнота. На улице раскатаны ледяные дорожки и мама учит Елену разбегаться и скользить по дорожке. Елена в тяжелой серой цигейковой шубе с помпонами, неуклюжая, как медвежонок, она разбегается, вскакивает на дорожку и сразу падает, а мама скользит легко и убегает от нее все дальше и дальше. Около желтой трансформаторной будки поворот к дому, но мама по очень длинной черной дорожке скользит прямо, ее фигура становится все меньше и меньше. Елене страшно, она барахтается в снегу, пытаясь встать, зовет маму и тут откуда-то из темноты между фонарями выскакивает волк. Елена бросается бежать, она бежит не за мамой, а к дому, чувствует, что волк догоняет ее, падает в снег около соседского забора и поворачивается к волку лицом. Волк хватает ее передними лапами. Это не настоящий волк, а зверь из мультфильма. Он одет в дурацкую розовую рубашечку и какие-то штаны. Чтобы не видеть страшных белых зубов, Елена отворачивается. У нее на плече когтистая лапа, не то звериная, не то человеческая, поросшая редкой серой шерстью. Лапа мелко дрожит, волку холодно на снегу в тоненькой розовой рубашке. Последний раз я видела Ленку накануне катастрофы. Она приехала в Нью-Джерси оставить Ваську, потому что они с Яном собирались в Ново-Дивеево. Перед тем, как уезжать, она предложила мне пройтись. Погода была противной, сырой и холодной, но дождя не было, и я согласилась. Мы шли по дорожке между домами среди мокрых голых деревьев и вечнозеленых кустов. На Ленке была черная замшевая куртка с красным треугольником на спине. Она называла эту куртку "Пришейте на спину бубнового туза", очень ее любила и таскала уже третий год. На потертой замше расплывались мокрые пятна. Ночью подморозило и листья рододендронов свернулись в трубочки и обвисли. Мы шли и разговаривали о том, что вот жизнь, наконец, вроде как наладилась, Ленка работает программистом, прилично получает, можно уже и из Бруклина переехать, или хотя бы снять квартиру побольше, Ян тоже более не менее становится на ноги, ходит по интервью, глядишь, скоро тоже устроится, рынок сейчас хороший, работы навалом. А потом Елена стала говорить, что она чувствует себя ужасно старой, ей кажется, что жизнь прожита и все уже было, а жить придется еще очень долго, проживать каждый день от мучительного раннего утра, когда так не хочется вставать, до скучного вечера, за которым последует лишь следующее утро. Она говорила монотонным голосом, что совсем не боится смерти, вот раньше боялась, и жить хотелось, и в ад она верила, что Там придется за все расплачиваться, а вот теперь ей все равно. Я не люблю таких разговоров, и стала в который раз убеждать ее, что у нее депрессия, надо просто пойти к врачу, выписать лекарство, и все пройдет, вон какие чудеса рассказывают про "Прозак". Тридцать три года - это ведь еще почти молодость. - Да была я у врача, - вдруг сказала Ленка. - И что ? - Да ничего. Час выспрашивал, нет ли у меня суицидальных тенденций. А что я ему объясню ? В депрессии у кого их нет, "But if I die, I leave my love alone". - Ты про Яна? - спросила я. Ленка посмотрела на меня с сожалением. - Романтичная ты, Галка. Про Ваську я, а не про Яна. Про Андрея еще. Про маму. Про тебя, наверное. К сожалению, нет человека, который был бы как остров. Я не поняла тогда, что она имеет в виду, говоря про остров, но не стала переспрашивать. - А вообще я не своим делом занимаюсь. Понимаешь, мне всегда хотелось написать роман. Или повесть. Или, в крайнем случае, рассказ. Пока что я не написала ничего, кроме груды писем. И не напишу. Я вот в начале осени, когда все желтое такое, сидела на скамейке у залива, прям как на Патриарших. Взяла тетрадку, ручку, приготовилась... И поняла что не могу. Стоит передо мной дерево, все желтое, ветерок, листочки шевелятся, а я вывожу в тетрадке: "Желтое дерево в прозрачной синеве осеннего неба". Не понимаешь? Я молчала. С деревьев капало. Порывы ветра доносили до нас брызги. Ленкина сигарета зашипела и погасла. - Все уже написано. Можно обойтись одними цитатами. А мне хочется что-то свое. Правда, Прозак твой от этого помогает. Сейчас уже не так хочется. Я тебе оставлю то, что я тогда написала, ты почитай, ладно? Скажешь, может стоит все-таки попробовать? Ленкин листочек сохранился. Только сказать ей я ничего уже не успела. Да это не роман, не повесть, не рассказ. Просто набросок, отрывок. Это могло бы быть письмом: Если забраться во время дождя на чердак старого малаховского дома, сесть около оконного проема, обхватить руками колени и закрыть глаза, а потом вздохнуть, то проникающий запах растечется по всему телу, время побежит вспять, зашевелятся, оживут забытые ощущения: печет кожу на расцарапанной коленке, приятной усталостью ноют мышцы, замирает в сердце тревога. Дождь шуршит о мокрые листья, приторный аромат черемухи пытается заглушить смоляные запахи нового забора, пахнет пылью, немножко мышами, сырыми старыми книгами, пахнет летом, дождем, и еще бабушкиными пирогами. Сейчас позовут обедать, опять будут ругать за путешествия на чердак, за разбитую коленку, за похищенный столовый нож. На столе стоят щи в тяжелой старой тарелке, пирог с мясом накрыт полотенцем, но до пирога не допускают: сначала надо мыть руки и зачем-то лицо, потом мыть лицо еще раз - потому что мои черты отчетливо отпечатались на белом крахмальном вафельном полотенце. Мне тринадцать лет, и мой мир вечен, вечно будет бабушка, белая дворовая собака, черемуха, старый дом, пироги. Всегда после дня будет наступать вечер, очерченный зеленой лампой, с чаем и книгой, а под окном будет отчаянно свистеть, вызывая на разговор, соседский мальчишка. Всегда на рассвете будут привозить молоко, а по телевизору показывать "Веселых ребят" и "Белое солнце пустыни"... Я открываю глаза. Мне показалось. Спеша - деловая женщина, черный костюм, белая блузка, - по Пятой Авеню города Нью-Йорка, - я случайно вспомнили запах своего детства. Давно нет черемухи, нет дома, а, значит, нет и чердака, да и России той уже нет. Некуда возвращаться, не по чему скучать. Нас разметало по свету, мы в Израиле, Америке, и даже в Австралии, а за нашими спинами тяжелое железное ядро раскачивается на цепи, проламывая крышу старого малаховского дома... Почти через год после Ленкиной смерти, тридцатого сентября, в Веру, Надежду, Любовь, мы отмечали Ленкин день рождения. Александра Павловна плохо себя чувствовала и они, слава Богу, не приехали. За столом сидели мы с Андрюшей, Мишка Резник, Патрик, который то ли случайно, то ли нарочно, оказался в это время в Америке, и, как ни странно, йог Володя. Я так и не поняла, как ему это удалось, но он работает по J - визе в Коней-Айленд госпитале. Йог остался таким же загадочным и молчаливым. Приехал он, когда Ленка была еще жива, они несколько раз встречались. Последний раз я видела йога на похоронах. Незадолго до Ленкиного дня рождения он вдруг позвонил и напросился в гости. Алимов про Ленкин день рождения забыл, или не захотел звонить. Нью-йоркских Ленкиных знакомых нам с Андреем звать не хотелось. Мы сидели впятером за накрытым столом в центре нашей черной гостиной. Я недавно купила сервиз, мне он показался в магазине очень красивым и подходящим ко всей обстановке, черный со светлыми серебристыми полосками. Сейчас, когда я расставила тарелки и чашки на белой скатерти, комната приобрела вдруг траурный вид. Мне стало неловко, но я не стала сервировать стол заново, понадеявшись, что никто не заметит. Патрик принес темные махровые гладиолусы, они стояли в вазе на краю стола, усиливая мрачное впечатление. Общий разговор как-то не клеился. Петровский без большой симпатии косился на йога, который хранил невозмутимое молчание, Андрей как-то неловко суетился, Мишка сидел грустный. Выпили не чокаясь, помянули Ленку, после неловкой паузы выпили еще. Резник вспомнил, как Ленка говорила, что Москва - город маленький, а вот весь мир оказался таким маленьким, и мы тут все вместе сидим ... Опять повисла пауза, потому что мы-то сидим, а Ленки с нами нет, и нас больше ничего не объединяет. - Я только недавно, когда Елены не стало, понял, - сказал Патрик, - что человек не может быть как остров. - Елена тоже так говорила, - вставила я. Андрей обернулся ко мне и посмотрел как-то странно. - Это из эпиграфа к Хемингуэю, - сказал он тихо, - "Не спрашивай по ком звонит колокол, он звонит по тебе". Мишка снова разлил водку по рюмкам. К еде почти не притронулись. На улице было уже совсем темно, дети спали, во всем доме стояла тишина, и наши приглушенные голоса пропадали, гасли в этой тишине под высоченным потолком. Общие воспоминания не удавались, Ленкина тень не появлялась, мужчины сидели понурые, пили водку и каждый, наверное, вспоминал что-то свое, чем не получалось поделиться. - Да, - вдруг громко сказал Патрик со своей старой блатной интонацией, чуть-чуть в нос и растягивая слова, - у меня же сюрприз есть. Ваш видак работает? Я кассету разыскал, которую снимал на проводах, помните? Ленкины проводы были бурными, шумными, люди приходили и уходили, все спотыкались о разложенные чемоданы, курили по всей квартире, пили. Я не сразу поняла о чем говорит Патрик, но потом вспомнила, что он действительно приволок на проводы видеокамеру - вещь тогда в Москве совершенно экзотическую, он у кого-то ее одолжил. Неужели пленка цела? Мы погасили свет, включили телевизор, поставили кассету. Петровский предупредил, что качество ужасное, запись пришлось переводить на американскую систему, но разглядеть всех можно. Сначала на экране мелькал какой-то мусор, потом вдруг появилась размытая картинка, обрела четкость, а секундой позже прорезался звук. Почти весь кадр занимал стол, уставленный тарелками, бутылками стаканами, потом мелькнуло пьяное лицо Алимова, камера отъехала, давая общий план. На диване около стола сидела Ленка, рядом с ней - я, а с другой стороны Звягинцев с гитарой. Виден был только его затылок, он склонил ухо к струнам и подкручивал колки. - Смотрите, как Елена с Галкой похожи!- сказал Резник. - Это качество плохое, - отозвалась я. - Да нет, - Андрей нажал на "паузу" и рассматривал подрагивающеее изображение, - Они всегда были немножко похожи. А тут еще подстрижены одинаково. Он отпустил "паузу". На экране Ленка тряхнула головой, засмеялась и помахала рукой. Голоса сливались в гул, слышны были отдельные реплики, звон посуды, взрыв смеха, Патрик просил кого-то не толкать его под руку, Звягинцев поднял голову, посмотрел в камеру отсутствующим взглядом, Ленка нетерпеливо что-то ему сказала и он заиграл и запел тихонечко, слов было не разобрать, Елена раздраженно крикнула:"Тише!". Голоса смолкли, стало слышно, что Олег поет "По весеннему по льду, обломился лед, душа оборвалася..." Он замолчал, продолжая играть. "Ну, Олег!"- Ленкин голос был требовательным и обиженным. "Слова забыл" - улыбнулся Олег, и Ленка с середины куплета запела сама. Шум совсем стих, осталась только Олегова гитара и Ленкин хрипловатый голос. "А что я не умерла, знала голая ветла, да еще перепела с перепелками". Изображение и звук пропали, на экране опять что-то замелькало. Андрей остановил пленку. - Там еще дальше есть, сказал Патрик, - надо перемотать немножко. Все молчали. Андрей положил ремот-контроль на стол. Резник отвернулся в угол. Йог Володя улыбнулся и первый раз за вечер открыл рот. Он сказал: - Давайте выпьем. Ночью я вдруг проснулась. Мне захотелось пить и я спустилась на первый этаж. Пахло застоявшимся табачным дымом. Я открыла окна, налила себе сока, присела боком к кухонному столу. Спать не хотелось. Я вспомнила вдруг так ярко, как будто увидела, как Ленка в синем шарфе до колен стоит у таможенной стойки в Шереметево, у нее красные глаза и размазанная по щекам тушь. Ленка смеется и допивает из горлышка остатки коньяка, потом отдает Патрику пустую бутылку и идет к таможне, последний раз оглядывается, скрывается за паспортным контролем. А потом мы стоим на улице, вглядываясь в небо, и мне кажется, я вижу, как их самолет улетает прямо в закат. Больше я ничего не помню, наверно мы поехали домой, на Малую Бронную, куда ж еще. Кто-то потащился в Свиблово, кто- то в Теплый Стан, кто-то в Сокольники. Москва ведь довольно большой город, особенно если пересекать его по диаметру.