---------------------------------------------------------------
 © Copyright Владимир Орлов, 1993. Все права сохранены.
 E-mail: homester@mail.ru
 Date: 12 Jul 1999
---------------------------------------------------------------





     Один  только  Лукин мог сказать, что тогда происходило. Я карабкаюсь на
самую высокую вершину, чтобы это увидеть. Он  хорошо  все  знал,  и  я  могу
только  догадываться,  как собственно обстоит дело. Может быть, и Лацман это
знал - не знаю. Во всяком случае, он имел такой вид, словно ему доступны все
тайны.  Я боялся подойти к нему со столь прямым вопросом. Представляю в этом
случае его пренебрежительный взгляд. Я  решил  не  морочить  себе  голову  и
самому все прояснить для себя. Как обычно, это принесло облегчение. В какой-
то момент мне даже показалось, что я догадался, но, на самом деле, это  были
лишь домыслы...



     В этом  большом доме я был один, один не  в смысле одиночества, а один,
как  я  есть -  номер сто -  маленькая голова  на худой шее.  Однако кое-что
все-таки  было,  например:  стол.  Это  к  нему   я   склонялся  в  глубокой
задумчивости.  Глубокой... Хотя,  если разобраться (а  разбираться  особенно
нечего), то я сидел просто так, от нечего делать. Как если бы сидел только я
и  никого вокруг  не было.  Значит,  делаем  вывод:  моя  голова здоровее  и
опрятнее - от кресла до кресла - любого другого предмета такой же величины и
отношений  со всем сущим. Чтобы,  однако, совсем не впасть в  кабалистику, я
признаю негодность моей головы и всего остального.



     Толстый поролон, от  которого веяло таким жаром, что было даже неудобно
сесть на него,  оканчивался гладким формованным краем, местами погрызанным и
повсеместно грязно замусоленным.  Я не мог, как  уже было сказано, лежать на
нем, но только, изогнув дугой  все  тело, упираться затылком  и, может быть,
локтями  в его  поверхность.  Это-то  совершенно  и невозможно: ноги  всегда
найдут более  плотную опору и не позволят мне просто так лежать, как бы я не
пыжился.  С другой стороны, зрелище  замечательное, атлетическое, почти  без
изъянов  и мелких  помарок. Почти  философское надрывание себя  ради...  ну,
может быть, только ради денег. Партер ради денег. Вот.



     Дети. Они маленькие, в дымке  их почти не видно.  Не видно ничего. Один
ребенок виден  среди  всех,  с  белой челочкой, в белой рубашечке,  с плотно
сжатыми губами, с глазами, полными детской  тоски. Что он мне может сказать?
Ничего.  Да я и слушать его  не стану. Вот выйду  сейчас  на помост, опустив
голову, и подниму руки.  Быстро  тук-тук-тук  по пюпитру, очень звонко, я бы
сказал.  Полное  молчание  во  всем  просвете.  Можно  еще  послушать.  Нет,
определенно  все  чего-то  ждут.  И я  жду тоже.  Давайте замолчим.  Давайте
замолчим, дети. Мне ничего больше от вас не нужно.



     Как  бы то ни было, а я пришел. Пришел, снял с плеча  тяжелую  сумку. И
прошел в  совсем мокрых ботинках на кухню, но потом в три шага  вернулся  на
место и разулся. В доме была теплынь деревенская-возле-печки, батареи палили
во всю. Я разделся до пояса и открыл в комнате балконную  дверь, чтобы  было
чем дышать. Но дышать было уже  нечем - появились явные признаки насморка  и
еще  какой-то болезни. Я накинул на себя одеяло и  стал  ждать. И вот  оно -
зазвонил телефон. "Кто говорит?" - "Лацман".



     Я  не  мог примирить  себя с собой.  На меня давило  то  неопределенное
чувство, что я должен буду рано или  поздно прийти к  выбросу. Занять место,
которое я уже давно собирался занять. Или нет, скорее, в этом предназначении
не утверждал меня никто. Меня легко могли провести, но я уже точно знал, что
я нахожусь в  другом месте.  Где это место - я  хорошо знаю.  Мое поле,  мой
огород, фигурально говоря, все чаще перед моими глазами. Раньше я видел его,
как мне казалось, яснее, но теперь - а вникнуть в это просто не получается -
я вижу  это в самом  деле  ясно.  Может быть, таково видение  настоящего, но
больше я склонен думать, что здесь  замешано мое неочевидное  утомление. Мне
надоело, я чуть-чуть сбился ориентиром и сижу,  как уставший путник,  у края
дороги.  И  эта  усталость  напрашивается  сама по себе.  Нет смысла  ничего
продолжать.



     Я стоял один. Мне  мерещилась всякая  чепуха,  и  я обмахивался кожаной
перчаткой, хмурился и  отводил  глаза.  Так бы  я и стоял  там, если  бы  не
подошел Лацман  и не  ущипнул  меня за  одно  место. Я вскрикнул  и упал без
чувств. Когда приехала скорая помощь, я был уже 10 минут как без дыхания, и,
следовательно,  они приехали  поздно.  Лацман  тоже подходил несколько раз и
трогал ладонью лоб. Пока люди разговаривают - ничего не видно, но как только
начинается драка - сразу видно, кто победитель.



     Чувственными частями мозга я знаю не только где нахожусь, но и что меня
ожидает,  то  есть то, что может  последовать в  следующую минуту. Я неверно
опускаюсь на невзрачный стул и, уставившись в пол,  проговариваю: "На  самом
деле,  мне  нет никакого  смысла не  доверять себе.  Но вот только  одно это
чувство внушает назойливое подозрение. Я  всегда обходился малыми средствами
для решения казалось  бы невозможных задач, но некоторым кажется, что я  сам
прилагал такие малые усилия. Нет, уверяю  вас - мал  был мой инструментарий!
Поэтому когда я только прикоснусь к задаче много сложнее меня, я стану сразу
чуть-чуть независимее..." И так далее  и тому подобное. Я встал и вышел вон.
За мной последовала неслышная тень моего шагомера.



     Я  не внял уговорам  моих  домашних и вышел на улицу  в легкой  осенней
куртке  без шапки и шарфа. Перепрыгивая через лужи, я вдруг заметил стоящего
у столба Лукина.  Он стоял как-то странно: спина  ссутулена, руки опущены. Я
обогнул его с правого фланга и остановился в трех шагах от него.
     - Дуешься? - спросил я.
     В молчаливом своем образе он только поводил глазами.
     - Я имею ввиду, тебе не дует? - поправился я.
     Он молчал.
     - Лукин! - сказал я строго, - мне похуй, что ты там обо мне думаешь, но
я мог бы запросто  вытащить тебя отсюда за одно место, но  мне  это  было бы
самому неприятно. Он как-то сбоку и гордо посмотрел на меня.
     - Ну что, я не прав? - спросил я.
     - Мне гадки ваши речи, сударь, - ответил он  и  губы  его задрожали.  У
меня даже в голове зашумело, как он это сказал. Он в упор посмотрел на меня,
и я отвел взгляд. Теперь я мог преобстоятельно покумекать: откуда он взялся?
Зачем он свалился  на  мою голову? Почему я до  сих  пор не на Первомайской,
куда собирался ехать? Вопросов оказалось море.
     - А что? Я думаю, тебе было бы приятно  прогуляться со  мной? - светски
обратился я к нему, стискивая до боли кулаки. Он так и  упал, как  стоял,  и
застыл,  как бревно, на тротуаре.  Я  медленно  приблизился к этому месту  и
наклонился над ним. Лукин был мертв, судя по остекленевшему взгляду.



     Что сказать об опущенной в расстроенных чувствах голове? Мне не хватало
цвета, или просто засуха во рту, переходившая  к сердцу, не давала мне ровно
глядеть перед собой.  То есть что хотите придумываете, а я останусь страдать
и страдать всеми своими суставами и расслабленными мышцами спины, лодыжками,
запряженными для горя, и внутренностями, горячими, но не дающими тепла.



     Окно было закрыто. Но была открыта форточка. Комната содержала гардины,
мебель  и запахи. Это  был  объем, который никуда  не мог извлечься. По этой
комнате можно было ездить на велосипеде, играть  в  футбол, не  знаю,  может
быть, даже гимнастировать. Я проникся  этим настроением и не хотел сходить с
места. Брюки висели на чем Бог  послал. Немного влажной сырости во  рту и на
ладонях.   Я  потирал  рукава,  запястья  и  хотел   приблизиться  к  своему
собственному  изображению.  Это  была  какая-то  слюдина, ловкая  аппликация
мазков. И  это было своеобразное испытание для меня. Лукин лежал на диване в
ожидании подземного толчка и непричесанные патлы  спадали вниз, как  грязная
ветошь, ноги были раздвинуты и согнуты в коленях.
     - Ну что, узнаешь? - спросил он.
     - Нет, - ответил я, - ничего похожего. -  И разочарованно выдохнул весь
воздух. Мы нерешительно посмотрели друг на друга и я сказал:
     - Можно сварить кофе.
     - Погоди,  -  проговорил он,  -  еще  успеешь.  -  И заерзал на диване,
почесываясь и поджимая ноги.
     - Послушай, Лукин! Почему ты такой грязный? - спросил я.
     - Как грязный? А ты не знаешь? - удивился он. - Мы тут вчера пили. Инка
собиралась уезжать. Купила билеты, все. Я даже не знал, что она с Казанского
уезжает. Я думал, что она где-то здесь живет - в Подольске или Воскресенске,
а оказалось - в Самаре. Лукин вытащил у себя из-под ног скомканное стеганное
одеяло и, поеживаясь от холода, стал в него заворачиваться.
     -  Вначале мы  стояли  на  набережной. Был я,  Марат,  Лешка  Лацман  и
девчонки. Этот придурок, Марат, что-то ему не  понравилось, а я до этого все
говорил, говорил,  ну вот...  Он вдруг начинает относиться  ко  мне  с явным
неприятием, делает какие-то ложные замахи. Я хватаю его  за кулак, руку вниз
и  говорю:  "Что  с тобой?  Успокойся!".  Девчонки  с Лацманом  тут  же  нас
разнимают. А  он  мне так  настойчиво в  скулу левой,  как  молотком.  Тут я
превратился в льва. Следующий момент пропущен, но помню, как  я  его уже гну
через бортик. Выкинул бы его, ей-Богу, если бы меня не оттащили.
     - А что это с ним? - спросил я.
     - Не  знаю. Какая-то фраза ему не понравилась.  Я  ведь  простудился до
этого. Говорю: "Пошли  назад в общагу". Тут заходим,  в  холле первого этажа
огромное скопище солдатни. Уже  на вахте меня останавливает какой-то дембель
-  может  знаешь?  - такой невысокий, волосы  стоят  ежиком.  Я кипячусь,  в
принципе  спокоен, но вижу себя как бы со стороны,  говорю довольно  быстро,
типа: "Мне так и так надо пройти..." и что-то в  этом духе... Пока Лукин все
это мне рассказывал, я двинулся вдоль стены, которая и сама была расписана и
плотно  завешана работами  присутствующего  автора.  Кроме росписей  в  духе
Филонова, висела  картина в  академической  манере  откровенно исторического
содержания... Она стоит  (похожа на Инку) в легкой тунике, высокая прическа.
Он  (вылитый Лацман)  восседает на троне,  ноги широко  расставлены,  ступни
обуты в сандалии, рука опирается на кипарисовый посох. Никто не движется. То
ли Инка не решается уйти, то ли Лацман все никак не успокоится, что ей  надо
уходить.  Не  единого  слова.  Бесстрастная  телесность и безжалостный закон
замещения полов. Она смотрит куда-то, пока его поясница каменеет... Рядом на
стене  я заметил  небольшой  печатный  текст, заключенный в  рамку: "Памятка
животного-опылителя". Так, иногда, в домах  выставляют аттестаты  и почетные
грамоты. Я подошел поближе и громко спросил:
     - Это правда?
     - Что? - не понял Лукин.
     - Что растения их привлекают.
     - А-а! Да нет, конечно, все это неосознанно. Животные идут туда, как на
убой, покорно встают на колени и пожирают пыльники и медоносы. Растения их и
не  привлекают  вовсе.  Каждый  такой  прорыв  для  них  неожиданность.  Они
сконфужены, поскольку  это необычное для них употребление. Когда же  съедено
все без  остатка наступает момент изумления. Акт поедания как  бы  теряется,
выпадает  из памяти. Необычное  торжество неосознанного. Все позабыли, что с
ними случилось и  уж  подавно  мотив содеянного. Животное-опылитель  немного
задумывается. То,  что  называется  "подкрепиться" -  вряд  ли  относится  к
данному случаю. Скорее, кто-то кого-то изъял. Вот самый точный вердикт.
     - Поэтому необходима памятка? - спросил я.
     - Да, - ответил Лукин.



     Я позабыл науку  толкованья. Толерант -  это кролик,  который сидит  на
выпасе  и суетливо  уплетает  клевер.  Глаза как  всегда  косые,  нормальное
глубинное зрение ему просто в тягость. Одним кроликом меньше, одним кроликом
больше.   Я  вышел  из  своего  стеклянного  парадного  что-то  насвистывая,
размахивая  портфельчиком,  вскрыл  как портсигар Лацмановскую "шестерку" и,
побарахтавшись немного у открытой двери, влез в нее и с места тронулся. Если
задаваться вопросом: как могли это допустить? То, пожалуй, я отвечу, что сам
двигатель, система  передач и  дремливый  радиатор  ждали этого, ждали  лишь
этого мелкого  обоснования - сидящего и нажимающего на  педали человека. Так
что я здесь не при чем. Другой вопрос: почему именно  я сел в машину? На это
ответ: я хотел как-нибудь  сесть.  Нет,  не ехать никуда,  не  тормозить, не
поворачивать  -  ничего, а только сесть на место. Поэтому все это: начиная с
выхода из подъезда, так что меня  уже заранее было видно, с закрывания двери
(она сама закрылась), с неторопливого вышагивания - вроде бы неторопливого и
вроде бы непринужденного, а на самом деле... - и кончая пугливым троганьем с
места,  падением в обрыв заведенной машины - все это простое совпадение,  на
которое найдется сотня  других причин,  о которых  мы не  догадываемся.  Ну,
собственно... здесь есть момент будоражащего авантюрного риска.



     Мне легко было  к нему обратиться,  потому что он стоял  неподалеку.  Я
вызвался  помочь одной  женщине, которая тащила тяжелый терракотовый чемодан
опоясанный тягловыми ремнями,  с  раздвигающимися подпорками внизу.  На меня
смотрели  эти удивительные глаза, когда я подтолкнул  его  плечом. И сразу в
них  вспыхнуло  и  смущение,  и растерянность, и прищуристая коммивояжерская
улыбка молодого ашкенази. Сразу.
     - Ой,  извините, -  тяжело вздохнул  я, словно  пер этот чемодан уже  с
километр.  Он сделал полуоборот неподвижной  фигуры в мою  сторону, провожая
меня  взглядом и  так  же лучезарно улыбаясь. Я донес чемодан до первого  же
угла и оставил его хозяйке без  всяких  объяснений, до лифта было еще метров
10.  Я достал пачку "555" и, прямо открыв ее перед собой, двинулся к Лацману
(да, по-моему,  его звали  Лацман). Он  смотрел  на  меня  с той  же лукавой
любезностью, словно собирался  наговорить  мне  кучу  сладких  тинейджерских
комплиментов. Но он только увернулся.
     - Леша, - тихо позвал я.
     - Привет, - мягко произнес он, глядя на меня как-то снизу.
     - К тебе можно подключиться? - спросил я уже без обиняков.
     - То есть?
     - У тебя есть энергия?
     -  Если есть,  то  немного, -  ответил он  смеясь, похлопывая  себя  по
ширинке.
     -  По-настоящему это  никогда  не получится, - загадочно проговорил я и
предложил ему сигарету. Он взял ее неуверенно, словно сомневаясь сигарета ли
это, и стал разминать ее в  пальцах. Ничего не могу сказать.  Может быть, он
рассчитывал,  что она  будет с  сюрпризом, и поэтому закашлялся  при  первой
затяжке.
     - Я  видел твою работу, - сказал я как бы  между прочим, хотя это  была
первая фраза после прикуривания.
     - Да? Нет  ничего проще - я видел твою, - ответил он. Я удивился. Этого
просто быть не могло.
     - Ну, в смысле, с чемоданом, - пояснил он.
     - Да нет. Это я просто  помогал одной женщине, - торопливо заговорил я.
Лацман как-то  по-особому  напрягся, словно  собираясь  перейти  к словесной
атаке. Я  с  трудом это  перенес  и  выговорил  довольно  легковесно, глотая
истерический комок:
     - Я - режиссер, - С легким взмахом руки. Нет, я даже чуть-чуть присел.
     - Встань, не унижайся, - проговорил он, проводя рукой мне по плечу. - Я
понял тебя.
     - А  еще  у меня есть сценарий, - добавил я уже  смущенно. О машине  ни
слова.



     Я  был  летающим.  Неловко  говорить  об  этом,  потому  что  все,  что
запечатлелось - не  отличалось от обычного  задирания ног. Хотя в этом  было
что-то  такое знаменательное, словно это  была  вырезка из газеты  20-летней
давности. Я только  боюсь, что  самым  дрючным  образом сам  себе  перестану
верить.  Такие  полные  губы,  глаза  подведенные  ретушью  и  сочувствие  в
раскинутых ладонях, почти сожаление о случившемся. Хотя я и хотел этого сам.
Чего именно  -  не помню. А все  остальное - подтерлось со всех сторон. Мало
чему теперь можно верить - фотографию ведь тоже не я делал.



     Я даже боюсь  говорить об  этом, но ее привлекательность заключалась  в
том, что на ней не было никакого платья. Она обычно носила брюки или джинсы,
которые так безостановочно определяли ход ее бедер и плоскость живота, что я
не переставал говорить ей:
     - Марина, в твоем туалете чего-то недостает,  тебе не  кажется? - И все
это в какой-то парализованной манере, со сведенными ногами и свернутой набок
головой.
     -  Тебе, наверное, просто кажется, что я не одела чего-то? - спрашивает
она.
     - Нет,  я именно говорю о том, что уже все есть. Но лишней детали здесь
было бы просто не втиснуться, - путано объясняю я.
     - Ничего страшного, - неопределенно замечает она.
     - Как это "ничего страшного"? - восклицаю и беру ее больно за запястье.
- Я же вижу, что здесь чего-то нет. Не буду же я тебе врать. Я хочу, чтобы у
нас была  хоть какая-то взаимность в  этом вопросе.  Я не требую,  чтобы  ты
накинула плащ или примерила юбку подлиннее. Кстати, она бы тебе пошла. И тут
я остановился, потому что Марина уже  пару секунд интенсивно смотрела совсем
в другую сторону - туда, где без толку слонялись молодые люди.
     - Марина, куда ты смотришь? - внимательно спросил я.
     -  Что? - рассеяно переспросила она. - Ах, да. Платье,  длинная юбка. Я
сосредоточился  и  подумал про  себя:  "Ничего,  что  она такая  рассеянная.
Главное, что у  нее все-таки  положительный характер.  И она запросто завтра
сделает мне какую-нибудь услугу. Просто за так. Она добрая". Больше я ничего
не буду говорить по этому поводу.



     Слитный  облик.  Нельзя  поверить,  что оно  (лицо)  одно. Я и не верю,
собственно. Приди приходя. Что я ей сделал? Что  она мне сделала?  Хорошо бы
еще, если я был бы ко всему этому равнодушен. А я ужасно неравнодушен. Почти
застенчив.  Она  что-нибудь  обо  мне знает? Пожалуй, слишком  поверхностно.
Глубоко  знать не надо. Никого. Однако, если внимательно посмотреть на  этот
вопрос,  то  ее  напутственность  мне  даже  импонирует. Ведь она  готова  к
простому взаимодействию? Да, не без этого. То есть в иной момент я даже могу
на нее рассчитывать?  Да.  Чуть-чуть маразма и валяйте. Вот.  А ты  говоришь
многолика... Сразу многое вспоминается. Сразу. Прежде,  чем  начнешь простой
человеческий  разговор.  Хотя  с   такими  людьми  ничего  человеческого  не
получается.



     Леша  Лацман,  по  кличке "И-а", сидел спиной к отсутствующим  в  своем
летнем костюме  и перебирал  у себя  в столе какие-то бумажки.  Я  подошел и
осторожно до него дотронулся.  Он вздрогнул и как-то  из-под низа повернулся
ко мне, показывая свои невидящие глаза, то есть он все-таки что-то видел, но
у него было, по-моему, процентов 10 от нормального зрения.
     - Ты пришел? - спросил он своим сухим голосом.
     - Да, явился.
     - Садись, пока я копаюсь.
     - Что-нибудь потерял?
     - Кремень. Был где-то  тут. - Он поднес почти  к самым  глазам  обломок
грифеля и протянул его мне. - Посмотри, это не он?
     - Это грифель.
     - А, черт.
     - Тебе для зажигалки?
     - Ага.
     - Наплюй, я тебе спички дам.
     - Да не надо, я только что зажигалку заправил.
     - Давай, я тебе помогу.
     -  Давай,  а  то я не хера не вижу. Я  заглянул в ящик  стола и увидел,
сколько там всякого хлама.
     - У тебя, что здесь - мусорный ящик? - спросил я.
     -  Ага,  - радостно закивал Лацман. -  Ты не знаешь,  кремень  магнитом
притягивается?
     -  По-моему, нет. - Тогда  скажи мне,  можно  что-нибудь вместо  кремня
вставить?
     - Если только палец, - ответил я.
     - Жалко. Лацман задумался.
     - Знаешь, хрен с ним с кремнем.
     - Уверен?
     - Абсолютно. Похоже, он снова прозрел.



     Почему-то и она тоже сидела передо мной нога на ногу. И в этой посадке,
возможно  заимствованной  у раскрепощенных богемных русалок, была нарочитая,
вызывающая независимость. Но я  не хотел, чтоб  эта манера, превратила  нашу
беседу  в  дистанционную  перекличку, я  хотел подвинуться  к  ней  поближе,
заглянуть ей в глаза, провести рукой по колену.  Но сразу этого сделать было
нельзя. Поэтому я  начал издалека, с  озабоченной,  невнятной физиономией  и
невозмутимостью в голосе:
     -  Марина! На  меня  смотрят  как  на  человека  готового  и  склонного
настраивать  кого-нибудь в  свою  пользу, переубеждать  и вообще  навязывать
что-то негодное и даже, если я этого не могу пропустить  мимо себя, доводить
до истерики. Все это неправда. Я даже удивляюсь, как люди могут вообще такое
думать.  Но  есть в этом и  доля  правды, ведь истерика, к примеру, свойство
совершенно определенных людей. И говори  им хоть что угодно или молчи на том
же самом месте  -  они все равно  заведутся, будь я даже безобидным как этот
стол. Она располагающе улыбнулась.
     - Нет. Я так не думаю. И вообще ничего подобного о тебе не слышала.
     - Замечательно! - воскликнул я и вскочил со стула. - Замечательно. Я не
кажусь тебе страшным и это нормально меня организует.
     -  Во всяком случае, я  не собираюсь таиться, - проговорила она грудным
голосом.  Я в подтверждение  покивал ей,  прикрывая глаза, и,  облокотясь на
книжный шкаф, проговорил, как бы между прочим:
     - А  вот это все твое.  Она мягко  поднялась и подошла к тому месту, на
которое я  неопределенно указывал. Она оглядела ярусы книжного шкафа  сверху
до низу и обратилась ко мне:
     - Я собственно и зашла за этим.



     Без лишнего не может быть и нужного. Восемь светофоров из последних сил
сигналили о  приближении этого незримого Лишнего. Я  стоял, глядя в  окно, и
ждал  его  появления. Должно  быть,  ему  надлежало  появиться в один из тех
моментов,  когда линия огней сомкнется у меня на глазах, и я в этом пунктире
обнаружу навязчивый образ огненного круга. Я  переместил свое тело на 10 см.
вправо и среди больших и малых наслоений наткнулся на острый угол -  обычный
письменный   стол,  на  поверхности   которого  я  обычно  развертываю  свои
скольжения,  на  гладкой, как  стекло,  поверхности.  Я отвожу  назад торс и
голову и вдруг слышу в неизреченном эфире десятка два сбивающихся голосов.
     -  Полейте  на  меня,  я  самая  красивая, -  говорит один  голос, и  я
наклоняюсь в его сторону.
     - Примите вправо, я испражняюсь! - кричит другой.
     - Отрепетируйте, пожалуйста, это место, - скользит третий, и я понимаю,
что попал  в умопомрачительный хаотический  бардак. Мне на голову натягивают
полиэтиленовый мешок, и я объявляю:
     -  Примите  меня,  как  слово.  И тогда  все  они становятся  тише. Я с
удовольствием замечаю этот момент,  потому  что во всем  однообразии  всегда
найдется одна одухотворенная фраза.



     Переплетающиеся ресницы  не  давали  мне точно определить расстояние. Я
уводил голову,  от внутреннего  напряжения сводило руки,  которые  судорожно
цеплялись за подлокотники. На  этих же  руках я поднялся, удерживая туловище
прямо, и перенес ноги на свободное место.
     - Стоп! Я сама принесу, - сказала Марина и протянула мне...
     - Что это? - спросил я.
     - То, что ты пытался увидеть. Теперь  я посмотрел  на нее бессмысленно,
конечно. Она действительно серьезно на меня смотрела.
     -  А почему ты  суешь мне ЭТО в руки?  Спрячь в  передник и  никому  не
показывай, -  выговорил  я, надеясь на ее  понимание. Она замотала  головой,
словно задыхаясь, раздираемая каким-то сомнением.
     - Я ЭТО положила бы и за пазуху, если бы тебя здесь не было, - с трудом
объяснила она, и я увидел, что она чуть не плачет.
     -  Почему?  -  делано  удивился  я, хотя  знал,  что  удивляться здесь,
собственно, нечему. Тут  на несколько секунд выглянуло солнце  и осветило ее
глаза - незначительная деталь. Я захотел ей помочь.
     - Положи, положи, - повторил я , но не сказал куда, подразумевая выбор.
Она разжала ладонь, и ее длинные красивые пальцы натянулись, как струны.
     - Ну? Она молчала.
     - Ну хорошо, - сдался я. - Дай ЭТО  сюда. Она  коротко поцеловала меня,
так  что я вздрогнул, и вскочила  на  стул. Я  увидел  ее  рост  и отчаянную
красоту. Вот зачем женщин надо возносить на пьедестал.
     -  Видишь мою стать? -  как-то по особенному обратилась  она  и  изящно
провела по волосам. Я сглотнул от волнения и только после выговорил:
     - Самая подходящая...
     - Я не буду морочить тебе голову. У тебя это лучше получается.
     - Да, наверное, - поспешил подтвердить я. Она снова с большим смятением
повела головой:
     - Видишь ли? Я буду говорить то, что считаю нужным.
     - Да! - Я принимал это как приговор.
     - Все,  что  мне про тебя  говорили,  оказалось правдой.  Мои руки выше
локтя во всей своей беззащитности тянулись и производили строго вертикальную
жестикуляцию.  Что  это, если не  театр Вупперталя?  И  я  качался на  своих
плечах, как повешенный или утопленник, и волосы действительно стали мокрыми.
     - Почему же ты молчишь? - спросила она.
     - Я думаю, что меня поперхнуло на ровном месте.
     - Тебе довелось... на тебя накатило... О большем я знать не хочу.
     - Вот! И я такой же... Но почему?
     - Ты хочешь знать почему?
     - Да, - твердо ответил я.
     - Все дело в физиологии,  той самой,  о которой ты говорил. Извращенный
вкус плюс слишком большое внимание к деталям.
     - И все?
     - Пока я больше ничего не придумала.
     - Ну это все ерунда. Потому что это слишком сложно.
     - Конечно, конечно.
     - Итак, обмен веществ, непродолжительный сон, потные ладони...
     - Да, милый, потные ладони.
     - Вот это и все?
     - Предостаточно.
     -  Слушай!  -  вдруг  закричал  я.  - Не  знаю,  что вы  там  со  своим
Лукиным-Лацманом хотели из меня сделать. Только я  рано или поздно  до этого
додумаюсь.
     - Умаляю, Костя. Мы, по-моему, все это уже обсудили.
     - Черта с два! Я ничего не понял. И тут вовремя появился Мишка Лукин.



     Я  забрезжил,  как свет, я  отнялся от  самого  себя и стал неизреченно
смолкнувшим.  Ровно, постепенно,  куда  ни  кинь.  От меня  осталось  совсем
немного.  Я сохранил  малую  часть.  На  меня  смотрели с  интересом,  когда
смотрели, а когда нет, тогда и я был неразличим.



     Миша Лукин  имел  длинные руки и  большую  чугунную  голову.  Он  сидел
напротив  меня,  прямо  через перегородку, и смазывал  суставы вазелином.  Я
боялся  и  подумать об этом:  "А  что  если  вот эти масляные  пальцы начнут
листать томик Георга Гейма? Нет, это немыслимо!"
     - А что, я смог  бы перелистать Георга Гейма, - сказал  он  уверенно. -
Меня  часто об  этом  просят,  например, пройтись по железной  лестнице,  по
железной трубе,  - продолжал Миша. - И если бы это  не был мой родной город,
то я, как джентльмен, свернул бы по тротуару.
     - Мимо восьмого дома? - переспросил я.
     -  Вот именно. Мимо банка,  48-го  и  8-го  дома. Эта улица  хорошо мне
знакома.
     -  Но  ведь,  если не  ошибаюсь,  там нет  никаких  перил,  ограждений,
котлованов и прочей чепухи, от  которой колени и  локти пухнут? - спросил я,
намереваясь поднять собеседника до более значимой идеи.
     - Да! - неуверенно, но твердо согласился он.
     -  Тогда, сделай  милость,  объясни  мне  дураку, с  чем  связано  твое
отрицание. Лукин заерзал на стуле, по-ученически поджимая под себя ноги.
     - Ну... это мое основополагающее сознание, - сказал он, крепко выкрутив
слог. Я встал и подошел к темному окну.
     - Ничего не понимаю, - произнес  я задумчиво, глядя в  темноту. - Стало
быть, ты там один такой остался.
     - Как есть один, - по дурацки поддакнул Миша.
     - И, стало быть, ты-то и находишься на этом самом месте, на которое мне
неоднократно указывали?
     - Да, и не спроста, - ответил он. - Место-то необычное. Встанешь к нему
лицом и словно солнце перед тобой, поворачиваешься боком: Мачу-Пикчу - оно и
есть Мачу-Пикчу.
     Я  задал ему еще несколько  вопросов, после чего  друга моего повели  и
повели в сторону наибольшего самоосознания. Это буквально. А на словах - его
вывели в другое измерение.



     Ногти  на ногах иногда  покрываются  таким бронзовым налетом.  Я снимаю
носки,  леплю  комок и забрасываю под кровать. Там они наскакивают  на целый
склад носок и зарываются в пыли. Я шевелю пальцами, гляжу через них на свет.
И вдруг выношу для себя странное умозаключение. Я здесь без друзей (Лацман и
Лукин не в счет), без достойной  компании  сверстников, без цели  и ясности.
Остается,  подминая  под себя  ложе,  крутить  в  воздухе  ногами  -  делать
упражнения для укрепления мышц живота. Много  ли пройдет времени, прежде чем
что-то  изменится,  пока появятся  результаты?  При тесном  общении  с новой
группой   мышц   -   недели  три  выстраданной  адаптации,  учитывая  прочие
хозяйственные  издержки  - еще две  недели. Деньги, конечно,  кончатся,  и я
окажусь в таком же идиотском состоянии. Ждать нечего. Важно состояние.



     Катясь  на  шаре,  -  а  щепки в  вентиляции?  -  призрачно  хрустя  на
пергаментом  обтянутой болванке по битому стеклу, с  изогнутым телевизионной
помехой  бедром, со взлетными руками - она достигла бордюрного  камня, мягко
спрыгнула, выбросив  вперед ножку. Короче,  любезница,  поигравшая в теннис,
запускавшая воздушного змея, бокал шампанского и смех на свежем воздухе.
     - В  чем  дело? - спросил  я.  - Тридцатиминутное опоздание. С тебя три
тысячи. Омрачается в лице.
     - И десять за свернутый каблук, - добавляет она.
     - Да, и десять за свернутый каблук, - соглашаюсь я.



     Я не видел ее  лица,  смутная размывка путающаяся под ногами. Я опускал
руки, пытаясь нащупать плечи или голову,  но  все  время щупал крутой теплый
бок с выступающими ребрами.  Я еле слышно окликнул  ее. В  полной темноте. И
только где-то слева  мелькнула пара  желтых глаз.  Я подвигал коленями,  они
болтались свободно. "Значит, она не  здесь", - подумал  я.  Вдруг  рукав  на
майке стал топорщиться.
     - Марина? - прошептал я в темноту.
     - Тсс, - раздалось у меня за спиной.
     - Можно я свет включу? - спросил я со слабой надеждой в голосе.
     - Нет, пожалуйста. Я еще к тебе не привыкла.
     - Хорошо. Тогда дай мне руку. Руки долго не было. Я тщетно ловил воздух
перед собой, пока не схватил воротник своей рубашки, висевшей на стуле.
     - Где же ты?
     - Я здесь, - пронеслось со стороны дивана.
     - На диване? - на всякий случай переспросил я. Молчание. Я подошел, сел
осторожно  на его край. Провел рукой  по  матрацу. Она сидела на  спинке,  я
узнал ее ступню.
     - Мне холодно, - пожаловалась она.
     - У меня ничего нет с собой, - ответил я.
     - Ну вот я и забралась повыше. Я решил больше не вступать в полемику и,
схватив  ее  за длинную  ногу, потащил на  себя. И  довольно долго перебирал
руками, пока она не сказала:
     -  Ну,  хватит. Я сама. -  И  мягко спрыгнула  на  пол. Раздался хруст,
шарниры повыскакивали. Тут из-за туч вышла луна, и я увидел ее распростертой
на полу.
     - Какая ты красивая, - прошептал я.



     Совершенно  пусто.   Не  за  что  зацепиться   взглядом.  Можно  только
скользить,  вглядываться.  Но все это обращено не во вне, а только  в  себя.
Подошел  Лацман,  ступая по песку, как флегматичный  мул, трижды  проклятый.
Остановился, не проронив ни звука. На  тысячу  километров сплошная безводная
пустыня и безоблачные  небеса. Тысяча километров на одном  дыхании, или, так
скажем, издыхании. А я вдруг  вспомнил, что в домике под карагачом я оставил
письмо, и хотел было повернуться, но тут вспомнил о  Лацмане,  который стоял
рядом, у меня за спиной и ковырялся в ухе. Нет,  я не повернулся. Я подумал,
что у меня еще есть минут 5 или 4, или... Лацман приблизился  ко мне и молча
протянул мне  сигарету из своих  запасов, с интересом  косясь  в ту сторону,
куда смотрел я, косился с этаким  прищуром, а я десять раз повторил про себя
деревенское заклинание от порчи.



     Лукин  сидел  за  столом, положив  руки  на  колени. Он  был  смущен  и
подавлен. Напротив -  Лацман нога на ногу, откинув голову назад, разглядывал
его своими косыми глазами.
     - Я вышел не сразу... Какое-то время я стоял у двери в прихожей.
     - И горько плакал, - продолжил за него Лацман.
     - Нет, я стоял и боялся выйти наружу.
     - Так-так. Дальше.
     - Долго стоял... - Лукин замолчал.
     - А дальше-то, что было?
     - Я взял дерматиновый чехол от спиннинга и вышел на площадку.
     - Почему именно чехол?
     - Так мне  показалось надежней. Ну, то есть я должен был что-то держать
в руках.
     - А-а, - протянул Лацман.
     -  Я спустился вниз на  лифте и, еще не доехав до конца, понял, что мне
не нужно там выходить.
     - Как так?
     - Я боялся остаться один.
     - Ну, а когда ты приехал...
     - Двери открылись, и света внизу не было.
     Лукин снова замолчал.
     - Ну  хорошо. Понятно, что ты куда-то там приехал, что в  руках  у тебя
был чехол от мандолины...
     - От спиннинга.
     -  От спиннинга. Все это понятно. Но вот  не понятно  другое. Почему на
лестнице не  оказалось  ни  одной ступени? -  Лицо Лацмана  из  насмешливого
сделалось злым.
     - Я сам этого не понял.
     - Но ступеней-то не было?
     - Не было.
     - А как же так? Каким образом?
     - Может быть, гипс? - голос Лукина прозвучал  звонко, так что Лацман на
мгновение зажмурился.
     -  Может быть, это  гипс? - повторил Лукин. Я видел в одном фильме, как
лестницу заливают гипсом. И мне показалось, что так и есть. То есть я не мог
этого понять - было слишком темно, но я почувствовал шероховатость ногами.
     - Хорошо, допустим. - Лацман сел поудобней.
     - Я почти выкатился наружу и выскочил из подъезда...
     - В котором часу это было?
     - Я не помню. Дело было ночью. Может быть, часа в три или в четыре.
     - Это в такое-то время?
     - Я вышел и, знаете,  как-то растерялся. С одной стороны, улица  хорошо
просматривалась, а с другой: в каждом углу могла таиться опасность.
     - Говори уж прямо: за тобой ото всюду следили!
     - Да, мне так казалось.
     - Дальше.
     - Дальше? Я развернул чехол.
     - Покажите, как вы это сделали.
     - Вот так.
     - В этой руке и в этой?
     - Да.
     - Понятно.
     - Я развернул чехол и тихонько пошел.
     - Направо, налево?
     - Нет, сначала прямо. Шел и совершенно не чувствовал страха.
     - А когда улица закончилась, повернул назад?
     - Да.
     - Так я  и думал. - Лицо Лацмана стало озабоченным, пальцы забарабанили
по столу.
     - Я почти не смотрел под ноги, - тихо произнес Лукин и опустил голову.
     - Да ты только туда и смотрел!  - прикрикнул на него Лацман. - Ты  даже
ни разу голову не поднял.
     - Разве можно меня в этом винить?
     - Тебя? Нет, конечно. - Лацман придвинулся ближе  к столу. - Видишь ли,
во всей этой  истории с  дерматиновым  чехлом, в ночных гуляниях есть что-то
такое... Понимаешь? Попахивает психиатрией.
     Лацман наклонился совсем близко к Лукину.
     -  Чего тебе от меня нужно? -  спросил Лукин и  затравленно поглядел на
друга.
     - Правды! - гаркнул Лацман.  - Мне  надоело слушать все, что ты мне тут
наворачиваешь уже два часа.
     - Все это правда, - пропищал Лукин.
     -  Значит,  ты  со страху выскочил  ночью  на улицу  и  целых  два часа
маршировал по ней со своим чехлом, как ненормальный. Стоп. - Лацман внезапно
задумался. - Погоди. Лифт-то ночью не работает. Да,  действительно. Как  это
ты спускался на лифте?
     Лукин пожал плечами.
     - Колись, сука!
     - Ну, спускался по лестнице, - выдохнул Лукин.
     - А чехол?
     - Дерматиновый? Я его дома оставил. Он ведь от спиннинга. Подумай  сам,
нахера он мне нужен?
     - И-и эх! Стыдно!
     - Да уж.



     Я  был  таким  удовлетворенным,  что не  мог  сказать  ни  слова.  Руки
покоились на  подлокотниках,  а глаза, глаза смотрели в  одну точку.  В  эту
минуту вошел Лацман в длинном пестром шарфе и сразу с порога выдал:
     - Слушай,  чем  здесь  воняет? Я добродушно посмотрел на  него  и пожал
плечами. Он  нервно прошелся по комнате,  принюхиваясь,  и снова вернулся ко
мне.
     - Нет, правда, ты не чувствуешь? Я покачал головой.
     - Странно. Может, у меня галлюцинации?
     - Нет, - твердо ответил я.



     Светлой  частью  головы  она  сливалась с  бликующим оконным проемом, а
темной - с подвешенными под потолком мухоловками.  Должно быть, она (голова)
была не одного со стеной цвета, иначе я ее сразу бы потерял, при продвижении
по комнате.  Голова  всегда  отстает  от  тела.  Это  чисто  физиологический
принцип,   за  которым  скрывается  вездесущая  безголовость   и  выдвинутая
нескрытая телесность. Одним словом, я всегда видел ее грудь, бедра, но почти
никогда: глаза,  волосы и  губы,  то есть головы  как бы не  было. Но  вот в
неестественном ракурсе -  а именно на фоне  окна - я  видел  только  голову,
какой бы она при этом не казалась бесцветной.



     Вынужденный хоть как-то проводить время я выбежал из  дома в кроссовках
и  спортивных  трусах.  Это был  немного несвоевременный  шаг, учитывая  мою
негодность  и  задолженность  по  многим  пунктам.  Но  пока  я  бежал,  мне
показалось,  что я  вполне  бы смог, не останавливаясь, достичь  того места,
откуда мне будет предложено повернуть назад. Я ждал этого.




     До  подъезда надо было идти след в след. Потому что в одном только окне
помещалось и стойбище, и лежбище. Я продирался через кусты,  и  уголки  моих
глаз  собрали  легкую  цветочную  пыльцу,  так  что  я  не мог уклониться от
хлестких прутьев.  Должно  быть,  вся  нижняя  часть,  цоколь  покоились  на
сплошной   гранитной   глыбе   и  всей  этой  постройке  грозило  неминуемое
разрушение. Я не боялся оступиться, нет. У меня было подозрение, что  я  сам
чего-нибудь  не так сделаю. В конце концов все эти бетонные подушки, вся эта
арматура не отходили и не удалялись  далеко  от  здания.  Миновать  их  было
нельзя,  пролезть  под  -  можно. И я мысленно задрал перед свитера, обнажив
белоснежное брюшко, пользуясь им в качестве зеркала,  и  зашагал  по  следам
моего товарища, которого здесь уже не было. Очевидно, мне это причудилось, и
я не мог маршировать, не оборачиваясь назад.



     Я стоял у входа в небольшой зал. Многие кресла были поломаны, но это не
нарушало   общего   вида,  -   вида   пустоты,   неубранности   и   какой-то
неопределенности.  На  клубной  сцене   что-то  монтировали,   что-то  вроде
строительных лесов, хотя я догадываюсь - то была подготовка к спектаклю. Тут
в открытые врата этой храмины грузно въехал Мишка Лукин.
     - Михал Саныч, полная разруха, - сказал я.
     - Так не знаю, кто проектировал декорации? - Широко развел он руки.
     - Ты, - ответил я, смеясь. Он фыркнул, как мультяшный персонаж.
     - Я  ведь  не  так их хотел  ставить!  - воскликнул он,  утюжа  ладонью
воздух.
     Я тихонько высморкался или просто хмыкнул и сказал:
     - Да  делать это надо  было  в другом месте. Тут  Лукин стал  жестким и
пронзительным, как маршал Жуков.
     - Меня пока что  стены берегут, родные, - произнес он, но я не понял, о
чем  он  говорит.  Тут  внезапно  сцена  расцветилась ярким красным  светом.
Красными стали и без  того  уже красные лица рабочих, деревянные сооружения,
похожие  на  леса,  а  так  же  боковая  кулиса.  Я  почувствовал  некоторое
расслабление, словно подвергся гипнотической релаксии. Мне стало хорошо.
     - Что это, Лукин? - спросил я и дыхание у меня перехватило.
     -  Это  моя рождественская  постановка, - ответил он, словно речь шла о
чем-то само собой разумеющемся. Я, разомлевший, закрыл глаза и произнес:
     -  Хорошо... Но тут же  крепко зажмурился и стал  упорно тереть  виски.
"Где-то  это уже было, - подумал я. -  Где я мог это видеть?" Лукин с трудом
карабкался  вдоль  среднего  ряда,  и я заметил  некоторую странность  в его
одежде:  под костюмом, вместо  привычной водолазки,  сиял невероятно пестрый
жилет, а от часового кармашка свисала желтая цепочка.
     - Лукин, ты это спиздил! - закричал я.
     - Что именно, коллега? - засмеялся он.
     -  Я  имею  ввиду  вот это красное, -  заикаясь  и краснея, кивнул я  в
сторону сцены.
     - Полноте! -  Снова рассмеялся он. - Это не я. Это  уже  давно без меня
спиздили. Правое вертикальное сооружение вдруг резко накренилось со страшным
треском.  Рабочие  с криками "еб  твою  мать"  попрыгали  со  сцены.  Однако
конструкция дальше не стала двигаться. Все переполошились. Из боковых дверей
выбежал кое-кто из персонала.  Показался дежурный  пожарный. Лукин же в  это
время как  ни  в чем не бывало заправлялся. Он медленно  расстегнул  ремень,
подтянул брюки, затянулся потуже,  застегнул ремень. И все это лицом к залу,
в полной невозмутимости. Я  подождал, пока он взглянет на меня, и махнул ему
рукой, чтобы  вместе вернуться в  вестибюль и  продолжить  беседу. Теперь  я
снова уважал его.



     На работе, куда я  устроился, приходилось проводить  часов по семь. Это
при  том,  что  я  еще продолжал  оставаться неуспевающим студентом! Всю эту
контору я хорошо исследовал.  Здесь керосиновое пятно во  всю улицу, за  той
дверью - гора картонных коробок из-под мониторов.  Иногда мальчик с тележкой
врезается  в нее задом, и  мы слышим  этот  грохот  немного неправдоподобный
здесь  под часами  в тишине, в  пространстве  необъятной комнаты,  в которой
располагается наш отдел.  Мы  сидим так,  как  будто  там  внизу  ничего  не
происходит, мы задумчиво созерцаем развернутые бумаги, автоматически  стучим
по  клавишам -  делаем вид, что работаем. И у нас  едва  хватает времени для
этого. Но  краем  глаза  я замечаю  легкую волну  изменений.  Кто-то слишком
растягивается  на  стуле,  кто-то   зачем-то  оборачивается  по  сторонам  и
оглядывает  нас  всех. Менеджер Петров встал  и подошел  к  огромному  окну,
заложив руки за спину. Что  это  была за спина! Вся  ее поверхность  была  в
буграх и рытвинах.
     - Видите, -  сказал  он,  чувствуя, что  я его разглядываю.  -  Все это
последствия оспы. Я вам еще не рассказывал?  В  детстве, когда мне было года
четыре, я  ею заразился. Родители даже не хотели забирать меня из  больницы.
Но потом кое-как,  скрипя сердцем, брезгливо морщась и зажимая  платком свои
носы, взяли меня  обратно.  Это было  тяжелое время для меня.  Я очень хотел
общаться. Родители всячески избегали меня: то гостили у соседей, то работали
по целым неделям. Но однажды в летнее воскресенье они вдвоем постучали в мою
комнату.  Я  лежал  в  постели  и  мастурбировал  -  мне  уже  почти  минуло
тринадцать,  и  организм требовал  новых  впечатлений. Родители  были  очень
ласковы в тот день.  Отец посадил меня к себе на колени, гладил по голове, а
мать  тщательно  перестелила  мою  постель,  убралась,  принесла свежую пару
белья. Больше  я их  с тех  пор не  видел. Я  хорошо запомнил этот день,  он
врезался  у  меня в памяти, как яркий кинофрагмент. Ну, конечно, потом я уже
понял, что случилось, напялил пижаму и отправился в таком виде на улицу...
     -  Вы  хотите  сказать, что воспитывались без  родителей?  - спросил я,
ничего не понимая.
     - Конечно, - ответил он. - И это тоже. Петров расправил плечи и  сел на
свое рабочее место.



     Я знаю, что мне не надо  туда смотреть,  иначе в следующую же минуту со
мной может случится припадок (или что-то вроде того).  Окно, которое немного
медленно поднимается с  пола,  уходит куда-то в небо, в  зенит,  и я начинаю
думать, что это не оно, а я немного задремал и позволил себе и своей кровати
выползать и делать крутые  повороты посреди комнаты, там, где обычно половик
оставляет мало места для игры, но заходит довольно глубоко под столы, стулья
и  шкафы,  упираясь  в  последнюю  очередь  в  плинтус,  который  давно  уже
покоробился  от  желания быть подлиннее. Я выпрямляюсь и  понимаю, что я  не
один,  что  в  соседней комнате  есть еще какой-то  человек  чужого цвета. Я
напрягаюсь, чтобы его увидеть  через стену, и он, к сожалению, исчезает, как
это обычно и  бывает от напряжения. Я  вхожу в  перегородку - как хороша моя
квартира  с  множеством ответвлений, с тысячью и  одной  половицей!  Я жду и
наконец ощущаю, как он оказывается где-то у меня внутри.



     Когда я потягивался  с правой руки на левую, меня вдруг одолела немочь.
Я слегка невзмог, когда Лацман вытянул руки и сказал:
     - Меня смущает  твое присутствие. Не мог бы ты немного  отстраниться от
меня? Я отстранился, но в ту  же самую минуту подумал: "Нет, ничего  глупее,
чем просто  пропускать человека,  когда  он этого просит.  Надо  обязательно
сделать вид, что мне этого сильно не хочется". Я отвалился с дрожащим ртом и
вывороченными  руками навзничь,  и Лацман перешагнул  через  меня,  сотрясая
штанинами воздух надо мной. Я подумал, что такой момент  следует  запомнить,
потому что иначе он будет снова и снова повторяться. "Лацман поднимает ногу,
штанина вспархивает, как птица, он  заносит ногу  надо мной и вторая штанина
вздрагивает  от  напряжения. В  этом  месте, где они  сходятся, тоже  что-то
бьется и болтается... " Я  мысленно закрываю глаза, не в силах  видеть  этой
порноты.



     Лукин бережно и невесомо опустил свои руки на спинку кожаного кресла, в
котором я сидел, и проговорил: -  Меня совершенно не  заботит как ты ко  мне
будешь относиться, но одно меня волнует... попробуй угадать что?  Я привстал
в кресле, чтобы  повернуться к нему и разглядеть его повнимательнее. - Ни за
что  не угадаю, -  ответил я с  вызовом. Лукин криво  улыбнулся.  - Попробуй
поставить  себя  на  мое  место,  -  сказал он.  Я  принял  глубокомысленное
выражение. -  Ну,  что получается? -Ты  немного  выше меня, - ответил я. - И
кроме того ты невозможно замкнутый тип, субтильный, не мужественный. Ты  еще
хуже меня. - Ну, о сходстве речи не идет, - холодно заметил он. - А о чем же
еще? - удивился я. - О том,  что мне стыдно тебе объяснять, - проговорил он,
подавшись вперед. - А-а, -  пропел я с интонацией некой птицы в человеческом
образе.



     Дождь  поливал землю. Он шел где-то в  стороне, притворяясь  одиноким и
вездесущим. Я с тревогой подумал, а не сделать ли  мне что-нибудь  подобное?
Ведь по  идее я был  из того же теста, я был таким же временным и приходящим
как он,  таким же гармоничным и умиротворяющим.  Другое дело, что у  меня не
было воды в достаточном количестве, что бы существовать подобным образом. Не
смотря на  все эти странности,  мне  поминутно приходится низвергаться вниз,
обращать свое настоящее в нечто неподдающееся осмыслению.  Правда ли,  что я
обретаюсь между землей и небом? Или это  лишь моя первоначальная уверенность
в том, что я не остаюсь где-то в другом месте. Теперь от дождя всех клонит в
сон, я же  созрел для деятельности,  которой  предназначен.  Но дождь это не
только  несущиеся  к  земле капли,  это  не  только  его небесная  ипостась,
отрыва-вздоха,   куда   вернее   предположить,   что   это:   шум   листьев,
непрекращающееся  движение по  водостокам,  утилитарное пополнение  сосудов,
вроде канав и водоемов.  Все здесь призрачно  связано с подземными реками, о
которых многие даже не догадываются. И большая  часть воды уходит под землю,
чтобы скопиться там в ожидании своего часа.



     Марат в привычном  положении,  съежившись на  стуле,  сидел  у  стола и
созерцал свои внутренние функции. Комната соотносилась с внешней вибрацией и
наполнялась то отдаленным металлическим звоном, то лязгом столовых приборов.
Мог ли он вдруг выпрямиться и взглянуть в окно? Можно допустить. Но решающим
в  его  положении был все-таки  холод.  Его он  и  пытался  преодолеть своим
термоемким загривком. Как будто здесь, в  нем и содержалась некая  передача,
некий  крестец бытия. Я  упруго  натянул  безымянный палец  и  вонзил  его в
воздух,  который к этому  времени был уже несвежим, и сухой скрежет пролился
двумя струями, запирая в рогатку  теплоемкость Марата. Ничего не произошло в
следующую секунду. Марат сжал кулаки и еще туже натужился. Повергнуть такого
врага нельзя. Можно только немного уступить ему места.



     Для начала с меня стянули рубашку, а  именно - рывком назад дернули  за
оба рукава,  и я пробежал несколько испуганных,  развалистых  шажков вперед,
как какой-нибудь педераст. Они издевались, эти в  пионерских  галстуках, и я
подумал: "Я  один мог  бы  их раскидать, но хитрое желание узнать, из какого
они  отряда,  заставляет меня улыбаться".  Сильнейший  ветер  гудел в  ушах,
полоща  красные  галстуки. Кто-то достал длинный ржавый тесак и  полоснул им
меня по запястью, крови не было.
     -  Пытайте, пытайте,  суки краснопузые,  -  злобно  прокричал  я.  Один
мальчик, который был в очках, оправился и проговорил серьезным тоном:
     - А ведь  этот  человек говорит правду. И мне нечего было ему ответить,
таким проницательным  мне  показался  его  взгляд.  Разве  ребенок  мог  так
услышать меня? Я подавил комок в горле и бросил с надеждой в его сторону:
     - Я уже немного растерзан. Пионеры ведь могут иногда и не  найти нужных
слов.



     С  руки  свисал бинт  и  мне показалось,  что я  просто обязан  немного
передохнуть.  Я протянул руку в ее сторону и замер на полпути. Ирина в своем
меловом платье немыслимо повернулась в кресле, подставив мне таинство своего
бедра, уткнувшись в полной отключке в любовный роман. Я остановился,  потому
что  это  показалось  мне  совершенно  неуместным:  я, она  с книгой,  дурно
перевязанная рука, застывшая на подлокотнике. Я подождал несколько секунд и,
выпрямившись,  уселся на  стуле, думая, что не смогу приличествующим образом
отпроситься  идти - голос  будет  дрожать, а по роже будет гулять кривоватая
обиженная улыбка.



     Сидя на неровном  стуле, я мог только одну руку держать на колене.  Это
было положение ястреба,  вынужденного летать, хотя, казалось бы, и от других
возможностей ему не следовало отказываться. Я же спокойно мог сидеть. Дело в
опоре  - стул  стоял  на неровном  полу. По  ясному разумению, я  должен был
упасть,  но  это  всего  лишь  допущение,  которому  не суждено сбыться. По-
настоящему, я падал, если бы хотел этого. А я мысленно и реально был против.
"Я готов", - звучит у меня внутри, и я  падаю. "Я сижу на двуногом стуле!" -
И равновесие  возвращается. Очевидно, мне  показалось, что я подмял под себя
только  часть удобного места. А на  самом деле,  я  сам  был  себе стулом. В
какой- то момент дверь в соседнюю комнату отварилась, и я увидел проползание
света по полу. Я мог, конечно, мысленно остановить это  нарастание, но тело,
которое  встало  между мной и светом, по-другому меня  настроило. Я не  стал
выпрямляться,  пытаясь  показаться  в  устойчивости, а достиг  еще  большего
равновесия,  нарочно улавливая  этот  момент напряженной балансировки. Дверь
прикрылась, и я с удовольствием про себя  заметил, что вполне нахожусь здесь
в лучшую пору своей жизни.



     Я сразу заметил  ее  зеленые губы.  Привстал вполоборота и начал с  ней
разговаривать:
     - Я мешковину эту надеваю,
     Чтобы  любезным быть тебе, родная. Ирина едва заметно улыбается и  дает
мне свои холодные пальцы, которые я зажимаю подмышкой и веду ее в общий зал.
     - Вы прибыли как репрезентативное лицо? -  спросила она, когда я вел ее
под руку, и все на нас смотрели.
     -  Дайте подумать,  - ответил я. - Мне не безразлично,  как вы это  мне
преподнесете.  Она  увидела кого-то  в другом  конце  зала  и,  извинившись,
отошла. Я остался несколько  растерянный, один, оглядываясь по сторонам куда
бы примоститься, но так и не смог никуда себя устроить.



     Коварство  вызревало  во  мне  с  малых  лет  и  в  возрасте  буйства и
потрясений  проявилось  в  полную  силу.  Я  ведь  ждал,  когда наконец  это
созревание пройдет  и обнаружит  весь  ход моей естественной  истории.  И не
ошибся. Она была здесь, рядом: за и перед.



     Она подходила ко мне очень медленно. Я знал этот ритуал: вот сейчас она
подойдет  вплотную ко мне, возьмет мою руку за указательный палец и мизинец.
Я молча слежу за этим. Все правильно. Я специально не смотрю на нее. Так, по
крайней мере, она будет сомневаться. В этот момент я думаю о чем-то важном -
об относительности...  Я  с  удовольствием переворачиваюсь  на  другой бок и
засыпаю.



     Падший  ангел  был гомиком,  теперь это вполне доказано. Но в этом  его
вины  не было, как не может быть вины в том, что ты совершенно искренен или,
скажем, что  ты  всегда  идешь  прямо и  думаешь  о людях,  с которыми  тебе
пришлось  побеседовать.  А   такие  встречи  несут  в  себе   слишком  много
недопонимания, амбиций,  грубой холодности, поэтому  просто  нельзя  не быть
гомиком,   даже  если   это   не  входит  ни   в  какие   твои  наклонности.
Просто-напросто. И нам никогда не стать такими, как он.



     Ирина приложила к моей  спине мокрое полотенце, и я чуть-чуть вздрогнул
от  глубинного напряжения. Почувствовал,  как  по ногам покатились  холодные
струйки., и торопливо проговорил:
     - Я думал от этого хотя бы воды под пятками не будет.
     - Полотенце короткое, - ответила она, разглаживая его у меня на  спине.
Тогда я  без  разговоров повернулся к  ней, перехватил у нее  из рук вазу  с
водой и внушительно поставил на отодвинутую от стены тумбочку.
     - Я  сам лечусь  достаточно долго, но когда это делает женщина  с твоим
образованием, я чувствую,  что полотенце еле-еле  держится, - объяснил я. Но
она даже не смотрела  мне в  глаза, рассматривая что-то у себя на брюках, а,
может,  и под ногами. Тогда  я неожиданно выровнялся  и  повернулся  к ней в
профиль всем телом. Ирина еще секунд 5-ть перебирала в руке платок и наконец
заметила:
     -  Дадагой  дгуг.  Я вижу  ты  стал совсем  плоским.  Она  еще  немного
поперебирала платок в пальцах и, подняв глаза, добавила:
     -  Это  не  роман.  Ты  должен  смотреть  на  меня по-другому.  Я хотел
вскинуться и, по-клоунски обскакивая ее по кругу, мотая головой, прокричать:
"Какой? Какой?", но сумрачно повернулся к ней и проговорил:
     - Да.  Это  родственный  инбридинг.  Тогда  она  резко повела  плечами,
уязвлено вскинула голову, развернулась и пошла на каблуках к двери, надеясь,
что она  будет закрыта.  "Нет,  - подумал  я про  себя. - Дверь  даже  замка
никогда  не  знала и  выходит прямо  на площадку. Там-то она  и почувствует,
какая  она дура".  Что и случилось в следующую минуту,  когда мы свалились в
одно целое, прогибаясь через перила над лестничной шахтой.



     Теперь довольно  легко  признаться  себе,  что все,  что я  делал, было
неправильным. Что все эти  автобусы  везущие меня до конечной остановки были
вопиющим самообманом,  что все эти холодные сидения были зряшным страданием,
не способное породить ничего  кроме  скуки. Что вся эта борьба с  холодом  и
тьмой лишь отгораживает  меня от ясного сознания, от того сокровенного,  что
дается  здоровым  сном  до половины девятого утра. Я слишком хорошо  понимаю
теперь, что вся эта каторга - одно сплошное унижение.



     Говорят,  что вывернутые  наизнанку трусы некоторым  образом отображают
прямое воздействие  твоего тела, некий слепок  с  твоих  физиологий.  Но для
человека более  сведущего  -  это  все чушь  собачья и  мне  стыдно  в  этом
признаться,  но  я  тоже в  некотором  роде  причастен  к  такому не  сущему
заблуждению. Нет, скорее, трусы отпечатываются на всех наших функциях. И чем
глубже отворот приходится делать, тем яснее, что мы просто не можем жить без
этой прямой зависимости. Чем дальше - тем хуже. Трусы - зеркало души.



     Я делал легкие головокружительные кульбиты, разнося в  стороны  одежды.
Вперед  и назад, лихо, головокружительно вбок и со вскидкой,  пронося голову
над самой землей.  Все бы это  так и продолжалось, если бы на  самую высокую
точку  не поднялся Лацман  и резким  вздергиванием руки не прекратил эти мои
безобразия. Стоял он  широко  в высоких яловых сапогах, в мундире с золотыми
нашивками и знаками отличия. То есть ничего бы такого не случилось,  если бы
не он. Но он вышел, поднялся не эту  рукотворную  кучу хлама из разбросанных
коробок, объедков и прочей дряни и начал делать свои вздергивающие жесты. Я,
стоявший какое-то время  внизу, не  поднимая головы в  его сторону,  немного
вполоборота  к  постаменту,   долгое  время  молчал,   сознавая  однозначную
исчерпанность этой ситуации, и неверным своим сознанием пытаясь выдрочить из
себя такую ненадобность. Почти сразу пришли и потускнение, и развенчание.



     Мое  пальто  сливалось  с  асфальтом.  Я  краем  глаза  следил  за  его
изменениями. Вот солнце сделало его  более серым,  я  узнал край, и ноги мои
подкосились. Не успел  я сесть  как следует, как по тротуару  слева  от меня
прошагала Ирина. Это меня  немного сбило с толку. Я еще раз посмотрел на нее
- в кожаной куртке с крыльями и небольшим дамским чемоданчиком.
     - Ир, помоги мне,  - прохрипел я, хотя уже немного оправился и  в ногах
почувствовал силу.
     -  Это  совершенно бессмысленно. Тебя вытянут только поручни. Я  оценил
ситуацию. Она была уже далеко и рукой до нее было не достать.
     - Тогда, по крайней мере, помоги мне выйти из  раскорячки. Ирина на это
только рассмеялась и, махнув рукой, пошла в свою сторону.



     Ее  полуприкрытые  глаза, ее слегка опущенная голова редко обращались в
мою сторону. Но  я все-таки нашел причину к ней приблизиться.  Я  подобрал с
пола первую попавшуюся булавку и радостно подошел к ней.
     - Это ваша? - спросил я, ловя ее взгляд.
     - Что? - Ее длинные губы сложились в трубочку.
     -  Да  не чо, - отозвался я.  - Булавка  выскользнула! Ирина недовольно
отвернулась, и булавка вошла ей как раз под ребро.



     Вода плескалась,  я шел грудью, прокладывая  себе  путь  между столов с
пустым подносом в руках. Вдалеке показалась фигура Лацмана. Она начала вдруг
быстро приближаться, пока мы не встали накоротке - нос к носу.
     - Что? - спросил он в замешательстве и дунул в беломорину.
     - Извини, - ответил я. - Я не знал, что мы так быстро встретимся.
     - Ты правда этого не знал? - произнес он, заглядывая мне в глаза.
     - Нет, - ответил я и осторожно отложил поднос в сторону, а сам подумал:
"Что-то он  темнит.  Попытаюсь  это понять". И  испепеляюще  поглядел ему  в
глаза.  Лацман  весь  как-то  вдруг  затрепетал, губы задрожали,  беломорина
заходила ходуном между пальцами.
     - Транспортер, - проговорил он неровным голосом.
     - Что? - спросил я жестко.
     - Транспортер,  - повторил  он и  часто-часто  заморгал. -  Ты случайно
встал на транспортер для грязной посуды. Мы его смонтировали только сегодня.
Я смутился, конфузливо хихикнул и, закрываясь подносом, попятился к выходу.



     Я  слыл - между  нами девочками говоря - забулдыгой. А имел ли  я  хоть
какие-нибудь  шансы  на  похмелье  (послеобеденное  морство)?  Нет. Не имел.
Калдыбу  свою  я  забросил, запросил  светлого вместо  черного.  И с изнанки
вывел:  "Летгов. Капризный,  плагиотропный,  следующий за кем?  Ни за кем не
следующий". Слово пущенное вязко  - та же  загадка, с той лишь разницей, что
загадка уже вынырнула, а разгадка - не вынырнула еще.



     Я  потерялся  в  каком-то  дворе и тут увидел девушку,  спускающуюся по
пожарной  лестнице.  Я  стоял  неподвижно,  пока  она двигалась,  поочередно
опуская  длинные  ноги и зависая на  длинных  тонких  руках.  Она делала это
несколько  несвободно  -  боялась  упасть. Я  тем временем тихонько подбежал
сзади и перед последним шагом безрассудно ухватил ее  за задницу. Она громко
засмеялась, но, увидев  меня, отпрянула. Лестница, плохо закрепленная внизу,
раскачивалась вместе с ней, и она недоуменно поглядывала на меня.  В этом ее
положении и заключалась  моя находчивость. То есть ее власть надо  мной была
самой призрачной.
     - Ты поломала бы ноги, взгляни на свои лодыжки, - смело заметил я.
     Она посмотрела на меня и ответила как ни в чем не бывало:
     - Это все, что ты заметил? Я подступил  на один шаг и предложил ей руку
для  спуска. Она приняла помощь  и тут  до меня дошло, что она, верно, ждала
кого-то другого.  И этот другой мог находиться совсем  близко,  за ближайшим
мусорным  контейнером,  иначе  она  бы не чувствовала себя так уверенно. Она
сказала:
     - Будь  ты хоть  чуть-чуть другого вида, я бы  обязательно  набила тебе
морду. Этот неожиданный комплимент вызвал у меня смущение.
     - Наверное,  ты бы отнеслась к этому  еще хуже, если бы  я это  сделал,
когда ты только начала спускаться? - спросил я.
     - Ну уж  нет,  - ответила она,  -  там  наверху  я бы  не дала  от себя
отлипнуть. Я легко рассмеялся, она тоже.
     - Представляешь, я  бы  пристроился  к  тебе прямо  на той площадке,  -
проговорил я, показывая наверх и давясь от смеха.
     - Представляю, - ответила  она. -  Я бы  орала  на  весь двор.  И  мимо
мусорных баков, развешенного белья, обнявшись, мы пошли к выходу.



     Запустив два пальца  в эту расщелину,  я  подумал,  что она  в принципе
могла бы быть и  глубже,  если  бы немного не выдавалась наружу.  А  я хотел
самого определенного проникновения. Сзади меня кто-то поджимал, поддавливал.
Хотя,  нет,  я  сам, наверное, опрокидывался с каждой секундой  все больше и
больше. Кто-то заглядывал мне через  плечо, и я решил не обнаруживать своего
недоумения, а продолжать склоняться как ни в чем не  бывало.  В конце концов
все это  приобрело критический  наклон,  я первым  закричал, чтобы  они  там
подумали,  как  им отойти  в сторону,  однако ноги наши  уже крепко накрепко
сцепились  и,  когда  началось  падение,  я  без  всякого сожаления  упал  в
совокупности.  Мы  очнулись  на   желтом   углу   с  пестрыми   мазковидными
вкраплениями красного и синего. И стоило бы посмотреть по сторонам и вперед,
чтобы  обнаружить,  что мы  как бы уже  приехали, и что  это поле  (луг) нас
принял бы  и без  этих страстных попыток  устоять. Короче говоря, мы  пришли
вовремя.



     Я  склоняю  голову  ниже  широко  раздвинутых  колен  и жду  тяжести  и
затекания.  Почти  сразу   приходит  успокоение   или  обычная  забывчивость
(кратковременная),  но  все-таки  это   пойманное   мною  мгновение,  чем-то
неуловимо застревает во мне. Я берусь за плечи, сложив руки на груди, словно
совершая молебен, и понимаю, что так я, наверное, исполняю  положенное мне и
возложенное  на меня.  Простым  этим движением,  изгибом тела.  Я  берусь за
одежду, стискиваю ее в кулаках и намереваюсь  стряхнуть с себя это тягостное
наваждение. Меня призывает нечто большее, чем я сам, и чем я руководствуюсь,
совершая некоторые  поступки  и большинство жестов. Я сын своих  родителей и
поэтому обращен к прошлому. Мне гораздо легче  понимать это,  чем петлять  в
сугубой  неясности, основанной на умозрительных  теориях или  позитивистских
убеждениях  и  опыте.  Мое  априори  куда  глубже! И  я  понимаю это  некими
памятующими участками  своего сознания, а  не  умом  и сердцем,  как принято
выражаться у доктринеров. Я плачевно далек от этого и мне легко  быть таким,
каким  я себя  ощущаю. В этом  - моя  ложность, хотя я не берусь направленно
кого-то обманывать. Так я заключил. В этом и предназначение.



     Я крепко вытянул ногу, и Лацман грузно упал на локти  прямо  за стулом.
Возникло  некое  недоумение.  Я присел  рядом  с ним,  как  рефери,  пытаясь
заметить:  опустится он  на  пол или  нет,  и он, конечно же рухнул, как сто
табуреток. Я выдернул ногу из под его тела и  налил из графина воды.  Погода
обещала  быть  вот-вот,  над самым  моим домом.  Я  проследил взглядом синюю
полосу  над  затеняющим  двор зданием  и  обратился к  Лацману  с интонацией
хорошего врача:
     - Эл, почти нельзя угадать, когда ты поднимешься. Я словно бы вижу тебя
распластанным, хотя, вероятно, мне этого не стоит видеть. Лацман едва слышно
захрипел. Я прислушался, и он снова стал тихим.
     -  Видимо,  -  произнес я,  отпив  полстакана, -  тебя  надо  осторожно
укладывать и не делать  больно. Лацман лежал неподвижно, и я подумал, что он
вряд ли слышит то, что я ему говорю. Я приблизился к нему со стаканом воды и
посмотрел  на  его  плоскую голову.  "Здесь  даже  рукоятка соскользнет",  -
подумал я  и в  задумчивости отошел в угол  комнаты.  Там я  нашел несколько
неярких литографий, развешанных чуть ли не от самого пола.
     - Кибрик? - удивленно воскликнул я, но тут  же вспомнил, что  крики мои
напрасны.



     Дверцы шкафа.  Когда они открываются сами по себе,  я невольно отступаю
назад. Нет, я не боюсь того, что меня там ожидает, и даже о чем страшно было
бы вообразить. Просто весь этот шкаф такой старый, такой доплатоновский, что
я  просто  схожу с ума  от одной этой  мысли.  Он  со  всей своей  сухостью,
покоробленностью  и  ветхостью  звучит  мне укором  на  всю комнату.  А  это
единственная комната, где  я  могу укрыться,  побыть один на  один с собой и
напрочь  откинуть  от  себя  то,  что  так  неприятно  замутняет  мою  душу.
Следовательно,  как только я сюда захожу, на меня сразу  сваливается  какой-
нибудь  рулон  ватмана  или отодранный плинтус с полки... Да,  я  оказываюсь
здесь словно в мышеловке. Поэтому никогда не закрываю дверь. Жертвую интимом
ради собственного  же здравого рассудка.  Выкуриваю сигарету и быстро ухожу,
почти ничего  не успев обдумать. Не назначив себе какого- нибудь дела, жизнь
катится  под откос. Порог -  только  условно его  можно  назвать  порогом  -
никогда мне не мешал,  косяк и притолока -  тоже.  Я знаю, что это  выглядит
глупо и звучит дико,  но эта комната сама  себя устраивает. Так мне кажется.
Здесь  даже не  надо  убираться.  Собственно,  здесь  никто и не  убирается.
Этим-то эта комната нас всех и устраивает.



     Жалкий пигмей,  Лукин  не удосужился даже выполоскать носки, перед тем,
как их надеть. Инна по привычке натянула кофту на голое тело и пошла гулять.
Я любил их, эти ничтожные  предметы (обожаю  его носки и ее кофточку)  моего
присутствия. Я находился между ними, и этим они мне  были дороги. Наконец, я
выпростал из  кармана свежий  листок и зачитал  воззвание:  "Дети мои. Вам я
доверяю  упрятанное мной. Вам я оставляю молоко и крупу. Даже теперь, здесь,
с  освобожденными износами  я  не осознаю еще, вполне ли  посчитался с вами?
Если нет, то скажите об  этом, и я принесу еще. Если довольно, то мне хватит
здесь стоять. Поскольку это и без того меня утомило..." Очень мило.



     Я  нес  свое  тело  между  кустарников.  Оно   было  легким  и  немного
задиристым. Трава  едва  слышно шуршала  под  ногами.  Но  это  шуршание  то
возрастало, то стихало до полного молчания. И я видел свой путь, извилисто и
прихотливо обходящий естественные препятствия. Это было тайное наблюдение за
собственным маршрутом. Рельеф местности поминутно менялся: я то уходил вниз,
то поднимался.  Наконец стена  деревьев оказалась такой  плотной, что нельзя
уже было двигаться  дальше. Я  снял ботинки  и тут же погрузился  во влажную
траву. Почва  была  очень  мягкой,  я  почти не  чувствовал ног, когда делал
первые десять шагов.
     - Дальше - глубокий ров, - предупредил меня незнакомый голос. Я пошарил
впереди палкой и вправду обнаружил провал.
     - Кто здесь? - спросил я.
     - Ни кто, а что, - ответил голос. Я встал с опорой на обе ноги, держась
руками за ветви, и покрутил головой.
     - Меня здесь нет, - игриво пропел незнакомец. Тогда я иначе настроился:
освободил руки, а  ноги согнул в  коленях.  Моя  голова оказалась на  уровне
стволов,  и тут я  увидел его. Возможно, это был только  цветной  рефлекс от
какой-нибудь масляной лужи.
     - Может показаться,  что это небольшая  импровизация, - проговорил я. -
Или  вскрывшаяся жила  цветных металлов. Я прикрыл ладонью  глаза  и еще раз
взглянул на это явление. То ли от  напряжения, то  ли от неудобной позы ноги
мои  задрожали и вскоре это стало  внутренним  содроганием. Я  прислушался к
биению  своего  сердца,  отметил  ломоту  в затылочной  области и  перешел к
детальному наружному обследованию. На полпути  я  принял другое соображение:
меня кто-то ловко водит за нос, и если это не одно и то же лицо, то я просто
спятил... Тут я  почувствовал приближение.  Хрустнула ветка,  другая. Я весь
сосредоточился, боясь вздохнуть поглубже.  Это был М.(М. Лукин).  Он стоял в
этот момент на значительном  возвышении и  с  интересом,  и немного надменно
меня разглядывал. Когда мы встретились глазами, я сказал:
     - Здесь глубокая яма. Ты не знаешь,  как перебраться на ту сторону?  М.
нагло хмыкнул и с заметным дефектом проговорил:
     - А  зачем тебе на ту сторону? Здесь тоже  можно поваляться  на траве и
воспользоваться естественным уклоном для  облегченного бега. Мишка Лукин был
настоящим долбанным  альпинистом.  Он  знал,  как  обогнуть по  цоколю  угол
винного магазина с рюкзаком на спине и не упасть. Я сильно растерялся в этот
момент.  "Значит, не он?" - подумал я и подкинул ему  для  проверки еще пару
вопросов:
     - Так  ты  говоришь - на  дне  оврага вода?  А сам  подойти поближе  не
хочешь? Он  так весь и закипел  от  негодования, но  сдержался.  Подозревать
такого  человека  - бессмысленно...  Субъект  моего  удержания был все время
рядом.



     Следуя по пояс в воде, с обмоченными чреслами, увязая в  иле и песке, я
очень скоро добрался до середины реки. Она была столь же  неглубока, как и у
ее истока.  Я  остановился, посмотрел  сквозь мутную воду  и  увидел  чье-то
отражение, свисавшие  над моим. Однако оторопело приглядевшись и как следует
настроив свое зрение, я  обнаружил,  что этот  предмет находится в  воде, то
есть довольно  глубоко в воде, чтобы я мог так запросто дотянуться  до  него
рукой.



     Я упирался широким веслом в жесткое покрытие. Стоять было нелегко, но я
подумал, что от этого  небольшого преодоления мне будет только лучше.  И еще
сильнее  повис  на руках... Когда подошла Анжела,  я через  плечо прикидывал
положенную  дистанцию  до  пола  и  уже собирался представить это  в дробях,
Анжела встала между мной и полом и назначенным голосом кинула:
     - Я вижу вы здесь развлекаетесь?
     - Нет,  нет, - ответил я  торопливо и серьезно,  быстро  повернув к ней
голову.
     - Ничего,  я буду  за этим следить, чтобы вы не  сбились. По-моему, она
была крайне изумлена моим намерением заниматься именно этим. Я выставил одну
ногу  вперед,  делая  нарочитую  балансировку,  чем  поверг  ее  в  страшное
замешательство. Анжела выбросила вперед красную тряпку, и мы примирились.
     - Погоди, так я не  понял, ты ко мне,  что ли пришла?  - воскликнул  я,
хлопнув ладонью по лбу. Она не поняла вопроса и буркнула в ответ:
     - Не знаешь, в какую сторону и двигаться.



     Во впадинке между  грудями заблестела  капелька  росы. Я собрался. Было
раннее  утро. Я вышел из шалаша и посмотрел  на то,  что творилось вокруг. А
вокруг  творились  спокойная  тишина и  туман. Я мысленно перенесся в родные
места, где все  было благоустроено, где вставать можно было с мягкой постели
на теплый, покрытый ворсистым ковром, пол. Я  вспомнил об этом.  Что-то меня
настраивало против себя, но  что - я не мог вникнуть. Я собирался с мыслями,
приседал к земле от сосредоточенного размышления, и верная отгадка все время
ускользала от меня. Я знал, что это где-то рядом,  стоит дотянуться... Придя
в себя от долгого и мучительного обдумывания, я оглядел внутренность палатки
целиком. Оранжевая  просвечивающаяся крыша свисала от основной  оси и только
здесь можно было  встать в  полный  рост. Мои  спутницы спали.  Я  тщательно
разглядел  их  лица,  положение  тел,  рук и ног.  Я пытался что-то выискать
именно в этом неопределенном образе.  Что это  было? Спящие люди?  Нет.  Это
было что-то совсем другое. "Дети солнца", - решил я про себя, после короткой
мозговой атаки. Но другой вариант тоже напрашивался. Вернее, мне хотелось им
воспользоваться.  Эти  два тела  были  также похожи  на  два куска  говяжьей
колбасы.  Но при точечном рассмотрении я  уточнил  вердикт: то были девушки,
девушки  Ренессанса,  это  их  сопровождают сочные  плоды,  миртовые  ветви,
виноградные гроздья. Эти были такими же. Да и запах был подходящий. Я достал
из своей сумки пачку сигарет и вышел на природу.




     Больше  всего  мне  нравилось  перечисление  слоев.  Оно  было наиболее
логичным из того, что я знаю. Аллювий. Пожалуй, одно слово способно  как  бы
перемкнуть  все наши каналы и выпустить на свободу эту извечную нервозность,
чтобы она носилась сама по себе, вне ею передаваемого беспокойства.  Я  знал
непродолжительное время не только как это называется, но и что это значит. В
конечном счете я сдался и на подобные вопросы стал отвечать  невразумительно
с  ходовыми  изобретениями. Что такое был мой ответ? Близкое к представлению
этого у ребенка. С той лишь разницей, что ребенок еще не  научился  заявлять
об  этом  вслух  и  всякие  там  извинения  не принимать ни в коем случае. Я
повернулся лицом к друзьям  и  ткнул  пальцем  туда,  где  это  должно  было
находиться. Все затихли.
     - Слой  слива, -  проговорил  я.  - Слива,  - повторил.  -  Стало быть,
сливают, понимаете? Повисло  тягостное молчание, все невразумительно на меня
пялились.



     Мы стояли с  Лацманом над бездыханным телом Лукина и думали: будить или
не будить? Лацман обошел его ложе вокруг и заметил:
     - Интересное положение. Я неуверенно усмехнулся.
     - Обрати  внимание на эту  деталь, - воскликнул он, указывая куда-то на
живот  спящего.  -  Такое  впечатление, что у него  пупок  развязался. Очень
рыхлая передница.
     - Как? - не понял я.
     - Ну  это такое  выражение.  Я  взглянул на  часы - было  без  четверти
одиннадцать.  То  есть  убедился, что  мы  здесь еще  не  так долго.  Лацман
продолжал  свое  исследование.  Он  забрался  коленями   на  кровать  и  уже
разглядывал синюшное отечное лицо Лукина.
     - Кажется, следов от побоев не  видно, - произнес он, переведя дыхание.
-  Но  налицо явные  признаки прежней юношеской  угревой  сыпи. Эти разводы,
отпечатки  ногтей. Я из приличия даже отвернулся. Лацман несколько раз подул
ему в физиономию и удовлетворенно слез с  кровати. Он испытующе посмотрел на
меня, и я, повернувшись, пошел к двери.



     Зрение, оказывается, обманчивая  штука. Я смотрел на стеклянный сосуд и
реальные предметы переливались и растягивались. Я оправил синий лабораторный
халат и  присел на корточки,  держа естественную  линзу на  вытянутых руках.
Если  двигать  банку вверх,  то предметы уплывают вниз.  Это  опыт.  А  если
отвлечься  от  этого,  что я  знаю? Какой  бы порядок  вещей  я  захотел  бы
представить? Я подошел к шкафу и достал рефрактор на подставке.  Почти сразу
в комнате стало светлее в два раза.  Я бы сказал, глаза  мои прояснились.  Я
снял очки и стал усиленно  тереть  веки. Так. Где  я?  Ах, да - рефрактор. Я
вытянул вперед руки и потребовал надеть мне  резиновые перчатки. Из подсобки
вышел хмурый Марат с челкой до самого носа  и быстро, но без  суеты, полез в
шкаф,  где  лежали  резиновые шланги,  пробки  и  одна  пара перчаток  моего
размера, молча натянул их мне на руки, коротко  взглянул  на меня, пробурчал
что-то  и вышел.  Я  зажег газовую  горелку,  укоротил пламя и  направил  на
рефрактор.  Огонь  рассекался  и бурлил  на  его плоскости,  как струя воды,
бьющая  в стену. Сделав все это, я подошел с банкой к раковине и вылил воду.
О, чудо! Вода так уплотнилась, что стала вязкой, как расплавленный казеин, и
мне пришлось долго трясти банку,  чтоб из  нее высыпались все сгустки. Банка
уже не  была той что прежде.  Стенки  покрылись сотней  мелких кристалликов,
которые в удвоенном свете  сияли,  как  бриллианты. Я поправил брюки, потому
что  я как-то сразу высох, и повернул тигельными  щипцами рефрактор  к  себе
лицом.  Не  было уже ни рефрактора, ни  меня, ни изумрудной банки -  остался
лишь сквозной проем окна и сизая пелена вместо воздуха.



     Еще за шаг до того, как я влип в настоящее, мне  показали дальний конец
столовой, где, как мне показалось работала какая-то машина. "Нет, не  туда",
-  заметили  мне, настаивая  на  том,  чтобы  я  увидел  смешного  человека,
копошащегося за столом.  Я не мог оторвать взгляда от почти  ажурной в таком
удалении оконной рамы, высвеченной ярким светом.
     - Ну, где  он? -  спросил я раздраженно, пытаясь как-то отстраниться от
этой пошлой ситуации подглядывания. -  Нет, я не вижу, - добавил равнодушно.
Тогда мне  предложили  вернуться,  как будто бы  для того, чтобы  взять пару
стульев. Подозревая  о  подвохе, я  тем не  менее  двинулся в эту сторону, к
выходу... Эти  стулья нельзя было взять, потому что их кто-то уже держал для
своих. Тут я обернулся на всхлип, донесшийся с лестницы.
     - По-моему, это Марина, - заметил я громко и озабоченно.
     - Да брось ты, это какая-то девочка. Да это просто ребенок! Я попросил,
чтобы меня ждали и сбежал по  лестнице вниз. Минуту я стоял и прислушивался,
что  делается  наверху.  И  потом  тихо   вдвинулся  в   нишу,  где   висела
электросушилка...  Я  ощущал толщину  перекрытия,  разделяющего нас, глубину
проникающих  вибраций от шагов и  передвигаемых стульев.  Я  знал,  что  эта
столовая  довольно прочное здание, чтобы удержать  нас  здесь всех вместе  в
железобетонном коробе, нефе,  качающемся  на земляных волнах.  Я  чувствовал
себя  ужасно одиноким, заглядывая в  маленькое зеркальце. Стоило  ли не быть
человеком, чтобы очутиться в этом трехстворчатом кошмаре?



     От  меня  пахло  духами.  Я  так  полагаю,  что  их  запах  можно  было
почувствовать  в  метре от  меня.  Поэтому  я  запахнулся  поплотнее в  свой
пиджачок  и  начал  ждать.  Нет,  кажется,  я  и  не  ждал совсем,  я просто
запахивался в свой пиджачок - пусть  это и не  столь содержательно. В другой
стороне зала проходила она, вся в форменной одежде. Шла, шла да и глянула на
меня. Глядела, глядела да и повернула в свою  сторону. А я стоял, как дурак,
запахнувшись в свой пиджачок, и не  посмел ее окликнуть. Я всей душой рвался
за  ней, но только наклонился вперед и  порядком разволновался.  Она,  качая
бедрами, в своей форменной одежде вскоре свернула в отдаленный закоулок.  И,
не  знаю почему,  это показалось  мне  очень символичным: бедра в  форменной
одежде,  отдаленный закоулок.  Привычка  меня  опередила:  я  пукнул  и  мне
полегчало.



     Я облек ее выпуклость, распластал  руки и через минуту поравнялся лицом
к лицу со штангой, на которую все это опиралось. Я не узнал  этого механизма
и недоуменно воскликнул:
     - Разве здесь должна быть эта штуковина?  Заявился Лацман и, помедлив у
порога, с опущенной головой выговорил:
     - Меня так и подпирает сказать "нет". Очевидно, его беспокоили какие-то
глубоко свои тяготы и мысли. Я даже не стал обращать внимания на то,  как он
там поворачивается, но Лацман добавил довольно небрежно:
     - Еще один день в такой обуви и мне придется покупать галоши.
     - Лацман!  - крикнул я через стенку.  - Разве можно все время думать об
этом? Он очень изумился  моему присутствию и,  напряженно  подаваясь вперед,
тихо ответил:
     -  Сейчас я  кому-то что-то скажу. Я с яростью оторвался от  гладильной
доски и в чем был выскочил в проход.
     -  Я  слушаю, Лацман.  Скажи, - проговорил  я нетерпеливо. Он смутился.
Прошло  несколько  секунд  замешательства. Я  облокотился и  тоже  уставился
куда-то в пол, ожидая дальнейшего развертывания нашего разговора.
     - Наверное, мы оба несколько не настроены, - заметил он.
     - Да, тебе надо было постучаться, - согласился я.
     -  Комнат  было  много, и я  подумал,  что это будет  немного глупо,  -
объяснил он.
     - Хорошо, - проговорил я, направляясь к гладильной доске. - Это хорошее
доказательство твоей неточности. Лацман гордо выпрямился и сказал:
     -  Нет ничего неточнее твоего пристрастия. Но на это я  уже не  обратил
никакого внимания, принявшись изучать крепление и штангу.



     Вначале мы  разговаривали. Лацман, я, Марат и Мишка Лукин. Во всем этом
было что-то новое. Новым  был вид, изображение на сетчатке глаза. И оно, это
изображение, было очень живым. Не  будем  говорить об эмоциональной  стороне
дела, что я был радостен или как, но случилось то, в чем я себе не признался
бы. Может,  я был  в  оранжевых  очках? В них безусловно может стать теплее,
даже  20-го  декабря.  "Зимы  ждала,  ждала  природа.  Снег выпал  только  в
январе..."  Не показался ли я  себе  рыжим? Я как-то примерял  на себя рыжий
парик-каре, получался вопиющий педик  -  от зеркала оторваться невозможно. С
другой стороны, во всей этой  обстановке было что-то подозрительно знакомое.
К примеру, представление  о  возрасте,  если  тебе  это о чем-то  говорит, -
возраст, когда может и  должно  быть волнующе хорошо.  Хотя я  понимаю,  что
тогда было отнюдь не безоблачно. Я видел себя тогдашнего  на  пленке у  Паши
(приятель  Лукина).  Съемка  велась   в   декабре  19...   года.  Совершенно
поразительно, как  можно было в  меня не  влюбиться. Я в  себя  влюбился. И,
конечно, не могу  поверить этим  Маринкиным россказням  о  том, каким  я был
жалким, когда мы познакомились.



     Я измучился. Стоя здесь и сейчас, с заправленными в карманы брюк руками
я казался себе еще более  уставшим. Говоря о запредельном, мы  забываем, что
это  никогда не  происходит  с  нами.  Мы  можем  легко  впасть в утомление,
потерять остатки сил для продолжения чего-либо,  но  нас это не  доводит  до
крайности. Крайность  почти  всегда  остается за  кругом наших  повседневных
переживаний. Я легко это  говорю теперь, потому что сам  выбрал этот образ и
эту манеру  говорить, высказывать свои мысли, которые теперь  кажутся такими
свежими... Я  запустил руки поглубже и обнаружил, что в принципе для них нет
особого предела, то есть их можно было бы просунуть еще и дальше, если бы не
обычное желание находиться в устойчивом положении. Как нам этого не хватает!
Я мысленно поворачиваюсь и начинаю двигаться вслед за мыслью по кругу...



     Нет камня прочнее,  чем этот! В одном  слове  порой  заключается больше
смысла, чем в целом предложении. Я просто не могу  вам сейчас объяснить, как
это выходит, но по причинам ненайденности  или еще больше  -  скрытности,  я
вынужден констатировать,  что все ваши изыскания ложны. Почти. И я говорю то
же  самое. Будь  это  простой выход или цепь сложных  препятствий - все  это
оказывается наружи,  попадает под яркий свет  дня.  Откатывается на два, три
года назад, вперед и уже  не зовет и ничего не требует. Пусть эту  мрачность
назовут светлой, а она и есть светлая, если подумать.



     Выступая коленным шагом с  опущенными руками, я долго следовал в такт с
внутренним ритмом. И, наконец,  оставшись в огромном  зале один,  я  спросил
воображаемого спутника, который всегда был один и тот же, но при этом сильно
мимикрировал:
     -  Брат, одного шага достаточно, чтобы намять палец. Так как же до  сих
пор я даже не стер лодыжку?
     -  Видишь ли, твоя  лодыжка слишком глубоко упрятана, а пальцы чересчур
опухли, чтобы сапоги могли их намять, - отвечал он мне.
     - Понятно, - проговорил я, взглянул на свои туфли и подумал: "Он до сих
пор не знает, чем они отличаются".
     - Прими вправо, - крикнул  я, а сам запрыгнул на  высокое кресло, когда
по полу  проскользила ревущая бензопила.  И тут я  почувствовал  невыразимое
облегчение.



     По крайней мере, Лукин  вызывал  у  меня  доверие,  может  быть,  своей
посадкой,  сцепленными  пальцами  рук,  лежащими  на  колене.  Он  отзывчиво
принимал  каждую  мою  реплику и без колебаний  давал  пронзительной ясности
ответы. Я  слышал  об этом и раньше,  и это были несмелые кривотолки на счет
человека, который неизвестно чем занимается.
     - А как же июльская освещенность, неумеренная длиннота дня? - спросил я
его, как мне кажется очень каверзно, в очередной раз.
     Не меняя положения тела, он ответил:
     -  Если  ты  думаешь, что  свет,  как  фактор  мог  бы  помешать  моему
сумрачному сознанию, то я не  знаю, сколько бы  мне  пришлось потратиться  в
декабре. "Логично", - подумал я и уточнил:
     - То есть от света тебе еще не приходилось отказываться?
     -  Ну  разумеется,  - ответил он ровным голосом. Я заелозил  на  стуле,
хлопая  себя по карманам  в  поисках спичек  и сигарет,  он  с одобрительным
интересом наблюдал за этим, и вдруг я вспомнил:
     - Господи, так ведь  и  ты  можешь курить, -  и протянул ему  сигарету.
Лукин принял  ее  без какого-либо  замешательства,  и мы подкурили от  одной
спички. Он выпрямился  и  закрыл глаза.  В этом  было что-то  призрачное.  Я
нарочно стал  поворачивать голову, пытаясь  рассмотреть  его  в  этом  новом
свете, пытаясь  понять, что же  здесь  собственно нового, но  он не позволил
моей мысли развиться и прервал меня следующим восклицанием:
     -  Я вынужден  постоянно  бодрствовать.  В  его  голосе  звучала  некая
невоздержанность и  мне даже показалось, что это получилось помимо его воли.
Я прислушался  к этому еще раз, то есть  сориентировался по  оставшемуся  от
звуков  и  догадался: "Это сигарета вырвала из него такое признание".  И мое
доверие наполнилось еще  и  искренним состраданием.  Короткая  селитрованная
"555"  быстро  прогорела, и Лукин снова плавно ко  мне  наклонился. И  тут я
почувствовал усталость, настоящую и  неприкрытую и даже если бы и стал его о
чем-нибудь  спрашивать, то очень и очень  неохотно.  Посмотрев  смущенно  по
сторонам  покрасневшими глазами, я глубоко вздохнул  и, хлопнув ладонями  по
подлокотникам,  резко  поднялся и, показывая куда я пойду, вышел из комнаты.
Он только пару раз скрипнул в своем кресле.



     Глубоко сидеть в кресле - все  равно, что притворяться обездвиженным. А
сдержанный   Лукин  никогда  не  притворялся.  Он  являл  собой  гармоничное
представление о том, как надо быть стулом. То есть в  одно время он, конечно
же,  сидел  на  всех  этих  присутственных  местах  с  небрежными  ногами  и
задранными лопатками, то с левой  ногой на правой, то с правой  на  левой  -
словом,  его это  ничуть  не  обездвиживало.  А  его искренним  и  настоящим
желанием  было - быть  немного  слитным, не в смысле слияния  со  стульями и
табуретками,  а  как  раз  наоборот -  внутреннее  единение  без  каких-либо
подставок.  В  обычном  расчлененном  состоянии он не мог думать о  себе без
чувства стыда.  Наступил  день,  когда  соитие  с  мебелью  стало  фатальной
неизбежностью.  Вплавление  и  было лично  его  инициативой.  Кресло  обрело
индивидуальность, а сдержанный Лукин - руки и ноги.



     В забытом 19... году в  самый  канун Нового  года, когда рождественские
елки  еще  не  были  в ходу,  но уже  во всю  на столбах  сияли  гирлянды, а
чадолюбивые родители мастерили для своих малышей фигурки из картона, я сидел
в своей детской комнате в полной  темноте и слушал как на лестнице раздаются
чьи-то шаги. Может  быть,  только я  один  был таким чутким,  потому  что ни
родители, ни  соседи  этого  не  замечали.  Они продолжали с  непонятным мне
упорством резать салаты, протирать фужеры и хлопотать у духовки, как будто в
этом был смысл праздника. Нет, его смысл в  этот постороннем  присутствии. Я
представлял  себе этого человека Дедом  Морозом, вернее пытался это сделать,
но у меня ничего не получалось.  И тогда я прибег  к хитрости: в тот момент,
когда шаги затихли, я  выбежал в прихожую  и со всего маху, как  стенобитное
орудие налетел на дверь.  Это чем-то походило на  ритуальный танец.  Если он
Дед Мороз,  то  не  сможет  не ответить -  "елочка зажгись"  и все такое, но
ответом была первозданная  тишина, нарушаемая гулом лифта. "Кто мог  вот так
взять и уехать? - думал я. - Дед Мороз? Нет, вряд  ли. Тогда кто же?" В этот
момент на  улице  послышалась  стрельба, это гремели фейерверки,  выпущенные
сразу с нескольких балконов. На какую-то  секунду улицу озарил яркий свет, и
редкие прохожие с радостным удивлением посмотрели на небо.



     Никого  не  хочу к себе подпускать. Просто сил нет, как не хочется. А в
сущности, я ведь никому и не нужен. Это меня обнадеживает, радует и  выводит
из  состояния депрессии. Пускай они  говорят, а я буду помалкивать. Лукин: Я
бережно  отношусь  к жизни  и  искренне радуюсь, когда  кому-нибудь  удается
распознать  это  во  мне.  Лацман: Но это  ведь, мой  друг, имеет  моральные
последствия. Лукин: А может я просто хочу пожить по-человечески. Лацман: Ты?
Хочешь?  Лукин: Да. Лацман: При всем при  том, что ты алкоголик, враг семьи,
ненадежный партнер,  никудышный друг - ты  хочешь, чтобы это было  понято  и
принято? Лукин: Ну да. Лацман: Странно, я всегда думал, что  такие люди, как
ты, не способны на подобные заявления. И ни  к чему себя не устремляют, если
уж имеют на  себе  такую ношу.  Лукин: Нечему удивляться. Я сам  о себе знаю
гораздо  больше,  чем  любой из  моих  родственников и  друзей.  Лацман:  Но
все-таки почти всегда  находишься в состоянии легкого помутнения. Лукин: Это
от  плохой  пищи. Скажи  мне,  если  это тебя не  обижает, где сейчас  можно
достать что-нибудь приличное пожрать, в каком магазине? Лацман: Не знаю, это
не  мое дело. Лукин: Вот то-то и оно. Лацман:  Как? Разве можно, ссылаясь на
недостатки  общества  оправдывать  свою недозрелую  сущность? Лукин: А ты не
знал?  Лацман:  Знал,  конечно.  Догадывался. Пожалуй,  в  этом и  есть  моя
оплошность.  Лукин:  Сам виноват. Лацман: М-да.  Лукин:  Ты тут постой, а? Я
вернусь  сейчас. Подожди.  Лацман  (меланхолично вдаль): Хо-ро-шо...  Я буду
ждать тебя...



     Изменчивость, которую я ни  во  что не ставлю. Приходят, рассказывают о
себе, уходят. Тебе самому  надо  уходить. Дверь плотно на себя,  два оборота
против часовой,  и вперед по  коридору к лестнице. На лестнице совсем другой
вид, совсем  другой свет. Общий характер - захламленность. И все это на фоне
теряющегося   времени.  Единственное   сентиментальное  чувство,  которое  я
испытываю. Можно ходить сколько угодно долго. А жаль, что  твое утрачено. Но
терпимость безмерна. Забываешь обо всем и не становишься менее уязвимым. Кто
я и  зачем? - все больше тебя уязвляет, делает слабым,  негодным ни на какие
усилия.



     Я  лежал  на полу, подложив  ладони себе под голову. И  я же  подошел к
этому месту, мысленно пытаясь перешагнуть. Нет,  я даже больше хотел сделать
вид,  что я хочу перешагнуть. На меня  сразу прикрикнули из двух мест, я так
же быстро взглянул по очереди в оба места и сам заорал что-то невнятное, уже
глядя вперед. На мне были: расстегнутый полушубок и меховая шапка на затылке
с  завязанными ушами. Поэтому при каждом  притоптывании с меня сыпался снег,
который  местами стал  подтаивать. На меня, как на  медведя,  вышел Марат  с
пробирками в штативе и обратился ко всем присутствующим со смехом:
     - Как вы думаете, почему он  здесь орет, если он уже давно лежит совсем
в  другом  месте? Все громко  захохотали. Рассмеялся и  я. На всякий случай.
Действительно, я уже лежал в другом месте.



     Лишним было  быть таким, какой  я  есть,  неповоротливым  в  мешковатом
костюме,  медленно  поворачивающим  голову,  глядящим на отставшего  Лацмана
выпученными глазами. Лишним было родиться, чтобы до моих лет не ощущать себя
вполне... вполне сносным. Я несносен.  Мне все время что-то не так.  И боюсь
себя в  себе самом.  То есть я знаю,  что  я  страшный неумеха,  увалень, не
склонный  к инициативе  человек.  Одни  только проблески  сознания.  Мелкие,
незначительные,  не  охватывающие  даже малой  части  того времени,  когда я
чувствую. Вот с этим у меня все в порядке. С чувством.
     -  Направо, направо,  - крикнул  набегающий  Лацман,  я  замешкался. Он
недовольно подтолкнул меня, и мы пошли, куда шли.



     Я вывернул из груди  лацканы, примерил погоны  из плотного пластика.  И
оказался где-то впереди самого себя... Меня назвали "Линкольном" и, подумав,
что  речь  идет об  автомобиле,  я с удовольствием развернулся  и наехал  на
Лукина, который выставил вперед палец.
     - Лукин! - объявил я недовольно. - Вам что, здесь кто-то сказал стоять,
грубым  пальцем  останавливая  движение?  Лукин  оставил  палец  в  исходном
положении и после некоторой задержки ответил:
     - Мне все равно, где мне стоять. Я  лишь надеюсь, что вы не  отберете у
меня место. Я принял оскорбленный вид и попер в его сторону:
     -  Лукин!  Я бы с  удовольствием  от  этого отказался. Но  почти всегда
оказывается, что кто-то смотрит на меня с неодобрением, - сказал я. - Видишь
ли, на меня часто обращают внимание, как на  какого-нибудь младенца. Но я бы
с удовольствием отказался от этого образа.  Лукин замялся. А я спустил брюки
и  показал ему  порезы на ляжках, обозначая  медленным  движением  пальца их
длину и серьезность. Тут же  откуда-то  слева  затрепетал  флаг  королевства
Лихтенштейн.  Я растерялся, отступил  на  два шага назад  и  в  следующую же
минуту попросил  у Лукина прощения за мою  раскованную дерзость.  На  что он
поспешил  ответить гундением. Тут  я обнаружил,  что  подкладка  моей куртки
выправилась под плотными пуговицами, а низ перестал топорщиться  и натянулся
еще больше, словно я и не пытался его оправить. Это швы дали свой незаметный
прирост, пока мы с Лукиным ни на шаг не продвинулись. Бедный Миша!



     Червь,  что  ни говори, единственный столп всякого истинного порядка. К
сожалению,  единственный  предмет,  которым я  занимаюсь,  это  изогнутость.
Возможно, мне и повезло, что я устремился к этому. Странный предмет, если не
сказать хуже.  На  дне  нашего  существа живут:  эта странная  потребность -
движение   по  дуге,   и   дуга  как  некий   символ,  обеспечивающий   наше
существование. При  бытовом  взгляде  на  эту  проблему выходит,  что самыми
изогнутыми  получаются раны и порезы  на левой  руке  от лопнувших  банок  и
соскочивших  ножей. Пусть  это  такой  способ  осуществляться. Настоящего  и
действительного здесь немного. А уж подлинного и подавно  нет... Банки лучше
закатывать, а ножи  и  вилки  хранить в  специальном ящике.  А  что касается
лонжеронов и фюзеляжей, то не ясно, кому они могли бы пригодится. В заветном
месте каждый держит потаенную изогнутость. Моя совсем рядом.



     Лукин находился где-то между шкафом и входом в соседнюю  комнату. Он то
вертел  головой,  то  в  полузабытьи  начинал  выстукивать барабанную  дробь
кончиками пальцев.  Я  прошел  мимо него с откровенным недовольством, потому
что  был голоден и  немного  расстроен,  что  не  удалось  добыть денег.  Он
состроил хитрую гримасу и сбоку посмотрел на меня.  Я сел  в кресло, на ходу
вытаскивая из-под себя кота, и строго посмотрел на Лукина. Он молчал. Тогда,
глубоко вздохнув, разговор  начал  я: -  Почему ты сидишь  без света? Хочешь
выглядеть большим инвалидом, чем ты есть на самом деле?
     - В темноте  занятнее. Можно  поболтать с самим собой, вернее, с каким-
нибудь воображаемым собеседником. И ничего не отвлекает, - ответил он.
     - И с кем же ты разговаривал до моего прихода? - спросил я.
     - Не  помню. Но мне  было  хорошо.  Это был  подходящий  собеседник,  а
главное, я блистал красноречием.
     - О чем вы хоть разговаривали?
     - Я ему что-то  доказывал , очень убедительно,  припоминая самые нужные
слова. Мысленно ходил  вперед-назад  по  этой комнате,  как  ты  это  обычно
делаешь, когда читаешь мне  мораль, и весьма  обстоятельно  растолковал  ему
суть какого-то вопроса. Что же  в  самом  деле?  Мне  удалось это сделать. Я
дотянулся до выключателя и комната ожила.
     -  Вот так я сразу вижу,  что мы  собрались в  хорошем  месте, - сказал
Миша. - Знаешь, мне иногда кажется, что стены этого дома сделаны из бумаги.
     - Так и есть, - согласился я. - Обои, пергаментные шторы.
     -  Нет, -  категорически замотал он головой. - Нам подсунули  какую- то
лажу. Я весь день не могу согреться.
     -  Еще бы,  -  снова  согласился я.  - В  такой  же  квартире я  жил  с
родителями до 8 лет.  Для меня это такая лажа, что хуже и не бывает. Соседи,
которые были в моей памяти лет двадцать, почти все переместились в мир иной.
Остались  их  дети, мои  сверстники,  которых  очень  странно  после  такого
перерыва на  том же самом месте.  Начинаешь  понимать, что большинство людей
привязана  к какому-то  определенному  месту,  иногда всю  жизнь так  живут.
Казалось  бы,  все  это  должно  было  стать  негодным,   ветхим,  прийти  к
запустению. Но ничего подобного.  До  мозга  доходит  прописная истина,  что
жизнь продолжается. Люди рано утром идут на  работу, мамы ведут детей в сад,
дети  идут в  школу и  так далее и тому  подобное. Жизнь  продолжается.  Это
драматичная банальность, которую я открыл только сейчас. Лукин живо выслушал
меня и сказал:
     - Ну ладно, помоги мне подняться. Я хочу добраться до ванной. Я вытащил
его из-под кресла, взвалил на спину и вынес из комнаты.



     Марина была растеряна. Она  ощущала  тяжесть кринолина, а еще ей нельзя
было поворачиваться. Вот это-то ее и  смущало. Я  стоял  сзади и дышал  ей в
затылок, хотя, пожалуй, она этого не замечала. Я слегка затаился, делая вдох
поверхностным. А невеста  (чья же?),  ничего об  этом  не  зная,  продолжала
горевать из-за своей неподвижности. И на лице ее, дай Бог точности, уже была
подавленность.  Я  стоял  прямо  и   делал  все,  чтобы  быть  одному  в  ее
присутствии. А она  хотела,  разумеется, обратного,  чтобы  я был  один,  но
где-то рядом с ней. И  стоило бы ей немного наклониться или  присесть, как в
сквозном  свете  я бы заметил ее крашенные локоны. О, это было  бы  для меня
настоящим потрясением! И это было бы к стати теперь.



     Я выдвинутый  среди стоящих фигур  был очень нескладным, с заброшенными
руками и  со  свернутыми коленями.  Я  выдвинулся  совершенно  случайно,  по
причине  все  той же  отсталости, то есть мне  только  нужно было протянуть,
сколько  это  возможно,  время,  забыв изначальный  смысл  своего выдвижения
вперед. В  этом стоянии  впереди  есть  много  уязвимости, холодный сквозняк
гуляет по спине. Я поднимаю голову выше и серыми своими глазами и серебряным
голосом вопрошаю:
     -  Мне  ли вызнать  стояние?  Сердце начинает  бешено колотиться,  и  я
опускаю ладони вниз, прежде сложенные в рупор. Сознание того, что я вычистил
себя одним этим  высказыванием,  в  беспредметности  рук, и  на обсморканном
полу. Я  выдвинулся вперед, потому  что остался сзади. И  фигуры - настоящие
изваяния - ничем мне на  это не  ответили. Я  бы хотел  принять свой обычный
человеческий   облик,  заняться  рассматриванием  себя,  неторопливым  и  не
требующим  никаких  внимательных  остановок  - то  есть  очень поверхностно.
Ощупал  и  назвал  день,   число   и  полномочное  время   суток.  Развернул
переглаженные клапаны карманов и смело  шагнул  в сторону,  замечая  в своих
глазах безбрежную стойкость.



     Как я уже рассказывал, сам по себе я человек ничтожный. И этим я как бы
довершаю круг,  начатый  моим предшественником.  Я не молочусь на  месте, не
заставляю делать себя что-то экстраординарное. Я боюсь этого и поэтому легко
поддаюсь чужому диктату,  подсказанному намерению,  вообще вращаюсь в  такой
сфере,  где мне суждено обретаться. Это и зависть, и ненависть, и борьба еще
Бог  знает с  чем.  При  этом я  всегда ловко  отказываюсь от  самого  себя,
заламываю себе  руки, и бьюсь мордой об самые твердые предметы. Так я как бы
себя сохраняю.  А на деле мне  нужно  лишь  немного алкоголя, чтобы  все это
стало немного призрачным.



     Почему-то  вспомнил  Дашу,  персонаж  из  другой  жизни.  Смеялась  она
возмутительным образом.  Это была  смесь  ехидства и всепрощающего похуизма.
Иногда она  казалась более серьезной и  более озабоченной, чем это возможно.
Но  единого  лица у нее  не  было. Ее  хождения  были рекой. Она текла.  Или
растекалась, не знаю. Я боялся  как-то удручить ее  и поэтому  держался, как
непробиваемая деревяшка.  Я помню один вечер, когда  она сидела  на кровати,
скрестив  свои  толстенькие короткие ножки,  а  рядом  где-то, в движении ее
неизменная  спутница   -   Инга.  Они  не   были   похожи   на  подруг,   но
сожительствовать  сожительствовали. Как-то очень легко  было  к  ним  войти,
попасть.  Я сразу раскусил  это неписаное правило. Я хотел быть открытым.  И
мне льстило, что мне это позволено. Попадал ли я в идиотские положения?  Да,
конечно. Но не  очень-то это имело  какое-то значение. Там была определенная
культурная  среда. Вернее будет сказать, что она там была.  Может  быть так,
как ни в каком другом месте. Там я почерпнул несколько идей, с которыми и до
сих пор ношусь, как с писанной торбой.



     Я  был, по-моему, в более предпочтительном  положении,  чем Лацман. Мне
было удобно сидеть так, как  я сидел  - на подоконнике, закрывая собой часть
улицы. Он же не мог стоять нормально, поскольку был утомлен. Он притулился у
стены,  подобрав  под себя руки. Лацман не боялся  смотреть  в  пол,  шарить
взглядом под  столом, рядом с  которым сидел я. Его бледная шея сливалась по
цвету с обоями, и голова по этому казалась  невесомой. Так дело  примерно  и
обстояло.   Десять   против   одного,  что,  откатись  она  (голова)  сейчас
куда-нибудь в  сторону,  Лацман не поменял бы позы, не пошевелился  бы.  Ему
надо отдать должное  - он был в себе очень уверен. Поэтому, когда кто-нибудь
заходил в комнату,  от  него вдруг  начинало разить  луком или  чем-то таким
желудочно- кишечным, но  нельзя было  сказать,  что  эта обстановка не в его
пользу.  Когда же у  Лацмана  начинали  гореть уши,  он  заметно  оживлялся,
поднимал голову и взглядом отыскивал какой-нибудь предмет в комнате, который
ему мешал  - будильник или, скажем, флакон лака для волос.  Тогда было очень
трудно уговорить его, что эта вещь исправна, что она еще нужна. Но обычно он
сам как-то к этому возвращался и в опустевшей комнате звучала тихая песня:
     От стены до стены
     Три-четыре струны.
     Я наполню штаны
     И закрою краны.



     Я расслабленно отпустил ноги, и они повисли где-то на краю кушетки. Это
было  необходимо сделать  для их  же безопасности. Я достал  из кармана брюк
большое перламутровое яйцо  (символ чего?),  тщательно  потер  его  о  рукав
рубашки и  посмотрел через  него на  свет.  Яйцо оказалось непрозрачным,  но
слишком  твердым, чтобы запросто сжать его двумя пальцами. И еще  я подумал,
что  ему  повезло,  что  оно  покрыто  таким составом, который  не  дает ему
тускнеть, даже  в  полной  темноте. Я встал,  стряхнул с  себя  эту странную
задумчивость и обнаружил, что на  диване, на том месте, где я лежал остались
парящие пролежни. Я сел перед  ним  не  колени  и дотронулся  рукой - он был
совсем еще теплым. "Вот. Давно ли он ушел?  А все еще можно подумать, что он
здесь", - заметил я про себя. И в два рывка застелил диван покрывалом. Дверь
пружинисто отварилась, и я увидел дымящуюся пустоту за ней.
     - Лацман, не прячься! Я знаю, что ты где-то здесь,  - закричал  я. Но в
ответ услышал только скрип откатывающейся двери.



     Должно быть, эта  линия, которая разделяет полы моего пиджака  пополам,
крепко сшита. И, пробираясь по комнате на  четвереньках, я могу  не заметить
надвигающегося  опустошения.   В  одном  только  слове  запрятаны  такие  не
бросающиеся  в   глаза   моменты,  как,  скажем,   увеличивающаяся   ширина,
обвислость, легкосдираемость, что я совершенно определенно настаиваю в самом
себе, чтобы  все это было  смято, скомкано и заброшено  в  таз для  грязного
белья как можно быстрее.  То есть  эти четвереньки, как  бы взывающие, ничем
себя не умоляют, а скорее - знают себе цену, то есть и  я в этом положении -
тоже. Я изучил  уже  повороты, раскачиваясь,  как  экскаватор или  индийский
слоненок  (тот  самый - киплинговский),  научился  сдавать  назад  и  сильно
прибавлять ход  на  участках покрытых паласом и свободных от  мебели. Мне не
нужна  эта возвышающаяся  половина, и  мой  позвоночник  не  отклоняется  от
движения.



     Старое судно покрытое  белым  налетом  соли.  Выдавалось  над  берегом,
рострум устремив  в небо, как мигрень среди ночи. Мне бы хватило двух  слов,
чтоб объяснить  эту странную склонность  - замирать на грани  с победоносным
видом. Я почти утолил свой  голод по части смысла. Я почти угадал, зачем это
так происходит. Но увы остаются вопросы, многоточие, оснастка гниет, и песок
немыслимо  белый  не  дает  кораблю утонуть. Ведь  скорей  всего  эта  грань
случайна, как случайна бывает мысль или направление ветра. Мы увидеть должны
конечную цель  - тогда реально все. Нам должно показаться, что это знак, что
это  чья-то  чужая  воля.  Только   тогда  мы  сможем  спокойно  взирать  на
вздымающиеся ребра полуживых созданий, которых застала врасплох внезапность,
непогода,  внутренние  причины. Мы  легко  себе  скажем:  "Как  здесь  мило,
особенно  ранним утром.  Хорошо, что  это случилось,  и теперь происходит со
мной".



     Достаточно  лестнице вниз опуститься  к  окну  на площадке,  достаточно
снегу идти за окном или  просто  чтоб день  был достаточно серым. Я буду  со
щемящей тоской наблюдать безнадежные будни. Не  понимая, что мне открывается
в этом. Как будто бы время  пришло, или напротив, оно никогда  не  вернется.
Осина словно  метла под порывами ветра. Во всем этом есть ощущение  пустоты.
Как  будто бы я обнаружил  в кармане  старой куртки перегоревшую лампочку от
гирлянды  с  того  самого   Нового  года.  Но  это  сравнение  хромает  -  я
ностальгирую  по тому, чего не было и  не будет. Это случается ранней весной
или  поздней   осенью,  когда  на  лестнице   горит  электрический  свет,  и
непроглядная тьма за  окном,  и ветер  холодный порывами рвется. Может быть,
это тайна рожденья, тоска по миру, который был целым.



     Довольно  долго,   около  часа,  я  стоял  на   месте  в  попытке  быть
вовлеченным. Это была неприемлемая ситуация. Я отдавал себе отчет в том, что
происходило и  на этом можно поставить  точку.  Но  жизнь, как известно,  не
стоит на месте, она и не двигается, и не протекает, - она  сосредотачивается
в  настоящий  момент, чтобы остаться  такой же сосредоточенной в следующий и
другие моменты. Я  все это осознаю без затруднения и  излишней задумчивости.
Кто  завел  эту  тяжбу между временем и  его  явными  предметными знаками? Я
отворачиваюсь  в сторону от моего проблемного театра действий. Я заговариваю
одно несущее обстоятельство другим. В переломном мгновении мои нужды  сходят
на нет и остаются сплошные их подтекстуальные  значения. Что им известно обо
мне, и что они обозначают? Я довожу это слово до смысла и оказываюсь в явном
преимуществе перед  другими, скомканными.  С такой заветностью тяжело шагать
дальше, обрекая себя на внутренний протест... Я сдаю злободневное слово.






     Извлечение слова, если оно есть, если  оно присутствует,  уже  само  по
себе должно  радовать и вызывать снисхождение. Поэтому при звучании, которое
видно нам  целым  полновесным  куском,  мы  принимаем  в  серебряный  сосуд,
улавливаем его напористую траекторию и вовремя подскакиваем с этим горшком в
руке. Что может быть  вместительнее  нашего чувства? Этот вопрос не стоит на
повестке дня,  он органично вплетается нами  в тот строй, которой мы именуем
практикой. Что значит практикующий врач? Не то, что он имеет опыт  и вылечит
уж  как-нибудь,  а  то,  что он  этим  занимается.  Хорошо ли,  плохо ли, но
занимается.  Вот так и  мы поставим сосуд на место  и ждем; и не найдется ли
силы , способной его сдвинуть? Ничуть  не бывало.  Двигается, конечно. Когда
все  отпущено, и мы безмолвно отступаем  назад в неосвещенную часть комнаты,
впереди нас сгущается безмолвие,  потому  что оно только может нас заставить
что-то услышать. И вот мгновение  сталкивается, взрывается ярким огнем, и мы
рады унести ноги с этого чужого праздника. На  словах.  А на деле,  мы стоим
ошеломленные там, где нас застали,  тупо смотрим в пол, а губы и складка  на
лбу  говорят  только о нашей бессмысленности, невинности и полном отставании
от происходящего.



     Эта  точка  обозначает твою кончину. Ты поставил ее и будь доволен, что
она не возникла сама собой, помимо твоей воли. Я не хочу никому  показывать,
как я достиг того-то и того-то, но неизбежно сам  забуду, до чего я добрался
когда-то.  Да,  эта  лукавая мушка смоется  от  первого  дождя.  Но  я помню
заветное  вопрошание моего  друга,  которое  так  меня поразило. И  я ужасно
несерьезен, понимая все это, и я ужасно глуп, приближая это  к себе. Значит,
как я был таким вот идиотом, так я им, очевидно, и останусь. Точка.



     Я  на  дереве ножом  вырезал  букву  за  буквой.  Может, я  неправильно
истолковал этот образ? Я пытаюсь вглядеться в черты резчика, пытаясь угадать
имя и слово. Я не  теряю надежды и  вглядываюсь в то, что вырезано. Но слеза
застилает взгляд. Я подошел слишком близко к  разгадке. И теперь самое время
протянуть руку, и пальцами пройтись по руническим бороздкам.









     Великая княгиня  Она  явилась в своем холодном  декольте, с  черепашьим
гребнем на затылке, прошла как отвязанная марионетка к роялю, вытянув вперед
длинные  костистые пальцы и затолкав под юбку раздвижной стульчик, принялась
подбирать  вокализ Рахманинова. Прошло минуты  две, она в сердцах захлопнула
крышку  и, поднявшись со стула прямо, чтобы  его не  опрокинуть в лирическом
образе,  подошла  к  окну.  Улица  переливалась  причудливыми  фейерверками,
гренадеры  палили   в  воздух,   слышались  визги  придворных  дам  и   смех
великосветской  молодежи. Что  это был  за  вид! Великая княгиня запрокинула
голову,  и угрюмая зала в духе Пиранези закружилась у нее  перед глазами, и,
как подрезанная, она  скатилась по персидскому ковру  прямо  головой к ножке
рояля. Тут взорвались  петарды, и десять или двенадцать гвардейских офицеров
с дикими  криками вломились в помещение через балконные двери и, заливая пол
шампанским  и  бордо,  принялись  играть  в  пятнашки.  Когда  же  на  улице
прогремели три пушечных выстрела, все закричали: "Ура!" и обнажили шпаги. На
утро  княгиня  очнулась-таки да так и  не  смогла встать из-за  поврежденной
ноги.
     Тевтоны
     Они поднялись до  восхода  солнца.  Трудно  себе  представить,  что они
когда- нибудь мылись.  Если и мылись, то  это было  как-то  эпизодически.  Я
вспоминаю  одного  тевтона,  который  стоял  на  коленях вместо того,  чтобы
взобраться на  лошадь. Говорят, что так был превратно понят образ  "лестницы
Якова".  Словно бы  эти ступени  были из меди. Ничего подобного! Знаете, они
любили  посылать  своим  возлюбленным открытки "Привет  из Константинополя".
Наступил момент, что им просто перестали верить. Вся их мужественность пошла
насмарку. Ни  китайские зонтики, ни деревянные носилки, гремевшие в морозном
воздухе,  не  могли оправдать  их грубости.  А  плащи?  Крестоносные  плащи,
натянутые поверх доспехов, придавали им сходство с вокзальными продавщицами.
Но кое в  чем они преуспели: взявшись по  двое,  по трое они  вперивали свои
взгляды  в  одну точку и  могли  так стоять  часами.  В этом  были  какие-то
удивительные стойкость и обаяние...
     Лаплас Лаплас был известным ученым. Даже более  известным,  чем  Дарвин
или, скажем, сэр Исаак Ньютон. Но в прежние времена ему не уделялось столько
же внимания, сколько им, или,  предположим, многим и многим менее  известным
личностям. Так вот, Лаплас сказал как-то и  не без оснований, что его теории
будут поняты через триста лет, и поэтому он не будет сейчас доказывать перед
столь  недостойной аудиторией  полноту и верность своих убеждений. Не будет.
Так всякому гениальному человеку приходится время от времени высказываться в
таком духе, а иногда даже и позволять себе выражаться и этим снискивать себе
славу   скандалиста   и  грубияна.   Нет,  решительно,  эти  люди  подобными
высказываниями никак себя не выделяют. А  наоборот, признаются себе, что все
их  сделанные открытия суть тревожные наваждения, от  которых люди не только
отмахиваются, но и вооружаются чем только могут. Так только они  смогут себя
оградить.
     Мастер Андронов Кожевенных  дел  мастер Андронов был мужчина  рослый  и
крепкий, как сухое полено. Одного ему не хватало - денег. Денег для выпивки.
Не  сказать,  чтобы  он  очень нуждался в этой выпивке.  Нет. Ему бы хватило
обеда  и ужина,  которые он получал  ежедневно. Но денег  ведь  все равно не
было.  И  в этом  он нуждался. Закрывая  лавку и собираясь прогуляться вдоль
торгового  ряда, он  думал:  "Где бы  достать  этих чертовых денег, чтобы не
нуждаться ни  утром,  ни днем,  ни вечером?" То есть нужды-то  особенной  не
было. Как я уже сказал,  и обед  и  ужин  он получал  ежедневно. Но все-таки
отсутствие денег  его  тяготило...  Он  прогуливался вдоль  торговых  рядов,
заглядывал в скобяные,  сапожные, хлебные лавки  и думал, что вот  сейчас он
дойдет до трактира и снова окажется в этом идиотском положении.



     А. Где-то сзади, не обнаруживая себя, содержалось это неузнаваемое. Я и
не пытался как-то помешать ему быть. Нет, от  него  исходил  тонкий  аромат,
сравнимый  с запахом абрикоса. И оно - это мое участие во всем - дало о себе
знать однообразным и нудным  гудением.  Я  хотел  было  закрыться  от  этого
существования,  но  меня  вдруг  облепили  какие-то  насекомые, и я подумал:
"Слава Богу, они знают, к чему липнут". И больше ничего.
     Б. По крайней мере, они держались все вместе, пешей группой, с большими
круглыми щитами, с пиками выставленными  вверх,  со  сползшими носками - все
низкорослые, с землистыми лицами. Я узнал их всех вместе, стоя  на небольшом
возвышении  руки  в боки,  готовый повелевать. Они рассеяно следили  за мной
несколько  секунд  в  полном  молчании,  замерев на месте,  а я  высокомерно
обводил их взглядом и не менял положения тела,  пока не убедился в их полной
покорности. Тогда я начал действовать: топнул пару  раз  левой ногой,  держа
руки  на  поясе, и, подпрыгнув, хлопнул в ладоши,  и после небольшой паузы я
стал подпрыгивать,  приземляясь то на разведенные,  то на  соединенные ноги.
Никто не двинулся с места, вся  эта группа людей с длинными мечами на поясе,
в   латах  с  неудобными,  на  мой   взгляд,   налокотниками,  наплечниками,
наколенниками, а ведь должны были начать  метаться  в радостном  недоумении,
гоготать и неистовать наконец. Я удивлялся,  сколь неверна  теория.  И вдруг
что-то меня остановило на полу  лету, лицо облилось густокрасным цветом, и я
быстро и надолго опустил глаза долу.
     В.  Если  отвлечься от того, что тебя  смущает, то можно какое-то время
прибывать в  стороне  от  этого.  Я  имею  ввиду  чучело  козы. Оно  немного
смахивает  на  оригинал -  вот в  чем  дело. А  я не могу прибывать в  такой
двойственности. С одной  стороны, я твердо знаю, что мне  надо куда-то идти,
что-то делать. А с другой, я немного смущен ее присутствием. Я понимаю любое
предназначение.  Я  берусь  оправдать  даже  гетры из  козлиной  шерсти.  Но
вынудить себя к такому вот  соседству  -  я не  в силах.  Знаете? -  это  не
неудобство  и не сострадание и даже не  чувство  вины,  а здоровое понимание
того, что меня это не оставит.
     Г. На моем месте могло  быть много людей, но они не занимали это место.
Я был  полон снисхождения к  такому  повороту событий.  Но я не видел  себя!
Сплошной черный силуэт. Да к тому еще и в женском платье. Руки были тонкими,
как у барышни, а волосы на голове были собраны  в  некий завиток.  Следовало
повернуть  голову, чтобы  понять, как это выглядит в профиль. Здесь я должен
остановиться и затаить дыхание. Мне что-то угрожает? Я сам без чувства риска
подвожу себя к положению потерянного.  Довольно долго я  не  ощущал подобной
зависимости. Хотя, на  самом деле, не это ли должно было быть в любом другом
месте? Осознавая это, я даже могу немного  поворачиваться.  Что  я и делаю -
строго на 90 градусов. Ать, два.
     Д.  Я  поднял  напряженную голову, три  раза это  сделал и вышел ровным
шагом на  середину. Достать  до меня  было нельзя, я  это видел. И, запустив
руки в  карманы, с легким кивком, прогнусил:  "Довольно нам влачить  унынье.
Вот  подлетает эскадрилья. Вернись смущение  домой. Нет, черный ворон - я не
твой". Все подались вперед, ожидая продолжения. А я развел руки и пустился в
пляс. Вскоре вся комиссия, и врачи, и брандмейстеры лихо повскакивали с мест
и стали отплясывать вокруг меня.
     Е. Для такого  оборотистого  парня,  как я, ничего не  стоит влезть  на
крышу и в первом же люке вентиляции найти  себе выход. На локтях  доехать до
какого- нибудь мукомольного конвейера. И гари, и копоти не чувствуется, хотя
ведь  назначают иногда человеку  припарки.  В  профиль -  чистый Гораций, но
бровь  глубока,  черна,  и глаз под ней сплавляется и слезится. Вот  тебе  и
Гораций.  Хотя, знаете  ли?  Любого силой, грубо  поверни  боком  к свету  и
увидишь камею Гонзаго.  Боюсь  соврать, но этот и тот, о  котором я говорил,
были прохвостами.
     п.  То,  что  удалось  заложить в банку, оказалось  снаружи. Я  глубоко
наклонился,  чтобы получше  разглядеть  объект. И в  момент этого  опускания
голова  моя  отяжелела,  кровь  ударила  в виски и, вынужденный  хоть как-то
прервать надвигающийся обморок, я снял с руки часы и приложил  к уху - ходят
ли? -  таким  образом  переключив  внимание.  На  этом  мое  затруднение  не
кончилось,  где-то  у  моего  носа оказался  непрозрачный  сосуд с  уксусной
эссенцией.  Я выбрал нужный  наклон головы, чтобы на  меня это не  произвело
такого же  сильного впечатления, и, выждав  секунды  две, смог уложить  свою
голову между двух штативов, полагая, что опасность миновала.

     Она была женщина крупных размеров,
     А я был мальчик - мелких совсем.
     Она безнадежно на фразы надеялась,
     А я не мог прыгнуть вперед половчей.
     Вот моя истина полная вздохов.
     Вот ее праведность - поздняя кротость.
     Ж.  Как иной  раз меня хватит  кондрашка.  Как  развернусь,  как  плюну
кому-нибудь в морду  и привет.  А  здесь благодать...  Трезвых  ни одного. И
ходишь, хрустишь суставами, наводишь тень  на плетень своими  белибердосами.
Так, ей-Богу, зимы хочется. Скорей бы зима наступила.
     З.  Я  перескакиваю с  места на  место  на  двух ногах, пытаясь  меньше
разводить руками. Тем более, что эти расстояния:  диван  - кресло - диван, -
можно преодолеть, ничего не подозревая об опасности. В окне свет. В коридоре
тоже  свет. На самом дне места нет простуженней. И  я знаю, как бы поступил,
если бы на самом видном месте лежала двустволка. Я бы знал, куда повернуть и
что вымолвить.  На меня  постоянно  кто-то  смотрит,  требуя  принять  в нем
участие,  и  я  не  отказываюсь,  я просто  поворачиваюсь  к  нему  лицом  и
требовательным голосом объявляю: "Изыди!" Так я обращаюсь к простому, но что
бы было, если и к сложному.  Вынь палец  изо рта, опереди свободное дыхание,
замкни перед с задом. Регистрируй обновленным весь свой строй и канючь, пока
не откроют. Выйди  на  середину и приветствуй:  "Пришла  пора  действа". А я
приберусь  пока,  названным  словом. "Левонтий,  сбрось  мальца. Нет  в тебе
надежи".
     И.  Меня  тяготило само слово.  И  я молотил  кулаком  по стене, от его
уязвляющего действия. На мне была клетчатая рубаха - это-то и разносило меня
во все стороны. Тапочки болтались между большим и указательным пальцем. И на
меня  постоянно  кто-нибудь  возводил напраслину. Но разве  я  мог  этого не
слышать? Я  отлично это слышал. Мне даже казалось, что окажись мы тет-а-тет,
и вопрос  был  бы решен. Но далеко хулители. Поздно ловить  их  за руку... Я
боюсь, что  слишком жестко сужу. Но то, что для меня очевидно,  увы, ни есть
правило для других.
     Й. Я проносил ее на ладонях. Часто забывал, что несу. Одно могу сказать
определенно: я действительно нес, и  ладони были  плотно сжаты.  Проходя  по
сумраку, я боялся  споткнуться. Надо же! И этого мне не нужно было бояться -
я  почти  по наитию  обходил и переступал, разбросанные по полу  игрушки.  И
наконец, выполнив несколько несложных  движений, я остановился, тяжело дыша.
Было почти  уже утро.  Я не мог этому не порадоваться, ни должным образом не
принять к сведению. В ладонях, сияя золотом, лежала медаль или медальон (как
вернее?),  который был  готов рассыпаться, но я смог его удержать. Руки были
уже над столом и,  собственно, цель  была достигнута. Я медленно перенес это
на стол и осторожно развел ладони. Я тоже весь покрылся испариной и долго не
мог прийти в  себя, чувствуя,  что также и  глаза перестали видеть - то есть
все потемнело. В действительности, я,  конечно  же, убедился все ли донес  и
туда ли положил, но это был скорый взгляд да и только.
     К. Я  в безлюдье. Меня можно призвать,  но я буду  тем  мукомолом,  для
которого ветер важнее слова. "И седой с бородой буду бегать с дудой. И никто
мне  не  скажет, что я иудей". Однако уже сумерки, первозданная эпоха. Можно
ходить  вокруг деревни и наслаждаться единственными и окончательными на этом
месте избами, тяжелой темно-зеленой травой на лугу, потемневшим неразличимым
трактом.  Любоваться  или восхищаться?  Разные  вещи.  Скоро опустится ночь,
дороги перестанут существовать. "Мы одни в этом доме..."
     Л.  Меня  застало. Я  остановился, нога  повисла  в  воздухе,  не успев
воткнуться  в пол  для очередного  шага, руки, согнутые в локтях, размашисто
застыли  на месте. Тем не менее, я все  это соображал и мог видеть.  Значит,
подумал я, сейчас я буду решать, как мне от этого избавиться.
     М.  Бормашина  повисла  надо  мной,  как  журавль-стерх. Один  человек,
видевший это, заметил вполголоса:
     - Ничего не вижу в этом  плохого. Людям сверлят их зубы, потом эти зубы
без должной дезинфекции  вытаскивают  и  вот  результат:  мужчина становится
женщиной. Дантист недоверчиво посмотрел на него и произнес:
     - Нет, это не так. Мои зубы лежат на полке. Тогда все пациенты и врачи,
которые  находились  в кабинете,  повскакивали и  стали  яростно  хлопать  в
ладоши, словно  все ополоумели.  Я закрыл свой изуродованный  рот и поместил
ладонь  с  массивной  печаткой  на  плевательнице.  Так  делают, чтобы  люди
сообразили, кому следует хлопать. Женщина-врач из другого угла вскинула руки
и, цокая языком, приставным шагом  пересекла это место. Я задумался. Видимо,
в этом  и  состояла основная задача.  Я не сомневаюсь в том, что она немного
переборщила.
     Н.  Я  пытался  поднять ногу, согнув  ее в  колене,  но  вдруг какая-то
тяжесть  навалилась на  нее.  Я  потянул ее вверх из последних сил  и только
теперь заметил перед собой длинную плоскость стола. Я опрокинулся вперед и в
этом слабоосвещенном  помещении мне показалось,  что углы заволокло какой-то
пеленой. Я  удивился этому своему случайному наблюдению  и, лежа на  животе,
стал внимательно смотреть в один из углов. При этом я спрашивал себя: зачем?
Зачем я отважился  на  такое странное присутствие. "Давненько здесь свет  не
включали", - пронеслось у меня  в  голове. Стояла  ли  у стен мебель: шкафы,
серванты?  Были  ли  комнате стулья, настенная роспись? Или  это  был  голый
сарай? Я опустошенно и разочарованно выдохнул весь воздух.
     О.
     Любовь?  Почти одновременно со всеми ко мне поступила эта моровая язва.
Я стоял безвольно  раскинув руки с упущенной на грудь головой,  предоставляя
себя в полное распоряжение  этой надвигающейся опасности.  Хотя опасность ли
это? Затрудняюсь в понимании не только предмета, но и времени, когда это все
происходит.  Она  сказала...  То,  что  она  говорила было нелепым,  за  эту
нелепость я готов карать нещадно. И поэтому все это нечисто, я чувствую. Все
это. И испачкается еще много раз.
     П. Стал ли я старше?  Если  смотреть  на себя вот так  со  стороны. Да.
Очевидно, время, которое я провел от одного пункта до другого уже кончилось,
и  я безрадостно замечаю, что  в этом промежутке, мне стало тесно. Я чудно и
невоздержанно теперь мотаю головой, хорошо понимая, что я  делаю и, главное,
зачем. Ясная тяжесть чего-то - возраста, наверное? - открывается передо мной
в надломе, и я покровительствую себе насколько это можно.
     Р.  С  трудом  удержал  себя,  чтобы  не  броситься  по  всяким  мелким
поручениям (поставить на огонь чайник, сварить кофе). Вспомнил, что теперь я
служу  другой женщине.  Мужчина - это вообще служебная  собака. Или  собака,
которая всем хочет угодить, и несется за палкой, кто бы ее не бросил. Хотя с
другой стороны, эта  зависимость  не такая уж  и  унизительная, потому что у
доброй хозяйки  - одна радость,  что ты  есть. Она  никогда себе не позволит
замахнуться поводком, даже если ты убежал на соседнюю улицу.
     С.
     Мускулистое тело еще ничего не значит, скажете вы. И в самом деле, меня
это  тоже  не  очень-то  радует.  Игра   мускул  -  вот,  что  действительно
замечательно. Один атлет проходил мимо меня раз тридцать, и я не шелохнулся.
Но вот  он  остановился, посмотрел  на  меня  (смотрел и раньше) и  произнес
слишком тихим и мягким для такого громилы голосом:
     - Погода сегодня отличная. Я сильно смутился  от такого проникновенного
обращения, но еще больше от того, что он, вероятно, принял меня за какого-то
распорядителя,  арендующего тренировочные залы, или  за  спортивного агента,
если такие  бывают.  Я,  как  уже сказал, смутился и ответил  ему  почему-то
басом:
     -  Это потому  что в  это время здесь почти не  поливают траву. Это его
страшно развеселило, он принял  это за  находчивую  шутку, хотя я сказал это
абсолютно серьезно.
     Т. Я отшвырнул  ногой  лежащую на пути  корягу, и  она полетела, плавно
описывая спираль,  без  права на  возвращение.  А  еще  она  довольно  долго
подскакивала там вдалеке, пока наконец не закатилась в  кусты. И я несколько
секунд  наблюдал: не  даст ли  она  еще  о себе  знать? Я  прошел положенное
расстояние, чтобы видеть. Но она, похоже, закатилась слишком далеко.
     У. Недавно я  заметил, что мой указательный палец дрожит. Стоит немного
подогнуть   его   в  какую-нибудь  сторону,  как  сразу.   Сверху  откуда-то
надвигается мятежное  облако,  из-за которого  не то что солнца не видно,  а
наоборот:  все  струит свет. Это  стильно.  Я боюсь  повернуться, потому что
каждый  мой шаг  скреплен обязательством:  не  подниматься  и не  вставать с
кресла. Я боюсь только, когда нужда застанет, я буду уже немного мертвым.
     Ф. Ноги, чресла  и  туловище не имели веса, только скрюченные  руки еще
чего-то царапались, направляя голову куда-то назад и вперед. Пока наконец не
показался  краешек света, белого и яркого - собственно говоря, солнечного. И
там  я  услышал  такой  заливистый  смех,  такие  перлы, что  сам неудержимо
захохотал и  обессилившими руками  отпустил кромку,  которая  меня  держала.
Падение было недолгим  и глухим. Я сам знал, что падаю в  надежном  виде  на
какую-то  перинку.  С  хохотом  и  всхлипом  обезумевшего. Никак  отсюда  не
выберусь.
     Х. Это все кино и фотоэффекты, но когда действительно сидишь на стуле и
болтаешь  ногами,  то  очень хочется упасть, хотя это  и сложно. А за спиной
всегда  есть пара зацепок,  которые  придерживают и  тебя, и то,  на чем  ты
сидишь.  Так просто, что завязать хочется. Голову назад  и небо  видно, ноги
болть-болть - полные освободительные  ощущения. И петь  хочется и  кричать -
полная  свобода,  как я сказал.  Но  не небо это,  а купол, свод. Бросаешься
камнями,  но  высоко.  Опять  же  не  видно  на чем  стоит. Хочется ясности,
понятий, приближения. Вот я здесь сижу и вполне себя ощущаю, сам у себя, как
на  ладони. Так  должно быть  везде (это  приказ).  Теперь  позвольте  и мне
отвязаться. Опереться прессом, перенести себя  через  спинку  своей мужеской
силой. И упаду головой, как снаряд. И станет приятно, приятно.
     Ц. Я сидел  за столом, слегка наклонив голову влево, сидел  неподвижно,
балансируя между забытьем и  некой  сторонней работой мысли, то есть ушел по
ступеням ассоциаций грезить. И это  сидение,  столь  пагубное для  здоровья,
поразило меня своей погружающей силой; расслабленное  полу лежачее положение
в  кресле или  позиция "животом вниз на  диване" - никогда  не давали такого
результата.  И я  подумал,  может  быть, дело  в воздействии на определенные
точки  - нигде так интенсивно не массируется задница, как  на жестком стуле.
Задница и медитация  вполне могут  быть связаны, подумал я. И действительно,
как только я поднялся и начал расхаживать - погружения как не бывало.
     Ч. Я открывал ювелирные  футлярчики один за другим  и раскладывал их на
столе перед стеклянной витриной. Покупательница стояла  молча и  внимательно
за  этим наблюдала.  Руки у  меня  ходили  как  у крупье,  манжеты мелькали,
единственный перстень, подаренный моей женой, чертил золотой зигзаг. Я  дела
все  быстро, не  замечая  своей  скорости,  посекундно  вскидывал  голову  и
улыбался. Наконец весь ассортимент был разложен,  я сделал приглашающий жест
рукой  и  вышел  в  подсобку.  И там  вдруг  почувствовал  дикую  усталость,
повалился в  ботинках на  кушетку, закурил  сигарету  и  после двух  затяжек
крепко  уснул. Дама  меня  разбудила,  показывая  выбранную вещь. Я  тут  же
сочинил какую-то отговорку о  том, что крепкий сон залог делового  успеха, и
пошел к кассовому аппарату выбивать чек.
     Ш. Замахиваясь ногой, взмывающую  ввысь, я не могу удержаться на месте,
я  падаю. Подшариваю  опорной ногой, балансирую  и остаюсь ровно на  этом же
месте. Сложный  трюк. Мне не хватает понимания, и я стремглав обрушиваюсь на
забытую  мной  плацкарту. Сам на  себя. Со стороны это выглядит осторожным и
самостоятельным  поступком. А я бы назвал  его просто  безрассудным вывихим.
Плавно и сдержано я выношу себя из угла на середину. Провожу правой изгиб по
паркету, щелчком пальцев обозначая прибытие. Весьма заместительно. Так можно
ходить  по  улице, и никто не скажет, что ты инвалид или страдаешь головными
недугами. Никто не скажет, но  ты  можешь  об этом подозревать и  требовать,
чтобы рано или поздно это было озвучено.
     Щ.  Нервничал.  Сбрасывал  окурки  себе  под  ноги и  нервничал.  Ждал,
наверное? Хотя, нет. Скорей всего,  просто пребывал в прострации. Был  таким
скученным,  опять же  -  нервным,  тревожным и  курил  одну  за одной.  Нога
потянулась под себя,  тело  увлеклось ею и, да  не будет сказано  при людях,
затрепетало где-то внизу. Я ничего не мог с этим поделать. А  не мог, потому
что  не хотел. На мне сразу отразилась вся эта тоска,  поверхностная, и, что
самое главное, внутренняя деформация,  и  я, не по  примеру некоторых слабых
личностей, взял  тугой жгут и принялся стегать им по этому месту. Боли долго
не было. И когда  она возникла, то рука моя уже так устала, что опустилась в
изнеможении.  А на верху  запели птицы, трезвон колоколов пронесся откуда-то
сбоку. И я стал более насыщенным, более придерживающим себя.
     Ъ. По  самым заниженным  оценкам, я весил килограмм 80 - 85. Я провис в
проломанный стул,  полулежа,  откинув  голову назад,  упираясь ногой в  ящик
письменного стола. Мне было удобно. Я знал, что если повернусь набок, то мое
положение может стать довольно напряженным. Однако мне это было  необходимо.
Я с  тревогой взглянул на ручные часы и замолчал. Хотя и до этого  момента я
не  произнес  ни  звука.  Где-то  за окном  поднималась  серая  изморось.  Я
выпрямился, натянувшись,  как  струна,  и,  акцентировано выговаривая каждое
слово, сказал:
     - У меня белые лилии. Я вижу однобокость  наших понятий. У меня большой
колокольный  звон. У  меня между ног большой колокольный звон. Я говорю это,
после того, как оказался перед выбором.  Я хочу выбрать самое сложное в моей
жизни  решение. Я  надеюсь на мое однобокое намерение. Слева от  меня стучит
маленький слесарный молоточек. Мое положение  становится все более  и  более
увесистым.  Сказав это,  я некоторое время думал, что это было. Но  тут небо
прояснилось, по оцинкованному подоконнику стукнуло несколько капель. Во всем
этом сказывалась некая непроверенность данных, некая некомпетентность. Я тут
же подумал:  Какая?  Но  тут переключил свое  внимание  на какие-то  мелочи.
Прогнулся всем телом сначала в одну, потом в другую сторону, пока наконец не
наступило прояснение. Я заметил главное: что  я не перестал быть  человеком.
От этой мысли  я немного растерялся. Но вскоре, поборов ошеломление, заметив
на своем лице полуулыбку, я большим пальцем левой ноги вычертил на полировке
окружность и этим словно бы  очертил  себя магическим кругом. На месте моего
осаждения действительно  находилась  некая аномальная зона. В эту секунду  я
почувствовал свою одежду: рукава, немного мешковатый драповый  костюм серого
цвета. И это так почему-то меня уязвило, что, стиснув зубы, я стал биться на
месте,  пытаясь сокрушить  свое  опрометчивое седалище. Очевидно,  в  это-то
время  я  и почувствовал,  как спокойны  мои  ноги, руки  и,  одно  неверное
движение, и я скользнул бы в угол к батареи.  Это меня успокоило и заставило
позвать на помощь  самым,  наверное, отчетливым голосом. Хотя мне  это могло
лишь показаться - для крика сил уже не было.
     Ы.  Я  останавливался,  сгорбленный,  выпрямлялся  и разглядывал  часть
обстановки, переносил взгляд через плечо и начинал мерно раскачивать голову,
пока в ней не обнаруживалось  головокружение. Заметьте, я  был всего  лишь в
некотором неуловимом  взаимоотношении. За меня держались все эти подводящие,
нарочито последующие, но не опережающие меня ни на шаг местонахождения. И не
то,  чтобы я  улавливал эти неясности. Нет, я,  скорее,  упражнялся  во  все
большем натыкании на них. То есть  я определенно знал, что я могу это в себе
обнаружить. Это  меня, конечно, немного задевало. Но я был последователен. И
на всякую  такую попутность  отвечал тремя-четырьмя  ощупывающими маневрами,
пока не находил в себе  самой подходящей формулировки. Я знал, что это почти
правильно,  и замедлить не мог ни на секунду этого моего опровержения. Таков
я,  если  прямо  навожу  прицел своего ударно-спускового  механизма,  в виде
сложенной руки и торчащего пальца. И остановить этого нельзя.
     Ь.  Я  знаю,  что  это  положение  делает  меня слишком  угнетенным.  Я
приставлен к дереву или к осени, или к свету. Я подозреваю и нахожу коренную
причину  этой  незаконченности.  Ботинки  вязнут  в  грязи.  Глина  взбухает
рытвинами  и жевлоками. Ноги запутываются в  земной спирали.  Я хватаюсь  за
ветку покрепче  - почти  безнадежная и отчаянная манипуляция.  И  спуститься
вниз нельзя.
     Э.  Я  кружился в такт музыке, ноги иногда подчинялись  мне, а иногда -
топорщились  и  трепали мою  фигуру  вокруг  стульев  и  табуреток.  Наконец
размашисто, как  конькобежец, я поспешил  к дверям  и  там увидел маленького
мальчика, который вдруг возник в коридоре с маленьким водяным пистолетом. Он
стоял с неуместным выражением на лице и смотрел, как я роняюсь в свете.
     -  Это  твоя  комната?  -  спросил  я. Мальчик  смотрел  мимо  меня.  Я
обернулся. И этот поворот головы, может быть, внезапный, а, может,  и совсем
неожиданный переместил  всю эту картину  влево. Всколыхнулись газетные листы
на столе,  еще натужнее  провисли шторы. Со стола поднялся  столбик  пыли  -
маленький смерч, вовлекающий в себя всякую мелочь.
     -  Что  это значит?  - воскликнул  я. Мальчик бойко подступил ко мне на
один шаг, словно вышел из строя, и уставил  свои по-детски голубые глаза под
шкаф,  как  будто  я  должен был  к  этому  как-то  прислушаться.  И  что-то
сообразить в этой связи.
     - Говори мне, что это значит. И почему ты появился именно в эту минуту?
- кричал  я,  тряся  его  за  плечи.  Он всячески  избегал  моего взгляда  и
отворачивал голову. Тогда я твердо схватил его за подбородок и прекратил это
сопротивление.
     - Как все это понимать? - спросил я в очередной раз, не надеясь, что он
что-нибудь  скажет.  Мальчик  молчал. Может,  он  и не слышал, о  чем  я его
спрашиваю, и также не  мог об этом  сказать. Я  с отвращением отпрянул и тут
понял, что  совершил ужасную ошибку. Стены покрылись струями дыма -  видимо,
горела проводка. Я бросился к выключателю, но тут  некая сила  схватила меня
за  ноги  и  помешала  мне  двигаться. Как  невменяемый я посмотрел  туда  и
обнаружил этого мальчика, болтающегося у меня на ногах. Я удостоверился, что
держит  он  меня  крепко,  поэтому  вся  комната  показалась  мне   какой-то
нереальной.  Должно  быть, в открытую дверь залетели потоки свежего воздуха.
Следующее мгновение помню смутно.
     Ю.  Я не  могу  так  быстро  подниматься.  Я не могу так  долго стоять.
Проблема состоит в  том, что я еще не соединил две  эти противоположности. Я
мечусь между ними, но не могу остановиться. Рояль  выковыривает будоражащий,
словно пробки полетели,  перебор. Я  привык к лестнице, как  к единственному
инструменту восхождения. Но нет мне  за это ни выхода на просторную взлетную
полосу, ни самого простого затворения  в  железном шкафу телефонного кабеля.
То  есть я люблю простор,  когда  к нему не подступишься, голова не покрыта,
свеча в  кармане, а за мной следом -  целый детский сад,  мальчик и девочка,
пробираются, карабкаются в пестрых  шарфиках и вязанных шапочках.  Карапузы.
Между А и Б. Можно выйти, пронестись галопом,  выпихивая из  пачки сигарету,
якобы следуя  по делу мимо кадок с  фикусами  и больших вылитых светом окон,
сразу  в  растропическую  залу с дендрами.  Нет  мне там достатка,  а есть -
тоска.
     Я.  Довольно  сложное  сочетание.  Для  меня. Я  ведь знаю, к чему дело
клонится.  К чужой двери,  к чужому дому, к чужой правде, к чужому. А  раз я
подозреваю  об обмане  - значит, мне надо помалкивать и  обо всем остальном.
Как то: о неосуществимом, о самообмане, о грезах. Все это  невесомая окалина
порядка  четвертого  знака после  запятой,  -  все,  что  осталось  от  этих
стараний. И  я  не  верю  уже  в  напряжение,  - пусть  даже  если  тягловое
напряжение целой кучи людей, пытающейся сдвинуть тяжелый воз с барахлом, или
потуги  семейства  вырваться из  нужды и  перейти  в  новую  категорию.  Это
умозрительный фокус, который ничего реального под собой не имеет. И я стою с
такими доводами в руках, стою раздавленный, как со сломанной электробритвой,
и следующим шагом обозначаю исчезновение.

                1993-94


Популярность: 8, Last-modified: Mon, 12 Jul 1999 14:39:28 GMT