рые упорно доискиваются новых истин и новых ценностей, создают новое общество, - ты среди них не последний, а из первых! София в дворец "Украина", свидетельство эпох прошедших и символ нового времени, а между ними тысяча лет, и еще миллионы лет вне их и над ними, вокруг, навсегда, навеки, беспредельно и бесконечно. Жизнь! Размах, разбег, разгон! Все сделать! Все охватить! Все совершить! "За всех скажу. За всех переболею!.." Когда Карналь наконец вернулся домой, его встретила испуганно-взволнованная тетя Галя. Обрадованно притрагивалась к Карналю руками, заглядывала в лицо, словно бы хотела убедиться, что он цел, что с ним ничего не случилось. - А я уже сама не своя. Нет тебя и нет. Не знала, что и думать... - Куда бы я девался? - Да разве ж от горя человек знает, что с ним творится? А тут еще ветер. Стонет, плачет, убивается. Я уж плакала, плакала... Так жаль братика моего, а твоего батька, Петрик... Карналь горько улыбнулся. - Вот я и ходил, чтобы дать вам выплакаться. На ветру оно как бы легче. Нужно нам жить дальше, тетя Галя. Смерть тяжела, но она учит мудрости. - И тяжела, к страшна. Да еще пугает меня этот телефон. Звонит, а беру слушать - молчит. - Может, ветер? - Да звонит же по-настоящему. Я было подумала: может, то Андрия душа, а, Петрик? - Тетя Гадя! Вы же секретарем сельсовета были, а верите в мистику. Да еще в какую - в телефонизированную! - Ну, а если оно звонит и молчит? Да еще в такую ночь. - Может, Кучмиенко? - Телеграмму прислал. Телеграмм уже много пришло. И этот помощник твой, Алексей Кириллович, завез еще больше... Зазвонил телефон. Параллельные аппараты стояли в прихожей и в кабинете. Карналь снял трубку в прихожей. - Слушаю, Карналь, - сказал хрипло и как-то словно бы даже испуганно, хотя и дивился безмерно этому испугу. - Слушаю. Алло! - повторил снова уже громче, начиная раздражаться. Телефон молчал. Только за потрескиванием электрических разрядов стонал ветер, а даль пролегала такая неодолимая - до тоски в сердце. 5 Анастасия окинула взглядом Совинского, осталась довольна его видом: новый костюм, яркий галстук (полти как у Карналя), темноватые волосы тщательно причесаны, следы расчески прослеживаются даже неопытным глазом. Такой же сильный, спокойный, могучий, как горный хребет. Рядом с таким мужчиной кажешься тоненькой былинкой. Многим женщинам это нравится. А ей? Были у нее когда-нибудь постоянные увлечения или она так и будет метаться всю жизнь? Должна была бы обидеться на Совинского, уже дважды бежавшего от нее - первый раз во время их знакомства в парке, второй - в Киеве, после сумасшедшей ночи в Людмилиной квартире у Русановского пролива. Но понимала, что обижаться на Совинского не следует, потому что он скорее нуждался в сочувствии. Кроме того, обладал странной особенностью попадаться Анастасии на пути именно в минуты ее абсолютного отчаяния и дикого одиночества. Точно современный ангел-избавитель. - Вот это встреча! - обрадованно воскликнула она. - Что ты делаешь в Кривом Роге? - Не имеет значения, - сконфуженно переминался с ноги на ногу Совинский, не решаясь первым протянуть руку. Анастасия радушно протянула свою руку, ее тонкие пальцы утонули в могучей Ивановой ладони, стиснет - только захрустят! Но Совинский держал руку Анастасии бережно, грел ее пальцы своим теплом, дышал шумно, сконфуженно. - Может, ты на свидание, а я помешала? - Не имеет значения. - А то, что мы встретились, тоже не имеет значения? - Я рад. - Очень? - Просто оглушен. Такое не может даже присниться. - Я, наверное, могу присниться только на дождь. - Зачем такое говорить? Ты же не мертвая. - Иногда бывает и такое впечатление. Когда встречаюсь с тобой, ты всякий раз удираешь от меня. Познакомились в парке - сбежал. Поехали вместе к Людмиле и Юрию - оставил одну с тем шутом Кучмиенко, исчез и даже не позвонил. - Мне было стыдно перед тобой. Но почему мы тут стоим? Пойдем к столику. У нас там целая компания. Ребята из Минска. Наладчики. Морочатся здесь с компьютерами на девятой домне. А я в составе областной комиссии по приемке агрегатов - да вспомнил старое, попросился к минчанам. - Представь себе: я тоже целую неделю на девятой. Делаю репортаж для газеты. Удивляюсь, что не встретила тебя. - Журналистам не показывают оборотной стороны медали. Да еще таким красивым, как ты. - Благодарю за комплимент! От тебя, кажется, услышала впервые. А, знаешь, не хочется мне к твоим наладчикам. Я только что сбежала с моря от случайных знакомых. Теперь снова знакомства, разговоры, деланное глубокомыслие... Устала от этого. - Хлопцы обидятся. - Попроси у них прощения. Выдумай что-нибудь. Умеешь выдумывать? Или общение с вычислительными машинами лишило тебя воображения? Скажи, надо вернуть долг. Немедленно, неотложно... Ведь ты у меня в долгу. Бросал меня раз, потом другой, не бросишь же в чужом городе. На нее нашло темное, страшное, уже сама себе не принадлежала. Отчаяние? Желание отомстить кому-то? Ослепление? Не узнавала себя, но и не сдерживала, говорила Совинскому что-то уж совсем сумасбродное. Пусть! - Я приглашаю тебя к себе. Можем мы посидеть без свидетелей, поговорить, а то и помолчать в четыре глаза? Она назвала свой номер, через головы танцоров послала дерзкую улыбку тому жилистому парню, который снова изгибался между парами, как молодой змей, дотронулась до плеча Совинского, не знавшего, как ему держаться, наверное, еще не верил до конца услышанному: разве же не провинился перед нею своим поведением? Правда, тогда, в Приднепровске, она сама сбежала от него так же, как он - дважды от нее. Но женщина никогда не бывает виноватой, да и встреча их тогда была сугубо деловой. - Ты в самом деле?.. - несмело спросил Совинский. - Повторить приглашение? Не слишком ли, товарищ Совинский? На вашем месте я бы уже давно попрощалась со своими электронщиками и затем... - Может, захватить что-нибудь из буфета? - Что найдешь нужным. - Шампанское или коньяк? - И шампанское, и коньяк. - Что-нибудь поесть? - Тебе, я вижу, надо помочь. - Да нет, я сам. - Ну, так жду тебя. Она пошла из ресторана, забыв взглянуть на парня, танцевавшего для нее, поднялась на свой этаж, взяла у дежурной ключ, отперла номер, оставила дверь приоткрытой, остановилась перед зеркалом. Потемневшие глаза, суженные зрачки, отчаянность в лице - неужели это она? Такою знала себя нечасто. Может, тогда, когда после десятилетки пошла на радиозавод, чтобы отомстить матери за ее испуганное хныканье после смерти отца, за ее растерянность перед жизнью, к которой она, как оказалось, не была приспособлена, привыкнув прятаться за мужнину спину. Тогда Анастасия, хотя и закончила десятый класс с золотой медалью, решила пойти на завод и пошла. Пусть мама знает! Пусть все знают! Что-то там паяла, какие-то провода, все миниатюрное, даже не поинтересовалась, зачем она сидела за маленьким столиком рядом с десятками таких же девушек в белых халатиках, паяла, отодвигала дальше, брала новое. Там увидел ее будущий муж. Привез прямо к ним в цех новые модели одежды на показ. Манекенщицы с неживыми улыбочками демонстрировали модели, а он ходил между молоденьких работниц, собирая щедрую дань девичьих взглядов, высокий, длинноногий, с вдохновенными огромными глазами, горевшими почти неистовым огнем, гибкий, как этот танцор из ресторана, - новые моды привез в заводской цех или самого себя - кто бы мог сказать? Анастасию увидел он - не она его. Еще находилась тогда в плену упрямства, была даже недовольна, что кто-то оторвал ее от привычного занятия, ничего не хотела видеть и знать, кроме своих проволочек, миниатюрного паяльничка, увеличительного стекла на штативе, аккуратно прибранного столика. Заученный жест левой руки, принимаешь от соседки блок, минута сосредоточенности, капелька растопленного белого металла на концах желтых проволочек, жест правой рукой к другой соседке. Прекрасное занятие! И целый день можешь мысленно обращаться к матери: "Будешь у меня знать мою золотую медаль! Будешь знать!" Но тот дьявол-искуситель с горящим взглядом вырвал ее из ставшего привычным круга, вызывая дикую зависть у всех цеховых девчат, что-то говорил только Анастасии, оставляя ей какой-то адрес, куда-то приглашал, что-то обещал, а когда исчез со своими загадочно-ехидными манекенщицами и девушки стали завистливо допытываться, что он обещал и куда приглашал, Анастасия демонстративно порвала записку, так и не заглянув в нее, и выбросила в мусорный ящик. Но огненноокий нашел ее и все-таки вытащил с завода, забрал в Дом моделей, она тоже стала выходить на люди с натренированно-судорожной улыбкой на лице, слепо перебирая ногами под все более модными юбками, там узнала, что он - модельер женской одежды, нечто вроде киевского Диора и Кардена в одном лице, заметила, что, кажется, он даже влюблен в нее, хотя она и не была самой красивой из тех, кто работал в его маленьком царстве (а сколько же еще красивых девушек за пределами его царства!). Это ее ни обрадовало, ни смутило, а почему-то испугало, и в попытке спастись от внимания того человека она пошла учиться на вечернее отделение журналистики. Но он преследовал ее с такой упорной самоотверженностью, что Анастасия не выдержала и сломалась, поддалась, стала его женой, еще и не осознавая, что это такое - жена, любовь, семья. Уже во время своих продолжительных ухаживаний будущий ее муж часто пугал Анастасию неожиданными приступами неизъяснимой душевной разрушенности, пустоты, чуть ли не идиотизма. Не мог связать воедино двух слов, не узнавал людей, не находил дороги даже на Крещатике, мог подбирать на тротуаре окурки и пытаться их докуривать, хотя в кармане лежали сигареты. Поначалу Анастасия удивлялась, ей становилось жаль этого влюбленного в нее человека, наконец она стала понимать, что он просто бывает тяжко пьян, и это снова вызвало у нее сочувствие. Напивается от горя, потому что она с ним холодна и неприступна, точно камень. На работе он появлялся редко. Иногда раз в неделю, чтобы "давать идеи". Потом куда-то исчезал. Вечерами находил Анастасию. Мог и не находить. Знала ли она его? И что о нем знала? И можно ли знать что-либо о человеке, не пожив с ним рядом? Так вышла за него замуж, как за большое неизвестное. Только тогда (да и то после горького многомесячного опыта) открылось ей самое ужасное: человек, с которым связала свою жизнь, неизлечимый, разрушенный, деградированный пьяница. Как она могла не понять этого раньше, почему никто не подсказал ей - так и осталось для нее загадкой. Может, потому, что муж ее относился к алкоголикам интеллигентным, так сказать, пьяницам не по призванию, а по мировоззрению. Он отстаивал право напиваться так же, как люди отстаивают истину. Причисляя себя к тем, кого преследуют, как преследовали во все времена борцов за истину (излюбленные его слова: "Во все века преследовали истину, а теперь еще и выпивку"), а поскольку был членом общества, которое высоко ставит человеческую порядочность, то изо всех сил разыгрывал эту порядочность, так что не сразу можно было заметить его истинное состояние. Это был человек, трагически, бесповоротно, навеки раздвоенный, располовиненный, тело у него уже ничего общего не имело с разумом, а разум с телом. Но в то же время его разум что было силы прикидывался, будто он продолжает быть связанным с телом, а тело силилось показать, будто разум при нем. Сплошное притворство, постоянная потеря сил. Бороться за такого человека? Но как? Если бы у него была хоть капля желания бороться за самого себя. Несколько месяцев ада, ужаса, безвыходности. А потом вот так, как сегодня, потемнели ее глаза, остро сузились зрачки, где-то уловила она в своем муже еле заметный промежуток между притворством и естественностью, сказала твердо: - Уходи!.. - Прогоняешь? - Уйди! Не могу ничего больше сказать. Он ушел покорно, охотно, даже весело. А она вдруг обнаружила, что пополнила ряды одиноких молодых женщин с собственными отдельными квартирами, перезревших, чванливых девиц, этих типичных жертв гипертрофированного зазнайства, разведенных, брошенных, разочарованных, которые готовы обвинить в коварстве все человечество. Из всего мужского мира продолжал жить в ней только отец. Когда-то в лесах чувствовала себя с отцом даже не девчонкой - мальчишкой. И тогда чувствовала себя мальчишкой, когда отец купал ее, малышку, умело я ласково поддерживал снизу ладонями. Запомнила его руки. Большие, теплые, мягкие. С тех пор любила купаться, любила чистоту, превратила ее в свой домашний культ. Папа, папа, как мне тебя не хватает!.. ...Совинский пришел, нагруженный пакетами и свертками. Стал выкладывать на столик, даже не затворив двери. - Дверь, - сказала Анастасия, продолжая разглядывать себя в зеркале. Он неуклюже повернулся, закрыл за собой двери, и одну, и другую, ту, что вела из прихожей в комнату. Мял бумагу, расставлял и раскладывал принесенное. Две бутылки шампанского, молдавский коньяк, минеральная вода, кусок ветчины, булка, яблоки, конфеты. Мелкие жертвы для принесения жертвы большей? И этой жертвой должна стать женщина? Ну да, но разве не она сама позвала сюда Совинского? Море билось в ее груди, шум и хохот моря разочарования и уныния, между большими волнами плескались, шипели, хихикали волны мелкие, злые, как маленькие собачки. "А ты чего хотела? Чего? Чего? Чего?.." И этот большой, нескладный в своей доброте Совинский - как месть тому, кто не пришел, пообещав. Присуще ли Совинскому чувство мести? И кто здесь жертва - она или он? Анастасия наконец оторвалась от зеркала, с насмешливым удивлением оглядела принесенное Совинским. - Ты как тот генерал, который, прежде чем послать солдат на смерть, непременно позаботится, чтобы их хорошо накормили. - Какой из меня генерал? Хлопцы внизу завели спор про онтологию, а я подумал: нам нужны хлеб и сало, а потом уж онтология. - Где же твое сало? Не вижу. - Ты хоть ела что-нибудь? - обеспокоенно спросил Иван. - Не думаешь же ты, что я неделю голодала! Питалась в рабочей столовой. Представь себе, очень понравилось. - А сегодня? - Сегодня? Не помню. С утра сидела за своей корреспонденцией. Добровольная статья. Никто не заказывал и не заставлял. И сидела добровольно. - Голодная? - А у голодных лучше получается! Хочешь, прочту? - Я в этом не очень... Может, тебе чего-нибудь горячего? Давай я закажу, чтобы принесли. Она расхохоталась. - Ты страшно трогателен в своей заботливости. Дай мне руку. Сядь вот здесь в кресло. Ну, давай сначала сдвинем кресла, чтобы быть ближе. Можешь снять пиджак. Видишь, какая я добрая? Сегодня - добрая. Это бывает редко. Он гладил ее руку. Анастасия зажмурилась на мгновение. Нет, не то. Не та рука. Большая, теплая, ненавязчивая, но не то, не то!.. Совинский спохватился: - Ты ведь голодная! Ешь, прошу тебя. Она тряхнула волосами. Изо всех сил притворялась беззаботной. - Что мы выпьем? Я хочу опьянеть! Давай коньяк. - Может, не нужно? - Зачем тогда приносил? И откуда тебе знать: что мне нужно, а что нет. Ты меня видишь четвертый раз в жизни. - А между этими встречами? - Совинский вздохнул. - Целые годы. Откуда мне знать, чем они у тебя заполнены. - Не считаешь ли ты, что твоя заинтересованность слишком замедлена? Ведь и эта наша с тобой встреча - совершенно случайна, никакой закономерности. Но все равно... Я не хочу упрекать... Давай лучше выпьем. За твои успехи... - Нет, только за твои. - Состязание в великодушии? Что же. Давай и за мои. А только за какие? Ты же ничего не знаешь. - Я знаю, как ты добра и благородна... Тогда, на Русановке, ты готова была даже на крайности... И только чтобы защитить меня... А кто я для тебя? И разве можно защитить человека от позора, который он причиняет сам себе? Если хочешь правду, я тогда просто испугался тебя. Ты показалась такой недоступной. И я часто думал, чем заполнены эти несколько лет между нашими случайными встречами? Это просто невозможно тебе передать... Они выпили. Анастасия надкусила яблоко. Исподлобья смотрела на Совинского. Сама налила еще коньяку ему и себе, молча поднесла ему стакан. - Не думай, что я пьяница. Ненавижу пьяниц. Но сегодня... Ты ничего не знаешь и не можешь знать. Почему-то ты всегда казался мне совсем заблудшим в темном мире чувств. А касательно заполнения... Жизнь надо заполнять любовью! Это для женщины главное. Увлечения, флирты, пустячки - это тоже возможно. Но есть намного выше. Не то, о чем поют в сопливых песенках: весна, трава, роса, звезды, любовью сердца не половинь, люби меня, не покинь. Три месяца лето, три месяца осень, вечная весна... Есть восторги выше, длительнее, есть большой мир человека, в который входишь иногда медленно, робко, часто даже недоверчиво, скептично, а то и с презрением, теряешь, бывает, целые годы. Годы, понимаешь? А потом, узнавая, уже не можешь высвободиться, и тогда вечна уже не весна - вечна преданность! Совинский испуганно поскрипел креслом. Голос его недоверчиво сломался, когда он спросил: - Это ты... Могла бы так и обо мне? - Не имеет значения. Ты же любишь эту формулу. Спросил, чем заполнены мои годы, я отвечаю... Может, и не о тебе. Может, обо всех. Может, это примета любви двадцатого века. Преданность. Как у Анны Карениной. Только там была трагедия. Она с открытым сердцем, с преданностью, а к ней все - с камнями равнодушия и себялюбия. Рано она родилась. Не было тогда еще людей для такой любви. Ромео и Джульетта - тоже не такие... Там каждый только для себя... Если нет мне любви, то я не хочу жить! Самые жестокие себялюбцы в истории. И Приам и Тисба, и Лейли и Меджнун, и Тристан и Изольда - все!.. - Наверное, ты не совсем справедлива, Анастасия... Все же об этом до сих пор как-то иначе... - А кто иначе? Профессора литературы? Что они знают? Жуют, жуют. Раскладывают по полочкам, классифицируют, убивают все живое, уничтожают саму тайну любви. А что все высокие чувства без великой таинственности? Устраните таинственность - и жизнь станет сплошной тоской. Как таблица умножения или расписание автобусов. Самое странное: людей всегда зачаровывает таинственность, как и женщина, но и ту, и другую они любой ценой пытаются раскрыть, подчинить и, следовательно, уничтожить. Но тщетны усилия! Даже ученые, которые ежегодно открывают новые элементарные частицы, беспомощно разводят руками перед неисчерпаемостью материи. Всегда остается что-то неоткрытое и неразгаданное. Тайна продолжает существовать. Не потому ли настоящие ученые какие-то словно бы прибитые, несмелые в обхождении, даже застенчивые? Самые дерзновенные свои догадки они высказывают как бы даже стыдливо. Зато невежды всегда нахальны. - Я ведь не ученый, - удивляясь непостижимости перескоков ее мыслей, напомнил Анастасии Совинский. - Разве я требую от тебя перестать быть самим собой? Будь кем есть. То, чему можно научиться, меня вовсе не интересует. Главное в человеке - неповторимость и умение отдаваться до конца. Ты думаешь, интеллигенты - это обязательно те, кто много знает? Интеллигентом может быть даже малообразованный человек. Когда у него сердце открыто людям, когда он умеет откликаться на все голоса, на все боли мира. Ты не задумывался над этим никогда? Совинский тяжело ерзал в кресле. Утонул в нем, полулежал, оно сковывало движения, отгораживало от Анастасии просто безнадежно, а если принять во внимание, что Анастасия была заключена в такое же кресло, то ситуация, в которую попал Иван, могла считаться просто нелепой. - Боюсь, что я далек от высоких образцов, - сказал Совинский. - И совсем антиинтеллигент. Сколько ты меня знаешь, я только и делал, что выставлял напоказ собственные переживания, ничего не замечая вокруг себя на расстоянии вытянутой руки. Куда уж там про целый мир, когда и о тебе я ни единого раза... не спросил, не поинтересовался... Наверное, я железный эгоист. Плюнуть на меня - вот и все... - Я же не рассказывала тебе о себе. О других. Может, я еще большая эгоистка... - Ты не такая. Не можешь быть такой. С твоими мыслями? - Наверное, слушаешь и думаешь: вот попал на проповедь! - Мне интересно тебя слушать. - А если бы я была менее привлекательной? Ведь я тебе правлюсь? Как нравлюсь всем мужчинам. За мной ухаживают еще с восьмого класса. Когда иду пешком по городу, таксисты предлагают повезти куда угодно и бесплатно. Даже мой редактор, человек сурово-непоколебимый, тайком от самого себя симпатизирует мне, и я бесстыже и нахально эксплуатирую эти симпатии, говоря ему в глаза то, что никто из сотрудников никогда не решится сказать. - Я слушал бы тебя, какой бы ты ни была. - Ага! Все-таки меня? А я могу быть только такой, какая есть, другая - то уже была бы не я. Как говорят философы: форма существенна, сущность оформлена... Но ты говоришь - слушать. Слушают лекторов, докладчиков, учителей. Слушают - это еще не любят. Не кажется ли тебе, что мужчинам больше нравятся женщины глупые? Зачем им ум? Им дай беспечность, легкомысленное отношение к жизни, тогда самый озабоченный мужчина отдохнет душой, нечто вроде молодости снизойдет на него... Ну, я не могу всего... - Обо всех я не могу сказать, но... - Ну да, ты серьезный, а серьезные живут долго. Ты будешь выбирать рассудительно, без спешки, солидно. - Анастасия, ну зачем?.. - Ты будешь ходить годами, присматриваться, прислушиваться... А между тем будешь бояться прикоснуться хотя бы к мизинцу девушки. Совинский не знал: смеется она над ним или провоцирует его на решительность, которой он не отличался никогда. По правде говоря, он пугался этой красивой и очень умной женщины, никогда не знал, как себя с нею вести. Этот вечер, похоже, мог стать для него и величайшим счастьем, но и позором тоже. - Ты можешь налить мне шампанского? За что нам выпить? - дерзко спросила Анастасия. - Давай я выключу этот свет. Он действует мне на нервы. Достаточно и того, что с улицы! Она встала, прошла к выключателю, комната снизу налилась темнотой, хотя потолок светился мертвым отраженным светом уличных люминесцентных ламп. Совинский где-то утонул на дне темноты. Анастасия легко прошлась по комнате, чуть коснулась кресла, в котором сидел Иван, кажется, зацепилась и за его плечо одним лишь пальцем, было и нет, ей хотелось исповедаться во всем, что с нею случилось и не случилось, говорить и не Совинскому, а темноте - только поблескивают глаза, взволнованное тепло излучают невидимые фигуры, прерывистое дыхание, обращаешься то ли к самой себе, то ли к своему добровольному слушателю, то ли ко всему свету. Две души бились в ней, колотились лихорадочно, отчаянно, горько. Одна утопала сама, другая жаждала спасать другого. Возможно ли такое? Сама в отчаянии, а хочешь спасти от отчаяния кого-то постороннего красотой, радостью, любовью к жизни, спасти ценой своей строго-лукавой неприкосновенности и неприступности. А может, это чувство мести? Сошлись двое обиженных Карналями: она - отцом, он - дочерью. Заговор оскорбленных? Отомстить даже грехом? Пусть знают! Она может стать грешницей - вот только протянет руку. - Совинский! Я хочу, чтобы мы выпили за твое счастье! Иван тоже поднялся, головой доставал до светлого пятна в комнате, казался еще более высоким, чем был. Воплощение всего мужского. - Сколько тебе? - неожиданно спросила Анастасия. - Чего? - не понял Иван. - Лет. - Двадцать семь. - Мальчишка! Я старше тебя на целую тысячу лет! - Не выдумывай! - Иногда мне кажется, что я уже была всегда и везде. Метампсихоз. Ты веришь в переселение душ? - Я же имею дело с точными науками. - Ну и что? Разве тебе не хочется поверить порой в какую-нибудь чушь? Это дает ощущение необычного... Люди живут любовью и трудом. А что объединяет труд и любовь, кроме самого человека? Ведь должно быть что-то вне его. Это что-то - творчество. Мы каждый день повторяем в газетах: творческий подход к жизни. А как это понимать? Что это? С моей точки зрения, это - не съедать жизнь, не изжевывать ее в примитивном потребительстве, а ежедневно создавать во всем радость, красоту, возвышенность, страсть. Ты веришь в страсть? - Разве я не живой? - Сколько я на тебя смотрю, мне всегда кажется, что ты в плену какой-то упрямой порядочности. Может, потому... Но не имею права, да и не надо. О чем я? Страсть? Истинная страсть существует знаешь где? Лишь в грехе. Там она вечно молода... Во всех иных случаях становится со временем пародией на живое чувство. Так о чем мы с тобой говорили? О твоей молодости? Давай выпьем за нее! За все твое! - Ты - за мое, я - за твое. Давай за наше... Грешница? А что такое грех? И что такое счастье? Где межа? Где рубикон? Все рубиконы легче всего переходить, когда они замерзают. Или высыхают. Хотя высохшего уже и переходить не стоит. Анастасия выпила все до дна, вино непривычно ударило ей в голову, но она не испугалась, а обрадовалась: размыть все межи, залить рубежи, потопить пограничные знаки осторожности. Понимала, что пьянеет, но сознание работало четко, хотя где-то из-за его далекого края кричало что-то темное и отчаянное этому несмелому человеку: "Возьми меня! Возьми! Чего же ты ждешь? Добей меня! Хочу умереть! Не хочу ничего больше..." Не то Совинский подошел к ней, не то она остановилась рядом, пошатнулась, коснулись друг друга да так и остались, Иван осторожно поддержал Анастасию, наклонившуюся к его плечу, робко охватил ее рукой. Полуобъятия. Она спросила насмешливо: - Что тебя привлекает во мне? - Недостижимость, - сказал он тихо. - Настоящая женщина всегда недостижима. А ты настоящая. - Не боишься ошибиться? - Нет. - Можешь меня поцеловать? Он нагнулся над нею неумело и робко, она вырвалась, отскочила, засмеялась: - Боже мой! Не так! Совсем же не так! Иван попытался поймать Анастасию, но она обежала вокруг него, подскочила с другой стороны, обожгла губами, забила ему дыхание, снова исчезла на миг, а когда появилась вновь, он не дал ей уклониться, сграбастал в объятия, прижал к груди и даже испугался, когда она обмякла, поддалась без сопротивления не то в оцепенении, не то в безразличии... Неуклюжесть и торопливость сближения. Стыд. Позор. Отчаянье. Она оттолкнула Совинского, закрыла лицо руками. Банальный жест. Теперь - еще более банальные слова? Анастасия закусила губу. Ни слова, ни звука, будто умерла. Совинский испуганно завозился в темноте. - Анастасия! Она молчала. Гнала его от себя молчанием, гнала отсюда, отовсюду, здесь, везде, всегда! Уходи, не возвращайся, не приходи, не вспоминай, забудь! Что она натворила? Что натворила?! А Иван ничего не мог понять. Такой никогда не поймет, он доверчив и слишком углублен в себя. Никогда не научится заглядывать в чужую душу. Он не виноват. Все она! - Анастасия! - Иван нашел в темноте ее руку, но Анастасия выдернула ее, съежилась на диване, молча молила его: "Уходи же! Уйди!" А он не понимал, пробовал втиснуться на диван, где ему не было места, бормотал: - Поверь мне, я не хотел... Напало, как землетрясение. Все должно быть совсем не так, я понимаю... А может, так? А, Анастасия? Я... Ты не можешь себе представить... Спасибо тебе!.. Нет, не то... Тут надобно что-то другое... Я не знаю... Ты разрешишь? Не могу тебя так оставить. Я побуду здесь... На кресле или как... - Нет, - наконец обрела дар речи Анастасия, испугавшись, что он и в самом деле останется и просидит до утра в кресле, а тогда... Несносно и невыносимо! Он согласился быстро и послушно. - Ну, хорошо. Я уйду... Буду ходить вон там, в сквере, напротив твоего окна, до утра. - Нет, нет! - Поеду с тобой в Киев. За тобой. Завтра дам телеграмму Карналю. Попрошусь. Умолю. На любую работу. Лишь бы вернуться. Чтобы быть там, где ты, с тобой. - Не-ет! - чуть не закричала она и даже соскочила с дивана, представив себе все, о чем сказал Совинский. - Все равно я приеду, - упрямо повторил он, и тогда она и вправду закричала отчаянно: "Не-ет!" и с силой стала выталкивать его из комнаты, так что даже сонная дежурная в конце коридора удивленно вырвалась из дремоты и с любопытством присматривалась, что там делается. Но Анастасия вовремя спохватилась, тихо прошипела: - Не смей! Ничего не смей! - и заперла за ним дверь. Сразу же и пожалела Совинского, но еще больше жалела себя. Зачем все? И кто виноват? Сама. Держаться столько лет, а потом поддаться безрассудному чувству. Ухватилась за какое-то случайное слово, брошенное, может, из простой вежливости, сотворила для себя бог знает что, потом ошалело кинулась от моря, перемерила пол-Украины, писала об этой домне, сидела тут, словно ждала чего-то. И вот дождалась. Какой позор, какое унижение, какое падение! Отомстила, не имея никаких оснований для мести. Изменила, не давая обязательств верности и сама не получив никакого обязательства. Обида, презрение, боль - все надвинулось на Анастасию тяжким гнетом, подавляло ее, подминало под себя, и она умирала где-то на самом дне отчаянья, стыда и ужаса. Что натворила? Что натворила? Играла со своим лукавством, а теперь оно потускнело и покрылось грязью. Так долго держалась за свою неприступность и холодность, теперь все кончилось, но так ли, как надлежало? Велико было ее разочарование, но еще больше раскаяние. Металась по комнате, свет с улицы больно бил в глаза, попробовала затянуть окно шторами, но тонкая ткань не задерживала света, в комнате стало еще призрачнее и безнадежнее, Анастасия рванула штору, бросила мимоходом взгляд на себя в зеркало. Какая-то слинявшая, как размокшая газета. Она или не она? Все в ней разбито: ощущение, нервы, душа. Остановилась у окна, незряче смотрела вниз, через улицу, не видела Совинского, ходившего в сквере напротив гостиницы, но зато заметила, как рождался ветер, уловила самые первые его вздохи, все в ней содрогалось от нетерпения, просило, кричало ветру: "Дуй! Лети! Ломай и сметай!" Ветряные оргии, ведьмовские шабаши ветра. Чтобы никакого следа, ничего! Ветер стонал, ломился в оконные стекла, гнул деревья, Совинский затерялся в потоках обезумевшего ветра, гудело, шипело, свистело, выметало и вычищало улицы, рассвету не оставляло ничего. Ах, если бы ничего не осталось и в ее сердце! А еще ведь не знала того, что было у Карналя, не могла бы никогда подумать, что под этим ветром он будет уезжать от той жадно-безжалостной земли, которая поглотила его отца. А если бы знала? Если бы могла угадать? Но не могла, потому что и никто не может. Еще даже не догадывалась, что и сама сорвется с этим ветром нежданно-негаданно. А пока стояла у окна, вцепившись побелевшими от напряжения пальцами в подоконник, побледневшая и потемневшая в то же время лицом. За окном начиналось людское движение. Уже не только Совинский бессмысленно боролся с ветром в сквере. Молодые матери несли сонных детишек в садики. Ее будущее? Вот здесь она, там - Совинский, а между ними - такое сонное, теплое, мягонькое? А почему бы и нет? А почему не прошлое? Уже давно могла бы... Но неприкосновенность, невторгаемость... Чем все кончилось! Еще не знала, что предпримет. Просидеть весь день, запершись, в номере? Ни есть, ни думать, спрятать голову под подушку. Так и провести остаток отпуска. С подушкой на голове в гостиничном номере. Прекрасно! Отскочила от окна, точно отброшенная ветром, снова заметалась по комнате, неожиданно для самой себя стала собирать вещи. Привыкла к поездкам, все делала быстро, умело, четко. Отдала ключ дежурной, поблагодарила. - Так рано едете? - сонно спросила женщина. - Далеко добираться. До самого Киева. - Ну, не так уж и далеко. - Ветер сильный. А я на машине. - Ну, если ветер, тогда так. Против ветра не пойдешь. С мстительной усмешкой садилась в свои "Жигули", стоявшие в гостиничном дворе. Совинский сторожит ее окно, а она выскочит со двора - и уж никогда он ее не увидит, никогда! Однако улица шла мимо сквера, мимо Совинского, и он увидел машину, еще и не зная, угадал, что в ней Анастасия, бросился прямо через клумбу с красными каннами, замахал руками, наверное, что-то кричал, но ветер уничтожал его крик. Анастасия нажала на педаль акселератора с такой мстительной силой, что "Жигули" даже подпрыгнули, - все осталось позади, но все ли? Гнала до самого Киева, не останавливаясь. Слышала, как бился о машину ветер, видела, как по обочинам шоссе деревья так и гнулись до земли, гадала, сколько бедствий причинит стихия, но здравый смысл как будто умер в ней, кусала губы, шептала, искала в изнеможении жестокие слова, для боли и крика. Вырваться бы из этого мира, унестись туда, где господствуют скорости, превышающие скорости света, где уж целое не всегда больше части, а точка приобретает протяженность, где материя, сконденсируясь в нематериальную тяжесть, самоуничтожается, кончает самоубийством... Нет, жить! Побороть душевное изнеможение, очиститься, обновиться - и жить, иначе зачем бы и куда она убегала? Женщина обновляется, как луна, она очищается любовью, может, в этом ее спасение? А мужчина ни загрязняется, ни очищается, сплошная неопределенность. Она оказалась распятой между неуверенностью и неопределенностью, должна была казниться этим, может, еще сильнее, чем своим бессмысленным грехом, своей изменой неведомо кому. Она опять не знала того, что въезжает в Киев почти одновременно с Карналем, только по другой дороге. Могла бы даже встретиться с "Жигулями", в которых он ехал, но что из того? Дома было одиноко и тяжко. Привычные вещи отпугивали ее так же, как мерзость гостиничного номера. Хотела напомнить им о себе, но они холодно отталкивали ее пугливые попытки. Пошла в кафе на Крещатике, но съесть почти ничего не смогла, взяла в гастрономе булочку и бутылку кефира, заперлась, упала на тахту и, кажется, заснула, потому что, когда открыла глаза, было уже темно. Зажгла свет, долго что-то обдумывала, даже не поинтересовавшись, который час, украдкой подошла к телефону и быстро, точно боялась обжечься, набрала номер. Долго не отвечали, потом послышался женский голос. Анастасия тихо положила трубку. Еще побродила по квартире, выпила кефир, пожевала булку, снова набрала номер и снова услышала женский голос. Была упорной в своих домоганиях. Все так же украдкой, но упорно набрала номер в третий раз, и тогда по ту сторону провода отозвался наконец он, Карналь. Анастасия молча держала трубку, не дышала, ждала, услышала его голос еще раз, теперь раздраженный и злой, потом зазвучали короткие гудки. А она продолжала держать трубку, мучительно кривила губы в попытке улыбнуться и молча плакала, не вытирая слез. Почему не пришел на те желтые приморские камни, и на те серые, и красные, и белые камни? Почему не пришел? Почему? 6 Выйти на пенсию. Ежедневные гигиенические прогулки в киевских парках. Чтение любимых авторов. Паскаля, Бэкона, Фукидида. "Однако были то не более как речевые обороты, предназначенные для граждан, на самом же деле большинство этих людей руководствовались личным тщеславием, лелея в себе такие стремления, благодаря которым чаще всего гибнет олигархия, вышедшая из народовластия: с первого же дня никто из них и не мыслит о равенстве с другими, напротив, каждый жаждет первенства для себя. Между тем при народовластии люди легче смиряются с результатами выборов, ибо не испытывают унижения от равных себе. Олигархов превыше всего подзуживала сила Алкивиада на Самосе и неуверенность в дальнейшем существовании олигархии, а поэтому каждый пытался превзойти другого, лишь бы только самому стать во главе народного правления"*. ______________ * Фукидид. История Пелопоннесских войн, кн. VIII. СПб., 1895, гл. 89. Но это все не для него. Он принадлежал к людям, которые основали город, государство, целый материк новых знаний, континент, который не фигурирует на картах, не подлежит тысячелетним законам государств, чуждый страстям, лжи, притворству, раздорам, игре воображения, даже причудливым метаморфозам бытия, территория без измерений, мир, в котором никогда не проходит время, как ни быстро мчится, ибо это время истины, знания, человеческого могущества - мир кибернетики, разумных машин, почти материализованной человеческой мудрости. В этих скромных, неказистых, точно умышленно покрытых сероватой краской шкафчиках, как в святая святых, заключены универсальные гимны триумфов, торжеств, героики, там надежно замкнута космическая печаль времен, отчуждение чисел от человека, их изобретателя и властелина, самодовляемость абстракций, которых никто не спасет от хаотичной темноты бездн, кроме самого Человека, - даже такие гениальные мастера гармонии, как Иоганн Себастьян Бах, или художники, наделенные болезненными фантазиями и галлюцинациями, как Иероним Босх, были бы бессильны со своим огненно-упорядоченным воображением в мире, где Карналь провел половину своей жизни, и половину, кажется, не худшую. Формы форм, размеры размеров, классы классов, пирамиды чисел, циклопические нагромождения беспрерывностей, дикая тема непостижимостей, ослепительные молнии мгновенных прозрений, судороги абстракций, рефлексы света, клубящиеся объемы и плоскости, пронизанные тенями и отблесками давно умерших, задержанных нереальных знаний, каскады цифр, неразрешимые пропорции, эманации навеки утраченных и еще не найденных миров пролетали там незамеченными, дивные своды временных сочетаний, трепетные арки математических соединений, фигуры астральные, петроглифы из эпох, утонувших в сумерках времен, - разве мог он без этого, навсегда одурманенный, очарованный, завербованный, покоренный? Относился к апостолам чисел, неутолимой человеческой жажды побед, достижений и свершений, и какие бы удары ни наносила ему судьба, он должен был выстоять, хотел быть среди тех, кому дано сломать седьмую печать законов природы, вырваться из-под их власти хотя бы на миг и очутиться в царстве свободы. Но все же он был человеком и ощущал боль. После двух бессонных ночей, похорон отца, бешеной гонки машины под ветром, после того странного разговора с Кучмиенко, на который, наверное, нашел силы в каком-то состоянии исступления, хотелось теперь хотя бы на день укрыться от всех, побыть наедине со своей болью, попытаться унять сердце. Не дал себе ни послабления, ни отдыха. Решил сломать даже то слабодушие, которое проявил перед всеми после гибели Айгюль, упрямо отказываясь от пользования машиной, и утром позвонил своему шоферу. Память Карналя держала в себе так много всего, порой даже лишнего, что он сам удивлялся ее ненасытности. Когда набирал номер шофера, память, как бы шутя, подсказывала номер еще один, совсем похожий, отличавшийся только одной цифрой. Карналь не мог бы сказать, откуда взялся тот другой телефон, когда и как запомнился, но зато моментально сыдентифицировал номер с его хозяйкой-журналисткой Анастасией Порфирьевной, вспомнилась вся недолгая история их странного знакомства, встреча у моря, его обещание встречать ее, невыполнение им обещания. По не зависящим от него причинам. Это тогда, в тот день. А дальше - уже и не причины, а неумолимая стихия бытия. Наверное, надо будет все это объяснить Анастасии Порфирьевне. Со временем, при случае. Мелькнуло - и исчезло. Не отгонял, исчезло без усилий, само по себе. Шофер с почтительным удивлением переспросил, когда подавать машину, был точно в восемь, хотя все еще не верил, что академик действительно поедет с ним. Когда же Карналь сел в машину и захлопнул за собой дверцу и уже надо было ехать, шофер, уважая состояние своего начальника, ехал молча, хотя прежде эта процедура у него непременно сопровождалась вздохами, охами и жалобами. Мастроянни относился к любителям жаловаться с любованием этим словесным процессом. То выдумывал несуществующие болезни, то жаловался, что его обошли премией, прогрессивкой, то обижался, что не получил подарка вместе с ветеранами войны. - Ты ведь не ветеран! - удивлялся Карналь. - Родился после войны. - Так мужчина я или нет? Всем ведь мужчинам дают, а меня обходят. Сегодня он молчал почти торжественно, и так это было непривычно, что Карналь спросил: - Что же это ты молчишь? - Да-а... - Жена тебя любит? Ты жену любишь? Дочка растет? Все в порядке? - Да-а, - скривился водитель, - разве в жене счастье, Петр Андреевич? - А в чем же? Но водитель спохватился, что сморозил глупость, и умолк. Однако долго не выдержал, привычка взяла свое. Заговорил о какой-то своей соседке. Живет этажом выше, ради такой все бы бросил и побежал на край света, так разве ж она с тобой побежит? Вчера приехала из отпуска, хотя еще и не должна бы возвращаться, машина такая, будто где-то в коптильне была, бросила эти свои "Жигули" на тротуаре, заперлась, исчезла. А что такое "Жигули"? Их раздеть - как раз плюнуть. Снимут скаты - тогда свисти! Целую ночь он вынужден был не спать, сидел на балконе, курил, стерег те распроклятые "Жигули", а жена ведь ревнует! И думаете, хоть поблагодарила соседка? Еще сегодня, когда намекал, высмеяла: мол, ты бы еще помыл мою машину. Такую бы проучить! - Вот так, как вы ее проучили, Петр Андреевич. - Я? - удивился Карналь. - А при чем тут я? - Она когда-то привязалась: "Отвези к своему академику". Интервью хотела у вас взять, что ли. Я ей: "Анастасия батьковна, академик вас не примет, у него каждая минута..." А она: "Вези - и все!" Ну, повез, сижу в машине, курю. Смотрю, выскакивает. Аж позеленевшая от злости. Пожалуй, дальше Дины Лаврентьевны и не была. Вы, наверное, и не знаете, Петр Андреевич, про этот случай. - А-а, - пробормотал Карналь, пряча за деланным равнодушием свое смущение. Вторично за нынешнее утро об Анастасии - не слишком ли? Он мог за делами на месяцы, а то и на годы забывать о людях, которые проходили на сторонних путях его жизни, не был в восторге от своей черты, но иначе не мог. Либо сосредоточиться на главном, либо транжирить всю свою жизнь на мелочную внимательность, кланяться каждому телеграфному столбу, выслушивать все глупости, сжигать время даже с меньшей пользой, чем сгорает нефть в двигателях, поскольку там используют хоть незначительную долю энергии, тогда как из пустых разговоров, пустых знакомств и ненужных церемоний отдачи никакой. На работе Карналь разрешил себе единственное отклонение от устоявшихся норм. Знал многих руководителей, у которых рядом с рабочими кабинетами были еще так называемые комнаты отдыха, у него в директорском блоке также была предусмотрена такая комната, но тут уж Карналь не уступил. - Это все-таки работа, а не отдых, - заявил он. - Отдыхает человек дома, для этого и существует дом и все остальное. Но на работе "комната для отдыха"? Я не могу поверить в это так же, как житель острова Фиджи никогда не поверит в существование твердой воды, то есть льда. Он распорядился оборудовать в той комнате душевую и завел обычай в особо тяжелые дни, выбирая свободную минуту, принимать душ по нескольку раз, а утром менял там костюм на заводской, практичный, скромный, чтобы не отличаться своим слишком нарядным видом. Не отступил он от своей привычки и сегодня, потом принялся просматривать почту: объединение было связано со многими городами, со многими странами мира. Алексей Кириллович невозмутимо наблюдал за тем, как быстро раскладывает академик письма - какое кому, но время от времени поглядывал на часы на стене, как раз напротив глаз Карналя, переминался с ноги на ногу. Петр Андреевич наконец заметил и полюбопытствовал: - Что у вас там, Алексей Кириллович? - Звонили из Совета Министров. - И что? - Совещание сегодня в пять. - Кого зовут? - Вас. - Позвоните, что не буду. Ни сегодня, ни через месяц. Не хочу носиться со своим горем, но все же... Я человек, а не вычислительное устройство. - Просили извинения. Сочувствуют. Но... - Но? - Чрезвычайно важное совещание. Ждут вашего выступления. - Ни совещания, ни выступления. Меня нет - и надолго! Так и передайте всем. Можете адресовать ко мне. Сам буду отбиваться! Могут они уважать человеческие чувства или уже все съедено этими бесконечными совещаниями? Карналь продолжал листать бумаги, наткнулся на брошюрку в серой обложке, с веселым удивлением прочитал: "С.В.Кучмиенко. Математизация действительности как теоретическая процедура. Автореферат докторской диссертации". - Алексей Кириллович, а это что? - Это? - помощник для уверенности подошел поближе. - Реферат Кучмиенко. - Как же так? Он только вчера сказал мне, что заканчивает работу над диссертацией, а сегодня уже автореферат? - Вчера, наверное, реферат еще не был напечатан, он потому и сказал, что заканчивает. Чрезмерная скромность. - Вы шутите, Алексей Кириллович? Скромность у Кучмиенко? Перед кем и где? Разве что перед наукой. Вы не просматривали брошюру? - Я ведь не математик. - Советуете мне ознакомиться? - Вам прислали для этого из ученого совета. - Кучмиенко еще не знает? - Не могу сказать. - Ага. Благодарю. Придется посмотреть. Я оставлю брошюрку, потом скажу вам, что с нею делать. Злое любопытство пронимало Карналя, еще более усиливаясь из-за тяжелого настроения, из-под власти которого он никак не мог высвободиться. Сломалось что-то в нем бесповоротно и необратимо. Поэтому чуть ли не по-мальчишечьи хватался за все, что могло обещать забвение хотя бы на короткое время, где мог бы загореться, обрести себя, снова вернуться к вечному, неизбывному теплу жизни, приобщиться к энергии, которая породила и питает неповторимый мир математических абстракций, точных знаний и умных машин, остающихся для него наивысшей, если не единственной, целью существования. Только растерянностью и беспомощностью перед ударами судьбы мог бы объяснить Карналь тот нездоровый интерес, с каким он взялся просматривать автореферат Кучмиенко. Напряженный до предела, обессиленный переживаниями, сосредоточенный в непривычном для него смятении сидел Карналь над пустой брошюркой из тех, что, подобно степеням, которые почти неминуемо за ними следовали ("Довел до защиты - защитился", - смеялись циники от науки), преимущественно были только свидетельством тупого трудолюбия, железнозадства или даже простого нахальства, а не истинной одаренности и вдохновения. В человеке неминуем балласт. Наверное, так и в науке. Есть часть деятельная, сгусток энергии, воплощение талантливости, запас способностей, а есть пустой груз, лень, никчемность. Какова жизнедеятельность индивидуумов, таковы и они сами. Это место из "Немецкой идеологии" всегда вспоминалось Карналю, когда приходилось отбиваться от нашествия на науку "индивидуумов", жизнедеятельность которых была направлена только на самих себя. "Защититься, - а там хоть трава не расти!", "Цель оправдывает посредственность", "Ученым можешь ты не быть, а кандидатом быть обязан". "Оторвать степень" - и всю жизнь сосать из государственной соски молоко. Все эти так называемые афоризмы повторялись мужчинами с танцплощадочной осанкой, с выгнутыми лихо спинами, с уложенной волнами шевелюрой, этими демонстраторами курортной психологии, пожирателями солянок, осетрины, цыплят-табака, армянских коньяков и кавказских вин. Тысячи докторов, а открытия можно считать по пальцам, да и те принадлежат преимущественно людям без степеней. Три процента ученых двигают прогресс, шестнадцать процентов помогают двигать, а остальные - мертвый балласт! Для докторской диссертации такой "ученый" выискивает проблему, которая нужна только ему, чтобы стать доктором, а больше никому. Науку эти люди представляют себе сооружением в виде куба, у которого одной грани не хватает, а потому в него легко входить и вводить желаемых. Девальвация знаний, принижение самой науки, которая должна существовать для приумножения удобств рода человеческого. Карналь ненавидел всех этих любителей легкой наживы, он узнавал их с ходу, еще на расстоянии ощущал их приближение, радарные установки его требовательности били тревогу, и он смело и решительно бросался в бой, чтобы изобличить очередного лжеученого, защитить советскую науку от еще одного паразита. А между тем все эти годы терпел возле себя Кучмиенко, и тот в конце концов поверил, что он даже причастен и посвящен. Защитил же когда-то диссертацию о дырках! Ограбил какого-то бедного механика, отчаявшегося практика, который собственными силами стремился создать научный аппарат для своих практических целей, даже в мыслях не имея домогаться за это научной степени. А Кучмиенко подобрал то, что плохо лежало. Его научный руководитель, хоть видел и знал, что никакая это не диссертация, все же "протолкнул" на защиту своего подопечного, поскольку уже получил от государства деньги за "руководство" (а считается так: чем больше у тебя "руководимых", тем крупнее ты ученый). Кто-то другой мог бы и обмануть Карналя, но ведь не Кучмиенко, коего он знал даже слишком хорошо еще с первого курса университета. В голове - ничего, кроме интриганства, коварства, хитростей, хотя внешне - сама приветливость и доброта. Умение вживаться, врастать в любую среду, чтобы со временем прорваться на самые верхи, пользуясь занятостью людей, делающих настоящее дело. Он не пропустит возможности заменить в свое время и его, Карналя. Если ты терпишь рядом с собой посредственность, должен быть готовым к тому, что рано или поздно она тебя проглотит, как в библейском сне фараона семь тощих коров проглотили семь тучных. Правда, Кучмиенко не такой примитивный, как библейская прожорливая корова, он - за "пристойность", он сделает свое дело незаметно, естественно, непринужденно. Вот только стать ему потихоньку доктором наук, а там пробиться в лауреаты, приплюсовавшись к какому-нибудь талантливому коллективу, - тогда уж никакая сила не удержит Кучмиенко. Он уже провел колоссальную работу по изучению биографий всего многотысячного коллектива. Читал и перечитывал. Делился своими наблюдениями с Карналем. Удивлялся и возмущался. Сплошь - люди без биографий. У каждого две-три строки: родился, учился, никакой работы, ничего позади, никаких заслуг. В минуты откровенности Кучмиенко признавал, что начинает уважать даже страдания Карналя. Не забывал намекнуть, что он как бы дополняет Карналя с лучшей стороны, привнося то, чего не хватает академику. Кучмиенко привносит! Какое кощунство! Неужели все и впрямь неминуемо оскверняется, изнашивается, ухудшается от длительного употребления, как двигатель в машине, и перемены всегда к худшему? А прогресс? А законы развития? Или именно на нем, Карнале, следует демонстрировать трагическое исключение, так как он умел порой светить, но, оказывается, не всегда умел сжигать? Истинное же светило должно выжигать вокруг себя все дурное и вредное, чтобы не прокрадывалось ему на смену какое-то жалкое тление, а влетало с неведомых орбит, светило еще больше и ярче. Смешон властитель, который сознательно воспитывает своего преемника. Династии вырождаются неуклонно и закономерно, ибо идея господствующего династизма - это косность. Такая власть замедленно-недоверчива. Те, кто стоит на месте, всегда боятся новых дорог, потому что по ним ничто, кроме угроз, прийти не может. Но ведь должны же быть династии творческие? Умен тот руководитель, который умеет окружить себя умными помощниками. Глупец подбирает помощников еще глупее себя. Карналь не подбирал Кучмиенко, но и не отталкивал. И вот Кучмиенко протягивает руку за наивысшим: дай! Не понимает того, что он только ситуационное порождение эпохи, случайность, абсолютное отрицание закона общества, где все обусловлено, где только способности должны приниматься во внимание. "Все будут сняты или умрут", - это сказал Пронченко именно о кучмиенках. Но и о Карналях, если они неспособны будут высвободиться из-под влияния этой новейшей дьявольской силы, имя которой - посредственность. Что ж, просветленный собственными трагедиями, Карналь готов был к ответственности самой высокой. Стареет даже великое, падают и железные монументы, ошибки возможны везде и всегда, а потому важно не отстаивать честь мундира, а найти истину. Автореферат диссертации Кучмиенко Карналь просмотрел за полчаса. Не поверил сам себе, еще раз перечитал одно место, другое. Неужели все это всерьез? Столь откровенного грабежа всех популяризаторов, вместе взятых, Карналь не встречал еще никогда. Впечатление такое, будто десяток помощников понадергали из массовых изданий длинные цитаты, а потом кто-то один все это смонтировал, склеил, сброшюровал - и готово. Все наукообразно, благопристойно, образованно, но при чем тут наука? Вместо нее острая жажда ученой степени пробивается даже сквозь образованность автора (или авторов?). К сожалению, образование само по себе не уничтожает низких чувств, напротив - может придать им остроту, утонченность, чтобы рано или поздно отбросить в первобытное существование. Кучмиенко, забыв (или не зная), что принципы формализации явлений, а также математические методы программирования и оптимизации уже давно стали не только завоеванием теории, но и находят ежедневное применение в практике, бодро спрашивал в своей брошюрке: "Итак, что такое математизация знания?" И еще бодрее объяснял: "В самом общем виде ее можно определить как универсальную процедуру, которая состоит в следующем. Теоретическое изображение явлений, то есть огрубленная, схематизированная и идеализированная имитация нашего воображения, концептуальных представлений определенной научной отрасли, геометрических структур и проч. Очень часто теоретические изображения, построенные с помощью методов одной отрасли, допускают имитацию методами других отраслей. Воссоздание теоретических построений одной отрасли методами другой называют применительностью первой ко второй. Например, если теоретические структуры химии переданы концептуальными средствами физики, значит, речь идет о физикализации химии. Такой же смысл вкладывается в слова об арифметизации классного анализа, геометризации алгебры, кибернетизации биологии и др. В этом понимании и употребляют термин "математизация". Если бы это писалось для самообразования скучающих пенсионеров или для подростков, убивающих время на двенадцать серий нового телевизионного фильма, еще куда ни шло! Но при чем же тут наука и открытие? "Сейчас трудно назвать такую отрасль науки, техники, экономики, к которой принципиально невозможно применить математические методы". Согласен, товарищ Кучмиенко, никто не возражает. Но Кучмиенко мало этих слишком уж очевидных утверждений. Он жаждет афоризмов. И вот, пожалуйста: "Математизация - это цивилизация!" Даже с восклицательным знаком, как будто он в точных науках может иметь какое-то значение. Не навязывать миру свои "теории" криком и шумом, а лучше попытаться поднять свою специальность до уровня мерила сегодняшних человеческих знаний. Но для этого надо владеть умением открывать такие теории. В науке, правда, часто главное и не в самой теории, которая может послужить только толчком, а в ее глубокой разработке. Это отмечал еще Менделеев. Карналь пытался быть предельно объективным и даже по возможности доброжелательным к Кучмиенко. Противопоставить этику чистоты патетике скверны. Может соискатель докторской степени предлагает какие-то новые, оригинальные разработки? Может, он найдет в этой брошюре хотя бы намеки на то, что Кучмиенко прельщается не золотым тельцом докторства, не дьяволом, а все-таки истиной? Ибо надо ведь уметь распознать истинное призвание даже под солидным напластованием будничности и низости, как это в древности делал Демокрит, когда увидел в Абдере, как один простой человек чрезвычайно умело складывает хворост в вязанки, и на основании этого пришел к выводу, что хворостоносец должен обладать талантом к сложнейшим наукам, особенно к математике. Тот хворостоносец вскоре стал известным миру под именем Протагора. Соблазнительный пример из истории, но, к сожалению, Карналь не был Демокритом, а Кучмиенко не суждено было стать Протагором. В своей брошюрке он упорно демонстрировал типично школярский уровень мышления, скатываясь порой даже до уровня откровенно обывательского. Ничего нового, никаких признаков дерзаний, ни единой попытки применения теории к какому-либо сложному явлению. Дал бы Кучмиенко математическое изображение полета ракеты - и то было бы какое-то облегчение для него и для читателя его автореферата. Для наглядного показа мог бы вслед за Винером приравнять полет ракеты за движимой целью к погоне волка за зайцем. Но тот упорно придерживался самого низкого уровня умственных спекуляций и не выдумал ничего лучше, как сделать наглядными "свои" теории на примере математизации... живой очереди. Кучмиенко так и писал: "Допустим, что нам надобно изобразить обычную живую очередь, например, перед кассой кинотеатра. Для этого мы прежде всего создадим схему очереди. Мы замечаем, что очередь - это множество людей, которые стоят друг за другом, или, как принято говорить в логико-математических науках, находятся один к одному (помимо иных отношений, которые нас сейчас не интересуют) в отношении, выражающемся словами: "стоять за". Помимо всего прочего, это "как принято говорить в логико-математических науках" в устах Кучмиенко (или под его пером) звучало просто роскошно! Откуда ему знать о том, что принято, а что не принято в науке? Но он без капли смущения развивал свою неповторимо-грандиозную математизацию очереди: "Представление о живой очереди как о множестве абстрактных индивидуумов, которые находятся один к одному в единственном отношении "стоять за", именно и будет искомой ее схемой. Вообразим себе теперь эту схему в символической форме. С этой целью условимся обозначать людей (Иванов, Сидоров, Петров...), стоящих в очереди, заглавной буквой их фамилий (И, С, П...), а отношения "стоять за" буквой Р... В этих обозначениях символическое изображение очереди будет выглядеть так: О = (И, С, П, ..., Р). Приняв эти обозначения и согласившись, что построенная схема адекватна живой очереди, мы можем выразить ее главные особенности в виде такой совокупности утверждений: 1. Для любых трех лиц очереди - И, С, П - из того, что П стоит за С, а С за И, вытекает, что П стоит за И (свойство транзитивности). 2. Где бы ни стоял человек в очереди, он не может стоять сам за собой (свойство антирефлексивности). 3. Для любых двух-трех лиц очереди - И и С - из того, что И стоит за С, а С стоит за И, вытекает, что И и С занимают одно и то же место в очереди (свойство антисимметричности). Сформулируем теперь эти три содержательно выраженные свойства очереди формально, то есть умышленно не обращая внимания на то, что И, С, П... изображают людей, а Р - отношение "стоять за". В этой формулировке обозначенная схема очереди предстает в виде такой совокупности формальных аксиом, образующих аксиоматическую конструкцию, которая называется математической структурой порядка. Эта конструкция определяется на элементах х, у, ... некоторого множества М, природа коих может быть произвольной, а отношение Р фиксируется лишь формальными аксиомами транзитивности, антирефлекторности и антисимметричности". Для умов ограниченных нет никаких святынь. Если и вся диссертация выдержана на таком уровне, она так же мало имеет общего с наукой, как изобретение нового вида клея или лака для ногтей - с научно-технической революцией. Кучмиенко выступал в полном блеске профанатора науки. На его автореферате следовало бы написать словами философа и поэта Сковороды: "Много жрать, а мало жевать - дурно. Пифагор, разжевав один треугольник, сколько насытился". Но Карналь решил быть справедливым до конца. Все равно день пропал, потому что после Кучмиенковых "открытий", даже и не в таком подавленном состоянии, уже ничего путного не сделаешь. Карналь позвал Алексея Кирилловича: - Где можно достать диссертацию Кучмиенко? - В Публичной библиотеке, видимо. Узнаю. - Попросите для меня на выходной. - Хорошо. - До обеда я буду в цехах. Если кто спросит. Времени оставалось немного, но все корпуса были удобно соединены крытыми переходами, и, сказав, "в цехах", Карналь не преувеличивал: он действительно побывал в монтажном корпусе, поинтересовался делами у наладчиков, еще раз заглянул в новый цех логарифмических линеек, где уже заканчивали оборудование кондиционеров и пилофильтров, потом решил зайти еще в цех электронных игрушек. Слово "цех" не совсем точно давало представление о том, что под ним скрывалось. Просто при проектировании перехода между старым и новым производственными корпусами образовался какой-то архитектурный излишек в виде довольно высокого и довольно светлого помещения, но оно не могло быть использовано ни для чего из-за своего членения: какие-то закутки, тупики, тесные промежутки между четырехугольными колоннами. Когда Карналь впервые увидел это помещение, он только потер виски. Ведь сам смотрел чертежи и ставил свою подпись на проекте. - Что это у вас вышло? - спросил он тогда насмешливо. - Церковь для кибернетиков? В то время кто-то из молодых пришел с предложением выпускать электронные игрушки. - А помещение? - поинтересовался Карналь. - Нам не дадут ассигнований на новый цех не по основному профилю. - А "церковь"? - сказал молодой. Оказалось, все уже знали о брошенном Карналем слове и окрестили им последыш архитектурной мысли. Цех создали, нашли специалистов, вернее, сами научили, и теперь это было настоящим спасением для объединения. Сюда спроваживали многочисленные экскурсии, которые пробивались к Карналю буквально каждый день и непременно требовали: показывай электронную машину. Деловым людям показывали, а таким, что с одинаковой слепой алчностью жаждут увидеть Эрмитаж, Суздаль и завод вычислительных машин, деликатно объясняли, что, к сожалению, готовой продукции именно сейчас нет, зато есть нечто интересное. И вели в цех электронной игрушки. Там что-то двигалось, светилось, издавало звуки, программировалось и управлялось. После этого алчные поглощатели эрмитажных шедевров забывали обо всем и более не докучали с просьбами показать машину "Мир" или "Киев". Спасал цех электронной игрушки также от комиссий, которые были просто карой египетской, приезжали отовсюду, иногда в день собиралось по три-четыре комиссии, и все полномочные, солидные, ответственные, привередливые, придирчиво-недоверчивые, о которых можно было бы сказать словами поэта: "Уж все нашли, а я ищу". Карналь много энергии тратил, чтобы доказать, что комиссии только мешают работать, но чем больше он убеждал в одной инстанции, тем больше комиссий наплывало из других инстанций, иногда таких неожиданных, что о их существовании никогда бы и не подумал. Случайно Карналь нашел способ быстро выпроваживать непрошеных гостей. Однажды он сам сопровождал по территории весьма ответственных товарищей, и, когда добрались до закутков цеха электронной игрушки, один из них строго спросил: - А это что такое? Вы чем здесь занимаетесь? Детсад развели? Неожиданно выступил вперед начальник цеха Жбанюк, приземистый, чуть кривоносый и вообще какой-то немного перекривленный человек, и вместо ответа на строгий вопрос запустил в членов комиссии какой-то длиннющей, нескладной, скучнейшей историей о том, как где-то, в каком-то селе, было много детей, а детсадов не было, женщинам надо было копать картошку, и председатель колхоза совсем о детях не думал. - Так что, вы думаете, сделали женщины? - спросил Жбанюк теперь уже у членов комиссии (а не они его). Члены комиссии сначала растерялись от столь неожиданного поворота дела, потом весьма довольно захохотали, считая такое обращение с ними весьма оригинальным и остроумным, а Жбанюк уже излагал им новую историю, еще длиннее и примитивнее, а потом еще и еще, гнался за членами комиссии уже и тогда, когда они, одуревшие от его болтовни, пытались убежать, поймал руководителя за руку и не отпустил, пока тот не стал вырываться, ссылаясь на то, что они должны немедленно уехать, ибо им еще, мол, предстоит туда-то и туда-то. Карналь, никому не рассказывая о своем открытии, спровадил к Жбанюку еще одну комиссию - результат был такой же. Он собрал руководителей объединения и пришел с ними в цех электронной игрушки - Жбанюк заговорил их до отчаяния. Ассоциативность мышления у этого человека развита была просто ужасающе. Он цеплялся к каждому вашему слову и мгновенно рождал историю по этому поводу или даже без повода. Молчать начальству у Жбанюка было еще опаснее, потому что тогда из него потоком лились истории о молчунах, вообще о словах и речи, о чем угодно, как будто он обязался покарать тебя за попытку лишить его пищи для разговоров. К тому же все рассказы Жбанюк проводил в таком удивительно замедленном темпе, что после каждого его слова можно было заснуть, немного поспать, а потом проснуться как раз, чтобы услышать следующее слово. Жбанюк подсознательно, видать, сделал для себя открытие, что в результате научных занятий и высокого положения речь у многих замедляется, и теперь бил гостей их же оружием, а известно: ничто так не докучает умному человеку, как общение с собственным, почти зеркальным отражением. Осторожно поинтересовавшись, как ведет себя Жбанюк с подчиненными, Карналь с удивлением обнаружил, что начальник цеха проявляет неудержимую многоречивость лишь с начальством, возможно в глубине души считая, что этим оказывает особенное внимание. А в остальном был прекрасный человек, умный руководитель, технические идеи из него так и сыпались, в изобретательстве игрушек не знал соперников. Может, пристрастие Жбанюка к историям объяснялось его происхождением - родился он где-то в лесах, где радуются каждому новому человеку, прежде всего, как случаю поговорить и рассказать то, о чем знают все живущие с тобой рядом. Вырвавшись из лесов, Жбанюк уже не мог пренебречь ни единой возможностью выговориться и буквально терроризировал всех, кто совался в его цех с функциями, превышающими его собственные. После кучмиенковских мудрствований Карналю приятно было услышать живое слово, поэтому он и свернул к Жбанюку. Тот встретил директора сдержанно, выразил соболезнование от себя и от коллектива цеха и - удивительное дело! - не рассказал ни единой истории. - Что у вас новенького? - полюбопытствовал Карналь, хотя знал, что Жбанюк уже несколько месяцев монтирует мотоциклетный аттракцион для парков: два мотоциклиста по запутанным металлическим желобам, все время неожиданно перекрещивающимся, мчатся навстречу друг другу, всякий раз им кажется, что они столкнутся, но электронное управление мотоциклами точно и своевременно устраняет опасность, гонка продолжается, чтобы через мгновение опасность вновь своевременно и безошибочно была устранена. - Аварии исключены? - спросил Карналь, мысленно хваля изобретательность Жбанюка, придавшего сооружению аттракциона причудливую конфигурацию своего цеха. - Тысяча процентов гарантии! - заверил Жбанюк. - Это у нас одному человеку лотерейный билет навязывали. А он говорит: "А если не выиграет?" Бухгалтер колхоза ему: "Тысяча процентов гарантии, что может выиграть, а может и не выиграть. Тебе разве тридцать копеек жалко?" Ну, дядьку, ясное дело, жаль и тридцать копеек, они ведь на дороге не валяются. Приходит таблица, проверяют - выиграл дядько "Москвича". Бухгалтер смеется: "Говорил тебе: тысяча процентов!" А дядько говорит: "Ты мне ту тысячу теперь дай. Вот возьму машину - а если она разобьется? Или поломается? Или поржавеет?" Ну, думал-думал и, думаете, взял машину? Деньги взял. А мог бы взять "Москвича" и продать хорошо. Такое бывает с тысячью процентов. А то еще было, как вот в нашем аттракционе. Ехали два дядька и возами сцепились на узкой дороге. А на возу у каждого - жена. Один говорит: "Это ты зацепился!", а другой ему: "Нет, ты". Тогда первый увидел жену другого, показывает на нее пальцем и говорит: "Это из-за той стервы и сцепились!" А другой ему: "То моя жинка, а у тебя на возу - так это и вправду стерва!.." - Спасибо за историю, - сказал Карналь, не дослушав, потому что конца тут не жди. - Да не за что, Петр Андреевич, заходите, я еще... - Спасибо. Непременно буду заходить. Обедать поехал домой, и тетя Галя уговорила его немного отдохнуть - не спал уже бог знает сколько. Карналь позвонил Алексею Кирилловичу, сказал, что сегодня останется дома, лег в кабинете на кожаный диван (когда-то шутя говорил Айгюль: "Мечтаю умереть на кожаном диване"), закрыл глаза. Впечатление было такое, будто и впрямь сможет уснуть, но уже через полчаса убедился: ничего не выйдет. Подремал - и все. На ощупь потянулся рукой к столу. Взял то, что лежало с краю. Материалы для статьи о науке управления. Книжка Гвишиани, несколько оттисков зарубежных журналов, выписки из исторических источников, начиная от античного автора Оносандра и византийца Маврикия. Наука управления в шестом столетии! Ну, не диво ли? "Это мы написали, как сумели, почерпнув из своего опыта и из произведений древних авторов"... Какая непостижимая сила - опыт! Советы, высказанные две тысячи лет назад, актуальны еще и сегодня. Руководителя хотели видеть благочестивым и справедливым, опытным в своем деле, умным и решительным. Ко всему чтобы относился спокойно и невозмутимо, был простым и сдержанным в поведении, не заботился слишком о своем теле и своих потребностях, остерегался жадности и корыстолюбия, ибо корыстолюбивого не любят свои и презирают враги. Руководитель должен оберегать права подчиненных, спать мало и в ночное время думать о том, что надлежит сделать в будущем. Обдумывать все следует не спеша, но, решившись, действовать быстро, так как благоприятный случай выпадает редко и его надобно ловить. Не возноситься при удаче и не падать духом от неудач - приметы твердого и непреклонного ума: а предвидение - одно из наиценнейших качеств. Люди больше ценят счастливого, чем храброго, ибо первому дается все без труда, а второму с большими потерями. О том, что надо делать, советуйся со многими, о своих истинных намерениях сообщая лишь немногим доверенным, а наилучший план следует выбрать самому и самому его выполнять. Нужно уметь точно определить, кому что можно поручить. Хитрых надо избегать больше, чем злых, ибо если злые что-нибудь захотят сделать, то не сумеют этого скрыть, замыслы же хитрых очень трудно отгадать. Нужно уметь обманывать врага, никогда не доверять перебежчикам, скрывать поражения и раздувать успехи. Дисциплина и наказания вызывают доверие к начальнику и надежду на возможные награждения. За непомерную строгость ненавидят, снисходительность вызывает презрение. Когда главнокомандующий ведет войско в бой, он должен казаться веселым, ибо простые воины судят о последствиях грядущих битв по настроению вождя. Карналь довольно похмыкал. Кодекс, наверное, не о нем и не для него. Приходится нарушать чуть ли не все пункты и - часто по своей вине. Как это у Пушкина: "И управлять кормилом мнений нужды большой не находил..." Пока съезд партии не записал в своих решениях об улучшении системы управления с широким применением машинной техники, Карналь с коллегами считались чуть ли не надоедливыми чудаками, которые, мол, только мешают людям работать и выполнять планы, а планы, известно же, всегда напряжены. Директора, перешагнувшие за шестьдесят, считали шалостями все модные штуковины с управлением: воспитанные на прямолинейном уважении к начальству, они привыкли, чтобы их так же уважали подчиненные - вот и вся организация, все управление. Автократия на работе, а демократия - для собраний. Он встал, сел за стол, пододвинул к себе рукопись еще одной статьи для математического журнала. Булевые функции. Никто никогда и не слыхивал о них, да и теперь преимущественное большинство людей пребывает в счастливом неведении. Даже сами математики, которые разделены почти на шесть десятков математических специальностей, часто работают в полной изоляции от тех направлений, которые их не касаются. Только обыватель все, начиная от элементарной арифметики, называет математикой. Самое странное, обыватель может торжествовать. Потому что он прав, неосознанно отмечая единство науки. Во времена Аристотеля не делили наук по отраслям, не имели еще чего делить. Теперь из всех отраслей науки берется самое существенное. Практически выгода отсюда: множество проблем разрешается для множества нужд одним махом. Например, затопление судна, пожар, инфляция - это все явление, которые формализуются с помощью одного и того же математического алгоритма. То же самое и тем самым языком говорится о процессах управления в машине, человеке и в обществе. И все - математика и математическая кибернетика! Ну, а булевые функции, о них уже немало написано специалистами, еще больше будет написано, включая статью Карналя, над которой он сел работать в надежде хотя бы немного пригасить душевное смятение и направить свои мысли в мир, не знающий скорби и печали, кроме печали незнания и ограниченности: "I знов уже над мiстом вечори прядуть осiннС прядиво... А ранки, мов п'янi очi п'яноi циганки, знялись туманом вогким догори". Тетя Галя принесла чай, Карналь и не заметил, пил его или не пил, сидел, думал, нанизывал формулы, время для него остановилось еще днем, поэтому он немало подивился, когда тетя Галя, неслышно ступая, пришла зажечь свет. - Разве уже вечер? - не поверил Карналь. - Темно, - значит, вечер. А ты и без света сидел бы! Побереги глаза. - Думать можно и без света, тетя Галя. В голове или разъяснивается само по себе, или такая темень, что никакими прожекторами не пробьешь. - Это когда голова дурная. А только глаза ведь дороги и дурням, и умным. Карналь поднялся, хрустнул суставами (ревматизм еще с войны), прошелся по ковру. Подарок от Айгюль. Запах солнца в столетних красках, в овечьей шерсти, в пыли пустынь, который не брали никакие новейшие пылесосы. "Воздух, я и огонь. Все остальное оставляю праху". Так говорит Клеопатра у Шекспира. Может, это и прекрасно, что люди неминуемо превращаются в воздух, и огонь, и световые эманации? Зазвонил телефон. Тетя Галя испуганно взглянула на племянника. Опять в то же время, что и вчера. - Послушай ты, Петрик, я боюсь. - Тетя Галя, вы же когда-то учились в кременчугском техникуме! - Пятьдесят лет назад! Тогда и телефонов еще у нас не было. Она заторопилась из кабинета. Почти убегала. Карналь подошел к столу, взял трубку. - Карналь слушает. - Петр Андреевич, дорогой, - это был голос Пронченко, - по телефону не годится, но знаю о твоем горе и хочу сказать, что скорблю вместе с тобой. Верико Нодаровна, вся моя семья... Не оторвал тебя от дел, не помешал? - Нет, нет, Владимир Иванович, благодарю за все. - Не очень бы возмутился, если бы я предложил встретиться? - С радостью! - Так что же, заехать к тебе или на свежем воздухе побродим? - Против воздуха не возражаю. - Через полчаса буду у тебя. Выходи, немного проедемся, а там и походим... Когда Карналь собрался, тетя Галя, кивая на телефон, прошептала: - А если зазвонит? - Так послушайте. - Говорю, если то зазвонит? - Пусть подождет, пока я вернусь. - Ох, Петрик, ты шутишь, а ведь какой-то дух в человеке есть. - Правильно, тетя Галя, ни природу без духа, ни духа без природы невозможно себе представить. - Да я не о том духе, не о том! Знаешь же, о каком, а не хочешь слушать. Когда же ты вернешься? - Может, и до утра не вернусь. - Не пугай меня на старости лет, не пугай... Он поцеловал старушку в седые волосы, медленно стал спускаться по лестнице. Машина как раз приткнулась к тротуару, когда Карналь вышел из подъезда. Пронченко быстро подошел к Петру Андреевичу, крепко обнял его за плечи, так постояли немного молча. Карналь сказал глухо: - Спасибо за все, Владимир Иванович. - Газеты сегодня видел? - Не раскрывал. Боялся даже заглянуть. - Понимаю. Траурные рамки никого не веселят. Человек никогда не сможет принять неминуемость смерти вообще, а смерти близких - и подавно. Но надо пережить и это. Даже сочувствия. И черные рамки в газетах. Отцы наших ученых, министров, маршалов, известных писателей принадлежат не только сыновьям, а всему народу. С ними умирает как бы одна из лучших частиц народного тела, потому это уже и не печаль сыновей, а траур всего государства. Секретарь райкома звонил мне, что в районной газете дают некролог о твоем отце. Рассказывал, как его любили люди, какой труженик он был. Ты как-то ничего никогда мне не... - Что рассказывать? Другим он и не мог быть. - Так что же? - спросил Пронченко. - Подышим немного свежим воздухом? - А как это делается? - попытался пошутить Карналь, опасаясь, как бы его подавленное настроение не затронуло Пронченко. - Как? А вот так. На той стороне Днепра, в Гидропарке, от ресторана "Охотник" вдоль берега уже несколько лет тому назад уложили бетонные плиты, чтобы не увязать в песке. Там очень хорошо прогуляться. Был ты там когда-нибудь? - По-моему, никогда. - Вот тебе раз! А я часто проскакиваю туда рано поутру, пока ни людей, ни машин на набережной. Только вода плещется да соборы по ту сторону тихо золотятся на киевских холмах. Что-то в этом есть. Они сели в машину. Пронченко сказал водителю, куда ехать. Тактично молчал всю дорогу, только когда уже ступили на бетонные плиты, белевшие в темноте и тишине осеннего вечера, спросил, показывая на противоположную сторону реки, где плавали в темном небе выхваченные лучами прожекторов таинственно прищуренные золотые главы соборов. - Как тебе это зрелище? - Вчера я до полночи бродил по Киеву. Был возле Десятинной, Андреевской, возле Софии и Богдана. Сначала не мог избавиться от гнетущего впечатления. Древние строения, архаический ужас, глухая историчность, присутствие мертвого в живом, прошлого в нынешнем... Но потом нашло на меня удивительное успокоение - так и не понял: от этих вечностей или от собственных мыслей. Сохранить в себе веру в порядок и смысл среди величайших трагедий и среди наизапутаннейшего хаоса бытия - разве это не долг и призвание каждого ученого? Сделать это легче, созерцая творения духа, которые освобождают человека от рабства времени. - Вообще говоря, - поддерживая за плечо Карналя, добавил Пронченко, - только вообще говоря, Петр Андреевич. Ибо для полного перехода в такое духовное состояние человеку нужно на какое-то время чуть ли не дематериализоваться, превратиться в бестелесную абстракцию. Но то время, о котором ты говоришь, не дает такой возможности. Вот и для душевных разговоров остаются нам только ночи, да и то раз в год. Все обдергано, обкорновано. Все съедает работа, вечная занятость, вечная спешка. Поверишь, я завидую иногда даже шахматистам с их цейтнотом. Ибо то ведь нехватка времени для игры. Невозможно представить себе людей, у которых так много времени для игры, что только иногда его не хватает! - Но ведь я терроризирован отсутствием времени еще больше! - Зато даешь возможность другим высвобождаться от груза ограниченности и скованности отсутствием времени. Время ограничено от рождения - и на него сразу набрасываются торговцы этим самым универсальным из товаров, всяческие самозваные хозяева и распорядители, тут они роскошествуют, наслаждаются, ограждают время заборами, делят, членят, отпускают по порции, как мороженое, требуют платы, наивысшей цены. Но вот приходят творцы электронных машин и объявляют: мы нашли способ уплотнить время до пределов невероятных, когда императив плотности восстает даже против самой идеи временной длительности, мы почти приблизились к осуществлению фаустовской мечты остановить мгновение, ибо оно прекрасно. "О прекрасний час, неповторний час!" Поэтическая формула Тычины осуществляется благодаря благословенной диктатуре твоей техники, Петр Андреевич. Я не соглашаюсь с теми, кто заявляет, что электронные машины неминуемо обедняют жизнь, что они не ведут к воплощению марксистской идеи о гармоничном развитии человеческой личности, а скорее являются осуществлением, хотя и запоздалым, физиологического проекта Декарта, который надеялся представить человеческое поведение человека в механо-геометрических категориях, чтобы найти способы его усовершенствования, или же идеалистических мечтаний Лейбница о помещении духовного универсума в концентрические системы. - А что ты ответишь, Владимир Иванович, - откликнулся Карналь, - когда я тебе скажу, что действительно невозможно себе представить что-либо более враждебное духу, нежели электронно-вычислительная машина? - Тогда как ты можешь отдавать всю силу своего ума, всю жизнь этой противодуховности? - Только в надежде найти наивысшую духовность в противодуховном. - Все-таки не забывай, Петр Андреевич, мы ценны прежде всего тем, что умеем удерживаться в пределах осуществимого. На это идут силы и способности. Безотносительная сублимация духовности - это может привлекать, но политики все же относятся к ней с недоверием. - А разве государство - это общественная форма, которая обусловлена только идеей пользы? - спросил Карналь. - Для экономиста понятие честь, достоинство, величие, независимость - пустой звук. А для политика - смысл жизни. Но ведь и ЭВМ, если ее рассматривать только как техническое орудие, тоже абсолютно чужда моральным категориям и вообще всему тому, что мы называем миром духовности, миром человека. И все-таки в моей деятельности, в деятельности моих товарищей прежде всего - не абстрактные рассуждения, а стремление развивать науку, как экстракт современной культуры, не боясь мрачных пророчеств зарубежных антисциентистов. Об этом, кстати, я говорил в своем выступлении на интернациональной встрече ученых во Франции. События сложились так, что... - Я думаю, твое выступление надо будет поместить в прессе в виде статьи. - Потом, - небрежно отмахнулся Карналь. - Там была дискуссия, приходилось повторять даже очевидные вещи, в этом неудобство и некоторая, я бы сказал, убогость всех споров. Но я хочу ответить на твой упрек, хотя это и не просто. Я все же не техник, а ученый, поэтому с некоторым скепсисом отношусь, например, к упорным попыткам нашего Амосова сконструировать искусственный интеллект. Мир создал нас и будет жить и после нашей смерти, так к лицу ли замахиваться на этот мир в дерзком намерении создать его заново, по искусственным моделям, которые, какими бы сложными и громоздкими ни были, неминуемо будут более убоги и примитивны, чем природные. Самое же главное - всегда будут лишь вторичными. Забота о пользе ведет нас к тому выбору, что и забота о прекрасном. Немыслимо перебрать все возможные варианты ни в исчислении, ни в творчестве. Нахождение самых целесообразных решений, гипотез, фактов может быть применено только, так сказать, на уровне высшем, а как разобраться в безмерности и неисчерпаемости жизненных явлений? Постепенно даже те, что еще вчера пытались моделировать поведение человека в терминах термодинамики и теории информации, склоняются к мысли, что суть современной общественной жизни может быть охвачена лишь путем интуиции, чувства, озарения, которое доступно государственным деятелям, великим писателям, гениальным ученым. Но в то же время, наблюдая всякий раз новые проявления обнищания мысли, на каждом шагу сталкиваясь с примитивизацией жизни, с ограниченностью и косностью, не всегда умеешь одолеть нетерпеливость сердца и не в силах дождаться тех редкостных и, прямо надо сказать, совсем недетерминированных озарений, невольно поддаешься кибернетическому чародейству, которое обещает ускорение, к тому же неслыханное, субъективного и объективного намерений. Как именно? Оказывается, благодаря вычислительной технике, каковую я не называл бы техникой, а вслед за Глушковым отдавал бы предпочтение слову "система", трактуя его самым широким образом: онтологически, организационно, технически. Когда-то Анри Пуанкаре сочинил целую оду слову "энергия". Я мог бы сказать то же самое о глушковских "системах", ибо это слово творит закон, который, пренебрегая исключениями, дает одно имя разным по содержанию, но похожим по форме действиям и понятиям. Благодаря абсолютности технических решений в системах ЭВМ математическая идея как выражение единства времени и пространства получает (хотя это граничит с неимоверностью) полную свободу от технических ограничений, идея найдена как бы по ту сторону конструктивного, в то же время не выходя за пределы его закодированной строгости. Правда, машина еще не овладела буквенными операциями, но верю, что и этот барьер тоже будет преодолен... - Начинаю тебя понимать, - подал голос Пронченко. Они дошли уже до конца дорожки, дальше, за темными кустами, висели в воздухе пролеты моста Патона, что сотрясался ночью от тысяч машин, работяще содрогался всем своим мощным телом, - еще одно свидетельство величия советской технической мысли. - Повернем? - спросил Карналь. - Давай немного постоим здесь, - попросил Пронченко. - Прости, но у меня словно бы какая-то "металлическая" душа. Люблю смотреть, как работает металл. - В последнее время я все упорнее и настойчивее возвращаюсь к мысли о том, что жизнь каждого - это просто разные формы и возможности проявления свободы, - после недолгого молчания промолвил Карналь. - Архитектор придает своей свободе форму организации пространства, художник - цвета, писатель - слова. Каждый реализует свою свободу доступными ему способами: красками, словами, мыслью, тщательностью, умением, даже жестокостью или бездарностью. Кое-кто проявляет свою волю даже в неблагодарности, считая это драгоценнейшим своим правом. Но мы любим художников, потому что в них это наиболее привлекательное. Восхищаемся учеными, потому что в них это поражающе загадочное, и в почтительном удивлении преклоняемся перед государственными деятелями, у которых проявление свободы - наиболее масштабное. А что мы со своими машинами? Экономим машинами время жестоких необходимостей, чтобы высвободить как можно больше его для наслаждения людей свободою бытия. Они уже повернули назад, шли близко друг от друга. Пронченко закурил сигарету, в короткой вспышке зажигалки Карналь впервые заметил, как густо серебрятся у него волосы на висках. - В твоих мыслях, как всегда, много неожиданного, а неожиданное, известно же, вызывает сопротивление. - Когда истина представляется неприятной, люди либо же пытаются отмахнуться от нее, либо объявляют ее недействительной, - сказал Карналь. - Понимаю твое тяготение к обобщениям. Но вернемся к мысли о проявлении свободы. Я мог бы принять эту мысль, но с некоторыми дополнениями. К примеру, скажем, так: что такое человек? С моей точки зрения, это - сумма истории, гражданства, политики, достоинств, следствие его усилий и способностей, а также проявления свободы и героизма. На последнем хотелось бы сделать ударение, ибо героизм - это придание смысла всей своей жизни. Человек ограничен в возможностях от рождения, ибо неминуемо должен умереть, но за время между рождением и смертью имеет шанс проявить не только как можно больше свободы, но и героизм, который я поставил бы на первое место. Сезанн рисовал даже в тот день, когда умерла его мать. Один известный наш государственный деятель в день смерти жены, с которой прожил полстолетия, сел в самолет и полетел в самую горячую точку планеты, где необходимо было добиться примирения. Что это, как не героизм? Ты с похорон отца заезжаешь к себе на работу, проводишь директорское совещание. Как это называть? - Ты и об этом знаешь? - Такая должность. Хорошо, что свобода проявляется в нас, не порывая наших связей с миром. - Я это понял на примере своей Айгюль. Долго не мог постичь, как можно танцевать, обретать невесомость, растворяться в волнах музыки, пережив наибольшую трагедию в жизни, сохранить беспечность и первозданную чистоту, сызмалу оставшись сиротой? Лишь со временем мне открылось. Абсолютная свобода - это что-то нечеловеческое. Каждая более высокая ступень в жизни человека - это не только шаг к свободе, но и новые обязательства. - Чем больше власти, тем непозволительнее произвол. - А знаешь, что мне вспомнилось? - спросил неожиданно Карналь. - Как-то пожелали наши ученые встретиться с одним товарищем. Вот так, как мы с тобой, для свободного обмена мнениями. Товарищ не очень и высокопоставленный, но занятый. Отказался. Нехватка времени? - Не только, не только, Петр Андреевич. Ваш брат ученый - он какой? Он вмиг поймает меня или кого-либо другого на том, что я не знаю какой-то теории, не прочитал ту или иную книгу, не дослушал новую симфонию, не видел масштабного живописного полотна. Что тогда? Стыд, позор? Человек не может отказываться от знания, не унижая себя. Комплекса неполноценности пугаешься даже подсознательно. Вот так и ходим друг возле друга, боясь обжечься. - Незнание никогда и никого не унижает. Позорно только нежелание знать, а когда человек просто неспособен все охватить... Думаешь, ученые знают все теории или писатели все читают друг друга, Шекспира, Данте, Толстого? Даже так называемые эрудиты, которые, кажется, знают все на свете, неминуемо отстают, поскольку все их знания - в прошлом, а даже вчерашний день - это уже прошлое. Я сегодня как-то подумал о математике... - У меня такое впечатление, что ты о ней думаешь постоянно. - Да. Собственно, о тех или иных проблемах. Но чтобы о всей науке - так нет. Сейчас насчитывается шестьдесят математических специальностей. Больше, чем в медицине, которая выделила уже отдельную отрасль на каждую часть человеческого тела. Но даже самые большие эрудиты знают разве что пятую часть собственной специальности. Научная необразованность стала одной из привилегий двадцатого века. К тому же эрудиты не разрешают проблем, а только пополняют запасы своих знаний. Это - как музейные запасники: много интересного, но все под замком, и еще неизвестно, пригодится ли когда-нибудь. Политические же и государственные деятели обладают сегодня самым ценным - информацией. Они относятся к наиболее информированным людям на земле. Может, их надо считать настоящими учеными? Без фальшивых докторских дипломов, без академических званий, без догматизма, нудного классификаторства и поддакивания. Границы знания передвигаются, перекраивается карта науки, изменяется само понятие учености. Главное же - у политических деятелей знания сразу идут в дело. Политики - это люди, обладающие почти уникальной способностью принимать своевременные решения. А откуда может взяться такая способность у пустоголового человека? - Убедил, - засмеялся Пронченко. - Выдвигаю свою кандидатуру на выборах в Академию наук. А уж коли ты назвал меня самым информированным человеком, то проявлю это свойство надлежащим образом. Дошли до меня слухи, якобы ты хочешь бежать с директорства? Сам создавал все, а теперь бросаешь? Не то время, Петр Андреевич. - Неужели Кучмиенко? - удивился Карналь. - Так быстро? Он и в самом деле, значит, имеет доступ повсюду? - Пробивался и ко мне, да я не принял из-за загруженности. Сказал, чтобы в отделе приняли, поговорили. - И что же он - предлагает свою кандидатуру? - Намекал. - Как раз вовремя. Готовится в доктора. Уже довел диссертацию до защиты. А у нас ведь как: все, что должно защититься, защитится. - Это уж ваше дело. Заботьтесь о чистоте науки сами. Вам в ней быть всю жизнь. Никто не сменит и не заменит. - В науке же, а не на директорских постах. - Петр Андреевич, давай откровенно. Ты знаешь меня уже три десятилетия. Целую жизнь. Так вышло, что поставлен я несколько выше других. Какие у нас принципы? Искать настоящие характеры, истинное человеческое величие, уметь отгадывать его даже в незначительных намеках и проблесках, в формах детерминированной потенциальности, выражаясь научно. Такие люди - неимоверная редкость, и счастье, когда находишь их, распознаешь. Это подарок и награда для нашего общества. Я рад, что нашел когда-то тебя, поверил, не ошибся. А теперь отпустить? Ты бы сам надо мной смеялся и презирал меня. - Похоже, ты и приехал, чтобы поговорить об этом? - спросил Карналь. - И об этом, но и не только. Хотел убедиться, что ты не сломался, подумать, если что, вместе, какая нужна тебе помощь. Но вижу, держишься. - Держался, пока хоронили отца. Ох, держался, Владимир Иванович!.. Что же касается директорства, то... Кучмиенко спровоцировал меня на тот разговор, но не стану скрывать: мысль такая часто навещает меня. О Гальцеве хочется позаботиться своевременно. - Был я у Гальцева, посидел немного с ним возле их тысяча тридцатой. - Никто мне не говорил. - А я просил не говорить. - Ну, а о себе, Владимир Иванович... Тут такое... Если настанет день, когда мысль о работе в объединении вместо радости принесет мне тревогу, а вместо гордости - страх, то я не стану в муках выжимать из себя руководящие идеи, а пойду себе в университет, ограничусь наукой... - Все-таки ты устал, Петр Андреевич. Просто измотался. С моря тебя сорвали, потому что позарез нужно было, теперь такое горе... - Я устал еще от другого, Владимир Иванович. Давно меня мучит одна мысль. Помнишь, у Маркса где-то есть - об унаследовании социализмом технической базы капитализма. Но не слишком ли затянули мы это унаследование? Общественный строй мы создали невиданно новый, а материальная культура чуть ли не сплошь заимствованная, вторичная. Заимствуем модели машин, технологию, терминологию даже. Возьми нашу отрасль: "компьютер", "интегратор", "дисплей" - целые словари! Мы пытаемся делать что-то свое, в названиях машин упорно используем привычные, известные, дорогие слова: "Днепр", "Мир", "Минск", "Наири", но эти слова устаревают вместе с машинами, отходят в небытие, нарушая законы, по которым и слова должны жить, пока живет народ, а то и вечно. И вот наступает не то обессиливанье, не то исчерпыванье... Я боролся, пусть поборются те, у кого больше сил. - Бороться должны мы, Петр Андреевич. Отказываться от технических идей только потому, что они могли возникнуть за рубежом на день или месяц раньше, чем у нас, мы не можем. Достижения человеческого разума должны принадлежать всему человечеству - это закон нашего планетарного общежития. Техника - это не идеология. А что порой отстаем, а потом пытаемся догонять, тут выход один: работать на опережение! Разве ты не так работал до сих пор? Есть такая истина: преодолевать можно только то, что предстает во весь рост. Иногда нужно дать трудностям возможность дозреть. - Человек устает, Владимир Иванович. - Мы с тобой не имеем на это права. Они уже дошли до машины, последние слова Пронченко произнес, открывая дверцу. - Домой, Петр Андреевич? И больше бодрости. Все, что тебе нужно, дадим, поможем, поддержим. Но только не демобилизационные настроения. Думается мне, что у тебя и не усталость, а просто скепсис, что развился под действием убийственной беспредельности сферы банального, который твой точный математический ум никак не может воспринимать. Среди ученых наблюдается такая болезнь. Горделивая миробоязнь. Так же, как у нас, политиков, - нетерпение, опережающее возможности. А ты и ученый, и политик одновременно... Так что - договорились? Карналь хмыкнул: - Солдат одного южноамериканского диктатора спросили: "А что, если ваш диктатор велит вам летать?" Солдаты ответили: "Хоть низенько, но полетим!" - Садись, Петр Андреевич, поедем. А летать нам - в мыслях и мечтах. Маленькими летали в снах, теперь то уже отошло, но летаем наяву. Еще лучше. - Знаешь что, Владимир Иванович, - попросил Карналь. - Тут недалеко, забрось... меня на Русановку. Побываю у дочки. С тех пор как приехали из села, даже не созвонились... Она меня щадит, а я - ее... Возле Людмилиного дома Пронченко опять, как и на Пушкинской, вышел из машины, провожая Карналя. - Светится у моих, - сказал Карналь. - Поздно не спят. - Молодые. Зашел бы и я к ним, да не стану мешать. - А то зайдем? - Спасибо. И правда поздно. Заговорились мы с тобой, Петр Андреевич. - На меня в Париже насели корреспонденты. Мол, почему нет у нас дискотек, где бы молодежь могла танцевать до утра и прямо оттуда на работу? - И что ты им? Не сказал, что это отразится на производительности труда? - Сказал, что не отношусь к тем старым людям, которые обманывают молодежь, не задумываясь над тем, что ей когда-то придется разочароваться. Сам никогда не танцевал и не понимал людей, которые теряют на это время. - Написали о тебе, как о восточном сатрапе, запрещающем всем то, чего не может сам? - Истолковали мой ответ как проявление оригинальности. - К ученым они снисходительны... Политиков ловят на каждом слове, даже непроизнесенном. Ты как назад? Может, прислать дежурную машину? - Благодарю. Переночую у детей. У них, как шутит мой зять, самая большая малометражная квартира в Советском Союзе. - Передай им привет! - Спасибо. Поклон Верико Нодаровне. Хотя было уже поздно, огромный шестнадцатиэтажный дом гудел, как вокзал или аэропорт. Музыка, отголоски разговоров, вибрирование водопроводных труб, завывание лифтов - звуки пронизывали все тело здания, легко проникали сквозь стены, сквозь перекрытия, сталкивалась в тесных лестничных клетках, не было спасения от этого сплошного звучания, никаких препон, никакой изоляции. Карналь осторожно поднимался на третий этаж, морщился от невыносимой гулкости дома. Два инстинкта присущи человеку от рождения: страх перед падением и перед слишком громкими звуками. От первого спасает вестибулярный аппарат, от второго в условиях развитой цивилизации не спасает ничто. У Людмилы, видимо, были гости, из квартиры долетали мужские голоса. Карналь не стал прислушиваться, позвонил, дочка открыла почти сразу. - Папа! - Здравствуй, доченька! Поцеловал ее в щеку. Вздрогнул мучительно: запах кожи у Людмилки был точно такой как у Айгюль. - Ну, как вы тут? - Спасибо. А ты? Мы не беспокоили тебя. Я тете Гале звонила, спрашивала, она говорит: работаешь. Где был так поздно? - С Пронченко немного походили в Гидропарке. - Нашли место для прогулок. Давай плащ. - Не беспокойся. Повешу сам. У вас кто-то есть? - Никогда не угадаешь! Проходи, пожалуйста. Юка! Ты можешь оторваться от своих пластинок? Юрий выбежал навстречу тестю раскрасневшийся, встрепанный. - Петр Андреевич, вы еще более неожиданно, чем наш первый гость! А я - раб техники! На работе Гальцев замучил своею тысяча тридцатой, дома заедает бытовая электроника. Он пожал руку Карналю по своему обычаю как-то суе