тливо и несерьезно, Карналь не любил у зятя этой клоунады, которая шла от Кучмиенко-старшего, с горечью заметил, что серьезность Юрия во время похорон была только временной, вызванной то ли внезапностью, то ли неосознанным страхом смерти, возможно, так же унаследованным от Кучмиенко-старшего. - У нас так называемый гость, а Люка сегодня задержалась на работе, у Глушкова тоже идет доводка машины, которая уже понимает и различает людские голоса Лингвисты в объятиях кибернетики! И вот я вынужден все сам... А кто глава семьи? Советское законодательство, к сожалению, не дает ответа на этот вопрос... Наш гость, Петр Андреевич. Совинский, встань и склони свою дурную голову! И в самом деле навстречу Карналю неуклюже и как-то словно пристыженно поднялся Иван Совинский. - Здравствуйте, Петр Андреевич. - Здоров, - с удовольствием пожал его сильную руку Карналь. - Опять в Киев на какое-то совещание? Становишься государственным человеком? - Та-а, - Совинский смущенно улыбнулся, как бы даже съежился, или передернуло его от подавляемой внутренней боли. - Что с тобой? Ты болен? Людмила молча показала Юрию, чтобы он усаживал гостей, тот засуетился. - Сейчас мы все объясним, Петр Андреевич. Садитесь, пожалуйста, вот здесь. А ты, Совинский, не стой столбом, тоже садись и воспользуйся так называемым случаем. Не надейся на женщин. Женщина - не сейф: гарантий не дает. Начинай с производительных сил и своего места в жизни. - Да что там у вас такое? - уже всерьез заинтересовался Карналь. - Чего же ты молчишь? - напал на Совинского Юрий. - Давай. Выкладывай свои приключения Гекльберри Финна! - Прошусь... - Куда? У кого? Ничего не понимаю. - Карналь обвел взглядом всех. - Людмилка, может, ты толком объяснишь? - Это уж без меня. Что тебе, папа, - чай? кофе? Есть хочешь? - Спасибо. Можно чаю. Хлопцы уже пили? - Пили и ели. Ели и пили. - Юрию не сиделось на месте. - Совинский, можешь ты, положив правую руку на левое сердце... Или, может, мне за тебя? - Говори уж ты, - понурился Совинский. Юрий подхватился, стал перед Карналем, принял серьезный вид. - Петр Андреевич, блудный сын хочет вернуться. - Ты, что ли? Куда же? - Разве я куда-нибудь убегал? Только в самых сокровенных мыслях. Это уж покажет вскрытие. А вот Совинский убегал на самом деле. Теперь посыпает голову пеплом. А где его возьмешь, если от газовой плиты пепла нет ни черта! - Не мели ерунды, - остановил его Карналь. - Иван, это правда? Ты хочешь вернуться? - Не знаю, возможно ли. - Был же у нас разговор. Обещал тебе, что можешь вернуться. - Давай заявление, - прошептал Совинскому Юрий. - Давай, пока Петр Андреевич добрый. - Уже и заявление? - Карналь сделал вид, что достает ручку. - Так что? Резолюцию для отдела кадров? Но заявление было на самом деле. Совинский выгреб его из глубоченного кармана, измятое, с расплывшимися чернильными буквами, руки его вспотели, на лице тоже густо выступил пот. Карналь недоверчиво расправил измятый листок. Действительно, заявление. "Прошу принять меня..." и так далее. - Как это? Вы знали, что я приду? - А на всякий случай. Готовились к завтрашнему дню, - весело пояснил Юрий. - Я ему: пиши! А он упирается. Даю ему гарантию, что возьму в свою бригаду и сразу на доводку тысяча тридцатой к Гальцеву, - не верит. А возьму - сам же спихнет меня с бригадирства! Ведь нет большего наслаждения, чем сковырнуть того, кому обязан своим местом в жизни. Так подпишете, Петр Андреевич? - Просишь? Не передумаешь? - спросил Карналь Совинского. - Теперь уже нет. - Тогда любовь, теперь тоже так называемая любовь, - вмешался Юрий. - Новая и вечная! Люка, иди подтверди! Людмила принесла чай, метнула осуждающий взгляд на Юрия. - Как тебе не стыдно! Когда ты отучишься вот так в душу к человеку... Карналь вынул ручку, написал наискосок на заявлении Совинского: "В приказ. Зачислить в бригаду наладчиков Ю.Кучмиенко". Совинский встал. Не осмеливался протянуть руку за заявлением, глухо сказал: - Большое спасибо, Петр Андреевич. - Бери, бери свое заявление. Желаю успеха. На металлургическом тебя отпустят? - У меня давнишняя договоренность. Там уже есть заместитель главного инженера по АСУ. Набирают специалистов с образованием. У них все пойдет. Карналь отхлебнул чай. - Немного неофициально у нас вышло, но, может, так оно и лучше. - Иван на это и рассчитывал, - шутливо толкнул Совинского на стул Юрий. - С аэродрома прямо к нам. На официоз надейся, а действуй через женщин. Женщина - так называемый центр жизни. Хотел через Людмилку все провернуть, а дома - так называемый я! Ну, я сразу взял повышенные обязательства... Совинский, казалось, еще не верил, что все так просто разрешилось. Ошеломленный болтовней Юрия, обрадованный согласием Карналя, он неспособен был произнести ни слова, конфузился все больше, и Карналю стало просто его жаль, он понял, что сегодня здесь лишний, выполнил свою роль "бога из машины" и теперь должен исчезнуть, отложив тихие посиделки в дочкиной квартире на то неопределенное время, которого и дождешься ли в его полной напряженности жизни. Допив чай, Карналь поднялся. - Ты куда? - испугалась Людмила. - Пойду. Я ведь так. Только повидать вас. - Папа, не выдумывай! Никуда мы тебя не отпустим. К тому же и транспорта уже никакого. Метро закрылось. - Поймаю такси около "Славутича". Не беспокойся. - Не пущу! - Людмила встала возле двери. - Позвони тете Гале, чтобы не волновалась, и оставайся у нас. Ивана мы тоже оставляем. Он ни в гостиницу, никуда, прямо к нам. Вот и прекрасно. Место есть. - Вы спасете Совинского, Петр Андреевич, - подбежал Юрий. - А то я уже хотел спровадить его к соседу-танцору. Потому что друг-то он друг, а рабочий контроль всегда нужен. Оставь его на ночь, а он Людмилку украдет! Может, затем и приехал, а так называемое желание вернуться к нам - только дымовая завеса. Вы же нам сделали такую квартиру, Петр Андреевич. Хоть раз переночуйте в ней - самой большой малометражной квартире Советского Союза! - Незаконно сделал, - Карналь подошел к телефону, позвонил тете Гале, положив трубку, вернулся в комнату. - Где это видано: на двоих - целых три комнаты?! - Кооператив же! За деньги! - Все равно незаконно. Взял грех на душу. - У нас ведь семья перспективная, Петр Андреевич! - Не вижу подтверждений. Уже сколько? Три года? Юрий подбежал к Людмилке, протянул к ней руки: - Люка! Скажи Петру Андреевичу! Людмила отошла от него, покраснела: - Имей совесть! Разве можно об этом так?.. - Доченька, правда? - Карналь привлек Людмилу, поцеловал ее в волосы. - Неужели? Почувствовал себя постаревшим на целую тысячу лет, но в то же время какая-то удивительная сила словно подняла его над миром, небывалая нежность залила сердце. Внук. Новое продолжение рода. Неистребимость великого движения поколений. Батьку, батьку! Почему ты не дожил до этой минуты? Может, и Айгюль не погибла бы, если бы тогда могла знать... Если бы, если бы... Обладала слишком утонченной душой, чтобы не ощущать отсутствие нежности. Может, и всему миру для нормального функционирования не хватает нежности и любви. Все меньше оставляют люди для них места в жизни, уже и забывая иногда, что это такое, и с непостижимым для тебя ощущением чего-то навеки утраченного вспоминаешь бесстыжие сплетения нагих тел в скульптурных излишествах древних индийских храмов, изнеженных греческих богинь, в которых даже холодный камень не мог скрыть женскую обольстительность и страсть, вдохновенные лица мадонн с розовощекими младенцами на руках, веселящихся фламандских гуляк, запускающих руки за пазухи полногрудым молодкам, боттичеллиевских девушек, гибких, как виноградные лозы, синюю сумеречность танцовщиц Дега, греховную ренуаровскую наготу, и уже и не веришь, что тот картинный мир действительно мог быть когда-то живой жизнью, в красках, шепотах, стонах, в горячем поту, в крови, в слезах, в счастье. Жизнь не была ласковой к Карналю, обращала к нему только суровый свой лик, а он не придумал ничего лучшего, как отплатить ей тем же. Избрал серьезность способом бытия, окружил себя неприступной стеной ироничной жестокости. Очертил вокруг себя меловой круг суровости, который чем дальше, тем больше отпугивал от него людей. Вечно погруженный в свои думы, озабоченный делами, которые превышали каждую отдельно взятую жизнь, отважно заглядывая в астральные бесконечности, в надежде найти новые формы, он не понимал, что при этом неминуемо должен поплатиться, утратить навсегда какие-то привычные формы жизни, вспомнив которые тоскуешь по ним и в отчаянии ищешь то, что сам уже отбросил. Почувствовал и постиг это тогда, когда повеяло ему в сердце мертвым холодом от ледяных полей одиночества, обступивших его после утраты самых близких людей. Все есть: работа, уважение, почет, слава, которая как бы оберегает тебя, ибо ты уже стал частицей памяти многих людей, а память - это вечность, но нет любви - и нет жизни. Когда ты услышал прекрасную весть об ожидаемом дитяти, то как бы раскрылись в тебе таинственные двери к новым сокровищницам любви, а в то же время несмело шевельнулся росток надежды на то, что появится на земле человек, который одарит тебя первоцветным чувством всех начал, щедрот и стремлений, и ты как бы возродишься, точно дерево по весне, и зазеленеешь вновь неудержимо, дерзко, всеплодно. Он обнимал свое родное дитя, такое, собственно, маленькое и худенькое, как и двадцать лет назад, вдыхал запах солнца, переданный дочке матерью, оставленный в вечное наследство, как-то совсем забыл о зяте, опомнился лишь, когда увидел, как Юрий упал перед ним на колени. Подумал, что тот, как всегда, паясничает, но зять стоял на коленях побледневший, не похожий на себя, губы его подергивались, он смотрел на Карналя чуть ли не умоляюще. - Петр Андреевич, простите... - Ты о чем? Немедленно встань! - Мне стыдно. Простите. Карналь сам поднял его, шутливо подтолкнул к Людмиле. - Пусть у вас все будет счастливо, дети. Но Юрий заупрямился. - Простите. За отца. За фамилию. Мне стыдно. И перед вами, и перед Иваном, и перед всеми. - Не смей так об отце, - строго сказал Карналь. - Он по-своему честный человек. А что требования у него превышают способности, так виноват не он, а те, кто ему потакал всю жизнь. Я тоже немало виноват. Он один Кучмиенко, ты совсем иной. В твоих силах прославить или опозорить то, что досталось в наследство. Сама по себе фамилия ничего еще не значит. Хотя некоторые названия, фамилии я бы взял под охрану государства, так же, как Кремль, Эрмитаж, Софию киевскую, Самарканд и - Ленин, Пушкин, Шевченко, Руставели... А мы просто люди с простыми фамилиями, но не имеем оснований стыдиться их. Он обнял Людмилу и Юрия, свел их вместе, поцеловал по очереди дочку и зятя, велел: - Поцелуйтесь, дети! И давай вина, Юрий. Мы с Совинским будем свидетелями вашей великой радости. Не возражаешь, Иван? - Что вы, Петр Андреевич! Я так рад и за Людмилу, и за Юру!.. Уже ради одного этого мне стоило приехать... - Не забывай, что ты теперь в моей бригаде! - весело закричал Юрий. - Разве не ради этого ты здесь?.. Или искать женщину? Всегда и во всем - женщина! Но ведь не признается, кто она! Петр Андреевич, вы поторопились с резолюцией! Пусть бы сказал. Не та ли это Анастасия с прекрасными ногами, на которых держится все прогрессивное человечество? Карналь ощутил, как по сердцу точно пронеслось холодное дуновение. Сам себе удивился. Спокойно остановил Юрия: - Оставь Ивана. Мы с ним только свидетели. Вино у вас есть? - Даже нечто покрепче! - Юрий направился к бару. - На все случаи жизни, Петр Андреевич. А уж на такой!.. 7 Кое-кто считает, будто женщины стоят на стороне хаоса, неупорядоченности, слепых стихий и страстей. Но часто их утомляет это извечное предназначение, и тогда они жаждут покоя, который могут найти только в точности, строгой ограниченности истинных мыслителей и созидателей жизни. Счастливы те из них, которые поймут это своевременно, всем остальным суждено искать, не находя, желать, не ведая чего. Между разумом и природой всегда маячат призраки, которые скрывают от человека истину, и многие люди блуждают среди теней случайностей, неспособные пробиться к истинному свету. До того непостижимого душевного потрясения на море, толкнувшего Анастасию на край бездны отчаяния, она еще не осознавала до конца чувства, которое давно уже гнездилось в ее сердце и только выжидало своего часа, чтобы вырваться наружу вулканическим огнем. Теперь ей казалось, будто с тех пор, как она впервые увидела Карналя, она думала о нем чуть ли не каждый день и безмерно удивлялась, что до сих пор не замечала этого в себе. Не замечала, пока... Ну и что? Чем все это кончилось? Кто знает о ее истинном чувстве, если и сама она еще две недели тому назад ничего не знала? А теперь, после позора и грязи в Кривом Роге... Уже никогда не будет она невинной и чистой. Когда услышала вчера по телефону его далекий усталый голос, чуть не крикнула отчаянно и безнадежно. Жизнь бы всю отдала за один лишь миг понимания того, что у него на душе. Исповедалась бы перед ним во всем и готова была ждать слова сочувствия, хоть месяц, хоть год, десять лет даже, ведь от такого человека было чего ждать. Но что она ему и кто? Связь ничего с ничем. Хотела слепых пожаров в надежде на обновление после них, будто зеленых отав, какие вырастают после косца, идущего по сухой траве. И что же получила? Плакала всю ночь. Никогда не знала чувства меры ни в смехе, ни в слезах. Да и кто из женщин их знает? Со слезами как бы вытекала из нее жизнь. Не вытекала! Утром встрепенулась, долго стояла под душем, меняя воду с горячей на холодную, терла свое упругое тело до скрипа, хотела отбросить тяжелые мысли о своем осквернении, хотела чистоты и спасения. Спаси меня, выхвати из отчаяния, выхвати! Затем села к зеркалу, закусив губу, стала прихорашивать лицо, наводить порядок в прическе, прятать следы слепой бури, налетевшей на нее, хотела появиться на улицах Киева еще красивее, чем когда-либо, пройти по ним, как их извечная принадлежность, неся в своей горячей крови даже сами названия улиц - которые неведомо когда и как очутились там, кружа в крови вместе со всеми дьяволами соблазна, желаний и ненасытности. Рогнединская, Владимиро-Лыбедьская, Предславинская, Владимирская, Крещатик... Оделась так же заботливо, как наложила косметику. Вспомнила, что забыла даже про кефир, пренебрежительно махнула рукой. Истинной женщине полезно поголодать до обеда, а то и целый день. Главное - быть молодой и красивой. А она молода и красива! В редакцию не спешила - там все сделают большие глаза. Бежать с моря, саму себя отозвать из отпуска? Что она - премьер или министр обороны? Всегда была ненормальной, а теперь и вовсе рехнулась! Да и к редактору не подступишься, пока он не вычитает полос завтрашнего номера. Лучше всего заглянуть к концу рабочего дня... А пока... Куда идти, не знала. Убедилась в этом, как только вышла из подъезда. Перепачканные "Жигули" стояли на тротуаре как свидетельство ее позора и грязи, от которой не отмоешься никакими водами. Пошла вниз на Крещатик обычной своею походкой, твердо ставя ноги, как бы топча всех мужчин с их вечно бесстыжими взглядами, а теперь - еще и свое собственное бесстыдство. И, как всегда, притормозило возле нее такси. Молодой таксист перегнулся через сиденье: - Подвезти? Анастасия метнула на него быстрый взгляд из-под бровей. Молодой и алчный. Хочет приятно начать день. Что ж! Взялась за ручку дверцы, водитель помог открыть, она села, выпрямила ноги под модным шерстяным платьем. Платье было слишком длинно, чтобы водитель полюбовался ногами. Хватит с него ее глаз. - Куда? - спросил заговорщически. - Набережная. К парковому мосту. - Только и всего? - Я не люблю машин. - Куда же деваться тогда бедным таксистам? - Меняйте профессию. - Ради вас можно поменять даже собственную кожу. - Идея: сдавайте ее обожженным. Теперь это модно. По крайней мере, в плохих романах и фильмах. Герои вечно стоят в очереди сдавать свою кожу. - А я романов не читаю! - похвалился таксист. - Вы меня не удивили. Не читать всегда было модно. Так же, как и читать, кстати. Это уж кому что нравится. Знаете, есть дураки по несчастью, а есть убежденные. - Все равно я добрый, - засмеялся шофер. - Такая красивая девушка никогда не сможет меня оскорбить. Вот возьму и прокачу вас бесплатно. - Зачем же? У вас план. Машина - государственная. А вот голова - она всегда собственная. Анастасия расплатилась и вышла из машины. Сразу же к такси подбежали два рыбака в старых шляпах и старомодных осенних пальто цвета вареных куриных пупков (шик пятидесятых годов), но водитель рванул с места, крикнув: - Занято! На мост Анастасия прошла в пестром потоке детей. Видно, какой-то детский садик. Две молодые няни - одна впереди, другая - сзади. Анастасия очутилась посредине, будто третья няня, дети окружили ее своим гомоном, смехом, чистотой, на какое-то время шла с ними бездумно, несомая их потоком, лишь где-то на самой середине моста внезапно ей вспомнилось снова все, что было в гостиничном номере, и она ужаснулась: как смеет находиться среди детей, окруженная невинностью детских голосов и невинностью днепровской воды, которая течет под мостом? Закрыть уши, бежать, бежать! Когда-то, еще маленькой, ходила по этому мосту с отцом. Зимой, в дикий мороз. А на той стороне, на Трухановом острове, - чистые-пречистые снега, тишина, от которой вздрагиваешь даже теперь... Анастасия остановилась, пропустила детей, няню, повернула назад. На Крещатик! Потолкаться среди командировочных с перепуганными глазами, среди пенсионеров, жадно вдыхающих воздух и вбирающих глазами все прелести мира, среди бездельников, их всегда полно на этой улице, которая должна была бы быть лишь перекрестком озабоченности, деловитости и разумной, целенаправленной спешки. Заглянуть в магазины, перекинуться словом с девушками за прилавками, встретить знакомых, забыть все, забыть! На пересечении с улицей Карла Маркса, прямо на пешеходной "зебре", столкнулась со своей давнишней подругой еще по школе, Люсей, которую тогда в шутку называли Люсиндой или просто - Лю. Впоследствии, пока Анастасия работала в Доме моделей, Люся закончила консерваторию, но, убедившись, что из нее не выйдет ни Марины Козолуповой, ни Александры Пахмутовой, пошла учиться на романо-германский, в университет, как раз в то время, когда Анастасия штурмовала журналистику. - Лю! - Ана! - Как ты? - А ты? Анастасия потянула Люсю на тротуар, совсем не заботясь, что та шла в противоположном направлении. - Ты не спешишь? - Куда мне спешить? Это ты все гоняешься за своими гонорарами, а у меня постоянная зарплата, хоть иди, хоть беги, хоть лежи - она идет без задержки. - Где же это такая благодать? - Мы с тобой вечность не виделись. Ты ничего не знаешь. Давай где-нибудь присядем? Пойдем полакомимся мороженым в пассаже. - Кажется, я еще не завтракала. - Вот и позавтракаем мороженым. Я возьму себе фруктовое на десерт, а тебе пломбир шоколадный. Уже когда сидели, разглядывая друг друга, Люся не удержалась: - В тебе просто сидит какой-то бес, Ана! Ты стала еще моложе и красивее! - А ты? - Видишь, какая толстая? От нерегулярной работы. Я теперь в Союзконцерте. Сопровождаю иностранных артистов. Использую свое двойное образование. Оказалось, что я - уникальная личность. Удовлетворение от работы - колоссальное, но муж уже воет. Представляешь: иногда я целый месяц на гастролях. Да еще, бывает, с такими мужчинами! Угрожает поджечь какой-нибудь концертный зал. А выть научился у зверей. Он ведь работает на машиностроительном, и мы получили квартиру от завода на улице Ванды Василевской, как раз напротив зоопарка. С балкона нам видны клетки с тиграми и львами. А на рассвете слышно, как они рычат. Африка! Ты не можешь себе представить, какое это чудо и какой кошмар! У меня двойное гуманитарное образование, я держусь, а муж мой - технарь, точные науки, он скоро одичает! - Ты недооцениваешь точные науки, Лю, - сказала Анастасия. - А что? У тебя, наверное, увлечение каким-нибудь технократом? Или, может, вообще... - Нет, я одна. Но... - Ты должна побывать у нас. Послушать львов. Это неповторимо! Нигде такого не услышишь! Люся дала адрес, записала телефон, Анастасия продиктовала ей свой, они распрощались. И снова людской водоворот затянул Анастасию, после разговора с подругой на душе не полегчало, стало еще тяжелее, теперь ненавидела не только самое себя, но и это "слоняние", толчею, глазение. "Пойду в редакцию! - решила, держа путь к станции метро. - Рано так рано. Какая разница?" Людей было много только на станции "Крещатик", а до "Большевика" в вагоне не осталось никого, на перрон вышло из поезда тоже немного. Помахивая слегка сумочкой, Анастасия дошла до комбината печати, в просторном вестибюле не встретила ни одного знакомого - в такое время все работают или еще не пришли на работу, готовясь к вечерним дежурствам. В коридорах своей редакции, к счастью, тоже никого не повстречала, так что избежала ненужных расспросов и допросов, ей везло сегодня прямо-таки катастрофически, - в приемной не было даже секретарши. Анастасия быстренько прошмыгнула к дверям редакторского кабинета, не стуча, нажала на дверь, вошла в кабинет, огляделась. Редактор сидел на своем обычном месте, немного растрепанный, с перекошенным галстуком, в довольно поношенном костюме, далекий от элегантности, зато весь заполненный чтением. Подняв голову и увидев Анастасию, он не поверил собственным глазам. - Это что такое? - спросил хрипло и не совсем дружелюбно. - Это я, - ответила, играя голосом, Анастасия. Она знала, что за эту игривость редактор готов был ее убить, но всегда полагалась на его интеллигентность. - Какое вы имели право? - Войти? Но ведь там - никого. - Не придуривайтесь, Анастасия! Вы прекрасно знаете, о чем я... - редактор отчаянно дернул галстук. О слабодушном можно было бы подумать, что хочет повеситься. Но их редактор не относился к кандидатам в добровольные самоубийцы. - Я спрашиваю, какое вы имели право прервать свой отпуск? Вы знаете, что такое отдых? - Особенно для советского журналиста? Конечно же знаю. Чтобы потом с новыми силами, не покладая рук, самоотверженно... - Прекрасно знаете, что я не терплю свинцовых слов, но намеренно... - Он встал, пожал руку Анастасии. - Пожалуйста, садитесь. - А если я немного постою перед вами? Редактор посмотрел на нее еще более грозно. - Позвольте у вас спросить, вы сегодня заглядывали в зеркало? - А что - я растрепана, не убрана, некрасива? - Гм... Это, конечно, не имеет отношения к работе... Но... У вас что - свадьба? Необычная любовь? Что-то чрезвычайное? Я никогда вас такою не видел. Вас просто опасно было пускать в редакцию! - Вообразите себе: ничего! Ни первого, ни второго, ни третьего!.. Зато я привезла материал... С переднего края. Криворожская домна номер девять. Снимки, очерк, даже записи бесед с десятками людей. Анастасия села, начала копаться в своей сумочке. Редактор пробежался по кабинету, спохватившись, что ему это не к лицу, тоже сел на свое место. - Домна? Это прекрасно. Передний край пятилетки - это так... Но ведь не за счет же отпуска. Вы должны беречь себя... - От чего? - Ну, я там знаю? Так говорится... - А для чего? - Хотя бы для редакции. Для работы! Для жизни! Вы знаете, что такое жизнь? Вот! - Он подвинул к ней еще мокрый отпечаток газетной страницы. Четвертая полоса. Спорт. Природа. Всякая мелочь. Театры. Объявления. Внизу - несколько траурных четырехугольников. Коллектив такой-то и такой-то выражает соболезнование такому-то и такому-то имярек по поводу преждевременной... - Преждевременная? - попыталась пошутить Анастасия. Потому что, когда погиб отец, тогда в газетах ничего не было. Принадлежал иному миру. Суровому, мужественному, где не надеются ни на послабления, ни на сочувствия. - Memento mori! - неожиданно заговорил латынью редактор, который никогда не старался выказывать свою ученость, отдавая предпочтение ярко выраженному проявлению своего напряженного думанья. - Умер человек, правда, уже и немолодой, за восемьдесят, но что это за человек, чей он отец, вы знаете? - Не имею никакого представления. - Отец академика Карналя. - Что-о? - Содрогнувшись, Анастасия схватилась за влажный отпечаток, который перед тем небрежно отодвинула от себя, беспомощно водила пальцами, ощупывая, как слепая, все те траурные рамки, пачкая руки невысохшей типографской краской, исступленно вчитывалась в строчки нонпарели... Петру Андриевичу Карналю... по поводу преждевременной... его отца Андрия Корнеевича... глубокое... Академия наук... Министерство... Министерство... Министерство... Госплан... Комитет по науке и технике... Научно-производственный... Институт кибернетики... Университет... - Правда, все правда! Боже! Смяла отпечаток, вскочила. Бежать! Что-то делать! Редактор кричал вслед: - Куда вы? Моя правка! Что это такое, наконец! Она не слыхала ничего, выбежала в приемную, в коридор, только тогда спохватилась, что у нее в руках газета, вернулась, положила измятую полосу редактору на стол. - Простите... Я не знала... Где тут есть телефон? - Телефон? - Редактор отодвинулся на край стола вместе со стулом. - Да вы что? Вот телефон. Что с вами? А она уже снова бежала из кабинета. Не здесь! Не отсюда! Кто-то встретил ее в коридоре: - Анастасия? Какими ветрами? - Телефон? Где тут есть телефон? - Шутишь? Что с тобой? Да в каждой комнате! А она бежала дальше. Не там, не там! Без свидетелей, не из этого казенного помещения, одинаково равнодушного и к величайшим радостям, и к тягчайшему горю. Уже была на улице, искала что-то взглядом, сама не знала что. Желто-красные будки телефонов-автоматов, выстроенные целой батареей. Грязные, ободранные, затоптанный пол, захватанные шеи трубок... Нет, нет, только не здесь! Побежала в метро. Страшный холод пронзил ее на эскалаторе. Спускалась в подземелье, в нечто могильное. Лихорадочное. Невыносимо. Захотелось выбраться назад, под ласковое сияние осеннего дня. Но превозмогла себя: села в вагон. Еще не знала, куда едет, но хотела убежать как можно дальше от места, где узнала о том. Не смерть старого человека, которого не знала никогда, не соприкасалась с ним никакими чувствами, поразила ее. Может, и горе Карналя еще не стало для нее понятным и ощутимым. Она ужаснулась за себя. В то время, когда он, может, летел к умирающему отцу и последний раз держал его руку, когда... Она в своей заносчивой самовлюбленности бездумно поддалась темному неистовству мелочного возмущения и что же натворила! Растоптанная, истоптанная, как дорога, как битый шлях, и растоптала саму себя, и когда же, в какое время. Ужас! Считала тогда, что это и есть отчаяние и безнадежность, а еще не знала, какое на самом деле бывает отчаянье и какая безнадежность существует на свете... Душевное изнеможение отобрало у Анастасии даже силу передвигаться. Когда вышла из вагона на платформе "Крещатик", стояла, как неживая. Люди бились об нее в слепом удивлении, толкали туда-сюда, затягивали вслед за собой - то в сторону Святошина, то в сторону Дарницы, то на выход к эскалаторам - на Крещатик, то на улицу Карла Маркса. Наконец очутилась на каком-то эскалаторе, затем на улице, снова увидела желто-красный ряд телефонных будок и лишь тогда поняла: домой, без свидетелей, в отчаяние, в одиночество, но, может, и в надежду. Какую? Разве она знала? В подземных переходах под площадью Калинина заблудилась. Никак не могла попасть в нужный ей выход, толкалась в разные концы, кружила вокруг подземного кафетерия в центре перехода, шла вдоль витрин, смотрела - не смотрела, все равно ничего не могла увидеть. Наконец прикрикнула сама на себя: опомнись! Угомони свое растревоженное глупое сердце. Подумай. Зашла в кафе, взяла чашечку кофе, встала у высокого столика. Пила не торопясь, не замечала, кто подбегает, становится рядом, проглатывает коричневый напиток, мчится дальше, прерывистое дыхание, шорох подошв, человеческие запахи: пот, парфюмерия, немытые волосы, чистая старая шерсть с дуновением осени, далекие ветры, горький дым костров, на которых сжигают желтые листья... Возвратиться к живому, к сущему, к простому, как дождь, как смех и утреннее небо, чего бы это ни стоило - возвратиться! Вырвалась из запутанности подземелий, зашла в гастроном, накупила провизии для холодильника, который был совсем пустой, домой прошмыгнула почти украдкой, менее всего желая встретить кого-либо из знакомых, двери - одну и другую - закрыла с повышенной тщательностью, телефонный аппарат с длинным шнуром перенесла из прихожей в комнату, но и там не стала звонить, а переоделась в домашнее, села на диванчик, поджав ноги, поставила аппарат на колени, занесла руку, чтобы попасть указательным пальцем в глазок номера. Но тут рука оцепенела. Какой номер? Кому звонить? Карналю? Петру Андреевичу? А что она скажет? Станет исповедоваться в своей страсти, которая навалилась на нее, как кошмарный сон, налетела, смяла, искалечила, прорвалась диким взрывом над морем и, оставшись без ответа, взалкала немедленной мести, мерзкой, позорной, грязной, какую только и способна учинить женщина? Решительно набрала телефон телеграфа, продиктовала телеграмму академику Карналю: "Тяжело переживаю страшное известие. Прошу вас принять мои глубочайшие соболезнования. Простите. Анастасия". Телеграмм он получал, ясное дело, так много, что у него не будет времени в них вчитываться, так что не заметит этого неуместно странного "простите" рядом с соболезнованиями. Но, может, хоть подержит в руках телеграмму - и уже легче на душе, и уже впечатление, будто в самом деле хоть на капельку очистилась от своего осквернения (добавить следует: добровольного!) и грязи, обновилась, как луна, как вода, как ветер. Так будет лучше. Молчаливое сочувствие (ибо где уверенность, что твое сочувствие нужно этому человеку в минуту, когда к нему обращается полстраны?) и молчаливое искупление, какого он не постиг бы, если бы даже Анастасия бросилась к нему со своим раскаянием лично. Послав телеграмму, с неожиданным удивлением почувствовала облегчение. Как бы отступился от нее черный призрак, уже не угнетало ей сердце случившееся в Кривом Роге, в гостинице, этом немом свидетеле случайных измен, скоропреходящих увлечений и разочарований, которые остаются навеки. То, что перестало существовать, может, и не существовало вовсе? Да здравствует все, что не состоялось, особенно же любовные истории. Неосуществимые намного привлекательнее. Они остаются чистыми, безгреховными, время не имеет над ними власти, ибо ведь то, что никогда не рождалось, умереть не может. Но... Вот оно! Если бы... Если бы она не рождалась совсем, то не должна была бы и умирать. А так - нет спасения. Жизнь бежит от тебя жестоко и безжалостно. Чувствуешь это с особой отчетливостью в добровольном одиночестве, похожем на то, на какое себя обрекла. Вообще говоря, временное одиночество, особенно же добровольное, может быть даже приятным. Множество людей мечтает о нем. Но невыносимо, когда одиночество становится угрожающим, обещает длиться бог знает как долго, может, и всю жизнь. Тут можно сломаться, забыть о достоинстве, о принципах, броситься в суету. А когда женщина суетится, она мельчает, теряет свою значительность, скатывается на какую-то более низкую ступень, и тогда мужчина выступает перед нею в роли великой державы, которая великодушно может и удержаться от принуждения и диктата, но все равно будет напоминать о своей силе и величии уже одним только своим существованием. Если бы так легко можно было подчиниться лишь здравому смыслу и никогда не прислушиваться к голосу крови! К сожалению, рано или поздно, убеждаешься, что и ты, как другие, жаждешь посвятить свою жизнь какому-то мужчине, и только одному-единственному, ибо две тысячи лет христианства упорно живут в твоей крови и ты не терпишь жизни разъединенной, расщепленной, разрозненной. Происходит это всегда неосознанно, в нарушение всех твоих привычек, вопреки любым закономерностям. Когда впервые увидела Карналя, он не затронул даже краешка ее внимания, затем, униженная не так им, как его окружающими, возненавидела академика, еще некоторое время спустя - забыла о его существовании, чтобы потом в отчаянии, поздней ночью нежданно-негаданно просить у него помощи, а около моря не удивиться неожиданной встрече и спокойно истолковать ее как неминуемо закономерную, как увенчание всех тех немногих дней, на протяжении которых Анастасия все больше узнавала Карналя и когда, как ей казалось, благодаря этому знанию и его жизнь, и весь он как бы пребывали под ее своеобразной охраной. Охрана любви - вот что это такое! Мир подсознания у женщины богаче и активнее, чем у мужчины, он живет, действует постоянно, даже во сне, жизнь из-за этого двоится иногда несносно, с интуицией, инстинктами легче всего дружат нежность и простота (даже до примитивизма) чувств, считается, что женщины хитры, но это только их месть за мужские хитрости, ибо ведь мужчины всегда домогаются от женщин наивысших ценностей, жертвуя взамен мертвые блестки и всяческую тщету, которыми никогда не заменишь жизнь. Одни женщины умеют быть женщинами до конца, иные становятся копиями мужчин, третьи остаются где-то посредине, не умеют принять ни ту, ни другую сторону, ведут жизнь серую и странную, достойную сожаления. Мужчина был философом, психологом, историком, геометром, он изобрел душу и государство. Женщины вынуждены были принять мужской образ мышления, лишиться коего не смогли даже в упорной борьбе за свое освобождение и равноправие. Умственный альпинизм, высоты абстракций, утешения неимоверными теориями, холодный дух платоновских диалогов и декартовского "Размышления о методе" - и только время от времени посещения теплой земли, где царит женщина, где можно согреться от озноба вечно холодного мира идей. А женщины, как бы задавшись целью занять оставленное мужчинами место, рвутся туда, вступают в великое состязание с мужским миром, часто даже одолевая его. Какие были великие женщины? Клеопатра, Жанна Д'Арк, Леся Украинка? А наша Валентина Терешкова? Были ли среди женщин великие изобретатели? И если нет, то почему? Какие великие теории принадлежат женщинам? Как умеют они соединять тончайшую интуицию с жесточайшей (или с ограниченнейшей) реальностью? Человеку дано лишь два пути. Один - вверх, другой - вниз. Испокон века низ принадлежал телу, верх - духу. Сочетания были кратковременны, мучительны, а то и преступно грязны. А так война, ожесточенная, вечная, беспощадная. Миротворцем суждено было стать женщине, для этого она должна была обладать особенной силой и силу ту находила в красоте, но не только в своей собственной, а и в красоте всего сущего, и главным образом - рукотворного, собирая во все века щедрые дары на этот наивысший алтарь человеческого предназначения. Анастасия с горечью вынуждена была признать, что ее алтарь - пуст, заброшен, а виновата в этом - она сама. Ах, какой смысл был в этих раздумьях и что Анастасии до всего на свете? Ничего не было, и ничего не вернешь. Прощать могут только женщины, ибо они снисходительны и добры сердцем, а мужчины не прощают ни единого недостатка, ни единого проступка. Она сидела и думала только о Карнале, упорно, до самоотречения, почему-то казалось ей: не порвалось еще то невидимое, что соединяло ее с этим удивительным и недостижимым человеком. Думала о нем, как об Эрмитаже, симфонии Шостаковича или об уманской Софиевке. У него погибли дорогие люди. У нее - идеалы. Озарило ее неожиданное: Карналь похож на ее отца. Чем и как, не могла постичь, но поклялась бы, что похож. Может, объединяла их некая внутренняя идея? Если бы отец был жив, исповедалась бы ему во всем, наплакалась, а он бы успокоил. Перед матерью - не хотелось. Станет причитать: ох да ах, да как же так, да как это ты? Не подвернулся бы Совинский в Кривом Роге - ничего бы и не было... Но он все время попадается ей на пути. Неуклюжие и неповоротливые как бы созданы, чтобы путаться под ногами, выбирают для этого самые неподходящие моменты. Сами никогда не умеют устроить свое счастье и мешают другим. Собственно, о Совинском думать не хотелось. Он еще большая жертва, чем она. Потому что для мужчины быть отвергнутым и пренебреженным женщиной - трагичнейшая роль. Иван пренебрежен Людмилой, теперь - ею... Довольно о нем!.. Телеграмма. Еще раз повторила себе текст телеграммы, посланной Карналю. Если допустить - один шанс на миллион, как в спортлото, - что он даже не прочитает ее (пришла после всех, попросту говоря, уже ненужная), то что произойдет? Телеграмма - мертвый набор букв и слов. Не передаст ни ее крика, ни шепота, ничего. Нужно слово произнесенное, живое, мучительно искреннее. Анастасия как бы впервые увидела у себя на коленях телефон. Позвонить! Услышать его усталый голос и сказать, все ему сказать! Отчаянно набрала номер, боялась прижать к уху трубку, держала ее на расстоянии. Голос откликнулся почти мгновенно, но не голос Карналя, а Алексея Кирилловича. Она в волнении своем перепутала номера и набрала не тот! А может, так оно и лучше? - Алло, Алексей Кириллович! - почти обрадованно отозвалась Анастасия. - Это вы? Он узнал Анастасию с первых же звуков голоса. Кажется, обрадовался, как и она. - Анастасия Порфирьевна, рад слышать ваш голос. - У вас же не радость - горе. - Да. Были трагичные дни. - Петр Андреевич долго был возле отца? Какая-то тяжелая болезнь? - Да нет. Все произошло неожиданно. Петр Андреевич ничего не... Он был во Франции на международной встрече ученых... - Во Франции?.. Но ведь... Я встретила его у моря... - Правда? Я не знал... Он не говорил... Да, собственно, такие дни... - Я не совсем точно выразилась... Встреча случайная и... Я даже не могу сказать толком. Утром увидела его... Мы с друзьями плыли на лодке... Петр Андреевич обещал вечером прийти нас встретить - и исчез. Я даже испугалась. - Это, наверное, в тот самый день, когда Кучмиенко "выкрал" его из пансионата, а я уже ждал в Симферопольском аэропорту с билетами на Москву... Это было открытие, которое своим ужасом превышало даже те траурные четырехугольники в газетах. Анастасия сидела оцепенело, не могла вымолвить ни слова, только сжимала трубку побелевшими от боли пальцами, почти безумно поводила глазами. Что делать, что? - Алло, Анастасия Порфирьена, алло! - звал Алексей Кириллович. - Где вы? Алло! Наконец она отозвалась. Не могла - хоть убейся! - придать голосу бодрости. Алексей Кириллович испугался еще больше: - Что с вами? Может, вам нужна какая-нибудь помощь? - Могла бы я с вами увидеться сегодня? - Ну, конечно... Минуточку... Сейчас Петр Андреевич пошел в цеха. Будет до обеда. Кажется, уже не вернется больше. Сами понимаете... Я уже до конца работы посижу на телефонах. А потом можно. Скажем, в семь. Как вам удобнее, так и сделаю... - Хорошо, в семь. - А где? Она ничего не могла придумать. - Ну... Я просто не в состоянии. - Может, там, где мы когда-то уже встречались? - Когда-то? Ах да, да... Но где? Совсем вылетело... - Дом моделей. Напротив театра. - Напротив театра? Прекрасно! Благодарю вас, Алексей Кириллович, вы так добры. - Есть добрее... - Нету, нету и не может быть! Положив трубку, Анастасия с удивлением глянула на телефон, мягким котенком умостившийся у нее на коленях. Зачем он тут? К чему? Небрежно сдвинула аппарат на пол, умостилась теплее и удобнее, накрыла ноги клетчатым пледом и неожиданно для самой себя заснула. Приснилась себе маленькой-маленькой. Будто стоит на краю освещенной солнцем пологой поляны среди могучих дубов. На поляне, в густой зеленой траве, растут какие-то высокие белые цветы, над ними неутомимо кружатся маленькие белые мотыльки, а выше, над мотыльками и цветами, сизо черкают крыльями ласточки. Они ловят нечто невидимое, не мотыльков, кричат радостно и в то же время угрожающе и мечутся как сизые молнии. Мотыльки осторожно трепыхают крылышками под защитой высоких белых цветов, как бы желая выказать покорность перед грозным криком ласточек. Но иногда появляются мотыльки непокорные, им становится тесно меж высоких цветов, и они пробуют прорваться выше, в вольный мир ласточек. Властительницы вольного простора должны были бы немедленно скосить дерзающих своими острыми крылами, но - о чудо! - не трогают их, пренебрежительно не замечая, вместо этого к нарушителям устоявшегося уклада изо всех сил спешит мотыльковая служба порядка, мотыльковые няни и тети, торопливо помахивая крылышками, и, как ни упираются нарушители, снова гонят их книзу. "А где бы тебе хотелось летать?" - спрашивает маленькую Анастасию голос с высокого зеленого дуба, голос знакомый-знакомый, но она не успевает его распознать, ответить тоже не успевает, потому что просыпается... Был уже вечер. Проспала целый день! Анастасия протерла глаза, вскочила с дивана, посмотрела на часы. Не опоздала? Быстро оделась, время еще было, вдруг ощутила, что голодна. Просто позорно: спит, ест... Поставила на плиту воду, раскрыла пакет с замороженными пельменями. Пельмени и переживания. Издевка. Но все же поела, обжигаясь, давясь, торопилась, как восьмиклассница, хотела ехать машиной, передумала, пошла пешком. Поднялась по Софийской, потом по Владимирской до улицы Ленина, где уже, наверное, ждал ее Алексей Кириллович. Он действительно стоял на противоположной стороне улицы, напрягая взгляд, искал гибкую, высокую фигуру Анастасии в потоке людей, торопившихся в театр. Вторично они вот так встречаются, и вторично среди людей, которые бегут на спектакль. Вечное движение. Искусство и будничность... Увидев Алексея Кирилловича, Анастасия испугалась: что она ему скажет? И вообще, зачем позвала его сюда? По телефону он сказал ей все, чего она еще не знала. А то, что у нее, - это не для него и ни для кого, даже не для Карналя. Человеческие потоки спасли Анастасию. Закружили ее, понесли, Алексей Кириллович, кажется, все же увидел ее с противоположной стороны улицы, замахал, может, крикнул, но за шумом машин не услышишь, а тут сверху покатил к Крещатику троллейбус - два сцепленных вагона, длинные-предлинные, если пойти за ними, спрячут тебя от всех, кто на противоположном тротуаре, закроют, перекроют... Еще не заботясь о последствиях, а только поддаваясь подсознательному зову к бегству, Анастасия быстро пошла вниз, стараясь не отстать от сдвоенного троллейбуса, а там уж были сумерки, было еще больше народу, который наплывал из подземного перехода от универмага и от гастронома на углу. Анастасия нырнула в переход. Если и впрямь увидел ее Алексей Кириллович у театра, то теперь подумает, что это был просто обман зрения. А она полетит без никого, никому не говоря, куда и как, с мотыльками и ласточками... Телефон звонил у нее весь вечер и всю ночь, упорно, настырно, просто возмутительно. Анастасия не брала трубку. Если Алексей Кириллович, то что она ему скажет? Пусть завтра. Тогда можно будет солгать, что искала его и не нашла. Опоздала или пришла слишком рано. Сегодня уже не помнит. Ночь снова спала крепко и снова снилась себе маленькой и в лесу. Любила лес, точно свою душу, и он всегда приходил в ее сны тихий, спокойный, как отец. С утра не знала, куда себя девать. Теперь уже хотелось услышать звонок от Алексея Кирилловича, но тот не звонил, заставлял себя ждать, поэтому, когда позвонил телефон, Анастасия чуть не бегом кинулась к нему. Но то был не Алексей Кириллович, а только Митя-плешивый, заведующий промышленным отделом их редакции, прозванный так из-за своей всегда выбритой головы и тонкого пронзительного голоса, как будто у служителя султанских сералей из оперы "Запорожец за Дунаем". - Что тебе, Митя? - не очень доброжелательно полюбопытствовала Анастасия. - Куда ты пропала, Настя? - недовольно пропищал Митя. - Бросила здесь кучу своих материалов и пропала, а тут разбирайся. - Какую кучу? Каких материалов? - А я знаю. О девятой домне ты писала? - О домне? - Только теперь она вспомнила о своей ожесточенной работе на протяжении целой недели. - Ах, прости, Митя. Забыла. - Рехнулась - такое забыть! Наш редактор ночи не спал, сегодня всех тут гоняет. Даем в трех номерах. С продолжением и со всеми твоими снимками. Цинкографы обдерут всю мою шевелюру! - Не слишком сильно придется им трудиться! - Тебе все смешки. Приезжай, хоть разберемся. - Разбирайся сам. Я еще в отпуску. - Тогда зачем же написала? - Мое дело. А твое - заведовать своим отделом... - А материал? Материал чей? - отчаянно завизжал Митя, но Анастасия положила трубку. Напечатают без нее. Написать было труднее. Если бы только кто знал, в каком состоянии она была, мечась около девятой домны. Походила по квартире, снова зазвонил телефон, снова бежала к аппарату, и снова был Митя-плешивый. - А что, если сократим? - Сокращайте. - Надо же знать, что можно, а что - нет. - Если бы надо было сокращать тебя, я бы начала с головы. - Тю, дурная! Она прервала разговор. Встала возле окна, посмотрела на крыши старых домов, взглянула на Софию, потом опустила взгляд вниз и впервые за эти дни увидела свою машину. Забрызганная, несчастная, покинутая, томилась она у края тротуара, малышня, наверное, понаписывала пальцами на дверцах и крыльях оскорбительные слова, переднее стекло залеплено расплющенными телами убитых во время движения букашек, в щелях - листья, неведомо с каких деревьев и откуда привезенные. Помыть машину - вот и работа! Анастасия натянула брюки, кожаную куртку, повязала голову тонким шерстяным платком, чтобы не до конца быть похожей на парня, еще немного подождала звонка от Алексея Кирилловича, но телефон молчал с таким же упорством, как вызванивал на протяжении всей ночи. Пришлось идти, так и не объяснив ничего доброму этому человеку, который вчера, видимо, немало подивился, когда она точно провалилась сквозь землю в своем почти цирковом фокусе исчезновения. Из подъезда Анастасия вынырнула почти такою же беззаботной, как выскакивала каждый день, имела "понедельниковый" вид, когда все женщины, отдохнув, отоспавшись, сделав новые прически, наведя порядок в косметике, приходят на работу особенно красивыми, привлекательными. Между домом и машиной, к которой бежала Анастасия, стоял мужчина. Высокий, массивный, как горный хребет, спокойный и уверенный в своей силе. Анастасия чуть не врезалась в него. Ударишься - разобьешься. Уже раз попыталась, странно, как уцелела. Но какою ценой? - Ты? - Еще не веря, что это в самом деле Совинский, Анастасия отступила на шаг. - Как ты сюда! И зачем? - Здравствуй, Анастасия. Звонил-звонил и решил сам... - Совинский пошел на нее, протягивая сразу обе руки, словно хотел поймать ее и уже не выпустить. Анастасия попятилась, потом, спохватившись, сама решительно пошла на Совинского, отклонила его руки, строго сказала: - Пойдем отсюда. Нам надо поговорить. Тут не место. Пошла вверх к площади Богдана. Совинский не успевал за нею. Как только догонял, Анастасия снова вырывалась вперед, выбирала дорогу так, чтобы рядом с нею на тротуаре не оставалось для Совинского места. Не хотела его рядом с собой даже тут. Но Совинский еще не понимал этого, не мог и не хотел понимать. Когда очутились в скверике с расставленными там и сям стилизованными изображениями древнекиевских богов и божков, Иван снова попытался поздороваться с Анастасией и с радостным вздрагиванием в голосе сообщил, что осуществил свое обещание и теперь вот здесь. - Не понимаю, - холодно прервала его восторженную речь Анастасия. - Сказал тебе, что приеду, попрошусь к Карналю. Чтобы быть с тобой. - Со мной? - Ну... вместе... Я же не мог после того... Бросить тебя не мог никогда... - Меня? Бросить? Он так никогда ничего и не поймет. Ни за что не постигнет, что она не относится к женщинам, которых бросают, вгоняют в отчаяние невниманием и забвением. Не ее бросают - она! - Уже встретился с Карналем. Случайно. Помог Юра Кучмиенко. Петр Андреевич принял меня. Хоть бы слово... Сдал заявление в отдел кадров... Сегодня получу пропуск... Он бормотал и бормотал, смотрел на Анастасию почти умоляюще, а она отводила глаза на какого-то древнего божка со смеющейся физиономией. Плакать или смеяться? - Ничего не понимаю. Сказала же тогда, чтобы не смел... Совинский отступил немного. Не узнавал эту женщину. Ни голоса, ни глаз, ни поведения. Обнимал он ее или нет? Еще минуту назад был уверен, что да, теперь бы не мог этого утверждать. Была так же далека, как и в ту неожиданную ночь в Кривом Роге. Чужая, холодная, гордо-неприступная. Тогда - что же это было? Он произнес эти слова вслух, совершенно опешивший от непонятного поведения Анастасии, и вызвал настоящий взрыв: - Что было? - закричала Анастасия. - А если и было, так что? Разве уже стала твоею рабыней? Нужна любовь. А было только отчаяние. Если бы ты не подвернулся... Она смотрела теперь на Совинского твердо, не отводя взгляда. Иван увидел одичало-враждебные глаза. Они пронизывали его с темной безжалостностью. Убивали, уничтожали! Ничего не может быть более жестокого, чем женщина, которая не любит... - Но... Конечно, это не имеет никакого значения, но я... - Он запутался в словах, не зная, как ему быть. - Ну, я жестокая. Дала тебе надежду, теперь отобрала навсегда. Что я должна сделать? Иначе не могу... Если бы ты мог все знать... В этих словах он уловил для себя какую-то надежду, хотя и говорилось в них, чтобы не надеялся. - Но ведь... Ты... Такая цена... Я не требовал ничего, ты сама... - Разве ценность любви измеряется тем, что за нее платят? - Анастасия уже откровенно издевалась над Ивановой растерянностью. - Любовь не имеет цены. Как тысячелетние города, как родная земля, река, море... - Это опять-таки не имеет значения, но... Я чувствовал себя таким счастливым, что не могу сейчас поверить... Думал, счастье на годы, а выходит... - Разве счастье измеряется временем? Оно не имеет длительности, хронология чужда ему и враждебна. Оно не укладывается в примитивный ряд бинарного исчисления... - Ты усвоила терминологию кибернетиков. - К слову пришлось. Не имеет значения, как ты любишь говорить. - Вообще-то действительно это не имеет значения, но я думал... Кажется мне, что был бы к тебе таким добрым, как... Ну, самым добрым на свете! - А я не люблю добрых! - отбирая у него последнюю надежду, жестоко сказала Анастасия. - Добрые - это никакие. Со всеми одинаковы. На всякий случай. Предупредительны и трусливы. Никогда ничего не решают, не делают зла, но и добра - тоже. С такими хуже всего. Человек должен быть борцом, а борцы добрыми быть не могут. Я сама злая и смогу полюбить только злого, пойми, Иван. - Как же мне теперь? Опять - из Киева? - Не гоню тебя отсюда. В Киеве живет два миллиона человек. Будешь одним из двух миллионов. А обо мне - забудь. Прошу тебя и... велю, требую. Будем друзьями, но не больше. Согласен? Совинский молчал. Ничто не имело теперь для него значения. Но что-то же когда-нибудь будет иметь? - Тебя подвезти? - спросила она на прощанье. - Спасибо. Я уж общественным транспортом. 8 Кончалась сороковая неделя года. Такую хронологию, кажется, не пробовал внедрить никто, может, именно это и натолкнуло несколько лет назад молодых сотрудников Карналя объявить сороковую субботу года Днем кибернетики, не пытаясь, ясное дело, вынести проведение этого дня за пределы их объединения и не трактуя его как обычный праздник, а просто добавляя ко всем иным рабочим и выходным дням года, как, например, редакция "Литературной газеты" приплюсовывает к своим еженедельным пятнадцати страницам шестнадцатую страницу с "рогами и копытами", автором романа века Евгением Сазоновым и веселой летописью человеческой ограниченности и глупости. О сороковой субботе у Карналя велось много разговоров, слухи наползали один другого страшнее: мол, кибернетики не знают меры в своих остротах и всеобщем осмеянии, авторитеты у них в этот день презираются, в объединении царит дух анархии, который доходит до того, что в одном из отделов вывешивается плакат: "С нами Апостол!" - только на том основании, что возглавляет отдел ученый по фамилии Апостол. Но слухи оставались слухами, они так и умирали, только народившись, ибо не имели никакой пищи: Карналь предусмотрительно распорядился никого постороннего в День кибернетики на территорию объединения не пропускать. Временные пропуска, даже ошибочно, а может, и преступно выписанные, все равно были недействительны, праздник, таким образом, приобретал характер закрытый, как те древнегреческие Элевсинские мистерии, о которых ученые спорят вот уже свыше двух тысяч лет, так толком и не ведая, что же там происходило, ибо в те наивысшие таинства нельзя проникнуть, ими нельзя пренебрегать, их запрещено раскрывать, - в священном трепете перед божествами немеет язык... Греки сумели сохранить от мира тайну своих мистерий только благодаря тому, что не имели газет и, следовательно, редакторов, которые либо же знают все на свете, либо жаждут знать. Над этим Карналь не задумывался, наверное, да, собственно, у него и не было причин задумываться, поскольку его запрет пускать посторонних носил характер, так сказать, универсальный и действовал пока безотказно. Но все действует безотказно до поры до времени, а потом обстоятельства складываются так, что непременно должно быть нарушено установившееся, и тогда последствия предусмотреть невозможно. Анастасия, как и все нормальные люди, никогда не вела счет неделям, не знала, что нынче как раз сороковая неделя года, ей была чужда магия чисел, никогда не слыхала она, например, что пифагорейцы число "четыре" предназначали для молитв, а если бы и слышала, то что ей до молитв, заклинаний и чародейств, если она сама вся была поглощена внутренней борьбой неизвестно против кого, неизвестно с кем и за что! Ее материал о девятой домне прошел в газете с наивысшими похвалами, это отметили все сотрудники редакции, и даже вечно недовольный и критически-самокритичный их редактор признал, что Анастасия поднялась с последним, добровольным к тому же, материалом на новую ступень в своей работе, или, обращаясь к высказываниям в редакционной практике фактически недозволенным, но, как исключение, в данном случае совершенно уместным - в своем творчестве. Слово "творчество" редактор обычно вычеркивал, даже в статьях, в которых говорилось о Толстом или Шолохове, вместо него вписывал слово "доробок"*, которое чем-то причаровывало его: не то своим лаконизмом, не то звучанием, напоминая нечто камнедробильное, бульдозерно-экскаваторное, грохочуще-лязгающее. И вдруг такая щедрость по отношению к скромному репортажу, правда, несколько растянутому и разве что украшенному несколькими удачными фотографиями. ______________ * Все написанное автором. Похвалена на редакционных летучках, помещена на доску лучших материалов, премирована... - это все в пределах редакции, и все бы можно пояснить тем или иным обстоятельством, например, Митя-голомозый недвусмысленно намекал Анастасии, что она всем обязана его блестящему редактированию ее материалов, кое-кто лукаво подмигивал в сторону редакторского кабинета, мол, даже твердокаменный редактор не устоял перед очаровательной неприступностью Анастасии, но тут пошли в редакцию письма читателей с наивысшими оценками статей о домне номер девять, и двусмысленность ситуации исчезла сама собой. Редактор пригласил Анастасию к себе, вопреки своему обычаю встал и ждал, пока она сядет, только тогда сел и, картинно разводя руками, воскликнул: - Теперь вы убедились? - В чем? - В ценности и своевременности вашего... гм... - Он так и не нашел соответственного слова, но не очень и огорчался этим, ибо сразу оставил прошлое и немедленно перешел к тому, что держал в своих планах. - Вы знаете, что приближается сороковая суббота? - спросил Анастасию с неприсущей ему загадочностью в голосе. - Сороковая суббота? А какое это имеет значение? Никогда не нумеровала ни суббот, ни вообще каких-либо дней. Есть календарь - разве этого недостаточно? - В принципе - да. Но речь идет именно о нарушении принципов. Сороковая суббота в объединении академика Карналя провозглашена, конечно неофициально, их днем смеха, так сказать, внутренней критики, днем срывания масок, днем откровенности, устранения любых субординации, разрушения иерархии. Нечто такое приблизительно, ибо точно никто не знает... - Не понимаю... - Анастасия сделала движение, будто хочет встать со стула. Не могла сдержаться: неужели редактор знает, что творится у нее на душе? Но откуда? Даже Алексей Кириллович, этот самый тактичный человек на свете, ничего не узнал от Анастасии, совершенно удовлетворился ее неуклюжим враньем о том их неудавшемся свидании, слышал только ее голос по телефону. И все, большего она не могла позволить никому, суеверно считая, что каждый, кто заглянет ей в глаза, увидит там все. - Какое я имею отношение?.. - воскликнула Анастасия. Редактор был терпелив и кроток. - Вы меня еще не дослушали. - Слушаю, но... Мы с вами договорились, что о Карнале... - Не о самом Карнале в данном случае. - Но ведь объединение его. У меня такое впечатление, будто вы... Будто толкаете меня все время туда, не понимая, что я... вообще, там никто не желателен... - Журналист не должен обращать на это внимания. Желателен - нежелателен, что это за критерий? Есть долг - он превыше всего. Повсюду проникать, все видеть, замечать. Пришел, увидел, написал... Вообразите только, десять лет в объединении Карналя в сороковую субботу что-то происходит, а никто ничего не знает. Как вы считаете, это нормально? - Если никто ничего не знает, значит, никто не может ни возмущаться, ни вообще... - Ладно. А вообразите такое. Наша газета становится гостем на этой субботе большого смеха и приглашает своих читателей посмеяться вместе с кибернетиками, впуская на свои страницы... - Что? Смех? - Допустим, смех. - Но ведь вы постоянно повторяете, что демократия - вещь серьезная? - Сама по себе - да. Но ведь элемент смеха, как великого очистителя, не отбрасывается. Маркс сказал, что человечество, смеясь, прощается со всеми своими предрассудками, глупостями и заблуждениями. - Не помню, чтобы вы когда-нибудь вспоминали эти слова Маркса. - А вот же вспомнил? - И выбрали самый неподходящий случай. - Почему вы так считаете? - Потому что раз Карналь никого до сих пор не пускал на эту свою субботу, он и дальше будет поступать так же. Вы лично пытались получить у академика разрешение? Редактор изобразил на лице такое же страдание, как во время своих ритуальных думаний. - Поймите, что официально это невозможно. Ни редактору, ни редакции вообще. Только личные контакты... Анастасия вскочила, отставила стул, нервно теребила ремешок сумочки. - При чем тут личные контакты? Почему вы считаете, будто я... Редактор тоже встал. Он немного смутился, чего, кажется, никогда с ним не случалось, в голосе слышалась даже как будто мольба, но разве же редакторы могут прибегать к мольбам? - Может, я совсем глупец, Анастасия Порфирьевна... Но я подумал... Вот взял и подумал: никому не удавалось, а вдруг нашей Анастасии удастся... Это была бы такая бомба!.. Ваша домна, конечно, прекрасна. Но что такое домна? Это общедоступная вещь. Как Третьяковка или Суздаль. Приходи, смотри, пиши, рассказывай... А тут... Да вы сами понимаете... Я не могу давать вам задание... Вообще на эту тему не могу... Просто сказал... Не хотел вас обидеть... Напротив... Подчеркнуть ваши достоинства... Простите... Странное поведение, странный разговор, еще более странные последствия. Сороковая суббота года. Число "четыре" у пифагорейцев, число "сорок" у древних славян. Символы, намеки, таинственность, неразгаданность. Анастасию не влекла сейчас никакая таинственность, никакая неразгаданность, не рвалась она ни за какие запретные двери - довольно ей своего мучительного, запутанного на душе. Но бывает такая безвыходность, из которой собственными силами уже не выберешься, зато довольно малейшего толчка со стороны, и ты готовно подчиняешься той посторонней силе, поддаешься слепому автоматизму случая и начинаешь надеяться на избавительный свет, который неминуемо должен засиять, вывести тебя из мрака, отчаяния. Проблеск того света, тоненький, как ниточка, повел Анастасию снова на знакомую улицу к знакомому модерновому сооружению конструкторского корпуса, что так красиво вырисовывался на фоне линялого осеннего неба своими бирюзово-серебристыми плоскостями стен-окон. Она не стала подниматься скоростным лифтом на знакомые этажи, а из вестибюля, где в удобных креслах перед столиками, на которых стояли вазы со свежими цветами, сидело, как всегда, несколько задумчивых юношей, позвонила Алексею Кирилловичу и спросила, не мог ли бы он спуститься вниз. - Через три минуты буду возле вас, - пообещал он. - Надеюсь, у вас все хорошо? - Благодарю, все прекрасно. - С тем большей радостью я повидаю вас... Он не изменился за то время, как будто все хорошее и дурное в жизни обходило его стороной, а он стоял на перекрестке, всем помогал, содействовал, сочувствовал, совершенно удовлетворяясь высокой ролью посредника. - Эх, - пошутил Алексей Кириллович, пожимая Анастасии руку, - если бы не был женат... - Так что? - приняла она его игру. - Да не было бы двух моих мальчишек... - Тогда? - Тогда я попытался бы поухаживать за вами, Анастасия Порфирьевна. - Если уж ухаживать, то просто - Анастасия... - Согласен. Рад вас видеть! Все-таки мужское общество утомляет. - Кажется, в вашем объединении пятьдесят процентов женщин. К тому же очень молодых. Моложе меня. Я знаю средний возраст. - В объединении - да. А в руководстве? Одни мужчины. А уж там не имеет значения - стары они или молоды. Кучмиенко или Гальцев. - А я к вам с большой просьбой, - сразу перешла к нему Анастасия. - Все, что смогу... - Речь пойдет о невозможном. - Тогда обещать не имею права, но постараться... Анастасия отвела Алексея Кирилловича как можно дальше от задумчивых мальчиков, сидевших в мягких креслах. Свидетели нежелательны! Даже если среди них какой-нибудь будущий гений, во что всегда хочется верить в таких святилищах человеческой мысли. - Я хотела просить вас... Сороковая суббота... Понимаете? И тут впервые увидела, что даже Алексей Кириллович может быть неискренним. - Сороковая? Суббота? - переспросил он, как будто впервые услышал эти слова. - Не знаю, как у вас называется этот день, но я бы просила вас... - Меня? Просить? - Алексей Кириллович мучительно ломал брови, он не умел быть неискренним, но и не видел для себя иного выхода. Поэтому изо всех сил разыгрывал непонимание, неинформированность, играл в наивность, забывая, что актер из него - никакой. Анастасии стало жаль Алексея Кирилловича. Она взяла его за руку, заглянула в глаза. - Алексей Кириллович, я вас понимаю. Знаю, что никогда никого из посторонних на этих субботах не было. Знаю о строгом запрещении академика Карналя. Знаю, что и меня, если я обращусь даже к самому Петру Андреевичу, не пустят. Да и почему бы для меня делать исключение? Но все равно я пришла к вам, именно к вам... - Я вам благодарен за столь высокую честь, Анастасия, но действительно... Петр Андреевич самым строгим образом... Никто не имеет права... - А если без права? Имеете вы здесь какое-то влияние? Поймите, это не задание редакции, я не хочу выступать официальным лицом... Может, пригодится когда-нибудь, если я в самом деле что-то напишу о Петре Андреевиче. А может, и нет... Только взглянуть, инкогнито. Ни единая живая душа не узнает об этом. Могли бы вы это сделать для меня, Алексей Кириллович? Понимаю, какое это нахальство, и все же... - Давайте откровенно, - Алексей Кириллович уже превозмог себя, с облегчением сбросил не присущую ему маску притворства, снова стал простым и милым человеком, перед которым хочется открыть душу, как перед родным. - Вообще говоря, никто никогда не пытался... Но допустим... Я проведу вас в субботу к нам, но рано или поздно Петр Андреевич узнает... Может, и не до конца, но даже намек... Вы понимаете? - Вас освободят от работы? - Все может быть. - Тогда не нужно. Я не хочу, чтобы ради меня вы... - Я же сказал: может быть. Но может ведь и не быть. Все это в сфере предположений и вероятностей... А вот для вас я могу сделать доброе дело - это уж точно. - Тоже из неопределенной сферы вероятностей? - Но ведь вы просите... - Женский каприз! - Если что-то случится, я могу сослаться на то, что Петру Андреевичу очень понравился ваш материал о том, как читают ученые... - В самом деле? Он читал? - А разве я не говорил вам? И он тоже не звонил? Я записал ему ваши телефоны. Он собирался позвонить, поблагодарить за умные наблюдения. - Какие там наблюдения! Да и не до того было в это время Петру Андреевичу... Когда я увидела эти траурные рамки... Анастасия прикусила губу. Не хотела проговориться даже Алексею Кирилловичу. - Кроме того, - сказал он, - всегда приятнее подчиняться женщине, чем начальству. - Алексей Кириллович, что я слышу! Вы - и такие высказывания! Или это в предвкушении сороковой субботы? - Там ничего такого, уверяю вас... Собственно, увидите сами... Рискну и подчинюсь красивой молодой женщине... Но приходите не с утра, а что-нибудь около часа... Набьется больше народа, легче затеряться... Будете без меня... Совсем одна... - Как раз то, к чему я привыкла в последнее время. Благодарю вас, Алексей Кириллович, даже не нахожу слов... В субботу он проводил Анастасию в тот самый вестибюль, где они заключали свой тайный пакт, и мгновенно исчез в толпе празднично разодетых людей, которых незримые силы любопытства и беспечности толкали туда и сюда, людей странно одинаковых - чем-то страшно схожих меж собой, а чем именно - не поймешь. Но через минуту Анастасия тоже стала похожей на всех, как бы посмотрела на себя со стороны, увидела, как стоит, подняв лицо, уставившись в огромное белое полотно, закрывавшее чуть ли не половину просторного вестибюля, и все, кто там был, так же всматривались в полотнище, только они смеялись открыто или тайком, а у нее от негодования и неожиданности сдавило спазмой горло. На полотнище был наляпан шаржированный портрет Карналя. Карналь с прицепленной кудлатой бородкой огромными ножницами стрижет такого же кудлатого, как и его борода, барана, и шерсть, падая вниз, образовывает специальную надпись: "Обкорнай барана и стриги кибернетику!" Еще ниже большая черная рука указывает пальцем куда-то вправо, и снова всеобщая сила одинаковости заставила Анастасию повернуть голову туда, куда указывала намалеванная рука, и взглядом она уперлась в новое полотнище, правда, намного меньше, с предостережением: "У нас смеются только на первом этаже!" Она пошла туда, куда шли все, переходы между корпусами были заполнены людьми почти до отказа, более всего толпились у стен, на которых от потолка до пола было понавешено множество шаржей, призывов, объявлений, причудливых диаграмм, какие-то парни в расхристанных пиджаках трусцой подносили новые и новые рулоны ватмана, что-то пришпиливали, приклеивали, подмалевывали, как будто мало было написанного и намалеванного прежде, будто боялись они, что в этот день мало обыкновенного смеха, нужен хохот, нужно веселье неудержимое, беспредельное, всеочищающее. "Не останавливайся на достигнутом, даже если не имеешь никаких достижений!" - это поперек перехода. Своеобразная орифлама местных остряков. Дальше на красном фанерном щите предупреждение: "Здесь отдается преимущество требованиям техники перед человеческими потребностями! Запрещается: лезть на рожон, плевать против ветра, заслонять солнце, возражать академику Карналю! Пенсионерам: не разговаривать и не кашлять! Красным следопытам: не играть на дуде! Всем: не дышать!" Через несколько метров милостивое разрешение: "Дышите!" Еще через несколько метров: "Глубже!" "Еще глубже!" "Как можно глубже!" "Полной грудью!" И огромными буквами: "Облегчайте себе душу смехом!" Смех господствовал тут безраздельно - беззаботный, раскатистый, преимущественно беззлобный, порой донимающий, особенно когда про академика Карналя, которому, пожалуй, доставалось больше всех, на всех уровнях, по поводу и без повода, заслуженно и незаслуженно. "Будь милосердный - и найдешь свое место в жизни!" - это не касалось никого персонально, поэтому воспринималось с таким же веселым равнодушием, как призыв "Создавай барьеры, чтобы было что преодолевать!" или оптимистическое пророчество: "Человек выстоит даже перед НТР!" Дальше вся стена была зарисована жанровыми картинками на тему: "Кибернетик тоже человек. Он ходит по Киеву с авоськой, не может достать шины для "Жигулей" и стоит в очереди на квартиру, ибо лучше не иметь квартиры, но иметь надежды, чем, имея квартиру, уже ни на что не надеяться". Но это было как бы передышкой, своеобразной разрядкой перед новым ударом по руководителю объединения. Знакомая уже намалеванная рука с указующим перстом появлялась то где-то внизу, то аж под потолком, вела все дальше и дальше, потом неожиданно перевернулась, показала вниз, велела красной разляпанной надписью: "Копать здесь!" А ниже: "Склад идей, пригодных для диссертаций-прикасаний к науке. Ключи у товарища Кучмиенко!" К Кучмиенко было лишь первое прикосновение. Дальше снова общее: "Пользуйтесь плодами НТР!" Чье-то стыдливое признание: "Работа не нравится, но привлекает зарплата". Снова побежали по стенам рука с указательным перстом и призывы: "Читайте! Изучайте! Запоминайте!" И на голубом полотнище "Афоризмы академика Карналя": "Все неизвестное должно стать известным". "Все известное должно стать неизвестным". "Величия следует ждать только от великого". "Зазнайство - признак отсутствия мысли". "Не достаточно выработать идеи, надо еще уметь их забывать, чтобы со временем услышать от академиков". "Желания подчиненных не следует уважать даже тогда, когда подчиненные уважают твои желания". "Автоматы должны быть автоматами". "Не автоматы не должны быть автоматами". "Ученые должны думать". "Конструкторы должны конструировать". "Завотделами должны заведовать отделами". "Одиннадцать моих заместителей должны замещать меня с одиннадцати сторон". После этого абсолютно логичным был призыв: "Да здравствует академизм, а также академики!" Но призыв, совершенно логичный в такой день, повисал в воздухе. Тут царило настроение далеко не академическое, напротив: антиакадемическое, создаваемое невидимыми смехотропами по принципу, показанному на одной из остроумных схем: осел-ослотроп-антиосел. На беспредельных панно был изображен шуточный парад кибернетиков, командовал которым Карналь верхом на баране, принимал парад маршал кибернетики Глушков, у него вместо обычных его очков припасованы были два довольно симпатичных компьютера. Гальцева нарисовали оперным певцом, поющим арию из "Дон-Жуана": "Двадцать турчанок, сорок гречанок, а испанок так тысяча тридцать". Намек на его машину М-1030, кажется, из всех намеков этой субботы самый мягкий и, так сказать, совершенно беззлобный. В цехе электронной игрушки, который по своему расположению обречен был неминуемо попасть в сферу сороковой субботы, господствовали воссозданные в красках Жбанюковы истории, которыми он брал измором нежеланных гостей. Истории, которым был придан вид не то древних гарпий, не то просто наших родных ведьм, довольно-таки свободно трактованных художником по части внешнего вида, - они гнались за терроризированными членами комиссий, за проверяющими и контролерами, те разбегались в ужасе и панике, удирали от Жбанюка, а он неутомимо и расщедренно насылал на них новые и новые легионы созданий своего неповторимого воображения. Ради сороковой субботы немыслимо было удержаться от соблазна провести мини-пресс-конференцию с тремя академиками: Глушковым, Амосовым и Карналем на тему: "Возможно ли создание искусственного интеллекта, который бы превзошел интеллект Жбанюка?" Проведена и записана, о чем желающие могут осведомиться, прочитав: "Академик Карналь отказался отвечать на поставленный вопрос, считая самую постановку проблемы преждевременной и вообще неуместной. Академик Глушков заявил, что он не хотел бы сосредоточиваться на чем-либо, что может быть трактовано как эпизод, ибо его интересуют только системы как таковые, а без системы мы погрязнем в аморфном, неупорядоченном слое несущественного. Академик Амосов оказался намного доброжелательнее. "Чтобы говорить об интеллекте какого-то Жбанюка, - заявил он, - нужно прежде всего выяснить, расшифровать это понятие и определить, что, собственно, переводится на язык формул. Мы исходим из гипотезы: разум - целенаправленное действие с моделями. А модели можно создавать и оперировать ими вне мозга. Что такое искусственный разум? Это моделирующая установка, которая осуществляет формование моделей и действия с ними. Так возникает необходимость "перевести" человеческие критерии на машинные, использовав их как энергетическую базу. Но перед нами еще стоит много препятствий. Например, мы не можем представить себе какую-то действующую систему во всей ее сложности. Даже такую простую, как швейная машина. Что же тогда говорить о таком незаурядном явлении, как интеллект Жбанюка? Об этом человеке ходят легенды, а легенды не имеют ничего общего ни с кибернетикой, ни с наукой вообще. Совершенно очевидно, что вопрос о возможности моделировать интеллект Жбанюка сегодня еще должен считаться преждевременным". Таким образом, наука, сконфуженная и пристыженная, отступила от Жбанюка и пошла себе в тривиальные объявления: "В общем отделе товарища Кучмиенко состоится дискуссия на тему: "Что такое анекдоты - культура или наука?" Вход свободный". "В административном корпусе ежедневно с утра до вечера главбух объединения Ханан Иосифович Киселев дает консультации на тему: "Как при зарплате в триста рублей не делать почти ничего, а в пятьсот рублей и вовсе ничего". "В конструкторском корпусе состоится публичная лекция академика Карналя на тему: "Умение оставаться глубокомысленным, ничего не сказав". "Внимание, внимание! В связи с назначением товарища Кучмиенко директором Одесского мучного института прием посетителей по всем вопросам отменяется навсегда". И совсем уж неуместное: "Любовь - явление квантования в обществе". Рядом скромное объявление: "Отдел капитального строительства ищет сизифовы камни для сооружения Дворца культуры кибернетиков". Это с намеком на то, что объединение не имеет собственного зала заседаний и приходится всякий раз использовать помещение столовой. Анастасия уже потеряла счет времени, пути ее передвижений определялись некоторыми силами людских потоков, ее подхватывало течение и несло куда-то, не давая возможности ни остановиться, ни посмотреть, ни почитать все, что было понаписано в самых невозможных местах, то попадала она в тупик и вынуждена была выстаивать в дикой давке, вперившись в какую-нибудь не слишком удачную остроту вроде: "Меняю правое полушарие мозга на левое - источник абстрактного познания" - или: "Тут проводится зарядка аккумуляторов и нервной системы". А потом снова бросало ее в водовороты, в галереи смеха, подначек, иронических упражнений, и Анастасия, чувствуя, что от улыбок в одиночку у нее уже болит лицо, читала смешные объявления о том, что отдел сбыта по доступным ценам реализует бывшие в употреблении лавровые венки, что студия звукозаписи выдает напрокат пленки с записью бурных аплодисментов ораторам-неудачникам, завком распространяет беспроигрышную лотерею для получения прогрессивки и выдает бесплатно всем лодырям бездымные сигареты для перекуров в рабочее время. Отдел Кучмиенко заявлял о своей готовности купить в неограниченных количествах насосы для дутых авторитетов, а отдел снабжения готов был приобрести известной всем соли для посыпания на хвост смежникам, срывающим поставки. Бюро добрых услуг обещало дать советы о том, как подготовиться к выходу на пенсию, где раздобыть джинсы, как пережить напряженное время между авансом и зарплатой, как научиться несвоевременно принимать ненужные меры. Теперь Анастасия читала уже мелочи, какие не успела схватить при первом ознакомлении. "Объявляется конкурс на лучшую научную работу по установлению предела безнаказанности за зигзаги в мыслях". "Отдел снабжения получил дренажные трубки для отвода в озонный пояс стратосферы негативных эмоций по системе Мак-Дугалла". "Лучше машина без кибернетика, чем кибернетик без головы". "Меняем дурака с ЭВМ на мудреца без машины". "Квартиры, ковры, цветные телевизоры и импортные магнитофоны, приобретенные на общественные средства, просим сдавать на сохранение группам народного контроля". Кажется, о Карнале забыли, и Анастасия могла вздохнуть свободнее. Но вдруг: "Покупаем опрятно-изысканные высказывания для бесед с академиком Карналем". А между нею и тем бездарным плакатиком, окруженный смеющимися мужчинами и женщинами, Петр Андреевич Карналь, тоже читает и тоже смеется, как будто речь идет о ком-то постороннем. От такого можно бы и застонать, но как тут застонешь? Если бы она знала, что встретится здесь с Карналем! Не пошла бы сюда ни за что. Но Алексей Кириллович сказал, что академик посмотрел все с утра, а после обеда сюда уже не придет, потому что должен проводить шутливую "научную конференцию", ироничный диспут, где ораторов, которые в продолжение первых двух минут не вызывают смеха в зале, лишают слова. Попасть на такую "конференцию" тоже хотелось, но встретиться с Карналем она не решалась. Был для нее неприступнее высочайших горных вершин. Только издали, только ослепляет глаза. Человек для расстояний. А теперь стояла перед ним, чуть не касаясь его грудью, ненавидя свою женскую плоть, ненужную и неуместную округлость, все то, чем положено гордиться и что тут должно было стать смешной тщетой, сплошным расстройством. У Анастасии уже давно выработалась привычка держать голову чуть наклонив, как будто слишком длинная шея не могла ее удержать - и она перевешивала. Короткая прическа еще сильнее подчеркивала этот небрежный, даже дерзкий, наклон, если смотреть сбоку, впечатление такое, будто несет Анастасия голову виновато (бывший муж в своих алкогольных шутках называл еще: подставляет голову под гильотину), спереди же в этом упрямом наклоне головы, в остром взгляде исподлобья прочитывалась всегда неуступчивость и своеобразная женская отвага. И хотя теперь, очутившись перед Карналем, Анастасия по своей привычке так же упрямо наставляла на него чуть наклоненную голову, ни отваги, ни неуступчивости не имела в себе ни капли, чувствовала себя маленькой школьницей перед строгим учителем, готова была провалиться сквозь землю, если бы не шутливое предостережение среди сотен висевших на стенах иронических сентенций: "Если и захочешь перед начальством провалиться сквозь землю, то проваливайся лишь тогда, когда руководствуешься научными целями!" Карналь мог покарать ее немедленно, мог помиловать, мог поиздеваться перед всеми, выставив Анастасию в роли белой вороны. Нарушено его строгое правило не допускать ни одного постороннего человека на сороковую субботу, да еще и нарушено опять этой надоедливой журналисткой, которая попадалась на его пути в самые неподходящие минуты. Мгновение молчания, неловкости, смущения для обоих могло бы показаться угнетающе бесконечным, но каждый знал лишь о себе, о другом думалось иначе, и то, что сделал Карналь, для Анастасии было такой же неожиданностью, как и встреча здесь с ним после пылких заверений Алексея Кирилловича об абсолютной невозможности такой встречи. - А-а, - как будто обрадовавшись, что нашел то, чего никак не мог найти, сказал приветливо Карналь, шагнув к Анастасии, по-дружески взял ее за локоть и повел от тех, кто его окружал. - Простите, - тихо сказала Анастасия. - Оставьте. Это ни к чему. Я даже не стану допытываться, кто вас сюда привел, потому что это не меняет сути дела. Он вел ее быстро, люди расступались перед ними, но все равно уединиться тут никто бы не сумел, даже знаменитый Диоген, который в толпе чувствовал себя самым одиноким, ибо окружали его глупцы, тут же глупцов, по всем признакам, не было, а если и были, то в слишком мизерных количествах. Карналь направился к лестнице на второй этаж производственного корпуса, там было просторно, люди оставались внизу, внизу оставалась сороковая суббота кибернетиков, оставался смех. - У вас же смеются только на первом этаже, - набираясь смелости, напомнила Анастасия. - Добавьте, на первом этаже обещают, на верхних - осуществляют обещания. - Обещания? - Ну, это я так, к слову. Вообще же смех на первом этаже, чтобы никому не мешать. - Кому же? Выходной. - Для кого выходной, а для кого и нет... Есть люди, которые вообще не знают ни выходных, ни праздников, у них рабочий день - вся жизнь. Слыхали о таких? - Приходилось. Но, Петр Андреевич, как вы можете допускать? - Что именно? Вас на сороковую субботу? - Это же не вы. Но то, как с вами там внизу... на первом этаже... Все эти шуточки... - Юмор - это посланник правды. Смеха боятся только глупцы. Можете поверить: ко мне уже прибегал с протестом Кучмиенко. Оскорбился, что его назначили директором мучного института. А виноват сам. Когда-то имел неосторожность брякнуть, что может возглавить что угодно, даже Одесский мучной институт. - Разве есть такой? - Есть или нет, разве не все равно? Слово вылетело, остряки поймали. Он продолжал держать ее за локоть, это воспринималось так естественно, будто они давние друзья, шли длиннющим коридором, который освещался лампами дневного света, деловая беседа деловых людей, ничем не разделенных, давно знакомых. - По обеим сторонам у нас здесь бытовые помещения для сотрудников, а дальше по периметру - цехи. Я хотел бы вам кое-что показать. Уж коли вы здесь, то... - Вы не сердитесь на меня за мое нахальное вторжение, Петр Андреевич? - Сердиться? Возможно, возможно... А на самом деле... Знаете, у меня какое-то непередаваемое чувство... Признательности? Именно так. Я признателен вам. Она испугалась и даже дернула локоть, чтобы высвободиться. Карналь не держал ее, и она обескураженно заглянула ему в глаза. - За что, Петр Андреевич? Он снова нашел ее локоть, притронулся к нему почти машинально, не то обращался к ней, не то думал вслух: - Да, да... Вот уже несколько месяцев, наверное, самых тяжелых в моей жизни месяцев, я постоянно ощущаю чье-то присутствие, чье-то внимание, что-то неизъяснимое, будто радостные зарницы из-за темного горизонта... Может, это ваше присутствие, Анастасия? - Но ведь я... - Неприсутствующее присутствие, хотите сказать? Согласен. Я и сам не обращал внимания. Но увидел вас тогда у моря... - Петр Андреевич, - Анастасия отскочила от него перепуганная, охваченная ужасом, - Петр Андреевич, вы никогда не сможете простить! Я... Он не слушал ее, может, вообще в эту минуту неспособен был слушать кого-либо, ему нужно было выговориться самому, впервые за много месяцев выговориться, сказать такое, чего не позволял самому себе даже в мыслях. - Потом ваша телеграмма. Она поразила меня одним словом, сути которого я не могу знать и не хочу, но... Теперь вы здесь, в нарушение всех наших обычаев и законов, но я благодарен вам... - Он чувствовал какую-то нервную потребность открыть перед этой молодой женщиной то, чего ни перед кем бы не открыл никогда, ибо, если быть с ней откровенным до конца, все это касалось не кого-то, а именно этой женщины! Коридор был бесконечный. Узкий, какой-то тесный и темный, несмотря на многочисленные дневные светильники. Анастасия металась от стены к стене, ломано пересекала прямой путь Карналя, то приближаясь к нему, то отшатываясь от него, и далекие взблески в ее темных глазах то исчезали для Карналя, то приближались на расстояние почти опасное. Петр Андреевич, пугаясь неосознанно уже того, что только что сказал этой женщине, в то же время ощущал почти болезненную потребность говорить еще и еще, сказать как можно больше, предостеречь не то самого себя, не то Анастасию (почему именно Анастасию - не мог бы еще сказать), что самое страшное - это деградация человеческого сердца, а она неминуемо наступает, когда... Сплошная стена неожиданно закончилась широким двусторонним проходом к цехам. Карналь, жестом пригласив Анастасию, повел ее налево. "По периметру цехи", - сказал перед этим Карналь. Никогда бы не подумала Анастасия, что за будничным "по периметру" может скрываться такой светлый, почти храмовый простор, гармонично расчлененный могучими бетонными колоннами, сплошь увешанными, как и внизу, на первом этаже, плакатами, призывами, дружескими шаржами, диаграммами. На первый взгляд казалось, что и тут продолжается веселый карнавал острот, иронии, впечатление усиливалось еще и тем, что цех во всю длину вмел как бы два этажа: нижний, по которому шли Карналь с Анастасией, и верхний, нечто вроде театральных подмостков, деревянный настил, натертый желтой мастикой, отполированный до блеска, местами прорезанный так, чтобы выпустить из-под себя то механические подъемники, то шланги со сжатым воздухом, то подводки кабелей. Ничего похожего на электронные машины нигде Анастасия не видела, одни только беспорядочно разбросанные внутренности машин, блоки плит с интегральными схемами, таинственные густо заплетенные косы из розово-желто-зеленых проводов то бессильно свисали над помостом, то лежали на нем целыми грудами, то подключены были к каким-то устройствам, около которых стояли девушки в белых халатиках, что-то помечая в длиннющих блокнотах, не обращая ни малейшего внимания на появление в цехе Карналя. Среди этой неразберихи прохаживалось несколько молодых людей - в расхристанных белых рубашках, со сдвинутыми в сторону галстуками, кстати, яркими, как и у Карналя. Еще несколько их сидело, согнувшись над тем, что когда-то, наверное, будет вычислительной машиной. Впечатление было такое, будто эти люди либо придуриваются, либо разыгрывают озабоченность, либо попросту бьют здесь баклуши, удрав из дому от сварливых жен или злых тещ. - Что они делают? - тихо спросила Анастасия у Карналя. - Колдуют. - Не понимаю вас, Петр Андреевич. - Вот поглядите. Он показал на полотнище, протянутое между двумя колоннами почти под высоченным потолком: "Тысяча тридцатая - наш подарок XXV съезду!" - Новая машина, - объяснил Карналь. - Незапланированная, без ассигнований, без материалов, без ничего. - Как же? - Человеческий гений и внутренние резервы. Слышали о таком? Для журналистов - не новость, надеюсь. - Но машину - из ничего? - А из чего человеческая мысль? Он по-мальчишечьи прыгнул на помост, подал руку Анастасии, помог ей подняться, повел между колоннами. Им навстречу вывернулся откуда-то встрепанный Юрий Кучмиенко, замер в театральном удивлении. - Петр Андреевич, кого это вы привели на нашу так называемую голову? - Вы, кажется, знакомы? - удивляя Анастасию, ответил Карналь. - И даже близко! - пожимая руку Анастасии, весело шумел Юрий. - Кроме того, могу поклясться, что знаю, для чего сюда прорвалась Анастасия! Как поют модные хлопцы: "Сили-мили иф ю вилл кил ми..." - Этого уж ты знать не можешь, поскольку "прорыв" к вам не планировался, - заметил спокойно Карналь. - Анастасию сюда привел я. - Вас использовали как вспомогательную силу, Петр Андреевич. Бойтесь женского коварства. Подошел лобастый, хищноглазый, почти враждебно покосился на Анастасию, Карналь спокойно сказал: - Знакомьтесь. Анастасия Порфирьевна. Со мной. - Гальцев, - не слишком приветливо назвался хищноглазый. - Мы знакомы. - Как дела? - поинтересовался Карналь. - Идут. - Наладчики не мешают? Гальцев как-то сразу сбросил с себя суровость, улыбнулся. - Мешаем им мы. Юрий крутился возле них, ему не терпелось встрять в разговор, наконец поймал паузу, мгновенно вскочил в нее: - Почему вы не спрашиваете о главном, Петр Андреевич? - А что же главное? Главное - тысяча тридцатая. Спрашивать о ней? Все знаю. Жду, когда оживет. - Да нет, так называемое главное, ради которого сюда пришли вы с Анастасией! - Мы случайно. - Анастасия никак не могла понять, к чему ведет молодой Кучмиенко. - Случайность - это хорошо замаскированная закономерность! - захохотал тот. - А Совинский? - Кстати, - полюбопытствовал Карналь, - как он здесь? - С бригадирства меня еще не спихнул. Отложил до удобного случая. В наладке у него не идет. Утратил нерв. Говорит, как будто молотком по голове стукнуло. А стукнутых мы - на вспомогательные операции. Ивана откомандировали зажигать сигареты товарищу Гальцеву. Потому что у одного не хватает времени даже зажигалку вынуть, а у другого времени - хоть лопатой греби! Совинский! - закричал он внезапно. - Огня товарищу Гальцеву! Совинский выглянул из-за соседней колонны, в одной руке держал отвертку, в зубах - что-то блестящее, никак не похоже было, что носит он зажигалку за кем-либо, об этом свидетельствовал и его недвусмысленный жест: крепко стиснутый кулачище, угрожающий Юрию. Но тут Совинский увидел Карналя и Анастасию, а может, прежде всего Анастасию, блестящую деталь он то ли потерял, то ли мгновенно выплюнул изо рта, отвертку упустил на помост, выпрямился во весь свой рост и, глухо бухая в гулкое дерево толстыми подошвами, подошел к гостям. - Так замкнулся круг, - пошутил Карналь, - от Приднепровска до цеха наладки. Там мы были втроем, теперь здесь. - Я уже знала про Совинского, - тихо сказала Анастасия. - Можете написать о нем и вообще о наладчиках, - Карналь сделал вид, будто отступает в сторону, дает возможность вот здесь, сразу, присесть и написать про доблестный труд передовиков, которые овладели и достигли... - А что тут писать? - буркнул Совинский, пряча от Анастасии глаза. - Совинский прав, у меня не было намерения ни о чем писать. Особенно об этой работе, так сказать, неуловимой, что ли. Она не укладывается ни в какие привычные категории, передать словами ее, пожалуй, вообще невозможно, не обижая наладчиков. - А какой труд подходит для передачи словами? - полюбопытствовал Гальцев. - Доблестный! - вырвался Юрий. Анастасия взглядом поискала защиты у Карналя. Сегодня она была не в силах состязаться с кем-либо, тем более с такими людьми, как здесь. - Великие художники, - сказала она, - только великие художники в состоянии найти соответственные средства для... - Но не для бесплодных описаний тех или иных трудовых операций, - вмешался Карналь, - а только чтобы передать состояние человека в процессе труда и созидания. Его настроение, его размышления, его энтузиазм, возможно, даже его усталость, ибо и усталость бывает прекрасна... - Не обо всех можно написать, - упрямо повторила Анастасия, - о знакомых, наверное, вообще невозможно... Например, о Совинском я бы не стала... Он знает об этом. - Да, - согласился Совинский. - Хотя виноват тут не он, а я. Никто ничего не понимал, Гальцев показал жестом Юрию, чтобы он потихоньку ушел, сам он тоже, молча поклонившись, пошел по делам, Совинский еще какое-то время неуклюже стоял столбом перед Анастасией, пока Карналь легонько не подтолкнул его в плечо. - Желаю успехов, - сказал добродушно. - Входи в ритм, находи нерв... - Ищу, - вздохнул Совинский, - хотя это и не имеет столь большого значения. - Все имеет значение, все имеет... Они пошли дальше, Карналь вполголоса объяснял Анастасии, что и как делают наладчики, а она невольно прислушивалась к голосам за спиной. - Совинский, - весело воскликнул Юрий, - катай на улицу, оглянись по сторонам. - И что? - добродушно полюбопытствовал Совинский. - Как увидишь, что никого нет, подними руку и махни! Сам знаешь, на что махнуть. Что ответил Совинский, Анастасия не слышала, потому что попросила Карналя: - Может, не будем больше мешать? Мне неудобно в такой роли. - Считайте, что не я вас, а вы меня сопровождаете, - успокоил ее Карналь. - Этот лобастый... - Гальцев? - Он и вас невзлюбит за то, что вы привели меня сюда в столь неподходящий момент. - Невзлюбит? А разве мужчины должны любить друг друга? Только понимание. Чем выше, тем лучше. У нас с Гальцевым, по крайней мере, мое такое убеждение, взаимопонимание достигло почти идеала. Мы с ним одинаково чувствуем трагичность отставания человеческой интеллигентности по отношению к интеллигентности, которой обладает материя. Слово "интеллигентность" я употребляю в широком понимании. Как разум. Отсюда торопливость в улавливании перемен, всего нового в нашей работе. Свободное время, все так называемые выходные для нас уже давно перестали существовать, не все могут выдержать, возникают иногда бытовые трагедии, но не для нас с Гальцевым, ибо мы живем в каком-то высокоорганизованном мире гармонии, что может напоминать, к примеру, совершенную гармонию Баха. Мы ежегодно делаем новые, все более усовершенствованные машины, задачи которых: организация времени, этой неуловимой и до сих пор еще неопознанной до конца сущности. У Гальцева дерзкое намерение: использовать само время как строительный материал, почти устранив технику, исчерпав ее возможности, сделать ее незаметной, несущественной, перевести уже и не в разряд, например, биологических систем, а в категории онтологические. - А вы утверждали, что нельзя описать труд ваших людей! И сами же показываете, как это надо делать. Карналь засмеялся. - Период пропагандизма закончился. Настало время громких разочарований. Просто нужно каждый день давать новую технику. А моя вспышка? Когда человеческое воображение хочет наделить что-то особенно щедро, тогда возникает множество слов для определения той вещи. Об Адаме все знают, что он вкусил запретного плода. И никто не вспоминает, что главной его задачей, полученной от высшей силы, было давать названия вещам. Даже сегодня не каждый может быть Адамом. - Так же как женщина - Евой? - Возможно. Но разрешите считать вас все-таки Евой... Он бережно свел Анастасию вниз, снова очутились они в длинном коридоре. Вот он кончится, сойдут они по широким ступенькам на первый этаж, окружат их люди, заберут Карналя к себе, и ничего не успеет она ему сказать, не сможет исповедаться и попросить прощения, покаяться. - Петр Андреевич... - Я вас слушаю, Анастасия. - Не надо меня слушать! Если бы вы только знали! Если бы вы... - Не имею таких прав. Все ваше - ваше... Что я для вас? Только эпизод, случайное знакомство, миллионный шанс, непредвиденность... Для меня - это другое дело. - У меня... - она не смогла говорить, только смотрела на него, и он, поняв ее состояние, остановился, погладил ее руку. - Очевидно, у вас тоже что-то тяжелое произошло в жизни. О вашем отце я знаю. Может, именно наши несчастья... Но я не имею права. Сказать, что и для счастья нужно иметь несчастье, - не слишком ли? Могу открыть вам тайну. Все считают меня почти бездушным человеком. Вообще люди не очень справедливы к ученым. Помните, у Маяковского: "...ни одного человеческого качества. Не человек, а двуногое бессилие..." Собственно, я и сам так считал. Держался, не подавал виду, хотел выстоять... Но есть предел усталости даже для самой твердой души. Вот увидел вас сегодня - и как бы открылось: что-то нужно изменить. Впервые это уже было тогда, у моря... - У меня тоже было. Если бы вы знали, как я вас искала в тот день... - Меня вытянули буквально с гор - и в Париж! - Я узнала об этом слишком поздно! Когда уже случилось непоправимое. - Надеюсь, вы никого не убили? - Себя. - А воскресить? Реанимация? - Вы верите в воскресение? - По крайней мере, хочется верить. Впечатление такое: убежать куда-то в тишину и неизвестность хотя бы на неделю - и оживу вновь, найду свой нерв, как говорит Юрий. - Убегите! - Она ухватилась за это слово в слепой вере, почти отчаянно. - Убегите, убегите! - Куда? Как? - Он горько засмеялся. - Убегают только мальчишки или гении, как некогда Толстой. Но ведь это тоже было гениальное мальчишество. - Вы тоже имеете право на гениальное мальчишество. Вы его заработали. - Такое никогда не зарабатывается... Это вызов, а для вызова я не имею оснований. Общество слишком много вложило в меня энергии и... надежд. - Но ведь отдохнуть... отойти... ну, как выражаются технократы, перезарядить батареи, вы имеете право? - Для этого существует отпуск... Как у Аристотеля? Отдых существует ради деятельности... - А вы удерите! Хоть на неделю! Знаете, - и сама не могла опомниться от своей дерзости, - у меня есть такое место... - Место? Разве может быть нечто подобное? - В лесах. Вокруг - никого. Хатенка в лесу. Криница с водой, в которой много брома. Спится после той воды, как после мака. Вас никто не потревожит, никто не узнает. - Я умру там с голоду. - Он засмеялся, все еще считая, что это шутка. - Там есть печь, дрова. Я научу вас готовить суворовское рагу. Это от папы еще. Вы можете жить там хоть месяц! - А как туда добраться? - Как? - Она не думала об этом, глянула на Карналя такими чистыми глазами, что он даже вздрогнул от той доверчивой чистоты. - Если хотите, я сама вас и отвезу... 9 Перелески, пожелтевшие от неконтролированной заводской деятельности сосны, скрюченные ветрами дубы, коршуны в полинявшем небе, бетонные ограды заводских территорий, комбинатов, баз, складов, просто пустыри, обставленные километровыми рядами бетонных плит, а потом все кончилось, и только зеленое тело лесов лениво возлежало под осенним солнцем, как усталая молодая женщина. Эти леса никогда не были мрачными. Пронизанные солнцем медностволые сосны, густобровые дубы, дышавшие свежестью даже в самую большую жару