чивое предложение Тудоихи сходить за грибами. После памятной размолвки на участке, где росла ранняя капуста, у Бахрушина с Тейнером снова установились дружеские отношения. - Ну и что же мы имеем на сегодняшнее число, господин сочинитель? - спросил, усаживая Тейнера, Бахрушин. - Начало без конца. - А где же конец? - У Дарьи Степановны. - Гм... Так ведь она-то в этом деле, насколько я понимаю, сбоку припека. Все-таки главная цель в вашей книжке - это колхоз, увиденный глазами Трофима и вашими глазами... - Это цель! Но она не должна быть на виду. Вы не знаете нашего читателя... Он хочет, чтобы для него развязано было все. Сделайте так, чтобы Трофим Терентьевич встретился с Дарьей Степановной. - А как я это могу?.. Я даже не знаю, где она находится. Тейнер заглянул в глаза Петру Терентьевичу, улыбнулся и сказал: - Если вам мешает только это, то я вам подскажу, где сейчас находится Дарья Степановна. Петр Терентьевич в свою очередь заглянул в глаза Тейнеру: - А откуда вам известно ее местонахождение? - Ах! Не спрашивайте... Я совершенно напрасно оказался журналистом. Мне нужно было стать детективом. Сыщиком. Слушайте... Недавно мне пришло в голову позвонить дежурной телятнице. И я спросил ее, как обеспечить очерк в газету о Дарье Степановне... И она сказала, что Дарья Степановна отдыхает сейчас на Митягином выпасе со своими внуками. Я сказал "спасибо" и повесил трубку... - И вы поверили этому, мистер Тейнер? - Нет. Я решил проверить и позвонил на Митягин выпас и попросил к телефону Дарью Степановну. И мы очень мило поговорили и условились о встрече. Бахрушин поежился на стуле, переводя глаза то на жену, то на Тейнера, будто говоря этим: "Ишь ты, какой ловкач!" А Тейнер продолжал: - И я вскоре побывал у нее. И я записал все необходимое на тот случай, если Трофим Терентьевич не встретится с нею и у меня пропадут самые интересные главы моей книги. - Ну, коли так, то кто же вам мешает сводить туда Трофима? Тейнер ответил на это: - Одна из моих прабабушек была англичанкой, и говорят, что несколько капель ее благородной крови передалось мне. С тех пор я себя чувствую джентльменом, с одной стороны, и провокатором - с другой. Поэтому я не мог под вашей гостеприимной крышей рассказать Трофиму Терентьевичу то, что вы делаете для него тайной. - Благодарю вас, если вы говорите правду, мистер Тейнер. Тейнер поклонился и ответил: - Я стараюсь всегда говорить правду... И может быть, вовсе не потому, что это приятно для меня... Это выгодно. - Выгодно? - спросил Бахрушин. - Это как же так? - Очень просто. Одна ложь всегда рождает вторую, вторая - третью, третья - четвертую, и так до тех пор, пока ты не запутаешься во лжи и не скажешь правду... Я не вижу в этом выгоды и предпочитаю сразу говорить то, что есть. Это нелегко, но что же делать! Приходится. Бахрушин и Елена Сергеевна одобрительно захохотали. А Тейнер стал показывать снимки, сделанные им на Митягином выпасе. - Я нахожу ее живописной и в эти годы, - сказал он, положив на стол цветной снимок, на котором Дарья Степановна стояла в окне дома Агафьи вместе с маленьким внуком. - Не находите ли вы, Петр Терентьевич, что таким же мальчиком рос его дед? - Да, - подтвердил Бахрушин. - Сергунька очень похож на Трофима, когда тот был маленьким. Поэтому-то и не нужно, чтобы Трофим видел его. - Бахрушин, тяжело вздохнув, положил руку на плечо Тейнеру и негромко сказал: - Вы хороший человек, Джон Тейнер. Мне всегда нравится делать для вас самое приятное. И я очень хочу, чтобы ваша книжка была похожа на вас. Книги ведь всегда похожи на тех, кто их сочиняет. Только прошу извинить: завтра Дарьи не будет на Митягином выпасе. - Это очень жаль, Петр Терентьевич. - Что делать, но я не могу в угоду вашей книге заставлять волноваться немолодую женщину и вынуждать ее объяснять своим внукам, что, как и почему... Вы чуткий человек, Джон Тейнер, и вам должно быть понятно, что такие встречи не доставляют радости. Тейнер согласился с Петром Терентьевичем, но, оставаясь верным себе, повторил: - Это очень жалко. - И добавил: - Пропадает такой сюжет... XXXIV Теперь о Дарье Степановне и Кате. Любви Кати хотя и не суждено развязаться на этих страницах, заканчивающихся поздней осенью тысяча девятьсот пятьдесят девятого года, но мы все заранее знаем, как будет счастлива Катя с Андреем Логиновым. Она будет так счастлива, что даже хочется, говоря словами Тудоевой, "забежать вперед солнышка" и представить себе свадьбу этой пары. Свадьба, конечно, будет происходить на Ленивом увале, в отстроенном к тому времени селе Бахрушино и, конечно, в доме Дарьи Степановны. Дом у нее будет веселым, с большими окнами, на улице Мира, которая уже застолблена и разбита на участки. На свадьбе, конечно, будет посаженым отцом Петр Терентьевич. Тудоиха непременно придумает к Катиной свадьбе веселую сказку о том, как прилетал белый лебедь на Тихое озеро высматривать лебедушку... Или, может быть, сказку о третьей и последней молодости Дарьи Степановны, цветшей собой, цветшей дочерью и зацветшей теперь молодостью своей внучки. Эта сказка, кстати говоря, уже бродит у нее в голове, и кое-что Тудоиха пробовала рассказывать своим знакомым... Регистрировать брак они, наверно, поедут на своем "Москвиче". Не зря же Андрей Логинов завел сберегательную книжку. Свадьбу, конечно, назначат весной, когда распустится черемуха. Ее букеты ах как украсят белое платье невесты! А оно будет белым и длинным. Это же венчальное платье, а не плясовое. Материя уже куплена Дарьей Степановной. Может быть, она и поторопилась с покупкой, но ведь как знать: будут ли через два года вырабатывать такие шелка? А если и будут, то их могут завезти в другие города. Ищи тогда. Ведь все же знают, как иногда наши "торги" разнаряживают товары. Именно что разнаряживают. Как много отвратительных слов появилось в нашем языке за последнее время! Но не будем останавливаться на этом... Катя и Андрей, конечно, будут жить вместе с Дарьей Степановной. Не оставлять же ее одну. Это все решено, хотя об этом никто пока не обмолвился ни единым словом. Но везде ли нужны слова? О том, что у Кати родится дочь, тоже никто ничего не говорил, однако никому не придет в голову, что эту девочку могут назвать иначе, как Даруней. Дарья Степановна, думая о внучке, заново переживает прошлое. Она знает, что Катя и Андрей не расплещут чувства уважения друг к другу. Они не поторопятся, как это было с Дарьей. Дарья все-таки не разглядела своего Трофима. Она, конечно, может оправдывать себя временем, уровнем жизни, даже политической отсталостью, но от этого не становится легче на ее душе. Ее первая любовь, разумеется, чистая и светлая, как любовь Кати к Андрею, теперь, почернев, стала пятном в ее жизни. Пусть в этом никто ее не упрекает и не упрекнет, но разве дело в упреках? Дарья же не знает, как все это оценивает самый близкий к ней человек - Катя. Ведь даже очень откровенные люди всегда что-то недосказывают друг другу. Причиной этому бывает любовь, жалость, или желание не касаться больного, или даже простая вежливость. Катя никогда не разговаривала с бабушкой о Трофиме. Это было хорошо и плохо. Ведь она уже большая, и Дарье хотелось поделиться с нею своими переживаниями. Но как? Оправдываться перед внучкой? В чем? Виниться тоже не в чем. А какая-то виноватость налицо. Пусть эта виноватость чем-то похожа на сметанинскую: Сметанин, вступая в партию, чувствовал себя виноватым в том, что его отец был псаломщиком. Но Сметанин, как и все, не мог выбирать родителей. Другое дело - выбор мужа или жены... Дарье наконец надоело разговаривать самой с собой, и она решила поговорить с Катей. Та и другая в это время, коротая часы, просовывали в бутылки - на маринад - первые мелкие рыжики, "гривеннички", и слушали, как надоедливо жужжат под новым сосновым потолком несносные мухи, затеявшие какую-то веселую и шумную игру. - Когда только унесет его из Бахрушей? - начала Дарья. Катя, досадуя на вынужденную разлуку с Андреем, впервые сказала бабушке то, что думала о ней и Трофиме: - Бабушка, когда бы он ни уехал в Америку, он никогда не оставит тебя в покое, если ты будешь избегать встречи с ним. - А зачем нужна встреча? Для пересудов? - Нет, бабушка. Для того, чтобы их прекратить. Для того, чтобы все - и он, и ты в том числе - знали, что нам нечего и не от кого прятать... А прятать на самом деле нечего. Андрюша правильно говорит: отношения нельзя выяснить, если их не выясняешь. - Нет у нас с ним никаких больше отношений. - Нет, бабушка, есть. Вражда. Обида. Ненависть. Даже твой отъезд - это тоже отношения. - Учишь бабку? - Что ты! Отвечаю. Ты ведь давно хотела знать, как я думаю об этом. Ну, правда же давно? Дарья привлекла к себе Катю, прижала ее голову к своей груди и сказала: - Да... Давно. Ты судишь хорошо. Только бывают такие отношения, которые выяснять и не надо. Потому что начнешь выяснять, а из этого получатся новые отношения... Ведь я же все-таки, Катя, любила его. Представь себя на моем месте, а на его - Андрея. - Это нельзя представить, бабушка. Но если б... Даже сейчас, когда я с ним еще даже не целовалась, и он всего только позабыл бы приехать в назначенный день, я бы не промолчала. Молчание, бабушка, - это старый женский и даже, я скажу, бабий пережиток. - Ну, вот и выяснили отношения внучка с бабушкой. Выяснили и пообещали друг дружке никогда больше о нем не говорить. Разговор на этом оборвался, и снова стало слышно, как утомительно жужжат летающие под самым потолком мухи. Разговор кончился и как будто ничего не изменил в намерениях Дарьи Степановны. Но это ей лишь показалось. Недаром же она сказала: - Не к добру мухи что-то разжужжались. - Да, бабушка, они, как и самовар, когда он воет, нехорошая примета. - Катя еле заметно улыбнулась. - Я не про примету, Катька, а про самочувствие. Да тьфу вам! - крикнула на мух Дарья Степановна и принялась выгонять их посудным полотенцем. А мухи не улетали. XXXV Воскресное утро начиналось позднее и тише. Люди еще спали. Петухи и те, казалось, пели с опозданием. В поле не было ни души, только на Большой Чище стрекотал трактор без седока: видимо, одержимым парням не спалось в это утро, а может быть, они, прикорнув под кустом, и не ночевали дома. Трофим пробирался к месту своей вчерашней засады краем леса, минуя деревни. Очутившись на дальнешутемовской дороге, он пошел не крадучись. Выпрошенная накануне у Пелагеи Кузьминичны грибная корзина и кирзовые сапоги, взятые у Тудоева, должны были объяснить его появление в дальнем грибном лесу. Он вышел с большим запасом времени. Счастливый механик, наверно, еще и не выезжал за Надеждой. У Трофима достанет времени, и он наберет грибов, чтобы не возвращаться с пустой корзиной. Со вчерашнего дня перед его глазами стояла Катя. И теперь она мерещилась за каждым поворотом лесной дороги. Трофим не крестил себе лба, не говорил "свят-свят" и не гнал от себя видение, появлявшееся с каждым разом отчетливее, хотя в лесу и становилось светлее. Наоборот, он распалял воображение, и это, кажется, ему удалось. За поворотом, неподалеку от развилки, видение запело: Ах, Наталья, Наталья, куда ты идешь?.. Видимо, "видению" тоже не спалось в это утро. Увидев постороннего, Катя умолкла, а тот взволнованно спросил ее: - Дозвольте вас обеспокоить, милая внученька: как нынче у вас грибы? - Да, кажется, пошли, - ответила Катя. - Бабушка чуть не полную корзину набрала. - А вы, стало быть, не интересуетесь грибами? - упавшим голосом спросил он Катю. Встречный показался Кате несчастным и больным. У него заметно тряслись руки и губы. В его глазах стоял испуг. И Катя спросила: - Не обидел ли вас кто-нибудь в лесу? - Пока еще нет, - ответил Трофим. И услышал совсем рядом голос Дарьи: - Ты с кем там, Катерина? Не дожидаясь ответа Кати, Трофим стал на колени, потом пал ниц и сказал: - Я не видел твоего лица, Даруня. Я по голосу узнал тебя... Если ты не хочешь видеть меня, я не подымусь, пока ты не уйдешь... - гундосил он, как дьячок, читающий псалтырь. Его плечи вздрагивали. Дарья Степановна метнулась в сторону, но Катя окликнула ее: - Бабушка, ну куда же ты?.. За этими словами Дарья услышала: "Ну зачем же уходить, коли так случилось? От этого не нужно уходить". Дарья Степановна вернулась. - Подымись! - сказала она Трофиму. - Зачем только тебя занесло в этот лес? Трофим поднялся и, боясь взглянуть на Дарью, поклонился ей в пояс. - Теперь кланяйся не кланяйся, времечко вспять не поворотишь... Да не трясись ты, не трясись, как осиновый лист... Старовата хоть я стала, да пока еще не ведьма... Шкуру снимать с тебя не буду. Их глаза встретились. Трофим надеялся увидеть Дарью куда старше. Гладко зачесанные на прямой пробор волосы с седыми прядями по бокам не старили, а украшали худое, но еще не тронутое морщинами лицо. Глаза по-прежнему были сини и прекрасны. Годы не затуманили и не убавили в них их цвета. - А ты, парень, сильно сдал. Видать, ретивое-то отстучало свое... Ишь как потеешь... Сядь... Не ровен час, хватит тебя нелегкая, отвечай тогда перед Америкой. - Да кому я там нужен, Дарья Степановна. - Ладно, ладно, потом врать будешь. Отсидись. Как-никак не каждый день такие встречи бывают. Трофим сел на поваленное дерево. Ему в самом деле было нехорошо. Катя боязливо смотрела на бабушку. У Дарьи Степановны подергивалось веко. И чтобы как-то облегчить ей тягостную встречу, Катя сказала: - И ничего особенного не произошло. Так вы могли встретиться и в Америке. Ведь посылали же тебя туда, бабушка, и, если бы не твое воспаление легких, ты бы поехала с дедушкой Петром. - Это верно, Катя. К тому же муху не выгонишь, если она еще не хочет улетать... Может быть, и к лучшему это все... Никак мать с Андреем едет? Катя прислушалась и побежала по дороге. - Едет, едет. Надо ее предупредить. Трофим сидел понуря голову. Чтобы не молчать, Дарья Степановна спросила: - Сболтнул кто или сам дорогу сюда вынюхал? - Женщина вчера козу искала. Из Дальней Шутемы. Встретил ее в конце леса. Она и принялась мне обо мне рассказывать... Ну, я и решил сегодня еще раз на внучку поглядеть... - Значит, видел ее уже? - Я вчера в ельничке лежал, а они, стало быть, ехали... Хороший парень этот Андрей Логинов. Ничего плохого не скажешь... - А если скажешь, так слушать будет некому. Подкатил мотоциклет. Катя сидела на втором сиденье, позади Андрея, а Надежда Трофимовна - в коляске. - Здравствуй, мама, - поздоровалась она с Дарьей Степановной. - Не удалось все-таки спрятаться. Трофим повернул голову, потом приподнялся. Да, это его дочь. Это его женственно облагороженное лицо. Надежда Трофимовна первая шагнула ему навстречу и сказала: - Здравствуйте, Трофим Терентьевич... И тот ответил: - Здравствуйте... Не знаю, как и назвать вас. - Называйте Надеждой Трофимовной. Так будет и мне лучше, и вам понятнее. - Это верно. В моем положении спорить не приходится. Очень приятная встреча, Надежда Трофимовна. Даже не нахожу слов... - Да уж куда приятнее, - еле слышно откликнулась Дарья Степановна. Потом обратилась к внучке: - Зови, стальная игла, заморского гостя на выпас, чайку отпить. Не оставаться же ему тут, на развилке. - Пожалуйста, Трофим Терентьевич! Бабушка разрешает мне пригласить вас к нам на выпас. - Благодарствую. - Трофим откланялся. Дарья Степановна, примерив, кому идти, кому ехать, сказала: - Я, пожалуй, с Андреем поеду, а вы господина Бахрушина пешечком проводите... - Хорошо, мама, - согласилась, скрывая волнение, Надежда Трофимовна. И, дождавшись, когда усядется и уедет с Андреем Дарья Степановна, сказала Трофиму: - Прошу составить компанию... - Премного буду рад, - ответил Трофим и поплелся за внучкой и дочерью по узкой придорожной пешеходной тропе. XXXVI На сковороде в сметане жарились грибы. Маслята. Тут же, на летней плите, под навесом, закипала в чугуне похлебка из свежей баранины. Агафья доводила до дела крупных карасей, запекавшихся в картофеле. Катя и Андрей накрывали большой стол, вынесенный под разлапистую сосну. Надежда Трофимовна ушла с десятилетним сыном Борисом купаться в лесном озере, а Трофим поодаль складывал из кирпича-половняка доменную печь вместе с младшим сыном Надежды Сережей. Агафья, молчавшая все это время, размышляла о встрече Трофима и Дарьи, наконец придя к выводу, сказала: - А оно у тебя хоть и твердое, как орех, а ядро в нем мягкое. - Ты это про что? - спросила Дарья. - Про сердце. - Да нет, Агаша, - не согласилась Дарья, - маленько не так. Только что об этом теперь говорить, когда скорлупа расколота, а ядро годы съели! - Это верно, - поддакнула Агафья и снова ушла в свои мысли, как и Дарья. Донесся восторженный визг младшего внука. Это Трофим задул для Сережи доменную печь, заваленную сосновыми шишками. Так могло быть, думалось Дарье Степановне. Старился бы он в тихой радости, окруженный внуками. Скрашивал бы, как и она, свои годы ребячьим весельем, отсвечивал бы их счастьем. Четырехлетний Сережа, не зная всех сложностей появления в "бабушкином лесу" незнакомого человека, который, как оказалось, может строить настоящие доменные печи с дымом, тут же привязался к нему. Мальчику не было известно, что он, будучи похожим на свою мать, походил и на толстого дядьку с трубкой, который сразу же захотел с ним играть в домны. Десятилетний Борис, непохожий на мать, пошедший в другую породу, как решил про себя Трофим, смотрел исподлобья, видимо зная все. А маленький несмышленыш тянулся к Трофиму, не ведая, какие незнаемые чувства он пробуждает в этом человеке своей болтовней, своими пытливыми темными глазенками, заглядывающими в его глаза, и прикосновением своей ручки к его большой руке. Да, это внук. Настоящий, доподлинный внук. Ради него можно забыть все... Сердце Трофима, не знавшее отцовства, не испытавшее счастливых забот о детях, широко раскрылось, и в него вошел Сережа в своих тупоносых башмачках, выпачканных глиной и сажей... Вошел, чтобы никогда не уходить отсюда. Маленький Сережа - теперь самое большое, что есть и что останется после него на земле. Трофим теперь будет знать, где бы он ни был, что на свете есть внук. Те двое не в счет. Они узнали плохое о нем до того, как увидели его. "Настоящая" доменная печь дымила на весь лес. Нужно было ее заваливать и заваливать шихтой. И эту "шихту" Сережа еле успевал собирать под соснами. Доменная печь требовала топлива. Сережа, желая позвать на помощь Трофима и не зная, как обратиться к нему, спросил: - А как тебя зовут? Трофима испугал этот вопрос. Ему не хотелось, чтобы и Сережа называл его Трофимом Терентьевичем. Но он не мог назваться дедом, боясь, что за это его разлучат с мальчиком. - Зови меня, Сереженька, гренд па. - Гренд па? - переспросил Сережа. - Такое имя? - Да, так меня называют все знакомые ребята. Сережа не стал далее спрашивать о новом для него слове "гренд па", означавшем по-русски "дед" или даже "дедушка", стал называть Трофима этим ласкающим его слух именем. А когда Дарья спросила: "Что это такое "гренд па"?" - Трофим, тихо улыбаясь, ответил: - Это значит - доменный мастер. - Ой ли? - усомнилась Дарья. - Да, бабушка, да, - подтвердила Катя, она глубоко вздохнула, услышав знакомое еще по пятому классу слово. - Пусть будет так, - не поверила Дарья Степановна и велела Кате сбегать за матерью: пора садиться за стол. Вскоре за столом собралась большая семья. Так могло быть всегда, думал Трофим. А кто виноват? Дед ли Дягилев, отшатнувший Трофима от родного дома и внушивший ему, что в мире все начинается с рубля? Заводчиков ли сын, убедивший его, что большевики хотят погубить Россию? Виновен ли сам он, не поверивший отцу и младшему брату Петровану, что красные принесут людям счастье? Вернее всего, что он сам был хозяином своей судьбы, и никто ему не мешал прислушаться к доброму голосу любящей его Даруни и сбежать от колчаковской мобилизации на Север, где не было тогда никакой власти. Где можно было одуматься и хотя бы не совать свою голову в белую петлю. Не сделал Трофим и этого. Не верил он в "кумынию". Да и верит ли он в нее теперь, когда "у них" так хорошо идут дела? - Ешь, Трофим Терентьевич, не задумывайся, - сказала Дарья Степановна, положив ему в тарелку широкого, как лопата, карася. - Теперь думай не думай, себя заново не выдумаешь, а карась простыть может... Трофим не удивлялся тому, что Дарья слышала его мысли. Да он и не прятал их. Не для чего и не для кого. Он теперь как бы человек с того света. Только кажется, что он живет, а на самом деле он умер для Дарьи, для Надежды, для всех... Может быть, он живой только для Сережи. А для остальных он покойник. И никому нет до него дела. Придя к такому заключению, Трофим сказал: - Худо жить на свете умершему человеку. - Да уж куда хуже, - поддержала разговор Дарья Степановна, - если человек при жизни чувствует себя мертвецом. Трофим, посмотрев на Дарью и решив, что его "премудрости" запросто раскусываются ею, умолкнул, принялся ковырять вилкой широкого карася. XXXVII Где-то стороной прошла гроза. Чуть посвежело. После молчаливого завтрака на Митягином выпасе все поразбрелись, и Дарья осталась с Трофимом наедине. Она не противилась этому. Уж коли встретилась, надо было рано или поздно поговорить. А коли так, зачем же откладывать? Они остались за тем же большим столом под сосной. Дарья на одной стороне, Трофим на другой. - Ну-у, выкладывай, как ты перешагнул через свои клятвы, как ты потерял и похоронил для нас себя заживо. - Мне, Дарья Степановна, как перед богом, так и перед тобой таить нечего. Проклял, видно, меня господь еще во чреве матери моей за купленное начало мое, породившее меня по корыстному принуждению... - Трофим, ты с Адама-то не начинай... А то и до грехопадения не дойдешь, как за обед приниматься надо будет. Да сектантства поменьше на себя напускай. Не с молоканкой разговариваешь... Ты с Эльзы, двоеженец, начни. Про остальное-то в каждом доме знают, и до меня дошло. - Так я и начинаю с нее. Про остальное я и писал и сказывал. А как про Эльзу без проклятия всевышнего начнешь? Я ведь тоже при ней, как собака на привязи, по корыстному принуждению. Слушай же. Я буду рассказывать, как могу, а ты, что не надо, отметай. - Веников нынче маловато наломала. Боюсь, что на весь-то твой мусор не хватит их. Ты, сказывают, утонуть готов в своих словах, лишь бы говорить. Н-ну, давай начинай с кержацкой деревни в Америке, где тебе хорошая вдова с домом подвернулась. - Стало быть, тоже знаешь... - Да что мне, уши паклей затыкать, что ли? Пелагея-то Тудоева два раза у меня чаевничала, плачи души твоей пересказывала. - Именно что плачи. И сейчас душа моя кровавыми слезами обливается. - А ты давай без слез... По любви же ведь ты прожил с ней без малого сорок лет? Чем-то же зацепила она тебя? Чем-то завлекла? - Это конечно. Наживка была такая, что чуть не ослеп. Надо и то взять во внимание, что тогда мне куда менее тридцати было. Слушай. Как, стало быть, попал я в кержацкую деревню и порешил, что лучшего мне ничего и не надо... Дом так и так неворотим. Да и к тому же подумал, что во вдовах ты тоже не засидишься. Артемий-то Иволгин когда еще к тебе приглядывался... - Артемия не касайся, - перебила Дарья. - Про него особый сказ будет, если ты будешь стоить того. - Я же к слову... Не в обиду тебе, - стал оправдываться Трофим. - А Марфа, которую мне кержаки приглядели, хоть и была икона неписаная, неопалимая купина жаркого письма, - икона, а все ж таки не по мне. Грамоте не знала. Одежа постная. Разговор суконный. Будто не в Америке родилась, а в шанхайском скиту... А огня много. И в глазах и в теле... - Разбирался, значит, - заметила как бы между прочим Дарья. - Ну, так ведь Шанхай город веселый. Не знаю, как теперь, а тогда там со всего свету наезжали. Всяких навидался. Должно, любила меня Марфа. Первая открылась мне и хозяином в дом позвала... Смешно бы отказываться при моем батрачьем положении. Но отвечать тоже с умом надо было. Один раз приголубишь - сто годов не разделаешься. Кержаки тебя со дна моря вынут, к ней в дом приведут. Раздумывал... То постом огораживался, то говорил, что еще году нет, как ее обиженный житейскими радостями Фома одночасно на третий день свадьбы помер. И осталась Марфа ни вдова, ни девка, ни мужняя жена. А она ни в какую... Как только встретит меня... уткнется в грудь... "Пожалей, Трофимушко... Коли женой не гожусь, марьяжкой возьми... На огне в этом не признаюсь нашим. Не заставлю тебя моим мужем быть". - Смотри ты, как любила тебя Марфа, - с сочувствием сказала Дарья. - Не пожалел, значит, ты ее женскую нищету... - Пожалел бы, да Эльза приехала. Приехала в бричке на двух вороных... Тогда еще "форды" на фермах только-только в моду входили. Приехала и увезла меня... - Как же это так увезла? Против твоей воли? - Да что ты, Дарья... Она кого хочешь увезти могла. Сатана. Испанских кровей немецкая полукровка. Ноздри тонкие, как рисовая бумага. Шея как у дягилевской пристяжной. Масть иссиня-каряя. Грива в крупное кольцо. Рот полон зубов, и все как снег. Глаза будто смолевые факелы. Губы тугие, норовистые. Рот маленький, как у чечетки. А ноги лосиные, длинные, быстрые... И я, стало быть, как увидел ее - и... сноп снопом. Даже глаза закрыл, будто на солнце глядел... - А она что? - напомнила Дарья, когда Трофим прервал рассказ, видимо заново переживая давно отгоревшее. - А что она, когда ее Роберту за шестьдесят пять перевалило, а я был в самой горячей поре... Подошла ко мне на поле, уставилась на меня смолевыми факелами и сказала: "Об условиях говорить не будем, я умею вознаграждать..." - Так и сказала? - Так и сказала... Сказала и повела меня, как коня, к бричке. А остальные, которых она наняла в деревне на сезон, пошли на ее ферму пешком... А мы, стало быть, вдвоем да ночью... Нет, это была не любовь, Дарья, а пьянство. Теперь уж во мне сгасло все житейское. Я смотрю на себя, как чужой человек, и мне незачем врать тебе. Это была не любовь. Может быть, она и могла бы быть, но не нашлось времени, чтобы ей зародиться. К полудню Эльза приехала в кержацкую деревню, а к полуночи она плясала передо мной в перелеске только в одних полосатых чулках... Надо правду сказать, что я не видывал и, конечно, уж не увижу таких плясок. Надо правду сказать и о том, что я никогда никого не любил, кроме своей Даруни... Не прими это за красное гостевое слово, Дарья. Тебя я любил с первого часа моей первой любви и буду любить до последнего издыхания. Ты не слушай, Дарья. Это не я и не про тебя... Я говорю про тех двух людей, которых уже нет... Трофим снова умолк. Дарья, взволнованная его рассказом, показавшимся ей правдивым даже в преувеличениях, не стала больше напоминать ему о продолжении. К тому же послышались голоса. Это возвращалась Надежда с детьми. Отказавшись от обеда, Трофим попросил разрешения побывать еще раз на Митягином выпасе. Дарья на это сказала: - Зачем же в такую даль ноги маять? Завтра я решила перебраться в Бахруши. Там и свидимся. Принародно. Любезный Андрей Логинов вызвался довезти Трофима до дому. Катя отпросилась прокатиться с Андреем. - Я тоже, я тоже, - увязался Сережа. - Гренд па возьмет меня на руки... и даст мне послушать часы. Гренд па, возьми меня... - Ты теперь, Сереженька, бабушкин, спрашивайся у нее, - наставительно сказала Надежда Трофимовна. - Пускай едет, - распорядилась Дарья Степановна. И Сережа тотчас оказался в коляске на коленях у Трофима. Когда мотоциклет был заведен, Дарья совсем по-свойски сказала Андрею: - На колдобинах-то сбавляй скорость. В оба гляди. Тебе меньшого внука препоручаю. С тебя и спрос. Андрей ответил в той же манере грубоватой задушевности: - Да уж как-нибудь, Дарья Степановна, оправдаю доверие. Мотоциклет тронулся. Сережа завизжал, захлопал ручонками. Трофим прижал его к себе... Как бы это все не понравилось ревнивому Петру Терентьевичу! Он хотя и двоюродный дед, а любит Сергуньку, как родного внука. Именно об этом подумала Дарья, провожая глазами уехавших. XXXVIII - Как это жаль, как это жаль! Мне очень жалко и время, и деньги, и такие возможности!.. Такие возможности показать Америку в Москве! - сокрушался Джон Тейнер об американской выставке, разжигая костер на лесной поляне. Федор Петрович Стекольников не забывал американского гостя. И сегодня, в воскресный день, пригласил его на обещанную грибную вылазку в дальнешутемовский лес. Грибные трофеи были не столь уж велики, но Елена Сергеевна Бахрушина и Надежда Николаевна Стекольникова обещали угостить американца настоящей уральской грибной похлебкой. Петр Терентьевич, прихвативший из дому богатое разнообразие съестного, сервировал на разостланной скатерти полевой стол. Сервировал его с таким расчетом, чтобы было что запечатлеть Тейнеру на пленке для американского телевидения. Такого обилия хватило бы на добрую неделю трем большим семьям. Это развеселило Тейнера, и он, продолжая разговор об американской выставке, сказал: - Федор, дорогой Федор, ты посмотри, как Петр Терентьевич в миниатюре повторяет ошибки американской выставки. Нужно вооружить большими ложками два батальона солдат, чтобы они съели половину этой икры... Нет, Федор, я всегда буду говорить, что правда - лучший способ понимать друг друга. Бахрушин, отшучиваясь, возразил: - Я ведь не для правды расставляю это все, а для Трофима. Если он найдется, не хватит и этого. В ответ послышался смех. Все знали, как он любил поесть. - Пусть ваши газеты немножечко тенденциозны... Да, да, они не могут без тенденции, - продолжал Тейнер. - Но это не играет роли. Газеты правы. На американской выставке нет Америки. Америка - это умные станки, это конвейер, это сталь... Где, я спрашиваю, самое главное на земле и в Америке - труд? Труд, который создает все... От пепси-колы и жевательной резинки до миллиардов Уолл-стрита. Танцы? Моды? Рождественский домик? Это так же типично, как банный таз с черной икрой, поданный к столу. Федор, мы должны говорить правду. Федор, правда - это лучшее оружие. - Я так же думаю, Джон, - сказал Стекольников и подбросил бересты в лениво разгоравшийся костер. Береста заверещала, закорчилась, костер вспыхнул, и Тейнер воскликнул: - Обмен опытом - это великая вещь! Мы должны обмениваться опытом, Федор, даже для того, чтобы толковее разводить костры. Федор, я не могу не любить Америку. Это моя страна... Тейнеры - это янки. И если говорить по-сибирски, мы, Тейнеры, - чалдоны Америки. Америка - это родина производительности. Производительность - это мировая слава Америки и ее позор. Производительность в Америке сегодня - это небоскреб, который подымается за облака за счет съедения своего фундамента... Ты понимаешь эту аллегорию? Или ты не понимаешь ее? - Почему же не понимаю? Понимаю, Джон. - Очень хорошо, Федор, что ты понимаешь меня. Фундамент - это народ. Великий и прекрасный, изобретательный американский народ. Это он, облегчая свой труд, придумывает автоматические машины, желая освободиться от тяжелой работы... Но он освобождает себя от работы вообще и становится безработным, который лишается возможности питаться плодами своего технического гения. Это великая трагедия технического просперити Америки. Дом не может стоять без фундамента. - Джон, ты сегодня рассуждаешь как коммунист. Ты не боишься, что я где-нибудь процитирую эти слова и тобой займутся в Америке? - шутливо предупредил Стекольников. На это Тейнер ответил: - Тогда тебе придется называть коммунистами еще сто миллионов американцев. И почему ты, Федор, думаешь - когда человек критикует капитализм, он обязательно должен быть коммунистом? - Я думаю, обязательно. Даже если человек не хочет назвать себя коммунистом, боится этого, а иногда просто не знает, что он коммунист. Так было с моим отцом. Коммунистические идеи вовсе не монополия коммунистов. Они возникают так же естественно, как в свое время возникла письменность. Человек, или, точнее скажем, человеческое общество всегда стремилось и будет стремиться к лучшему, наиболее справедливому устройству жизни... Так или нет, Джон? - Да, так. Но что из этого? - А из этого следует то, что единственно справедливое устройство жизни такое, где каждый имеет одинаковое и максимально обеспеченное право на жизнь и возможность пользоваться всеми ее благами и радостями, где сознание человека делает его другом и братом всех людей. Такой порядок жизни называется коммунистическим порядком, или коммунизмом. Это объективный закон общественного развития, Джон. Это историческая неизбежность. - Нет, это пропаганда, товарищ секретарь райкома. Это фанатизм... Я уважаю его. - Сказав так, Тейнер прижал руку к сердцу. - Я могу завидовать таким людям, как ваши люди... Но почему Америка оказалась вне этого объективного закона общественного развития? Почему ее избегает эта коммунистическая неизбежность? - У каждой страны свои особенности общественного развития и свои темпы созревания общественного сознания, - ответил Стекольников. - Это слишком универсальный ответ, Федор, - снова возразил Тейнер. - Такой универсальный, что он не является ответом. В Америке особый, демократический капитализм, и в этом его сила. - Демократический капитализм? - громко переспросил подошедший к костру Бахрушин. - Особый? Вечный? - Нет, я этого не говорю, Петр Терентьевич... Он будет иметь катастрофы, но не такие, чтобы умереть, а чтобы переродиться. - Во что? Может быть, в социалистический капитализм? И Тейнер повторил: - Может быть, Петр Терентьевич, и в социалистический. Элементы социализма уже есть в американском капитализме... Бахрушин присел на корточки возле Тейнера и, положив ему руки на плечи, совсем по-дружески спросил его: - Дорогой мистер Тейнер, неужели вы всерьез говорите все это? Ведь вы же так много можете понимать и схватить на лету... В это время приехали Трофим и Тудоев. Разговор был прерван. Трофим сразу же стал рассказывать о встрече с Дарьей Степановной. - Приняла и выслушала меня... И внука Сережу доверила мне... Как в молодых годах побывал... - сообщал Трофим. Это разозлило Петра Терентьевича, и он пообещал больше не церемониться и сегодня же высказать при Тейнере все, что он думает о нем и о Трофиме. XXXIX На вылазку в лес Бахрушин захватил с собой карманный радиоприемник. Приемник, не позвучав в общей сложности и двух часов, стал глохнуть. И это тоже сердило Петра Терентьевича. Он не любил останавливаться на полдороге. Передавали "Гаянэ" Хачатуряна. Приемник смолк на "Танце с саблями". Именно его-то и ждал Бахрушин. И только-только скрипки изобразили зигзаги и блеск сверкающих сабель сражающихся... только-только, забыв об окружающих, Петр Терентьевич ушел в музыку, как она стихла... Взбешенный Бахрушин схватил приемник и, размахнувшись, швырнул его с такой силой, что тот, ударившись о ствол сосны, разлетелся. - Какие-то обманные подарки привез ты нам из Америки. Часы у Елены ходят не каждый день. И этот, - Бахрушин кивнул на разбитый приемник, - заманил в хорошую музыку и посадил на мель. - Так ведь починить можно было бы, Петрован, - сказал с сожалением Трофим, подбираясь с ложкой к икре. - Нет, я ничего не буду чинить. Конвейерная продукция плохо поддается ремонту. Будь то карманная пищалка, будь то субъект вроде тебя или какое-то другое изделие хвастливой цивилизации. - Например, я? - вмешался Тейнер. - Но зачем же опять говорить намеками? Сегодня так много солнца. Пусть откровенность и правда сопутствуют нам. Хватит нам щадить друг друга. Все равно никакая прямота не может поссорить людей, которые относятся и хотят во что бы то ни стало относиться с уважением друг к другу. Да, да, не поссорит. В этом я клянусь черной икрой, которая так нравится мистеру Бахрушину. Петр Терентьевич не ошибся в количествах привезенного им съестного. Трофим навалился на зернистую икру, как боров на кашу. Бахрушины и Стекольниковы старались не замечать, как мохнатая рука Трофима совершала частые рейсы от его рта до липовой дуплянки с икрой, не давая сесть на ложку назойливой осе. Это окончательно взорвало Джона. Все-таки Трофим был его соотечественником. И без того ему очень часто приходилось слышать шутки о падкости американцев на черную икру и русскую водку. Поэтому Тейнер обратился к Трофиму по-английски. Стекольников хотя и не все понял, но кое-что разобрал из сказанного: Джон советовал Трофиму оставить в своих кишках хоть дюйм для предстоящего грибного блюда. Трофим на это ответил по-русски: - У каждого своя мера... Когда икра была доедена и пресыщенный Трофим, отказавшись от грибной похлебки, стал набивать трубку, Тейнер обратился ко всем: - Дамы, господа и храбрейший победитель черной икры, мне кажется, что лучшим десертом после такого обилия еды будет обещанный откровенный разговор Петра Терентьевича... Присутствующие поддержали Тейнера, и Петр Терентьевич стал говорить. - Пусть будет по-вашему, - согласился Бахрушин. - Я тоже верю, что правда должна не портить отношения, а укреплять их. Ну а если нет между людьми желания хорошо относиться друг к другу, прямое слово поможет им размежеваться и разъехаться в разные стороны. Перед тем как предоставить слово Петру Терентьевичу, нужно заметить, что откровенная и прямая публицистика не только в наши дни, но и во все времена была обязательной спутницей произведений, показывающих жизнь общества через своих героев. Необходимо также предупредить, что следующая, сороковая глава, представляя собою монолог, похожий на политическую статью газеты, читаемую вслух Петром Терентьевичем, определяет ход дальнейших событий и некоторые отклонения в поведении Трофима Бахрушина. Поэтому нужно набраться терпения и выслушать Петра Терентьевича, чтобы потом не возникало неясностей. Перед тем как Бахрушин начал свою речь, его внутреннее "реле", о котором вы, наверно, помните по первым страницам, переключило строй его речи на регистр высокого звучания, как будто он не беседовал запросто на пикнике, а выступал общественным обвинителем. Послушаем его. XL - Начну я так, мистер Тейнер... Было бы ошибочным думать, будто мы, русские люди, или даже, скажем, мужики вроде меня, не думаем об Америке и ничего не понимаем в устройстве ее жизни. Для меня Америка - это, как бы сказать, повторение пройденного, но в наиболее хитрой укупорке. У нашего русского капитализма против американского капитализма хотя и была, как говорится, труба пониже да дым пожиже, но едкость дыма, ненасытность трубы были такими же. Тут Бахрушин посмотрел на задремавшего Трофима и сказал: - Я держу сегодня речь и для тебя, Трофим, и, может быть, главным образом для тебя. Затем он снова обратился ко всем сидящим на лесной полянке: - Я не был в Америке. Мне, как и Дарье Степановне, не удалось побывать в этой великой стране по причинам, от меня не зависящим, но я все же представляю себе Америку не по одной лишь печати да кино. Наши люди, пожившие в Америке не так много дней, рассказывали о ней куда больше и вразумительнее, нежели Трофим, проживший там сорок лет. Видимо, он - как некий пассажир, ехавший зайцем в трюме большого парохода, ничего не мог рассказать о корабле, кроме того, что каменный уголь черен и тяжел. Раздался легкий женский смешок, его поддержали закатистый хохоток Тейнера и смех закашлявшегося старика Тудоева. Дремота окончательно оставила Трофима. - Раздевать, стало быть, решил? - спросил он Петра Терентьевича. - Разве можно раздеть голого... Хочу всего лишь предоставить тебе возможность увидеть свою наготу и человеческое бесправие. Не всегда одет тот, на ком одежа, и не всегда гол тот, на ком ее нет. Вот, скажем, на тебе пиджак. Хороший, пускай полушерстяной, но нарядный клетчатый пиджак. Но твой ли этот пиджак? Трофим, усмехнувшись, пустил клуб дыма на стайку комаров. - А чей же? Не напрокат же я его взял? - Именно что напрокат. Тебе его дали поносить, - совершенно определенно заявил Петр Терентьевич. - Тебе позволили им пользоваться до поры до времени, как и фермой, которая тебе тоже кажется своей. - Ты, может быть, хочешь сказать, Петрован, что ферма по бумагам принадлежит Эльзе и она, если захочет, покажет мне на порог? - Нет, Трофим, - ответил брату Бахрушин. - Я не хочу знать, кому принадлежит ферма по бумагам, я говорю о том, что ферма, как и многое, что считается собственностью в странах капитализма, дается напрокат под видом собственности. - Что-то ты мудрено говоришь нынче, Петрован... - Я тоже не понимаю вас, Петр Терентьевич, - послышался голос Тейнера. - Поймете, мистер Тейнер, если захотите понять, - сказал Бахрушин. И снова обратился ко всем: - Что такое ферма Трофима? Это маленькое капиталистическое предприятие, на котором Трофим предоставляет работу десятку-другому постоянных и сезонных рабочих. Предоставляет им работу с единственной целью, чтобы какую-то, по возможности наибольшую, часть этой работы присвоить себе и превратить ее в деньги. Так это или нет? - Да, это так! - согласился Тейнер. - Для чего же тогда городить огород, если она не дает прибыли! - подтвердил Трофим. - Значит, фермер Трофим является хотя и маленьким, но капиталистом, или эксплуататором, - продолжал Петр Терентьевич. - Но он же трудится сам, - возразил Тейнер. - Да, я не сижу сложа руки, - снова присоединился к Тейнеру Трофим. Тогда Бахрушин сказал: - Но разве банкир имярек или какой-то тоже не безымянный владелец заводов сидит сложа руки? Разве ему не приходится что-то делать или, скажем, хотя бы думать о том, как вести дело... Однако разве это его занятие стоит тех прибылей, которые он загребает? Каким бы он ни был сверхдаровитым банкиром, но стоимость его дня не может оцениваться в миллион долларов, а то и в пять... Вы знаете точнее, мистер Тейнер, кому и сколько миллионов и за чей счет приносит каждый день... Но я не об этом веду речь, а о ферме Трофима, которую ему дали напрокат под видом собственности. Дали те, кто, владея всем, владеет и страной. Дали под неписаную гарантию выжимать из рабочих этой фермы все возможное по всем правилам капиталистического уклада жизни. Выжимать все возможное и, превращая в деньги, отдавать их тем, кто владеет страной, а таким, как Трофим, оставлять лишь самое необходимое из этой наживы, чтобы он все-таки мог чувствовать себя собственником. - Кажется, костер разгорается, - шепнул Тейнер Стекольникову. - Я Петра Терентьевича вижу в новом освещении... - Волен ли ты, Трофим, в делах своей фермы? - спросил Бахрушин. - Не отвечай. Я сам отвечу на этот вопрос, потому что мне виднее и понятнее твое хозяйство, хотя я и не видел его. Нет, ты не волен в своем хозяйстве, как и мистер Тейнер на своей "ферме", состоящей из пишущей машинки и белого бумажного поля, которое он якобы свободно и независимо засевает якобы свободным словом. Однако ни тот и ни другой не волен в своем хозяйстве. Ни тот и ни другой не могут вести его по своему разумению. Трофим не хозяин на ферме, а шестеренка, которую крутит другая шестерня... Назовем ее компанией. Я не знаю, что это за компания. Но знаю, что и она тоже шестерня, которая тоже крутится не сама по себе в большом капиталистическом механизме. И стоит тебе, Трофим, замедлить твое кручение на шаг, как полетят все твои зубья, и тогда тебя, негодную шестерню, выкинут на свалку и на ферме появится новый владелец, умеющий не отставать, потому что он безжалостнее и успешнее тебя способен выжимать из своих рабочих большие прибыли. Именно большие. Потому что этого требует прославляемая тобою капиталистическая конкуренция, при которой человек человеку не может не быть волком. Серым, голубым, полосатым или клетчатым... Но не в этом главное. Главное в том, что человек живет в страхе быть съеденным и в надежде загрызть или, по крайней мере, искусать другого, чтобы уцелеть самому. На этой-то, ну, что ли, как бы сказать, тотальной грызне и междоусобице людей, на этом, также тотальном, самообмане, что будто бы грызня и драка - единственная возможность существования и процветания народа, и держится капитализм и его вольные и невольные катализаторы, употребим такое слово, непонятное Трофиму и знакомое, как свой собственный портрет, искренне уважаемому мною мистеру Джону Тейнеру. Тейнер хотел вмешаться, но Бахрушин предупредил его, подняв руку, прося не прерывать, и снова обратился к брату: - Именно так жил Трофим, проглатывая соседей, таких же маленьких и бесправных... Проглатывал из боязни быть проглоченным. Так он живет и теперь... И мне нечего убеждать Трофима, он знает лучше меня, что у него нет под ногами твердой почвы, даже если есть собственная земля. Да, Трофим, у тебя нет веры в то, что тебя не вытряхнут из твоего полушерстяного клетчатого пиджака... Теперь Бахрушин обратился снова к Тейнеру: - Если сказанное мною, мистер Тейнер, тоже пропаганда, то что же тогда называется правдой, которая позволяет нам лучше узнавать друг друга и самих себя? Если то, о чем я говорил, и есть социалистические элементы капитализма, то что же называется тогда чертовой мельницей, где черти проигрывают друг друга в карты? И когда это все будет распознано и понято, капитализм предстанет во всей его наготе, как бы его ни называли... народным, трудовым, сверхсоциалистическим. Тогда вы увидите, минует ли ваша страна или какая-то другая капиталистическая держава тот объективный закон, о котором говорил вам Федор Петрович Стекольников. Тейнер любезно поклонился Бахрушину: - Я ничего не потеряю от этого. Только прошу поверить: ни я, ни ваш брат и ни миллионы американцев не заведуют погодой истории. - А кто же заведует ею? - задал вопрос молчавший все это время Стекольников. - Впрочем, не надо отвечать... Лучше запьем нашу дискуссию чаем. Чайник уже, кажется, вскипел. И когда все расселись вокруг разостланной на поляне скатерти, приступив к вечернему чаепитию, Трофим Терентьевич принялся за коньяк. - Сказанное Петрованом чаем не запьешь, - заявил он мрачно. - Да, у меня волчья жизнь... И я на самом деле не знаю, принадлежит ли мне сейчас этот пиджак... - Трофим обвел всех мутным взглядом, затем выпил залпом коньяк, налитый в эмалированную кружку, и смолк. Всегда шумный и разговорчивый Тейнер тоже стих. Но и молчание иногда бывает выразительно и красноречиво. XLI Потерявший равновесие Трофим больше не затевал споров о лучшем устройстве жизни. Может быть, не столько сам, сколько через Тейнера, высоко оценивающего кругозор и ум Петра Терентьевича, он понял, как несоизмеримы их познания механики жизни. Трофиму казалось, что он и в самом деле провел эти годы в трюме большого корабля, если им назвать Америку, и ничего не видел, кроме своей фермы. И все его интересы ограничивались подсчетом доходов и расходов своего хозяйства. Если он бывал в Нью-Йорке, то и там ему не приходилось подыматься выше трюма этого города. А Петрован, живя в колхозе, живет интересами всей державы. Он разговаривал о выплавке стали в стране" о валовых сборах зерна и судил о мирной конкуренции с Америкой так, что даже всезнающий и коренной американец Тейнер слушал Петрована открывши рот. Вот тебе и мужик, каким представлял Трофим и каким хотел он видеть Петра Терентьевича, чтобы удивить его своей одеждой, часами с боем, новейшими чемоданами, своим американским благополучием. А его самого, Трофима Т. Бахрушина, распознали лучше, чем знал он сам себя. У Петрована убежденность и вера. Завтрашний день у него как посаженный сад. Он уже сегодня точно знает, какими вырастут яблони и что соберет с них в таком-то и таком-то году. А что у него, у Трофима? Ничего. Ничего, кроме изменчивой надежды на удачу. И как знать: может быть, без него ферма уже... Но об этом ему не хочется думать. Страшно об этом думать, особенно в автобусе, когда все, рассматривая его, может быть, как и Петрован, видят насквозь. Автобус остановился напротив амбулатории завода, где работала Надежда. Трофим выспросил через Андрея Логинова, когда у нее приемные часы. И он поспел, как и хотелось ему, к их исходу. - Пожалуйста, - ответила Надежда Трофимовна, сидевшая спиной к дверям своего врачебного кабинета, когда Трофим постучал и спросил: "Можно?" Надежда Трофимовна не ожидала его прихода, но не удивилась ему. - Зачем вы? - спросила она. - Поговорить, - ответил он. - О чем? - Даже не знаю, Надежда Трофимовна... Но думаю, что и худому отцу незапретно разговаривать с хорошей дочерью. - Садитесь, Трофим Терентьевич. Я только не знаю, для чего все это. Я не существовала для вас сорок лет. И вы даже не подозревали о моем появлении на свет. И если б не ваш приезд, вы бы никогда не узнали обо мне и моих детях. - Но я же приехал и увидел, что у меня есть дочь и внуки. Неужели у вас ко мне нет никакой жалости? Подумайте, прежде чем ответить отцу. - Я подумала до того, как вы попросили об этом. Подумала сразу же после того, как вы написали письмо моей матери. Но подумали ли вы о ней, решившись приехать сюда? Может быть, вам казалось, что для нее будет удовольствием ворошить умершее и отболевшее? Или, может быть, вы предполагали, что ваш приезд украсит ее? Вы не посчитались с ней. Вы думали только о себе. Или я ошибаюсь?.. - Нет, вы не ошибаетесь. Я думал только о себе. Думал, но не думаю так теперь. - Это ничего не меняет. Ваш приезд не принес радости мне и моим детям. Но вы не знали, что мы существуем, и я не могу винить вас за это. Но мама... Это бессердечный поступок с вашей стороны и... бесстыдный. В прошлое, если оно потеряно, имеет право возвращаться только человек, глубоко раскаявшийся и осознавший разрыв с этим прошлым. А вы ничего не осознали. Вы приехали посмотреть на нее, кощунственно пощекотать свои нервы, показать себя всем своим старым знакомым и брату. Щегольнуть и уехать. Это было для вас чем-то заменяющим театр. И мы не можем быть благодарны вам за наше участие в вынужденном зрелище, в которое вы нас вовлекли. Будь бы вы хоть немножечко порядочным человеком, вы уехали бы на другой же день, когда дядя Петя сказал вам, что моя мать не желает вас видеть. Это не устраивало вас. Вы продолжали думать только о себе и, может быть, принимать во внимание доллары, затраченные на дорогу. Уж коли купил билет, так подавай все... - Может быть, это и так, - сознался Трофим. - Вернее всего, что это именно так. Но ведь могло быть и по-другому. Допустите, Надежда Трофимовна, что я не уезжал в Америку. Допустите, что я вернулся из колчаковской армии живой и здоровый. Ведь вы называли бы тогда меня отцом, а внуки - дедом? - Разумеется. - Так что же мешает вам теперь?.. Ведь я тот же... - Нет. Вы не были бы тем, что есть теперь. Сорок лет жизни в Советском Союзе могли сделать из вас человека. Для этого множество примеров. Такие же, как вы, убежденные враги теперь оказались хорошими советскими людьми и даже... коммунистами. И они забыли о своем прошлом, будто его и не было. А вы... вы же были белогвардейцем по невежеству и звериной боязни потерять свою кость, свой жирный кусок мяса, свою убогую нору. И вам бы, будь все это по-другому, тот же дядя Петя, все люди помогли бы открыть глаза... Да что говорить - сама жизнь открыла бы их вам. И я, может быть, гордилась бы своим отцом, как горжусь теперь матерью. Разве мало людей, обманутых и совращенных Колчаком, живут теперь счастливо! Мне не хочется называть их, но ведь главный врач нашей больницы тоже был колчаковским офицером. А нынче он депутат областного Совета, дважды награжденный орденами. Да что он, этот... сынок фабриканта, с которым вы прятались в лесу. Он теперь директор отцовского завода... завода, который сейчас не узнать, как и его. Кто знает, кем бы вы стали в нашей стране! - Неужели ж он выжил? Переметнулся? - Я не знаю, как это называется на вашем языке, только мама рассказывала, что он явился с повинной и требовал себе высшей меры наказания. - Лиса! - Перестаньте судить о людях, как о ваших лесных родственниках. Надежда Трофимовна встала, намекая этим на окончание встречи. Но Трофим и не думал трогаться с места. - Стало быть, они все вовремя успели раскаяться, а я, как бы сказать, опоздал. - Опаздывает только мертвый, - ответила Надежда Трофимовна. - А я живой! - Не заблуждайтесь, Трофим Терентьевич, и не самообольщайтесь. Надежда Трофимовна вызвала сестру и наказала ей проводить "больного" до автобусной остановки и посадить с передней площадки. - Благодарствую, Надежда Трофимовна, пока что я в посторонней помощи не нуждаюсь, - сказал Трофим и, не простившись, с поднятой головой прошествовал за дверь. Сестра пожала плечами: - Это он и есть, Надежда Трофимовна? - Да! - Бывают в жизни встречи... - хотела продолжить разговор сестра, да Надежда Трофимовна прервала ее, попросив накапать в стакан двойную дозу успокоительных капель. Может быть, они ей и не были нужны, но сестра поняла, что Надежде Трофимовне не хочется разговаривать об отце. XLII Дарья Степановна вернулась в Бахруши в то же воскресенье, после встречи с Трофимом. Это не понравилось Петру Терентьевичу... - Как же так, Дарья? Я в выходной день погнал машину, чтобы тебя переотправить с выпаса к племяннику в Кушву, а ты вдруг наперекор всему... Чем околдовал тебя этот мешок с прелой мякиной? Чем разжалобил? Дарья не могла еще разобраться в сумятице спорящих в ней голосов. Ясно было одно - прятаться далее унизительно для нее. И она сказала: - Пускай все будет на виду. И пересудов меньше, и мне спокойнее. А то получается, будто я боюсь чего-то... И если уж казнить его, так на людях, а не в одиночку... Прощаясь с Дарьей у ворот ее дома, Бахрушин все же попросил: - Не сердись на меня, Дарья. Я сейчас только сплю и вижу, как бы скорее получить у железной дороги бумаги и деньги на снос Бахрушей. И не могу распыляться на личные дела. А тебя только хочу предупредить: не верь ни одному слову Трофима, ни одной его слезе... Не верь, даже если покажется, что все это у него ото всего сердца. Не верь, потому что он человек минуты. И главное - без царя в голове. У него нет никаких тормозов. От него можно ожидать и того, чего он сам не ожидает от себя. Уж скорей бы он уезжал к своей Эльзе, - сказал Петр Терентьевич, садясь в коробок. Дарья, постояв у ворот, хотела было направиться в телятник проведать, что делается там без нее, но не с кем было оставить Сережу. Катя, ускакавшая на минутку, запропастилась, а Борис ушел еще до зари ловить большую рыбу. Из-за угла выплыл Трофим. Дарье неудобно было уйти, тем более что Трофим уже увидел ее, снял шляпу и пожелал доброго утра. - Катерину жду, - объяснила Дарья, - Сережку не с кем оставить. Спичками после твоей домны баловаться начал. Того гляди, дом спалит. Трофим расплылся в улыбке: - На ловца и зверь бежит. Дозволь мне понянчить внука. За этим и шел. Не обижу. Не бойся. Прогуляю его по селу и, когда велишь, доставлю. В это время распахнулось окно. Сережа, услышав голос Трофима, закричал на всю улицу: - Гренд па! Гренд па! Лезь в окошко, я тебе настоящего ежика покажу... - Здорово живем, Сережа! - поздоровался Трофим с внуком и поцеловал его ручку. - Тяжеловат я стал в окошки-то лазить. Давай лучше ты лезь ко мне. Бабушка-то никак согласна, чтобы я на реку с тобой пошел? Может, рака поймаем, а то, может, и матерую щуку вытянем... Сережа прыгнул из окна на руки Трофиму: - Давай поймаем. Мальчик обнял Трофима за шею и прильнул теплой щечкой к его щеке. Дарья отвернулась, посмотрела украдкой на соседские окна и сказала: - Часок-другой погуляйте. Я не против... Теперь уж недолго тебе жить здесь осталось. - Восемь ден точно. На девятый выедем. Значит, дозволяешь. Спасибо тебе. - Трофим поклонился Дарье, снял с рук Сережу, оправил на нем рубашку, потом кряхтя нагнулся, завязал шнурок на его маленьком ботиночке и повел его за руку по залитой солнцем улице. Все видели, как большой и толстый Трофим вел за руку маленького белокурого мальчика. Все знали, что этого мальчика зовут Сережей и он приходится родным внуком Трофиму. Знали, видели и не обсуждали. Не обсуждали не потому, что людям нечего было сказать и у них не было своих суждений... Нет. Видимо, в жизни есть явления, лучшим способом оценки которых бывает молчание. Да и что тут скажешь. Хорошо это или плохо? Права Дарья, отпустившая внука с Трофимом, или нет? Сразу возникают тысячи "да", тысячи "нет" и столько же "но"... А может быть, и задумала что-то Дарья Степановна. Не зря же вдруг прикатила она в Бахруши. Ей виднее, как себя вести. Не зря она во время войны в председателях ходила. А Сережа и не знал, что он стал предметом внимания многих людей, и весело заглядывал Трофиму в глаза, останавливался, рассматривая большого, переползающего дорогу жука, или радовался щуке, которую они сегодня поймают с дедом. Да и Трофим не видел ни улицы, ни окон, ни глаз любопытных. Он шел за руку с самым дорогим, что у него есть на свете, с существом, для которого он, кажется, способен сделать все, даже, может быть, остаться колхозным сторожем при зерновом складе... Может быть... Пусть Трофим и сам знал, что он "человек минуты", но в эту минуту Сережа для него был единственной радостью и целью жизни. Люди видели, как Трофим и Сережа прошли на реку. Там они наловили плотвичек для наживки на большую щуку. Люди слышали, как Трофим сказал Сереже: - Пока ловится матерая щука, нам можно и пашню попахать. И Сережа стал трактористом, а Трофим - трактором. Мальчик с трудом вскарабкался на спину "трактора", ставшего на четвереньки, а вскарабкавшись, поворачивал его за уши то в одну, то в другую сторону и, наконец, направил в воду. Трофим-"трактор" по локоть зашел в речку и "заглох". - Зажигание подмокло, - сообщил он, перестав тарахтеть, как положено всякому трактору, когда он глохнет. Люди видели, как "трактор", развалившись на песке, стал сушиться, а потом вдруг закричал: - Сергунька, никак щука попалась!.. Трофим и Сережа кинулись к палке, воткнутой в берег. Шнур туго натянулся. Оба кричали от радости на всю реку... Тейнер всегда появлялся неожиданно и вовремя. Он уже успел незаметно сделать съемки "трактора" и "тракториста". Теперь, боясь, что пойманная рыба сорвется, Тейнер предупредил с того берега, чтобы добычу вытаскивали медленнее. До Тейнера ли было Трофиму! Он, не надеясь, сдержал свое обещание. Он подымется теперь в глазах внука на сто голов. А это сейчас для него самое главное. "Только бы не сорвалась!" - молил он. Трофим выматывал щуку, то отпуская шнур, то выбирая его. Щука делала бешеные рывки, но Трофим еще мальчишкой ловил щук, знал повадки этой рыбы. И вот щука показалась. Она делает последние попытки сорваться. Сережа визжит. Он забегает в воду, чтобы схватить рыбину, но ему страшно. Он боится ее. Наконец щука на берегу. И откуда только набежали люди! Появился и брат Сережи, Борис. В его глазах радость. - Вот это да! Но его радость безразлична для Трофима. Этот одинаково родной для него внук чужд Трофиму. Потому что десятилетний Борис знает, что его дед - не дед, а серый волк, убежавший в Америку. И наверное, ничто и никогда Бориса не сблизит с Трофимом. А Сережа еще мал, и его можно заставить полюбить деда. Ведь дети судят по тому, как к ним относятся, что и кто для них делает. Щука билась и прыгала на песке. Трофим стеснялся при Сереже утихомирить ее ударом камня по голове. Сережа, следя за щукой, увидел кровь. - Ей больно? - спросил он Трофима. - Да нет, наверно, - ответил Трофим. - Она же рыба. Но мальчик задал новый вопрос: - А у нее в реке остались детеныши? Трофим, заметя беспокойство Сережи, глядящего на тяжело дышащую щуку, мягко сказал: - Да откуда же у нее детеныши! Она старая. Видишь, какая здоровенная... Разве что щурята-внучата остались в реке. Сережа неожиданно вцепился в руку Трофима: - Гренд па! Гренд па! Отпусти бабушку-щуку в реку! Раздался веселый смех. Смеялся и брат Сережи, Борис. - Это ты всерьез, Сережа? - шутливо спросил Трофим. Спросил и увидел в глазах мальчика слезы. Трофим испугался. Он торопливо и осторожно снял рыбу с крючка и виновато сказал: - Сейчас, Сереженька, сейчас... Затем так же бережно он взял щуку и пустил ее в реку. Сережа подбежал к Трофиму, обнял его ногу, затем тихо спросил: - У нее заживет рот? Трофим ответил: - Завтра же здоровехонька будет. Карась-доктор пропишет ей что положено - и живи себе, щука, сто лет. Люди молчали на берегу. Молчал и Тейнер. А Трофим, подняв на руки Сережу, понес его, машущего ручкой щуке, уплывшей к своим щурятам. Об этом было передано Петру Терентьевичу, и он сказал: - И змея можно заворожить. Только он от этого не перестанет быть ядовитым. - А потом, вздохнув, добавил: - Не надо было Дарье показывать ему Сергуньку. Эта тонкая струна не по Трофимовым ушам. И если уж Надежда признает своим отцом не его, а Артемия Иволгина, так Сергей-то уж никак не волчий внук. Ну да что об этом говорить. Пройдет неделя, две после его отъезда, Сергунька и не вспомнит... Скорей бы только уезжал! Но маленький Сережа неожиданно для всех стал едва ли не самой главной причиной событий, разыгравшихся в последние дни пребывания американцев в Бахрушах. XLIII Малозначащая история с поимкой и возвращением щуки в реку, удивительная привязанность Трофима к Сереже нашли отзвук в сердцах людей. Наметилось какое-то, хотя очень сдержанное, потепление к нему и в отношениях Дарьи Степановны. - Есть, видно, в тебе еще какие-то стоящие остатки, коли ты старую щуку пожалел, - сказала Трофиму Дарья Степановна, когда они сидели на кладбище. На кладбище заменялись кресты на дягилевских могилах и ставилась чугунная ограда. - Теперь все по закону. Жаловаться им не на что, - радовался Трофим. - Кресты хорошие, с просмоленными комлями. Оградка просторная. Места много. И лежать им сухо на горе. Песок. - Не сыро, - поддержала разговор Дарья. И спросила: - В Америке-то как насчет могильников? Тесновато? - Да где как. Смотря по покойнику. Денежному человеку везде место найдут. Эльзу, например, я к Роберту в могилу положу. Он же ее венчанный муж, и ей как бы сподручнее лежать с ним рядом. Дарья, не скрывая усмешки, будто рассуждая сама с собой, сказала: - Это хорошо, когда человек знает, кому когда умереть, кого где похоронить. Много ли ей, твоей Эльзе, теперь? - За семьдесят ей. Она ведь куда старше меня. Пускай семьдесят лет не велики годы, да она рано цвести начала. И цвела, себя не жалеючи. Не ходит уж. Дарья, посмотрев на Трофима, заметила: - Ты как о чужой о ней говоришь. Жена ведь... - Оно, с одной стороны, будто и так, а с другой... Дослушай уж то, что я тебе на Митягином выпасе не досказал. - Досказывай, - согласилась Дарья. - Стало быть, так, - начал Трофим. - Привезла меня тогда Эльза на ферму, познакомила с мужем. С Робертом. Он спервоначала велел мне ходить за конями, а потом сделал меня на ферме своей правой рукой. Доверял продажу молока, мяса, овощей, а также свою тогда еще молодую жену, которую я отвозил в церковь. Тебе, конечно, не надо рассказывать, какое это было богомолье. Не знаю, догадывался ли старик, что его Эльза сходила по мне с ума, да и я, чтобы не обелять себя, скажу, что тогда готов был бежать с нею хоть в Мексику, хоть на Аляску. И звал я ее. - Значит, любил? - решила уточнить Дарья. - По всей видимости, пожалуй, что так. А она не хотела от своей фермы, от своего дома с милым рай в шалаше искать. Велела потерпеть. И вскоре ее Роберт умер. От рыбы. - Отравился. - Да. Так было написано доктором после проверки его смерти. Рыбий яд. А как было это на самом деле, я не спрашивал у нее. Я не хотел и не хочу знать этого... Знаю только, что она по ночам жарко молилась. Задерживалась на его могиле и подолгу плакала. Я не хочу думать, что она поторопила его смерть, но все-таки вокруг нашей кровати она каждый вечер наливала святую воду. - И помогало? - Помогало. Ко мне он не приходил ни разу. А потом мы построили новый дом. - Значит, ты уже стал ее мужем? - опять перебила Дарья Степановна. - По жизни - да. А по сути дела остался управляющим ее фермой, потому как по бумагам ферма перешла ей и ее дочери. И мне даже в голову не приходило, что могло быть как-то по-другому. А когда я вошел в курс и прикупил соседнюю ферму, а потом еще три, стал понимать, кто на ферме мужик, кто барин. Все оказалось записанным на нее, а у меня как бы жалованье на личные расходы... Так и шло. Удесятерил капиталы я, а капиталы ее. Конечно, я и теперь всему голова. Без меня соломинки не могут шевельнуть. Но я голова, как бы сказать, отъемная. - Вот тебе и на! Как же это ты, серый, дал овце себя слопать? - подзадорила Дарья. - Что теперь сделаешь? Сначала жизнь не начнешь. Я-то, как видишь, еще косить могу, а она из кресла не вылазит. Чужая она мне. Сколько за ногтем черно - чувства не осталось к ней. Одна злоба. И если я смиряю свою злобу, так только тем, что господь за тебя карает меня. Терплю. - И что ты теперь думаешь? - спросила Дарья. - А что я? Весь я тут. Эльза завещала ферму своей дочери Анни. Она замужем. У нее два сына. Это не мои внуки. Ее муж не мой зять. Он неплохой человек, но глуповат. Ферму он пустит на ветер на другой же день, как меня не будет. Эльза знает, что ферма - это моя жизнь. Поэтому она в завещании написала: если ее дочь Анни захочет, чтобы ее фермой управлял кто-то другой, кроме меня, она обязана выплатить мне треть всех капиталов. Да разве она захочет этого? Анни не дура. Она знает, что без меня не будет ни ее, ни фермы. Она, как и мать, будет держать меня своим почетным батраком. Из груди Трофима вырвался вздох, похожий на стон: - Эх! Если бы можно было купить у Эльзы ферму... - Для чего? - Чтобы продать ее другому человеку... - Зачем, Трофим? Что ты? - удивленно спросила Дарья Степановна. - Как зачем? Тогда у Эльзы не будет дома, который она любит. Не будет сада, которым она не надышится. Не будет пруда. Ничего не будет. Ей придется снимать квартиру и умирать в чужом доме. - А ты куда денешься? - Я? Я уеду в Данию или в святую землю. Мало ли куда я могу уехать... - В Россию, может быть? - А может, и в Россию. Я ведь здесь никого не убил. И ни в чем не грешен перед вашей властью. Ну а то, что я не могу думать так, как все вы... это вопрос десятый, особенно для сторожа при хлебном складе. - Горестна твоя судьба, господин почетный батрак. Но ведь ты сам был ее хозяином. Твоя и теперь власть над ней. Тебе, я вижу, хочется, чтобы я пролила слезу, простила да посочувствовала. Зачем это тебе? Разве дело в моем прощении? Разве ты виноват только передо мной? Ты бы хоть задумался над этим. Загляни к себе в душу и посмотри: винишься ли ты перед этой землей? Дарья встала со скамьи. Выпрямилась. Обвела взором зеленые просторы лесов и полей, синеющие у горизонта горы и дальние дымы заводов. - И если в твоей душе нет покаянного чувства, которое тебе дороже твоей жизни, значит, все, что я слышала от тебя, игра, слезливая игра для самого себя. - А если правда? Если я хочу остаться здесь, что ты про это скажешь? - Ты все "если бы" да "кабы". - Так ведь и ты ни да, ни нет. - Хватит из пустого в порожнее... А то не ровен час деда Дягилева разгневишь в могиле. Выскочит старик да скажет: "И передо мной винись, ворюга, за николаевские рыжики..." Не такое это простое дело: "А если я хочу остаться!" Я вот, например, не вижу, не могу себе представить тебя на родной земле. - А в земле? - Такие раньше срока в землю не уходят. Хоть и смердят, а думают, как бы еще подольше посмердеть наперекор другим... Ферму бы купить да потом ее перепродать другому... Эх ты! Твоя ли ферма, чья ли - все равно ее не унесешь в могилу. За что же мстить Эльзе? За любовь? За то, что она боялась выпустить из своих рук аркан и потерять своего коня... Они шли молча. Прощаясь, Дарья сказала: - Сумел бы хоть уехать по-человечески, а большего-то мы и не хотим от тебя. Трофим направился на Ленивый увал, а Дарья - в свой вдовий дом. Теперь ею все высказано, и встречаться с Трофимом, пожалуй, больше незачем. XLIV Вечером Трофим выпил литр водки и чекушку смородиновой. Таким его не видели ни Тейнер, ни Тудоев, ни Пелагея Кузьминична. Трофим последними словами костерил Эльзу на весь Ленивый увал. Когда его попытались запереть в комнате, он выломал дверь вместе с дверной коробкой. Язык его заплетался, но на ногах он стоял твердо. Тейнер принимал немало мер, чтобы угомонить его. На английские фразы Джона он отвечал русской бранью и называл Тейнера клещом на его теле, который пьет его горе для-ради долларов. Наконец Трофим снял шляпу и запел: Вихри враждебные веют над нами... Тудоиха стала звонить Бахрушину. А Трофим был уже в селе. - "Темные силы нас злобно гнетут..." - горланил он на всю улицу. Единственный милиционер, квартировавший в Бахрушах, не знал, что делать. С одной стороны, явное нарушение. С другой - иностранный подданный с непросроченной визой. И поет не что-нибудь, а то, что надо. - Кончено... Все кончено! - кричал Трофим под окнами бахрушинского дома. - Все кончено, Петька. Я остаюсь в Бахрушах. Давай делиться. Выбирай, которую половину дома берешь ты. Мне все равно. Как скажешь, так и будет. Я хочу умереть там, где я родился. И нет такого советского закона, чтобы дом оставляли одному сыну, когда их два. Я - кровный сын Терентия Бахрушина. Меня обманули белые... Дай мне бумагу, я напишу прошение в колхоз. Собрались люди. Петр Терентьевич, выйдя на улицу, взял Трофима под руку и увел в дом. - Делиться так делиться. Я не против. Распилим дом, и вся недолга... А теперь давай соснем малость. Заря-то вон уж где... - Дай мне бумагу, Петька, я хочу написать прошение, - требовал Трофим. - У меня здесь Сережа, а там никого... Там я один. Что мне Эльза? Она выпила меня до дна. А я не хочу больше жить пустой бутылкой. У меня есть внук Сережа. Он любит меня. Он пожалел даже старую щуку... Дай мне бумагу. Немалых трудов стоило уложить Трофима. Он долго плакался на свою жизнь и проклинал Эльзу. Петр Терентьевич, Елена Сергеевна и прибежавший Тейнер не спали добрую половину ночи. Наконец Трофим уснул. Он спал тревожно. Бранился во сне. Звал Сережу. Утром Трофим проснулся раньше Петра Терентьевича. Тише воды ниже травы. Встретив брата, Трофим сказал: - Прости меня, дурака, Петрован. Я был пьян. Но я все помню. - Он поднял красные, опухшие и еще не протрезвевшие глаза. - Я решил остаться в Бахрушах. - Так ведь это же не из села в село... - Понимаю. Но если я хочу... Если тут моя земля и мой внук Сережа и, кроме него, у меня никого и ничего на белом свете... Останусь - и все. Не вытолкнут же меня из родного села силой... - А ферма как? - осторожно спросил Петр Терентьевич. - У меня нет фермы. У меня ничего нет. Дарья знает, спроси у нее. Я весь здесь. Раскаиваться поздно только мертвым. А я еще не весь умер. - А что ты тут будешь делать? - Наймусь сторожем при хлебном амбаре. Эти слова рассердили Петра Терентьевича, и он прикрикнул: - Не юродствуй, Трошка. Я не верю тебе. Уж больно ты громко кричишь и лишковато размахиваешь руками, будто хочешь кого-то удивить и облагодетельствовать. Это с одной стороны. А с другой стороны, ты будто боишься передумать и всенародно сжигаешь корабли, чтобы отрезать себе обратный путь. Юродству хоть и случается иногда притвориться правдой, но оно никогда не бывает ею, если даже в него верит и сам шаман. - Блажен, кто верует даже наполовину. Я твердо решил. - Надолго ли? Ты же весь там, в своем логове. Ты даже мизинцем ноги не стоишь на нашей земле. Не пройдет и двух дней, как в тебе снова заговорит ферма. Собственность. Ты ее пожизненный раб. Ты жил и живешь только для себя и наперекор другим. Петр Терентьевич, наскоро накинув на себя пыльник, сунул в карман завернутый в бумагу кусок рыбного пирога и ушел. Когда звякнула щеколда калитки, Трофим обратился к молчавшей все это время Елене Сергеевне: - То, что ферма не моя, - это не суть. Все равно я ей голова, и ферма без меня не тулово, а прах. Но ведь и Эльза не хозяйка на этой ферме. Ферма может лопнуть, как старая резиновая шина. Уже лопнули многие фермы, и я их взял под свою руку. Так же может лопнуть и наша ферма. Один крутой поворот, и все в пропасть... Я лучше Петрована знаю, как это бывает... Люди остаются в одной рубахе. Потому что все работают на последней черте. Ни у кого нет запаса на черный день. Все в обороте. Даже цепная собака, цена которой два доллара, и та может пойти на покрытие долгов, если ферма лопнет. Собака тоже в оборотном капитале фермы. Это смешно, но когда лопнул сосед Айван Тоод, ему пришлось отдать и собаку. Чистокровную колли. Она скулила и отказывалась жить у меня. Но она все равно пошла в зачет долга. Ее оценили в двадцать долларов. Я не спорил. Собака была еще молодая. Потом она сдохла. Сдохла, тоскуя по сыну Тоода. Так могу сдохнуть и я. - Да будет вам, Трофим Терентьевич, - прервала его Елена Сергеевна, - что это вы вдруг... Не бывает же так на свете, что ни с того ни с сего человек оказывается нищим. - У нас бывает только так. У нас можно жить и конкурировать только на последней черте. И если твоя свинья отстает от свиньи конкурента в нагуле на несколько фунтов и на несколько дней, она съест тебя. Даже миллионеры ведут счет на пенсы. Я видел, как просчеты в пенсах съедали миллионы. Я знаю, что такое маленький просчет, когда ни у кого нет подкожного жира. Все в деле. И я каждый год прыгаю через пропасть. И каждый год боюсь, что мне для прыжка может не хватить одного дюйма. И я сейчас, сидя здесь, нахожусь в прыжке. И я не знаю, какие крылья мне в этом году пришьет конъюнктура. Мне надоело прыгать для других и укорачивать свою жизнь. А не прыгать нельзя. Потому что там вся жизнь состоит из счастливых прыжков и смертельных недопрыгов. Один дюйм... Вы не знаете, что значит один дюйм... Елена Сергеевна, чувствуя, что она очень мало понимает из того, что рассказывает он, и боясь сказать что-либо некстати, молчала. А Трофиму и не нужно было, чтобы она говорила. Он разговаривал не с ней, а с собой, выясняя разлад двух голосов, двух Трофимов, спорящих в нем. Один Трофим, повергнутый в прах, лежал молча, но пока еще шевелился. Другой Трофим добивал его, чтобы тот никогда не мог подняться и позубоскалить над ним. Отречься в свое время от православия и перейти к молоканам Трофиму было легче, чем теперь раскаяться. Теперь он и в самом деле должен был сжечь все корабли. А корабли горели плохо. Им нужно было добавить огня. Опохмелившись половиною стакана водки и доев рыбный пирог, Трофим снова стал клясть свою жизнь. - Петровану и всем вам хорошо. У вас не может быть краха. Что из того, если случится недород или мор на свиней? Налетят ветеринары. Потом дадут ссуду или придумают поблажки. Петрован может срубить сотню-другую срубов на Митягином выпасе и продать их по хорошей цене. У меня тоже есть лес. Но нет ни одного моего дерева. Они пересчитаны, и под них получены деньги. И эти деньги мычат коровами и жиреют свиньями. Все до последнего доллара поставлено на кон. Конъюнктура каждую осень мечет банк. Каждую осень биржа сообщает тебе, можешь ли ты готовиться к следующему прыжку или надо заживо ложиться в гроб. Я каждый год готовлюсь провалиться в преисподнюю. И если уцелеваю, то прибыль не радует меня. Велика она или мала, все до последнего доллара пожрет ферма. Ее шестерни не могут останавливаться ни на час, ни на минуту. Ты должен приобретать новейшие машины и улучшать обработку земли, чтобы избавиться от лишних ртов и рук! И если ты этого не сделаешь, рты съедят тебя. У Елены Сергеевны от этих разговоров защемило под ложечкой. Она выпила глоток остывшего чая и уселась поудобнее, полагая, что это лишь начало разговора и Трофим Терентьевич засидится у нее до полудня. Но тот вдруг поднялся, продолжая досказывать стоя. - И если ты пожалеешь своего работника, даже своего брата по вере, молоканина, и не заменишь его руки новой машиной, как это уж сделали твои соседи и конкуренты, - конъюнктура не простит тебе этого осенью, когда ты начнешь подбивать свои барыши. Надев шляпу, Трофим неожиданно закончил: - Лучше уж сторожем при хлебном амбаре да при солнышке и на твердой земле, чем главным колесом в чужой телеге... Я остаюсь в Бахрушах, - и рысцой выбежал из дома. Оказавшись на улице, он подумал: не зайти ли ему к Дарье и не объявить ли о своем намерении? Но, решив, что пока этого делать не стоит, он вышел на большак, намереваясь отправиться с попутной машиной в город. Не в Бахрушах же, в самом деле, заявлять ему о своем бесповоротном решении не возвращаться на ферму! XLV Весть о желании Трофима остаться в Бахрушах всполошила село едва ли не более, чем его приезд. Это происходило, наверно, потому, что все предшествующее - и разговоры Трофима, и суждения о преимуществах ведения хозяйства на его ферме - никак не готовило почвы для такого неожиданного решения. Даже, наоборот, можно было ожидать, что Трофим, вернувшись, не в пример Тейнеру, забудет гостеприимство и честь, оказанные ему. Забудет все то, чем он восхищался в Бахрушах, и вспомнит досадные промахи колхозной жизни, вытащив их на первый план. И где-нибудь в беседе с ловцами газетной клеветы или искателями очернения он, как человек, рожденный в России, а следовательно, заслуживающий доверия, с елейно-смиренным сожалением ханжи заляпает родное село. И может быть, он будет скорбеть о коммунистическом рабстве и о колхозном порабощении, в котором находятся его родной брат Петрован и его бывшая жена Дарья, пожизненно прикованная к своему телятнику и не знающая никаких радостей в жизни. При желании, как известно, можно очернить или подвергнуть сомнению все. Кто ему помешает сказать, что у Петра Терентьевича он собственными глазами видел лапти, висящие в сенцах на деревянной спице? Можно к этому приложить фотографический снимок. Ведь никому же не придет в голову, что Петр Терентьевич бережет лапти покойного отца, которые тот в молодые годы запасал впрок для отходной работы в горячих цехах. Как могут знать в Америке, если не знает пока и Елена Сергеевна, о том, что Петр Терентьевич сделает свой дом и две соседние избы "заповедником старины". Не случайно же он не отдирает от стен старые лавки и бережет на чердаке старинную жалкую утварь, собирая ее по старожильским дворам не только своей деревни. Дедовские иконы тоже ведь лежат упакованными в хорошем ящике на чердаке. Можно прискрестись и к ним: вот, мол, каково истинное лицо господина коммуниста Петра Бахрушина! Ходи потом и доказывай, что ты делал все это из самых лучших музейных побуждений. Ничего нет страшнее языка, умеющего красноречиво и доказательно клеветать. Именно этого и можно было ждать от Трофима, непостоянство которого было не только его характером, но и способом его жизни. Утром он называл Дудорова "заводным кукарекалом", а вечером прославлял его при той же Тудоихе как "пророка грядущего". Еще накануне свинарь Пантелей Дорохов был для него "пустым свиным корытом для потехи Петрована", а потом этот же Пантелей оказывался "самородным чудом", а день спустя Пантелея Дорохова Трофим сравнивал с грибом-обманкой: "С виду ах как хорош, а для еды негож". Но никому и в голову не приходило, что Трофим может повернуться на все сто восемьдесят градусов в самом главном. А он взял и повернулся. И все узнали, как Трофим проклинал жизнь на своей ферме и вскрывал неизлечимые язвы капиталистического строя. Вскрывал правильно и по существу, хотя он и был политически невежественным человеком. - Значит, нутром дошел, - твердил Тудоев. - На своей шкуре понял, что он не хозяин своей фермы, а ее раб, которому настоящий господин американской земли, господин Капитал, дозволяет поиграть в собственность. Тудоев долго митинговал среди стариков, своих постоянных слушателей, высказывая мысли о капиталистических странах. - Уж если и есть где самая зыбкая собственность, так это там, где правят законы незыблемой собственности. Закон-то незыблем, да собственность зыбка. Поэтому там каждый богач, ложась спать, боится проснуться нищим, - повторял он сказанное Бахрушиным. Свинарь Пантелей Дорохов, которому сын сообщил новость о Трофиме, решил про себя: "Значит, подсылают поближе к нашему аэродрому". Пантелей никак не мог допустить чистых намерений Трофима. Мистер Бахрушин для него был только волком и никем другим. Пелагея Кузьминича Тудоева придерживалась такого же мнения. Разговаривая с Дарьей Степановной, Тудоева легонько, чтобы не оскорбить ее, поделилась своими мыслями: - Ты, девка, меньше думай об этом... Конечно, он для тебя не то, что для других. Хоть и мертвый, а не похороненный. Только, я так думаю, поблажит он, поблажит, покрасуется да и уедет. - Зачем ему это красование, эта блажь? Ты жизни его не знаешь, а он мне всю ее на могильнике рассказал. А Петровановой Ляльке и того больше... Была она у меня. Пересказывала, что политически прозревать начал человек. Прыжки. Весь капитализм так вывернул, что впору по радио передавать. Значит, копилось в нем все это. Спорил он с собой. С Дудоровым спорил, может, тоже для того, чтобы понять нашу жизнь... А потом лопнул в нем гнойный пузырь, и он захотел очиститься перед нами и перед собой. Тудоиха кивала ей в знак согласия, а от своего не отступалась: - Дитятко ты мое, Дарунюшка, а кем он тут жить будет? Подумай. Неужели ж в самом деле сторожем при хлебном складе или на конном дворе ворота станет открывать? Года-то у него уж пенсионные. А кто ему пенсию даст? За что? За его ферму? Значит, работать надо. Где? Не в правление же его выбирать... - Начнет со сторожа. Плохого в этом нет. И если хорошо будет сторожить, люди заметят это. А потом видно будет... - Да что же видно-то!.. В секретари райкома, что ли, его выберут? - Зачем в секретари? У Трофима своя стезя. Он сызмала торгаш. К тому же Америка отполировала его по этой части - дальше некуда... А у нас сбытовики сама знаешь каковы... Первый сорт огурцы еле третьим сортом сбывают... А Трофим любого кладовщика на базе усовестит. Тудоиха соглашалась: - Что говорить. Продать он, надо думать, мастер. И вид самый такой. Шляпа. Кругом бритый. И с трубкой. Не один бы миллион колхозу добавил... За свекольную бы ботву и за ту бы деньги взял... Да ведь только то помнить надо: сколько ты ни корми этого самого... сама знаешь кого... а он все в лес смотрит. - А есть ли лес-то у него? - в упор спросила Дарья. - Может быть, лес-то остался теперь малым кустиком, который Сергунькой прозывается... Дрожит даже, когда видит его. Собакой лает для него. Конем скачет под ним... Тудоиха пошамкала синими губами, потом облизнула их и сказала: - Значит, простить его удумала? Забыть ему все порешила? Ох, Дарья, Дарья... Видно, и ты, девка, овца. Это задело Дарью Степановну. У нее дернулось левое веко. Она не сразу ответила Пелагее Кузьминичне. Подумала. Выглянула в окошко, будто желая проверить, как играет на дворе Сережа. Потом расправила седые пряди на висках и сказала: - Я не вижу худого в том, если Трофим повинится перед народом и последние годы доживет на родной земле. Пусть я, как и Петрован, не верю всем его словам, но ведь чему-то надо поверить... Ведь что-то же пошевельнулось в нем? Не убеждать же мне его не оставаться! Не упрашивать же мне его вернуться в Америку! Ты это понимаешь иди нет? Тудоихе оставалось теперь только сказать ничего не обозначающее "да, да, да" и перевести разговор на небывалый урожай ячменя, который всех удивлял в этом году "ядреным зерном, большим колосом и ранней спелостью". Дарья, поняв уловку Тудоихи, обронила грустную смешинку, блеснув белыми, не знавшими "бломб" и дупел зубами, тихо сказала: - У каждого, видно, свой "ячмень". У кого в поле, у кого на правом глазу. Тудоиха не ответила на это и начала прощаться: - Батюшки, часов-то уж сколько... Тейнерок-то мой заждался уж, наверно. Я в эту пору его вторым завтраком кормлю, под названием "ленч". Малосольные огурцы, стало быть, и сыворотка творожная заместо чая для похудения живота. Побегу... Она ушла, хотя отлично знала, что Тейнера не было в Доме приезжих. Тейнер, готовясь к отъезду, использовал каждый час последних дней. И сейчас он беседовал с молодым архитектором - автором проекта нового села Бахрушино на Ленивом увале. Архитектор показывал планировку улиц, фасады строений первой, второй и третьей очереди. Наиболее интересные листы Тейнер фотографировал. Это происходило в старом клубе, где для общего обозрения была развернута выставка проектов нового села. Туда же пришел секретарь парткома колхоза Григорий Васильевич Дудоров. Поздоровавшись с Тейнером и обменявшись шутками, он спросил: - Между прочим, скажите, мистер Тейнер, почему вы не огорчены решением Трофима Терентьевича не возвращаться в Америку? Ведь из вашей будущей книги уходит такая фигура. - Григорий Васильевич, а почему я должен огорчаться? - задал встречный вопрос Тейнер. - Мне можно приписать все, что угодно, но не отсутствие здравого смысла. Неужели вы думаете, что это четвероногое способно оставить те пятьдесят тысяч или, может быть, более долларов, которые он тайком от Эльзы превратил в акции "Дженерал моторс" на черный день? Неужели вы думаете, глубокоуважаемый Григорий Васильевич, что я при моих долгах и тысячах обязательств стал бы брать в свою книгу человека, который не вернется в Америку? Три "ха-ха", как говорят ваши стиляги. Считайте меня кем угодно. Дельцом. Предпринимателем. Спекулянтом. Я не буду спорить. Наверно, эти слова в большей или меньшей степени подходят для меня. Но я не могу себя вести иначе, чем общество, в котором я функционирую. И я функционирую по законам, которые, может быть, я и не разделяю. Но мы не так близко знакомы с вами, как с Федором Петровичем. И я не так доверчив и откровенен, как мне, может быть, хотелось бы. Потому что "мой бог не на божнице, а внутри меня". Эту фразу, сказанную четвероногим господином, я повторяю сейчас применительно к себе, но не в прямом ее понимании. Перед тем как затеять свое предприятие с поездкой в Бахруши, я проверил все стропы, которые привязывают это человекоподобное к земле Америки. И я не мог иначе. У меня нет никаких фондов для риска. - А что вы скажете о таком "стропе", как его внук Сережа, которого он боготворит? - спросил Дудоров. Тейнер на это не без раздражения ответил: - Повторяю; когда четвероногое становится на две ноги, оно начинает напоминать человека. Да! Я говорю: да! У него проснулись нежные чувства к внуку. Он даже сам поверил, что вся его жизнь принадлежит Сереже. Но стоит высоким чувствам, которые всего лишь посетили его сердце, а не вырабатываются этим сердцем, покинуть его хотя бы на минуту, он снова станет на свои четыре ноги и его трудно будет поднять на две. Потому что стоять на четырех ногах - это нормальное состояние четвероногого, а ходить на двух - это шок или, в лучшем случае, цирковое представление. Так думаю я, и так думает Петр Терентьевич. Нет, я думаю так же, как думает Петр Терентьевич, который умеет слушать и понимать очень сложную музыку. Натура мистера волка, если бы вы захотели показать ее при помощи оркестра, выглядела бы циничной какофонией в сопровождении подвывающего старого самовара и скрипки, звучащей иногда то сентиментально, то трагически для доверчивых ушей. Для доверчивых. Не для ушей Петра Терентьевича, не для моих и, мне хочется верить, не для ваших. Больше я не добавлю и половины слова, чтобы не исказить суть моего соотечественника в ваших голубых глазах. XLVI А Трофим между тем шел по главной улице города, по улице Ленина. Он уже выяснил у постового милиционера, кому должен подать иностранец заявление о своем намерении остаться в СССР, и тот, подумав, назвал председателя областного Совета депутатов трудящихся, а затем рассказал, как пройти туда. Итак, Трофим шел по улице Ленина. Шел и думал о том, какие большие дома поднялись в старом городе, который он знал, в котором даже живал и в котором он, наверно, будет жить. Пятьдесят семь тысяч долларов в акциях "Дженерал моторс" - это деньги, и закон не позволит Америке отнять их у него. А если дела у "Дженерал моторс" пошли лучше, то к этим пятидесяти семи тысячам и четыремстам двадцати трем долларам кое-что причитается еще в виде дивиденда... Нет, он не пропадет здесь. Не пропадет. Остановившись перед гастрономическим магазином с большими окнами и нескончаемым потоком входящих и выходящих из него покупателей, Трофим стал думать о колхозном магазине, который он сможет открыть. Не сторожем же, в самом деле, при зерновом складе останется он! Это было все так, для красного словца. Для крайности проверки своего решения. Весело думалось Трофиму. Одна машина - туда, другая - сюда. Каждые два часа прибывают продукты из Бахрушей. Парное мясо, свежее молоко, овощи с грядки, сливки из холодильника. Хочешь - окорока, хочешь - грудинку... Хорошо. Ходит Трофим по колхозному магазину, покупателя слушает. Звонит по телефону в Бахруши: "Подкинь-ка ты мне, Петрован, сотни три с половиной уток да пяток бочек муромских огурцов". - "Будет исполнено", - отвечает Петрован. А сам радуется. Текут в колхоз денежки через магазин, и каждая копеечка славит Трофима. Трофим разыскал здание областного Совета и, узнав, где ему найти председателя, поднялся на лифте на третий этаж и по светлому коридору прошел в приемную. - Я из Америки, - отрекомендовался он секретарше. - Вот мой вид на проживание. Вот моя визитная карточка. Секретарша скрылась за дверью председателя облисполкома. Не прошло и минуты, как дверь снова открылась и секретарша пригласила его в кабинет. - Проходите, пожалуйста, господин Бахрушин Трофим Терентьевич, - сказал председатель. - Приятно познакомиться с американским братом выдающегося человека в нашей области и моего личного друга Петра Терентьевича. Садитесь, пожалуйста. Уж не с жалобой ли ко мне? Не обидел ли кто вас в Бахрушах? Трофим, забыв узнать у секретарши имя председателя, теперь, не находя удобным спрашивать об этом, решил называть его господином председателем. - Нет, господин председатель, совсем наоборот. Я позволил себе обеспокоить вашу честь по другому делу. Сказав так, Трофим оглядел большой кабинет, письменный стол и другой стол со множеством стульев, затем боязливо посмотрел на ленинский портрет и сел на предложенное место. - Слушаю вас, господин Бахрушин. - Я, господин председатель, пришел заявить вам, что хочу остаться и умереть в Бахрушах. - Вот как? И давно вы решили? - Вчера ночью. - И чем это вызвано, господин Бахрушин? - Хочу порвать с капитализмом навсегда и бесповоротно. Я там один. Все там у меня чужие. А здесь мой внук Сережа, о котором я даже и не знал. Если мои акции "Дженерал моторс" мне не возвернут в Россию, и шут с ними! Проживу и без них. Кому и какое нужно написать прошение? - Да ведь у вас, насколько мне известно, кончается срок пребывания. За три или четыре дня едва ли может быть рассмотрена ваша просьба. - А я не тороплю, господин председатель. Подожду. Председатель облисполкома на это мягко заметил: - Но ведь по существующим и общепринятым правилам одна страна не может продлить срок пребывания приехавшему из другой страны без ее согласия. - А я и не собираюсь спрашивать у них согласия. Я прошу вас объяснить, кому я должен подать прошение. Вам или господину первому министру. Председатель ответил: - Председателю Президиума Верховного Совета СССР. - Черкните это все на бумажечке... А что касаемо срока, пока ходит письмо туда и сюда, не беспокойтесь. Родной лес и без визы прячет. Отсижусь. Не впервой... Силком не выселят с родной земли... - Вы, я вижу, решительный человек, Трофим Терентьевич... Но я хочу предупредить вас, ничуть не желая изменить ход ваших мыслей и намерений... Я хочу предупредить вас, - повторил председатель, - может случиться, что ваша просьба не будет удовлетворена... - Это почему же не будет? Разве я остаюсь не от чистого сердца и не от всей души? Председатель снова терпеливо и спокойно стал объяснять: - Дела такого рода хотя на первый взгляд и очень ясны, но иногда встречаются непредвиденные обстоятельства. Я не говорю, что с вами именно так и случится, но я должен предупредить... В родном лесу можно прятаться месяц, два, три... Но потом приходит осень... Зима... Господин Бахрушин, мы взрослые люди. - Спасибо вам, господин председатель. Я знаю теперь, что мне надо делать... Благодарствую... Думаю, что гражданин СССР Трофим Терентьевич Бахрушин еще будет иметь честь встретить вас если не в этом, так в том году... - Погодите, - остановил председатель. - Вы же просили написать вам... - Благодарствую. Я помню. Председателю Президиума Верховного Совета СССР... Благодарствую... Только если ваша милиция будет меня искать в дальнешутемовских лесах, это зряшное дело. Меня в годы моей юности кликали, да и теперь кое-кто кличет серым волком... Пусть это прозвище сослужит мне последнюю службу, пока я не добьюсь своего права доживать век на родной земле. А если я, господин председатель нашей губернии, не добьюсь его, то уж лечь-то в родную землю мне не надо спрашивать разрешения ни у кого. Даже у бога. Гуд бай, господин председатель. Пока! XLVII Солнце было еще высоко, когда Трофим вернулся на рейсовом автобусе. До села ему нужно было пройти меньше километра. Он решил направиться прямо к Дарье. С Тейнером ему встречаться не хотелось. Напишет бумагу в Верховный Совет, тогда и объявит. Через него передаст последние слова и проклятие съевшей его жизнь и его ферму Эльзе. А что касается акций, то верный молоканин, у которого они лежат, продаст их, перешлет деньги. За это, может быть, Трофим вызволит его обратно в Россию вместе с его старухой и даст им кусок хлеба в Бахрушах или в городе. Надо отсидеться пяток - десяток месяцев - и он будет здесь как рыба в воде. Еще и в правление выберут. Он знал не только по словам дочери Надежды, но и по другим разговорам, что Советская власть дает помилование даже уголовным, если они от души раскаялись и порвали с прошлым, доказав это трудовыми делами. А он докажет. И Дарья тогда сменит гнев на милость. Все образуется само собой. Дарью он нашел на огороде и сразу же объявил ей: - Был у губернатора. Подаю прошение в Верховный Совет. Помоги мне написать поглаже и от всей души. Помоги найти слова. - Если ты хочешь написать в Верховный Совет от души, зачем тебе у других искать слова? Они сами родятся в твоей душе, - ответила Дарья. - Иди и продиктуй Петровановой машинистке Сашуне все, что тебе хочется сказать нашей державе, у которой ты просишь прощения... А Трофим: - Оно так. Это все верно. Тебя не к чему в это дело впутывать. Да боюсь околесицу наплести. Начну про Фому, кончу про Ерему. А надо суть. Всю-то ведь жизнь не продиктуешь на бумагу. - Так ты и диктуй только суть. - А в чем она, моя суть, Дарья? - Если ты не знаешь в чем, так другим-то откуда знать? - Опять верно сказано. Когда я убегал, так ни с кем не советовался. А как следы заметать, так метельщиков ищу... Нет уж! Сам уж я. Сам! У меня есть слова, которые не отскочат. Я, может быть, теперь могу даже себе голову отрубить. Не остынуть бы только, пока я до правления иду. - И я об этом же думаю. Ты ведь как солома. Пых - и зола. - На это не надейся. Словесно я остынуть боюсь, а не как-нибудь. Спасибо. Побегу, пока правление не заперли... Трофим ушел. Дарья старалась больше не думать о нем. Не думать потому, что она после прихода Тудоихи разговаривала с Петром Терентьевичем, и он сказал ей: - Если тебе уж так хочется поверить ему, так хоть на людях-то в этом не признавайся, чтобы потом, когда он уедет, не краснеть перед народом. Уверенность Петрована в отъезде Трофима была железной. Дарья не могла не считаться с этим. Но если Трофим был в облисполкоме и теперь готовит заявление в Верховный Совет, то как она может усомниться в этом. Петрован всю жизнь был для Дарьи главным судьей. Во всем. Она ему доверяла, может быть, больше, чем своим глазам или ушам. Но ведь и он может ошибиться. Человек же... Тут она поймала себя на том, что ей хочется, чтобы Трофим остался. И она спросила: зачем ей этого хочется? И, ответив на это, она успокоилась. Решение Трофима остаться вовсе не льстило ей. А если и льстило, то в-пятых или десятых, а не во-первых. Ее по-прежнему ничего не связывает с ним. Потому что, сколько бы лет он ни прожил здесь, все равно ему никогда не обелиться перед ней, если даже она его со временем простит. Но прощенный не уравнивается с прощаемым. На солнце гляди, на земле живи, а рыла не задирай. Прошлое засыпает, но не умирает. Прошлое можно крепко-накрепко позабыть, но не для того, чтобы не вспомнить о нем, если ты его разбудишь