---------------------------------------------------------------
 © Copyright Александр Ионов
 Email: atum@aha.ru
 Date: 2 Dec 1998
---------------------------------------------------------------


     Адольфас Бараникас смотрел в окно на  площадь  и  ждал,  когда  ленивое
солнце  доползет,  наконец,  до  вытянутых пальцев статуи. Тогда можно будет
какое-то   время   наблюдать   любопытное   зрелище:   статуя    протягивает
промышленному  району  города небольшое желтенькое светило нездорового вида.
Здесь вечерами оно всегда  такое.  Адольфас  усмехнулся  криво,  но  тут  же
испугался и на всякий случай оглянулся.
     Кроме  Адольфаса  в  помещении комитета никого не было. Все должны были
собраться примерно через полчаса. Тогда солнце уже успеет сползти с чугунной
длани и, возможно, станет заваливаться за большой кирпичный дом. В доме этом
обитало городское начальство, и в нем Адольфасу, как он точно знал,  никогда
не жить.
     От  яркого света белесым Адольфасовым глазам стало больно, а ему самому
жарко. От окна пришлось отойти, переместиться в  тень,  охладиться  немного.
Уже  пора  было  собираться  с  мыслями  -  что-то ведь надо будет и от себя
сказать простым членам комитета, дуракам этим, которые  придут  сюда,  когда
окончится  смена.  Адольфас  Бараникас  сел на главное место за столом, взял
лист бумаги и нарисовал на нем две  женские  ноги.  Ноги  перекрещивались  в
тонких   лодыжках,   имели   нарочито  выгнутый  подъем  и  маленькие,  едва
обозначенные двумя-тремя штришками  пальчики.  Адольфас  Бараникас  вздохнул
скупо  и  провел  над  круглыми  коленками  косую  линию  -  она должна была
обозначать короткую юбочку. То, что должно быть у  женщины  выше,  Бараникас
рисовать  не  умел.  Но  и  это  хорошо  было.  Спереди в штанах у Адольфаса
прибывало. Отвлеченные нарисованные ноги нравились рисовальщику больше,  чем
те  настоящие,  которые  были  у  члена  комитета  Светы Мокшанец и которыми
Адольфас мог любоваться и наяву. Других однако не было.
     Как председатель комитета Адольфас должен  был  сегодня  дать  местному
отряду  ответственное  поручение.  В  сущности,  сам он ничего не должен был
выдумывать,  ему  надо  было  только  передать  то,  что  вчера  сказал  ему
Секретарь.  Но  сделать это надо было так, будто инициатива исходит от него,
Адольфаса. Сложность в этом была. Как ни тупы эти  русские  свиньи,  которые
придут  через  десять  минут  и  будут  душить его испарениями растворителя,
попавшего во время работы на их ватники,  и  запахом  пота,  идущего  из-под
ватников,  они  все же понимают, что он - всего лишь передаточная инстанция.
Унизительно. Унизительно. Адольфас Бараникас вспомнил, как  вчера  Секретарь
инструктировал  его:  отчетливо  расставил  все  самые  важные акценты своих
пожеланий  всего  лишь  движением  бровей   и   еле   заметным   замедлением
смаргивания.  Адольфас  Бараникас  понимал,  что так ему никогда не сделать,
потому что белое его лицо располагало всего  лишь  мимикой  члена  почетного
караула.  Поэтому  убеждать подчиненных приходилось ему словами, что выходит
всегда куда как менее эффективно.
     Адольфас Бараникас захотел было  в  который  раз  потренировать  мимику
свою,  наперед  зная,  что  ничего  путного  из этого не получится, но тут в
помещение  кто-то  собрался   войти.   Адольфас   Бараникас   ужаснулся,   и
непроизвольно сжался, но оказалось, что вошла Света Мокшанец.
     Они  пошли друг другу навстречу, и когда сблизились, Адольфас Бараникас
попытался пальцами правой руки нащупать под  Светиной  кофточкой  сосок,  но
потерпел  неудачу  - дрянь эта, несмотря на настойчивые Адольфасовы просьбы,
продолжала защищаться бюстгальтером. Адольфас  разгневался,  отчего  на  его
сахарных  с пушочком фруктовым щеках ярче стал крупитчатый румянец. Но Света
довольна оказалась - злость мужчин возбуждала ее  больше,  чем  их  слюнявые
нежности.
     Вечером,   Доля,   вечером,  сукин  ты  сын,  -  сказала  она  и  стала
раскладывать необходимые для заседания бумаги.
     Гнев не кончался, тем более что сам Адольфас никак не считал сукой свою
мать, грузную  мужеподобную  женщину,  молчаливо  занимавшуюся  крестьянским
трудом  на  глухом лесном хуторе. Хутор располагался недалеко от того места,
где в 1944 году отряд эсэсовцев едва не поймал дикого  человека  в  звериной
шкуре  и  со  странной  формы  посохом.  Если лето было удачное, если коровы
хорошо доились, а на хутор долго  не  показывались  законные  представители,
мать  шепотом  рассказывала  маленькому  Адольфасу,  как она сама, тогда еще
молодая совсем, подавала завтрак доктору  Розе,  посланнику  самого  Фюрера.
Аккуратный  и вежливый профессор прожил на хуторе целое лето в надежде войти
в контакт с настоящим криве-кривейто, который по  таинственным  соображениям
не   хотел   знакомиться  с  профессором  и  бегал  от  эсэсовцев.  Адольфас
представлял  себе  доктора  Розе  сухощавым  человеком  с  тихим  голосом  и
непоколебимой уверенностью во взоре, вот таким, как учитель школы, в которой
учился  старший  брат  Адольфаса  -  Иозас. Мать братьев так была зачарована
своими гостями, что простила  им  смерть  своего  старшего  сына.  Эсэсовцы,
сопровождавшие профессора, перекормили однажды несчастного Иозаса шоколадом,
и  мальчик  умер  от  заворота кишок в полевом немецком госпитале где-то под
Паневежисом.
     Адольфас Бараникас терпеть не мог шоколад, но очень любил мать.  Однако
поставить на место свою подругу он не успел, потому что когда Адольфас делал
последние  судорожные  сглатывания,  вызванные  воспоминанием  о шоколаде, в
помещение стали входить вызванные им члены первичной  организации:  Пурляев,
Шуваров, Пурдошкин, Сивинев, Шадымов, Чамзинкин и Францишко.
     Пока  они  рассаживались,  Света  Мокшанец  успела приготовить бумаги и
карандаш (им лучше написать сначала, потом исправить, подтереть, что  нужно,
и  обвести  чернилами),  усесться  поудобнее  и  теперь  смотрела  на белое,
рассыпчатое лицо Адольфаса,  по  которому  с  тишайшей  скоростью,  заметной
только  самому  близкому,  родному  человеку,  флуктуировали  красные пятна.
Адольфас  молча  стоял,   и   его   поза   могла   показаться   постороннему
торжественной.  Света  вывела  на  листе  бумаги:  "Протокол"  и,  глядя  на
Адольфаса, ожидала слов. Одновременно она  стала  сжимать  колени  и  тереть
ляжку о ляжку.
     Внутренне  раздражаясь,  Адольфас вдохнул в себя побольше воздуха, пока
он  окончательно  не  напитался  вредными  химическими  парами  и  запахами,
вызванными  жизненной  силой  вошедших,  и  сказал свои первые, всегда самые
трудные слова:
     Вот что, друзья ...




     Станслав Францишко уже проснулся будто, будто  уже  собрался  встать  с
постели,  как вдруг около нее оказался пан Малинович, все такой же, как был,
и в то же время какой-то другой, странный. Он  захотел,  как  обычно  делал,
поцеловать руку пану, но тот остановил его изящным движением - мол, сын мой,
не  приближайся.  Потом  пан Малинович приподнял руку, и Станислав увидел на
его тонкой и сухой руке большие электронные  часы,  такие  черные  с  желтой
нашлепкой  и  многими  кнопками  и штучками. Часы вдруг запикали и Станислав
проснулся еще раз и увидел, что пан Малинович уже уходит из  комнаты.  Когда
за  ним  со  стуком закрылась дверь, Станислав проснулся в третий раз. И это
было уже настоящее пробуждение. Станислав пружинно сел в кровати. Если бы он
был тонкой линейкой, прижатой, а потом отпущенной балующимся школьником, его
тело издало бы низкий вибрирующий звук: бдэн-нг! Но Станислав  был  гигантом
молодым,  поэтому  панические  звуки  издал  утлый  хозяйский  топчанчик, на
котором он проводил часть своих ночей. Какое-то время Станислав  приходил  в
себя,  не  понимая,  что в этом сне было такого страшного, что заставило его
мощное тело облиться потом, а  сердце  -  бешено  стучать.  Вдруг  Станислав
рухнул  широкой  грудью  на  подушку  и сунул под нее руку - действия у него
иногда опережали мысли - но пакет акций фабрики, на которой он работал, были
на месте. Стало легче, однако  ясности  не  прибавило.  Ничего  не  надумав,
Станислав  выбрался из-под простыни и отправился в ванную умываться. Хозяйки
квартиры, где Станислав снимал комнату, дома не  было  -  в  это  время  она
ходила  по  магазинам  и возвращалась, когда ее постоялец уже отправлялся на
фабрику, поэтому Станислав не стал одеваться. Силы в нем было  столько,  что
контролировать  ее,  проявляющуюся  в  спонтанных движениях рук, ног и всего
тела, он не мог,  и  поэтому  обязательно  намачивал  одежду  при  бритье  и
умывании.  По  этой  же  причине  он  питался из алюминиевой миски, а пил из
железной кружки. Слабая глина не выносила его натиска.
     Тело гиганта Станислава было одновременно его бедой и гордостью.  Бедой
потому,  что  сложение  у Станислава было отвратительное: ростом он был чуть
больше двух метров, имел огромную рыжую голову, которая  впору  была  статуе
кондотьера;  длинной  и  тонкой  шеей голова эта присоединялась к огромному,
плоскому и квадратному туловищу, с которого  свисали  ниже  колен  ручищи  с
веснушками  даже  на  ладонях,  причем  ладони  эти  были размером с хорошую
суповую тарелку. Вся эта биологически-активная  конструкция  перемещалась  в
пространстве на коротких, кривых и толстых ногах со ступнями такой величины,
что после четырнадцати лет Станислав уже и не заглядывал в обувные магазины.
Гордился  же  Станислав  временами своим телом потому, что оно было наделено
чудовищной силой. Однажды,  во  время  какого-то  субботника,  Станислав  на
глазах  всего  коллектива  вырвал из земли двухметровую дубовую сваю, вбитую
еще в 1902 году  строительной  артелью  подрядчика  Рябинина  в  присутствии
старого  владельца  мануфактуры  и его приятеля поэта В.Брюсова. Восхищенные
глаза женщин обещали.  Директор  фабрики  дружески  ворковал,  но  временами
косился.  Станислав всегда, при первой же возможности старался показать свою
силу, но всегда с пользой для  общего  дела.  При  всех  своих  колоссальных
физических потенциях он был улыбчивым и дружелюбным человеком.
     Когда  Станислав,  задрав  перед  зеркалом подбородок, собирался сбрить
красную щетину с  шеи,  неожиданно  сама  собой  загорелась  свечка,  всегда
стоявшая  здесь же на полочке. Станислав не удивился - в доме, как и во всем
городе, часто отключалось электричество, вследствие чего бухгалтерия фабрики
пользовалась счетами, а не компьютерами, а в совмещенных санузлах  городских
квартир  всегда  стояли  свечи и лежали спички - в темноте ведь очень просто
облить мочой унитаз. Размышлять над  явлением  самовозгорания  Станислав  не
стал,  а  просто  затушил  свечу  пальцами и вернулся к воспоминаниям о пане
Малиновиче.
     Пан Малинович, как и  Станислав,  происходил  из  знаменитого  местечка
Слезно,  которое  было  сожжено полицаями в марте 1957 года. Остатки жителей
местечка, среди которых были и родители Станислава, под  водительством  пана
Малиновича  и  общественника  Зыбайло  пешком  перешли в соседнее, пустующее
после исхода евреев местечко Бук, откуда  Станислав  и  уехал  двадцать  лет
назад  в  восточном  направлении.  За  эти двадцать лет Станислав ни разу не
вспомнил о пане Малиновиче.
     Что-то все-таки во всем этом странном сне было.  Зачем,  например,  пан
Малинович  показал  Станиславу  часы,  да  еще  такие?  Станиславу почему-то
подумалось, что пану Малиновичу такие  часы  носить  неприлично.  Почему  он
вообще приснился, хотя раньше не снился никогда? И почему сегодня? Но больше
всего Станислава беспокоило то, что сам пан Малинович в первое же мгновение,
как  Станислав  увидел его рядом с собой, показался ему странным. Было такое
чувство, что Станислав сразу понял, в чем дело,  но  потом,  как  это  часто
бывает со сновидениями, тут же все забыл и вот никак не может вспомнить. Это
мучительно  было  и  отвлекало. В результате Станислав все-таки порезал шею,
вылил молоко себе на брюки и не поздоровался со старухой, встретившейся  ему
на лестнице. Когда за ним захлопнулась подъездная дверь, старуха, смотревшая
ему,  спускавшемуся,  вслед,  что-то прошипела и сплюнула. С ее раздвоенного
языка слюна слетела двумя каплями. Та, что упала на пол, быстро  испарилась,
а вторая, попав старухе на пальто, прожгла в нем дырочку.
     По дороге на фабрику со Станиславом произошел еще один странный случай.
Клязьму он переходил по понтонному мосту, который аборигены называли "лавы".
Проход  по  мосту  занимал  обычно секунд двадцать. Станислав, чувствуя, что
утратил за всем за этим чувство времени и вполне может  опоздать,  посмотрел
на  часы,  когда  его  огромные  ступни  стали топтать зыбкие железные плиты
поплавков. В запасе было еще минут пятнадцать, да и сама фабрика  находилась
сразу  же  за мостом. Станислав пошел по "лавам", снова вспоминая свой сон и
так, еще кое-что из своей настоящей, но давно прошедшей жизни.
     Он вспомнил  свое  тихое  местечко,  а  над  ним  -  серенькое  небо  с
дождичком,   деревянные   и  кирпичные  домишки,  которых  разделяли  четыре
неровные, вязкие улицы; навстречу ему по этим улицам  шли  редкие  прохожие:
худые  женщины,  которые  никогда не смотрели вам прямо в глаза, и сухощавые
мужчины, которые никогда не повышали голоса. Станислав дошел почти до  конца
улицы,  на  которой  жил,  когда  вдруг  коснулся  ногой  твердой  земли  на
противоположном берегу Клязьмы. Тут он вздрогнул и  прекратил  воспоминания.
Что-то  заставило его опять посмотреть на часы. Результат поразил: выходило,
что по мосту он шел те самые пятнадцать минут, которые оставались у  него  в
запасе, чтобы не опоздать.
     Опоздать  для  него  было  делом  весьма  неприятным,  поскольку он уже
полгода исполнял обязанности мастера смены, но еще не был утвержден  в  этой
должности  окончательно.  Нарушение им трудовой дисциплины могло повлиять на
соответствующее  решение  директора  фабрики.  Пожилой  вахтер   и   ветеран
Помпельмов,   хмурый   и   темнолицый  от  повышенного  кровяного  давления,
неодобрительно пронаблюдал, как Станислав Францишко прорвал  линию  обороны,
обозначенную  турникетом.  "Была  бы  моя  воля,  ... ", - начал было думать
вахтер, но потом отпил из пластиковой  бутылки  глоток  пепси-колы  и  сразу
забыл  о недисциплинированном молодом кадре, который никогда не будет решать
все.
     На это раз для Станислава все обошлось: никто не  обратил  внимания  на
непродолжительное  отсутствие  Станислава  на  рабочем месте в начале смены.
Каландры вращались, пары ацетона  слегка  мутили  сознание,  выгодный  заказ
издательства  на  переплетный  материал  успешно выполнялся. Станислав хотел
было спрятаться в свою конурку, но увидел, как  по  проходу  между  машинами
неторопливой  походкой  с  ведром в руке перемещается проботборщица Ангелина
Свяристель. Станислав почувствовал обычное влечение  к  ней  и  остановился,
ожидая, когда прекрасная рабочая приблизится.
     Куда? - спросил Станислав любимую женщину.
     Та ж в лабораторью.
     Станислав  особым  тонким  чутьем  опытного  химика-технолога определил
сразу, что ведро почти до краев наполнено демитиоформамидом.
     Чувствуя ответственность за дорого ему человека, Станислав улыбнулся  и
сказал нежно:
     Сколько  раз  повторяць  - нельзя так носиць. Нужно обязательно крышкой
прикрываць. Можно умерець.
     Ой, та ж ничого нэ будэ, - сияя, ответила Ангелина Свяристель  и  стала
удаляться.
     Станислав полюбовался сзади валунными формами любимой, которые не могли
быть сокрыты  никакой  спецодеждой,  улыбнулся,  предвкусив,  но  тут  снова
вспомнил свой сон, перестал улыбаться, втянул щеки и скрылся в свою каморку.
Он уже хотел было предаться тревожным размышлениям о  странностях  утра,  но
взгляд его упал на страницы откидного календаря на столе. Там было написано:
"Баран. Собр. Обяз."


     Мечты  сбывались!  Точно сбывались, да еще не по одиночке, а как-то так
скопом, разом и не друг за дружкой, а в  один  день.  Во-первых,  наконец-то
удалось   достать   колокольчики:   не   латунные   и  тусклые,  а  звонкие,
хромированные, кажется, японские. Во-вторых, раз Оля пойдет с ним  -  а  она
точно пойдет - значит, точно даст. И, в-третьих, Сашка Островерхов, которому
отец  купил  пентиум  с  сидиромом,  факс-модемом  и  прочими  прибамбасами,
отдал-таки ему, как  и  обещал,  свою  старую  игровую  приставку  со  всеми
картриджами.
     Сережа   Макромиров  рад  был  и  напевал  перед  зеркалом,  выдавливая
камедончики и угорьки со щек вокруг носа и со лба. Даже они сегодня давились
на редкость дружно и легко, почти не оставляя следов  от  ногтей  и  капелек
крови.  Ничего  -  он  протрет  морду одеколоном и к вечеру, когда весь этот
марафет и нужен будет, на лице ничего не останется.
     Сережа Макромиров выдавил последний  угорь,  самый  большой  и  жирный,
прибереженный  им  напоследок.  Угорь  вышел  из  поры  стремительно,  качая
тверденькой черной боеголовочкой  и  извиваясь  слабеньким  тельцем.  Сережа
смахнул  его прочь и внимательно осмотрел пустую пусковую шахту - ни бледной
разваренной кашки, ни крови не показывалась. Совсем приблизив свое очищенное
лицо к зеркалу и уже не глядя больше на свою кожу, он слегка  скосил  глаза,
чтобы  изображение  немного  "поплыло". Теперь надо было подождать - зеркало
должно  было  ответить.  Сначала  мутное   изображение   начинало   медленно
искажаться,  будто  ты  глядишься  в выпуклый бок самовара, приближая к нему
лицо, потом отражение начинало увеличиваться во все стороны, будто  само  из
себя  росло,  и  вот,  наконец,  кончик  носа  и верхняя губа ощущали легкое
холодное прикосновение: зеркало  целовало  свой  любимый  объект  отражения.
Тогда  надо  было  сказать,  как космонавт на орбите: "Есть касание!" Сережа
Макромиров всю жизнь целовался с зеркалом и не помнил, когда  это  случилось
впервые.
     Однако  на  этот  раз  ничего  не  произошло: неясное от скошенных глаз
отражение не искажалось внутренним ростом.  Сережа  пододвинул  лицо  совсем
близко к зеркалу, но никакого результата не последовало.
     Сережа  подождал  еще  несколько  секунд,  а потом резко отодвинулся от
зеркала.
     - Ревнуешь, что ли, сука-падло? - спросил он, обращаясь к  зеркалу,  но
вышло так, будто он говорит со своим отражением.
     Однако  хорошее  настроение  сегодняшнего  дня  испортить  было трудно.
Сережа, напевая, тщательно продизенфицировал кожу лица, и принялся за  самую
ответственную   часть   подготовки   к   сегодняшнему   вечеру:   пришиванию
хромированных бубенчиков в раструбы брюк. Эти  бубенчики  были  последним  и
совершенно  необходимым  элементом убранства штанов. Сережа Макромиров долго
ждал этого часа. Штаны он пошил уже давно и они были совершенством:  сверху,
как  и  положено,  они  туго  обтягивали  таз  и ляжки владельца, а от колен
расширялись книзу так, что совершенно закрывали обувь.  С  внешней  стороны,
тоже  от  колен,  на  штанах  имелась  глубокая  складка,  соединенная внизу
цепочкой. Внутрь складки полагалось вшить бубенчики, причем чем больше,  тем
лучше.  И  вся беда состояла как раз в том, что такие замечательные брюки ну
никак  нельзя  было  комплектовать  дешевыми   рыболовными   колокольчиками.
Смеялись  бы  даже  собаки.  Но  вот  сегодня утром на пятачке у здания дома
культуры, где обычно толклись продавцы колес и травки,  какой-то  лох  легко
согласился  отдать  двенадцать  прекрасных,  сверкающих и звонких бубенчиков
всего-то за шесть талонов на  посещение  универмага.  Это  была  неслыханная
удача!
     Сережа  старательно  пришил  бубенчики,  поминутно  прерывая  работу  и
любуясь горящими на свету металлическими шариками. Потом подождал немного  в
полном молчании и неподвижности. Надевать священные брюки следовало, очистив
сознание  от посторонних мыслей. Сердце стучало, на лбу появился светлый пот
радостного волнения. Сережа хотел было подождать сигнала и знамения,  но  не
утерпел и облачился.
     Вид  оказался  настолько  прекрасным,  что  Сережа Макромиров временами
забывал  дышать.  Вот  теперь  он  выглядел  именно  так,  как  тысячи   раз
представлял  себе  это  в  самых  сладких  мечтах.  Даже маленький изъянчик,
состоявший в том, что сжатые натянутой тканью  яички  и  петушок  завалились
вправо,  а  не  образовали  строго  по  центру  увесистый  комочек, не могли
испортить чистой радости от наряда. В конце концов,  в  нарушении  симметрии
виноваты  не  брюки  и  мода,  а личная анатомия. Ничего. Вечером он наденет
куртку и этот маленький недостаток будет скрыт. Ведь главное - это  то,  что
ляжки  обтянуты,  что обуви не видно, и что бубенчики блестят и позванивают.
Девчонки! Держитесь теперь!


     ... влияния.  Поэтому  мы  должны.  Так,  старшим  группы  -  Станислав
Францишко.  Задача  стоит предельно проста: не дать. Повторяю: патрулировать
маршрутом от центральной площади  до  дома  культуры  до  двенадцати.  Перед
мерами не останавливаться. Какие вопросы?
     Станислав  Францишко  вполне  очнулся,  только  услышав  свое  имя. Все
почему-то смотрели на него. В таких случаях Станислав обычно  улыбался,  как
впрочем,  и  всегда,  но  сейчас он сидел со втянутыми внутрь щеками, словно
сосал конфетку, и имел непривычное для людей, знавших его,  выражение  лица.
Все,  кроме  стоявшего  Адольфаса, подобрали под себя ноги. Адольфас поискал
тоскливыми глазами вокруг себя.  Странное,  между  прочим,  дело:  никто  не
помнил,  чтобы Станислав сделал хоть кому-то плохо или просто невежливое что
сказал, но все животом, что ли, чувствовали, что злить его не  стоит  -  его
бешенство представлялось ужасным, как нежданное буйство тихо помешанного.
     Станислав  Францишко  заставил  себя  улыбнуться  товарищам по работе и
борьбе. Товарищи молча и напряженно ожидали, что он выкинет дальше. Молчание
затягивалось.
     Если вопросы не хотите задать, - осторожно, будто пробуя ногой траву  у
Перкунасового  холма,  вокруг  которого, как всем известно, было скрытое под
травой  болото,  сказал  Адольфас,  и  подождав  немного,  провозгласил  уже
увереннее: - тогда нужно за дело.
     Все  громко  встали. Одна Света Мокшанец осталась сидеть. Она задумчиво
прищурившись, глядела в сторону, быстро и легонько ударяя себя по подбородку
концом карандаша. Когда Станислав уже взялся за дверную ручку, всех заставил
замереть на месте звонкий Светин окрик:
     Стойте!
     Света, возбуждаемая обращенными на нее  мужскими  взглядами,  выдержала
небольшую  паузу  и  хореографическим  движением руки достала из ящика стола
большие и блестящие портновские ножницы.
     Вот!
     Да-да! - спохватился Адольфас, чувствуя спад напряжения у себя внутри.
     Сивинев и  Пурдошкин  гыгыкнули,  Шадымов  криво  усмехнулся,  Пурляев,
который  стоял  ближе  остальных к столу, принял от Светы ножницы и убрал их
куда-то под ватник. Чамзинкин витал где-то в иных сферах и вообще ни на  что
внимания  не обращал. Станислав же опять увидел перед собой пана Малиновича.
Чтобы лучше его разглядеть Станислав  даже  слегка  выдвинул,  как  ящик  из
комода,  голову вперед, но опять не разглядел, что же такого особенного было
в видении. Но пан  Малинович  уже  растворился  на  песочного  цвета  стене.
Товарищи  напирали  сзади,  торопясь  выйти  на  свежий воздух, и Станислав,
понуря голову, первым сделал долгожданный вдох.
     Когда и Света,  вполне,  впрочем,  удовлетворенная,  покинула  кабинет,
Адольфас  выключил  свет  и  вернулся  к  окну, где убедился, что солнце уже
окончательно скрылось за домами. С улицы  его  лицо  должно  было  выглядеть
теперь  неясным  светлым пятном. Чтобы напряжение исчезло совсем, нужно было
подождать каких-то десять минут. Способ проверенный был.
     Как   и   предусматривалось   разработанным   на    собрании    планом,
патрулирование  начали с площади. Технотканских еще не было. В разных концах
огромного  пространства  наблюдались   незначительные   группки   малолетних
попрошаек,  нюхачей,  мойщиков  стекол и продавцов газет. Важно проследовали
через площадь два явных пехотинца в  черных  кожаных  куртках  и  фиолетовых
шароварах из капрона.
     Расступились!  -  сказал  Станислав товарищам, которые остро завидовали
молодым пехотинцам и забыли дать  им  дорогу.  Товарищи  захлопнули  рты  и,
насупясь, выполнили команду.
     Решено   было   следовать  до  дома  культуры,  где  было  место  сбора
шелкоткацких. Следовали быстро, словно знали, что настоящее дело - там, там.
     На пятачке перед домом культуры, прямо около  сидячей  статуи  писателя
Гайдара,  окруженной  стоящими  статуйками  детей,  уже тусовалась небольшая
группка молодежи - так, человек пять-шесть. И среди них был  тот,  кого  они
искали.
     Станислав  Францишко  почувствовал  прилив энергии и предвкусил радость
борьбы и одоления.
     Шагом командора он подошел к малорослому, тщедушному пареньку с синевой
под глазами и огромным ирокезом на прыщавой голубоватой голове.
     Как фамилия? Как имя? Отцество? - вопросил Станислав.
     Макромиров Сергей Полуэктович. А в чем дело?
     Как смеешь ты оскорбляць общественный вкус видом?
     Да пошел ты ...  ,  -  начал  было  Сережа,  но  тут  великое  терпение
Станислава, мучавшее его с утра, кончилось.
     Дальнейшее  произошло  в  несколько  секунд  всего. Станислав Францишко
обхватил огромными ручищами теплое котеночье тельце Сережи, которое  тут  же
начало  биться, издавая мелодичный, грустный звон, заглушавший почему-то все
остальные звуки. Станислав покраснел и страшно возбудился  -  даже  Ангелина
Свяристель  так  никогда  не  возбуждала  его. Шуваров, Пурдошкин, Сивинев и
Шадымов  бессмысленно  скакали  вокруг  стоявшего  Лаокооном  Станислава   и
издавали  бессвязные  клики.  Чамзинкин отошел вместе с группой подростков в
сторону и наблюдал за происходящим оттуда. Пурляев с ножницами  наизготовку,
пригнувшись  и  высматривая,  перемещался  вокруг, как рефери на ринге, - он
пытался найти наилучшее положение для решительного броска. И вот, как всегда
совершенно не ко времени, между уставленных друг на друга лиц  Станислава  и
Сережи  втиснулась  рука  с раскрытым клювом ножниц. Станислав, инстинктивно
закрыл глаза и тут же услышал страшный крик, удерживаемое  им  тельце  мощно
дернулось,  а  на  своем  лице  Станислав  ощутил падение капель неизвестной
жгучей влаги.
     От страшного предчувствия Станислав разжал каменные объятия. Мгновением
позже, открыв непослушные глаза, он понял наконец,  что  было  необычного  в
приснившемся  ему  сегодня утром пане Малиновиче: на скромном ксендзе вместо
обычного черного одеяния было кроваво-красное кардинальское облачение.


     Врач-травматолог Роберт Моисеевич Аускультчитский-Закк терпеть  не  мог
дежурить   вечерами   по   пятницам.  За  пятьдесят  лет  работы  в  области
травматологии он отлично знал, что ни один день в его родном городе не может
обойтись без какого-нибудь членовредительства. Знал он  и  то  еще,  что  по
пятницам  работы  будет  особенно  много,  но несмотря на это знание, он был
спокоен, как всякий бывалый и мудрый человек, готовый достойно принять  свою
неизбежную судьбу.
     Несколько  смущало  Роберта  Моисеевича,  правда,  одно обстоятельство,
которое он не мог не учитывать, планируя предстоящую ночь  хлопот  трудовых:
со   второй   половины   дня   в   ближайшем   пространстве   вокруг  головы
врача-травматолога  время  от  времени  раздавались   легкие   звоночки,   и
мельчайшие  искорки голубоватого цвета вспыхивали. Такое всегда имело место,
когда предстояло чему-то случиться. Помедитировав по дороге  в  травмапункт,
Роберт  Моисеевич  получил  знание, что предстоящее событие, каким бы оно ни
было, поможет ему принять решение, которого от него ждут.
     В своем кабинете Роберт Моисеевич, ожидая первого травмированного, стал
в тысячный раз  любоваться  присланной  ему  днями  из  Парижа  книжкой  его
собственных   стихов.   Книжка   было   небольшая,   карманного  формата,  с
неправдоподобным  количеством  опечаток,  но  зато  это  было  самым  полным
собранием  его  произведений. Собственно говоря, это были не стихи, а тексты
песен, которые пели когда-то у ночных костров по всей стране  тысячи  людей.
Это были песни про белые каравеллы, про тайгу и пургу, про друзей и проливы,
про  палатки и скалы, про синее небо и пиратов и очень и очень много про что
еще.   Все   туристическое,   романтическое,   самого   лучшего    качества,
подкрепленное  верой  в  кибернетику  и  космонавтику.  Однако  книжка  эта,
вышедшая через двадцать лет после того, как его  песни  напрочь  забыли,  не
волновала  Роберта  Моисеевича  -  его авторское тщеславие было давным-давно
удовлетворено в бесчисленных экспедициях,  турпоходах,  слетах  исполнителей
авторской  песни,  успокоено  выпуском  пластинки  с  песнями на его тексты,
несколькими интервью молодежным газетам и непрерывным цитированием некоторых
его строк (причем далеко не самых удачных  по  его  собственному  мнению)  в
публикациях,  посвященных  вопросам  нравственно-патриотического  воспитания
молодежи. Все это уже не давало той радости, какая была лет сорок назад,  во
времена его молодости, когда можно было удрать на месяц куда-нибудь в глушь,
в  тесной  компании,  на  байдарках, скажем, потом полночи пить водку и петь
свои (и чужие тоже) песни. Девушки смотрели во  все  свои  глупые  глаза  на
знаменитого  автора,  полагали  его  духовным  учителем  своим  и без осечек
давали, несмотря на  то,  что  Роберт  Моисеевич  был  человеком  маленького
росточка, слабеньким и совсем не красивым. С возрастом он почти не изменился
- пассажиры  в  автобусе,  стуча  ему  по  спине говорили: "Молодой человек,
передай  на  билет",  хотя  было  ему  уже  семьдесят  три  года.  Когда  он
поворачивался  и  отдавал  купленный  билет,  люди,  пучась  в его беленькое
личико, похожее на мордочку любезного ежика, понимали, что ошиблись,  назвав
молодым человеком сорокалетнего малорослого дяденьку.
     Роберт  Моисеевич  убрал книжку в карман халатика и поглядел в окно. Во
двор травмапункта входил-таки его первый пятничный пациент: тяжелого старика
ветеранского вида вели под руки две неопрятные толстые бабы. Ветеран  скакал
на  одной  ноге,  а  вторую  выставил вперед под прямым углом, будто это был
гвардейский гранатомет. Ветеран совершал один мощный скок  в  минуту,  потом
отдыхал  и  материл почем зря своих провожатых. Затем снова сгруппировывался
и, поднатужившись, делал еще один скок. "...  Поскок,  молодой  дроздок,"  -
вполголоса  закончил  прибаутку Роберт Моисеевич и быстро подсчитал, что при
такой скорости пациент попадет к нему минут через двадцать. Еще  было  время
без  помех  подумать над главным вопросом, беспокоившим Роберта Моисеевича в
последнее время: уезжать ли, оставаться ли? Все те, чьему примеру можно было
следовать, те, с кем он пел у костра песни, кто  верил  в  роботов  и  искал
снежного  человека,  уже  находились  для  Роберта  Моисеевича  вне пределов
досягаемости: кто уже ходил  перед  Ним,  а  кто  собирался  это  сделать  в
ближайшее  время.  Но  Роберт  Моисеевич  точно  знал дату своей смерти: она
должна была наступить только еще через  двадцать  один  год.  И  ему,  жизнь
положившему  на  алтарь  увлечений,  было тоскливо думать, что последняя его
страсть  -  краеведческая  история   с   исчезновением   великого   танкиста
Константина Пиндаренко - так и не будет им раскрыта до конца, покинь, покинь
вот он родину.
     Привстав на цыпочки, Роберт Моисеевич поглядел в окно. Он увидел далеко
на горизонте   будто   фломастером   проведенную   узкую  и  темную  полоску
(доподлинно было  известно,  что  это  лес)  и  возвышающиеся  над  ней  две
фантастической   формы   антенны   центра   дальней  космической  связи.  Их
галактические формы утешали Роберта  Моисеевича  в  трудные  минуты  -  хоть
что-то  из мечтаний молодости сбылось и было рядом - вона, вона! Пятьдесят с
лишним лет назад на полигоне под городом, как раз там, где теперь  корячатся
эти  антенны,  был  огромный, самый большой в мире танкодром, на котором при
загадочных  обстоятельствах  погиб  любимец  народа,  замечательный  танкист
Константин  Пиндаренко.  Роберт  Моисеевич в свободные от травматологических
буден время писал книгу  -  документальный  роман-расследование,  в  котором
хотел  раскрыть  тайну  танкодрома,  но для этого необходимо было остаться в
городе, и в этом-то и была главная проблема.  На  прошлой  неделе  во  время
последней  своей  беседы  с  Секретарем  Роберт Моисеевич понял, что там, на
главной областной стрелке, какое-то решение уже приняли. Секретарь не сказал
ничего нового, можно сказать, совсем ничего не сказал, но так как-то  двинул
губами,  что  Роберт  Моисеевич  понял - давление на него не прекратиться, а
усилится. Все последующие дни он старательно размышлял, пытаясь убедить себя
в правильности то одного, то другого, прямо  противоположного,  решения,  но
так  ни  на  чем не остановился. Но сегодня решение будет принято - знамения
никогда даром не появляются.
     Ветеран со своими  бабами  добрался  до  медицинской  помощи  несколько
скорее,  чем  ожидал Роберт Моисеевич. Он было подумал, что началась рутина,
но когда приступил к осмотру  пострадавшего,  когда  осмотрел  его  грязную,
почти  круглую  ступню  с  раздавленными четырьмя пальцами и не поврежденным
большим, огромным, как средних размеров картофелина,  вдруг  обнаружил,  что
что-то  не  так  -  что-то  явно  шло  не  так, как всегда. Роберт Моисеевич
насторожился - не хватало еще в нынешней обстановке  допустить  какую-нибудь
оплошность.  Да еще в отношении ветерана. В десятый раз мысленно контролируя
каждое  свое  действие,  Роберт  Моисеевич  еще  раз   наклонил   голову   к
раздробленным  пальцам.  За  полвека  медицинской  практики Роберт Моисеевич
принюхался к самым гадким запахам, поэтому острая вонь от ноги  ветерана  не
раздражала  его  обоняние,  только  сильно  резала глаза. Жмурясь и слезясь,
Роберт Моисеевич поднял лицо к старику:
     Как это случилось?
     Старик начал произносить звуки и восклицать, но Роберт Моисеевич  почти
сразу  перестал  его  слушать,  едва  уловив  запах,  шедший у него изо рта.
"Началось! Вот оно!" - затрепетал он: старик не был пьяным!
     Решение вдруг оформилось сразу и окончательно, будто вышло из-за  угла,
где  только  этого  момента и ожидало. Оно и будет сообщено Секретарю, когда
тот  вызовет  его  в  следующий  раз.  Роберта  Моисеевича  отпустило.   Все
становилось  на свои места. Второстепенное улетучивалось, таяло, на передний
план новые, удивительно свежие и ясные идеи выходили.  Спокойная  улыбка  на
лицо  просилась.  Поэтому  когда  в  кабинет внесли второго пациента, Роберт
Моисеевич, несмотря на чудовищные его раны - вывернутые наружу остатки глаза
и глубоко прорезанную переносицу - первым  делом  принюхался.  Трезвым  и
этот  был!  Да,  сомнений  не оставалось больше, сменились они радостной
уверенностью в себе и в мире.
     Это кто же это нас так? - игриво спросил Роберт Моисеевич  корчившегося
на кушетке паренька и едва удержался от того, чтобы сделать ему козу.
     Никто, - простонал тот.


     Когда   лейтенант   Рафик  Энтальпиев  входил  в  помещение  фабричного
комитета, он еще не  знал,  кого  будет  задерживать.  В  списке  фигурантов
значился  женский  фамилий,  и  он  решил  не торопить события: видируг этот
женщина будит кирасивий, белий, сависем молодой,  с  кируглий  попочка?  Как
хорошо  тогда  будет арестовать ее, как будит кирасиво пилакать он, парасить
лейтенант Энтальпиев отпустить слабый женщин невиновный сависем. Женщин  ...
ах, женщин ...
     Рафика   передернуло   от   явственности   мечтания  и  он  вернулся  к
действительности. Но не пожалел.
     Ровно через  десять  минут,  стоящая  в  позе  партизанки,  презирающей
палачей,  и  немая  от неожиданности Света Мокшанец почему-то вспомнила, как
часто, стиснув зубы до скрипа почти, Адольфас  выкручивал  ей  соски  своими
жесткими  белыми  пальцами, всегда такими чистыми, и как у нее при этом сами
собой закрывались глаза и ноги слабели. Света вдруг вскинула  гордо  голову,
бросила  неистовый  взгляд  свой горящий на яркий румянец Адольфасовых щек и
заверещала:
     Морда фашистская недорезанная!
     Ровно через сутки в купе поезда,  следующего  в  западном  направлении,
встретились бывшие сослуживцы - Адольфас Бараникас и Станислав Францишко. До
самого  пункта  назначения  они не сказали друг другу ни слова. Оба они были
удивительно спокойны и внешне и внутренне. Эти новые ощущения были  для  них
так  новы  и  драгоценны,  что  оба боялись растерять их, проколов нечаянным
словом тонкую оболочку, вмещавшую в себе целый новый мир покоя и надежды.
     До свиданья, - сказал по-польски уходивший первым Станислав Францишко и
не улыбнулся.
     Не понимаю, - любезно кивнув, ответил по-литовски Адольфас Бараникас.
     Через три дня умер  от  инфаркта  вахтер  Помпельмов,  а  проботборщица
Ангелина Свяристель подралась, пьяная, в общежитии "Франция" с товарками и в
тот же день уехала в Турцию, как говорили, плясать в стриптизе.
     Через  пять дней лейтенант Рафик Энтальпиев впервые имел Свету Мокшанец
на лавке в камере следственного изолятора, надев на нее наручники по  ее  же
просьбе.  По всему светило Свете лет десять с конфискацией, ибо протокол-то,
как ни крути, вела она. Рафик помочь обещал, но помогать не станет.
     Еще через неделю к лежавшему в  больнице  и  уже  вполне  оправившемуся
Сереже  Макромирову  пришли Шуваров, Пурдошкин, Сивинев, Шадымов и смущенный
Пурляев. Принесли они с  собой  таиладский  мешок  из-под  рисовой  муки,  в
котором  находились  бананы,  авокадо,  киви, ананасы, манго, ли чжи и банка
домашненьких солененьких грибочков. Расстались  они  хорошими  друзьями.  На
другой  день  Сережа  примерил  специально  для  него  полученную  по  линии
гуманитарной помощи из-за рубежа черную  повязку  на  отсутствующий  глаз  и
остался  доволен.  Сережа  теперь часто задумывался, глядя в потолок, и было
заметно, что в его душе проходит какая-то важная, могучая работа.
     Отчего задумываться было: из-за пореза на переносице Сережин невзрачный
нос превратился едва не в орлиный клюв, а в сочетании с  пиратской  повязкой
на   глазу   он   превращал  серое  прыщавенькое  личико  в  грозный,  прямо
гильгамешевский какой-то лик. Очень скоро соседи по палате перейдут на шепот
и на грациозную ходьбу на полупальцах,  смутно  предчувствуя  нечто.  Сережа
полюбил  разглядывать свое новое лицо в зеркало, поворачивая его так и эдак,
но подолгу делать этого не мог, так как зеркала не  выдерживали  его  нового
облика  и  трескались, а некоторые и взрывались, бывало, мелкими новогодними
осколочками.
     За месяц пребывания в больнице Сережа Макромиров удивительно  окрепнет,
повзрослеет    и   поправится,   несмотря   на   почти   полное   отсутствие
государственного  питания.  Медсестры  будут  задерживать  на  нем   влажные
взгляды.  Посетительницы больницы, глядя ему вслед, шепотом будут спрашивать
рядом  стоящих:  "Кто  это?"  Его  посетит  главврач,  который  будет  тайно
надеяться выйти через него на местный теневой бизнес. От перспектив у Сережи
покруживалась голова.
     Еще  через  две  недели  после событий на площадке перед домом культуры
поэт  и  исследователь  Роберт  Моисеевич   Аускульчитский-Закк   во   время
переглядок  с  Секретарем  поймет,  что  вскоре получит разрешение на поиски
столь нужных ему исторических документов в сверхсекретном  архиве,  так  что
проблема отъезда снова стала беспокоить его.
     Чамзинкин же исчез из города сразу после инцидента. Да Рафик Энтальпиев
и не искал его ...

Популярность: 18, Last-modified: Wed, 02 Dec 1998 16:38:48 GMT