удь слабая, а не легкие, страх какая и т. п. - и это самый верный и убедительный способ.

У Диккенса нередко кто-то говорит неграмотно, неправильно, а кто-нибудь другой или сам автор эту неправильность примечает. Тем самым она подчеркнута, существенна вдвойне, и ответственность переводчика двойная. В 'Тайне...' это встречается на каждом шагу и, кажется, ничуть не затрудняет О.Холмскую:

- Он, видите ли, стал вдруг не в себе...

- Надо говорить 'ему стало не по себе', Топ. А 'стал не в себе' это неудобно - перед настоятелем...

В подлиннике игра на ошибке в форме глагола (he has been took a little poorly исправляют на taken), в переводе один естественный, живой, но не очень уважительный оборот (разговор-то идет при почтенной особе, при настоятеле) заменен другим оборотом, тоже естественным, живым, но не столь просторечным. Тот же прием дальше:

...Так точно, сэр, не по себе, - почтительно поддакивает Топ. - ...Видите ли, сэр, мистер Джаспер до того задохся (was that breathed)...

- На вашем месте, Топ, я не стал бы говорить 'задохся'... Неудобно - перед настоятелем.

- Да, 'задохнулся' (breathed to that extent) было бы, пожалуй, правильнее, - снисходительно замечает настоятель, польщенный этой косвенной данью уважения к его сану.

Подобные примеры непринужденной игры можно приводить десятками.

Топ продолжает описывать 'припадок' мистера Джаспера, главного героя (злодея) романа: Память у него затмилась (grew Dazed). Это слово Топ произносит с убийственной отчетливостью (и курсив тут авторский!)... - даже боязно было на него смотреть... Ну, я его усадил, подал водицы, и он вскорости вышел из этого затмения (However, a little time and a little water brought him out of his Daze). Мистер Топ повторяет этот столь удачно найденный оборот с таким нажимом (прибавляет автор), словно хочет сказать: 'Ловко я вас поддел, а? Так нате ж вам еще раз! '

Красочно разговаривает и жена Топа: Да вам-то какая печаль, - в ответ на комплимент чуть смущенно обрывает она Эдвина. - ...думаете, все Киски на свете так и прибегут к вам гурьбой, стоит вам только кликнуть!

Киска (Pussy) - ласковое слово и по-английски, и по-русски, тут пока нет ничего необычного. Но вот Эдвин на радостях восклицает о своем дядюшке и мнимом друге What a jolly old Jack it is! Наверно, еще кто-нибудь перевел бы Молодец! - но, думаю, мало кто, кроме Ольги Петровны, вложил бы в уста жизнерадостного, беззаботного юнца выразительное Молодчинище!

В других тонах выписан язвительный портрет краснобая Сапси:

...он напыщен и глуп; говорит плавно, с оттяжечкой; ходит важно, с развальцем (having a roll in his speech, and another roll in his gait - как изобретательно выражено в обоих случаях это roll, буквально - колыхание, раскачивание!); у него круглое брюшко, отчего по жилету разбегаются поперечные морщинки (уж конечно, не горизонтальные, как сделал бы формалист!) ...непоколебимо уверен, что с тех пор, как он был ребенком, только он один вырос и стал взрослым, а все прочие и доныне несовершеннолетние; так чем же может быть эта набитая трухой голова, как не украшением... местного общества? (dunderhead - слово редкое, тут слабовато было бы привычное дубина, болван).

Ему докладывают о посетителе.

Просите, - ответствует мистер Сапси, помавая рукой...

Еще об этом болтуне, которого собственное велеречие привело в какое-то самозабвение: К концу своей речи мистер Сапси все более понижал голос, и веки его слушателя все более тяжелели, глаза слипались...

- С тех пор, - продолжает мистер Сапси... - с тех пор я пребываю в том горестном положении, в котором вы меня видите; с тех пор я безутешный вдовец; с тех пор лишь пустынный воздух внемлет моей вечерней беседе...

Каждая мелочь зрима и убедительна, чего стоит пышное, старинное и, увы, всеми забытое - помавая!

Совсем иные краски создают другой образ, перед читателем Невил и Елена, брат и сестра - оба черноволосые, со смуглым румянцем... оба чуть-чуть с дичинкой, какие-то неручные (something untamed about them both - оборот непростой, примерно: какая-то в обоих неприрученность); сказать бы - охотник и охотница, но нет, скорее это их преследуют, а не они ведут ловлю. Тонкие, гибкие, быстрые в движениях; застенчивые, но не смирные; с горячим взглядом; и что-то есть в их лицах, в их позах, в их сдержанности, что напоминает пантеру, притаившуюся перед прыжком, или готового спастись бегством оленя...

И выразительная характеристика их опекуна, филантропа из тех, которые, по словам одного персонажа, ...так любят хватать своего ближнего за шиворот и, если смею так выразиться, пинками загонять его на стезю добродетели (bumping them into the path of peace)...

...может быть, и не совсем достоверно то, что рассказывают про него некоторые скептики - будто он возгласил однажды, обращаясь к своим ближним: 'Ах, будьте вы все прокляты (Curse yours souls and bodies), идите сюда и возлюбите друг друга!', все же его любовь к ближнему настолько припахивала порохом, что трудно было отличить ее от ненависти (буквально: его филантропия была порохового сорта, по-английски выразительно, по-русски невозможно, в переводе просто великолепно!).

И вот как говорит об этом субъекте Невил:

- Моя сестра скорее дала бы разорвать себя на куски, чем обронила перед ним хоть одну слезинку.

Фамилия сего филантропа Honeythunder, то есть составлена из слов мед и гром, в переводе Сластигрох; ...он громким голосом излагал задуманный им план: переарестовать за одну ночь всех безработных в Соединенном Королевстве, запереть их в тюрьму и принудить, под угрозой немедленного истребления, заняться благотворительностью.

Да, О.Холмская мастер и в том, без чего (вопреки мнению иных строгих педантов от литературоведения) зачастую обойтись невозможно: в игре слов и передаче имен 'со значением'.

Имя юной героини Роза, фамилия Bud. По-русски ни правильное фонетически Бад, ни воспроизведенное графически Буд ровно ничего не значат. В переводе толика сходства - Буттон, и хотя т удвоено, читатель поневоле уловит намек на смысл: эта роза еще совсем юная, бутон. Притом она бывает ребячески своенравна, но когда к ней (вернее, к ее портрету) обращаются 'мисс Дерзость' (Impudence), в такое обращение по-русски не очень верится, а вот мисс Дерзилка - вполне убедительно.

Какую страницу ни возьми, язык перевода богатый, щедрый, чуть отдает стариной - без излишней стилизации ощутима подлинно диккенсовская атмосфера, прошлый век.

Кто наблюдал когда-нибудь грача, эту степенную птицу, столь сходную по внешности с особой духовного звания (sedate and clerical bird), тот видел, наверное, не раз, как он в компании таких же степенных, клерикального вида сотоварищей стремит в конце дня свой полет на ночлег, к гнездовьям (he wings his way homeward)... Это - начало второй главы, и весь подбор слов и неспешный ритм фразы безупречны, тут не выделишь какие-то отдельные зернышки, все гармонично и цельно.

Чуть дальше - пейзаж.

...дикий виноград, оплетающий стену собора и уже наполовину оголенный, роняет темно-красные листья на потрескавшиеся каменные плиты дорожек (creeper on the wall has showered half its... leaves, буквально виноград на стене уже уронил половину листьев)... под порывами ветра зябкая дрожь пробегает порой по лужицам в выбоинах камней и по громадным вязам, заставляя их внезапно проливать холодные слезы...

А начинается роман совсем другим зрелищем, видениями человека, который одурманен опиумом, - и до чего же там все по-другому, не плавно, но обрывочно, лихорадочно, иной ритм, иные краски поражают в переводе и слух, и взгляд:

Башня старинного английского собора? Откуда тут взялась башня английского собора (дословно: как она может здесь быть)... И еще какой-то ржавый железный шпиль - прямо перед башней... Но его же на самом деле нет! Нету такого шпиля перед собором, с какой стороны к нему ни подойди... А дальше белые слоны - их столько, что не счесть - в блистающих яркими красками попонах, и несметные толпы слуг и провожатых (буквально: бесконечное число попон разной расцветки, провожатых...)... Однако башня английского собора по-прежнему маячит где-то на заднем плане - где она никак быть не может...

Еще картинка:

...даже и теперь курьерские поезда не удостаивают наш бедный городок остановки, а с яростными гудками проносятся мимо и только отрясают на него прах со своих колес в знак пренебрежения...

И еще:

Снаружи, на вольном воздухе (in the free outer air), река, зеленые пастбища и бурые пашни, ближние лощины и убегающие вдаль холмы - все было залито алым пламенем заката (were reddened by the sunset); оконца ветряных мельниц и фермерских домиков горели как бляхи из кованого золота. А в соборе все было серым, мрачным, погребальным; и слабый надтреснутый голос все что-то бормотал, бормотал, дрожащий, прерывистый, как голос умирающего. Внезапно вступили (burst forth - ворвались, даже взорвались, такая внезапность по-русски для церковной музыки, да еще сравнимой с морем, выпала бы из образа) орган и хор, и голос утонул в море музыки. Потом море отхлынуло, и умирающий голос еще раз возвысился в слабой попытке что-то договорить - но море нахлынуло снова, смяло его и прикончило ударами волн (rose high, and beat its life out), и заклокотало под сводами, и грянуло о крышу, и взметнулось в самую высь соборной башни. А затем море вдруг высохло и настала тишина.

Этот перевод - словно оркестр, поразительно разнообразие, гибкость, богатство голосов, инструментов.

Нельзя обойти молчанием участие О.П.Холмской в том памятном однотомнике Шоу.

Переводить знаменитого шутника Шоу - задача нешуточная, тут кашкинцам, быть может, даже больше, чем для Диккенса, понадобилась вся гамма человеческого смеха. Сам Шоу с неизменной язвительностью разделил свои пьесы на 'приятные' и 'неприятные'. О.Холмская перевела 'Другой остров Джона Булля', 'Дома вдовца', и в ее же переводе с сокращениями напечатано было неподражаемое предисловие Шоу к 'неприятным пьесам' под названием 'Главным образом о себе самом'.

Предисловие это, пожалуй, не менее крепкий орешек, чем пьесы. В начале его Шоу напоминает некое житейское правило: говорят, если до сорока лет ни разу не влюбился, то после сорока и начинать не стоит. А я, мол, применил это правило к сочинению пьес. Дословно: я сделал, вывел себе из него примерное наставление, руководство на будущее (I made a rough memorandum for my own guidance). По-русски просто и хорошо: записал себе на память - если я не напишу по меньшей мере пяти пьес, то I had better let playwriting alone, лучше мне совсем не браться за драматургию. В буквальном переводе все это вышло бы громоздко, у Холмской везде непринужденные и притом безукоризненно верные авторскому стилю и тону слова и обороты, естественные русские речения.

Заинтересовать по меньшей мере сто тысяч зрителей, чтобы драматургией еще и заработать на хлеб (to obtain a livelihood), говорит Шоу, было свыше моих сил (hopelessly without my power). Я не любил ходового искусства, не уважал ходовой морали, не верил в ходовую религию и не преклонялся перед ходовыми добродетелями.

Остроумно выбрано слово, верно понято четырежды повторенное автором и очень по-своему им истолкованное popular:ведь ни до Первой мировой войны, когда написано было это предисловие, ни до Второй мировой, когда оно переводилось, еще не было в ходу понятие массовой культуры.

И дальше во всем сохранен именно дух Шоу, идет ли речь о том, как он состряпал свои первые предлинные романы (actually produced five long works in that form); о том ли, что нормальное зрение, то есть способность видеть точно и ясно (conferring the power of seeing things accurately - заметьте, навязчивые вещи, по-русски излишние, в переводе отсутствуют) - величайшая редкость... и я... представляю собой... редкое и счастливое исключение (I was an exceptional and highly fortunate person optically)... Тут-то я наконец и понял причину моих неудач на литературном поприще (I immediately perceived the explanation of my want of success in fiction) - я видел все не так, как другие люди, и притом лучше, чем они.

Так - страница за страницей: разговорно, просто, изящно, никаких натяжек, ни малейшей тяжеловесности, а она была бы неизбежна при формально точном переводе. И неизбежно умертвила бы позванивающее затаенным смешком и тут же взрывающееся язвительным хохотом живое слово остроумца Шоу.

Напомню еще жемчужинки в переводе Холмской, взятые, что называется, с противоположных полюсов: 'Нищий' Мопассана... и знаменитый 'Бочонок амонтильядо' Эдгара По. Тем и отличаются работы мастеров-кашкинцев и среди них О.П.Холмской: в переводе для них словно нет невозможного, нет автора, чей стиль они не сумели бы прочувствовать и передать по-русски.

От миссис Уоррен до Маугли

Удивительно разносторонним переводчиком была и Нина Леонидовна Дарузес. Сопоставьте выхваченное наудачу: остро сатирический 'Мартин Чезлвит' Диккенса - и рассказы Мопассана, всего-то несколько, но среди них такие значительные, как 'Старик' и знаменитое 'Ожерелье'; приключения наших друзей детства Тома Сойера и Гека Финна - и один из самых известных жестоко обличительных рассказов О.Генри 'Дороги, которые мы выбираем'. Богатейшая палитра, нелегко тут выделить что-то 'самое-самое', особенно поражающее мастерством перевоплощения. И все же рискну назвать перевод, так сказать, из ряду вон.

Театральному зрителю хорошо знакома 'неприятная', по определению Шоу, безжалостно сатирическая его пьеса 'Профессия миссис Уоррен'. Вот где Н.Дарузес изумляет глубиной проникновения в своеобычную колючую стилистику автора.

Надо ли пояснять, что перевод пьесы - искусство еще посложнее, чем перевод прозы: когда читаешь глазами, легче воспринимаешь даже очень сложно построенную фразу, на худой конец можно ее перечитать. Реплику, произносимую со сцены, уж непременно надо построить так, чтобы она не просто прозвучала по-русски, но не оказалась бы мученьем для актера, не пришлось бы ему, что называется, вывихнуть язык, и чтобы на слух она сразу была внятной зрителю.

В первой же сцене добропорядочный и чувствительный мистер Прэд беседует с юной Виви, тоже вполне добропорядочной, но притом весьма самостоятельной и отнюдь не чувствительной; она покуда понятия не имеет, чем занимается и на какие деньги дала ей образование ее мамаша.

Прэд....Как я рад, что ваша матушка не испортила вас!

Виви. Чем это?

Прэд. Ну, вас могли вырастить очень чопорной (making you too conventional)... Я всегда опасался, что ваша матушка злоупотребила (would strain) своим авторитетом и воспитает вас в самых строгих приличиях... (to make you, буквально: чтобы делать вас! - very conventional).

Виви. А разве я вела себя неприлично? (Oh! have I been behaving unconventionally?)

Прэд. О нет, боже мой, нет! То есть это не то, что принято считать неприличным (At least not conventionally unconventionally)...

Очень выразительно, без формалистического непременного повторения обыграно слово conventional (его корень и обычное значение - приличия, условности).

Прэд разговаривает учтиво, фраза у него мягкая, плавная:

- Как это хорошо, что вы заняли третье место на экзамене по математике. Именно третье. Первое место всегда занимает какой-нибудь рассеянный, чахлый юнец, который заучился чуть ли не до смерти (a dreamy, morbid fellow, in whom the thing is pushed to the length of a disease - буквальный перевод был бы тут сложен до непроизносимости, а смысл и тон перевода у Н.Дарузес безукоризненно верны).

Не то - речь Виви, эта бойкая девица изъясняется в полном соответствии со своим нравом: ...газеты наперебой кричали (were full - были полны - о студентке, которая) отвоевала первое место у лауреата (beating the senior - обогнала, победила)... вот мама и вбила себе в голову, что я должна сделать то же (and nothing would please my mother but that I should...)... я сказала ей напрямик, что не стоит тратить время на зубрежку (it was not worth my while to face the grind since I was not going in for teaching), раз я не собираюсь идти в учительницы... на этом мы с ней и порешили, хотя без воркотни не обошлось.

Можно и не приводить сплошь подлинник. Каждый оборот, каждое слово в переводе верны по смыслу и тону, никакой натяжки, все передано живыми речениями, по-настоящему разговорно. Это живость молодого задора, что называется, юношеского максимализма, без малейшей вульгарности.

Бойкий легкомысленный Фрэнк болтает примерно в том же духе:

Я дошел до точки (Things came to a crisis - буквалист не отказался бы от кризиса! ). Папе римскому (о своем папаше, священнике) пришлось заплатить за меня долги. Поэтому он сидит теперь на мели (He's stony broke in consequence - буквально вследствие чего!)... А вас как сюда занесло (What are you up to...)? ...Нет, как это здорово, что вы здесь! (It's ever so jolly to find you here...)

Что ни слово - мальчишеский петушиный задор, но грубости, вульгарности нет и здесь.

А вот миссис Уоррен, мамаша Виви, с самого начала изъясняется по-другому:

Просто умираю, до чего хочется пить (I'm dying for a drop to drink)... из молодежи следует выбивать эту дурь и еще кое-что впридачу (and young people have to get all that nonsense taken out of them, and a good deal more besides).

Тут каждая мелочь выдает вульгарную невежественную бабу, прежде всего интонацией передано, что речь ее еще и неправильна, не очень-то грамотна. Под стать ее речи и облику и относящиеся к ней, нередко развернутые и очень выразительные, как всегда у Шоу, авторские ремарки; вот к примеру (налетая - swoops down на достопочтенного Сэмюэля): Да ведь это Сэм Гарднер. Скажите пожалуйста, пастором стал! Не узнаёте нас, Сэм? Это Джордж Крофтс, собственной персоной, только вдвое толще прежнего... (Why, it's Sam Gardner, gone into the church! Dont you know us, Sam? This is George Crofts, as large as life and twice as natural...)

А пастор, отвечая, лепечет в смятении - и опять превосходны ремарки: сперва, весь побагровев (конечно, не буквально очень красный - very red), потом miserably confused - готовый провалиться сквозь землю. Лучше не скажешь. Это куда верней, чем обычное (а здесь было бы до беззубости гладко) отчаянно смущенный. Не забудем, каждая ремарка у Шоу весьма существенна, пьесы его равно предназначены и для сцены, и для чтения.

Когда Фрэнк пробует любезничать с миссис Уоррен, у нее с языка поминутно слетают не слишком изысканные в устах якобы почтенной особы словечки: Да ну вас! Не ваше дело! - и эти пустячки тоже отлично найдены для Get out и Never you mind (разговорное, но правильное never mind обычно и переводится помягче, например не беспокойтесь). Подлинная натура этой особы опять и опять пробивается на свет божий из-под маски добропорядочности: беспутный мальчишка... Ну и нахал, клейма негде поставить, - говорит она Фрэнку. Как же ты ушла, не сказавшись мне? Почем я знаю, куда ты девалась? - так выражается ее материнская заботливость. И конечно, она не стесняется в выражениях, разговаривая со своим компаньоном Крофтсом, который, имея титул баронета, вместе с нею наживается на содержании публичных домов: Мне один мизинец моей дочери дороже, чем вы со всеми вашими потрохами (your whole body and soul). Или: Вы хоть и кутила, а скаред (vicious, stingy).

Но когда она, оскорбленная высокомерием Виви, выкладывает дочке всю правду, без прикрас втолковывает, почему свернула с пути добродетели, в ее грубости появляется пафос обличения, и это тоже сполна передано по-русски. Она и ее сестра Лиз - незаконные дочери злополучной вдовы, торговки рыбой; отца не знает, догадывается, что он был человек сытый и гладкий (well-fed). Мать врала, будто бы он был из благородных (pretended he was a gentleman) - ну, не знаю. А... наши сводные сестры были щуплые, некрасивые, сущие заморыши (undersized... starved-looking), зато честные и работящие. Мы с Лиз забили бы их до смерти, если б не мать, - та нас тоже била смертным боем, чтобы мы их не трогали.

Такая вот невеселая судьба: сперва честная жизнь, работа по 14 часов в сутки... за четыре шиллинга в неделю на своих харчах; худо было и сестре, но станет она топиться, как бы не так! (No river for Liz, thank you!). Потом - ...неужели нам с Лиз было оставаться в дурах, чтоб другие торговали нашей красотой..? Как же, держи карман! (Not likely!).

'Профессия миссис Уоррен' - пример того, как овладели причудливой манерой Бернарда Шоу мастера кашкинской школы. И это лишь одна грань мастерства Нины Леонидовны. Но при всей его многограннести, кажется, трудно поверить, что в ее же переводе уже несколько поколений читают книгу совсем, совсем иного звучания - 'Маугли'!

'Книга джунглей' существовала на русском языке еще в дореволюционных изданиях. Собрание сочинений Киплинга выходило отдельными выпусками, потом их полагалось переплетать по томам. Помнится раннее детство, нежно любимая книжица в бумажной обложке, и хорошо помнится: никак не удавалось выговорить первое 'слово' волка-отца, возглас Аугрх! Так и было напечатано, по неподражаемой тогдашней наивности повторили буква за буквой Augrh - не только мы в четыре-пять лет, папа-волк тоже этакого бы не выговорил. А по сути своей оно куда проще, равнозначно нашему Уф! или Рр-р!

Были и переводы более поздние, в том числе казенно-буквалистские. Читая малышу вслух, приходилось тут же переводить их с канцелярита на русский, иначе ребенку не понять.

Помню и такое. Медведь Балу объясняет своему нерадивому ученику: надо твердо знать все законы и великие слова всех звериных племен, тогда ни одна нога не поднимется на тебя в джунглях. Переводчик не учел, что ногу зверь поднимает в других случаях, а грозна и опасна его лапа.

Взамен таких, с позволения сказать, переводов и воссоздала по-русски 'Маугли' для наших ребят Н.Дарузес. Что ни страница, то щедрые россыпи отличных, выразительных слов и речений. А главное, верны, убедительны образы и нравы пестрого населения джунглей. Читать эту книжку наслаждение. Но, кроме того, любопытно и поучительно хоть накоротке сравнить ее с одним (и не самым старым) из прежних переводов.

Вот на первой же странице появляется шакал Табаки. В том переводе он - маленькая тень с пушистым хвостом. Очень мило, так может выглядеть и котенок. Н.Дарузес для эпитетов little и bushy выбрала другие слова: низенькая тень с косматым хвостом, сразу ощущаешь другой облик и характер. Шакал - блюдолиз, вовсе он не симпатичен. Он не просто визжит, как в прежнем переводе, а хнычет (whine). Он прибедняется: для такого ничтожества, как я (for so mean a person), и голая кость целый пир. В старом переводе С.Займовского (М., 1934) - для такой ничтожной особы! Слова не просто не сочетаются, они воюют друг с другом, а все потому, что буквалист втащил в русский текст person в первом значении!

При такой дословности опять и опять возникает нелепица. 'Счастье и крепкие белые зубы да сопутствуют твоим благородным чадам! ' - это не только безвкусная пышность, это еще и смешно. Первое значение глагола go - идти, но чтобы зубы кому-то сопутствовали! .. У Н.Дарузес go with, разумеется, просто пожелание: Удачи и крепких белых зубов твоим благородным детям!

Табаки хвалит волчат в глаза и рад, что смутил этим волков-родителей. Уж такова шакалья природа: сглазить, причинить вред (mischief), накликать беду для него удовольствие. Отец Волк выгоняет его из логова, у Займовского - Довольно ты наделал зла. В подлиннике на этот раз другое слово - harm, но Н.Дарузес не упускает случая продолжить игру слов (это ведь не всегда удается), у нее - Довольно ты намутил сегодня. А позже за вредный нрав Багира назовет Табаки mischief-maker, смутьян.

Отец Волк с презрением отзывается о Шер Хане, которому вздумалось есть человечину - конечно же, не дословно, как в старом переводе, есть человека! А разъяренная Мать Волчица честит тигра fish-killer, буквально - убийца рыбы, у Займовского длинно, неестественно пожиратель рыб и лягушек - разве это похоже на гневный возглас? У Дарузес кратко, зло - рыбоед!

Вот впервые приходит к волкам голенький (naked) смуглый ребенок... мягкий, весь в ямочках крохотный живой комочек. Такой милый, теплый образ никак не создать бы, перенеся из подлинника на русскую страницу атом. Передано не слово, а облик трогательного крохотного существа, заключенный здесь в английском atom.

С. Займовский здесь тоже отошел от буквальности, но впал в сюсюканье: нежнейший пухленький крошка. У Дарузес - ни ложной выспренности (вспомните: особа, сопутствует чадам), ни слащавости. Ее переводу, как работам всех кашкинцев, присущи вкус, такт, чувство меры.

'Человечий детеныш? Ну что же... я за детеныша... Я не мастер говорить, но говорю правду' - так и слышишь неторопливую, обстоятельную, немного неуклюжую речь медведя Балу (у Займовского опять выспренно, книжно: У меня нет дара слова). И мягко мурлычет Багира: 'Стыдно убивать безволосого детеныша'. Буквально - и у Займовского - голого, то же самое naked. Но ведь это уже не от автора, а глазами зверя Маугли у Дарузес увиден не голеньким, а безволосым, очень верный взгляд.

И Багира продолжает: 'Балу замолвил за него слово' (had spoken in his behalf, у Займовского буквально, казенно: говорил в его пользу! ), а пантера предлагает вечно голодным молодым волкам выкуп - только что убитого буйвола, чтобы малыша оставили в живых: 'Разве это так трудно? ', Is it difficult? - и у Займовского дословно: разве это трудно? Мастер же вставляет коротенькое так, и оно-то придает мурлыканью пантеры мягкость и вкрадчивость.

Займовский точно копирует сложный строй английской фразы, да еще вставляет кое-что лишнее. Выходит казенно, громоздко: Когда вождю Стаи случается промахнуться на охоте, то его называют Мертвым Волком все время, пока он живет, что длится, впрочем, недолго. Еще и прибавлено тяжести, выделенных слов в подлиннике нет! У Дарузес сжато, свободно и естественно, 'от противного', безошибочно выбранным речением: Когда Вожак Стаи упустит свою добычу, его называют Мертвым Волком до самой смерти, которой не приходится долго ждать.

У каждого обитателя джунглей своя речь и своя повадка, и это безошибочно выражено в переводе мастера. Эпически величаво повествует слон Хатхи о том, как в джунгли пришел Страх, - и суетятся, бестолково болтают обезьяны. Н.Дарузес и называет их болтуньями, говорунами, конечно же, она не передавала speaker первым, обычным для формалиста словом оратор.

Слово окрашивается по-разному, смотря к кому оно относится, в чьи уста вложено и каким чувством продиктовано.

По-английски cub - это всякий маленький звереныш. В джунглях маленького Маугли зовут man's cub, человечий детеныш. Но когда его, уже подростка, приняв за оборотня, изгоняют из деревни люди, wolf's cub звучит совсем по-иному, полно злобой и страхом - даже не волчонок, но волчий выкормыш!

Больше тридцати лет живет перевод Нины Леонидовны Дарузес. Все мы знаем чудо-историю Маугли: кто читал ее сам, кто читает детям или уже внукам. Все помним, как ведут себя и разговаривают Киплинговы звери - в полном согласии со своим волчьим ли, медвежьим, тигриным, шакальим или обезьяньим нравом. И остается только восхищаться талантом и артистизмом переводчика.

От Джойса до Голсуорси

Я не осмелилась бы выделять кого-то в коллективе кашкинцев, в большинстве они, и пройдя 'годы учения', остались верны себе и своей профессии, еще долго работали бок о бок. То было удивительное содружество людей, требовательных друг к другу, но прежде всего каждый - к себе самому. Однако не раз мне доводилось слышать: с особенным чувством они вспоминали Игоря Романовича.

Человеческая и творческая судьба молодого мастера оборвалась трагически рано, в самом начале, и горько, что успел он сделать слишком мало. Но не так давно у нас переиздан сборник рассказов Дж.Джойса 'Дублинцы' и по справедливости восстановлено имя И. Романовича, напечатаны два его перевода.

С Джойсом, чье новаторство, своеобразие, сверхсложное письмо вызвали тогда в мировой литературе и критике ожесточенные споры, познакомили нас в середине 30-х годов именно кашкинцы. И опять-таки совершили открытие и подвиг, потому что писатель этот был слишком непривычен и для перевода безмерно труден.

Приведу лишь несколько примеров того, как богата, щедра и раскована в своей не формальной, а по существу верности подлиннику была манера И.Романовича.

Двое мальчишек, герои 'Встречи', сбежали с уроков. Сам рассказчик - не то чтобы уж очень паинька, но мальчик воспитанный, явно из добропорядочной, верующей ирландской семьи - изрядно уступает своему приятелю Мэхони в удали. Тот прихватил с собой рогатку, сплошь сыплет жаргонными словечками, а преподобного отца Батлера называет 'старым козлом' (Old Bunser). И чуть дальше Мэхони говорит о третьем парнишке: 'Так я и знал, что Толстяк сдрейфит'.

Речь непринужденная, естественная для мальчишек. А это была не шутка - полвека назад так передать подлинник, хотя бы неслыханно дерзкое в устах юного католика прозвище священника. И про Толстяка буквально можно было бы (куда скучнее) сказать, что он струсит, испугается (Fatty'd funk it). Но не только в словарях, доступных переводчику в 30-х годах, даже в словарях современных доброй половины Джойсовых жаргонных словечек не найти! И убедительные находки переводчика рождены были проникновением в подлинник, живым пониманием обстоятельств и характеров.

Другой рассказ в переводе И.Романовича - 'Милость божия' - резко сатирический.

Изрядно упившегося джентльмена, коммивояжера, приятели доставили домой, к жене. Одному из них она говорит: Я знаю, вы ему настоящий друг, не то что иные прочие. Они только на то и годятся, чтобы не пускать его домой... пока он при деньгах. Друзья, нечего сказать! В подлиннике ее речь негладкая, не очень правильная - и в переводе вся интонация безукоризненно достоверна.

То же и в речи остальных персонажей: конечно же, думают и говорят они не пивная, а пивнушка, наклюкались, спровадили, не просто невежды, а дуралеи (главный герой величал - а не называл! - их также деревенскими чурбанами),дрались так, что клочья летели, никудышные люди. Или (о старой системе воспитания): Без всяких этих современных вывертов... никаких роскошеств...

Что ни реплика, то выразительная, меткая характеристика говорящего.

Завершение рассказа - проповедь священника-иезуита, вполне достойного и самой церкви, и ее прихожан, среди которых почетные места занимают ростовщик, владелец трех ссудных касс и тому подобные выдающиеся деятели местного масштаба. К столь почтенной пастве желают приобщить главного героя его не менее достойные приятели (в их числе служащие полицейского управления и судейские крючки, во внеслужебное время - такие же гуляки и выпивохи). Немудрено, что и проповедь священнослужителя выдержана в духе, равно близком как самому пастырю, так и прихожанам:

'Он пришел говорить с деловыми людьми, и он будет говорить с ними по-деловому... Он их духовный бухгалтер; и он хочет, чтобы каждый из его слушателей раскрыл перед ним свои книги, книги своей духовной жизни...

Иисус Христос милостивый хозяин. Он знает наши грехи...' - продолжает сей пастырь, усердный приказчик в храме, где торгуют спасением душ. И под конец призывает слушателей: 'Да будут они честны и мужественны перед Богом. Если их счета сходятся по всем графам, пусть они скажут: "Вот, я проверил мои счета..."' И понимая, что в счетах совести, как и в счетах торговых, его паства способна смошенничать, предлагает уповать на то, что милость божия неизреченна, и отчет перед 'милостивым хозяином' призывает закончить обещанием привести в порядок свои счета.

Так кончается эта едкая антиклерикальная сатира. Яснее ясного: с церковной кафедры торгашам проповедует торгаш - и в переводе отчетлива каждая ядовитая, звонкая, как пощечина, нота.

Но И.Романович успел показать себя очень разносторонним художником перевода, были в его палитре и совсем другие краски. Он переводил не только прозу, но и стихи, и один из великолепных образцов - стихотворение Уилфрида Дезерта в 'Саге о Форсайтах' Голсуорси (роман 'Серебряная ложка'). Оно заслуживает того, чтобы привести его полностью.

When to God's fondouk the donkeys are taken -

Donkeys of Africa, Sicily, Spain -

If peradventure the Deity waken,

He shall not easily slumber again.

Where in the sweet of God's straw they have laid them,

Broken and dead of their burdens and sores,

He, for a change, shall remember He made them -

One of the best of His numerous chores -

Order from some one a sigh of repentance -

Donkeys of Araby, Syria, Greece -

Over the fondouk distemper the sentence:

'God's own forsaken - the stable of peace'.

И вот перевод:

В час, когда к божьей стекутся маслине

Ослики Греции, Африки, Корсики,

Если случайно проснется всесильный,

Снова заснуть не дадут ему ослики.

И, уложив их на райской соломе,

Полуживых от трудов и усталости,

Вспомнит всесильный, - и только он вспомнит,

Сердце его преисполнится жалости:

'Ослики эти - мое же творение,

Ослики Турции, Сирии, Крита!' -

И средь маслин водрузит объявление:

'Стойло блаженства для богом забытых'.

Удивительно, как чуток был переводчик, как верно передал он и музыку, и грустный, мягкий юмор подлинника, и его подтекст. Уж наверно, читатель чувствует: не только о четвероногих богом забытых исстрадавшихся тружениках тут речь...

Игорь Романович переводил поэтов очень разных: от такой крупной фигуры в английской литературе, как Т.С.Элиот (поэма 'Бесплодная земля'), до безвестных поэтов. И в поэзии, и в прозе он был по-настоящему талантлив. И очень, очень жаль, что он не успел сделать больше.

* * *

Сборник 'Дублинцы', одна из самых ранних работ кашкинского коллектива, и сейчас поражает удивительной свободой и красочностью речи. Вот 'Облачко' в переводе Марии Павловны Богословской. Если не знать, что это перевод, поневоле обманешься, кажется, будто эта проза создана прямо по-русски.

Галлахер пошел в гору. Это сразу было видно по его повадкам завзятого путешественника... и развязному тону... (у него) золотое сердце... Не шутка - иметь такого друга.

Все это - из первого же короткого абзаца, и во всем та прекрасная, ключевой чистоты простота и ясность, какая доступна, казалось бы, лишь таланту, творящему свое родное, на родном языке. Даже не верится, что переводчику хоть изредка приходилось заглядывать в словарь, искать соответствий подлиннику.

Галлахера обычно называли шалопаем (wild). И верно... - так, очень к месту, совсем непривычно передано привычное of course. Занимал деньги направо и налево (borrowed money on all sides). 'Одна минута перерыва, ребята, - говорил он беспечно. - Дайте мне пораскинуть мозгами'. Последняя находка просто неподражаема! В английском языке немало оборотов со словом cap (шапка): черную шапочку (black cap) надевает судья, объявляя смертный приговор, dunse's cap (дурацкий бумажный колпак) надевали в наказание лентяям-школьникам, Fortunatus's cap - волшебная шапочка, исполняющая любое желание владельца (вспомним нашу сказочную шапку-невидимку). Where's my considering cap - остроумное изобретение Джойса - буквально где моя соображательная шапка, то есть примерно где моя сообразительность, и непринужденным 'дайте пораскинуть мозгами' Мария Павловна сполна передала интонацию и эмоциональную окраску подлинника.

Еще из речи того же Галлахера: 'Чего твоя душа npocum? ' (What will you have?), 'Я сегодня видел кое-кого из старой шатии' (old gang), 'Ну уж, доложу я тебе! Не для таких божьих коровок, как ты' (Hot stuff! Not for a pious chap like you), 'Я женюсь только на деньгах... или - слуга покорный' (or she won't do for me).

* * *

Без конца можно бы цитировать 'Красное и черное' в переводе М. Богословской и С. Боброва. Почти полвека назад по сравнению со старым переводом это было открытие: блестяще переданы не только основные 'цвета времени' (как определил это в своей книге о Стендале известный литературовед А.Виноградов) - переданы малейшие оттенки Стендалевой палитры. Жива, достоверна речь каждого персонажа, будь то грубый мужлан или лукавый иезуит, набожная провинциалочка, страдающая от того, что не удержалась на стезе добродетели, или великосветская красавица. А как раскрыт внутренний мир самого Жюльена Сореля, мир тончайших душевных движений во всей внезапности их переходов! Так верно и правдиво передать все это в переводе можно было, лишь в совершенстве владея стихией русского слова.

Одна оговорка. Обычно у кашкинцев переводы, сделанные не одним, а двумя мастерами, - это дуэты равных. Мне посчастливилось видеть, как работала В.М.Топер - редактор 'Красного и черного', и, справедливости ради, не могу не вспомнить: в дуэте переводчиков Стендаля первой скрипкой бесспорно была Мария Павловна.

* * *

Вспоминается и другое: в 'Саге о Форсайтах' один из самых богатых по разнообразию языка - ее перевод романа 'В петле'. Вполне реалистически, подчас беспощадно выписан Сомс, цинично преследующий сбежавшую от него Ирэн, а затем расчетливо выбирающий себе в жены подходящую мать для будущего наследника, столь же убедительны портрет и речь его избранницы: кокетливая француженка Аннет не менее расчетлива - вся в мамашу, деловитую владелицу ресторана. Соответственно все они поступают и разговаривают в переводе.

По-иному насмешливы характеристики другой пары. 'Светский человек' в кавычках Монтегью Дарти, беспутный гуляка, часто сбивается на жаргон лошадника - и не только на скачках (лошадка классная... ставлю в лоб, на первое место), но и дома. Заплетающимся языком заявляет он жене, что ему совершенно наплевать, ж-живет она или н-не живет, покуда она не скандалит... Если он не имеет права взять жемчуг, который он ей с-сам подарил, то кто же имеет? (Жемчуг жены он подарил своей девочке). Если Уинифрид в-возражает, он ей перережет горло. А что тут такого? What was the matter with that?

А у его чопорной супруги Уинифрид, урожденной Форсайт, когда события застают ее врасплох или лопается терпение, с языка срывается какая-нибудь новинка, к примеру, здесь же, в ответ мужу: 'Ты, Монти, предел всему'. (Несомненно, это выражение употреблялось впервые - так-то под влиянием обстоятельств формируется язык), - с усмешкой в скобках замечает Голсуорси.

Следующее поколение - бойкий беспечный Вэл, милая своенравная Холли, упрямица Джун - крохотный сгусток напористой энергии, из лучших побуждений бестактно встревающая во все чужие дела, - обрисованы в другом ключе и чаще всего вызывают добродушную улыбку. Нельзя не оценить уже одно название главы о знакомстве Вэла с Холли: 'The colt and the filly', буквально - Жеребенок и молодая кобылка, в переводе - Стригунок находит подружку.

А для Ирэн и Джолиона, в полном согласии с автором, переводчик подбирает мягкие, пастельные тона, всюду соблюдается интонация Голсуорси, чаще всего лирическая, тонко поэтичная.

Дарованию М.Богословской равно подвластны были и классика, и современность. О Стендале я уже упоминала. Также с участием С.Боброва перевела она 'Повесть о двух городах' Диккенса, три пьесы Шоу. Кроме рассказов в сборнике 'Дублинцы' среди ее работ роман того же Джойса 'Портрет художника в юности' и 'Осквернитель праха' Фолкнера. Вот автор, который, как и Джойс, недаром считается у переводчиков одним из труднейших, но 'Осквернитель праха' переведен воистину блистательно!

* * *

Какими малыми, незаметными штрихами порой достигается цельность картины, психологического образа! Сейчас про многое, пожалуй, скажут - это, мол, пустяк, естественный ход мысли. Не устану повторять: полвека назад до таких малостей надо было еще додуматься, дойти художническим чутьем.

Вспомните 'Лебединую песню' Сомса в 'Саге о Форсайтах' (перевод М.Лорие). Как нагляден и убедителен воссозданный по-русски образ. Долго Сомc был бесчеловечно сухим, жестоким в своем себялюбии собственником, а вот смерть его человечна. Сперва он кидается в огонь, спасая свои картины, но ведь они теперь для него выше, чем просто собственность, это - искусство, которое он научился понимать и любить. А потом он кидается навстречу смерти, опять же спасая свое, но эта ценность воистину дорога, самое высокое: жизнь и будущее дочери. Поневоле вместе с автором прощаешь под конец многое этому собственнику, когда он, ставший в страдании добрее и мудрее, требует от нее последней платы - уже не в силах сказать ни слова, одним только взглядом, который 'становился все глубже'. И, поняв силу и смысл этого взгляда, Флер вдруг говорит как маленькая: Yes, Dad; I will be good. У Марии Федоровны Лорие единственно верное, притом близкое даже по звучанию: Да, папа, я больше не буду. Разве лишь закоренелый формалист былых времен сделал бы не от противного, а буквально: 'Я буду хорошая (послушная)'. Но сколько в переводе 'Саги' животворных искорок, которые добыть было куда труднее.

Прежде всего ими-то и создает М.Лорие в 'Пробуждении' и внешний и, главное, психологический портрет маленького Джона Форсайта. В мальчугане пробуждается ощущение любви и красоты, просыпается будущий поэт. И с первых строк найдены интонации, слова, приемы, благодаря которым звучит в нужном ключе вся мелодия - детская и вместе с тем поэтичная.

Волосы его светились, светились и глаза - это здесь вернее, чем блестели или сияли, как чаще всего переводится shine, ведь Джон сам поистине - светлая душа. И хотя в подлиннике не прямой повтор, a his hair was shining, and his eyes, по-русски естественнее делать не буквально и глаза (тоже), а повторить глагол.

Ты меня любишь? - спрашивает мальчик, и мать, разумеется, отвечает, что любит. Ему этого мало, он допытывается: Очень-очень? И ответ: Очень-очень. Английское Ever so передано единственно верным русским оборотом - естественным для ребенка удвоением.

То же - когда Джона мучит кошмар: he - he - couldn't get out - никак-никак не мог вылезти.

Тот же прием - когда Джону не спится, мешает лунный луч: вошел в комнату и вот двигается к нему медленно-медленно, как будто живой (ever so slowly). Слушая игру Ирэн на рояле, мальчик еще и лакомится пирожным: от него музыка стала гораздо лучше, объясняет он матери, и очень правильно в его устах лучше, а не красивее, хотя в подлиннике It made (оно сделало!) музыку ever so more beautiful. А как великолепно начинаются в переводе самые первые в жизни Джона стихи: Луна была лунистая. The moony moon. Он ведь сам сочинил это (хотя в английском и есть значение moony - лунный, освещенный луной), и русская находка передает всю неожиданную прелесть его первого поэтического ощущения.

О матери: Она была очень нужная - вместо буквального драгоценная (precious) дан доподлинно ребячий оборот, Джон ведь в разлуке с матерью, она ему сейчас нужна даже больше, чем всегда. А вернувшийся после той же разлуки отец в глазах сына таков, каким помнился, - совсем как настоящий (exactly like life). Джун настолько старше Джона, что он и называет-то ее тетей, а не сестрой, so old that she had grown out the relationship - уж конечно, не к месту было бы дословное переросла эту степень родства (выросла из). В переводе очень верно и по существу, и по интонации: до того старая, что уже не годится в сестры.

Достоверен и образ нянюшки с ее просторечием: она полагает, что общество других детей пошло бы Джону очень даже на пользу (would do him a world of good), а о причудах мальчугана в переломную для него весну сказано: сильно досталось его коленкам, костюмам и нянюшкиному терпению (...spring, extremely hard on his knees и т. д.) - разумеется, скучно и книжно в применении к ним обоим было бы какое-нибудь исключительно, крайне трудная или тяжелая весна!

Мать вынимает из чемодана пакеты, еще не известно, что в них, но ясно: привезены подарки, и потому пакеты не подозрительны (suspicious), а заманчивы.

Джон рассказывает, что Джун водила его в церковь. I came over so funny - оборот очень не прост, в переводе ему стало так странно.

- Ты всех любишь? - спрашивает сына Ирэн, и он, подумав, отвечает: Немножко - да. Конечно же, не мог он ответить что-нибудь канцелярское вроде 'до известной степени', хотя буквалист, возможно, побоялся бы уйти далеко от up to a point. А для маленького Джона это немножко вполне естественно, и правильно, что вскоре оно возникает в его речи из другого, но близкого по интонации оборота: I don't want to grow up much: Я не хочу совсем вырасти, только немножко. И так же естественно, когда он просит разрешения оставить на ночь дверь спальни приотворенной, его обычным словом отвечает мать: Just a little - Да, немножко.

Джон переспрашивает, почему родители не ходят в церковь - Why don't you. Здесь do всего лишь заменяет глагол, который по-русски в речи, тем более детской, повторять незачем: и переведено не Почему не ходите, а просто: А почему? Еще один из мельчайших приемов, которыми достигается правда разговора и образа.

Мать говорит о Джоне отцу: he's imaginative, у него богатое воображение. А перед тем мальчик берет на кухне ломтик сыра, печенье, две сливы - достаточно припасов для игры, для шлюпки, чтобы съесть их in some imaginative way - то же слово передано иначе: он съедает все это как-нибудь поинтереснее.

Интонацией передается обычный в английском курсив. Ну и силач ты, Джон, You are strong - охнула Ирэн, когда сынишка стиснул ее в объятиях, Ну и загорел же ты, You are brown - слова отца. Но всего важней в 'Пробуждении', конечно, интонации самого мальчика.

'Открытие, что мать его красива, было тайной, которую, он чувствовал, никто не должен узнать' - тут радует и тайна, заменяющая классическое по законам чужого языка местоимение (The discovery that his mother was beautiful was one he felt must absolutely be kept to himself), радует и ход от противного: буквальное держать тайну, открытие про себя, пожалуй, еще свойственно взрослому, но едва ли мальчику. По той же причине, к счастью, обошлось без абсолютно, хотя вообще иностранных слов в 'Саге' немало, их еще избегали не всегда и не все.

Даже простые на нынешний взгляд приемы тогда, в середине 30-х годов, оказывались находкой. В устах или мыслях мальчугана suppose, конечно, не допустим, предположим, даже не что, если, а еще непосредственней, по-детски: а вдруг...

И в другой раз он вздыхает: All right I suppose I must put up with it - в переводе нет ни полагаю, ни должен, сказано безошибочно: Ну что ж, придется потерпеть.

Перед сном мальчик нарочно раздевается медленно: so as to keep her there, буквально: чтобы задержать мать, в переводе: чтобы она подольше не уходила.

И когда ему снится страшный сон о большой черной кошке, он думает так, как свойственно ребенку: 'Молоко ведь было кошкино, и он дружески протянул руку, чтобы погладить ее'. Диковато было бы сюда, в его восприятие вставить по-русски существо, животное, ведь английское the creature тут просто она, та самая кошка, что и обозначено артиклем.

Позже, вспомнив этот сон, он похвастает: I wasn't afraid, really, of course. Я и не испугался, по правде-то - опять чисто по-ребячьи, интонация верна как раз благодаря отходу от буквального конечно и по-настоящему.

'Мне спать хочется, а если ты не придешь, расхочется'. I'm sleepy now... I shan't be sleepy soon. Он так торопит эту минуту, что, хотя еще недавно любовался матерью, теперь уже ее глаза, ее улыбка - It was unnecessary, все это было ни к чему. Все кончилось к лучшему (most satisfactory), только пусть бы уж она поскорее (а не буквально и по-взрослому: она должна поторопиться - she must hurry up!).

Ирэн умело, тактично учит сына музыке, и ему не терпится, не пропадает желание овладеть этой техникой. Буквально: он жаждет превратить десяток больших пальцев в восемь обыкновенных (he remained eager to convert ten thumbs into eight fingers). Игру на противопоставлении thumbs и fingers передать нелегко, thumb по-английски связано с неуклюжестью, непроворством (he's all thumbs равно нашему руки-крюки). В переводе: у него не пропадала охота приучать свои пальцы к повиновению.

Мальчуган разыгрывает пирата, индейца, отважного капитана из книжки, ведет одинокую жизнь 'как будто' - у автора 'make-believe' тоже в кавычках; может быть, стоило бы, не опасаясь обвинения в слащавости, сделать понарошку. Но как прекрасно передан тот же оборот, когда Джон поверяет матери свое открытие, то самое: что есть красота. You are it, really, and all the rest is make-believe. 'Я знаю, - сказал он таинственно, - это ты, а все остальное это только так'.

Когда мать в первый раз, уложив Джона, оставила его одного, отдельной строкой стоят три слова: Then time began. И так выразительно томящее мальчика ощущение передано по-русски: не буквально началось, а - тогда потянулось время. Так же томительно ему ждать в конце, и, отступя немного от буквы, М.Лорие опять верно передает дух, настроение повтором того, прежнего: не казалось это все очень долго (It all seemed very long), но - время тянулось.

Век-полтора назад того, кого любят - женщину ли, ребенка ли, - часто называли 'ангел мой'. Но в переводе современной книги Ирэн (которая притом вовсе не отличается набожностью) вместо буквального angel говорит малышу родной мой - звучит это и естественней, и ласковей.

А разбудив Джона, когда его мучил кошмар, она говорит: There! There! It's nothing. В каком-то другом случае довольно было бы перевести 'Ничего, ничего', но тут слишком сильно потрясение сынишки, и утешает она его еще ласковей, как совсем маленького: Ну, ну, все прошло.

И как верны самые последние строки перевода: мать лежала без сна и loved him with her thoughts - любила его не мыслями буквально, но всеми помыслами, а Джон погрузился в безмятежный сон, который round off his past - опять же не закончил, завершил его прошлое, это по-русски вышло бы странновато о ребенке, но - который отделил его от прошлого.

Черточка за черточкой в 'Пробуждении' воссоздан живой, теплый образ маленького Джона. Эти прекрасные страницы, так же как 'Последнее лето Форсайта', интерлюдии в 'Современной комедии' и завершающий ее роман 'Лебединая песня', как 'Большие надежды' Диккенса, романы С.Моэма и его автобиографическая книга 'Подводя итоги', как 'Под сетью' Айрис Мэрдок, накрепко запоминаются среди переводов М.Ф.Лорие.

Свет и сумрак Фицджеральда

Раньше уже говорилось вкратце о Е.Д.Калашниковой, прекрасном переводчике Хемингуэя, Диккенса, Шоу. Среди многих и разных ее работ нельзя не назвать еще две: известные романы Ф. Скотта Фицджеральда 'Великий Гэтсби' и 'Ночь нежна'. Они - из тех, где во всей полноте раскрылись талант и опыт зрелого мастера.

Несколько примеров великолепной свободы речи у героев и автора.

Веселье шло шумное - дым столбом, изрек молодой англичанин, и Дик согласился, что лучше не скажешь.

При том, что удачность сказанного подчеркнута еще и согласием слушателя, нужен был - и найден - более выразительный оборот для jolly, означающего не просто веселье, а с оттенком лихости, чрезмерности.

She was now what is sometimes called a 'little wild thing'. Значения wild из первых дикий, буйный (да еще при оговорке что называется) никак не годятся, в переводе отлично: У нее сейчас была, что называется, 'растрепана душа'.

В устах добровольного шута What are you doing here anyhow - не просто что вы здесь делаете, а какая нелегкая вас (сюда) принесла?

Старшая сестра считала младшую gone coon - жаргонное определение конченого, пропащего человека. В переводе отпетая.

В докторе взыграла кровь Тюильрийских гвардейцев (the blood rose).

With a polite but clipped parting she threw off her exigent vis-a-vis - Вежливо, но решительно отделалась от приставучей собеседницы.

Женщина разглядывает себя в зеркале - looked microscopically, микроскопически тут, разумеется, не буквально и по-русски не прозвучало бы ни правдоподобно, ни с оттенком иронии. В переводе - долго и дотошно изучала себя...

Кажется, даже мастера-кашкинцы не все и не всегда с такой легкостью находили самую удачную замену подчас привычному, вошедшему в наш обиход иностранному слову. Е. Калашникова это делает поминутно, шутя, поневоле залюбуешься. Еще только один образчик:

...she fell into a communicative mood and no one to communicate with. Помимо издавна знакомых, но все же присущих скорее технической литературе коммуникаций, у нас, заодно со многими другими паразитами речи, прижилась еще и всяческая коммуникабельность (он такой некоммуникабельный!!). Так вот, на Николь нашло (буквально) коммуникабельное, то бишь общительное настроение, желание с кем-нибудь пообщаться, поговорить, но (повторено!) общаться было не с кем, то есть рядом никого не оказалось. В переводе - ей вдруг захотелось с кем-то поговорить по душам, но было не с кем. И все настроение сохранилось, и стилистический повтор есть, причем повторено другое слово, то, что по-русски повторить легче, естественней.

Он был до того отвратителен, что уже не внушал и отвращения, просто воспринимался как нелюдь (dehumanized) - смело до дерзости, а как выразительно!

Когда автор играет словами, переводчик тоже за словом в карман не лезет, всегда находит что-то близкое и яркое. Компанию позабавило, что нового постояльца зовут S. Flesh (буквально плоть) - doesn't he give you the creeps, и не выговоришь без содрогания, правда? - замечает Николь. И в переводе такое, что, пожалуй, и впрямь мороз по коже: С. Труп. Находка двойная: вместе с инициалом фамилия образует Струп, тоже приятного мало!

They lived on the even tenor found advisable in the experience of old families of the Western world, brought up rather than brought out - Они привыкли к размеренному укладу, принятому в хороших домах на Западе, и воспитание не превратилось для них в испытание. Таких блесток в книге множество.

* * *

Название 'Ночь нежна' - слова из 'Оды к соловью' Китса, смысл его: под видимой нежностью и красотой таится темное, отнимающее волю к жизни, влекущее к смерти. В романе все пагубное, тлетворное, смертоносное поначалу прикрыто жизнерадостными утренними или полуденными красками. Вот какой с первых страниц появляется начинающая, но уже знаменитая киноактриса, юная Розмэри:

Всякий был бы приворожен розовостью ее ладоней, ее щек, будто освещенных изнутри. И дальше в переводе сохранен живой, цельный образ цветка, заключенный уже в самом имени. Сохранен благодаря оттенкам, присущим языку перевода, а не подлинника: Глаза... влажно сияли (а не были влажные и сияющие - were... wet and shining). Вся она трепетала (hovered delicately), казалось, на последней грани детства: без малого восемнадцать - уже почти расцвела, но еще в утренней росе. Сколько такта и поэзии в простой, словно бы, замене, верной образу подлинника. Не слишком поэтично было бы по-русски ее тело, почти созревшее (complete буквально скорее даже завершенное, а ведь английское body многозначно, гораздо шире первого по словарю значения), или роса еще оставалась на ней (the dew was still on her - тут, конечно, переносное, подразумевается свежесть юности).

Все, что окружает Розмэри или увидено ее глазами, на первых порах под стать ей, все красиво и привлекательно: перед нами приятный уголок роскошного курорта, где красуется розовый отель. Пальмы - Deferential palms cools its flushed facade - не буквально почтительные и охлаждают, а услужливо притеняют его пышущий жаром фасад. Даже об этом фасаде сказано почти как о девичьем здоровом румянце, ведь страницей дальше подчеркнуто: у Розмэри румянец природный - 'это под самой кожей пульсировала кровь, нагнетаемая ударами молодого, крепкого сердца'. И зной еще не в тягость, поэтому в переводе хотя на солнце пекся автомобиль и солнце это беспощадное, все же Средиземное море понемногу отдает ему не буквально pigments, а свою синеву.

Даже для поезда находится поэтичная нотка: Его дыхание сдувало (stirred) пыль с пальмовых листьев. И the trees made a green twilight - не дословно деревья создавали (делали!) зеленый сумрак, а - над столиками зеленел полумрак листвы.

На веранду выходили двери... номеров, откуда струился сон (exuding sleep).

С первой встречи Розмэри восхищается четой Дайверов, автору тоже еще рано разочаровывать читателя, и вот как говорится о Николь: ее каштановые, как шерсть чау-чау, волосы мерцали и пенились (foaming and frothing) в свете ламп. И опять-таки ей под стать и, как говорится, к лицу стоять среди мохнато просвеченной солнцем огородной зелени (the fuzzy green light).

Дорожка с бордюром из белого камня, за которым зыбилось душистое марево (intangible mist of bloom), вывела ее (а не просто она вышла, she came) на площадку над морем... по сторонам, в тени смоковниц, притаились дремлющие днем фонари (where there were lanterns asleep).

Выбор каждого слова подчинен одной художественной задаче: создать в переводе образ такой же цельности, пока - постепенно - сам автор не раскроет смысл и подоплеку этой внешней прелести и нежности. А до тех пор мы смотрим чаще всего восторженными глазами Розмэри.

Она влюблена в обоих Дайверов, прежде всего, понятно, в Дика... eyes met and brushed like bird's wing, дословно - глаза, взгляды коснулись (соприкоснулись), точно птичьим крылом. В переводе их взгляды встретились, точно птицы задели друг друга крылом. Малый грамматический сдвиг - и передана вся поэзия образа.

...магия южной ночи, таившаяся в мягкой поступи тьмы (soft-pawed night), в призрачном плеске далекого прибоя, left these things. Конечно же, в переводе не дословно покинула все это, эти вещи (по-английски-то вполне естественное, не столь 'вещественно' материальное определение, а по-русски невозможно!) - нет, эта магия не развеялась, она перешла в Дайверов (melted into the two Divers)...

Во второй части романа, в возвращении к молодости эти двое поначалу и вправду гораздо привлекательней, и не только внешне.

В начале 1917 года, когда с углем стало очень туго (difficult to find), Дик пустил на топливо все свои учебники... засовывая очередной том в печку... с веселым остервенением, словно знал про себя, что суть книги вошла в его плоть и кровь (that he was himself a digest of what was within the book). Тут в переводе все великолепно, а лучше всего лихая насмешливость 'веселого остервенения': так ясен бесшабашный, уверенный в себе и своем призвании Дик Дайвер, еще не подточенный дальнейшей своей судьбой.

И в прежней Николь он видел неповторимую свежесть ее юных губ (nothing had ever felt so young), вспоминал, как капли дождя матово светились на ее фарфоровой коже, точно слезы, пролитые из-за него и для него (rain like tears shed for him that lay upon her softly shining porcelain cheeks).

Но события романа совершаются не вне времени и не в безвоздушном пространстве, а после мировой войны и в обществе, где всё, включая талант и любовь, стало предметом купли-продажи. Это и определяет судьбы людей, развитие характеров.

В пору 'веселого остервенения' Дик, прозванный тогда Счастливчиком, рассуждал: ему, мол, не пристало (can't be) быть просто толковым молодым человеком, каких много, цельность натуры - недостаток для него, должна в нем быть (в духе послевоенного времени, вспомним - времени 'потерянного поколения') щербинка - тоже все отлично для he must be less intact, even faintly destroyed... И тут же: Он высмеивал себя за подобные рассуждения, называя их пустозвонством и 'американщиной' - так у него называлось всякое суесловие, не подкрепленное работой мозга...

А потом он не устоял, оказался куплен родичами Николь. Материально преуспел, всех вокруг покоряет внешним блеском, но потерял себя. Ощущение глубинного неблагополучия и в Дике и вокруг возникает с первой же части романа, но не вдруг, а постепенно, проступает во всем, начиная с пейзажа. В подлиннике это передано тончайшим налетом сумеречности и тревоги. И так же тонко фраза перестраивается по-русски, от чего (даже от ритма!) ощущение тревоги еще сильнее.

Ночь была черная, но прозрачная (limpid), точно в сетке подвешенная к одинокой тусклой звезде; hung as in a basket from a single dull star - буквальное свисающая с...звезды прозвучало бы по-русски в ином ключе.

Или о гудке идущей впереди машины: Вязкая густота воздуха приглушала его (буквально его приглушает resistance, сопротивление плотного, густого воздуха).

Уже и Розмэри ловит слухом первые настораживающие диссонансы в таинственной ночной прелести, мнимой безмятежности окружающих красот: какая-то настырная птица (an insistent bird) злорадно ликовала (achieved an ill-natured triumph) в листве... на задворках отеля чьи-то шаги протопали по убитому грунту, проскрипели по щебенке, простучали по бетонным ступеням, - малость за малостью нарушается воображаемая гармония. Прекрасно передан тремя глаголами звук шагов, в подлиннике дословно шаги перенимали звучание, мотив (taking their tune) у грунтовой дорожки, у щебенки и ступеней.

И в самой Розмэри, в этом нежном свежем цветке первых страниц, понемногу обнаруживается жесткость, присущая ее трезвой деловитой мамаше, одновременно играющей при будущей звезде Голливуда роль менеджера. Вот Розмэри на приеме у крупного кинорежиссера: ...все тут хлопали крыльями, кто как мог, и она (а не буквально ее позиция, her position!) не казалась нелепей других, did not... was more incongruous... маленькая лицемерка с неестественно тонким голоском an insincere little person living all in the upper register of her throat, томящаяся в ожидании режиссера.

Или вот она в сентиментальном фильме: прошлогодняя школьница с распущенными волосами, неподвижно струящимися вдоль спины, точно твердые волосы танагрской статуэтки (rippling out stiffly like the solid hair of a tanagra figure). Как зорко увиден и воссоздан переводчиком совсем другой, далекий от нежной свежести облик! И дальше в той же фразе обнажается куда более важное: вот она - воплощенная инфантильность Америки, новая бумажная куколка для услады ее куцей проститучьей души, embodying all the immaturity of the race... paper doll to pass before its empty harlot's mind. Беспощадно раскрыта внутренняя суть послевоенной Америки и 'американщины'. Розмэри лишь ее порождение, игрушка, способ для заправил 'проститучьей' страны развлечь бедняков и отвлечь их от правды жизни: Женщины, позабыв про горы немытой посуды дома, плакали в три ручья - как верна здесь капелька иронии.

Беспощадность, разоблачение. Поначалу природа, деревья, море в романе идиллически красивы. Но вот увеселительная поездка в роскошном автомобиле. Не стану приводить полностью большой отрывок подлинника, в переводе все на редкость зримо и осязаемо, верны все краски и оттенки. Тарахтит старомодный трамвайчик, даже воздух кажется старомодным, выцветшим... как старые фотографии (the very weather seems to have a quality of the past, faded weather like that of old photographs).

Амьен, лиловатый и гулкий, все еще хранил скорбный отпечаток войны (echoing purple town, still sad with the war).

Реденький дождик сеялся на низкорослые деревья; вдоль дороги сложены, точно для гигантских погребальных костров, артиллерийские стаканы... каски, штыки... полусгнившие ремни, шесть лет пролежавшие в земле. И вдруг... запенилось белыми гребешками целое море могил.

Иной мир и настроение иное, чем в начале, и по-русски это ощущаешь сполна. А каковы ощущения нашей героини Розмэри? Она shed tears... when she heard of the mishap - altogether it had been a watery day: услышав о чужой незадаче, всплакнула - такой уж мокрый выдался день. Каждое меткое слово выдает, что не очень-то мягок характер, не очень глубоко сочувствие! Просто сегодня на нее такой стих напал. А можно бы растрогаться и посильнее, разделить печаль девушки, которая не нашла могилу погибшего брата. Но та война (ясно понимал автор, как, впрочем, и вторая, до которой он не дожил) американцам по сути чужая, и чей-то брат, павший на войне, Розмэри чужой, а потому для нее все это не горе, не несчастье, а всего лишь блистательно найденная Евгенией Давыдовной в переводе незадача.

Кажется, чуть ли не играючи рассыпает переводчик на каждой странице красочные слова и речения, всего верней рисующие картинку, образ, выражающие настроение, интонацию, которые в буквальной передаче оказались бы довольно обыденны, а на самом-то деле, по духу подлинника, по нраву говорящего далеко не всегда легко их передать равноценно.

Эйб Норт - человек незаурядный, пьющий с отчаяния: тлетворная атмосфера 'Ночи' губит в нем большого музыканта и крупную личность. В нем еще не стерлись до конца ни эти черты, ни брезгливое, горькое сознание происходящего - и не должен он говорить стертыми, шаблонными словами поверхностного 'первого значения'. Притом он еще не разучился сочувствовать чужому несчастью. О негре, которому грозит беда, он говорит: But don't you appreciate the mess that Peterson's in? To есть дословно: Неужели вы не понимаете (не оцениваете), в какую (скверную, неприятную) историю он попал? Mess - беспорядок, грязь, путаница. В переводе - горячее, взволнованней, как того требует и весь контекст и усиливающее don't: Да вы поймите, в какую он попал заваруху.

А вот Розмэри по молодости лет, незрелости души и уже вызревающему в этой душе эгоизму как раз и не способна это понять. Во время объяснений насчет злополучного негра она всего лишь злилась, слушая всю эту несусветицу: listened with distaste to this rigmarole. По ее характеру и настроению беда чужого ей человека - только вздор, досадная помеха, и как отлично найдена несусветица для слова rigmarole, более редкого, необычного, чем другие английские обозначения вздора, чепухи, пустословия.

Жена Эйба понимает, что он катится по наклонной плоскости, и силится его удержать. Как ей ни трудно, она мужественна, бодра, старается и ему внушить бодрость и веру в успех: an air of luck clung about her, as if she were a sort of token, - Мэри... всегда излучала надежду, словно некий живой талисман. До осязаемости правдиво переданы свет и тепло, заключенные в английском обороте.

И в полном соответствии с живой своей натурой и с неизменным желанием подбодрить мужа, да притом поднять его в глазах друзей (хоть все это, по самому смыслу книги, безнадежно), она разговаривает так:

Эйбу всё пустяки, пока он не сядет на пароход... он едет в Штаты писать музыку, а я еду в Мюнхен заниматься пением, и когда мы снова соединимся, нам будет море по колено. В подлиннике лишь небольшая разница в оборотах с nothing: Abe feels that nothing matters и there'll be nothing we can't do. В первом случае nothing - ничто не имеет значения, все неважно; во втором: не будет ничего такого, чего мы бы не смогли, - а как живо, естественно по-русски сказано в переводе!

В Эйбе Норте и в Дике Дайвере заложено поначалу несравнимо больше человеческого и человечного, чем почти во всем их окружении. Но обоих, если вспомнить столетней давности штамп, присловье иных героев Чехова и Горького, 'среда заела', а точнее отравила 'нежная ночь'. Они кончают крахом. Преуспевают другие: жесткие, корыстные, а превыше всего - с миллионами в кармане. Преуспевает семейство Уорренов, где нежный папаша растлил меньшую дочку Николь, тогда еще девочку, а старшая дочь, именуемая Бэби (деточка, малютка!), помогла отделаться от купленного для сестры Дика, едва он, вылечив Николь, выполнил свою миссию как врач и стал невыгоден как муж. Нет, Дик не запродался сознательно, он был влюблен, вспомните, какими глазами он тогда видел Николь. Да в ней, пока она была еще душевно больна, и впрямь была толика поэзии, нежности, в таком ореоле ее видела позже и Розмэри. Автор же довольно рано вносит в портрет этой дочки сверхбогача (как и в портрет 'бумажной куколки' Розмэри) другие краски - трезвость, объективность, никакой тебе смутности и поэтической дымки.

Чтобы Николь существовала на свете, затрачивалось немало искусства и труда. Ради нее мчались поезда по круглому брюху континента...дымили фабрики жевательной резинки, и все быстрей двигались трансмиссии у станков... а перед Рождеством сбивались с ног продавщицы в магазинах...

Безошибочен выбор самых верных, самых метких слов. Какой бомбой взрывается среди красивостей Дайверовского бытия грубый образ - круглое брюхо континента (round belly), выдающий самую суть этого сытого, принаряженного благополучия.

Николь наглядно иллюстрирует очень простые истины (что здесь вернее, чем первое значение principles) и несет в себе самой (а не буквально содержит - containing) свою неотвратимую гибель (doom). Гибнет - как человек, утратив былое (обманчивое, 'ночное') обаяние: выздоровела, вернулась в лоно своего семейства, вышла замуж за шалопая, который не стоит подметки прежнего Дика.

Когда молодой Дик понял, что Уоррены намерены купить для Николь a nice doctor, новенького с иголочки врача и мужа в одном лице, он и расхохотаться готов, и ярость в нем кипит. Он не подозревает, что в глазах Бэби Уоррен он неподходящий товар: чересчур 'интеллигент', притом неподатлив (stubborn), удобно лишь использовать его как орудие и посредника. Купля совершается, в сущности, помимо воли обоих. Просто в Дике сильно и чувство врачебного долга, и увлечение юной пациенткой, а она в ту минуту как раз подходит к этим двоим, glowing away, white and fresh and new, вся сияющая свежестью и белизной, словно только что народившаяся на свет. В переводе слов больше, а образ необыкновенно верен.

Следующие страницы, где от лица самой Николь обрисована ее жизнь с Диком, быть может, из сильнейших в книге и в переводе. Отрывочно, то прямой речью, то внутренним монологом, обрывками событий обнажена эта больная душа и корни последующего исцеления: чисто уорреновская черствая, хищная суть характера. Пока Николь душевно больна, она не сознает толком, что брак ее - купля, просто жаждет заполучить Дика в собственность. Николь излечилась ценою падения Дика. Он был убежден, что work is everything, работа самое главное для человека... человек должен быть мастером своего дела, главное... утвердиться в жизни, пока ты еще не перестал быть мастером (knowing things). И он поддался уговорам Николь и на уорреновских деньгах утверждается в жизни. А потому постепенно утрачивает самостоятельность и, даже позднее расставшись с миром Уорренов, уже не может состояться как мастер, теряет себя: ...you used to want to create things - now you seem to want to smash them up, в переводе, конечно, безо всяких вещей, значение things гораздо шире: Прежде ты стремился создавать что-то, а теперь, кажется, только хочешь разрушать, - говорит Дику сама Николь. Пагубная, разрушительная сила 'нежной ночи', замена воли к жизни волей к смерти - вот лейтмотив книги, разрушением личности Дика она и кончается.

Все это выражено в переводе с огромной силой, достоверно в каждой мелочи, во всех оттенках гармонии и дисгармонии, света и тьмы. Роман этот, один из самых значительных в американской литературе первой трети XX века, в переводе ничуть не уступает подлиннику. Однажды прочитанный, он не забывается. Так глубоко проникла в замысел писателя, раскрыла душу каждого человека или нелюди, им описанных, Е.Д.Калашникова - истинный мастер художественного перевода.

Музыка перевода

Имя Натальи Альбертовны Волжиной неотделимо от романов Диккенса и Хемингуэя. Каждому с детства знакомы в ее переводе 'Белый Клык' Дж.Лондона и 'Овод' Войнич. Она переводила Стивенсона, Конан Дойла, одну из пьес Шоу. Великолепны ее Грэм Грин, 'Гроздья гнева' Стейнбека.

Литературное наследие Дж.Стейнбека обширно, весьма непросто, во многом противоречиво. Но среди лучшего, что им написано, без сомнения, повесть-притча 'Жемчужина'. Повесть о том, как жил в тростниковой хижине, продуваемой всеми ветрами, бедняк-индеец Кино с женой и сынишкой, которых едва мог прокормить опасным ремеслом - добычей жемчуга со дна морского; как он выловил однажды невиданную, сказочно прекрасную жемчужину и что из этого вышло.

Повесть эту и в подлиннике, и в переводе Н.А.Волжиной можно всю, с начала до конца, положить на музыку. Вся она - поэзия и музыка, даже там, где говорит о самом будничном и прозаическом. Вот вступление:

Кино проснулся в предутренней темноте (in the near dark). Звезды еще горели, и день просвечивал белизной (had drawn only a pale wash) только у самого горизонта в восточной части неба. Петухи уже перекликались друг с дружкой, и свиньи, спозаранку начавшие свои нескончаемые поиски, рылись среди хвороста и щепок... (early pigs буквально - ранние свиньи, что по-русски, в отличие от ранней пташки, невозможно).

...В давние времена люди его народа были великими слагателями песен (более редкое и поэтичное слово для makers, привычнее - творец, создатель) и что бы они ни делали, что бы они ни слышали, о чем бы ни думали - все претворялось в песнь (became - становилось)... Вот и сейчас в голове у Кино звучала песнь, ясная, тихая, и, если бы Кино мог рассказать о ней, он назвал бы ее Песнью семьи.

...Он сунул ноги в сандалии и вышел смотреть восход солнца (to watch, наблюдать было бы для него книжно, в переводе почти детская простота).

...за спиной у Кино Хуана разожгла костер, и яркие блики стрелами протянулись сквозь щели в стене тростниковой хижины, легли зыбким квадратом через порог (обычное для wavering дрожащий, колеблющийся, шаткий опять-таки выпало бы из поэтического тона). Запоздалая ночная бабочка порхнула внутрь, на огонь. Песнь семьи зазвучала позади Кино. И ритм семейной песни бился в жернове, которым Хуана молола кукурузу на утренние лепешки.

Рассвет занимался теперь быстро (came quickly): белесая мгла, румянец в небе, разлив света и вспышка пламени - сразу, лишь только солнце вынырнуло из Залива (a wash, a glow, a lightness, and then explosion of fire as the sun arose out of the Gulf)... Утро выдалось как утро, самое обычное, и все же ни одно другое не могло сравниться с ним. (It was a morning like other and yet perfect among mornings.) Везде вместо первых по словарю значений взяты слова, вернее звучащие в ключе подлинника, потому и рассвет не приходит, а занимается, и солнце не просто поднялось, и, понятно, не выразила бы настроения подлинника, попросту ничего не значила бы по-русски примитивная калька: утро было как другие и однако совершенное среди утр.

Жена Кино вынимает ребенка из колыбели, Кино и не глядя угадывает по звукам каждое движение:

...Хуана тихо запела древнюю песнь, которая состояла всего из трех нот... И эта песнь была частью Песни семьи. Каждая мелочь вливалась в Песнь семьи (And this was part of the family song too. It was all part, буквально: все было ее частью, все входило в нее). И иной раз она взлетала до такой щемящей ноты, что к горлу подступал комок, и ты знал: вот оно - твое спокойствие, вот оно - твое тепло, вот оно - твое ВСЕ. Буквально, по первым значениям слов: поднималась до больной (ноющей) ноты, которая перехватывала горло, говоря (что) это спокойствие (надежность, безопасность), это тепло, это Целое (the Whole подчеркнуто в подлиннике), - но перевод и выбором слов, и ритмом передает всю внутреннюю музыку и поэзию Песни.

Малыша ужалил скорпион. Мать решается на небывалое: посылает мужа за доктором.

...Этот доктор не был сыном его народа (was not of his people), дословное не из его народа слишком приземленно для мысли Кино о своем, а вот о чужом сказано холоднее, отчужденнее: Этот доктор принадлежал к той расе, которая почти четыре века избивала и морила голодом, и грабила, и презирала соплеменников Кино...

Сытый белый доктор не пошел взглянуть на малыша:

- Только мне и дела, что лечить каких-то индейцев (have I nothing better to do, дословно: неужели у меня нет дела, занятия получше)... Они все безденежные (never have any money), - говорит он.

Но мать высосала яд из ранки; они выходят на старой лодке в море, и звучит новая песнь:

...и ритмом этой песни было его гулко стучащее сердце... а мелодией песни были стайки рыб - они то соберутся облачком, то вновь исчезнут, - и серо-зеленая вода, и кишащая в ней мелкая живность. Но в глубине этой песни, в самой ее сердцевине, подголоском звучала другая, еле слышная и все же неугасимая, тайная, нежная, настойчивая (But in the song there was a secret little inner song, буквально - в этой песне была тайная, таилась внутренняя песенка, едва заметная, но все время звучащая). Песнь в честь Жемчужины, в честь Той, что вдруг найдется (the song of the Pearl That Might Be - той, что может быть возможной)... Удача и неудача - дело случая, и удача - это когда боги на твоей стороне (Chance was against it, but luck and gods might be for it, тонко обыграны оттенки: chance - всякий, любой случай, но luck - случай счастливый!)... И так как нужда в удаче была велика и жажда удачи была велика, тоненькая тайная мелодия жемчужины - Той, что вдруг найдется, - звучала громче в это утро... И удача пришла:

...там лежала она - огромная жемчужина, не уступающая в совершенстве самой луне (дословно - совершенная, как луна, но по-русски существительным совершенство образ передан сильнее). Она вбирала в себя свет и отдавала обратно серебристым излучением. Она была большая - с яйцо морской чайки. Она была самая большая в мире... в ушах Кино звенела тайная музыка Той, что вдруг найдется, звенела чистая, прекрасная, теплая и сладостная, сияющая и полная торжества. И в глубине огромной жемчужины проступили его мечты, его сновидения... И мелодия жемчужины трубным гласом запела у него в ушах.

Но мечты не сбылись. Прослышав о чудо-находке, заволновались соседи, пробудились жадность и зависть; в убогую хижину Кино, где уже полно народу, заявляется священник (позже, почуяв поживу, явится и тот самый доктор, навредит, а потом прикинется спасителем). И вот:

...Мелодия жемчужины умолкла... Медленной тонкой струйкой зазвенел напев зла, вражеский напев (thinly, slowly... the music of evil, of the enemy sound, but it was faint and weak...).

Кино чувствует: всеобщее внимание не бескорыстно - ...и он подозрительно посмотрел по сторонам, потому что недобрая песнь снова зазвучала у него в ушах, - зазвучала пронзительно, приглушая мелодию жемчужины (the evil song was in his ears, shrilling against the music of pearl).

Зло отравляет все вокруг, оно страшней скорпионьего яда. Ночью в хижину Кино забираются воры, надежно спрятанную жемчужину не находят, наутро он идет ее продавать - белые скупщики, сговорясь, не дают и малой доли настоящей цены. Но не хочет он отказаться от мечты об ученье и счастье для сына, о знании, которое подарит свободу его народу, он надеется продать жемчужину в чужом, пугающем месте - в столице. Старший брат предостерегает его:

- Нас обманывают со дня нашего рождения и до самой могилы, когда втридорога просят за гроб (...from birth to the overcharge on our coffins)... Ты пошел наперекор не только скупщикам жемчуга, но наперекор всей нашей жизни, наперекор всему, на чем она держится, и я страшусь за тебя.

Речь эта вся в приподнятом звучании (недаром не боюсь, а страшусь), но если передать дословно по-русски you have defied... the whole structure, the whole way of life - и структура, строение, и образ жизни прозвучали бы сухо, по-газетному, невозможно в этой повести, да еще в устах индейца. И Н. Волжина переводит не слово, а заключенный в нем здесь, в духе целого, образ.

Брат ушел, а Кино сидел в раздумье: ...Грозный напев врага не умолкал (...he heard only the dark music of enemy). Мысли жгли... не давая покоя, но чувства по-прежнему были в тесном сродстве со всем миром (the deep participation with all things), и этот дар единения с миром он получил от своего народа. Буквально: напев, музыка врага - темная, мрачная, чувства - в соучастии со всеми вещами (подразумевается - со всем на свете), и вся интонация подлинника, заключенная всего лишь в артикле, пропала бы, если не пояснить, что дар Кино - единение с миром.

...Он слышал, как надвигается ночь, как прядают на песок и откатываются назад, в Залив, маленькие волны (the strike and withdrawal of little waves), слышал сонные жалобы птиц... и любовное томление (agony) кошек, и ровный посвист пространства (the simple hiss of distance).

Для всего здесь найдено удивительно верное соответствие, отнюдь не лежащее на поверхности, но с той же силой взывающее к чувству и воображению.

...И Хуане словно тоже слышалась Песнь зла, и она боролась с ней, тихонько напевая песенку о семье, песенку о покое, тепле, нерушимости семьи (singing softly the melody of the family, of the safety and warmth and wholeness of family). Естественный по-английски простой перечень был бы по-русски суховат, но стоило переводчице еще раз повторить песенку - и явственно ощущаешь теплоту и поэтичность подлинника.

...Взгляд у Кино был застывший, и он чувствовал, что зло настороже, что оно неслышно бродит за стенами тростниковой хижины. Потайное, крадущееся, оно поджидало его в темноте (...the dark creeping things waiting for him...).

Конечно же, многозначное английское things здесь никакие не вещи, а именно злые силы, само зло, - и только страшнее оттого, что сказано просто оно.

И зло торжествует: на Кино нападают грабители, защищаясь, он убивает человека. Кто-то пробил дно лодки, без лодки не убежать, и нельзя будет больше выходить на ловлю жемчуга. Другие недобрые руки спалили тростниковую хижину, лишили семью Кино убогого крова. Он с Хуаной и ребенком пытается бежать, беглецов преследуют по пятам искусные следопыты. Кино в свою очередь выслеживает их.

...Любой звук, не сродный ночи, мог насторожить их, - вовсе неуместно было бы здесь буквальное неуместный, неподходящий для редкого книжного слова germane. И дальше: But the night was not silent (дословно ночь не была тиха, молчалива), у Н.Волжиной - но темная ночь не хотела молчать. Потому что все в переводе подчинено главному: внутреннему напряжению, взволнованности подлинника, тому, что творится в судьбе и в душе Кино, что значат для него ночные звуки.

... маленькие квакши, жившие возле воды, чирикали, как птицы, в расселине громко отдавался металлический стрекот цикад. А в голове у Кино по-прежнему звучал напев врага, пульсирующий глухо, будто сквозь сон (low and pulsing, nearly asleep - буквально глухой и пульсирующий, почти сонный). Но Песнь семьи стала теперь пронзительной, свирепой и дикой, точно шипение разъяренной пумы. Она набирала силу и гнала его на встречу с врагом (...was alive now and driving him down on the dark enemy). Ее мелодию подхватили цикады, и чирикающие квакши вторили ей...

Кино осторожен, но наверху, в пещере, заплакал его сынишка - и выжидавшие утра враги встрепенулись, один решил, что это скулит койот, и выстрелил. Теперь Кино стремителен, беспощаден и холоден, как сталь (as cold and deadly) - далеко не первое, но здесь самое верное значение, он убивает всех троих, но тот выстрел смертельно ранил ребенка.

...Песнь семьи пронзительно звенела в ушах у Кино. Теперь он был свободен от всего и страшен в своей свободе (Не was immune and terrible), и Песнь эта стала его боевым кличем.

В жемчужине, которая поначалу была так прекрасна и сулила столько счастья, он теперь видит только порожденное ею зло:

...Жемчужина была страшная; она была серая, как злокачественная опухоль. И Кино услышал Песнь жемчужины, нестройную, дикую (distorted and insane)...

...и что было сил швырнул жемчужину далеко в море. Кино и Хуана следили, как она летит, мерцая и подмигивая им в лучах заходящего солнца... А жемчужина коснулась прекрасной зеленой воды и пошла ко дну. Покачивающиеся водоросли звали, манили ее к себе. На ней играли прекрасные зеленые блики. Она коснулась песчаного дня...

Вслушайтесь: будто замирает прощально струна.

Здесь, в самом конце, вновь возникает гармония, красота, стихают пронзительные зловещие звуки, и это не только выбором слов, но и ритмически воссоздано переводом. В подлиннике lovely green water - прелестная, восхитительная вода, все обычные оттенки этого слова по-русски оказались бы мелки. Водоросли called to it and beckoned to it - звали ее и манили ее, обязательные по законам английской грамматики и синтаксиса это и и удвоенное местоимение сделали бы русскую фразу водянистой, ослабили бы возвращенную поэзию образа. То же чуть дальше, при повторении: The lights on its surface were green and lovely, буквально: блики на ее поверхности были зеленые и прелестные. В переводе убрано все ненужное для русского строя фразы и оттого ощутимей грустная, щемящая поэтичность прощального взгляда на утраченное чудо: На ней играли прекрасные зеленые блики. И напротив, заключительная строка может на первый взгляд показаться растянутой, слов в подлиннике меньше:

And the music of the pearl drifted to a whisper and disappeared.

И Песнь жемчужины сначала перешла в невнятный шепот, а потом умолкла совсем.

Слов больше 'по счету', но по глубинной сути образа, по скрытому в нем чувству все верно, поразительно чуток слух переводчика: постепенно замедляется, угасает фраза, - в музыке это называется ритардандо, а у Стейнбека заключено в единственном, но очень важном и емком здесь слове drifted (буквально - дрейфует, постепенно стихает, переходит в молчание).

Наталья Альбертовна Волжина прекрасно знала и любила музыку, ее (и почти всех кашкинцев!) постоянно можно было видеть в консерватории. Быть может, еще и потому ее перевод весь - музыка. Та музыка, что пронизывает с первой до последней строки горькую притчу Стейнбека о судьбе индейца Кино и, по сути, судьбе его народа.

* * *

Нет, конечно же, мне не объять необъятное. Немыслимо показать все грани дарования каждого мастера. Но лучшее из сделанного ими и по сей день остается образцом высокого искусства. Отдельные неизбежные просчеты кашкинцев никак не заслоняют главного: достигнута верность образу, стилю, замыслу автора.

Перечитайте сегодняшними глазами хотя бы то, что я успела назвать. Всюду чудеса истинного перевода-перевоплощения. Тут не отдельные искорки, искрится и сверкает всё.

Лучшие работы кашкинцев - богатейший, полезнейший материал для анализа, сравнения, изучения. Материал для большого, серьезного исследования, для другой книги, которую, надеюсь, кто-нибудь когда-нибудь напишет.

Говорят, переводы стареют. Конечно, в любом деле, всюду и у всех бывают большие или меньшие удачи. Что ж, возможно, раскрыв давний перевод кого-нибудь даже из самых маститых, сегодня захотелось бы еще свободней перестроить какую-то фразу, убрать необязательное местоимение, где-то заменить иностранное слово русским. Но это была бы, так сказать, микроправка. Остается прекрасным целое. По-прежнему восхищаешься не редким удачным словом - всей сочной, выразительной речью, отличными оборотами, характерностью и поэтичностью, по-прежнему перед нами играющая всеми живыми красками картина, будь то миниатюра или огромное полотно, прошлый век или двадцатый. Главные их работы остаются. И останутся. Не устареют. Ибо найден и не стареет важнейший принцип и метод - верность.

Не будь мастеров-кашкинцев, несравненно бедней была бы вся переведенная у нас проза с любого языка. Они пролагали новые пути, они - начало новой школы советского художественного перевода. Это - важнейшая их заслуга. Вольно или невольно у них многое перенимали другие лучшие переводчики, те, кто не участвовал непосредственно в семинаре И.А.Кашкина. Семинар этот был англоязычный, но иные превосходные переводчики с французского и немецкого не без гордости говорили о себе, что и они той же школы.

Опыт кашкинцев бесценен для перевода с любого языка. Больше того, на творчестве этих людей можно учиться вовсе не только переводу, а гораздо шире - всестороннему владению нашим родным словом, потому что у них-то оно воистину ЖИВОЕ.

Пять чувств - и еще шестое

На первых же страницах этой книжки говорилось о том, как чудовищен канцелярит в устах детей. Как опасно, когда взрослые на канцелярите обращаются к детям. И в книге для детей все недуги языка гораздо опаснее, чем в любой другой.

Как мы учим детей говорить сегодня? Как будут они говорить завтра? Это и есть будущее языка, от этого зависит его судьба. А родной язык - это ведь и духовный мир человека и народа, его честь и совесть.

Об этом - взволнованные стихи А.Твардовского 'Слово о словах', недаром напечатанные сначала именно в 'Комсомольской правде'. Поэта жгла тревога за судьбы родного языка. Да не обесцветятся, не сотрутся от употребления всуе слова самые высокие и святые, да не обратятся в пустые словеса!

Все писательские просчеты, душевная глухота или просто глухота к слову - все это с особенной, бесстыдной очевидностью обнажается в книге для детей, будь то даже учебник, букварь, тем более сказка, стихи, проза. Тут уже ничем не оправдаешься и ничего не скроешь - недостаток вдумчивости, чутья, вкуса и такта непременно себя выдаст.

Детская книжка. Мальчик болен костным туберкулезом, прикован к постели, потому что во время войны гитлеровец сильно ударил его палкой по спине. И этому-то мальчику старая женщина-врач говорит шутливо:

- Руки вверх!

Не правда ли, уместная шутка? Должно быть, она вызовет у маленького пациента немало воспоминаний... И, должно быть, чуткое сердце и чуткое ухо у автора, который преспокойно такое написал!

'Это одно из самых приятных ощущений...', а не лучше ли (да еще в сказке, да еще в волшебной игре!) хотя бы: так приятно, весело...

Ум героя, попавшего в затруднительное положение, 'ни на секунду не переставал работать. Следуя его (ума!) указаниям', герой 'потихоньку пополз на карачках' подальше от опасности. 'Пираты с уважением перед ним расступились' (хотя бы уж почтительно! ). И о другом поступке: 'Это произвело неблагоприятное впечатление...'

Да, воистину все хорошие книги хороши каждая по-своему, все плохие - похожи друг на друга.

- Но сейчас я не могу убедиться, что ты говоришь мне правду.

Так говорит в переводном рассказе самый обыкновенный, простодушный мальчик восьми лет! И конечно же, это - фальшь, неправда.

Еще один перевод. Разговор о бумажной птице: 'Отличная. Хочу сказать, совсем как настоящая. И она станет ею'.

А естественно было бы: 'А пустят из окна - и правда станет настоящая (полетит, как настоящая)'.

Простой оборот you know what? можно перевести спокойно: 'Знаете что?' или 'Вот что я вам скажу'. Но если это говорит мальчишка о своей внезапной выдумке, о новой затее, перевести надо иначе:

- Ага, придумал!

А вот простая и удивительно верная находка. Мальчик поглощен делом - разносит молоко, руки у него заняты. Пользуясь этим, его задирают соседские девочки. Он все-таки ухитрился их припугнуть, они, убегая, упали - и, понятно, в слезы. Мальчик отзывается на это про себя одним только словом: Girls!

Одно слово. Как передать интонацию? И одаренный переводчик-самоучка (сын сельского учителя и поэта Семена Николаевича Воскресенского, Игорь Воскресенский, мальчиком война приковала его к постели и в 1972 году убила) дает второе слово: - Известно, девчонки!

Ведь правда, безошибочно? Десятилетнего человека и видишь и слышишь, он весь в этих двух словах: тут и беззлобное, снисходительное презрение, и сознание собственного достоинства. Ведь он мужчина и работник!

Другая книга. Речь мальчишки, перевод формальный - и творческий:

- Ему очень нужны гости (посетители). Не можем же мы оказаться предателями.

- Ему одному невтерпеж. Что ж мы, предатели, что ли - возьмем да и бросим его?

Еще способ передать ребячье ощущение и речь. Человек шести-восьми лет от роду, для которого все в мире впервые, все свежо и ярко даже в быту (если он еще не заражен канцеляритной скукой), тем более в полуфантастической повести или в сказке, не подумает и не произнесет: 'Этот дом очень старый', а скорее - старый-престарый, и человек тоже старый-престарый, а не престарелый и не дряхлый. В его представлении другие дети не 'очень дорожат' любимой игрушкой, и она им не просто 'очень дорога', а очень-очень дорога. И лестница для него не 'очень крутая', а крутая-крутая, а старуха - злая-презлая. Это не сюсюканье, а естественная для детей обостренность восприятия. (Так и вместо огромные руки, ноги или сапоги в детской книжке естественней выглядят ручищи, ножищи, сапожищи. )

Еще один случай. Большую книгу, где весь рассказ идет от лица ребенка (и почти всюду воспоминание становится настоящим временем действия), удалось сделать достоверной, в частности, благодаря очень простому приему: кажется, ни разу в мыслях и тем более в разговорах детей в этой книге нет обычной, безупречно-правильной конструкции: 'он сказал, что...', 'я подумала, что это и в самом деле так...' Эти истовые взрослые, книжные обороты либо опущены вовсе, либо даны своего рода коротким замыканием: он сказал - пойду, сделаю то-то и то-то; я подумала - может, и правда... Спасибо, корректоры согласились не ставить в этих случаях кавычки, ибо здесь рассказчик (да еще не взрослый) не может сам себя цитировать, точно какого-то классика!

Кроме обычных пяти чувств литератору нужно еще шестое - называйте его как угодно.

Повесть известного автора о войне, о суровом детстве и отрочестве. Рассказчик вспоминает, как мальчишкой, испугавшись оглушительного грохота, зажимал уши ладошками. И немного дальше: 'На лавке сидели подростки - мордашки опечалены ожиданием'.

Автор - отнюдь не дама. Но в речи и мыслях подростка этот ласкательный суффикс звучит как раз по-дамски, до отвращения слащаво.

С такими словами надо обращаться осторожно, не то, неровен час, впадешь в непростительное сюсюканье. Одно дело - народные, некрасовские рученьки, ноженьки и совсем другое - ручки, глазки и прочее в применении к взрослому или подростку. Такое возможно очень редко, в самых лирических строчках, строго в меру. Зато когда писатель одарен умным сердцем (или душевным тактом, чутьем - называйте как угодно) и этот коварный суффикс у него употреблен к месту, от одного такого слова иной раз поистине перехватывает дыхание.

Война, памятный конец сорок первого года. Детский дом эвакуирован за Урал, холодно, голодно, тревожно. И кое-кто из ребят начинает 'промышлять' на стороне. В дом приходит женщина-судья. Она знает, что тут есть и ребята из исправительной колонии, с уголовным прошлым, но их вину надо еще доказать. А пока перед нею просто голодный мальчишка, который в столовой хлебает чай, как суп, из миски ложкой. В чем дело, почему?

- Я обменял свою чашку на рынке.

- Что же ты получил в обмен?

В черновом варианте мальчишка отвечал: 'Хлеба'. А потом автор изменил это слово, все тот же суффикс:

- Хлебушка.

Никакой чувствительности по этому поводу ни автор, ни герои не разводят. Все скупо, сжато, сдержанно. Но как пронзительно это короткое 'Хлебушка'! Как мгновенно, как остро вспоминаешь все, что пережили мы, большие и малые, в ту первую лютую военную зиму. И читатель без всяких пояснений, всем своим существом понимает, что чувствуют, услыхав это короткое слово, судья и воспитатели, что пережил сам мальчишка, который вовсе не был вором, но вот - не устоял перед голодом, перед соблазнами близкого рынка.

Это - повесть о той же поре и примерно о тех же местах, что и другая, с 'ладошками' и 'мордашками'. И написала эту повесть женщина.

Но повесть эта - последнее звено известной трилогии - называется 'Черниговка', и автора звали Фрида Вигдорова. Можно спорить о вкусах, об отношении к той или иной книге. Одно бесспорно: у писательницы было то самое шестое чувство - великий дар правды. Ни в одной ее повести, газетном очерке, ни в одной строке, что написала она за свою недолгую, но такую емкую жизнь, вы не найдете ни слова фальши.

И этот дар, дар правды и человечности - самый главный для каждого, чье орудие - СЛОВО.


(C) Нора Галь, 2001
Данное произведение распространяется в электронной форме с ведома и согласия владельца авторских прав на некоммерческой основе при условии сохранения целостности и неизменности текста, включая сохранение настоящего уведомления. Любое коммерческое использование настоящего текста без письменного согласия владельца авторских прав НЕ ДОПУСКАЕТСЯ.
По вопросам коммерческого использования данного произведения обращайтесь к владельцу авторских прав: info@vavilon.ru (Дмитрий Кузьмин).
Официальная страница Норы Галь: http://www.vavilon.ru/noragal

Галь Нора. Слово живое и мертвое: от 'Маленького принца' до 'Корабля дураков' - 5-е изд., доп. - М.: Междунар.отношения, 2001 - 368 с. ISBN 5-7133-1078-7.
OCR, вычитка: Юрий Марцинчик.