одна небыль, а чистая правда тоже сказывалась. Мало ли совсем пропащих людей в богатеи выходили. Про это, сам знаешь, Аркадий Михайлович, не в одной, не в двух книжках написано. И захотелось Серафиме отцовский ненайденный фарт найти, из его золотой думки удачу свить. Ну а под силу ли ей это самой! Мыслимо ли девахе по лесам, по горам с каелкой шататься. Не один медведь страшен. Вот и задумала она за такого парня замуж выйти, который пошел бы по тятенькиному следу. И нашла. Гранильщика. Николаем звали. Из первых чудодеев был. На вывоз камни гранил. В молодые годы сверкать мастер начал. Далеко бы пошел, да... Да жена-красавица на свою тропу его заманила. Серафима Григорьевна в молодые годы, сказывают, кого хочешь своей красой-басой могла ума-разума лишить. Много ли, мало ли годов прошло, а ее Никола из леса не выходит. На речках днюет, под зеленым кустом ночует, а фарта нет. Не зря говорится, что ни золото, ни самоцвет не любят, когда их ищут. Они как-то больше любят сами находиться. Не зря про это и байки сложены. Не нашел Николай жилы, а мастерство свое гранильное потерял. Из трудовых людей в "прочих" стал числиться, а потом и из этой графы совсем в плохой параграф угодил. В недозволенном месте решил у жар-птицы золотое перо выдернуть. В уголовные попал. Осталась Серафима с Ангелиной на руках. Переменила местожительство, а когда овдовела, нового добытчика завела. Он лавкой золотопродснаба заведовал, куда старатели золото за разный товар сдавали. Хорошо ее второй муж лавкой заведовал, да не долго. Помогла ему Серафима Григорьевна освободиться от занимаемой должности. И он в силу той же причины, что и ее первый муж, потерял гражданские права. Серафима опять на новое место подалась. А тут и Ангелиночка подросла. Годы подоспели ее замуж выдавать. Сама-то уж Серафима Григорьевна не надеялась больше искателя золотой жилы заполучить. Да и разуверилась, видно, в жиле. Другие ходы-выходы стала искать. Через дочь. И нашла. Чем не жила это хозяйство Василия? Жила. Хоть и не золотая, а не простая. Есть чем поживиться Серафиме Григорьевне. Вот тебе, Аркадий Михайлович, и вся история про золотую цикорию и про то, как в одном и том же лесу разные грибы вырастают. Теперь уж ты сам смекай, что к чему и по какому поводу. А меня никак Серафима Григорьевна кличет... XVI Рассказанное Прохором Кузьмичом пролило новый свет на стяжательский характер Серафимы Григорьевны. Теперь яснее, откуда что взялось. Значит, сохранила она хотя и в замаскированном под цвет времени, но в чистом виде страшный норов староуральских хищников, искавших богатой поживы в таинственных недрах. Можно негодовать на живучесть корней проклятого прошлого, но одно лишь негодование - это ничто! Баранову надо было действовать. Теперь в этом его убеждало все. И дети Василия, и Прохор Кузьмич. Он не один, не один. И не только здесь, на участке Киреевых. История прогнившего пола дома Василия Петровича дошла до цеха и даже вызвала общественный отклик. Но, поговорив, пошумев, этому событию все же не придали особого значения. И доведись бы до вас, вы бы, наверно, тоже не стали бить в набат по такому поводу, когда главное - это выполнение производственных заданий, программы цеха, государственного плана завода. Нет слов - для многих было печально видеть, как ведущий сталевар то выдаст отличную плавку, то норму не вытянет. С давних пор в цехе считалось, что Василий Петрович Киреев унаследовал от стариков "колдунов", обучавших его, дар "понимать и чувствовать" металл. Говорили, что Киреев умеет варить сталь "красиво". Это слово, видимо, вбирало все определения высокого класса работы. Нередко Василий Петрович, представляя свой завод, выезжал на соседние сталеплавильные предприятия для обмена опытом. Говоря точнее, он производил показательные плавки, особенно на новых заводах, на вновь задутых печах, где еще не "устоялись кадры". Василия без преувеличения можно было бы назвать "межзаводской фигурой". О нем даже есть книги. Пусть тоненькие. Но разве дело в количестве страниц? И Киреев был одно время образцом для сталеваров не одного своего, но и соседних заводов. А уж у себя в цехе его уважали - дальше некуда. Многие товарищи искренне желали помочь его беде, вернуть ему былую славу, но не знали как. Вот и сегодня, заметив, что Василий киснет, к нему подошли Афанасий Александрович Юдин и Михаил Устинович Веснин. - Поразвеяться бы тебе, Василий Петрович, - начал Веснин. - Выдать бы пару хороших плавочек на подшефном Новоляминском сталеплавильном, - присоединился Юдин, - я бы первым к тебе стал. - А я бы, - опять заговорил Веснин, - за второго подручного при тебе не погнушался постоять. Завод хороший. Печи новые. Народ там зоркий, а перелома в работе пока нет. А мог бы быть... Поехали? Пару легковых подадут... И-эх! Как по новой шоссейке порхнем! - уговаривал Михаил Устинович Веснин. - Фронтового дружка захватишь! - Отпорхал я, - ответил товарищам Василий. - Да и нет во мне, понимаете, теперь того жара, какой там нужен. Юдин положил руку на плечо Василию и спросил его: - Вась! Неужто твоя губка так студит тебя? - Не перебарщиваешь ли ты с ней? - вставил свой вопрос Веснин. Василий на это сказал со всей откровенностью. Зачем скрывать от друзей? - Понимаешь, Афоня, чирей на заду тоже бывает невелик, а ни встать, ни сесть. Даже заноза под ногтем и та человека выводит из строя. Как я у других перелом произведу, когда я сам себя не могу переломить? И все думаю, думаю, переживаю. - Это уж точно, - поспешил согласиться добродушный Веснин. - Если уж ты сам не дымишь, не горишь, большого огня ждать нечего. - И тут же предложил: - Может, нам вмешаться в твое житье-бытье? Мы же не только в одном цехе с тобой работаем, но и в одной жизни живем. - Живем-то мы, конечно, в одной жизни, да страдаем-то порознь, - ответил Василий на участие товарищей. - Я ведь никогда не отказывался, когда мог. А теперь не могу. Не могу, ребята... И Веснин и Юдин жалели Василия, не зная, как ему помочь. Да и что они могли сделать. Сказать добрые слова? Выразить сочувствие? Дать совет? Понимая, что дом Василия и его загородное хозяйство охлаждают его трудовой пыл, ослабляют его любовь к заводу, они все же находили для него оправдания. - Как-никак, - рассуждал Веснин, - он почти всю войну был на передовой. Каждый день готов был жизнью пожертвовать. Потом овдовел. Сколько один маялся. С головой в работу ушел. Весь день у своей печи. Горячие плавки. Вечером - натаска молодых. Все свои лучшие годы людям отдал. Жил для людей. А для себя когда? Так я говорю или нет? - обращался он к Юдину. Юдин не отрицал, но и не соглашался: - Но в такой жизни тоже есть личное счастье! - Отчасти, может быть, и есть, - продолжал свои рассуждения Михаил Устинович Веснин. - Однако же есть и любовь. По себе сужу. И к нему она пришла. Но как? Какой ценой? Дом построил! А сил каких потребовал этот дом?! И я знаю, и ты знаешь... А ведь мог бы он и не строить его, если бы тогда дирекция дала ему пощедрее квартиру. И было кому дать. Ведь он же за месяц, по его старым успехам, давал добавочной стали по стоимости никак не менее десяти квартир. Так одну из них, побольше, не в две комнаты, можно было дать Василию или нет? Дать и не толкать его на строительство своего дома. Дома, который так дорого обошелся Василию и еще дороже заводу, потерявшему тысячи тонн недоданной Василием Киреевым стали. Один ли он виноват в том, что случилось? Один ли? А мы? - Однако ж, Михаил Устинович, - принялся возражать Юдин, - это все наружный вид дела. А ты изнутри взгляни. Не сам ли Василий предпочел свой дом квартире, которую ему давали? Не сам ли? Пусть по жениной или тещиной подсказке. Это неважно, по чьей. Важно, что эта подсказка стала его собственным интересом. Наконец Веснин тоже склонился к тому, что дело было не в доме, а в отношении к этому дому самого Василия. Вот и сейчас беда была не в губке. Можно всем гамузом пойти к Василию. Устроить аврал. Выбросить ко всем чертям гниющий пол и заменить новым. Но в нем ли суть? А не в самом ли Василии, сотворившем себе бревенчатого, соснового двухэтажного идола и поклоняющегося ему? А губка - это тьфу! Это чепуха на постном масле. Может быть, и нам следует согласиться с Весниным и Юдиным? Но не будем ничего предрешать в первой четверти романа. Посмотрим, увидим и сделаем свои выводы. Тесто пока еще только замешено, и трудно гадать, каким калачом оно выпечется. XVII Лидочка, подоив коз, задавала корм свиньям. Ожеганова и Аркадий Михайлович беседовали в саду. Серафима Григорьевна только что проводила Панфиловну и поспешно прятала что-то в карман юбки. Наверно, деньги. - Кто эта божья старушка? - спросил Баранов. - Бедняжка одна. Панфиловна. Умереть ей не даю. Помогаю. То лучку настригу, то редисочки надергаю. Продаст - глядишь, и деньги... - Да, конечно, конечно... Самой-то вам не к лицу торговать. Все знают Василия Петровича Киреева, а с ним и вас. Разговоры пойдут... - А какие же могут быть разговоры? Не ворованное, а своими руками выращенное продаю и Панфиловне жить даю. Подоходный налог и ренту мы платим самым исправным образом. А кроме этого, я - это я. А Василий Петрович остается Василием Петровичем. Не могу же я на его шее сидеть. Вот и добываю своими руками себе на пропитание. Опять встретились глаза Ожегановой и Баранова. Теперь эти глаза отчетливее говорили о неприязни друг к другу. - Гостили бы вы и гостили, - прервала короткое молчание Серафима Григорьевна. - Зачем вам во время отпуска утруждать себя тяготами нашей трудовой жизни? У всякого хоря своя нора, у всякой сороки свой норов. Послышался голос Лиды. Она просила ключи от кладовки. Ей нужно было приготовить кормовую смесь курам. - Лови! - крикнула Серафима Григорьевна и бросила ключи. - Трудовая дочурка растет у Василия, - сказал Баранов. - И коз доить, и свиней кормить... все умеет. Баранову хотелось знать, как вывернется Ожеганова. И она вдруг действительно сделала весьма неожиданный ход: - Ну так ведь, Аркадий Михайлович, зачем-то мы выписываем газеты. Читаем по силе возможности. И радио слушаем. Понимаем, что такое связь школы с жизнью и трудовое воспитание... Не даем заплесневеть девочке. Хотим, чтобы из нее хороший человек вырос. И народу своему хороший помощник, и партии нашей на радость... О-о-о! Не так проста Серафима Григорьевна... Баранову не хотелось больше разговаривать с нею, и он пошел бродить по участку. Участок был засажен с такой расчетливостью, что не оставалось ни одного пустовавшего клочка. Даже у забора рос лук-батун и ревень. На широких огородных грядах с узкими, тоже экономными, бороздами Баранов не заметил обычных огородных растений, если не считать редиски, дающей несколько урожаев в году и, видимо, имеющей хороший спрос. Не было ни бобов, ни гороха, ни свеклы и ни любимейшего Аркадием Михайловичем огородного десерта - репы. В огороде густо росли цветы. Росли, подобно луку, чесноку, моркови, подобно укропу. Никогда еще не видел Баранов цветы на грядах. В этом было что-то оскорбительное для обитателей оранжерей, клумб и газонов. Значит, и цветы росли не для радости семьи, а для наживы. И крыжовник, посаженный тоже довольно густо, явно рос для этих же целей. Многие из его ветвей были пришпилены сучками-рогатками к почве и, окоренившись, дали маленькие дочерние кустики. Их было тоже очень много. И они, конечно, готовились не для расширения своего сада, а для продажи. Ожеганова, следившая за Барановым, подошла к нему и, расплывшись в улыбке, сказала: - Вы прямо как инспектор по качеству. Видать, вы, Аркадий Михайлович, большой любитель растений? - Да, я очень люблю растения. Очень люблю. И так сожалею, что у вас нет такой близкой моему сердцу картошечки, нет моркови, свеклы... Теперь Ожеганова отвечала прямо: - Зачем выращивать у себя то, что дешевле купить в лавке? Я о каждой гряде думаю и считаю это правильным. Коли уж заводить хозяйство, так чтобы оно чувствовалось, а так что же попусту руки на поливку вытягивать! Но Баранов не стал отвечать прямотой на прямоту и называть все это тем словом, которое давно просилось сорваться с языка. Разговор дальше не пошел. Баранов смолчал, но, чтобы как-то проучить Ожеганову, он принялся рвать на грядах цветы, выбирая самые лучшие. Выбирал и приговаривал: - Ну и букет же сегодня я подарю вашей внучке Лидочке! Ну и букет!.. Губы Ожегановой дернулись. - Зачем же ей букет, когда она среди цветов живет? - Одно - цветы на гряде, другое - в комнате букет, - возразил Баранов, продолжая нарочито энергично орудовать на грядах. Серафиму Григорьевну слегка зазнобило. Но запретить рвать цветы было нельзя. В ее ушах стояли слова Василия о доме, который он может распилить, если этого захочет его друг Аркадий. А тем временем Аркадий Михайлович рвал и рвал цветы. Букет уже не умещался в его руке. Сердце Серафимы Григорьевны наливалось злобой, но Баранов и не думал останавливаться. И только после того, когда букет превратился в огромный цветочный сноп, он сказал: - Наверное, уже хватит. Думаю, такой букет стоит никак не меньше пятидесяти рублей, а? - Пятидесяти? И в семьдесят пять не уложишь, - процедила, стараясь улыбнуться, Серафима Григорьевна. - Пожалуй, что и в семьдесят пять не уложишь, - согласился Баранов и, положив букет в борозду, достал бумажник, вынул из него сторублевку, подал ее Серафиме Григорьевне. А та, запрятав руки за спину, словно боясь, что руки помимо ее воли возьмут деньги, закричала: - Нет, нет, нет... Вы что? - Да будет вам, - стал уговаривать ее Баранов. - Неужели вы думаете, что я буду преподносить дочери своего друга даровые цветы? Да что я, оккупант какой? Вы же их растили, выхаживали, пропалывали, а тут явился даритель за счет чужих рук... Берите, берите! Не ворованное же продаете, а кровное, свое. Руки Серафимы Григорьевны дрогнули, затем появились из-за ее спины и потянулись к деньгам. - Только уж если вы хотите по совести, так и я хочу, чтобы на моей совести обиды не оставалось. Пятьдесят рублей - и ни копейки больше! - Семьдесят пять! - потребовал Баранов. - Я тоже не люблю, когда меня обижают. - Извольте, - согласилась Ожеганова и полезла в карман своей широкой кашемировой юбки за сдачей. Она принялась отсчитывать двадцать пять рублей засаленными рублями, трехрублевками, принесенными Панфиловной. Это уже было невыносимо для Баранова. Он не мог выдержать дальше этой сцены. - Не надо сдачи. Рассчитаетесь потом - цветами. Это же не последний букет. - Как вам будет угодно, Аркадий Михайлович, - сказала она, одаряя его уже не деланной, а настоящей, живой улыбкой неподдельной радости. - Пусть эти денежки пойдут на приданое Лидочке, - солгала она. Сто рублей канули в глубокий карман темно-синей юбки Ожегановой. А букет был водворен на косоногий столик в комнате на втором этаже, где жила Лидочка. Баранов долго разглядывал лепестки цветов. Торопливое тиканье будильника напоминало, что время двигается. И время серьезное. А в этом доме не чувствуется ни течения времени, ни большого дыхания жизни. Будто ничего не происходит в мире. Будто не здесь, не на этой уральской земле, упал сбитый самолет-шпион. А это было так недавно и так близко... Близко, но за изгородью трех садов, соединенных в один. А то, что происходит за изгородью даже в ста шагах, происходит где-то за границей интересов людей, населяющих этот дом. Газеты приходят сюда молча. Молча ложатся они в стопку на угловом столике. Молча дожидаются очереди стать оберткой или кульками для расфасовки ягод. Все проходит мимо. Где-то поднялась самая большая доменная печь в мире. О ней не знает даже Василий. Дом закрыл все. Завод. Край. Страну. И кажется, космос, где являются миру звездные чудеса нашей науки. Черт возьми, как же мириться с этим мещанским стяжательским болотом?.. Не страшнее ли оно минного поля, где умирал Василий? Можно ли оставить его в этой трясине ложного семейного благополучия?.. Но спокойно, спокойно, Аркадий! Зыбкое болото не любит резких движений. Нужно ступать мягче, обдуманно и безошибочно... Дай дням свое течение. Обходной путь иногда бывает самым коротким. XVIII Если трагическое не перемежается с комическим и наоборот, то не может получиться ни трагедии, ни комедии. Трудно сказать, что преобладало в Серафиме Григорьевне, трагическое или комическое, когда она мысленно произносила страшные ругательства, адресованные добрейшим старикам Копейкиным. Чем же вызвано это злобное кипение Серафимы Григорьевны? Что случилось? Случилось нечто на первый взгляд не заслуживающее внимания. Но то, что произошло, потрясло Серафиму Григорьевну, как говорится, до основания. Дело в том, что почти вдвое снизился ежевечерний сбор яиц в курятнике. Серафима Григорьевна могла бы объяснить это тем, что куры, запертые в тесном вольере, лишены животных кормов - червей, личинок, гусениц. Об этом ясно говорится в книжках по птицеводству, которые читает Серафима Григорьевна. Можно было бы объяснить это все и жарой, которая тоже сказывается на курах. Но как объяснить то, что Копейкины выбрасывают яичную скорлупу в таком количестве, что Серафиме Григорьевне нетрудно было по этой скорлупе, добытой из помойной ямы, вычислить количество яиц, съедаемых стариками? Исследуя скорлупу, она установила, что Копейкины ежедневно съедают от четырех до шести яиц, сваренных вкрутую или в "в кошелек". Могли ли бы так роскошествовать Копейкины, если бы курятник Серафимы Григорьевны был закрыт на замок? И она закрыла бы его, потому что для кур был проделан особый лаз в вольере и через этот лаз, конечно, нельзя проникнуть в курятник. Но тонкость отношений Василия со стариком Копейкиным не позволяла Серафиме Григорьевне прибегнуть к замку. Каким бы невинным и маленьким ни был этот замок, от него неизбежно падает слишком большая тень явного подозрения на Копейкиных. Она могла бы, разумеется, пренебречь этой потерей четырех и, самое большее, шести яиц в день. Пусть на круг пять. Но если шесть перемножить на тридцать, то за месяц получается сто восемьдесят. Если сто восемьдесят яиц перевести в деньги по сбытовой цене, которую дает Панфиловна, то получается значительная сумма. Можно бы пренебречь и этой суммой. Можно! Потому что любящие землю и растения Копейкины, теша свою охотку, дают Серафиме Григорьевне немалый прибыток. Можно закрыть глаза - пусть жрут. Есть же на земле "прынципы". Например, Панфиловна по своим "прынципам" является "прынципиальной" хапугой и грабительницей, которая может за уворованную луковку или пучок хрена клясться Христом-богом и приводить в доказательство своей невиновности хитроумные заповеди своей секты. Это Серафима Григорьевна знает, поэтому ведет себя с Панфиловной в открытую: "Секта сектой, а мошна мошной. Подавай, ханжа, до копеечки". Тут отношения ясные: "Нажилась - твое, проторговалась - богом не прикрывайся. Убытки тоже твои". Совсем другое дело Марфа Егоровна Копейкина. Ей даже намекнуть нельзя, что, мол, куры мало стали нестись. Нужна тонкая и точная проверочка. Во-первых, снесенные в курятнике яйца можно метить маленькими точечками химическим карандашиком. Ни тот, ни другой эти точечки сослепу не разберет. А когда будут съедены меченые яйца, помойка свое слово скажет. Серафима Григорьевна во имя установления истины выгребет из ямы все скорлупочки и найдет на них свои точечки. Это первая улика. Найдется и вторая. Если взять самые тоненькие, как паутиночки, шелковые серенькие ниточки да протянуть их под порожком двери в курятник, да так, чтобы нога похитителя яиц не почувствовала, когда она порвет ниточку, то Серафима Григорьевна точно будет знать, что в курятник хожено без нее. Не сама же по себе порвалась ниточка. Так было и сделано Серафимой Григорьевной. Так было сделано, да недодумано. Старики Копейкины давно, задолго до приезда Баранова, чуяли подозрения Серафимы Григорьевны, а избыть их не могли. Как скажешь ей: "Неужели тебе не стыдно, Серафима Григорьевна, такое думать про людей?" Тоже палка о двух концах. Серафима Григорьевна живехонько вывернется: "Да что вы... Да разве я могла?.. Вам-то как не стыдно такую напраслину думать обо мне!" И они же окажутся виноватыми. Вот так и молчали обе стороны до тех пор, пока Марфа Егоровна не увидела, как Серафима Григорьевна натягивала нитки в курятнике. Копейкина, не поняв сразу, "что и к чему", наконец догадалась - и к старику: - Проша! Подлость-то какая... Нам она проверку учиняет. Узнав об этом, Прохор Кузьмич решил усовестить Серафиму Григорьевну. Усовестить тоже не простым способом. Без шума, без гама. Даже без слов. Он ежедневно начал докладывать в гнезда столько яиц, сколько их недоставало по числу кур. Скажем, снесли сегодня двадцать восемь кур четырнадцать яиц - Прохор Кузьмич добавляет еще четырнадцать. И что ни день, то сто процентов. Ни одной курицы выходной. Все каждый день несутся. Задумалась Серафима Григорьевна. Задумалась и поняла, чья это работа. Понять-то поняла, да как дальше быть, не знала. Если признаться, то, значит, надо просить прощения. Но разве это возможно для самолюбивой Серафимы Григорьевны? Злую отместку придумали для нее Копейкины. Серафима Григорьевна начала было и так и сяк умасливать стариков, а они ни в какую. Даже ухом не шевелят. Докладывают каждый день в гнезда яйца, и вся недолга. Что ни день, то двадцать восемь сполна. Узнал об этой тайной войне и Аркадий Михайлович. Баранова это вначале рассмешило, а потом потрясло. - Ну, погоди же, Серафима Григорьевна! - погрозил он курятнику. Копейкин испугался было и стал просить Аркадия Михайловича не говорить ничего Василию. - И без этого у него голова кругом идет. - Не беспокойтесь, Прохор Кузьмич, - предупредил Баранов. - Я доведу эту тайную войну до мирного конца так, что агрессор сам на колени встанет. И на другой день в курятнике послышались вопли Серафимы Григорьевны. Вопли и восклицания самобичевания. Иного выхода не было. Сегодня Серафима Григорьевна, кроме обычных двадцати восьми яиц, обнаружила в гнездах еще тридцать, из которых двадцать были со штемпелем "Диетические. Гастроном Э 2", пять были печеными, со следами темных ожогов на боках, и еще пять предстали на сковороде в виде яичницы-глазуньи. Яичница оказалась "приправленной" пятью катушками серых шелковых ниток. Теперь оставалось только признаться и каяться. - Спасибо тебе, Прохор Кузьмич, - завсхлипывала Серафима Григорьевна, - умертвил ты сегодня во мне ненасытного змея! Так ему и надо, окаянному шептателю-клеветателю. Баранов сидел в это время в тени за садовым домиком и читал газетную статью о недалеких днях, когда осуществится давняя мечта полета человека в космос. Чтение прервалось причитаниями Серафимы Григорьевны. Она убеждала Копейкина, что всеми силами боролась со змеем жадности и подозрительности, а он не давал ей покоя даже ночью, науськивая ее на зло, нашептывая ей несусветные мерзости. - Сидит этот змей во всех нас, - твердила она, - сидит. В одних большой, в других маленький. Я ему твержу: "Хорошие они старики с Марфой Егоровной, честные". А он мне, губитель, нашептывает: "Ой ли? Хорошие ли? Проверь. Натяни нитки в курятнике. Натяни - узнаешь". Я и послушалась его, окаянного... - Ну и ладно... Бывает... Случается, - смягчал ее признания Прохор Кузьмич, довольный, что все кончилось миром. - Теперь все. Конец ему, злыдню. Спасибо тебе за урок, за счастливое избавление, - закончила Серафима Григорьевна свои объяснения и спросила: - Сколько я тебе должна яиц, Прохор Кузьмич? Прохор Кузьмич, поверивший в искренность Серафимы Григорьевны, ответил: - Да что нам считаться с тобой, Серафима Григорьевна, из-за какой-то сотни-другой яиц... - То есть как это сотни-другой? Когда же ты успел такую цифру доложить в мои гнезда? Если я с открытой душой, так ты-то зачем... - Хотела она сказать: "Зачем пользуешься случаем?", но осеклась. Осеклась и снова завиляла хвостом: - Жив еще, видно, змей-то во мне. Жив, окаянный! Опять шепчет: "Усомнись, усомнись!" - и я из одного греха в другой. Все до яичка отдам... Может, деньгами возьмешь? Почем они нынче на рынке? Прохор Кузьмич не мог далее слушать ее. - Хватит! Мне ничего не надо. Голова кругом идет... Часу бы не оставался здесь, коли б не Васька... И тут Прохор Кузьмич добавил те слова, которые обычно не пишутся на бумаге, плюнул и ушел. Стало тихо. Баранов снова вернулся к статье о полете человека в космос. Но статья не читалась. В ушах все еще стояли гнусные, лживые заверения Серафимы Григорьевны да слышалось, как стучали о сковородку клювами куры, доедающие в курятнике яичницу-глазунью. Мечта о полете в небо... Реальное, близкое завоевание космоса... И... меченая яичная скорлупа... XIX Василий Петрович Киреев заметно повеселел. Серафима Григорьевна сообщила зятю, что ее родня обещала ей в счет зимнего мяса кое-какие деньги. И если к этому кое-что ссудит на годок-другой верный друг и золотой человек Аркадий Михайлович, то можно покупать лес и нанимать плотников. На самом деле никакая родня Серафиме Григорьевне не захотела бы давать в долг даже трех рублей, зная ее способность не платить долгов или по меньшей мере растягивать выплату на долгие времена. У Серафимы Григорьевны, как это и предполагал Прохор Кузьмич, а за ним Баранов и, наконец, мы с вами, были сбережения. И эти сбережения хранились в большом глиняном горшке, закопанном под полом. Горшок был жирно смазан снаружи и внутри свиным салом, чтобы через поры его стенок не проникла влага внутрь и не повредила деньги. Сверху он был покрыт аптекарской клеенкой, крепко-накрепко привязанной медной проволокой к его шейке. Через клеенку также не могла проникнуть влага, к тому же клеенка не подвержена гниению. Драгоценный сосуд она закопала еще прошлой осенью. В нем было считаных и пересчитанных тридцать тысяч рублей. Они береглись для Ангелины, о чем ей не говорилось, потому что она могла в приливе нежных чувств рассказать об этом Василию. Тогда прощай все... Закопав горшок, Серафима Григорьевна прятала теперь новые сбережения в мешке с неприкосновенным запасом овсяной крупы. Мало ли что случится и уже случалось за эти годы. Мешок овсянки не ахти сколько стоит, а при тяжелом случае, черном дне, ему не будет цены. К мешку никто не прикасался. Ни дочь, ни зять не спорили с блажью Серафимы Григорьевны. И мешок с овсянкой стал вторым хранилищем денег. Там уже было тысяч до десяти. По расчетам Ожегановой, к зиме должно прибавиться еще двадцать. Расчет был на кусты смородины, выращенные из черенков, на побеги крыжовника и прочую "мелочь", которую постороннему нельзя было заметить и проверить. Сюда же относились и цветы. Нашелся кроме Панфиловны новый скупщик. Он сбывал их через киоски под видом цветов из государственного цветоводства. Дело незаметное, а тысячное. И главное - оптом. Теперь появились надежды скопить сто тысяч. А при ста тысячах не так страшна дальнейшая судьба дочери. Все-таки никуда не уйдешь от того, что Лина моложе Василия на целых пятнадцать лет. И выдана она была за него не по большой любви, а "по целесообразности жизни". Именно так формулировала Серафима Григорьевна. И если вдруг случится какая-то осечка, то при ста-то тысячах да при дележе дома можно и другого, да еще помоложе, к рукам прибрать. Пусть Серафима Григорьевна не желала для своей дочери иного счастья, нежели с Василием Петровичем, но не желать - одно, а предвидеть всякое - другое. И если есть эти самые, которые "не пахнут", так и горе - в полгоря, и беда - в полбеды. Безусловно, хорошо бы догнать сбережения до полутораста тысчонок. И может быть, она это сделает, если сумеет уговорить Василия выбить из рук соседа Ветошкина его хитроумную наживу и переманить к себе его работницу Феньку. Тогда можно будет прикончить с козами, со свиньями и со всеми этими мешкотными цветочными делами. Да разве согласится на это Василий?.. Нечего и думать! Нужно быть довольной и тем, что есть. Только бы не захворать, не надорваться! Только бы не вздумали дать квартиру внуку Копейкина. Тогда придется сильно сокращать хозяйство. Рассуждая примерно так, Серафима Григорьевна тем временем решила перекопать горшок в свинарник или спрятать его, на худой конец, в тот же неприкосновенный мешок с овсянкой. Плотники могли появиться со дня на день, и при них будет труднее вырыть дорогой горшок. Поэтому нужно сегодня же, пока никого нет дома, произвести намеченное. Серафима Григорьевна вооружилась маленькой саперной лопаточкой, полезла в подпол. Добравшись до места, где был зарыт горшок, она принялась отрывать его. Отрывать спокойно, не спеша, чтобы не повредить клеенки. Она и не предполагала даже, какой печальный сюрприз ждет ее. Главное управление государственных сберегательных касс хорошо бы оплатило труд сценариста и режиссера, воспользовавшихся этим сюжетом для короткометражного фильма, который можно было завершить призывом: "Храните деньги в сберегательных кассах. Удобно, выгодно и надежно". Это в скобках. Не будем, однако, удлинять паузу и останавливать развитие действий под полом, где ожидается не совсем обычный, но вполне закономерный крах... Только не нужно думать, что горшок кем-то выкраден. Этого не могло быть. Не следует также полагать, что Серафима Григорьевна не нашла места, где был зарыт горшок. На этом месте покоился довольно большой камень. Горшок был найден сразу же и вскрыт, но денег в нем не оказалось. Они, разумеется, не истлели в земле. Их также не съела и домовая губка. Деньги съели мыши. Голодные мыши в голодную зиму. Учуяв сало, они прогрызли клеенку, проникли в горшок и стали есть пропахшие свиным жиром и просаленные многими руками сторублевки. Пусть эта пища оказалась не так сытна, но все же это была еда и ею можно было обмануть голод. И мыши обманули его на тридцать тысяч рублей, в исчислении до 1961 года. Мышам, впрочем, была безразлична и сумма денег, и год выпуска. Деньги пахли. Дразнили аппетит. Поэтому от них осталась только бумажная труха. Эту труху да мышиный помет и обнаружила Серафима Григорьевна. Едва не лишась чувств, она еле выбралась из подпола. Но сознание вскоре вернулось к ней. Она поняла, что, потеряв тридцать тысяч, можно потерять и все остальное, если кто-нибудь узнает о ее горшке. Превозмогая себя, она выкинула в подтопок бумажную труху, сожгла ее и залилась горькими слезами, запершись в своей комнате. Многое теперь приходило ей в голову. Даже бог, в которого она никогда не верила. Не он ли наказывает ее? Но бог так же скоро вышел из ее головы, как и вошел в нее. Она винила только себя. Только себя. Надо же было так опростоволоситься, ей, такой тертой, такой опытной женщине. В доме хлопнула дверь. Послышались шаги. Это прошел наверх Баранов. Следом вошел и зять с Ангелиной. Видимо, все они приехали на его "Москвиче". Ничего не оставалось, как брать себя в руки. Иного выхода не было. Серафима Григорьевна вышла из комнаты и, зевая, сказала: - Надо же было столько проспать! Никто ничего не заметил. Никто, кроме Баранова. Его удивили дикие глаза Серафимы Григорьевны и улыбка душевнобольного человека. В ее левом глазу прибавилась косина и остекленение. XX Касса взаимопомощи, друзья и, наконец, Серафима Григорьевна дали деньги для ремонта. Ожегановой ничего не оставалось, как убавить в мешке с овсянкой слезами омытые тысячи. Обещала же... Были куплены половые доски. Хорошие, сухие. Недоставало бревен для балок. Были бы бревна - можно нанимать плотников. Тоже нелегкая задача. Строительный сезон в разгаре. Кузьма Наумович Ключников не приходил просто так. Он являлся только по делу и только наверняка. Он пришел к Василию Петровичу вечером, после ужина. Пришел в габардиновом макинтоше и, в цвет ему, синем берете. При крагах и с тростью. Он заметно прихрамывал. Баранова заинтересовало это новое лицо, начиная с внешности. А внешность Ключа можно определить как помесь молодящегося стиляги с ловкачом валютных спекуляций. В нем можно было признать и поездного вора, прикинувшегося снабженцем. Кузьма Ключ, поздоровавшись с Василием, запросто отрекомендовался Аркадию Михайловичу героем тыла, инвалидом второй группы. Первое было наглядным враньем, второе - формальной правдой. Но какой правдой? Болтаясь по заводам, бегая от войны, Ключников в конце концов почувствовал, что отправки на фронт все равно не миновать, и тогда искусно поломал себе ногу на строительстве, обвинив в этом охрану труда, притупившую бдительность в боевое, военное время. Вылечившись, Кузька остался инвалидом, негодным для военной службы. Протолкавшись войну на стройках, добившись каким-то образом медали и трех грамот за "доблестный" труд, он вышел после войны на инвалидность. Сломанная нога сослужила ему и вторую "службу". Он получил "законное" право не работать. А это ему было нужнее всего. Для него открылись пути "свободной деятельности свободного предпринимателя". Так он аттестовал себя в надежных кругах. Кузьке Ключу не следовало бы отдавать столько строк. Но Кузька, хотя и не распространенное, все же существующее печальное явление в нашей жизни. Говорят: "Было бы болото, а черти найдутся". Это касается и Кузьмы. Не самому лишь себе обязан Ключников своим процветанием, но и болоту. А болото было. Известно, что всякий выстроенный личный дом увеличивает жилищный фонд страны. И застройщик уже не требует коммунального жилья. Этим и объясняется большая помощь индивидуальным застройщикам и материалами, и денежными ссудами. Но можно замутить и чистую воду. Не все застройщики руководствуются благородными намерениями - возвести жилье и этим помочь и себе, и своему государству. Иногда за жильем тянется и многое другое. К хорошему делу порой налипает клейкая, подчас и несмываемая грязь. Она-то и порождает дельцов, подобных Кузьке Ключникову. Подобные люди присасываются к каждому дачному, садовому городку, ко всякому поселку, где граждане строят своими силами свои жилища. Их распознаешь не сразу. Не все из них откровенно наглы и развязны, подобно Ключу. Некоторые жульничают хитрее, осторожнее, смиреннее, якобы нужды ради. Но суть та же. - Ну как, Петрович, - начал Ключ, - дымишь или только собираешься? - Дымлю, - ответил Киреев. - Я так и думал. Поэтому и зашел. Могу тебе уделить сорок минут. Еще трое ждут. Прямо хоть разорвись. Далее Ключ, не спрашивая Киреева, в чем его нужда, сказал: - Балки есть. Плотники будут. Процент за хлопоты старый. Хотя во нынешнему строительному размаху в требовалось бы его уполуторить. Трудно... Он как трудно... Как бы в доказательство сказанного, Кузька стал вытирать со лба пот своим синим беретом. - Подрядно, стало быть, не выйдет, - принялся оговаривать он условия найма. - Неизвестен объем работы. То ли менять венцы, то ли нет... Платить - поденно. Половина косой на рыло. Харчи твои. Дешевле - никак. Могу дать четыре первых топора. Больше никак. И этих снимаю с одного денежного объекта. Аркадий Михайлович слушал и не верил своим ушам. Перед ним был самый отпетый предприниматель, подрядчик, разговаривающий так, будто дело происходило не на советской земле. Василий сидел, опустив голову, что-то прикидывал, высчитывал, а потом тихо сказал: - Кузьма Наумович, может быть, по сорок рублей на человека в день... Ведь ты же и с них возьмешь тоже... На это Ключников заметил: - Василий Петрович, регламент на исходе. Нет - так нет. Я в обиде не буду. А что касается, если плотники мне на пол-литра дадут, это их добрая воля. Зачем тебе болеть об ихнем магарыче? У тебя еще восемь минут с секундами. Решай. Думай. Не тороплю. Но не забывай, какая я фирма. Брать умею, но выдаю по цене. Любая комиссия не найдет изъяна. - Сорок пять! - послышался умоляющий голос Киреева. В это время на крыльце появилась Серафима Григорьевна. Развязность Ключа сразу куда-то исчезла. Он побежал к ней навстречу и почтительно раскланялся: - Добрый вечер, Серафима Григорьевна... А она: - Здравствуй, Ключ. Слушала я вас, слушала через открытое окошко да и вышла свое слово вставить. - Как вам будет угодно... Вы человек понимающий, и вам ясно, что в такое время... - Ясно, - сказала Серафима. - Зятюшке только, доброй душе, не все ясно. Привык уступать, а я его трудовым денежкам цену знаю. Поторопился он сорок пять на день дать. Ну да ничего. Сказано - не подписано. Сорок, Кузя. Сорок, и ни рубля выше. - Как же так - сорок, если уже было сказано: сорок пять... - Я, Кузя, не часто свой голос утруждаю. Сорок! - повторила она властно и ушла. Ключников потоптался возле крыльца, где происходил разговор. Закурил. Посмотрел для отвода глаз на часы и сказал в открытое окно: - Только для вас, Серафима Григорьевна. - Потом обратился к Василию: - Никак не могу противоречить женщине. Пускай будет сорок. Задаток не нужен. Верю. Ключ манерно распрощался. Повернулся на каблучках и натужно захромал к воротам, скрипя протезом и крагами. Баранов нервно курил, косясь то на уходящего Ключа, то на окно, где сидела торжествующая Серафима Григорьевна, провожающая Ключа улыбкой, полной презрения, как будто она имела право на такую улыбку. Баранов кипел от негодования. XXI Аркадий Михайлович оставался загадкой для Серафимы Григорьевны. С одной стороны, министр министром. И по одежде, и по уму. С другой стороны, мужик мужиком. Самые простые слова и ухватистые руки. Кем он собирается работать у них в городе, на какую работу его хотят определить - спросить было неудобно. Да и едва ли он сказал бы ей. Она уже заводила разговор на эту тему, но Баранов ответил, что тайны он не делает, но и опережать события не собирается. Частенько уезжая в город, он тоже не объявлял, где бывал и что делал. Серафима Григорьевна откровенно побаивалась его. И жена Василия - Ангелина Николаевна - избегала разговоров с ним. Его карие, добрые и чуть насмешливые глаза спрашивали ее: "А как вы, Ангелина Николаевна, относитесь к своему мужу? Как вы относитесь к его детям?" Как она относится к его детям? На это ответить ей было довольно легко: никак. Ее отношение к ним состояло в том, что у нее не было с ними никаких отношений. Кроме коммунальных. Живут в одной квартире - и все. И она этого не скрывала. А вот как она относится к Василию?.. Ответить на этот вопрос, казалось, не так-то просто. Не так-то просто потому, что Ангелина и сама не знала, не выяснила за эти четыре года своего отношения к Василию. С одной стороны, она познала с ним первые радости любви и бывала счастлива до крайнего накала свечения. Временами ей казалось, что она в самом деле светится, горя изнутри. Ангелина и мысли не допускала, что все это мог ей принести кто-то иной, кроме Василия. С другой стороны, она отказывалась стать матерью и все еще что-то проверяла. Чего-то не хватало в ее чувствах к мужу. Может быть, и очень небольшого, но очень нужного, того, что было в ее чувствах к Якову Радостину. Чего-то не хватало с того памятного дня, когда она согласилась выйти за Василия замуж. Может быть, мать поторопила цветение ее любви, которая теперь не дает завязи полноценного чувства. Когда Яков Радостин всего лишь подходил к ней, у нее замирало сердце. Может быть, в отношениях между нею и Яшей Радостиным, рассуждала сама с собой Ангелина, "электрического" было больше, чем настоящего и разумного... Может быть. А что настоящее и разумное?.. Никто не знает, никто не скажет, даже она сама, какой была бы ее любовь с этим парнем, если б она была. В любви с Василием началом всегда был он, а она - как бы эхом, отзывающимся тем громче, чем сильнее начало, породившее его. А Яков и она оба были неначавшимся началом и взаимно ответным эхом, которому не суждено было прозвучать. Может быть, в этом и есть мудрость и сила любви, а может быть, это всего лишь молния, ослепительно вспыхивающая в ночи. Радостин мог стать только молнией. А разве жизнь - это только сверкание, а не то, что есть теперь? Такое ровное, благополучное, надежное. Домовой грибок - это несчастный случай, который забудется через месяц. Уже Кузька доставил балки. Василий взял отпуск. Не минует и двух недель, как все пойдет своим чередом. Уедет и Баранов вместе со своими пытливыми глазами. А его глазам, как, впрочем, и самой Ангелине, хочется знать: нет ли в ее отношениях к мужу корыстный примесей? А эти примеси, кажется, есть. Иногда даже кажется, что примесей значительно больше, чем всего остального, и ей становится стыдно перед людьми, перед собой. Тогда она, ища успокоения, становится необыкновенно ласковой и внимательной к мужу. Опустясь перед ним на колени, снимает его рабочие сапоги. Приносит в тазу теплую воду, сама моет и вытирает его ноги, отстоявшие у печи нелегкую плавку. У нее тогда просыпаются нежные чувства и к Лиде. Она делает ей подарки, упрекает мать за придирчивость к падчерице. И это на время успокаивает Ангелину. Она не кажется себе "арендованной" и пошедшей на сговор со своими чувствами, убеждается в искренней преданности своего сердца Василию, единственному, первому и неповторимому. Такими чувствами она жила и в эти дни, но старуха Панфиловна сегодня шепнула ей, что вернулся Яшка Радостин. При шляпе. В узконосых чибриках. В дорогом кремовом "спинжаке", а на "спинжаке" две колодки. Одна - целинная медаль, вторая - "Знак Почета". Вот тебе и на! Сердце Ангелины застучало... Застучало так, что захотелось вырвать его, растоптать, размельчить и скормить свиньям. Но этого можно хотеть только в порыве самобичевания, а сделать нельзя. Сделать нельзя, но справиться с сердцем необходимо. Вечером Кузька Ключ привел плотников. Завтра начинается вырубка полов. Суета строительства отвлечет Ангелину. Она снова войдет в свое русло жизни, хотя она из него и не выходила. И, вообще-то говоря, ничего особенного не случилось и, надо думать, не случится. XXII Ломка полов началась стремительно. В шесть топоров. Четыре плотника, Василий и Баранов. Уже артель. А после обеда прибыли нежданные резервы. Еще четверо: сталевары Афанасий Юдин и Веснин, первый подручный Василия Петровича Андрей Ласточкин и Ваня - сын. - Пришли посубботничать, повечерничать, какую там никакую чуткость выразить! - выпалил скороговоркой Юдин и представился Баранову: - Будем знакомы! А Веснин Юдину в масть: - Ломать - не строить, и металлург за плотника сойдет. Я со своей снастью, - предъявил он лом. - И я, - в том же веселом тоне продолжал Андрей Ласточкин. - Без подручного нигде не сподручно. Главное - покрикивать будет на кого и найдется кому сказать высокоградусное словцо. Приказывай... С треском, с визгом больших гвоздей, когда-то вбитых, казалось, намертво, отдирались толстые, шестисантиметровые половые доски. С ними не церемонились. Не на перестил снимались они, а на выброс. Подковырнув ломом одну пластину ряда черного пола, остальные вымахивали с руки. Многие из них были здоровехоньки. Но коли такая заразная хворь, выбрасывалось и относилось в дальний угол участка все подряд, чтобы сжечь вместе с губительной губкой. Кто ломает, кто вырубает, кто таскает... Перекрытия не стало так быстро, что и не верилось. Снова появился старый техник Мирон Иванович Чачиков. Обследуя нижние венцы, он нашел их вполне здоровыми, посоветовал лишь для профилактики перед промазкой "адской смесью" на всякий случай состругнуть рубанком или хотя бы соскоблить топором верхний слой бревен. Черт оказался не так страшен, как он виделся. Чачиков тоже посоветовал снять на штык, а лучше на два штыка землю подпола, затем полить ее жидкой смесью глиняного раствора с антисептиками, и если возможности позволят, то нанести пальца на четыре толщиной покрытие из тощего бетона. Желая показать, как это сделать, Чачиков взял лопатку и повел Василия с Барановым в обнаженный теперь подпол. Повел их в ту часть дома, где был зарыт Серафимой Григорьевной злополучный горшок. Когда старый техник хотел приступить к показательной копке, он увидел один, а потом другой клочок сторублевки. - Как это понимать? - спросил Чачиков, нагибаясь и поднимая клочки. - Обгрызены кем-то... Или, может быть, истлели? - ни к кому не обращаясь, говорил он, рассматривая клочки. - У этого оба номера целы. Значит, можно обменять в банке. Баранов посмотрел на Василия, но Василий не хотел верить тому, что читал в глазах товарища. - Наверно, обронили пьяные плотники, когда строили дом, - сказал он не очень убежденно, а сказав, увидел еще клочок сторублевки и наступил на него сапогом. Заметив это, Аркадий Михайлович сказал: - Да, конечно, обронили плотники. Не иначе. Тут он, как и Василий, обнаружил еще один обрывок сторублевки и так же, как Василий, наступил на него, а затем обратился к Чачикову: - Нас, кажется, зовут к столу. Пошли, пока не остыло. Я так голоден сегодня... И так хочется выпить... - И мне, - присоединился Василий. Чачиков передал Василию найденные клочки сторублевок: - Коли в твоем доме нашлись, значит, это твои деньги. Дальнейшего хода улика не получила. Да и не могла получить. Однако забыть о ней Василий не мог. В саду ждал ужин. Плотников уже накормили, и они ушли отдыхать в шатровую палатку, сооруженную из половиков. Первый подручный Ласточкин раскупоривал принесенное им и купленное Серафимой Григорьевной. Юдин и Веснин любовались суетней карпов, вырывающих друг у друга брошенные им куски хлеба. В каждом настоящем мужчине не перестает жить мальчишка. И в самом деле - это зрелище! Вода кипит. Карпы выскакивают, стараясь своим телом утопить еще не намокшие куски. Надставили стол другим, принесенным из дому. Баранов сходил за Копейкиным. И тот пришел, довольнешенек. Старику было любо посидеть в такой большой мужской компании. А кроме того, у него была давняя тайная задумка рассказать одну быль-небыль, как бы невзначай, "к слову доведясь" и "промежду прочим", на самом деле "по существу текущего момента и в точку". Тары-бары-растабары. Настроение у всех хорошее. Не так часто собираются они все вместе. Весел и Василий. Ему не надо менять нижние венцы, вывешивать дом, искать домкраты, бояться за перекос стен. Копейкин в свои семьдесят два мог выпить много, но пил он всегда и особенно сегодня в норму. Он то и дело ввертывал шутки, прибаутки, загадки, ища зацепки к началу задуманного им пересказа были-небыли, которая именно сегодня, как никогда, попадет в хорошие уши, а попав, не выдуется из них. Подвыпив, Мирон Иванович Чачиков, изображая протодьякона, пропел: - Здравие, благолепие и благополучие дому сему, и славному хозяину Василию Петровичу, и домочадцам его многая лета... Василий, отвечая поклоном, сказал: - А все-таки, братцы, тяжело быть хозяином. Вот уже четыре года, как я никуда не выезжал, нигде не отдыхал... - Это уж так, - послышался голос Копейкина. - Коли ты попал в колдовские тенета старой ведьмы, так тебе в них и сидеть до скончания века! Василий Петрович не понял, к чему такой разговор. - Это в какие такие тенета, какой такой старой ведьмы? Прохор Кузьмич тут же отозвался: - Сказ-пересказ, верный ватерпас, про эту старую ведьму бытует. Большой правды эта небыль. Былее ее и сама быль не придумает. Чех мне один ее рассказывал. - Какой чех? Ты же, Прохор Кузьмич, дальше завода, понимаешь, лет двадцать нигде не был! - Оно так, Васенька, только к нам-то со всего света разные люди ездят! И приезжал как-то один премудрый чех. Очень башковитым человеком себя показал. По-русски этот чех лучше нас с тобой может. Он, видишь ли ты, еще в ту германскую попал в плен. Осел. Женился на русской. Дети пошли. Младшенькую-то за нашего парня со Стародоменного замуж выдал. Вот и приезжал внука проведать. Внука повидал, да и меня встретил. Внук-то его и мне дальняя родня. По Марфе Егоровне. Встретились мы с ним и, как полагается, залили по двести пятьдесят граммов "зверобоя" и принялись друг перед другом слова разные метать. Я - про уральские колдовские случаи, а он - в международном масштабе и с идейно-политическим прицелом. С дальним. Не на два-три года, а, можно сказать, с проглядом в светлые времена... - Хватит, Прохор Кузьмич, присказывать, ты сказку начинай, - попросил Чачиков. - А будете ли слушать? - спросил Копейкин. - Сказка хоть и не столь долгая, а в половину уха ее не понять. - Будем слушать в полное ухо. Поймем, - пообещал Василий и предложил выпить перед сказкой. Выпили. Крякнули. Закусили зеленым луком с солью. И Копейкин обратился ко всем: - Теперь слушайте. Только чур-чур - не перебивать. Пересев со стула на ящик, стоявший неподалеку, расправив черно-пеструю бороденку, затем утерев ладонью серые усы, Прохор Кузьмич принялся рассказывать сказку. XXIII - Вскорости или вдолгости после того, как получеловек, по прозванию педикантроп, в сознательном труде себя человеком обнаружил, началась пещерная, первобытная жизнь. Пускай ни рубанков, фуганков, станков, доменных печей тогда еще не напридумали, а жили сообща, в большой дружбе жили. И эта большая дружба, когда один за всех и все за одного, была неписаным законом всех законов и статьей всех статей. Что добудут на охоте, то и съедят. Что соорудят, тем и пользуются. И не было между ними никакого дележа и никакой зависти. Топор ли каменный, стрела ли, копье ли - считалось нашим. И труд у них был общим - кто что может, тот то и делает. Никому не приходило в голову друг дружку попрекать: я, мол, мамонтиху прикончил, мне и есть из нее печенку, а тебе - мослы обгладывать. Не было этого. Для всех мамонтов били. Для всех плоды собирали. Для всех пещеры приютом были. Каждому солнышко равноправно светило. Выдумал человек к этому времени бога или нет, твердо сказать не могу. И чех мне этого не сказывал. Но то, что человек чертовщиной и лешачиной всякой, чистью и нечистью леса да болота заселять начал, это уж точно. Точно и по Марксу, и по Энгельсу, и по Владимиру Ильичу. Огонь даже за тайную колдовскую силу почитался. Это я самолично читал. Словом, зародились на земле добрые силы и злые. Чисть и нечисть. С этого все и началось. С этого самого и стал свободный человек рабом темных сил, порожденных им в темноте своей и в страхе неведения своего. Точно так до последнего словечка и сказывал мне про это головастый чех. И зародилась в те стародавние времена одна ведьма. Трудно сказать, какой она зародилась, писаной красотой или хитроумной прихохоткой, только она была ведьмее всех ведьм. Захотелось ей не только людей, но и всю чистую и нечистую силу под себя подмять, а самой владычицей всех-перевсех владык стать. И самого бога, который, мне думается, в те годы еще не оформленным Священным писанием в невыясненных ходил. И ни Буддой, ни Саваофом, ни всяким другим Аллахом пока еще не назывался. А жил как бы безымянно и предположительно, впредь до выяснения. Ну да не о нем сказ-пересказ, а о ведьме. И задумала эта ведьма расколоть, раздробить людей, а потом поодиночке полонить каждого. И подбросила она незнаемое в первобытности слово - "мое!". "Мое!" Как это было - никто не знает. То ли полюбовника околдовала... То ли старому старейшине такой микроб в голову положила... И чех не мог сказать. Тут надо "не тяп-ляп - и корапь", а понимать вглубь. И к чему сначала пристало это слово "мое", тоже не скажу. К палке ли, которая оказалась сподручнее. К топору ли - по рукам. К собаке ли, что позалаистее. Врать не буду. Только это "мое", как сорняк в жите, так пошло в рост, что никакая сила его выполоть не могла. И все узнали, что на свете есть не только "наше", но и "мое". Моим стал топор. Моей стала пещера. Моим стал поделенный кусок мяса. А потом моим стал и огороженный мною клин земли. В десять - двадцать соток или в сто десятин - не в этом суть. А суть в том, что и всеобщая мать-земля, мать всего живого, стала пластаться, делиться, размежевываться, разгораживаться, по семьям, по родам, по племенам. По Сириям, Египтам, Иудеям, Вавилониям... А потом фараоны и кесари - кровавые слесари - друг к дружке отмычки начали подбирать, мечами размахивать, кровь проливать, братьев своих в полон брать. И каждый: "Мое!", "Мое!", "Мое!" И так-то все замоекали - хоть караул кричи. А ведьме только того и надо. Она людям новые распри нашептывает. К захватам зовет, к промеждоусобиям. Зависть распаляет. Кривду за правду выдает. Краже учит. Убийство преподает и тому подобное зло. К той поре от ведьмы сильные отпрыски пошли. Под стать ей ведьминское отродье подрастало. Сердитые имена им мать-ведьма дала. Жадность. Подлость. Кража. Кривда. Нажива. Клевета и тому подобное. Всех не перечтешь по памяти. Да и надо ли? Каждый может ведьминской родне список составить. От нее это все исчадье началось. Она намоекала все зло на земле, все гадости. А годы, как и положено, шли, копили века... Счет перевалил за тысячи лет, а слово "мое" росло да росло и переросло все слова, а с ними росла власть ведьмы и ее отродья. Сильно состарилась она, а смерть ее не брала, потому что живучее слово "мое" оберегало старую ведьму от всех напастей. Слово "мое" породило законы, служащие ему, а потом оформило и бога, оберегающего его. Ну а про царей-королей, ханов-богдыханов нечего и говорить. Все они стали служками-прислужками старой ведьмы... окосевшей с годами на левый глаз. Она их короновала и раскороновывала или убивала по своему ненасытному велению, как мух. Поделив белый свет на царства-государства, великие и малые княжества-сутяжества, она подсказала хитроумные знамена, на которых писались высокие слова, но всякий зрячий и честный человек читал на них одно лишь слово: "Мое!" Во славу его складывали головы несчетные миллионы людей. В честь его возводились храмы. Запугивались. Томились в темницах. Попадали в кабалу. Продавались в рабство. Работали на износ. И по сей день эта старая ведьма управляет через свое колдовское слово "мое" половиной мира, половиной белых и черных людей... Только у нас ей после семнадцатого года тягу пришлось дать. Почвы не стало. Аминь подошел... Конечно, случается, и на нашей земле, пускает ростки старая ведьма, но уже скрытно. То садом-виноградом околдовывает, то белой свинкой завораживает или козой замоекает... Пускай это все не былые времена, а всего лишь одна икота, однако и тем не менее, к слову доведясь, скажу... Да нет, не буду досказывать... Не буду я к этой старой сказке новый хвост пришивать. И так, что к чему, ясно, если в два глаза глядеть, в оба уха слушать... XXIV - К чему ты рассказывал эту сказку, Прохор Кузьмич? - спросил Василий, нарушая общее молчание. Копейкин обвел взглядом сидящих за столом и ответил, хитря: - Просто так. Спьяна, наверно. Сегодня она как-то плохо сказывалась. Серафимы Григорьевны постеснялся. Прохор Кузьмич кивнул в сторону березы. У березы стояла Ожеганова. Мужчины ее заметили только сейчас. - Вы-то, мамаша, как тут оказались? - удивился Василий. - Еще бутылочку принесла, да перебивать Кузьмича не захотела, к тому же заслушалась. На доброе здоровье, Прохор Кузьмич, - поклонившись, поставила она перед ним бутылку. - Пей. Может, еще что расскажешь веселенькое, домовой гриб. И она исчезла в кустах, словно растаяла. Словно ее и не было. Василию стало не по себе. - Не надо было, Прохор Кузьмич, понимаешь, приписывать ведьме косину на левый глаз... Вместо Копейкина ответил Баранов: - Кто какой эту ведьму видит, тот так ее и рисует. Мне лично эта сказка понравилась. К месту сказана. Кое-кого и сегодня держит на привязи эта старая ведьма. Ну да мы об этом как-нибудь еще поговорим. "Умен же Копейкин! - подумал Баранов. - Чеха он для большего веса приплел, а сказку-то сам выдумал". И вслух добавил: - Давайте по последней за сказку... Василий отказался, Чачиков тоже. Копейкин, молча раскланявшись, побрел к своему домику. Он сделал свое дело. Теперь кто как хочет, так пусть и понимает. А уж Василий-то понял сказку, и она не пройдет для него даром, произведет хоть какую-то работу в его голове. Кое-что намотали на ус оба сталевара и первый подручный Ласточкин. Они, распростившись с хозяевами, шумно обсуждали за воротами рассказанное Копейкиным. Серафиме Григорьевне в этот вечер стало понятно, что против нее не один Баранов и что страшная потеря тридцати тысяч, съеденных мышами, не самое тяжкое из того, что может ее ожидать. Ухо теперь надо держать особенно остро. Василию и Баранову постелили во дворе, под сосной. Ночь была теплая. Воздух чистый. Луна большая, полная. Она почему-то сегодня косила и, кажется, подмигивала одним глазом. Не приснилась бы только проклятая ведьма! Василий Петрович был очень податлив на сны. Они у него как кинохроника. Сегодня - в жизни, а завтра - на экране. Хотелось проверить курятник. Да постеснялся показывать Аркадию свое беспокойство за кур. Хотя, с другой стороны, в этом не было ничего плохого. Глупо же, в самом деле, давать хорю жрать молодых несушек! Чтобы как-то оправдаться перед Аркадием, Василий сказал: - Я не вижу ничего плохого, Аркадий, если человек вырастит лишнюю свинью или курицу. Ни та, ни другая с мясного баланса страны никуда не денется. Во всех случаях в стране будет больше на одну свинью и на одну курицу. Что ты скажешь на это? Аркадий Михайлович промолчал. Ему не хотелось спорить с Василием по мелочам. Он готовился к большому разговору, накапливая слова и факты. А Василию не терпелось. Ему нужно было сейчас же, сегодня же выяснить, что значит насмешливая улыбка Аркадия. Эта улыбка, как и сказка Копейкина, заставляла Василия чувствовать себя виноватым. Забегая вперед, он хотел снять возможные обвинения: - Так, понимаешь, можно дойти до того, что тебя будут винить за то, что ты свою рубаху считаешь своей. И ты никак не сумеешь защититься... Потому что никто не скажет, с чего начинается собственность - с твоей курицы или с козы... Ну что же ты молчишь? - Я слушаю, как ты выясняешь отношения с самим собой, - отозвался улыбаясь Аркадий Михайлович. - Продолжай. - А что мне выяснять отношения с самим собой? Во мне разногласий нет. Сказав так, Василий посмотрел на своего друга. А тот улыбался еще насмешливее. И под его взглядом Василий продолжал чувствовать себя нашкодившим школьником. А ему не хотелось быть в этой роли. И он доказывал свое: - А почему бы и не чесать с козы пух, если он на ней растет? Ты небось не оставляешь своего пуха на ведомости, когда приходит время получать жалованье, а вычесываешь все до копейки. И тебя никто не называет собственником. А если моя Лина получает из своей козьей кассы за свой труд, так она собственница? Стяжательница? Да?.. Да не молчи же ты, черт тебя возьми! Не будь умнее жизни. Ответь. Аркадий, растянувшись под сосной, закрыл глаза. - Аг-га! Сонливость напала? Уходишь от прямого ответа? - обрадовался Василий и продолжал: - Если моя теща перегоняет гладиолусы в рубли, так она служит старой ведьме? А если какая-то черно-бурая мадам покупает шубу ценой в дом, так она укрепляет советскую торговлю? А мои свиньи подрывают социализм? Мои курицы, выходит, тоже наносят какой-то вред? Но разве они не несутся в счет выполнения семилетнего плана? Баранов слушал Василия с закрытыми глазами. Василий явно искал доказательства правильности ведения его тещей хозяйства. Так делал не только он, но и всякий начинающий торговать плодами своей земли или позволивший это делать другим членам своей семьи. - Свой дом, - продолжал Василий, - не то что квартира. Содержание дома стоит... ого-го! И если теща, понимаешь, ловчится и я смотрю на это сквозь пальцы, то только потому, что нужно покрыть какую-то часть расходов. И потом - ведь я же вложил в свой дом мой труд, свою заработную плату. А другие получили квартиру от государства даром. Так должен я хотя бы немного сравняться с другими и возместить свой урон, свои траты? Баранов по-прежнему не открывал глаз. Теперь это было для Василия безразлично. Кажется, он и в самом деле разговаривал с самим собой, убеждая себя в правильности своих слов. - Нашли, понимаешь, мишень для стрельбы, - возмущался он, - семерку пик! Взяли бы туза покозырнее, с наемным трудом и потерянной совестью. Взяли бы да и показали его во всей, понимаете, наготе перерождения в верноподданного слугу старой ведьмы. Не я же, в конце концов, выпустил ее из бутылки и дал ей волю околдовывать людей и ловить, понимаешь, их в свои сети. Попробуй теперь загони ее туда обратно! Да и захочет ли кое-кто расстаться с нею, если даже она добровольно полезет через узкое горлышко и согласится быть запечатанной сургучом? "Не-ет, - скажут ей, - не покидай нас, веселая старуха. Поживи, понимаешь, с нами, милая ведьмочка, до своего полного отмирания. До коммунизма..." Василий прошелся по дорожке. Вернулся и снова, как артист на сцене, принялся читать свой монолог: - Я и сам не всем доволен в своей жизни. Я бы тоже хотел жить, как горновой Бажутин со Стародоменного завода. Но у него же работают семеро. Семь заработных плат. Четырнадцать рабочих рук. А у меня - двое. Ему можно не торговать малиной и оделять цветами весь цех. Приходи да рви. Дайте мне стать на ноги. Избавьте меня, понимаете, от угля и дров, от домашних хлопот и дыр, которые надо затыкать чуть не каждую неделю, - и я завтра же ликвидирую свое свиное и куриное поголовье... А сейчас я не имею прав делать глупостей. У меня семья. Я их глава. Я отвечаю за них. Понимаешь, черт тебя возьми, я отвечаю... В это время, зарычав, тявкнула Шутка. Василий прислушался. Повернулся в сторону курятника и сказал: - Я не позволю никакому хорю вести подрывную работу в моем курятнике. Я его создал вот этими, мозолистыми, пролетарскими руками... Василий ушел. Баранов открыл глаза. Кое-что в словах Василия было правдой. Но у этой правды Василия была слишком короткая рубаха. Как ни одергивай ее, как ни тяни, а голого зада не закроешь. Василий хорохорился и оправдывался, а не признавался. Он обвинял обстоятельства, а не себя. Неладное происходило вовне, а не в нем. Но то, что Василий ищет обеляющие его причины и одобряет уклад жизни дома Бажутиных, это уже хорошо. Значит, внутри него происходит борьба, значит, он не принимает то, что есть, а лишь вынужденно уступает ему. Лай Шутки был напрасным. Василий вскоре вернулся и лег рядом с Аркадием на вторую раскладушку. Вскоре он уснул. Никакая старая ведьма ему не снилась. Зато дурные сны видела Серафима Григорьевна. Она видела шепчущихся мышей подле мешка с овсянкой. Они сговаривались съесть оставшиеся десять тысяч рублей. Поэтому Серафима Григорьевна стонала и потела во сне. И Ангелина видела тоже не очень приятный сон. Яков Радостин шептал ей слова любви и звал на целину. Она негодовала. Ей хотелось крикнуть, а губы не разжимались. Но все обошлось благополучно. Залаяла Шутка, Радостин испугался и убежал, и Ангелина проснулась. Засыпать уже не хотелось. Тянуло к Василию. Хотелось оправдаться, хотя она и не чувствовала себя виноватой за случившееся во сне. Серафима Григорьевна, как всегда, поднялась раньше всех. На уличной плите под навесом готовился завтрак плотникам. Варилась картофельная похлебка со свиным салом и яичница-глазунья с зеленым луком и тем же прошлогодним салом. Оно уже начало желтеть и горкнуть. Его следовало скормить, как и картофель, которого оказалось больше, чем нужно до нового урожая. В это утро все встали раньше обычного. Ангелина не отходила от мужа. - Васенька, хоть на минуточку забеги ко мне в сараюшку. Совсем я не вижу тебя... Истосковалась по тебе... И Василий пришел в сараюшку, где жили свиньи. Ангелина долго стояла, прижавшись к груди Василия. Большая белая матка, кормя поросят, пристально смотрела на Ангелину и Василия, мигая длинными, с загнутыми кверху кончиками, белесыми ресницами. Ангелина молча каялась Василию и казнила себя за увиденного во сне Яшу Радостина. Плотники тем временем хвалили похлебку, считая, что прогорклое, желтое сало для готовки - самый смак. Аркадий Михайлович ел вместе с ними, из общего котла, хотя ему и моргала Серафима Григорьевна, на этот раз правым глазом, давая знать, что его она будет кормить особо. Запертый человек был для нее Баранов. Между тем запертого в нем не было ничего. Он давал понять, что, если плотников наняли с "хозяйскими харчами", значит, харчи должны быть хозяйскими, а не какими-то особыми харчами для плотников. Таков порядок учтивости. Это понял и Василий, вернувшийся со свидания из свинарника, садясь за общий стол. Серафиме Григорьевне ничего не оставалось, как подать в виде добавки изжаренное мелкими кусочками с луком и картофелем мясо. Подать и сказать: - Это вам наверхосытку, плотнички-работнички. - Ну что за золотая хозяюшка попалась нам! - нахваливал Серафиму Григорьевну старший из плотников. Это очень понравилось ей, и она переглянулась с Барановым. Его глаза были по-прежнему веселы и насмешливы. И то хорошо. Лишь бы они не оказались злыми. Вскоре зазвенели топоры. Зашелестела щепа. Обтесывались новые балки... XXV Дом Василия Петровича стоял в глубине участка. Метрах в пятнадцати от ворот. Поэтому в шуме стройки никто, кроме чуткой собачки Шутки, не услышал, как хлопнула калитка и как вошел рыжеватый, коренастый, невысокого роста человек лет сорока пяти, в холщовом пыльнике, с кнутом в руке. Он остановился у ворот и стал кого-то искать глазами среди работающих. - Наверно, к тебе? - указал Василию на вошедшего Баранов, и они направились к воротам вместе. - Мне бы Василия Петровича. Это вы? - обратился вошедший к Баранову. - Нет, это я. Здравствуйте! - Василий подал руку. - Очень приятно. Здравствуйте. Моя фамилия Сметанин Иван Сергеевич. Я новый председатель "Красных зорь". Знаете, наверно, - в пяти верстах от вас... - Знаю. - Я вас тоже знаю, Василий Петрович, по газетам, хотя и работал с вами на Большом металлургическом... А видывать вас не видывал. Потому что вы в цехе, а я - на подсобном хозяйстве. Может быть, тоже слышали... Грамотой меня награждали, а теперь меня вернули в колхоз. Я уже десятый день в председателях хожу. Можете проверить... - Нет, что вы! Зачем же мне проверять? Василий не мог понять, для чего это все ему знать и что нужно от него Сметанину. Но коли тот пришел, значит, есть дело. Поэтому Василий предложил: - Садитесь и рассказывайте... Сметанин, Василий и Баранов уселись на скамеечку в тени, около ворот. - Даже не знаю, как начать, чтобы политичнее и короче, - заговорил Сметанин, разглаживая усы и разглядывая Баранова. - Вы друг или сродственник? - Друг, - ответил Баранов. - Тогда лады. В партии состоите? - Состою, - чуть улыбаясь, снова ответил Баранов. - Тогда давайте в открытую, без подходов и без обид. Хотя обиды и могут быть, но мы их, можно сказать, превозмогем. Такой подход "без подходов" заинтересовал Баранова и обеспокоил Василия. - Что случилось? Выкладывайте, товарищ Сметанин, - попросил он. - Это уж обязательно, только дайте все-таки объяснить, что и к чему, для разбега и для ясности. А когда ясность будет, мы порешим все миром и без огласки. Курить разрешается? - Само собой... Мы же на улице. Сметанин стал свертывать цигарку. - Не из бедности, не подумайте. Привык курить самокрутные. А дело было так... Наш бывший председатель, Семен Явлев, сначала охаял меня якобы за клевету, а потом выжил из колхоза как бригадира по скоту начисто. А теперь, перед Пленумом, все увидели, что с моей стороны все это была правильная борьба против очковтирательства. Вызвали куда надо и рекомендовали председателем... А Явлева - наоборот. И было за что. - За что же его "наоборот"? - поинтересовался Баранов. - За обманные, главным образом, обязательства и надувательства. Обязательства год от году все выше и выше, а выполнение было год от году наоборот. Совсем до ручки колхоз довел. Но не буду задерживаться на этом. Партия о таких свое слово скажет, и думаю, что мое письмо тоже даром не пройдет. - Вы писали в ЦК? - спросил Баранов, которому Сметанин явно нравился и своим открытым взглядом, и прямотой суждений. - А как же? У меня, слава тебе, можно сказать, семиклассная грамота. С запятыми только нелады. Так дочь же есть. Все изложил. И получил персональный ответ... Только я не за этим к вам, а насчет вашей белой свиньи. - Свиньи? - переспросил Василий Петрович. - Тогда вам лучше разговаривать с Серафимой Григорьевной. Я ее сейчас позову... Сметанин удержал Василия за руку: - Не надо. С нею у нас мирных переговоров не получится. Все может кончиться прокурором и следователем, а у меня покос и строительство. Некогда. - Что же вы хотите от меня? - спросил, недоумевая, Василий Петрович. - Свинью, Василий Петрович. Белую свиноматку двух лет и трех месяцев. За наличный расчет. - А как же, понимаете, так? - растерялся Василий. - Во-первых, я не торгую свиньями, а во-вторых, понимаете, если бы и торговал, так зачем я должен... - По закону, Василий Петрович. По принадлежности. Свинья наша, колхозная, - сказал Сметанин, опустив глаза, похлопывая кнутовищем по голенищу сапога. - И ее надо возвернуть... Василий Петрович пожал плечами, посмотрел на Баранова, не зная, как дальше вести себя. - Товарищ Сметанин... Я отлично помню, что эта свинья куплена Серафимой Григорьевной небольшим поросенком... - Именно, - подтвердил Сметанин, - поросенком. Но как? По какому праву и у кого? Вот в чем вопрос, Василий Петрович... А куплена была эта валютная и призовая свинка у нашего подлеца председателя. И не она одна, а три и один боровок этого же призового, валютного племени. А получили мы их по централизованному распределению и для завода белого стада. - Я ни у кого ничего не покупал не по закону... - Я знаю. Но голова-то всему тут вы. Вы и в ответе за всех ваших, можно сказать, свиней... Но я не хочу на вас тень наводить! А наоборот. Я веду мирные переговоры. Этой матке нет цены. И отступиться от нее я не могу. Уже если меня на председательское место посадили, так не для одного на нем сидения, а для наверстывания упущенного. Таких свиней в нашей округе три да один боров. Двух я уже доставил обратно. Тоже сначала их незаконные хозяева то да се... Особенно лесник, который свою свинку персонально выменял у нашего бывшего председателя на беспородного белого поросенка с большой придачей. И я ему объяснил, чем это все может кончиться. И он понял. А вам мне что объяснять? Вы сами понимаете, что отчуждение свиньи из социалистической собственности в частную собственность в районной газете может выглядеть, как не тае... А зачем вам нервничать, когда у вас и без того гнили достаточно? - Сметанин указал кнутом на груду досок, пораженных грибком. Слушать Сметанина далее было для Василия оскорбительно. Тем более, что он действительно не имел никакого касательства к покупке белого поросенка. Поэтому была приглашена Серафима Григорьевна. - Это новый председатель колхоза "Красные зори", - сказал Василий. - Он требует белую свинью, как незаконно купленную вами... - Это еще что?.. Как же так незаконно, когда у меня свидетели? Когда я за нее, вот такухонькую, тысячу двести отдала? - стала защищаться Серафима Григорьевна, взвизгивая, притопывая и сверкая левым глазом, который выглядел теперь совсем стеклянным, искусственным. Баранов понял по этому крику, что председателю колхоза нетрудно будет уличить Серафиму Григорьевну, и вмешался: - Серафима Григорьевна, никто же не говорит, что вы купили краденого поросенка непосредственно в колхозе... Он мог попасть к вам через третьи руки... - А я о чем говорю? - обрадовался председатель. - Кто и что может сказать про вас, про такую самостоятельную женщину?.. Вам и в голову не могло прийти, что она, это самое... А поскольку это так, получите причитающееся. Хотя выход был найден, и вполне благопристойный, но Серафима Григорьевна упиралась: - Так вы с того и спрашивайте, кто ее незаконно продал... Но Сметанин сказал: - Не советую вам, от души не советую виноватых искать. Дело прошлое, запутанное... Сколько вам за нее? - Я уж сказала, что за нее тысячу двести отдала, когда она была поросеночком... - Девятьсот пятьдесят, - поправил Сметанин, - вы забыли. Ну, будем считать - тысячу, а остальное доплачиваю по живому весу, по рыночной цене... Техник! - крикнул он за ограду. - Заезжай в ворота! Серафима Григорьевна опешила: - Это как же? Сразу и заберете ее? Сметанин любезно принялся убеждать: - А зачем вам на завтра откладывать? И мне будет думаться, и вам, можно сказать, икаться. Не ровен час захворает свинка - нарекания возникнут. А свинка валютная. Четыре приза у ее матери. Через два года она мне треть стада белых свиней даст... Прошу вас... Давай, Тихон Иванович, подъезжай к свинарничку, - обратился он к молодому человеку. - Это наш зоотехник. Знакомьтесь. Зоотехник провел под уздцы лошадь, запряженную в телегу, на которой стояла большая клетка. Видно было, что Сметанин действовал наверняка. - Что же это делается, Василий Петрович? - не столько спрашивала, сколько оправдывалась Серафима Григорьевна. - Это уж мне надо вас спрашивать... Василий еле-еле сдерживал себя. И он тоже не сомневался, что Сметанин знает гораздо больше, чем сказал, щадя его, известного сталевара. Белую свинью зоотехник легко загнал в клетку, а клетку с помощью плотников поставили осторожно на телегу. - В смысле расчета не беспокойтесь, - заверил Василия председатель, - до грамма взвесим и до копейки высчитаем. А за быстроту решения вопроса от имени "Красных зорь" благодарю... Прощаясь с Аркадием Михайловичем, Сметанин сказал: - А что сделаешь? И у нас в колхозе, можно сказать, единоличный сектор есть. Другие тоже через свою гряду на колхозное поле глядят... Ничего, ничего, - похлопал он Баранова по плечу, - минует и это... Вежливый Сметанин сам закрыл ворота и, салютуя кнутом, крикнул: - Общий привет, товарищи! Закрылись ворота. Хлопнула калитка за веселым и хитроватым Сметаниным, а он между тем не ушел. Он остался рядом с Василием, насмешливым Барановым. Лицо, глаза, нос и все прочее - другое, а суть та же. - Вот тебе и ответ на твой вопрос, Вася. Выходит, одна и та же свинья может подрывать социализм и может укреплять его. Или я ошибаюсь? - спросил Аркадий. Василий ничего не ответил на это. Да и что мог ответить он? Защищать тещу? Это невозможно. Как обелить? А сознаваться не хотелось. Ой, как не хотелось! Далеко это пойдет. Так далеко, что и заблудишься во всех эти недоговоренностях, примиренностях и в сторублевых клочках, найденных при вскрытии пола. Иногда лучше кое на что закрыть глаза, чем открыть их. Откроешь - и не ровен час увидишь то, с чем нельзя уже будет смириться, а не смирившись, придется ломать все, что создавалось с таким упорным трудом и с такими радужными надеждами. Не пойти ли да не покормить ли хлебными объедками карпов? Веселое это и, главное, отвлекающее занятие... XXVI Казалось, что через день-два забудется визит председателя "Красных зорь", но этого не случилось. Вбитый им клин между Василием и его тещей продолжал увеличивать трещину в их отношениях. Баранов ничем не напоминал о случившемся. Он, видимо, считал, что Василий должен сам разобраться во всем этом и сделать выводы. Выводы Василия сводились к тому, что через неделю или две он поговорит с тещей при Ангелине, внушит ей то, что надо, и у них снова установятся нормальные отношения. Тещу надо щадить ради Лины, Лина не может отвечать за Серафиму Григорьевну. В любви Василия к Лине должно быть найдено снисхождение к ее матери. Но пусть пройдет время. Пусть теща попереживает, помучается из-за свиньи. Может быть, она и в самом деле купила ее через третьих лиц, ничего не зная. Хочется думать, а может быть, и следует думать, что это так... Новые балки уже на месте. Стелется новый черный пол из толстых сухих пластин, плотно пригнанных в закрой стыков и хорошо обработанных "адской" антисептической смесью. Скажем, что наш милейший Аркадий Михайлович Баранов показал себя недюжинным плотником. Он смело и точно выбирал топором в балках губку, не отставая в работе от нанятых мастеров. - Ну так ведь саперы - они все могут! - одобрил работу Баранова старший из плотников. Аркадий Михайлович, честно отрабатывая свои харчи и койку, которая все еще пока находилась под сосной, трудился до полудня, а потом уезжал в город, не объясняя зачем. - Я же работать здесь собираюсь, - отвечал он Василию. - Нужно позаботиться и о квартире, и о переезде семьи. Познакомиться с людьми. С городом, наконец. Отпуск отпуском, а дело делом. А сегодня, в субботу, Баранов не поехал в город. Он встретился с человеком, которого, оказывается, он знавал по фронту. Этот человек был тогда подполковником ветеринарной службы, а теперь он в отставке. На пенсии. У него свой дом. И свои полгектара. Речь, как вы догадываетесь, идет о Павле Павловиче Ветошкине. Он пришел к Серафиме Григорьевне относительно кормов. Ей хотя и не удалась осчастливить замужеством Ветошкина, за что она про себя желала ему "и язву, и рак, и затяжную смерть", но все же состояла с ним в деловых отношениях, приносивших ей немалые прибытки. Пронырливый доставала Кузька Ключ приобщил Серафиму Григорьевну к тому миру, который жил возникающими затруднениями в торговле, а чаще искусственно создавал эти затруднения. Аркадий Михайлович сразу узнал пришедшего. Ветошкин почти не изменился за эти годы. Та же бритая седина. Те же мешки под глазами, и такой же буро-малиновый нос. Правда, Ветошкин чуть располнел и даже порозовел. - Прошу извинить, но, мне кажется, ваша фамилия Ветошкин? - Ветошкин, - ответил тот. - В таком случае мы с вами встречались под Барановичами, когда вы приезжали к нам... Помните сержанта, который вас вывел после легкого ранения в руку из леса, где мы отсиживались? Ветошкин пристально посмотрел на Баранова. - Это вы? - Это я. Моя фамилия Баранов, а зовут меня Аркадий Михайлович. Тогда у меня не было возможности, а равно и оснований представиться вам подобным образом. Ветошкин обнял Баранова и сказал: - А я все равно помню ваше лицо, ваши глаза и даже голос. Теперь я получаю счастливую возможность хоть как-то отблагодарить вас. Прошу ко мне. Я живу в трех шагах. У меня превосходное хозяйство и соответствующий резерв "пороховых", так сказать, запасов в погребах. Хо-хо-хо! Баранов не отказался, и вскоре вместе с Павлом Павловичем они очутились в окружении цветов и благоухания. Клумбы - ромбами, овалами, кругами... Дорожки, посыпанные золотистым речным песком, мелким щебнем. Маленький журчащий фонтан. Огромный дог. Гамаки. Качалки. Садовые зонты. Стриженые кустарники, маленькая оранжерея, наконец, дом в стиле пряничного теремка, с петушками на коньках остроконечных крыш и росписью по ставням и ветровым доскам. Крылечко с белыми лебедями, выпиленными из толстых сплоченных досок. Коврик перед входом с надписью: "Прошу пожаловать". - Прошу пожаловать, - повторил Павел Павлович сказанное ковриком. - Это мои скромные апартаменты, а это моя дражайшая Алина Генриховна. Алина Генриховна протянула смуглую тонкую руку. - Баранов, - отрекомендовался Аркадий Михайлович и почему-то смутился, увидев жгучую, черноволосую красавицу, стоявшую рядом с розовощеким и седым Павлом Павловичем. Алине Генриховне никак нельзя было дать больше двадцати шести - двадцати семи лет. Ее темные большие глаза были грустны. И весь ее облик напоминал индианку-танцовщицу, недавно виденную Барановым не то в журнале, не то на экране телевизора. Вызывала она и другие сравнения. Пришла на ум лермонтовская Бэла. Может быть, причиной этому была молчаливость Алины. Разговаривал пока только Ветошкин. - Вас, Аркадий Михайлович, попугай судьбы вынул из урны случайностей не только приятным подарком для меня, но и для Алины Генриховны. Она так одинока в этом Садовом городке!.. Молодая женщина украдкой рассматривала Баранова. Аркадий Михайлович - человек среднего роста. Подвижен, но не тороплив. Широкоплеч, но не коренаст. Чуть смугловат. Чуть седоват с висков. Но эта ранняя седина так украшала его волнистые, склонные к кудрявости и, видимо, сдерживаемые в этой склонности гребенкой густые темно-каштановые волосы, обрамляющие продолговатое лицо. Лицо с прямым носом, гладкой кожей и единственной глубокой складкой меж густых бровей. О глазах Баранова говорилось несколько раз на этих страницах. Они привлекали внимание каждого. Алина Генриховна, попав в их карие лучи, почувствовала себя в том освещении, в каком она давно уже не бывала. Тут нужно предупредить заранее читающего эти строки, чтобы он не делал пока никаких предположений и тем более не строил боковых сюжетных конструкций. Однако скажем, что ничто живое не было чуждо Аркадию Михайловичу. Но не будем отвлекаться на привходящие абзацы... XXVII Павел Павлович и его молчаливая жена провели Баранова по комнатам, обставленным с большим вкусом то старинной, тяжелой, то легкой и элегантной мебелью. Повторяясь, скажем, что огромные глаза Алины были грустны. Строгий, как у "Неизвестной" на картине Крамского, нос украшал ее лицо в сочетании с тонкими собольими бровками. Именно собольими. Нельзя же ради хвастовства мнимым словарным богатством искать иное, идентичное, но худшее слово. Мелкие синевато-белые зубки и вишневые губы, не знающие губной помады, были ярки. Алина Генриховна куда выше низкорослого Павла Павловича. Наверно, этому помогали очень высокие и очень тонкие, немногим толще карандаша каблучки. Была показана ванная, а затем и кухня, сверкающая белизной кафельных плиток и кружевного фартука девушки, поджаривающей ароматные деволяи. Наконец Баранова провели в гостиную, где было предложено сесть. Павел Павлович добыл из буфета коньяки, настойки и виски, расставил рюмки различных калибров и форм, по пути включив магнитофон под названием "Мелодия". Он продекламировал под музыку: - Вальс! Вальс! Вальс! Это прозвучало как приглашение потанцевать с Алиной. - Приглашайте же, приглашайте Алину Генриховну, а я займусь хозяйством. Это мне нравится куда больше... Хо-хо-хо! Павел Павлович скрылся. Они остались вдвоем. Баранов не ожидал такого поворота. Танцы никак не ожидались им. Пусть он не чуждается их, но всему свое место и своя "музыка". Однако же... Однако же коли ты решил побыть в роли "груздя", то и "лезь в кузов". И Аркадий Михайлович неожиданно для себя и наперекор себе спросил: - Вы, конечно, танцуете, Алина Генриховна? - Еще бы... - Если вам хочется... - Я с удовольствием, Аркадий Михайлович. - Она подошла к нему и подняла глаза. В них читалось теперь что-то похожее на признательность. И они закружились. Алина Генриховна танцевала, едва касаясь пола. Порхая, она будто заранее знала, куда поведет ее Аркадий Михайлович, предупреждая каждое его движение. Может быть, она профессиональная танцовщица? Но не спрашивать же ее об этом! Все же Баранов заметил: - Вы поразительно танцуете, Алина Генриховна! - Благодарю вас, - не жеманясь сказала она. - Я очень люблю танцевать. Но не с кем, - пожаловалась она так же просто, ни на что не намекая. - У Павла Павловича одышка и живот. А наша Фенечка плохо водит и очень занята... - Но ведь город же рядом, - попытался подсказать Баранов. - Да, конечно... Но я с зимы не была там. - Она снова подняла на Баранова глаза и сказала: - Вы, кажется, на самом деле добрый человек... - Помилуйте, как можно судить по первой встрече! - Я наблюдаю за вами давно. А кроме того, я очень люблю Лидочку Кирееву и бесконечно верю ей. Так они, разговаривая, танцевали минут пять. Вальс сменился медлительным танго и наконец... деволяями. XXVIII - Боевого товарища прошу к столу. Фенечка, разлейте нам коньяк! - попросил Павел Павлович кружевную девушку, соперничающую красотой блондинки с темноволосой Алиной Генриховной. И когда сели за стол, Павел Павлович принялся рассказывать Алине Генриховне о встрече с Аркадием Михайловичем, балансируя на грани преувеличений и лжи. Баранов всячески смягчал перехлесты Ветошкина. Алина Генриховна с присущей ей непосредственностью заметила на это: - Преуменьшать так же дурно, как и преувеличивать. Я знаю, Аркадий Михайлович, - мне Лидочка говорила, - вы герой. И не стоит этого стесняться. И если бы вы и Василий Петрович Киреев были менее скромны, то ваше геройство было бы отмечено высокими наградами. Но это между прочим... Баранов слушал не слова, а голос. Мягкий. Неторопливый. Искренний. Слушая Алину и наблюдая за ней, он убеждался, что перед ним человек, во-первых, прямой и правдивый и, во-вторых, несчастный. Об этом он разузнает у Лиды. У Василия. У Серафимы Григорьевны, наконец... Сейчас его интересовало другое. Любознательного Баранова интересовало благополучие этого дома. Вернее - источник благополучия. Откуда взялось и на чем держится все это? Ковры, мебель, сервировка стола, антикварное изобилие ненужных, но дорогих вещей, роскошество сада, гараж на две машины и все остальное, на что никак не могло хватить ветошкинской пенсии. Может быть, Ветошкин, как и Серафима Григорьевна, стрижет прибыли с цветов, ягодников или свиней? Но сад у него не промышленный. Скотом даже не пахнет, как и птицей. Канарейки, заливающиеся в мансарде, тоже не могут давать дохода. Так что же? Распознание Павла Павловича не составило особенного труда. Он не прятал себя, как Серафима Григорьевна. - Нет, батенька мой, не медицинское дело заниматься цветочками на продажу, разводить этих самых, из которых получаются окорока, корейка и копченая колбаса, - ответил Павел Павлович на вопрос Баранова о дороговизне содержания такой дачи. - Так что же, Павел Павлович, позволяет вам утопать в таком великолепии? - польстил Баранов хозяину, обводя широким жестом стены столовой, увешанные хорошими картинами. - Хо-хо-хо! - закатился Ветошкин смехом. - Сто лет угадывайте - не угадаете! В интересах вашего аппетита я не могу раскрыть секрета моих доходов во время еды. А после завтрака не только расскажу, но и покажу... Ветошкин сдержал свое слово. Взяв под руку Баранова, он повел его в глубь сада. Там, в зелени сирени и жасмина, находилось довольно большое каменное здание с высоко расположенными окнами, какие бывают в скотных дворах. Ветошкин открыл дверь, обитую клеенкой, затем вторую. Пахнуло резким и кислым. Они вошли внутрь. Вдоль стен и посередине помещения, как книжные составные полки, в шесть рядов стояли клетки, а в клетках суетились белые крысы и крысенята. - Как это понять, Павел Павлович?! - опешив и, кажется, испугавшись, спросил Баранов. Ветошкин, злоупотребивший до этого коньяком, развязно заявил: - Вы лучше, голуба, спросите, как и во что следует оценить это научное звероводство. - Вы ведете исследовательскую работу? - Бог с вами! Я всего лишь способствую ей. Я поставляю моих белых питомцев научно-исследовательским и лечебным учреждениям. - Каким образом? - Самым простым. Приезжают. Отсчитывают. Забирают. Расписываются. Увозят. Затем без хлопот переводят причитающееся на сберегательную книжку. И все. Баранов едва ли не лишился дара речи. А вопросов нахлынуло так много, и который из них уместнее задать, он не знал. Постояв минуту-другую, он наконец спросил: - А почему же лечебные и научные учреждения сами не разводят подопытных животных? - Нерентабельно. Не укладываются в ассигнования. А я не только укладываюсь, но, как видите, кое-что приобретаю. Хо-хо-хо!.. Конечно, это все кое-что стоит и мне. Корм... Феня. Феня кроме обычного жалованья получает еще два. И проценты за перевыполнение запланированного поголовья... Она великолепно владеет тонкостями ухода за матками и приплодом. Она же бывшая свинарка колхоза "Красные зори". У меня есть и свинки. Только морские... Вот. Пожалуйста, полюбуйтесь, какие красавицы... Вспомнив название колхоза, Баранов вспомнил и недавний приход Сметанина. - А почему Фенечка оставила колхоз? - Она же доктор! Академик! Как Фенечка могла гибнуть в колхозном свинарнике и получать какие-то... Конечно, - спохватился Ветошкин, - у нас есть отличные сельскохозяйственные артели, но в данном случае я ее спас. Вы видите, какие я ей создал здесь условия! - Вижу! - Блеск! Для медицинских целей нужна не просто крыса, а своего рода стерильная крыса. Абсолютно чистая кровь. Чистый волосяной покров. Еженедельно бывает эпидемиолог. Он у меня получает второе жалованье. Зато никаких признаков болезней за все эти годы. Он определяет состояние здоровья по глазам крысы безошибочно. "Эта больна", - и сейчас же в карантинник... Вот это моя лечебница... Ветошкин указал на загородку, где стояло до пятнадцати клеток, застекленный шкаф с медикаментами, шприцами, маленькими термометрами, чем-то еще, чего не стал рассматривать Баранов. Ему хотелось как можно скорее покинуть эти стены, заставленные клетками с кишащими в них крысами. Но влюбленный в свое предприятие Ветошкин сообщал все новые подробности о повышении рождаемости, о температуре питомника, об особом рационе для маток, уходе за ними в период помета. Затем - вычисления. Прогрессия прироста. Роль жиров. Известняка. Яиц. Полезность кварцевого облучения. Значение гексахлорана в борьбе с блохами... Баранов вышел из крысятника шатаясь. Серафима Григорьевна показалась рядом с Ветошкиным светлым ангелом. - А налог вы платите? - спросил он, чтобы что-то спросить, а потом закруглиться и уйти. - Какой налог? Что вы! За крыс - налог? Хо-хо-хо! Такого нет и не может быть... "А не помешало бы", - подумал Баранов и начал прощаться. Алина Генриховна ждала их на площадке перед домом. Не сказав ни слова, она сказала очень много, взглянув на Баранова. Он видел, как ей было стыдно за Ветошкина и за себя. А может быть, только за себя... Павел Павлович, кажется, порозовел еще более. Может быть, этому помогал зеленый фон растений. Но что бы ни помогало - фон, коньяк или солнце, - Баранова не оставляло назойливое слово: "Упырь". - Мне очень жаль, - послышался голос Алины, - Павел Павлович напугал вас своим питомником. Она протянула руку и улыбнулась Баранову. Как много иногда заключается в улыбке! В ней она просила прощения. В ней она роняла надежду на встречу. В ней она повторяла уже сказанное: "Вы добрый человек". Аркадий Михайлович, пообещав заглянуть к ним, пригласил Ветошкиных ответить ему визитом на дачу Киреевых и поспешно удалился. На пути перед его глазами вырастали стены с клетками и белые крысы, а в голове назойливо звучало: "Белые крысы, черный барон..." Над городком просвистел самолет. Потом послышался дальний гул поезда. На горизонте, за лесом, дымили трубы. Где-то пела круглая электрическая пила. Сигналили автомашины. Это была другая жизнь. Жизнь, из которой пришел он и очутился в этой яме. И люди, живущие там, едва ли сумели бы поверить ему, если бы он стал рассказывать им обо всем увиденном. Да и сам он теперь готов усомниться: явь ли это все? А если явь, то как она могла возникнуть и смердеть под этим голубым и огромным небом, куда опять улетел новый чудесный космический посланец его страны? Что породило эту проказу, этот духовный распад Ветошкина, любующегося своим цинизмом?.. Надо же было так сложиться дню! Надо же было встретиться с этим пресыщенным негодяем! Домой Аркадий Михайлович не пошел. Хотелось прийти в себя. XXIX После встречи с Ветошкиным Аркадий Михайлович несколько раз обошел Садовый городок, размышляя о нем и его населении. Садовый городок состоял главным образом из небольших разномастных домишек, теснящихся на окаймленной лесом гектаров в пятнадцать - двадцать поляне, когда-то числившейся в заводских покосных землях. Справа и слева от городка проходят железнодорожные магистрали. Свидетельство этого - неумолкаемый шум поездов, сирен электро- и мотовозов, гудки все еще пока здравствующих паровозов. Стоило пройти километр вправо или полтора километра влево, чтобы убедиться, как напряжены эти железнодорожные артерии страны. Грузы - лес, цемент, нефть, известняки, кирпич, огнеупоры, прокат, машины. "Белые" поезда, везущие мясные, молочные продукты. "Черные" - угольные поезда. "Коричневые" - рудные... Сборные. Специальные. Пассажирские. Неперечислимое множество длинных грохочущих составов, стремительно проносящихся в далекие и ближние города, свидетельствовало о ритме жизни огромной страны. Страны спешащей и успевающей. Страны строящейся и создающей. Великой индустриальной державы. Здесь сотни младших сестер знаменитой Эйфелевой башни несут на своих стальных плечах тяжелые высоковольтные провода. Это электрическая магистраль. Тут ее дельта. Она ветвится многими линиями, передающими электрическую силу рудникам и заводам, образующим огромное промышленное кольцо вокруг большого города. Рядом, в двухстах метрах от Садового городка, роют траншеи, сваривают трубы, в которых, почти не сгибаясь, бегают дети. Это магистраль газопровода, который, вступив в строй, будет событием этого года. Огромнейшим событием. И тут же проходит новый нефтепровод. Тоже магистраль. Все это пространство, вся эта лента шириною в два или более километров, вправе называться одной из магистральных дорог, соединяющих Сибирь и европейскую часть Советского Союза. Над этой великой трассой, как бы венчая ее, пролегла дорога воздушных кораблей, и близится к завершению еще одна невидимая дорога - дорога взаимного обмена городов телепередачами. И надо же было именно здесь, в промежутке магистральных путей, появиться Садовому городку. Ничто, даже грибы, не возникает без причин. Всякий, желающий рассмотреть пристальнее этот городок, увидит в нем некоторую закономерность издержек времени. Рост населения больших промышленных городов Урала долгие годы опережал размеры и темпы жилищного строительства. Новые дома возводились начиная с первой пятилетки. Возникали рабочие поселки и города. Но настоящее, большое строительство, проводимое новейшими индустриальными способами, стало особенно ощутимо за предшествующие три года и в первые два года пятилетки. После XXI съезда КПСС для многих граждан получение новой квартиры из предположительной возможности стало реальной, а иногда и "календарно определенной". Особенно точным в этом отношении было руководство Большого металлургического завода. Заводская жилищная планировка и распределение квартир на ближайшие два года были сверстаны с точностью до квартала. Если ожидающий знает, сколько ему осталось ждать, он чувствует себя куда спокойнее, нежели тот, кому обещают "твердо" без "твердого" срока ожидания... Некоторые в ожидании счастливого новоселья построили себе под видом садовых домиков временные жилища. Построили, не заботясь об их внешности, благоустройстве, зная, что одни через год, другие через два года получат запланированную им квартиру. Это одна категория застройщиков, называющихся в просторечии Садового городка "временные". Другая категория - это "любители". К ним относились садоводы, огородники, цветочники и просто желающие провести летний вечер, воскресный день на свежем воздухе. Для этой категории садовые домики были улучшенным продолжением лесных и покосных балаганов. Балаганы в старые годы ставились уральскими рабочими на покосах в страдную пору и в лесу в грибную пору. В этих балаганах, сооруженных из елового лапника, из домотканых половиков, рабочие живали семьями. Это был своеобразный летний отдых, совмещенный с заготовкой сена, дров, со сбором и солкой грибов. А теперь более капитальным потомком балаганов явился утепленный садовый домик - своеобразная дача. И в этом Баранов не видел ничего зазорного, как и в садах, уход за которыми приносил столько радостей садоводу, исключая и тень корысти. Конечно, старая ведьма, не выходившая эти дни из головы Аркадия Михайловича, караулила под каждым кустом бескорыстных садоводов, и кое-кто из них клевал на ее поживку, как это произошло с Василием. Но есть и Бажутины... Дом Бажутиных куда больше дома Киреевых. Те же яблони, вишни, ягодники, цветы. То же хозяйство. То же, да не то. Не то, начиная с широко распахнутой калитки, будто приглашающей вас. Здесь всегда шумно. Днем - детвора, вечером - молодежь. Здесь бывает и Лидочка. Здесь, а не у отца на даче Лидочка встречается со своими сверстниками. Сюда приезжает на велосипеде и Миша Копейкин. Этот гостеприимный дом будто и не принадлежит Бажутиным. Да и Бажутины не знают теперь, кому он принадлежит. Начинал строить его дед, продолжил отец, а сыновья и зятья в свою очередь прирубали прирубы, надстраивали второй этаж. И что теперь чье, кажется, никому нет дела. Таким, как мы помним и как знает Аркадий Михайлович, хотел видеть свой дом и Василий Петрович. И если бы это так произошло, то не о чем было бы и говорить. Кто что может сказать о рыбаке или грибнике, для которых ужение или сбор грибов - радостный отдых? Но мы тотчас обращаем внимание и на рыбака и на грибника, гоняющегося