чем чаще всего говорил правду, лишь изредка блефовал. Он вводил в этот круг и любовниц, используя их уже не по прямому назначению, а для деловых контактов. Постепенно у него образовалась разветвленная сеть адресов и должностей, обладательницы которых при случае могли усладить тело, но чаще оказывали иные услуги: что-то доставали, куда-то устраивали, кому-то помогали. Их и любовницами уже нельзя было назвать, милорд, в прямом смысле слова! Да и как разделить функции, если, бывало, Валерий Павлович подкатывал на своих "Жигулях" к директрисе колбасного магазина за бужениной, но в придачу к ней получал и кратковременное удовольствие здесь же, в кабинете. В отличие от Демилле, который, особенно по молодости, влюблялся, вспыхивал, мучался угрызениями совести... "У тебя же на лице все написано!" -- говорила Ирина с горечью... спешил, был неразборчив -- мог влюбиться в молоденькую студенточку, а то в женщину лет на десять старше, жалел одиноких, разрывался, а в результате все портил -- и дома, и у возлюбленной, -- так вот, в отличие от нашего героя, Зеленцов действовал хладнокровно, четко и скрытно. Скрывать приходилось и от начальства, и от жены, ибо обнаруженная распущенность грозила крахом карьеры и семейной жизни. И он делал это исключительно профессионально, имея всегда убедительнейшее алиби, ни разу не пропустив из-за свидания очередного митинга или слета. Конечно, и там, и там догадывались, иной раз знали достоверно, однако... предпочитали закрывать глаза. Даже на солнце есть пятна. Видели, что человек старается, что служба и семья для него выше любовных связей, а значит, не стоит ворошить грязное белье. И жена Зеленцова тоже так думала, привыкла думать так. Внешнее приличие соблюдалось всегда, хотя за спиной Зеленцова ходили слухи и сплетни. И на них не обращали внимания, считая, что быстро растущий (в служебном смысле) человек всегда вызывает черную зависть. Тут ему такое могут пришить, что только держись! Таким образом, изъян при ближайшем рассмотрении превращался в одно из достоинств Зеленцова, так что я, пожалуй, возьму назад свои слова и признаю, что в лице Валерия Павловича природе удалось вылепить полное совершенство, без малейшего изъяна. Перечисленные достоинства, а еще паче -- служебное положение привели с годами к тому, что Валерий Павлович стал ощущать колоссальную уверенность в себе и несколько утратил бдительность. Он чувствовал: "еще немного, еще чуть-чуть" -- и ему будет позволено все. Видимо, потому и произошла осечка, хотя и на этот раз Зеленцову не в чем было себя упрекать. Разве что в минутном малодушии, когда Зеленцов, узрев Каменный остров с высоты птичьего полета, спешно, в одних трусах нацарапал записку, сунул ее в партбилет и вытолкнул портфель в открытую форточку. А дело было так. Как признался Зеленцов на допросе у полковника, в доме 1 11 по улице Кооперации проживала его подруга, некто Инесса Ауриня, латышка по происхождению, по специальности же -- модельер мужской верхней одежды. Инесса занимала однокомнатную квартиру 1 250 в четвертом подъезде и была -- могу засвидетельствовать -- первой красавицей нашего кооператива: элегантная блондинка с роскошными волосами, с королевской осанкой, надменная и недоступная... Демилле однажды попытался заговорить с нею -- она отшила его тут же (Демилле был одет в отечественное) -- ну, а я уж и не пытался, куда нам! Инесса конструировала верхнюю одежду для Зеленцова и других мужчин с положением. Не хочу бросать на нее тень, возможно, с другими клиентами ее связывали не такие тесные отношения, но с Валерием Павловичем было именно так: вот уже три года, примерно раз в месяц, Зеленцов проводил выходные дни в нашем доме, в квартире 1 250, пользуясь одним и тем же испытанным приемом. Он говорил жене, что уезжает в Москву, в командировку, и исчезал из дому в пятницу вечером, якобы спеша на "Стрелу" и имея в портфеле командировочные бумаги, пижаму, электробритву и проч. Билет же загодя брал на воскресный вечер, ибо командировка начиналась с понедельника, как у всех деловых людей. Жене врал про субботнюю коллегию министерства, и жена верила, впрочем... кто знает? Таким образом, Валерий Павлович прибывал на улицу Кооперации в пятницу, в двенадцатом часу ночи, чтобы ровно через двое суток умчаться отсюда на такси к Мсковскому вокзалу. Схема работала безотказно. У Инессы имелся телефон -- редкость в нашем доме. У Демилле телефона не было, у меня тоже; Зеленцов ей его и поставил... -- Сам?! -- Помилуйте, милорд! Добился разрешения. Но вот сдвинулось что-то в мировом порядке вещей, и Валерий Павлович обнаружил себя летящим в ночи над нашим прекрасным городом. Почему он написал такую дурацкую записку и швырнул портфель с партбилетом в форточку -- поди догадайся! Был в легком опьянении от коньяка и Инессы, в памяти всплыла только что услышанная в программе "Время" история с угоном пакистанского самолета... Испугался, одним словом. Подумал, что летит "туда". А так как "там" Валерию Павловичу делать было решительно нечего -- с тем же партбилетом и документами для служебного пользования, он это понимал четко -- то и выбросил. Хотел было сам выпрыгнуть, да Инесса остановила. Впрочем, не хотел. Погорячился. Инесса ко всему происходящему отнеслась с прибалтийским спокойствием. Ей все равно было -- куда лететь. Даже интересно. Доставленный утром вслед за своим портфелем в Управление, Зеленцов поначалу вел себя уверенно. Страх прошел. Понял, что дома, среди своих. Поняв это, Зеленцов попробовал напугать полковника Коломийцева своими связями и действительно слегка встревожил. Посему Федор Иванович и спихнул Зеленцова майору. От греха подальше... Майор Рыскаль, обладавший жизненным опытом, сразу понял из протокола и содержимого портфеля -- что за птица Зеленцов. Хотя в протоколе были зафиксированы только факты (должность, командировка в Москву, Инесса Ауриня), Игорь Сергеевич восстановил жизненный путь и моральный облик непрописанного летуна с большой точностью. Он много видел таких. Даже внешность нарисовалась в воображении майора с такой отчетливостью, что он не в силах был сдержать удовлетворенную улыбку, когда Зеленцова ввели в кабинет. Угадал! Эта улыбка совершенно неправильно была истолкована Зеленцовым. Он тоже улыбнулся, несколько покровительственно: "Сейчас будут извиняться. Работнички!" -- и сел на предложенный ему стул напротив Игоря Сергеевича. -- Что же мне с вами делать, гражданин Зеленцов? -- в задумчивости, будто обращаясь к себе, сказал майор. -- Со мной ничего не нужно делать, -- пожал плечами Зеленцов. -- Надеюсь, моя личная жизнь находится вне вашей компетенции? -- Так-то оно так... -- простовато отвечал Рыскаль, хотя внутри у него клокотала злость. -- Но бумажки-то потеряли. Служебные документы, партбилет... Разве не так? -- Но вот же они! -- раздражаясь, указал на портфель Зеленцов. -- Ну, это, положим, не ваша заслуга... Чем сильнее злость и бешенство овладевали майором, тем тише и ласковей становился его голос. Майор хорошо знал эту породу счастливчиков и демагогов; они не раз перебегали ему путь, глумились, попирали все нормы. Но более всего Рыскалю ненавистен был повод, благодаря которому Зеленцов оказался здесь, а именно -- распутство. Да-да, милорд, распутство! Майор называл вещи своими именами. Рыскаль по натуре был ригористом и пуританином, человеком исключительных, теперь уже старомодных, моральных качеств. Он убежденно считал людей распущенных подлецами, способными, предавши семью, предать и Родину. Если бы Зеленцову посчастливилось столкнуться с более широким и покладистым человеком, его дальнейшая судьба сложилась бы иначе. Но тут, как говорится, нашла коса на камень. Зеленцов нюхом почуял, что не все так просто в этом простоватом майоре. Ему бы сбавить тон, но Валерий Павлович, принимая во внимание невысокий чин Рыскаля, решил надавить. -- А скажите, -- произнес он небрежно, -- Глеб Алексеевич знает, что я здесь? Ему доложили? Милорд, фамилию Глеба Алексеевича называть не было нужды -- ее знают все в нашем городе. Возможно, Глеб Алексеевич не один в Ленинграде, даже наверное это так, но те -- просто Глебы Алексеевичи, а этот... Естественно, Глебу Алексеевичу доложили о ночном перелете кооперативного дома. Среди подробностей, в частности, указали на портфель Зеленцова и на причину пребывания Валерия Павловича в летающем доме. Конечно, докладывал об этом не полковник Коломийцев, а генерал. Глеб Алексеевич отреагировал на сообщение о Зеленцове кратко и энергично: "Вот прохвост!" -- Зеленцова он знал, поскольку тот представительствовал во время посещений Глебом Алексеевичем НПО, где работал непрописанный летун. Такая оценка уже вполне способна погубить карьеру, но в данном случае важнее была твердость майора, не знавшего ничего о словах Глеба Алексеевича, ибо она покоилась не на эмоциях, а на незыблемой принципиальной основе. -- Сегодня суббота. У Глеба Алексеевича, как у всех советских людей, выходной день, -- сказал майор. -- Шутите! -- Зеленцов деланно рассмеялся. -- Значит, так, гражданин Зеленцов, -- устало сказал майор. -- О вашем аморальном поступке, потере служебных документов и партийного билета, я сообщу директору вашего предприятия, в партком и профсоюзную организацию. И вашей жене, само собою... -- Не имеете права... У меня командировка... министерство... -- залепетал Зеленцов, потеряв лицо. Для него это было как обухом по голове. Вот уж не ожидал Валерий Павлович, что встретит здесь такого храбреца! Через секунду он взял себя в руки, сухо проговорил: -- Как знаете, майор. Но вы поплатитесь, учтите. А сейчас я требую возвратить мои вещи и освободить. -- Пожалуйста, -- Рыскаль вынул из портфеля папку с документами, портфель придвинул по столу к Зеленцову. -- А документы? -- Документы я передам по назначению. Рыскаль вызвал старшину и велел проводить гражданина Зеленцова до выхода. Зеленцов вышел, не прощаясь, вполне уверенный в гибельной ошибке майора. В голове уже мерещились формы мщения, мелькали фамилии должностных лиц, способных осуществить кару... Не знал Валерий Павлович о том, что он -уже не подающий надежды руководитель, а прохвост, и об этом кое-кому известно. Едва дверь за Зеленцовым закрылась, как зазвонил телефон. Майор поднял трубку и узнал от дежурного, что дозваниваются из девятнадцатого отделения милиции. Некто Демилле Евгений Викторович явился туда и утверждает, что проживал в улетевшем доме. Майор придвинул к себе список, не отнимая трубки от уха. Бешенство еще бурлило в нем. Ага, вот и Демилле... Незарегистрированный бегун, вот оно как! Тут непрописанный летун, там незарегистрированный бегун, мать их ети! А все распутство проклятое! Почему от жены сбежал? Зачем теперь хочет вернуться? Ну нет! Майор решительно пригладил ладонью свое "воронье крыло" -- жест этот в Управлении знали. Он означал неколебимую твердость. -- Передайте этому Демилле, чтобы катился колбаской! -- прокричал он в трубку. -- Не проживает он в доме, жена показала. Никаких сведений о семье не сообщать! Вот так -- отчасти благодаря Зеленцову -- решилась судьба Евгения Викторовича. Слова майора покатились по служебным каналам и достигли незарегистрированного бегуна в несколько смягченном виде, но с неизменной сутью. ...Я не буду описывать дальнейшую деятельность майора в субботу; скажу только, что он вернулся домой в первом часу ночи, чрезвычайно усталый, но удовлетворенный работой. Сделано было много, еще больше предстояло сделать. Он уже мысленно сроднился с домом и, ложась в ту же ночь рядом с женою Клавой, рассказал ей всю правду (он всегда рассказывал ей правду о служебных делах, знал -- Клава не подведет). Добавил, что жить им, вероятно, придется в доме на Безымянной. Клава вздохнула, но лишь теснее прижалась к Игорю Сергеевичу. Майор знал, что так оно и будет -- с войны были вместе. -- А знаешь, -- произнес он мечтательно, -- там ведь такое можно устроить! Они сейчас, как стадо овец, -- потерянные, жалкие людишки. Им порядок нужен, уверенность, спокойствие... Мне большая власть дана, Клава, я должен оправдать. Засыпая рядом с верной Клавой, майор воображал картины счастливой жизни в кооперативе, чистоту нравов, добро и порядок. По правде сказать, все об этом истосковались. Неужто нельзя хоть в одном месте... Майор заснул, исполненный надежды и решимости, а мне что-то не спится, и мерещится мне наше государство в виде причудливого многоквартирного дома, в котором царят чистота и порядок. Странна его архитектура: торчат островерхие башенки, где живут поэты; башенки эти сделаны отнюдь не из слоновой кости, а из хрусталя -- поэты на виду днем и ночью. В многоэтажных колоннах, подпирающих крышу, я вижу ряды освещенных окон -- там живут рабочие и колхозники, а между колоннами на страшной высоте летают самолеты Аэрофлота. С покатой крыши, где устроились министры, академики и депутаты Верховного Совета, то и дело стартуют в космос ракеты; до космоса же -- рукою подать, потому что здание наше выше всех мировых гор и пиков. Соты интеллигенции выполняют роль фриза, на котором вылеплены барельефы, символизирующие союз искусств и наук; музы пляшут, свободно взмахивая руками, а на карнизе сидят ангелы и болтают в воздухе босыми пятками. Под крышей крепкой власти, подпираемой могучими колоннами трудяшихся, лежит наша страна -- от Калининграда до Камчатки -- и просторам природы вольно дышится под охраной человека. А посреди страны, где-то в районе Урала, стоит гранитный монумент Коммунизма, на котором высечено: "Мир, Труд, Свобода, Равенство, Братство и Счастье всем народам!" Мечтания и видения, милорд. Видения и мечтания... Вокруг монумента, разбросанные на склонах гор, лежат покрытые мхом плиты. Это могилы тех человеческих качеств и пороков, которых уже нет в нашем доме. На них написано: "Ложь", "Лицемерие", "Глупость", "Хамство", "Себялюбие", "Подлость", "Трусость"... -- великое множество плит; по ним, перескакивая с одной на другую, толпы туристов добираются к монументу. Далекий, затерянный где-то в просторах, монумент Коммунизма манит нас. Мы еще верим в него, олухи царя небесного, в то время как практичные люди давно освободились от иллюзий. Я тоже олух царя небесного, милорд. Мне кажется, что между просто олухом и олухом царя небесного есть ощутимая разница. Просто олухи представляются мне тупыми, несмышлеными, вялыми людьми, в то время как олухи царя небесного сродни святым и блаженным. В них запала какая-то высшая идея, они мечтают и горюют о ней, не замечая, что жизнь не хочет следовать этой идее -- хоть убейся! Мы, многочисленные олухи царя небесного, с детства верим в светлое будущее. Его идеалы, высеченные в граните, представляются нам настолько заманчивыми и очевидными, что нас не покидает удивление: почему, черт возьми, мы не следуем им? Мир, проповедуемый нами, начинен ныне таким количеством взрывчатки, что случись какая-нибудь искра -- и он разлетится вдребезги, как елочная игрушка, свалившаяся с ветки. Труд, необходимый нашему телу и духу, исчезает с лица Земли, как реликтовые леса: одни не могут найти работу, другим на работе делать нечего, третьи и вовсе работать не хотят. Свобода, манящая нас с пеленок, посещает лишь бродяг и нищих. Мы же довольствуемся осознанной необходимостью и, обремененные тяжестью осознанных обстоятельств, тщетно твердим себе, что мы свободны, потому что понимаем -- насколько несвободны. Равенство, признаваемое всеми на словах, оборачивается хамством, потому что нам неведома иная основа этики, кроме страха, а раз мы уже не боимся ближнего своего, стали ему равны, то можно послать его подальше на законном основании. Братство, знакомое нам понаслышке, по заповедям какого-то мифического чудака, зачем-то вознесшегося на небеса, выглядит странной смесью национализма и шовинизма -- национализма по отношению к одним братьям и шовинизма по отношению к другим. И наконец Счастье... Ах, что говорить о Счастье? Таковы мы, олухи царя небесного, затаившие в себе идеалы, которым сами же не следуем. Чего же стоит наш превозносимый повсюду разум? Почему мы не можем совладать с собственным стяжательством, себялюбием и глупостью? Зачем мы ищем пороки вне себя, а внутри не замечаем? Где предел нашему лицемерию? И вдруг, к концу двадцатого столетия от рождества Христова, мы с изумлением обнаруживаем, что уперлись в стенку. Дальше, как говорится, некуда. Пока мы поем гимны светлому будущему, тучи вокруг нас сгущаются, а впереди лишь мрак ядерной войны или всемирного голода. И это при том, что в наших руках такое техническое могушество, которое позволило бы нам, обладай мы хоть каплей разума, превратить Землю в цветущий сад... Воистину олухи царя небесного!  * Часть II
СКИТАНИЯ * 
Писание книг, когда оно делается умело (а я не сомневаюсь, что в моем случае дело обстоит именно так), равносильно беседе. Как ни один человек, зкающий, как себя вести в хорошем обществе, не решится высказать все, -- так и ни один писатель, сознающий истинные границы приличия и благовоспитанности, не позволит себе все обдумать...
Л. С. Глава 13
АРХИТЕКТОР ДЕМИЛЛЕ Евгений Викторович считал, что интерес к архитектуре пробудился у него в детстве, на прогулках с нянькой Наташей и младшим братом Федором. Отец по воскресеньям отсылал Наташу с мальчишками в центр и наказывал гулять в Летнем или в Михайловском саду и по набережным. Сам запирался в кабинете и писал монографию "Внутренние болезни". Анастасия Федоровна хлопотала с годовалой Любашей. Потом уже, незадолго до смерти, рассматривая листы того злосчастного проекта, отец признался, что отсылал их на прогулки с воспитательной целью. "Видишь, не пропало даром, Жеша. Архитектурой дышат, как воздухом, она душевный настрой создает..." Если бы он знал тогда, что видит последний настоящий проект сына, а дальше все покатится к привязкам, к халтуре, к "типовухе"... На Наташе было цветное крепдешиновое платье и туфли-танкетки, как их тогда называли. Солдаты в гимнастерках, перепоясанных черными ремнями с беспощадно надраенными бляхами, пялили на няньку глаза, заигрывали: "Такая молодая, а уж два пацана! Шустренькая!". Наташа заливалась краской, шла твердо, так что вздрагивали завитки перманента. Женя и Федька, взявшись за руки, чинно следовали за нею. Михайловский сад был еще запущен после войны, павильон-пристань Росси зиял выбитыми окнами в боковых портиках, но уже собирались под сенью полуротонды старики, пережившие блокаду, играли в шахматы и домино. Маленький Демилле, смутно помнивший раннее детство во Владивостоке, кривые улицы, взбиравшиеся на сопки, неуклюжие домики, бараки, удивлялся тому, что огромное здание с колоннами (павильон представлялся тогда огромным) выстроено специально для стариковских игр. Мальчики спускались по ступенькам к Мойке и пускали по гладкой воде скорлупки грецких орехов, которые Наташа колола своими молодыми зубами. Отсюда видны были горбатые арки мостиков, из тени которых выплывали на солнечный свет нарядные крашеные лодки с гуляющей публикой. Летний сад не пользовался благосклонностью няньки; Наташа не одобряла обнаженных мраморных женщин, торчащих на самых видных местах с непонятными предметами в руках. Тем не менее, выполняя волю профессора, она водила детей и туда; шла по главной аллее быстро, не поднимая глаз; на вопросы детей, касающиеся статуй, отвечала возмущенным пожатием прямых худеньких плеч, на которых трепыхались при этом волнистые отглаженные рюши. Демилле украдкой поглядывал на крепкие каменные груди, которые хотелось трогать пальцами. Он читал надписи на табличках и давал пояснения Федьке. -- А это кто? -- спрашивал младший брат, задирая голову перед очередной статуей. -- "Милосердие", -- читал Женя. -- Милосердие? Это значит, что у нее милое сердце, -- догадывался Федор. -- А почему она такая противная? -- Вот уж правда! -- не выдерживала Наташа. -- Ни кожи, ни рожи... Пойдемте, там мороженое продают! И они мчались к решетке на набережной, где стояла тележка мороженщика на дутиках, и, заняв очередь, следили за священнодействием: одна вафля, другая, шарик мороженого на ложке -- и вот уже из блестящего аппарата выдавливается идеальный кружок в вафельной обкладке с толстым слоем мороженого, которое так приятно было вылизывать кончиком языка, оставляя на ободе вафельного колесика глубокую круговую выемку. Вероятно, именно тогда, в темных широких аллеях Летнего сада, или на просторах Марсова поля, или на гулких, как барабаны, мостах, по которым катили красные трамваи, или в бесчисленных арках Гостиного, или в прохладном лесу колоннады Казанского собора, у Жени Демилле возникло ни с чем не сравнимое ощущение архитектурного объема. Он сразу уловил главное в архитектуре -- организацию пространства -- не вдаваясь в мелкие подробности направлений и стилей, и город вырастал перед ним единым организмом, как лес, в котором аукались поколения. Поначалу это не было осознанным интересом. Мальчик Демилле лишь замечал, что каждое место города звучит по-своему -- родители начали учить его музыке в девять лет, "частным образом", как тогда говорили, для чего два раза в неделю на дом приходила учительница Надежда Викентьевна -- пожилая дама "из бывших" с матовым желтым лицом, в бархатной фиолетовой шляпке с вуалькой; Женя осваивал этюды Черни один за другим, весь альбом -- и вот по прошествии нескольких месяцев обнаружил, что каждый номер сам собою связался с тем или иным местом прогулок. Первый этюд для правой руки возникал в памяти всякий раз, когда они с Наташей спускались с Литейного моста и сворачивали направо к Летнему саду, а симметричный басовый для левой выскакивал у полукруглой решетки Михайловского сада, огибавшей церковь Спаса-на-крови. Вскоре весь альбом получил прописку: этюды для выработки самой разнообразной техники и выразительности -- стаккато, легато, аккорды, крещендо и диминуэндо, пианиссимо и фортиссимо -- легли точно в назначенные места: этот в арке Главного штаба, тот на Исаакиевской, третий -- на улице Росси, да так прочно, что спустя десятилетия давали знать о себе, внезапно выныривая из памяти во время прогулок Евгения Викторовича с какой-нибудь очередной возлюбленной. Демилле в шутку говорил уже в институте, что первым учителем архитектуры у него был Карл Черни -- недоумение, конечно... кто такой? может быть, Карл Росси? -- вы оговорились! -- нет, нет, Карл Черни... хотя занятия музыкой как-то сами собой прекратились примерно в седьмом классе. К этому времени Женя достиг "Осенней песни" Чайковского и первой части "Лунной сонаты", которую он исполнял специально для отца по вечерам, неизменно вызывая у Виктора Евгеньевича слезу. Тогда уже он интересовался архитектурой серьезно, поощряемый отцом, приносившим ему книги о петербургских зодчих, фотографические альбомы памятников. Но еще больше занимал его собственный проект -- тот самый спичечный дом, о котором я уже упоминал. Демилле начал строить из спичек лет в одиннадцать -- научил его этому занятию Иван Игнатьевич, хозяин дома с мезонином; он пускал мальчишек в свой сад, угощал яблоками, дождь пережидали наверху, в мезонине -- ходили туда Женя с Федькой да три-четыре их приятеля. Иван Игнатьевич был мастером на все руки, строгал, клеил, вытачивал... как-то раз принес наверх полную шапку спичек и клей "гуммиарабик". Приятели попробовали -- разонравилось быстро, слишком кропотливая работа, -- но Демилле был захвачен и, легко освоив нехитрую науку, принялся строить. Иван Игнатьевич показал, как кладется классический пятистенок, и вскоре у них уже была миниатюрная изба с крылечком, петухом на коньке крыши, крытой дранкой, для которой использовался материал спичечного коробка, и даже с наличниками на окнах из той же дранки. Женя приходил уже один, регулярно -- весь строительный сезон, длившийся с апреля по октябрь. На следующее лето возник замысел дворца -- Женя увидел его сразу, уже законченным, а потом принялся прорабатывать детали. Дворец строился пять лет, замысел видоизменялся, усложнялся и пришел в 1955 году к Дворцу Коммунизма, "национальному по форме и коммунистическому по содержанию", как определил Иван Игнатьевич, ревностно наблюдавший за строительством. Это было довольно-таки причудливое сооружение, сочетавшее традиции русской архитектуры с увлечениями пятидесятых годов -- башенки, шпили, балконы и террасы -- сбоку приклеилась луковка церкви. Иван Игнатьевич не одобрял, но Женя серьезно объяснил ему, что ежели существует свобода вероисповедания, то хочешь не хочешь нужно обеспечить верующим возможность ею пользоваться. Старик улыбался в усы: "Пускай, раз так..." Короче говоря, дом был многоцелевой -- и жилой, и общественный, с ярко выраженным коммунистическим характером. После долгих раздумий Женя оставил в личном пользовании предполагаемых обитателей дома лишь спальни, помещавшиеся в островерхих башенках с узкими, напоминавшими бойницы, окошками -- таких башенок было шестнадцать, по числу советских республик; над каждой торчал маленький бумажный флажок соответствующей республики. Башенки располагались по периметру сооружения, вроде как башни Кремля, но не такие величественные. Здание было асимметричным, имело внутри несколько главных объемов -- игровой зал под целлофановым куполом (для каркаса Женя использовал медную проволоку), зал заседаний со шпилем, в нижнем этаже помещение для столовой и общей кухни. Крытые галерейки, соединявшие башенки-спальни с комнатами общественного пользования, причудливо изгибались наподобие "американских гор", придавая дому странный, сказочный вид. Женя объяснял Ивану Игнатьевичу, что сделано это для разнообразия, чтобы детям можно было играть в прятки и пятнашки. Во всяком случае, клеить бесчисленные лесенки и виражи галерей, причудливо переплетать и соединять их было главнейшим удовольствием. Потом уже, вспоминая об этом детском проекте, Демилле понял, что привлекала его причудливость топографии, неосознанное желание разрушить строгий геометрический облик интерьера паутиной ходов. Много раз Евгений Викторович жалел об утрате спичечного дома. Он сам не понимал, как можно было враз все бросить... Этакая юношеская горячность! В ту памятную весну пятьдесят шестого года Евгений заканчивал девятый класс; как-то в мае увидел старика на участке, тот сгребал прошлогодние подсохшие листья и поджигал их. Сизый дым выползал из невысоких холмиков, струился вверх, было тепло. "Ну, что, Женя, будем заканчивать коммунистический дом?" -- спросил старик. "Коммунистический? -- усмехнулся Демилле. -- Стоит ли? Столько наворотили, что теперь не достраивать, а ломать надо!" Иван Игнатьевич оперся на грабли, пристально взглянул на Евгения. "Что это с тобой, Женька?" -- "Ничего! -- огрызнулся Демилле. -- Мы, оказывается, не Дворец Коммунизма строили, а..!" -- "Вот ты о чем... -- вздохнул старик. -- Что ты можешь знать..." -- "А вот знаю! -- закричал Женя. -- У меня два дядьки были! Где они? Может быть, скажете?" Иван Игнатьевич отвернулся, подгреб граблями листья, снова остановился. "Дом все равно надо достраивать, парень. А что до родных да близких, то..." -- он опять вздохнул и принялся за прерванную работу. -- Сами достраивайте, Иван Игнатьевич, -- сказал Женя, отходя от забора. Такая реакция на прошедший недавно Двадцатый съезд была достаточно типична для юношей, бывших до того примерными пионерами и комсомольцами, передовой сменой, любимыми "внуками" вождя. Женя Демилле не был исключением. Учился он великолепно, легко и свободно, был общителен и мягок, уважал авторитеты, потому постоянно носил до седьмого класса две красные нашивки на левом рукаве школьной курточки, что означало должность председателя совета отряда. Отсюда, кстати, и проект Дворца Коммунизма -- здания будущего, в котором припеваючи заживут представители всех свободных народов, населяющих Союз. Отсюда же святая вера в идеалы, и звонкие рапорты дрожащим от волнения голосом, и суровые проработки двоечников на заседаниях совета отряда, и ревностные соревнования между классами, и... вдруг все рухнуло, будто выбили опоры, перевернулось с ног на голову, оказалось ложью, жестокостью... Юный Демилле нешуточно пережил это потрясение. Потому в то лето между девятым и десятым классами строительство не было продолжено, а осенью Иван Игнатьевич умер. Демилле узнал об этом случайно, увидев у калитки похоронный автобус с траурной чертой да несколько человек провожавших. Он постоял в отдалении, запоздало коря себя за последний разговор со стариком... ничего уж не исправить!.. подойти к провожавшим не решился, ибо не видел там знакомых лиц: несколько стариков и старух, худой высокий мужчина в черном пиджаке, выглядевший главным в этой группе, беременная молодая женщина. Так и простоял, пока не вынесли из дома обитый красным кумачом гроб, на котором сверху лежала буденовка и рядом -- орден Красного Знамени. Потом, уже от матери, питавшейся, в свою очередь, соседскими слухами, Женя узнал, что незадолго до смерти к Ивану Игнатьевичу вернулся репрессированный в сорок девятом году сын -"Слава Богу, все-таки дождался!" -- сказала Анастасия Федоровна. Демилле вспомнил высокого мужчину, его жилистые руки, поправлявшие на крышке гроба старую буденовку... вроде бы дождалась его и невеста, с которой он был тогда разлучен, а теперь наконец встретился, она уже ждет ребенка. Действительно, вскоре Женя стал встречать на улице возле дома женщину с коляской, в которой дергал ручонками ребенок, судя по розовому одеяльцу -- девочка. Заговорить с женщиной, признаться в знакомстве с Иваном Игнатьевичем Демилле так и не решился. Ему казалось, что он предал старика. Уже следующим летом эта семья покинула старый дом, окна забили досками, сад зарос глухой травою. Однажды Женя перелез через забор и забрался в мезонин снаружи, по водосточной трубе. Там было мертво, в углу он нашел лишь груду пустых спичечных коробков. Спичечный дом исчез. Вероятно, выбросили, а может быть, увезли с собой. Вскоре снесли и дом Ивана Игнатьевича. У Жени Демилле тогда были уже другие заботы. Он стал студентом архитектурного факультета инженерностроительного института, с восторгом открывая для себя новые имена и направления в архитектуре, которых раньше будто не существовало: конструктивизм, Корбюзье, Нимейер... Вообще, время было бурное, повеяло надеждами, в воздухе носились стихи. "Кто мы -- фишки или великие? Гениальность в крови планеты!" Чувствовали себя великими, фишками стали чувствовать себя позже, лет через пятнадцать. Ночные сборища, споры до хрипоты, проекты, проекты... То тут, то там взрывалось фейерверком новое имя, взбегало на звездный небосклон и утверждалось на нем, либо лопалось с оглушительным треском. Демилле немного опоздал; "новая волна" в искусстве состояла из поколения, родившегося в начале тридцатых; мальчишки рождения сороковых с упоением вторили молодым кумирам, лишь надеясь в будущем слиться в следующей "новой волне", и препятствий тому не видели. Первый гром грянул в шестьдесят четвертом году, когда Демилле уже закончил с отличием факультет и был принят на работу в крупный проектный институт, в мастерскую архитектора Баранцевича. Было договорено, что Демилле продолжит работу над идеями, заложенными в его дипломном проекте (Евгений Викторович представил к защите разработку торгового центра для районов Крайнего Севера; интересно, что был в этой работе далекий отзвук спичечного дома -веер крытых галерей, сходившихся к центральному залу, -- смутное эхо детства). Но внезапно тему пришлось сменить. Баранцевич, пряча глаза, говорил что-то насчет излишней усложненности, влиянии Запада -- сам же на защите год назад хвалил, называл идею свежей и оригинальной... короче говоря, молодого Демилле перебросили на проект гостиницы для "Интуриста" в Пицунде. Но до этого события были легкокрылые студенческие годы, и честолюбивые мечты, и увлечение старыми мастерами -- любимцем стал Карл Росси, -- Женя снова и снова рассматривал планы зданий и чертежи фасадов, исследовал постройки в натуре, благо все под рукой! -- волшебно звучавшие с детства архитектурные термины: антаблемент, архитрав, портик, каннелюра, пилястра -- обретали жесткий функциональный смысл, вязались в единую сеть стиля и почерка архитектора. Демилле осторожно примерял свою фамилию в ряду великих, почти тайком от себя: Растрелли, Кваренги, Ринальди, Росси, Демилле. Было похоже... Юношеские его терзания, проистекавшие от французской фамилии, несколько поутихли: вот, получилось же, что люди с иностранными фамилиями, зачастую русские в первом поколении, тем не менее внесли блистательный вклад в нашу культуру, соединили ее с мировой, сохранив при этом самобытность и державность, безграничность русской идеи. ...Ринальди, Росси, Демилле... Куда испарились те мечтания? Когда это произошло?.. Но их уж нет, ушли, точно вода в песок, смешно сейчас об этом говорить, а между тем лишь только они пропадают, так пропадает и человек, мельчает, покоряется рутине и уже годится разве на то, чтобы криво усмехаться над великими притязаниями молодости и предрекать юным: погодите, жизнь вас научит... За двадцать лет Демилле прошел путь от "все могу" до "ничего не хочу": там погнался за выгодным и легким проектом, здесь поленился доказывать свою правоту, тут испугался необычности задачи. Архитектурный романтизм просыпался, случалось, в какой-нибудь влюбленности, когда Евгений Викторович садился на своего конька и буквально открывал глаза на красоты города благодарной слушательнице, прекрасно сознавая при этом, что движет им не только любовь к архитектуре, но и желание "запудрить мозги" доверчивому созданию (доверчивость тоже имитировалась бывало, ибо обе стороны стремились к одной цели). Правда, вдохновлялся нешуточно и даже перебирал вечерами старые эскизы, по чему Ирина безошибочно определяла наступление нового увлечения... так с той же самой Жанной был связан последний конкурсный проект Демилле, получивший в 1975 году первую премию на закрытом конкурсе, проводимом совхозом-миллионером (Дворец культуры), однако он же стал и каплей, переполнившей чашу, ибо строить решили не по проекту Демилле (дорого, необычно!), а по другому, заурядному и скучному. Таких неосуществленных проектов у Евгения Викторовича к сорока годам накопилось ровным счетом семнадцать; единственным его сносным творением, на которое он мог бы взглянуть в натуре, был плавательный бассейн в городе Игарке, не считая, разумеется, каких-то частных проработок в проектах руководителя мастерской и других архитекторов со званиями, привязок типовых проектов и вполне ординарных, не отличавшихся по внешнему виду от типовых, служебных построек в рабочих поселках Севера: три бани, два магазина, столовая. О них Демилле вообще предпочитал не вспоминать. Раньше доходило до галлюцинаций: новый замысел настолько захватывал воображение Демилле, что задуманное здание выплывало по пять раз на дню в самых неожиданных местах, располагавших к такому появлению. Стрелка Васильевского острова была излюбленным местом мысленных экспериментов. Демилле неоднократно застраивал ее самым причудливым образом, сознавая, впрочем, что Биржа Тома де Томона и Ростральные колонны все же остаются непревзойденными по своей лапидарности и силе. Последние годы и замыслов было поменьше, и яркость их внутреннего видения поубавилась. Замыслы чаще раздражали: "А! Все было! Было!" -- или же другой вариант: "Все равно не построят..." Получилось так, что он бы мог еще сочинить дерзкий проект, но "они" -- не оценят, не разрешат, "зарежут"... Кто "они" конкретно сказать было трудно. Вероятно, ученый совет проектного института, где Демилле продолжал трудиться в должности старшего архитектора (ГАПом, то есть главным архитектором проекта, так и не стал), или руководство Союза, или же косные твердолобые заказчики. Денег было достаточно, особенно когда пошла халтура на стороне, перепадали премии, случались и частные заказы. "Кусок хлеба с маслом", как выражалась Анастасия Федоровна, уже давно перестал быть предметом каждодневной заботы, но разве об этом он мечтал? Разве стоит где-нибудь постройка, на которой благодарные потомки вывесят доску с упоминанием: "построено архитектором Е. В. Демилле"? В Союз архитекторов Евгения Викторовича приняли после той первой премии, как бы в качестве компенсации за отказ от строительства. Рекомендовали его Баранцевич, уже ушедший из института на пенсию, и занявший его место пятидесятилетний Петр Сергеевич Решмин, ярый сторонник типизации и унификации, лепивший проекты жилых домов из стандартизованных узлов и гордившийся разнообразием, которое он мог извлечь из ограниченного набора элементов. Это архитектурное направление совпало со строительной политикой, с курсом на индустриализацию строительства. Демилле называл его "игрой в кубики"... кстати, даже в детстве он этим не увлекался, предпочитал фантазировать на спичках. За два месяца до вознесения дома Демилле отпраздновал свое сорокалетие. Назвали гостей, заключив с Ириной временное перемирие -- раз в жизни бывает! -- будто что-нибудь бывает два или три раза в жизни -говорились тосты, преувеличивались заслуги... член Союза... первая премия там, вторая сям... дерзкие проекты, смелые идеи. Демилле знал: вранье! Напился в тот вечер; оставшись с Ириной наедине, поставил на проигрыватель пластинку Окуджавы и пел с ним в унисон, размазывая по щекам пьяные слезы: "Зачем ладонь с повинной ты на сердце кладешь? Чего не потеряешь, того, брат, не найдешь..." С того дня и вошел Евгений Викторович в штопор, так плачевно завершившийся апрельской ночью на улице Кооперации. Но не только профессиональная нереализованность была причиной того бедственного состояния, в котором находился наш герой. Эту сторону дела он как раз видел, сознавал -- мучился, злился, ругая больше себя, чем обстоятельства, -- за слабость характера, разбросанность, лень. Но более глубокой причиной был крах в его душе общественной идеи, о котором он лишь догадывался. Каждый человек -- осознанно или неосознанно -- воспитывает в себе определенную общественную идею, то самое устройство окружающей жизни, систему, о которых мы говорили. И судьба гражданина во многом зависит от соответствия внутреннего и внешнего укладов, а точнее даже -- от развития собственной общественной идеи в окружающей действительности. Такова уж, вероятно, черта русского человека: он очень ревностно относится к общественному развитию, к его тенденциям, постоянно прикидывает -- куда мы идем? правильно ли? Любой разговор за столом непременно сводится к экономике и политике... и горе гражданину, если его идеалы не находят подтверждения в реальности! С реальностью-то не поспоришь! Отсюда и уклонение от практической деятельности, и неверие в то, что можно что-то изменить, и разгул, и пьянство... Идея, сформировавшая Евгения Викторовича Демилле, не отличалась особой оригинальностью. На первый взгляд, она была даже банальна, ибо ее наименование мы слышим чуть ли не каждый день по радио и телевидению, читаем в газетах. Это была идея социалистического интернационализма, всеобщего братства. Как ни затерты эти словосочетания, в них есть глубокий смысл. Демилле, при его нелюбви к громким фразам и лозунгам, никогда не признался бы в том, что движет им именно эта идея, нашел бы какие-нибудь другие слова, но душа у него болела именно по всемирному братству людей всех рас и национальностей, при сохранении каждой нацией присущего ей самосознания, культуры и проч. Это отразилось уже в постройке спичечного дома, в котором юный архитектор разместил интернациональное семейство, не забыв выделить каждому отдельную спаленку с флагом, но тут же вмонтировал и русскую церквушку, как бы давая понять, что дом предполагается все же построить в России, а православная вера неотделима от русской истории и культуры. Ничего подобного, конечно, он тогда не думал. Делалось это интуитивно. Корни интереса Евгения Викторовича к интернациональной идее брали свое начало из французского прошлого семьи. Противоречие между русским самосознанием и французской фамилией может показаться смехотворным лишь тому, кто носит фамилию Иванов или Кондратьев, к примеру, -- в самом деле! -- простое сочетание звуков, сотрясение воздуха, непривычный порядок букв, с одной стороны, а с другой -- язык, воспитание, привычки, литература... кровь! Ан нет... Ударение на последнем слоге, легкое ...лле! плюс три процента французской крови оказывали серьезную конкуренцию патриархальной русскости бабок и прабабок, становившихся женами потомков Эжена Милле по мужской линии. Все это заставляло детей Виктора Евгеньевича -- Женю, Федю и Любу -- как-то определяться внутренне, и каждый сделал это по-своему. Демилле интуитивно избрал интернационализм, Федор ударился в русофильство, а Любаша обращала в русскую нацию (как раньше -- в веру) своих детей разных национальностей. При всем том Евгений Викторович считал себя истинным патриотом, больше, чем Федька!.. тот мало что отказался от своей фамилии, но и стал неприязненно относиться к любым другим нациям -- а Евгений при глубокой любви к русской культуре, природе, языку не переставал искать связи между Россией и другими странами, а когда находил -радовался. Взять хотя бы Росси. Тем не менее червоточинка фамилии смущала, не позволяла обнаружить патриотизм, всегда присутствовала боязнь показаться русопятом. И все же Демилле сорвался, пошел по пути Федора, когда нарек сына Егором и дал фамилию Нестеров. Хотел, чтобы сын чувствовал себя уверенней в жизни, но в глубине души угнездилось чувство вины перед всеми Демилле, начиная с Эжена и кончая дядьками Кириллом и Мефодием. Тут важно подчеркнуть, что идея была именно социалистической, то есть включала в себя принципы и идеалы, утверждаемые научным коммунизмом: распределение по труду, правовое равенство граждан, приоритет общественных интересов над личными и проч. Демилле был честен и не мог без боли смотреть на нарушения социалистической законности, коррупцию, воровство и взяточничество, которые (будем смотреть правде в глаза) еще нередки у нас, а главное, не выражают тенденции к убыванию. Однако борцом он тоже не был, предпочитал негодовать и печалиться про себя; в партию не вступил, считая, что многие карьеристы лезут туда исключительно из корысти, и не желая быть с ними в одной компании. Кроме того, проявлял щепетильность: не звали, а напрашиваться не привык. В результате Демилле несколько отошел от жизни, а так как желанной справедливости никак не наступало, более того, моральный климат за последние десять лет резко изменился к худшему, то Демилле и вовсе с головою ушел в приключения, стараясь не замечать ничего вокруг. Остались дом, Егор, непрерывное выяснение отношений с женою, выпивки с приятелями, свидания с возлюбленными (партнершами, любовницами) и необременительное исполнение служебных обязанностей. А что происходит вокруг, куда катимся -- это его будто не интересовало. "Что я могу сделать?" -- говорил он себе. И все же время от времени острая тоска по потерянным идеалам снедала Демилле. Личных целей он не с тавил себе уже давно, не считая достижения мелких удовольствий, общественная же цель все больше представлялась недостижимой в принципе, из-за подлого устройства человеческой природы. Так он и жил последние годы -- без целей и идеалов -- маленький архитектор Демилле, пока не попал в грозный и таинственный переплет мировой стихии. Глава 14
ТЕОРЕТИКИ Первым временным пристанищем Демилле после потери родного дома стал детский сад, куда ходил Егорка. Судьба точно хотела заставить Евгения Викторовича начать сначала: с детства, с младенческой чистоты и ясности. Но ясности и чистоты не дала. Как мы помним, Евгений Викторович попал сюда в состоянии, близком к помешательству. В отличие от нас с вами, милорд, он и не подозревал, что случилось в ночь с пятницы на субботу, а увидел лишь неприглядный результат. В голову втемяшилось слово "эвакуация", смутно рисовался экстренный снос дома, производимый неимоверным количеством солдат. Это все фантазии Каретникова!.. Как архитектор, Демилле понимал, что снести девятиэтажное здание за те восемнадцать часов, в течение которых он отсутствовал, будучи сначала на службе, а затем на рандеву с девицей, -- невозможно. Если и возможно, то куда делись остатки?.. И следов вокруг никаких, свидетельствовавших о скоплении людей и механизмов. Пребывание в детском саду пролило свет на проблему и снабдило Евгения Викторовича существенно новой информацией. Но для этого ему пришлось познакомиться еще с одним ночным сторожем. Им был уже упоминавшийся Костя Неволяев, аспирант кафедры астрофизики. Костя был человеком добрым, но со странностями. Собственно, я не уверен, можно ли назвать странностями то, что он до тридцати лет не только не был женат, но и... как бы это сказать? -- не знал женщин. Ему это было как-то не нужно, несмотря на известное внимание женщин к его бороде и ученым занятиям. Неволяев и в сторожа сбежал отчасти благодаря женщинам. Жил он в аспирантском общежитии Академии наук неподалеку от улицы Кооперации, в комнате на троих, причем два его товарища (один из Ташкента, а другой -- из Баку) отнюдь не разделяли целомудрия Константина, и в небольшой комнатке довольно-таки часто появлялисъ прелестные девушки из Гостиного двора или аэрофлотских касс, молодые бухгалтерши и студентки, которые засиживались допоздна, а иной раз и оставались на ночь, несмотря на бдительность комендантши тети Вари, а вернее сказать, благодаря ее мягкости и любви к урюку, поставляемому регулярно из Баку либо же Ташкента. Потому Костя и подался в ночные сторожа, однако это не единственная причина. Существенную роль играл и приработок к стипендии, и возможность в полном одиночестве заняться теоретическими выкладками в непогоду, а в ясные ночи вести наблюдения в собственный телескоп с крыши подведомственного детсада. Демилле, не задумываясь, выложил Косте свои беды, ибо был человеком открытым, обычно не таящим ничего о себе, и тут же узнал наконец страшную правду: дом его прошлой ночью улетел! -- Послушайте, как это -- улетел?! Вы шутите! -- в сильном волнении воскликнул Евгений Викторович. -- Да зачем же мне шутить, -- ответил Костя, опуская маленький никелированный кипятильник в стакан с водой и намереваясь приготовить чай. -- Я сам видел, честное слово. -- И что же вы сделали? -- Понаблюдал звезды, а потом пошел спать, -- сказал Костя. Он внимательно следил за кипятильником, на спирали которого стали образовываться, крошечные серебряные пузырьки. Демилле вскочил с дивана и прошелся по небольшому кабинету директора, служившему ночным обиталищем Кости. -- Но... неужели это вас не заинтересовало? Хотя бы как ученого? -- Заинтересовало, конечно, -- протянул Костя. -- Евгений Викторович, если бы вы знали, сколько загадочного в природе! Я не могу распыляться. Мой объект исследования -- черные дыры. Это почище летающих домов, ей-Богу! -- Но там же были люди! Люди! -- вскричал Демилле. -- А что им сделается? Никаких разрушений я не заметил, -оправдывался Костя. -- Они уже где-то приземлились, не волнуйтесь. -- Откуда вы знаете? -- Приходила одна мамаша. Забрала вещички сына и оставила заявление. -- Какое заявление? -- похолодев, проговорил Демилле, ибо предчувствие, сходное с тем, что осенило его на мосту прошлой ночью, снова кольнуло в сердце. -- Да там оно, в шкафчике, -- махнул рукой Костя. Демилле, сорвавшись, бросился в раздевалку; он натыкался на какие-то стульчики, игрушки -- темнота была кромешная -- ощупью искал выключатель... внезапно вспыхнул свет. Это Костя, последовавший за ним, включил освещение. Евгений Викторович кинул взгляд на ровный ряд шкафчиков и шагнул к тому, на котором белела бумажка с именем и фамилией его сына. -- А как вы догада... -- начал Костя, но Демилле уже выхватил из шкафчика листок заявления и впился в него глазами. По тому, как побледнел Демилле, Костя понял, что произошло что-то важное. -- Это мой сын... -- прошептал Евгений Викторович, снова и снова вглядываясь в стандартные фразы заявления: "в связи с тем, что..." и "прошу отчислить". Причина была указана такая: перемена местожительства. -- А Егорка? Мальчик был с нею? -- вдруг спросил Демилле, волнуясь. -- Не знаю. Мальчика не видел, -- замялся Неволяев. -- Да вы не волнуйтесь, он, должно быть, во дворе оставался. Демилле положил листочек на место и медленно побрел обратно. Костя шел за ним, гасил свет в комнатах. За Евгением Викторовичем возникало черное пространство, темнота будто преследовала его. Но он ничего не замечал. Он понимал одно: Ирина и Егорка живы и здоровы, но по-прежнему недостижимы для него. Это заявление, так же как отказ милиции сообщить о судьбе пропавшего дома, ставило его в безвыходное положение. По существу, у него не осталось логических возможностей узнать новый адрес семьи: власти не сообщили, сына из садика забрали, место работы жены неизвестно. Рассчитывать на то, что Ирина сообщит свой новый адрес Анастасии Федоровне и Любаше, вряд ли приходилось, поскольку Ирина с семьей Демилле находилась в отношениях корректных, но не больше... Евгений Викторович наконец-то добрался до мысли, которую не допускал до себя: если бы Ирина желала его возвращения, она уже нашла бы способ дать о себе знать. Судя по всему, дом приземлился той же ночью неподалеку, то есть в городе, а значит, она могла позвонить утром Любаше... Но не позвонила... "Гордая!" -- с внезапной злостью подумал Демилле. Правда, кроме этой возможности, другой у Ирины не было. Оставалось надеяться, что она позвонит в понедельник на службу, объявится. На всякий случай воскресным утром Евгений Викторович обзвонил друзей -- благо, телефон в детском саду имелся! -- тех, с которыми дружили домами (кроме них, были у Демилле и друзья для себя), но никаких полезных сведений не получил. О пропаже дома пока молчал по многим причинам: слишком невероятно, не поверят; не хотелось выглядеть брошенным на произвол судьбы; мысль о жалости и участии казалась оскорбительной. В ответ на некоторое недоумение друзей по поводу беспричинного воскресного звонка (друзья знали, что телефона у Демилле нет, значит, какая-то нужда заставляет звонить из автомата) -- он говорил, что ему срочно понадобился фетовский перевод "Фауста", надо сопоставить с переводом Пастернака, не можете ли помочь? Друзья, привыкшие к неожиданным желаниям Евгения Викторовича, тем не менее ничем помочь не могли. Фетовский перевод "Фауста" ныне библиографическая редкость, милорд... Знаете, мистер Стерн, я сейчас подумал о переводах. Вот ежели такой роман, как наш, перевести с русского на английский, потом с английского на китайский, с китайского на венгерский, с венгерского на фарси, с фарси на латынь, с латыни на монгольский, с монгольского на украинский, с украинского на швейцарский, с швейцарского на русский -- и сравнить то, что получилось, с оригиналом... Как вы думаете, какой вариант будет лучше -- первый или последний? Мне кажется все же -- последний, ибо переводчик никогда не может удержаться от того, чтобы не внести в переводимое сочинение несколько собственных красот, а, учитывая интернациональную компанию переводчиков, красоты тоже будут со всего земного шара... хотел бы я на это посмотреть!.. роман приобрел бы английскую строгость, китайскую хитрость, венгерскую удаль, таджикскую мудрость, латинскую звучность, монгольскую зоркость, украинскую мягкость, швейцарскую сырность... -- Милорд, неужели вы не заметили, что я нарочно дурачу вас! Швейцарского языка не существует! Что же вы молчите?.. Милорд! Однако, где же милорд??? ...С этими словами я покинул насиженное место за пишущей машинкой и направился на поиски соавтора; мистер Стерн обычно всегда был под рукой, черный том номер 61 из "Библиотеки всемирной литературы" лежал на краешке письменного стола, а его цветная суперобложка занимала пустующее место среди других томов БВЛ. Таким образом мы разговаривали, глядя друг другу в глаза, кроме того, у меня всегда был перед носом наглядный пример толщины сочинения. И вдруг он пропал... Этот том был оставлен мною во время поспешного бегства из собственной квартиры по крышам старых домов Петроградской стороны. Спустя некоторое время сержант Сергеев принес мне его по новому адресу, в квартиру моих друзей-геологов, обычно проводящих весенне-летний сезон в экспедициях. Вместе с книгой он принес и некоторые предметы хозяйственного обихода (кофемолку, чашку с блюдечком, штопор), и с тех пор мистер Стерн лишь один раз покидал мое новое жилище (я давал его читать одной даме, заинтересовавшейся рассказом о нашем совместном творчестве). Где же он, черт его возьми! Я полез на стремянку, чтобы проверить, не присоединился ли милорд к своей суперобложке... может, погреться захотел?.. соскучился по соседям... кто там у него?.. Свифт, Смоллет, Филдинг... неплохая компания, соотечественники... Книги на полке не оказалось. Кряхтя, я слез со стремянки, чувствуя одиночество и растерянность, и полез в рукопись, чтобы проверить, когда мы разговаривали с милордом в предыдущий раз. Я переложил листочки и убедился, что мистер Стерн подал последнюю реплику в главе двенадцатой, во время знакомства с Зеленцовым. Оставалось вспомнить, когда же я рассказывал ему о Зеленцове и что произошло с нами после? Дело в том, что у меня случился временный перерыв в работе, связанный с летним отдыхом, а когда я вернулся из Ярославской области, где жил в деревне в полном одиночестве без кота и соавтора (первого я оставил той же милой даме, любительнице изящной словесности и котов, а второго, как мне казалось, на своем письменном столе), то немедля сел за машинку, забыв (увы!) про мистера Стерна, а может быть, в убеждении, что он по-прежнему рядом со мною. Но вот он не откликнулся на обращение... его нет. Не мог же он сам уйти? А вдруг? Но почему? Видно, я порядком надоел ему и запутал своими рассказами о кооператорах -- если так, то грустно! -- значит, не умею рассказывать... Но что же делать дальше? Роман приближается к середине, и терять соавтора в это время было бы обидно. Я подошел к окну -- здесь у меня первый этаж, не то что в родном кооперативе -- и увидел картинку городского лета, тяжелое мокрое белье на веревке, детскую коляску у подъезда и двух котов -- Филарета и его бродячего оппонента, которые, изогнувшись подковой и задрав хвосты, перемещались по невидимой окружности с явным намерением напасть друг на друга. Шел к концу июль. Демилле был в Севастополе, Ирина с Егоркой на даче, кооператоры занимались обменом и обивали пороги различных инстанций с целью получить новое жилье, по стране гремели позывные Олимпиады, экраны телевизоров были заполнены голами, очками и секундами. Наш роман, напротив, находился еще в апреле: я все дальше уходил от героев по временной оси, и, когда представлял себе все, что нужно описать до отъезда Демилле в Крым (зачем? почему? к кому он туда поехал?), а его семейства на дачу (те же вопросы), мне становилось худо. Потерять в такой момент соавтора равносильно катастрофе. Коты наконец сшиблись с ужасным криком, вверх полетела шерсть, после чего бродячий кот позорно бежал, вопреки моим опасениям, а Филарет не спеша потрусил к окну, вспрыгнул на карниз, а оттуда через открытую форточку проник в квартиру. -- Филарет, где мистер Стерн? -- строго спросил я. Кот спрыгнул с подоконника и направился в кухню, всем своим видом выражая презрение к легкомысленному сочинителю, потерявшему по своей халатности собеседника и соавтора. Мне стало стыдно. Я вернулся к машинке и написал весь этот текст, попутно размышляя -- что же делать дальше? Положение представлялось трудным. Клапаны мои, если вы помните, открылись не без влияния мистера Стерна (бутылка "Токая" не в счет), и теперь я боялся, что они могут закрыться. В самом деле, милорд был единственным благодарным слушателем, терпеливо сносил болтовню, следил за действием, подогревал мой интерес к работе, помогал преодолевать лень. Кроме него, никто не был в курсе всех без исключения событий романа и не проникся к автору таким доверием. Немногие приятели и дамы, которым я рассказывал о сюжете и читал отдельные главы, отзывались о романе поразному. Одни говорили, что это "неплохо придумано", другие спрашивали, "зачем это придумано?". Я огорчался. Показать неверующим наш дом, стоящий на Безымянной, я опасался, ибо всегда был человеком лояльным, выполняющим требования милиции. Я не считал, что занимаюсь распространением слухов, описывая правдивую историю нашего дома и его обитателей, поскольку фактически знал обо всем лишь мистер Стерн, а читательская масса сможет ознакомиться с романом только с официального разрешения, когда история канет в прошлое и перестанет очень сильно тревожить умы -- собственно, как она кончится и когда канет, никто не знает сейчас. Я надеялся, что буду следовать за событиями на почтительном расстоянии, и начал роман лишь в мае после трех неудачных попыток, когда Демилле уже сменил несколько мест жительства, майор Рыскаль произвел ремонт в бывшем помещении Правления, Завадовский довел рекорд динамического усилия до тонны, а я понял, что нужно спешить, иначе мне за ними не угнаться. И действительно, за два месяца, пока я рассказывал милорду о событиях той страшной ночи и последующих двух дней, герои успели натворить немало дел, в особенности Демилле, который вызывал во мне сильнейшее беспокойство. Посему я исписывал страницы, заботясь только о правдивости, а уж поверят мне или нет -- это потом, позже... И все же как необходимо сочинителю хотя бы одно доверенное лицо! Как нужен заинтересованный ум, живые глаза, внимательный слух! Как важна непредвзятая оценка! Милорд обладал всеми этими достоинствами и щедро дарил их мне. Кому же теперь рассказывать? И стоит ли? Не без труда преодолел я минуту слабости, упрекая себя народными мудростями -"взялся за гуж", "назвался груздем" и "на печи сидя, генералом не станешь" ("Каким генералом? Николаи?" -- спросил бы сейчас милорд. Эх!..) -прежде чем решил продолжить свое предприятие. ...Евгений Викторович и Константин Петрович обедали в помещении детсадовской кухни -- просторном чистом зале с кафелем, кухонными столами, покрытыми рисунчатым пластиком, и громадной электрической плитой, на которой стояли алюминиевые баки для приготовления пищи. В одном из них сохранились остатки геркулесовой каши в количестве, достаточном для питания взвода солдат. Висели по стенам поварешки и дуршлаги, а также толстые разделочные доски, мелко иссеченные следами ножей. По торцам досок имелись надписи масляной краской: "Хлеб", "Мясо", "Рыба", "Овощи". В кухне было прохладно и гулко. Разговор вертелся вокруг исчезновения дома и дальнейшей судьбы Евгения Викторовича. Накладывая себе новую порцию каши, Костя сказал: -- Надо посоветоваться с нашими... Вероятно, имела место кратковременная аномалия гравитационного поля. В принципе это возможно, хотя бывает редко. -- Вам известны другие случаи? -- спросил Демилле. -- Мне -- нет. Да что нам вообще может быть известно? -возразил Неволяев. -- За тот миг, который называется историей человечества, на Земле практически ничего не изменилось. С астрофизической точки зрения... Вообразите себе бабочку-однодневку. Она живет и умирает в полной уверенности, что природа устроена так: яркое солнце, жара, желтые одуванчики на лугу, птички поют. А если в день ее жизни идет дождь, бабочка думает, что дождь и природа -- одно и то же. Ей в голову не приходит, что есть зима, например... Так же и человечество. Мы просто ничего не успеваем заметить. Время нужно мерить не годами, не столетиями и не тысячелетиями даже, а миллионами лет. Тогда видно, что все течет и изменяется. Может быть, толчки гравитации следуют с периодом в сто тысяч лет. С космической точки зрения -- очень часто, а для нас каждый такой толчок -- чудо... Демилле с ненавистью смотрел на бесформенный кусок каши, будто покрытый слизью. Он не любил овсяные хлопья с детства. Преодолев отвращение, ткнул кашу вилкой и вырвал клейкий, похожий на желе кусочек. -- Да, это так... -- со вздохом проговорил он и проглотил кусочек, не жуя. -- Но мне-то от этого не легче. Я, к сожалению, не бессмертен. -- А насчет бессмертия -- вообще чепуха! -- азартно воскликнул Неволяев. -- Нет никакого бессмертия! Кто бессмертен? Пушкин? Данте? Аристотель?.. Я имею в виду духовное бессмертие. Какая-нибудь паршивая тысяча лет прошла, а мы уже -- бессмертен! Между тем точно известно, что через пять-шесть миллиардов лет Солнце сгорит, скукожится до размера Земли и все сгинет: книги, рукописи, картины, идеи, имена... Да и до этого прекрасного мгновения может случиться масса непредвиденного. А вы говорите -бессмертие! Костя доел кашу и тщательно вычистил бороду, освободив ее от хлебных крошек. -- Точно известно, говорите?.. -- с огорчением повторил Демилле. -- А вдруг что-нибудь останется? -- Что? -- насмешливо спросил Костя. -- Ну, хотя бы идеи... -- В виде чего? Да вы идеалист, Евгений Викторович. Приятно встретить идеалиста в наше суровое время... Нет, ничего не останется. Ни-че-го-шеньки! С этими словами Костя подставил грязную тарелку под струю воды и одним движением ладони смыл с нее остатки каши. Демилле, давясь, доедал свою порцию. Костя вымыл и его тарелку, снисходительно поглядывая на Демилле, который был неожиданно сбит с толку научными откровениями. Словно фокус в объективе изменился: только что интересующее его событие выглядело крупным, подавляло своей величиной и непоправимостью, как вдруг отодвинулось на тысячи лет и стало мелким, обыкновенным, как падение камешка с горы, несущегося в лавине других камней и веток. Демилле неожиданно успокоился, даже не успокоился, а как-то размяк душевно. -- А зачем же тогда жить? -- раздумывая, вымолвил он. -- Как зачем? -- не понял Костя. -- Ну, ведь... не имеет смысла... -- жалобным шепотом закончил Евгений Викторович. Костя рассмеялся и закрутил бороду в кулаке. -- Имеет! Еще как имеет! Смысл в другом! Не в бессмертии человека и человечества, а в истине! Докопаться до истины -- разве это не оправдывает жизнь? -- Не знаю... -- сказал Демилле. -- Докапываться до истины, Костя, не всем дано. -- Нет, вы меня неправильно поняли! -- вскричал Неволяев. -- Я не только о научной истине говорю. Вот вы, например, архитектор, так? Допустим, вы спроектировали дом (при слове "дом" Демилле вновь омрачился). Так вот, дело не в том, что он простоит века, а в нем самом, в его архитектуре, в выявлении через нее художественной истины, красоты... Демилле совсем впал в уныние, и не только потому, что вспомнил о своем родном кооперативном доме, построенном по типовому проекту, но и по профессиональным причинам. Как мы знаем, он уже давно, лет этак семь, как отошел от истинной архитектуры и занимался халтурой. Обед закончился в молчании, Демилле допил чай и отправился на второй этаж, в спальню младшей группы, где развернул детскую раскладушку, одну из многих, заполнявших стенной шкаф, улегся на нее, свернувшись калачиком. Костя, подумав, последовал за ним и остановился в дверях. С минуту он смотрел на малознакомого ему бездомного человека, и жалость охватила его. -- Евгений Викторович, они найдутся, не расстраивайтесь... Демилле не отвечал, невидяще глядя в окно с низким подоконником, за которым виднелись забор вокруг фундамента и милиционер на посту. -- Я вам ключ от моей комнаты дам. Поживите пока у нас в общежитии, -- продолжал Костя. -- Я все равно здесь ночую, а тетю Варю уговорить можно. -- Какую тетю Варю? -- слабым, больным голосом спросил Демилле. -- Комендантшу. Тариэль и Мамед возражать не будут... -- А? -- переспросил Евгений. -- Соседи мои, аспиранты. Может, что-нибудь и придумают, они башковитые. Евгений Викторович тоже почувствовал к себе жалость, и чем болезненнее звучал его голос, чем нелепей и смешней была поза на раскладушке, тем больше сострадания к себе рождалось в его душе. Ему показалось, что он маленький мальчик... игрушки на полках, кроватка, одеяльце... уменьшительные ласкались, приятно щекотало в носу, будто от слез, и подушка пахла детским молочным запахом, и холодила щеку нечаянная пуговка... Он вспомнил свою мать Анастасию Федоровну с ее любовью к уменьшительным, рассердился, как водится, на свое умиление и вообще на умиляющихся... Плюшевый кот шел по забору, осторожно переставляя лапы... Демилле заснул. Проснулся он часов около шести вечера. Бодрости не прибавилось. Демилле спустился вниз, в кабинет, и застал у Неволяева гостей. После взаимного представления выяснилось, что это были профессор Голубицын, Костин руководитель, и два его аспиранта, Костины коллеги, -- Миша Брагинский, румяный молодой человек с черной курчавой шевелюрой, и Рейн Тоом, эстонец с жесткими скулами и маленькими голубыми немигающими глазками. Голубицын был могуч, медлителен, неповоротлив. -- У нас традиционный воскресный коллоквиум, -- пыхтя, сказал профессор. -- Никто не мешает, просторно... Да вы не смущайтесь! Видимо, гости уже были осведомлены о причинах появления Евгения Викторовича в детском саду. Голубицын указал рукою на окно, где в отдалении все так же прогуливался у забора милиционер, и спросил: -- Значит, ни кола ни двора? А я-то не мог сообразить. Вижу -- что-то изменилось в округе, а что -- не пойму. Любопытно! -- Я думаю, можно рассчитать, Владимир Аполлонович. Условия равновесия найдем, масса приблизительно известна, -- тихо сказал Брагинский. И они тут же (Демилле удивился внезапности) включились в теоретический спор, касавшийся условий, необходимых для полета дома. Несмотря на то, что говорили все по-русски, Демилле не понимал ни слова, поскольку нормальные, поясняющие слова астрофизики пропускали, а употребляли лишь специальные термины: гравитационное поле, аномалия тяготения, параллелограмм сил, пси-функция... Брагинский со своим петушиным голоском наскакивал на Рейна, Голубицын удовлетворенно улыбался, задумчиво сооружая на столе башню из детских кубиков. -- Но... ведь надо что-то делать! Так нельзя, -- сказал вдруг Евгений Викторович. -- Вы о чем? -- мягко спросил профессор, оторвавшись от башни. -- О людях... вообще, я о людях. Понимаете, ведь должна быть уверенность. Дома летают, надо что-то предпринимать! Страшно ведь, Владимир Аполлонович... Голубицын добродушно захохотал, его аспиранты тоже, несколько принужденно. Демилле стоял перед ними, опустив руки, пытался улыбнуться, но не мог. -- Страшно, говорите? Да и нам страшновато, мы тоже люди, -- сказал профессор, оборвав смех. -- Что же касается вашего дома, то (он развел руками) -- не по нашей части. Явление любопытное, спору нет, но -- не по нашей части. Беспокоиться нет причины, люди, насколько я понял, не пострадали. Государство поможет. Демилле стало неудобно, что он лезет к ученым со своими житейскими заботами. В самом деле, государство ведь поможет, не должно быть так, чтобы не помогло. В этот миг Голубицын сделал неловкое движение, задев стол. Башня покачнулась и грохнулась всею плоскостью на пол, образовав бесформенную груду разноцветных кубиков. Глава 15
ГЕНЕРАЛ НИКОЛАИ Время между тем шло себе понемногу; воскресным утром кооператоры проснулись, выглянули в окна и убедились, что прошедшие сутки не были дурным сном, вверху по-прежнему голубеет полоска чистого неба, а день, по всей вероятности, предстоит солнечный. Человек быстро привыкает ко всему; еще вчера происшедшее казалось трагичным и непоправимым, а сегодня есть кое-какие улучшения: за ночь подвели газ, а воду и свет дали еще вечером -- глядишь, все образуется... Ирина пошла будить Егорку. Сунулась было в комнату сына в ночной рубашке, но вдруг вспомнила, что старик Николаи тут рядом, окно в окно. Она накинула халатик и машинально посмотрелась в зеркало... Вот незадача! Это же теперь каждое утро будет, точно в коммуналке, а принимая во внимание общительность старого генерала... Ирина вошла к сыну, взглянула в окно. Точно! Григорий Степанович тут как тут, улыбается, кланяется. Она тоже улыбнулась, кивнула старику и принялась тормошить Егорку. Николаи делал из-за стекол знаки -- просил отворить окно. Ирина Михайловна показала: сейчас, пускай мальчик оденется. Егорка натянул штаны и отправился умываться. Ирина распахнула окно. -- Доброе утро, уважаемая Ирина Михайловна! -приветствовал ее генерал. -- Как спали? Ирина, не привыкшая к столь изысканным оборотам речи, смутилась, пробормотала -- мол, все в порядке. День обещал быть теплым, из-за крыши генеральского дома выглядывал краешек солнца. -- А у меня новость для вас, Ирина Михайловна. Я уже прогуливался, знаете, я встаю рано, каждое утро гуляю. Зашел и в ваш дом. Любопытство одолевает! Вчера не решился, слишком много было милиции, заберут еще, ей-Богу! -- генерал рассмеялся. -- А сегодня один постовой. Пустил меня!.. Так вот. В вашем подъезде висит объявление: в три часа общее собрание кооператива. Явка, как водится, строго обязательна. Вы пойдете? -- Не знаю... -- пожала плечами Ирина. -- Пойдите, пойдите! И я, если позволите, тоже с вами схожу. Делать мне, старику, нечего -- вот и получу бесплатное развлечение. Как вы думаете -- мне можно? -- А где будет собрание? -- спросила Ирина, несколько обескураженная предложением Николаи. -- Да здесь неподалеку, в школе, где Маша учительствует. Заодно покажу вам дорогу. Я там бывал не раз, пионеры приглашали... Ирина кивнула. Она не знала, о чем еще говорить с генералом, да выручил Егорка. Он вернулся умытый, надел рубашку, и Ирина Михайловна, извинившись перед Николаи, повела сына в кухню -- завтракать. -- Собрание в три часа! Ну, мы еще поговорим, -- обнадежил ее Григорий Степанович. Ирина не знала, что и думать. С одной стороны, генерал ей понравился своей обходительностью и заботливостью, но с другой... Она не привыкла к такому настойчивому вторжению в ее личную жизнь. Ирина не понимала -- радоваться ей или огорчаться. Однако размышлять над этим не было времени. Надо начинать новую жизнь на новом месте. Она быстро приготовила завтрак, заглянула в холодильник -- он, конечно, оттаял, но за ночь снова промерз -- проверила продукты. Придется идти в магазин... Ей попался на глаза термос генерала. Нужно отдать. Ирина взяла термос и пакет, снова отправилась в детскую. Генерала не было видно. -- Григорий Степанович! -- несмело позвала Ирина. Генерал вынырнул откуда-то из той части комнаты, которая была скрыта от глаз Ирины. Он был в домашнем байковом костюме. -- Я к вашим услугам... -- Вот, возьмите, пожалуйста... Большое спасибо, -- покраснев, сказала Ирина, показывая Николаи термос с пакетом. -- Ну что вы! Не стоит беспокоиться! -- запротестовал генерал, но все же протянул Ирине палку с крюком и принял вещи. -- Чем я могу быть полезен? -- учтиво поклонился генерал. -- Вы не смущайтесь, уважаемая Ирина Михайловна. Мы теперь соседи. Уж простите мою назойливость... Маша у меня молчунья, -- продолжал он, понизив голос, -- а я люблю поговорить. -- Тогда, знаете... -- в нерешительности начала Ирина, а увидев, что Николаи весь внимание, продолжала: -- Вы не присмотрите за Егором? Мне в магазин надо. Вообще я его оставляю одного, но здесь, на новом месте... Как бы он не закапризничал. -- С превеликим удовольствием! -- просиял Николаи. Ирина напутствовала Егорку: "Ты не бойся, посиди здесь, на подоконник не лазай, можешь поговорить с Григорием Степановичем", -- одела сына в курточку и вязаную шапку, чтобы не простудился, подхватила сумку и вышла из квартиры. Она спустилась в лифте, с удивлением обнаружив в нем приколотую чьей-то заботливой рукой бумажку со списком необходимых телефонов и адресов: сантехника, газовщика, прачечной, химчистки, детской поликлиники. Адреса и телефоны были здешние, Петроградской стороны. Внизу, при выходе из подъезда, действительно висело нарисованное гуашью от руки объявление, где сообщалось о собрании кооператива. Объявление тоже удивило Ирину качеством своего исполнения; раньше вешали на стене кое-как нацарапанную бумажку. На улице, вернее, в щели, ей попался постовой милиционер, который приветливо кивнул, и она, растерявшись, ответила: -- Здравствуйте... Господи, темно-то как здесь! -- Ничего, -- улыбнулся постовой, -- зато не дует! Ирина вышла из щели и направилась к Большому проспекту Петроградской стороны с забытым чувством новосела, по-хозяйски оценивая витрины, вглядываясь в прохожих. Вдруг поймала себя на мысли, что ей здесь нравится... странное чувство обновления, почти молодость... и старик этот смешной и славный... Ирина вкушала свободу. Подмерзшие за ночь лужицы на тротуарах весело потрескивали хрупкой корочкой льда. Ирина нарочно наступала на лед каблучком, испытывая забытую беспричинную радость, как в детстве -- хруп, хруп, -извилистые белые трещинки вспыхивали в прозрачном стекле льда. Она вышла на Большой, огляделась: по тротуарам текли праздные воскресные толпы. Большинство магазинов не работало по случаю воскресенья, но люди, истосковавшиеся по солнцу, высыпали на улицу просто так, без дела. -- На Зеленина яички дают, -- услышала Ирина разговор двух озабоченных бабок с хозяйственными сумками. -- Очередь большая? -- Никого нет. Я взяла два десятка к Пасхе. Потом ведь не будет. -- Ох, и верно! Пасха-то на носу! Побегу! Ирину Пасха мало интересовала, тем не менее она двинулась вслед за старушкой, рассудив, что та приведет ее к гастроному. Она шла не спеша, чтобы не обгонять семенящую перед нею бабку, а сама разглядывала прохожих, жадно всматриваясь в лица, как вдруг поймала себя на мысли: ищет мужа! У Ирины даже дыхание перехватило -- этого только недоставало! Но тут же осознала трезво: лишь только она вышла на улицу, как где-то глубоко затеплилась надежда -- вдруг встретит Женю? вдруг он где-то рядом бродит, голодный?.. И лишь она подумала это, как ее внимание привлекла фигура мужчины в коричневом плаще. Человек стоял у аптечной витрины -лица не было видно, -- он вглядывался внутрь аптеки, как бы пытаясь разглядеть, есть там кто или нет. "Он!" -- подумала Ирина, и тело ее совершило одновременно два независимых движения: верхняя часть отшатнулась и будто остановилась, в то время как ноги устремились по направлению к мужчине. Он обернулся, посмотрел тусклым взглядом и медленно пошел по проспекту, засунув руки в карманы плаща. Нет, не муж! И непохож вовсе. День сразу померк, прохожие уже не казались ей нарядными и праздничными, да и солнце затянулось чем-то дымчатым, грязноватым. Настроение у Ирины упало, она представила мужа где-то в городе, далеко... Ничего, так ему и надо! Она попыталась настроить себя воинственно, вспомнила его последние похождения -- одна Жанна чего стоит! (Жанна была чертежницей в проектном институте, где работал Демилле.) Но даже воспоминание о Жанне не смогло истребить в душе Ирины жалости и тревоги. Тогда она подумала, что Демилле, наверное, сейчас у Жанны -- конечно! куда ж ему деваться! нежится, как миленький, в постели! ему что! -- и эта мысль выдула из головы сострадание. Ирина подтянулась, снова отыскала глазами маячившую впереди старушку и устремилась за нею. В магазине Ирина купила яиц, колбасы, сыра, молока и с нагруженной сумкой пошла домой другим путем -- по проспекту Щорса. Путь этот оказался короче. Через пять минут она уже была на улице, перпендикулярной к Безымянной, то есть, собственно, на той улице, где стоял ныне дом, ибо Безымянной более не существовало. Как я уже говорил, прилетевший дом заткнул ее, выйдя своими торцами на две тихие улочки, прежде пересекавшие и ограничивавшие Безымянную. Ирина вышла из дому на первую из них -- она называлась Подобедова, -- а вернулась по второй, Залипаловой. Залипалова была пошире. Наш дом встал аккуратно, торец его был вровень с фасадами старых домов, так что не слишком бросался в глаза, несмотря на современную стандартную архитектуру. Смущало лишь то, что не существовало единой линии тротуара, ибо дом наш опустился на проезжую часть. Закругления поребриков, ранее ограничивавшие въезд на Безымянную, теперь нелепо втыкались в основание кооперативного дома в двух шагах от образовавшихся слева и справа проходных шелей. У входа в щель со стороны Залипаловой улицы дежурил другой постовой. Когда Ирина проходила мимо, он тихо осведомился: -- Вы здесь живете, гражданка? Или просто пройти? -- Живу, -- кивнула Ирина. Она успела заметить, когда подходила, что милиционер регулировал поток прохожих: одних направлял в правую щель, других -- в левую. Ирина поняла, что в правую щель допускались жильцы дома, а в левую, со стороны которой подъездов не было, проходили случайные прохожие, которым необходимо было попасть с Залипаловой на Подобедову. И вот что примечательно: ни удивленных возгласов, ни беспокойства, ни страха, ни обмороков у случайных прохожих не замечалось. Реагировали они на неожиданно возникшее препятствие довольно спокойно. Раз поставили здесь дом -значит, надо. Не нашего ума дело. Ирина поднялась в лифте на девятый этаж, причем ее попутчицей оказалась косящая одним глазом кооператорша, про которую Ирина знала, что она с пятого этажа. Было ей за пятьдесят, и она тоже, как и Ирина, держала в руках полиэтиленовый пакетик с яйцами. -- Вы на собрание пойдете? -- спросила она. -- Да, -- кивнула Ирина. -- Сегодня многое решится, -- с какой-то надеждой проговорила женщина, но что именно решится -- сказать не успела, ибо лифт достиг пятого этажа. Она вышла, сердечно кивнув Ирине, как старой приятельнице. Когда Ирина Михайловна подошла к двери своей квартиры, сердце вдруг снова забилось; представилось ей, что Евгений Викторович уже дома, в тапках, играет с Егорушкой... вспомнился он ей почему-то молодым, тридцатилетним, худым и веселым, и обида на обманувшую их обоих жизнь вдруг вспыхнула в душе неимоверной болью -- причем именно так и подумалось: жизнь обманула, судьба. Будто ни Евгений, ни она, ни та же пресловутая Жанна -- пропади она пропадом! -- виноваты ни в чем не были, а играли роль страдательную. Она секунду постояла перед дверным глазком, вслушиваясь. И правда, из квартиры доносились голоса. Ирина вошла и заглянула в комнату сына. Егорка сидел на стуле рядом с открытым окном, держа на коленях какую-то плоскую коробочку с откинутой крышкой. Напротив него, у своего окна, сидел Григорий Степанович, держа перед собой такую же коробочку. Вид у обоих был увлеченный. -- Дэ-восемь! -- крикнул Егорка. -- Ранен! -- отвечал генерал. -- Дэ-девять! -- Убит! -- Крейсер трехтрубный, -- констатировал Егор, и тут Ирина Михайловна поняла, что они со стариком играют в "морской бой", причем комплект игры был отнюдь не самодельный, а фабричного изготовления, с кораблями на магнитиках. Такой игры у Егора она не помнила, но предположить, что "морской бой" принадлежит старому генералу... Довольно нелепо. -- А, Ирина Михайловна! -- приветствовал ее Николаи. -А мы тут развлекаемся. Ваш сын меня бьет. У меня осталась подводная лодка и эсминец... -- Ка-три! -- выкрикнул Егорка. -- Убил! -- сокрушенно воскликнул генерал. Егорка сиял. -- Где же ты взял такую игру, Егор? -- спросила Ирина. -- Григорий Степанович дал, -- ответил сын. -- У меня замечательная игротека, -- кивнул старик. Ирина присела рядом с сыном. Егорка в два счета закончил уничтожение "кораблей" Григория Степановича, после чего неугомонный генерал кинул ему пару соломинок, и они совместно приступили к изготовлению мыльных пузырей. Егорка, пользуясь указаниями генерала, принес блюдечко с водою, мыло (то же проделывал в своей комнате генерал), развел его в воде, и через минуту они с генералом уже выдували друг другу навстречу радужные пузыри, которые тихо скользили вниз, в темную пропасть щели. Ирина не могла скрыть улыбку, ушла в другую комнату, там растерянно усмехнулась: вот тебе и еще один член семьи... свято место пусто не бывает. А из детской доносились восторженные возгласы: "Ну и шар! Прямо монгольфьер! Егор, ты опять меня объегориваешь!". Егорка смеялся, как колокольчик. Ирина принялась готовить обед, а когда пришло время, автоматически позвала: -- Мальчики, идите обедать! И вспыхнула, прижав ладони к щекам. Ничего себе! Она бросилась в детскую. Николаи и Егорка занимались тем, что выстукивали азбукой Морзе сообщения друг другу, пользуясь детским телеграфным аппаратом, принадлежавшим Егорке. Между окнами квартир тянулся электрический провод. -- Егорка, иди обедать, -- сказала Ирина. -- Вы извините, Григорий Степанович... -- За что? -- поднял брови генерал. -- Вырвалось у меня... -- смутилась Ирина. -- "Мальчики"? Ну, что ж. Меня это устраивает. Вполне. К сожалению, на обед прийти не смогу. То есть прилететь не смогу. Пока еще не умею летать. Но не исключено, что научусь, Ирина Михайловна, -- улыбнулся Николаи. Ирина с Егоркой пообедали. За обедом сын был в возбуждении, вызванном играми с генералом, мать же рассеянно подносила ложку ко рту, чувствуя странную заторможенность; думать ни о чем не хотелось, она лишь ощущала, что, находясь в кухоньке за обеденным столом, присутствует одновременно в комнате Григория Степановича, помнит о нем, а также бродит где-то далеко, почему-то на улице Кооперации, вблизи своего дома, там, где Егоркин детский садик, откуда вчера она забрала вещи сына, оставив заявление сторожу. Ее самой, Ирины Михайловны Нестеровой, вроде бы уже не существовало, она никак не могла собрать себя в привычное ей состояние единого целого и с горечью подумала, что это, вероятно, надолго. И если мысли о муже не казались ей удивительными, то неожиданное присутствие в душе чудаковатого старого генерала озадачивало. Но Ирина чувствовала -- он здесь, через комнату, за узким провалом щели. И это не было ей неприятно. -- Папа скоро приедет? -- Егорка поинтересовался деловито, без особой озабоченности, точно появление отца было делом решенным, весь вопрос во времени. -- Не знаю. Наверное, нет, -- ответила Ирина. -- Я еще с дядей Гришей поиграю. Можно? -- С дедушкой Гришей, -- поправила мать. -- С дедушкой? -- удивился Егор. -- Он разве наш дедушка? Дедушка в Севастополе живет. Ирина почему-то смутилась. Не дедушка, а дядя. Большая разница. Она со страхом поняла, что и сама с момента знакомства восприняла генерала иначе, чем требовали обстоятельства. "Господи! Ему же шестьдесят пять лет! Он же на тридцать лет меня старше!" -- подумала она. -- Егор, я тебя прошу звать его Григорий Степанович. Только так, -требовательно сказала она. Ирина вымыла посуду, слыша, как Егор в своей комнате о чем-то оживленно беседует с Григорием Степановичем. Потом до нее донесся бархатистый голос: -- Ирина Михайловна? Вы готовы? Без четверти три! Ирина быстро привела себя в порядок, через несколько минут они с Егоркой спустились вниз и прошли по щели к выходу на Подобедову улицу, где их уже ждал Николаи. Он был в сером макинтоше и велюровой шляпе. -- Знаете, я думаю, что Егору на вашем собрании делать решительно нечего, -- мягко сказал генерал. -- Мы отведем его ко мне... -- Нет-нет, -- быстро воспротивилась Ирина. -- Хорошо. Тогда здесь рядом есть прекрасная детская площадка. Пускай поиграет там. Ты согласен, Егор? -- обратился он к мальчику. Егор пожал плечами. -- А вы скоро? -- спросил он. -- Скоро, -- сказал генерал. -- Ну, ладно... -- Вот и молодец. Вечером мы тебя поощрим боевыми стрельбами. -- Это как? -- у Егорки загорелись глаза. -- Увидишь. Николаи взял Егорку за руку и повел на детскую площадку. Ирина не противилась. Все происходило как-то помимо нее. Привычка решать самой свои дела, выработанная годами жизни с Евгением Викторовичем, вдруг пропала куда-то, будто растворилась в обволакивающем голосе старого генерала. Лишь ум вяло сопротивлялся: "Почему он решает? Почему "мы"? На каком основании?" Но она чувствовала, что слова генерала ей не в тягость. Вот уж не ожидала найти в себе покорность -- с Женей же все наперекор, во всех мелочах, прежде всего в мелочах... И что самое удивительное -- ей эта покорность нравилась. На детской площадке сидели мамы с колясками, резвились пацаны. Генерал пристроил Егорку в футбольную команду -- его послушались, Егор был принят -- и, взяв Ирину под руку, повел к школе. Шли они неторопливо; их обгоняли кооператоры, спешившие на собрание. Бодрой рысью промчались Светики, разом оглянулись на Ирину с генералом, и ошеломляющая догадка озарила их лица. Конечно, в такой ситуации Светики не могли рассказать Ирине о встрече с ее мужем, но и в любой другой ситуации они хранили бы молчание. Обогнала их и чета Вероятновых. Инженер Вероятнов сжимал в кармане текст своего выступления на собрании, волновался, посему не обратил внимания на странную пару, зато жена обратила и, толкнув локтем супруга, прошептала: -- Ирина-то с кем! Смотри!.. Она что -- с Демилле развелась? Ну, дела! В коридорах школы была воскресная тишина. Ирина и Григорий Степанович поднялись на четвертый этаж и прошли к дверям актового зала. Слева и справа со стен смотрели на них портреты; Ирина заметила, что среди них нет привычных лиц великих писателей -- фотографии явно любительские, но увеличенные; на них запечатлены были люди в военной форме. -- Кто это? -- спросила Ирина. -- Почетные пионеры здешней дружины, -- ответил он. Вдруг Ирина увидела на портрете знакомое лицо. Она приостановилась от неожиданности, ибо лицо это -- она могла поклясться -- было чрезвычайно ей знакомо, но где и когда она встречала его?.. С фотографии смотрел молодой бравый капитан с круглой лысой головой и улыбающимися глазами. Фуражку он держал в руке, а ногой оперся на лафет небольшой приземистой пушки с длинным стволом. На гимнастерке капитана блестела Звезда Героя. Ирина перевела взгляд на генерала, будто желая справиться о незнакомом капитане, и вдруг увидела перед собою то же самое улыбающееся лицо, только в морщинах. Лишь глаза блестели так же молодо, как на фотографии. -- Вы?.. -- еле слышно выдохнула она. -- Я, Ирина Михайловна. Я... -- развел руками Николаи. -- А что делать? Ирина подошла ближе и разглядела под портретом сделанную на машинке подпись: "Герой Советского Союза Григорий Степанович Николаи". -- Пойдемте, пойдемте, Ирина Михайловна, -- заторопился Николаи. -Ничего интересного... -- Так вы Герой... -- задумчиво произнесла Ирина, не отрывая взгляд от фотографии. -- Ну, какой я герой! Помилуйте! Посмотрите на меня, -- рассмеялся Григорий Степанович. Ирина повернулась и пошла к залу, в двери которого втекала струйка притихших кооператоров. Глава 16
ОБЩЕЕ СОБРАНИЕ На сцене актового зала стоял стол, покрытый красным куском материи для транспарантов. За столом сидели трое: румяный толстощекий полковник милиции с орденскими планками на кителе, худощавый человек в сером костюме без каких-либо значков, с черными глазами и спадавшей на лоб косой прядью, напоминавшей воронье крыло; третьего Ирина Михайловна хорошо знала -- это был ее сосед, председатель Правления кооператива Василий Тихонович Вероятнов. Ирина и Николаи уселись в задних рядах у прохода. Генерал принялся с любопытством оглядывать публику. Над залом стояло равномерное жужжание голосов. Прямо перед Ириной уселась незнакомая женщина в панбархатном платье. Полные плечи, распиравшие панбархат, часто вздымались от шумных вздохов, которые женщина издавала. Ирине показалось, что этими вздохами женщина желает привлечь к себе внимание. Между тем Вероятнов, пошептавшись о чем-то со своими соседями по президиуму, встал и открыл собрание. Он предоставил слово полковнику милиции Федору Ивановичу Коломийцеву. Зал притих. -- Вы уже знаете, товарищи, что прошлой ночью случился... случилось че-пэ, скажем так, -- начал Коломийцев, выйдя из-за стола президиума к краю сцены. Держался он уверенно, чуть ли не весело. Слегка улыбался, отчего упомянутое ЧП приобретало не совсем серьезный характер. -- Как мы на это дело смотрим?.. Мы смотрим так, что ничего невероятного не произошло. Вы столкнулись с редким явлением природы, верно? Но все живы-здоровы, разрушений нет, чего, как говорится, и другим желаем! Коломийцев не удержался и подмигнул залу. Кое-где заулыбались. -- Какова моя задача? Моя задача, так сказать, чисто научная. Мы ведем большую работу по выяснению причин происшествия, нам уже многое известно... При этих словах сидевшая впереди женщина издала вздох такой выразительности, что кооператоры в радиусе нескольких метров оборотились к ней. -- Валентин! -- глухо прошептала Завадовская (это была, конечно, она), прикрывая ладонями лицо. -- ...Но работа еще предстоит большая, нам не все до конца ясно. Наверное, вы знаете, что современная наука достигла огромных успехов. Но не все, товарищи, ей известно. Не все тайны раскрыты... Полковник намеренно уводил разговор от конкретных фактов, в то время как многие из кооператоров еще томились в неведении относительно всего происшедшего. Легко понять: почти все спали той ужасной ночью, в суматохе регистрации и последующих суток ничего достоверного узнать не удалось, да вот и сейчас официальное лицо начинает распространяться о какой-то науке! Коломийцев был прерван возгласом: -- Товарищ полковник! А все-таки -- как мы здесь оказались? -- Очень просто, товарищи! -- бодро начал Коломийцев, но осекся. По сути-то он был прав -- дом оказался на Безымянной наиболее простым способом из мыслимых. Но честно сказать об этом массам полковник считал недопустимым. -- Вот, например, в Техасе... в одна тысяча девятьсот двенадцатом году... -- полковник достал из кармана записную книжку, взглянул в нее, уточняя дату -- ...смерч, или по-американски торнадо, поднял в воздух живую корову и перебросил ее за несколько километров от фермы, не повредив... -- Значит, был смерч? -- крикнул тот же голос. -- Смерча не было, товарищи. Смерчей у нас не бывает. -- А что? -- не унимался голос. Полковник подошел еще ближе к краю сцены, стараясь отыскать глазами вопрошавшего. Ему это не удалось. Тогда Коломийцев сделал короткий взмах рукою -- мол, была не была! -- и, понизив голос, сказал: -- Ваш дом подвергся действию телекинеза. Зал загудел, а Клара Семеновна издала короткий и пронзительный стон, после чего ее плечи обмякли. -- Что с вами? -- наклонился к ней генерал. Завадовская бессильно покачала головой. А по залу гуляло: телекинез... теле... кино... текеле... келез. Не все кооператоры понимали значение слова -- тут и телевидение, и кино... При чем здесь кино? Федор Иванович сжал губы, давая понять, что распространяться на тему телекинеза не имеет права. Гул нарастал, то там, то тут слышались выкрики: -- Как это? Объясните! -- Кто это сделал? -- Кто двигал?! Зачем?! -- Это не телекинез, а нуль-транспортировка! -- выкрикнул юный голос, по-видимому, любителя фантастики, но ему не вняли. Нуль-транспортировка была явлением еще более темным, чем телекинез. Внезапно Клару Семеновну Завадовскую сорвало со стула, будто она сама подверглась действию телекинеза, и кооператорша панбархатной молнией метнулась по проходу к сцене. -- Разрешите! Разрешите мне сказать! Противодействовать ей было бессмысленно. Коломийцев лишь развел руками и отступил к столу. А Клара Семеновна взлетела по ступенькам наверх и, обернувшись к залу, сделала решительное и непонятное заявление: -- Валентин Борисович -- заслуженный человек! Он не мог! Не верю... Товарищи, со всеми может случиться. Ну, обнаружили у него это... Так что же? Еще ничего не значит! Она повернулась к полковнику и помахала в воздухе указательным пальцем. -- Ни-че-го! Запомните! В зале смеялись, негодовали, недоумевали. Слов Клары Семеновны уже не было слышно. Полковник не растерялся, подскочил к Завадовской и увел ее за кулисы, что-то по пути объясняя. Вскочил с места взволнованный Вероятнов, поднял раскрытую ладонь... Лишь человек с "вороньим крылом" сохранял полное спокойствие. Он смотрел в зал усталым взглядом понимающего все человека. Повинуясь жесту Вероятнова, зал притих. -- Слово имеет Игорь Сергеевич Рыскаль, -- сказал Вероятнов. Рыскаль встал, опершись костяшками пальцев на стол. Перед ним лежал блокнот. Он дождался полной тишины зала и в этой тишине глухо прочитал следуюший текст: -- "В ночь с пятницы на субботу, в три часа пятнадцать минут, кооперативный дом номер одиннадцать по улице Кооперации по неустановленным пока причинам оторвался от земли, взлетел вертикально вверх на высоту примерно ста метров, после чего полетел в направлении Тучкова моста, где приземлился так же вертикально на проезжей части Безымянной улицы вместе со всеми, находящимися в данный момент в доме. Человеческих жертв и повреждения материального имущества не установлено". Таковы факты, товарищи. Мертвая тишина в зале достигла такой степени концентрации, что стало слышно, как за окнами лопаются весенние почки тополей, вытянувшихся до четвертого этажа школы. Из-за кулис выглянуло лицо полковника Коломийцева. Он с изумлением посмотрел на майора. Немая сцена продолжалась несколько секунд. И те, кто знал о перелете дома, и те, кто догадывался, и те, кто не верил, -- разом поняли по убедительному усталому тону Рыскаля, что случившееся -- натуральный факт, не подлежащий отмене. А Игорь Сергеевич, дождавшись, пока эта мысль проникнет в глубины сознания кооператоров, продолжал: -- Научная сторона вопроса нас с вами касается мало. Даст Бог, Федор Иванович с этим разберется. Мы должны подумать, что нам делать дальше? Как жить? К этому я вас призываю, товарищи. Рыскаль сел. Вероятнов искоса взглянул на него и неуверенно предложил желающим выступать. Первой, как и следовало ожидать, по проходу к сцене двинулась Светозара Петровна Ментихина. Она шла, глядя прямо перед собой, с решимостью и уверенностью, берущими свое начало в легендарной кимовской молодости. По истертому полу актового зала стучали каблучки ее маленьких, отороченных мехом сапожек, называвшихся когда-то "румынками". Мех сапожек у щиколоток придавал Светозаре Петровне некую легкость и, я бы сказал, святость, ибо казалось, что она не идет, а летит над полом на маленьких пушистых крылышках. Светозара Петровна взлетела на этих крылышках по ступенькам, назвала Вероятнову свою фамилию и номер квартиры (он и без того знал), после чего вдруг резко обернулась к залу, отбросив прямую руку назад, насколько это было возможно. Перед изумленными кооператорами предстала уже не знакомая старушка-общественница, а женщина-трибун, нечто вроде комиссара из "Оптимистической трагедии". -- Товарищи! -- начала Светозара Петровна, закинув вверх старческое лицо, по которому уже ползли две светлые крошечные слезинки. -- Товарищи! -- пел ее голос, в котором слышалась музыка Дунаевского из кинофильма "Светлый путь", и задор "Синей блузы", и рабфаковская убежденность. Светозара Петровна отбросила от себя полвека (тем самым решительным движением руки назад) и на глазах превратиласъ в юную комсомолку. -- Нам, комсомольцам тридцатых годов, не стыдно смотреть в лицо товарищам! За нашими плечами пятилетки индустриализации, война, восстановление народного хозяйства. Мы всегда были на самых трудных участках. Трудностями нас не испугаешь! Я хочу, чтобы молодые товарищи прислушались. Вот вам случай показать, на что вы способны! -- Что вы конкретно предлагаете? -- донесся насмешливо-ленивый возглас из зала. -- Сплоченность. Решимость. Убежденность, -- сказала Ментихина, сопровождая каждое из этих слов энергичным жестом. Григорий Степанович, как заметила Ирина, слегка поморщился. -- Ну зачем она так... -- недовольно прошептал он. -- Сейчас она все испортит. -- Дисциплинированность! -- выкрикнула Светозара Петровна. В зале раздались смешки, которые лишь раззадорили старушку. Она выбросила руку вперед и начала рубить ребром ладони воздух, будто отделяя друг от друга фразы, которые падали в зал на головы кооператоров. -- Чистота на лестницах! Прекратить курение в лифте! Не проталкивать в мусоропровод крупные предметы! Покрасить балконные ящики в единый цвет! Создать в каждом подъезде группы взаимопомощи! Участвовать в работе дружины! Не допускать распития в подъездах спиртных напитков. Не допускать пения подростков!.. В зале поднялся невообразимый галдеж, в котором утонули призывы Светоза