в Пионерском саду, короткий разговор, все исчезло бесследно, никогда не вспоминала о Совинском, как не вспоминают об облачке, пролетевшем по небу, или о листке, который упал с дерева и зацепил тебе плечо. Девчушка повела Анастасию по зигзагообразному коридору, узкому и невероятно высокому. Толкнула дверь С приколотым листком ватмана, на котором было написано "Орггруппа". В тесной комнатке над столом склонилось несколько человек. Анастасия выделила среди них одного. Воспоминание и действительность соединились, сомкнулись, как два магдебургских полушария, разъединяемые неумолимыми силами времени. Совинский? Он тоже оглянулся на вошедших и разинул рот от удивления. - Чудеса! - хмыкнул, поправляя свой довольно поношенный толстый свитер. - Анастасия! Вы ко мне? Одну минутку, товарищи. Девчушка мигом исчезла, сообразив, что ей тут делать больше нечего. Иван подошел к Анастасии, она подала ему руку. - Никак не ожидала вас здесь встретить. - Так вы не ко мне? - Разве это имеет значение? Представьте себе, что я предвестница чьего-то приезда. Существа высшего порядка. - Но какое же отношение? Вы... Они вышли в коридор, потому что те, у стола, уже улыбались, прислушиваясь к чудному разговору. - Когда мы с вами познакомились, я была манекенщицей, - сказала Анастасия. - Вы, наверное, не в состоянии вообразить, что может делать здесь манекенщица? - В самом деле!.. - Между прочим, я всегда ловлю себя на мысли, что все мои разговоры с мужчинами какие-то... бессмысленные, что ли. С тех пор, как я стала журналисткой. - Так вы журналистка? - удивился Совинский. - Если вы сумели запомнить мою прежнюю профессию, то легко сможете привыкнуть к мысли о новой. - Запомнил, потому что очень уж редкая профессия. - Не я, а профессия? Иван сконфузился. - Видите ли, я был тогда в таком состоянии... - Что не помешало вам запомнить манекенщицу... Но я вас, видите, тоже запомнила, хотя не знала о вас ничегошеньки. Потому что вы ведь мой спаситель. Оба засмеялись, вспомнив события, которые сблизили их на один вечер. Анастасия рассорилась в тот вечер со своим женихом (будущим мужем, будущим брошенным мужем, будущим забытым навсегда мужем) и, со зла слоняясь по городу, забрела в Пионерский сад. Наткнулась на скучающую компанию молодежи на летней эстраде, где какой-то умник из штатных развлекателей выдумал забаву: приглашал на сцену девушек, имена которых начинались на "а", а парням предлагал отгадывать их имена. Девушек приглашали только одиноких. Правда, не обошлось, видно, без обычного в таких случаях обмана, так как преимущественное большинство тех, кто вышел на сцену, сразу было отгадано. А может, это произошло потому, что у девушек были довольно обычные имена: Аля, Аня, Ася. Постепенно исчезли со сцены Ариадны, Адели, Асели, Аиды. Наконец осталась одна Анастасия, над которой нависла угроза так и не сойти со сцены. Звучали имена: Аэлита, Аспазия... Публика изо всех сил демонстрировала интеллигентность и эрудицию, но всегда ли человека может спасти эрудиция? Прыткий развлекатель, которому Анастасия сообщила на ухо свое имя, кричал: - Проще, проще! Ближе к нашей эпохе! Еще проще! Наконец кто-то негромко произнес - Анастасия. Но на сцену долго не хотел выходить. Когда же поднялся, Анастасия невольно пожалела, что тут нет ее жениха: подразнила бы его как следует! Победитель конкурса свел Анастасию вниз, они сели рядом, дальше уже не прислушивались и не присматривались, что там еще выдумает развлекатель, настороженно изучали друг друга. Парень не проявлял желания к беседе, первой начала Анастасия: - Интересно, как вы угадали? - Не угадал, а вспомнил. - Не понимаю. - Видел вас в журнале мод. - Почему же сразу не сказали? - Не хотелось. - Но мы с вами не в равных условиях. Вы знаете мое имя и профессию, а я о вас - ничего. Он назвал имя, но не больше. Когда Анастасия попросила проводить ее домой, замялся. - Боитесь компрометации? Вы влюблены? Или засекречены? - допытывалась Анастасия. - Все может быть, - уклончиво ответил Иван. - Я провожу вас до троллейбуса. Идет? И все. Больше не виделись и не вспоминали друг о друге. - Вы и тогда приезжали из Приднепровска? - спросила Анастасия. - Нет, я работал у Карналя. - Странно, я о вас ничего не знала тогда, не знаю и теперь, а вы обо мне - все. - Зато вы знаете намного больше меня. Например, про академика Карналя. Он что, сказал вам, что приедет? Анастасия заколебалась. Говорить правду не хотелось, но еще больше не хотелось признать свое поражение, ибо поражений женщины боятся более всего. - Просто я узнала, что завтра он будет здесь. - Вы не могли привезти лучшего известия! Просто не верится. Неужели едет? Это я послал ему телеграмму, и если он... - Вы тут в командировке? - пришла ему на выручку Анастасия. - В командировке? Я сбежал от Карналя! Живу здесь в Доме специалиста. Это только так называется. На самом же деле - общежитие. Имею комнату, все остальное в конце коридора. - Он засмеялся. - И что вы тут?.. - Внедряю передовую технику... Электронику в народное хозяйство. Слышали о таком? - Немного. Если хотите, не видела электронной машины. Только в кино и на снимках. - Могу показать. Он был совсем не такой, как тогда в парке. Ни скованности, ни нерешительности, полон энергии и... какой-то чуть ли не детской наивности. Схватил Анастасию за руку, почти бегом потащил ее по коридору. Они вбежали в неожиданно просторное и высокое помещение (многоэтажная пустота - так можно было бы назвать этот странный простор). Совинский показал на самом дне этого побеленного, как и все вокруг, зала невысокие металлические шкафы в сероэмалевом блеске, простенькие пульты, металлические стульчики, длинные, тоже металлические, столы. - Вот они! - Боже, какие они серые! - невольно воскликнула Анастасия. - Ну, ну, прошу вас, осторожнее! - Совинский отпустил ее руку, взглянул на Анастасию почти враждебно. - Это не Дом моделей. Тут дело не во внешнем виде. Это, если хотите, абсолютно мужской мир. - Так вы женоненавистник! - засмеялась Анастасия. - Может быть. Хотя слово "машина" - женского рода. - И именно сюда приедет академик Карналь? - Если приедет, то сюда. - Я же вам сказала: приедет. - Вы хорошо знаете академика? А о Кучмиенко слыхали? - Нет. - А знаете историю с Айгюль? - Нет, не знаю... К сожалению... - И про Людмилку - тоже? Она не знала ничего. Совинский сообразил это слишком поздно. Немного помолчал, наивность и мальчишество с него сбежали, вздохнул, сказал деловым тоном: - Тогда пойдемте к моим хлопцам. - Спасибо, не хочу вам мешать. - Тогда до завтра? - Очевидно, если вы не захотите поинтересоваться, что я буду делать нынче вечером. Совинский хлопнул себя по лбу. - В самом деле, что вы будете делать сегодня вечером? Анастасия небрежно помахала сумочкой. - К сожалению, вы опоздали с этим вопросом. По крайней мере, на три года. Если бы вы спросили тогда в парке... - Тогда я не мог. - А теперь? - Теперь не знаю, имею ли право. - Вы же знаете, право завоевывается. Они все еще стояли в помещении с блоками электронной машины. Дважды или трижды туда наведывались какие-то парни, но, увидев Совинского, тактично исчезали. Анастасия обратила на это внимание. - Вас здесь ценят. - Я обычный рабочий-электронщик, хотя имею специальное техническое образование. Правда, у Карналя я страшно много зарабатывал. Почему-то так выходит, что инженеры-кибернетики имеют твердую зарплату, чуть побольше ста рублей, а мы могли выгонять и до трехсот. Потому что мы практики, без нас машина не "оживет", не заработает, не станет машиной. И вообразите себе: Кучмиенко не стал отдавать своего сына в институт, он сделал его техником, и мы с Юрой Кучмиенко... Но зачем я вам об этом рассказываю? - В самом деле, я же не знаю никакого Кучмиенко... Хотя стараюсь знать как можно больше. Может, из-за этого и ушла из Дома моделей. Там страшно неинтересная жизнь. Ограниченность, невыносимость женского мира. Женщин нельзя оставлять одних. Это просто угрожающе. Они не могут, как мужчины. Им непременно нужно вырваться за пределы своего окружения. Природа, культура, история, - не знаю, что там еще, - все это толкает их к миру мужчин, тут уж ничего не поделаешь. И мне мир мужчин нравится намного больше. Он может существовать... как бы сказать?.. Самозамкнуто, что ли. Иван смотрел на Анастасию немного испуганно. Не ожидал он от нее такого взрыва. - Никогда бы не подумал, - начал он, но Анастасия не дала ему закончить. - Знаю, что вы хотите сказать. Удивляетесь, почему такие мысли? Была папиной дочкой. Росла среди мужчин. Среди солдат. Вы не были в армии? - Ну, академик Карналь... - Он не дал вам служить в армии... Как ценному специалисту... Не имею права судить о вашей ценности. Но почему же вы ушли от академика и очутились?.. - Она повела рукой, передернула плечами. - Электронно-вычислительные машины, чудо техники, двадцатый век, НТР - и этот памятник послевоенной нищеты? Как это согласовать? - Мы не можем ждать. Пока проект, пока выкроят где-то там в планах реконструкции площадь, пока утвердят, пока построят специальное помещение. Не месяцы - годы... Вы могли бы ждать своего счастья целые годы? - Готова ждать всю жизнь. - Я неправильно поставил вопрос. Собственной судьбой мы действительно вольны распоряжаться как угодно, но когда идет речь о прогрессе... Анастасия отступила почти до двери и, собственно, уже уходя, спросила совсем о другом: - А вам... хотелось бы снова работать у академика? Не здесь, а там? Ведь ваше счастье там. Я не ошиблась? Совинский ответил не сразу. Пошел за Анастасией, уже в коридоре глухо сказал: - Академик меня больше не позовет... И никто не позовет... Она чуть не сказала: "А если бы я позвала?", но своевременно спохватилась, закусила губу. Попыталась перевести все в шутку: - Вы называли какое-то экзотическое имя. - Айгюль. - Кто это? - Это трагическая история. 8 Одессу ничем не удивишь. Одесситы плавают по свету, для них открыты все дива земли, неба и моря, они знают даже о том, чего еще нет на свете, а может, и не будет никогда, они слышали все языки, видели все цвета кожи, они беззаботно ходят по живописно-запутанным улицам своего города, не думая о том, что где-то в трюмах стоящих на рейде кораблей спят негры, японцы, норвежцы и турки, они влюблены в свою необычность и в свое всезнайство - кто же мог бы их еще удивить? Но когда на Дерибасовской, а потом на Приморском бульваре, а затем на Привозе, а потом еще и на других улицах под платанами, под акациями, под каштанами появился старый, как мир, темнолицый человек в огромной лохматой белой папахе, а рядом с тем человеком - высокая, тоненькая, стройнее всех тополей в Одессе девушка, Одесса не могла не удивиться. Ведь корабли не доплывают до Каракумов, а туркмены, наверное, никогда не бывали в Одессе. Это был их первый посланец, и он неминуемо должен был растеряться в этом чуточку беспорядочном городе, среди кричащих и размахивающих руками людей, среди суеты, спешки и так густо понаставленных один возле другого домов, что хватило бы их на целый десяток Каракумов. Туркмен и девушка блуждали по Одессе не потому, что искали что-то и не могли найти. Старик хотел посмотреть, где будет жить его внучка, откровенно говоря, ему не очень понравился этот город, тут даже ветер был совсем не такой, как дома, - он то залегал намертво, то вырывался из-за каждого дома, летел по улицам то в одном, то в другом направлении, не было в нем постоянства, сплошная запутанность и непокой, а от этого и люди становились беспокойными, забеганными, затурканными. Он бы и не решился оставить среди них свою Айгюль, если бы она не уперлась, не решила учиться именно здесь - она сюда приехала, взяв дедушку Мереда только для порядка, себе в сопровождающие. В балетной студии, куда у Айгюль было направление, девушку приняли без проволочек - туркменских детей, уцелевших от страшного землетрясения в Ашхабаде, принимали тогда везде: в Москве, в Ленинграде, на Украине - всюду давали им приют. Однако Айгюль заявила, что приехала совсем не для того, чтобы найти приют, она хочет учиться и хочет показать, что уже умеет и на что еще способна. Строгие педагоги посмотрели и увидели. Старый Меред мог спокойно уезжать в свои Каракумы, внучка оставалась тут, получила общежитие, стипендию, Она не рассказывала дедушке только о том, что надеялась найти Карналя, спросить, сохранил ли он ту памятку о базара в Мары, предполагал ли когда-нибудь увидеть Айгюль - не маленькую и робкую, а такую, как она теперь? Карналь тогда уже перебрался от Кучмиенко в университетское общежитие, жил в комнате с двумя старшекурсниками и аспирантом Васей Дудиком, они в шутку называли его Лейбницем за увлечение десятком наук сразу. Студент Карналь переживал тогда тяжелые времена по многим причинам, которые от него не зависели, но в то же время обусловлены были (хотя бы частично) его характером, толкающим на поступки безрассудные и, пожалуй, необъяснимые для людей, привыкших к упорядоченности и послушанию даже в мыслях. Айгюль пришла в общежитие вечером, в наивной уверенности, что Карналь не может слоняться по бульварам с одесскими девушками, а должен сидеть и ждать ее появления. Четыре года ожидания без обещаний, ясное дело, для кого угодно показались бы безнадежными, если не сказать - бессмысленными, но Айгюль была убеждена, что ее ждут, раз ждала она, да еще и приехала в этот клокочущий город. Слишком много было у нее утрат, чтобы судьба не сжалилась над нею. Убит на войне отец. Погибла в Ашхабаде за те тридцать секунд землетрясения мать, разрушена была ее студия в туркменской столице. А она, Айгюль, осталась жива, ее хотели послать в Москву, но она выбрала Одессу, выбрала только потому, что тут должен был ждать ее Карналь. И вот она нашла его общежитие и комнату на втором этаже, в комнате никого не было, если не считать какого-то чудака, что гнулся над книжкой, спиной к двери, и не отрывался от книжки даже тогда, когда Айгюль вошла в комнату, подошла к нему, когда достала из сумочки серебряную трубочку с девятью серебряными бубенчиками и тихо качнула ими над ухом того согнувшегося, съежившегося, задумавшегося. От неожиданности он вскочил, увидел высокую, с черными толстыми косами, девушку, узнал и не узнал, испугался и обрадовался, отступил на шаг, воскликнул, еще не веря: - Айгюль? - Здравствуй, Карналь, - сказала она. - Теперь я уже могу сложить свои девять шариков с твоими... - Прости, - пробормотал сконфуженно Карналь, - понимаешь, я... - Ты потерял их? - Почему бы я должен их потерять?.. Только они не здесь... Студент, видишь ли, ничего не имеет, кроме конспектов. Я оставил их у отца в селе. Они там... - Тогда возьми и эти, - мгновенно нашла выход из положения Айгюль. - Я рад тебя видеть... Черт! - хлопнул себя по лбу Карналь. - Я говорю какие-то глупости! Он взял Айгюль за руки, повернул к окну, встревоженно спросил: - Как ты сюда добралась? - Приехала. - Не может быть! - И хочу мороженого! - не отвечая на его довольно-таки глупое восклицание, заявила Айгюль. Карналь растерялся еще больше. - Тут у нас есть аспирант Вася... Он придет, я возьму у него немного денег... - Деньги есть у меня! Для нее все было так просто и естественно: приезд, встреча, разговор, каприз. А Карналь никак не мог опомниться, терялся все больше, понимая, как все не просто. Все эти годы он был занят только собой, начинял свою голову науками, ни о чем не заботился, если и писал в Туркмению Раушат, то дважды или трижды в год - коротенькие открыточки к празднику. Передавал привет Айгюль - вот и все. Она для него продолжала оставаться маленькой девочкой, которая учила его держаться на ахалтекинце, доказывала базар в Мары и бой баранов на совхозной площади. Люди и вещи сохраняются в памяти неизменными, и когда ты видишь, как подействовало на лих время, либо удивляешься, либо пугаешься, либо радуешься. Карналь сам не знал, что он почувствовал, увидев Айгюль, совсем не похожую на ту, какой она была четыре года назад. - Как твоя мама Раушат? - спросил он и сразу понял, что спрашивать об этом не надо было. Айгюль еще сохраняла улыбку на губах, но улыбка теперь была горькая, мучительная, из глаз тихо покатились слезы, и девушка не вытирала их, не шевелилась, вся окаменела. - Прости, Айгюль, - Карналь топтался возле девушки, смущенный и неумелый. - Я не знал... Что с мамой?.. Девушка склонила голову, крепко сжала веки, словно хотела унять слезы, сдавленно прошептала: - Мы были в Ашхабаде... Она жила со мной... Хотела видеть меня балериной... И это землетрясение... Все было уничтожено за какие-то секунды... Меня вытащили из-под обломков... А мама Раушат... - Ты сядь, сядь. Успокойся, - он взял девушку за плечи, повел к стулу, она переставляла ноги как во сне, клонилась на него, он должен был ее поддержать, чтобы не упала, но сесть Айгюль не хотела, вся напряглась, удержаться на ногах для нее, видимо, было очень важно, и Карналь стоял тихо, словно поддерживал драгоценную вазу. В дверь заглянул аспирант Вася Дудик, сунулся было в комнату, но увидел Карналя в такой странной позе с незнакомой девушкой, испуганно попятился. Карналь кивнул ему, показал на копчиках пальцев: дай денег! Тот мигом вынул из кармана несколько засаленных бумажек, положил на край кровати, исчез. Карналь смотрел в открытое окно комнаты, видел ветку какого-то дерева за окном, совсем забыл, какое именно дерево там растет, хотя, кажется, должен был бы знать, но сейчас было не до дерева и вообще не до того, что делается там, за окном, во всей Одессе или во всем свете. Вот возле него молодое прекрасное существо, одинокое, сирота, в свои восемнадцать лет пережила уже самые тяжелые утраты. В последнем отчаянии преодолела тысячекилометровые расстояния, принесла ему самое дорогое из того, что имела, - девичью гордость, может, и величайшую любовь, а он стоит беспомощный, бессильный, никчемный. Ибо кто он? Студент-четверокурсник, с неопределенным будущим, без положения, бедный. Как завидовал он сейчас уверенным, сильным, твердо устроенным в жизни людям, которые сами чувствуют себя счастливыми и с удовольствием делают счастливыми других. А у него все не так. Еще маленьким влюбился было в Оксану Ермолаеву. За ней ухаживали студенты, которые приезжали на каникулы, ходили в белых брюках, белых, начищенных зубным порошком, туфлях, играли в волейбол и употребляли какие-то непонятные слова. А кто был он? Сопляк, ученик седьмого класса. На фронте влюбился в ротную санитарку Людмилку, чистую и прекрасную девочку, вокруг которой так и вились офицеры даже из соседних батальонов. А он был простой сержант-батареец и ничего не мог сделать для девушки, разве что покатать ее на своей битой-перебитой трехтонке. Смех и грех! Самое же удивительное, что Людмилка согласилась поехать, но катание это закончилось трагично, чего он не сможет простить себе до конца жизни. Наверное, суждено ему быть несчастливым в любви, может, не смеет он и мечтать об этом высоком чувстве? Страшно ему было подумать, что Айгюль могла выбрать именно его, надеяться на него, верить в него. Девушка оцепенело стояла, склонившись на плечо Карналя, ее беззащитность наполняла его сердце растроганностью, он тихо поцеловал ее в голову, косы девушки еще сохраняли, казалось, неповторимый аромат пустыни, дикий запах ветров и солнца. И как только он прикоснулся к ним губами, Айгюль испуганно спрятала лицо у него на груди, и он должен был обнять ее, чтобы удержать, гладил ее по голове и молчал, потому что не умел ни утешать, ни обещать, ни бурно проявлять свою радость, как это умеют делать другие, часто скрывая таким образом свое смущение и растерянность, а еще чаще просто не заботясь о последствиях и не пытаясь заглянуть вперед. Карналь пока не задумывался над своим будущим. Оно затаенно молчало, не подавая никаких знаков студенту-математику. Учиться, и как можно лучше, а там видно будет - таким нехитрым правилом руководствовался Карналь, не очень проникаясь заботами и трудностями, которые время от времени подкидывала ему жизнь. А что будет теперь, когда вот эта нежная и доверчивая девчушка прибилась за тысячи километров к нему, полагаясь на его силу, на его верность и, наверное же, на его любовь? Пожалуй, впервые в жизни пожалел Карналь, что не хватает ему беззаботности. Хотя бы такой, как у их аспиранта Васи Дудика. Для того не существовало проблем, трудности преодолевались сами собой, несчастье пребывало вне сферы его житейских интересов, трагедии он щедро дарил врагам. "Все поднимается, встает, растет, смеется"... Карналь не воспринимал такого облегченного взгляда на жизнь. Он не удовлетворялся строкой великого поэта, на которую ссылался Дудик, пробовал бить аспиранта другими строками, полнее отражавшими суть жизни: "Все обновляется, меняется и рвется, исходит кровью в ранах, в грудь, стеная, бьет". Но Вася и споры считал одной из форм умышленного усложнения жизни, охотно соглашался с Карналем, рылся в своих бездонных карманах и радостно сообщал всем жителям комнаты, что у него от аспирантской стипендии остались еще какие-то деньги и он хочет дать грандиозный банкет. Они шли на Дерибасовскую, пили пиво, съедали целую гору сосисок. Тут часто набредал на них Кучмиенко - не то благодаря своему обостренному чутью, не то просто потому, что всегда шлялся по Дерибасовской, не очень вникая в науки. Тогда Дудик и Кучмиенко в один голос заявляли, что все непременно должны идти посмотреть на балеринок. Карналь колебался, говорил, что это неудобно, что вообще не годится подглядывать, но кончалось всегда тем, что веселая ватага увлекала его за собой, а Кучмиенко еще и издевался, называя Карналя подпольным донжуаном, уже в десятый раз рассказывая Дудику, что в Карналя влюблены все девушки курса, если же точнее, то две Томы, одна Римма, три Софы, четыре Лары, одна Люда, одна Ната, две Лили, а еще Катя, Маня, Нюся и девушка по имени, которое не подходит к ежедневному употреблению, - Кора. Это означает Корабела, то есть дочь кораблестроителя. Под общий хохот Карналь благодарил Кучмиенко за такую информацию и обещал внимательно изучить его сообщение. Тем временем они добирались до балетной студии, затаившись среди невысоких, довольно обшарпанных деревьев и редких кустов, заглядывали в высокие сводчатые окна, и их глазам открывался совсем другой мир. Дудик тихо ахал, Кучмиенко потрясенно причмокивал. Под мелодию, рождаемую черным роялем, плавали по паркету белые видения девичьих фигур, там все было ненастоящее, дивно удлиненное, наклоненное под опасным углом. Оно нависало над тобой, как небо, летело на тебя, угрожало падением, катастрофой: и длинный узкий зал, похожий на палубу корабля, положенного на борт штормовой волной, и черный треногий рояль, и те неземные белые создания. Карналя не оставляло тревожное ощущение, что земля тоже угрожающе клонится, выскальзывает у него из-под ног - невозможно удержаться, вот-вот упадешь на те сводчатые окна, ударишься о их высокую прозрачность, и тебя, опозоренного, беспомощного, увидят те, кто бело летает в розовом воздухе под розовыми люстрами. Он пятился в запыленные кусты, ноги его на чем-то оскальзывались, рядом что-то бормотал Кучмиенко, ахал Дудик, но над всем царила та неслышная музыка в длинном розовом зале и удлиненные тени девушек, которые летели, как воплощение гармонии, восторгов и счастья. - Ты знаешь, - как-то сказал Карналь Айгюль, - а я ведь ходил под окна вашей студии. Подглядывал, как школьник. Она отпрянула от него. Только теперь Карналь заметил, что Айгюль в непривычном для нее белом платьице. Несмело улыбнулась, поправила вырез платьица, который еще больше подчеркивал необычную высокость ее шеи. - Но тебя я там не искал, никогда не думал, что ты можешь стать балериной. Представлял тебя только верхом на ахалтекинце. На вершине бархана. Конь - высокий-высокий, а ты над ним еще выше. Под самое небо. - Я хотела украсть коня и приехать сюда верхом! - сказала она с вызовом. - Далеко ведь. - А наши всадники перед войной проехали от Ашхабада до Москвы и отдали рапорт товарищу Сталину. Ты слышал о том пробеге? - Я же не товарищ Сталин, чтобы мне отдавали рапорты. - Все равно я хотела украсть коня, - упрямо повторила Айгюль. - Еще и сейчас меня так и подмывает вернуться в пустыню, оседлать моего коня и прискакать сюда. - Ты видишь? - показал ей Карналь смятые бумажки, оставленные Васей Дудиком. - У нас есть деньги. Мы можем отпраздновать твой приезд. Ты теперь одесситка. Каждый, кто приезжает сюда, становится одесситом. Это словно бы отдельная нация, особенная порода людей. Я рад, что ты тоже сюда приехала. Мы пойдем на Дерибасовскую и найдем что-нибудь вкусное-превкусное. - Я хочу мороженого. - Мороженое не проблема. Они вышли из комнаты. В конце коридора стоял Вася Дудик и показывал Карналю большой палец - знак наивысшего одобрения его выбора. Карналь показал Дудику кулак. Любопытно, что сказал бы Дудик, узнав, что Карналь идет с одной из девушек, за которыми они тайком подглядывали, полные восхищения и опаски перед красотой, в те таинственные высокие сводчатые окна? Но Карналю было не до Дудика. Поддерживал Айгюль за острый детский локоть, верил и не верил в происходящее. Он привык мыслить точно и целесообразно, но все эти годы пребывал в сферах чистых размышлений. Если и сталкивался с повседневной жизнью, то старался не углубляться в мелочи, сознательно ограничивал себя, хорошо зная, что только таким путем возьмет от пяти университетских лет все, что можно от них взять, ведь больше в жизни не урвешь такого благословенного отрезка времени, никто никогда его не даст, не разрешит, приходится только удивляться терпению и благородству государства, которое отводит тебе для учебы сначала десять лет, а потом еще пять - только дает и ничего не берет взамен. До сегодняшнего дня, следовательно, Карналь жил беспечно, являл собой как бы изолированную человеческую систему, полностью погруженную в собственное совершенствование. Но недаром тот угрожающе-трагический закон термодинамики гласит, что в изолированных системах процессы протекают в сторону возрастания энтропии. Человек, если он не хочет самоуничтожения, вынужден рано или поздно покончить со своей обособленностью и изолированностью. Но каким образом? Вот девушка, нежная, доверчивая и беспомощная. Не смогла жить в пустыне со своим отчаяньем, не на кого ей опереться, не за что зацепиться. Без приюта, без надежд. Вспомнила о нем (а может, и не забывала ни на день с того времени, как увидела впервые?), ехала, надеялась. На что? На защиту? А между тем Карналь не умел защитить самого себя. Снова его чрезмерная доверчивость и совершенная непрактичность были причиной того, что Кучмиенко выдвинул против своего товарища обвинение в распространении на факультете чуждых теорий. Теперь Кучмиенко уже не прятался, не шептал - он перешел к открытым действиям, к размахиванию руками, к выступлениям на собраниях, поначалу ограничивался неопределенными формами: "некоторые наши студенты", "отдельные явления", "кое-кто, забыв", потом, убедившись сам и убедив других в непоколебимости своей добродетели, он наконец назвал фамилию Карналя. И сказал, что с тревогой и грустью наблюдает, как его товарищ "скатывается к...", "попадает в объятия к...", "становится на путь, который может привести к...". Не требовал наказания, критики и самокритики Карналя - только тревожился и грустил. Но и этого было достаточно. Перед этим Карналь написал для студенческой научной конференции работу о некоторых современных аспектах классической теории вероятностей. В этой работе он не мог обойти трех знаменитых писем Блеза Паскаля великому французскому математику Ферма, написанных 29 июля, 24 августа и 27 октября 1654 года. С этих писем, собственно, и начинается математическая теория вероятностей. Возникла же она довольно странным образом - таким, что сегодня даже смешно сказать. За год до написания писем Паскаль ездил из Парижа в Пуату со своими друзьями - герцогом Роанским, Дамьеном Митоном и кавалером де Мере. Кавалер де Мере был и большим любителем картежных игр. То ли шутя, то ли всерьез он спросил Паскаля, может ли игрок, используя математику, рассчитать свои шансы в игре и определить таким образом стратегию игры. Эти шутливые вопросы натолкнули Паскаля на размышления, следствием которых и явились письма к Ферма, где были изложены начала теории вероятностей. Теория эта давала возможность применить ко всем случайным событиям количественную меру, какой являлась вероятность наступления таких событий. Студент Карналь сделал вывод, что если из заинтересованности обычной картежной игрой могла возникнуть одна из существеннейших математических теорий, то не следует ли повернуть эту теорию (сугубо теоретически, по его мнению) снова на игры, трактуя их не суженно, а в общем плане, попытавшись средствами математики вывести формулы, возможно, и прогностического характера, которые бы могли быть применены (по крайней мере, умозрительно) на различных уровнях. Студент Карналь не делал в своей работе никаких открытий. Это сделали до него Блез Паскаль в своих письмах, современник великого Лейбница швейцарский математик Якоб Бернулли в книге "Искусство догадок", Александр Сергеевич Пушкин в повести "Пиковая дама" и автор математической теории игр американец Дж. Нейман, о котором в то время Карналь еще и не слыхивал. Но он, совершенно резонно рассуждая, что в связи с игровыми задачами в математике появились элементы комбинаторного анализа и дискретной теории вероятностей, высказывал предположение, что теперь эти достояния математической мысли, пожалуй, пригодятся при решении дискретных многоэкстремальных задач. Попытка вывести прогностические формулы чуть не для целых социальных систем тогда, когда ты сам не можешь сказать, будут ли у тебя сегодня деньги на обед, ясное дело, показалась многим занятием довольно несерьезным, но в Москве к работе Карналя отнеслись со вниманием, на какое он никогда и не рассчитывал, послали ее на рецензию известному ленинградскому математику, тот дал блестящий отзыв, лично написал (подумать только!) студенту Карналю письмо, указывая ему на некоторую наивность и, так сказать, незрелость его математических суждений, но в то же время хваля за смелость мыслей и с удовлетворением приветствуя его дерзкую попытку поставить на службу требованиям жизни самые общие, казалось бы, математические формулы. Профессор советовал Карналю познакомиться с книжкой американского ученого Норберта Винера "Кибернетика, или Управление и связь в животном и машине". Другой на месте Карналя мог бы испугаться нежеланных сопоставлений его скромной студенческой работы с именем Винера и словом "кибернетика", которое в то время в научных кругах приобрело довольно печальную известность и употреблялось только с такими определениями, как "реакционная наука", "форма современного механицизма", "направленная против материалистической диалектики", "прекрасно сосуществует с идеализмом в философии, психологии, социологии", "является не только идеологическим оружием империалистической реакции, но и...". Но Карналь не испугался. Он все-таки имел основания больше верить ленинградскому профессору, чем некоторым недоучкам-газетчикам. Кроме того, из Москвы, от министра высшего образования ему пришла Почетная грамота за научную работу. Если бы в его работе было что-то реакционное, "направленное против", то разве министр подписал бы ему собственноручно грамоту? В спорах между студентами Карналь раз и другой высказал мысль, что прежде, чем критиковать книгу Винера, ее следовало бы прочесть. Для Кучмиенко этого оказалось вполне достаточным, чтобы выступить с обвинениями. Теперь о Карнале говорили только в третьем лице: "Он хотел прочитать Винера...", "Он хотел познакомиться с кибернетической теорией". Осуждалось одно только желание, обычная пытливость познания объявлялась, таким образом, вещью недозволенной. Кучмиенко проливал слезы над своим безрассудным товарищем, призывал его покаяться, пока не поздно, признать свои ошибки, вырваться из объятии лженауки. Но как можно вырваться из объятий, еще и не попав в них? Когда ты готовишься стать ученым, то должен руководствоваться в жизни идеей истинности, всякий раз проверяя ее и осуществляя, доискиваясь. Это требует иногда почти нечеловеческих усилий, целой жизни, отречения от множества приятных вещей, тяжелых испытаний, выдержать которые не всем удается. Кучмиенко не выдержал испытаний, а может, он и не готовился к ним, своевременно постигнув, что в житейском мире можно плавать без особых усилий, исповедуя взгляды своего непосредственного начальника. Тогда и ты без особых усилий становишься сильным только благодаря верности и послушанию. Нет нужды ставить вопросы, нет выстраданных убеждений - одно лицемерие. - Чего тебе от меня нужно? - пробовал дознаться у Кучмиенко Карналь. - Я к тебе не цепляюсь за то, что ты плохо учишься, собственно, совсем не учишься, играешь в какую-то лотерею, ползешь от тройки к тройке... - Мы не можем позволить тебе быть таким оторванным от жизни, - чванливо заявлял Кучмиенко. - Кто это "мы" и что означает быть оторванным или привязанным? И вообще, что ты считаешь жизнью? - Жизнь - это политика, экономика, законы государственных нужд, требования государства, в котором ты живешь. - Но экономика, политика, законы лишь служат человеческому духу, они существуют для него и ради него. Человек для государства или государство для человека? А человек - это сумма духовности. Поэтому меня прежде всего привлекает мысль, я не вижу ничего выше человеческой мысли, я люблю теорию, люблю математику, о которой еще Маркс говорил, что наука лишь тогда достигает совершенства, когда ей удается пользоваться математикой. Наконец, разве не теория ведет к перемене практики, к переменам в жизни? - Ты увлекся теориями и забываешь о потребностях жизни. Теоретиков следует притормаживать, как воз, катящийся с горы. Иначе все будет разбито. - Не считаешь ли ты себя таким тормозом? - А хотя бы и так. - Найди себе другой воз. - Не имею права. Прикреплен к тебе самой судьбой. - Но ведь нас свел случай. Мы могли бы не встретиться. - Могли, но встретились. Теперь я не имею права тебя бросить. Это звучало смешно, но и зловеще в то же время. Если бы Карналь принадлежал к людям более практичным, он, может, попытался бы перевестись в другой университет, а так надо было и дальше терпеть непрошеную опеку Кучмиенко. Ощущение такое, будто Кучмиенко прилип к тебе уже с самого дня рождения, повис на тебе стопудовым грузом - ни шевельнуться, ни вырваться, ни убежать: и земляк, и однокурсник, и сосед по комнате, и, может, вынужденный спутник до конца жизни. Он навсегда узурпировал всемогущее слово "мы", изо всех сил мешая придать твоему "я" значимость. Он выступал мрачным соблазнителем, с почти дьявольской настырностью пытался заставить тебя нивелироваться, сравняться с такими, как он, обещая за это покой и сомнительные блага мелких житейских удовольствий. Этакий измельчавший Мефистофель, против которого не хотелось бороться, тем более что и сам еще не чувствовал себя Фаустом, был лишь, так сказать, сырьем, заготовкой, приближенной моделью будущего ученого. "Взлети, моя мысль, на крыльях золотистых!" Помнить, всегда помнить завет убитого фашистами Профессора - и что там все кучмиенки на свете! И вот приехала Айгюль, и Карналь понял, что дальше так продолжаться не может, он теперь не один на свете, ему доверилась эта чистая и неиспорченная душа, а он между тем ничего не может дать ей, кроме своей ужасающей непрактичности и неприспособленности. Карналь решился на отчаянный поступок: написал письмо ленинградскому профессору, отнесшемуся с такой доброжелательностью к его студенческой работе. Профессор не ответил: видимо, был перегружен, а может, и забыл уже о том наивном студенческом труде и об одесском студенте, которого растревожил, изложив мимоходом в письме основы теории Винера. Жизнь Карналя, доныне такая размеренная, стала словно бы какой-то спазматичной, Карналю не хватало организованности и устойчивого ритма. Целые недели он укрывался за кипами книг, пытался отгородиться от всего света. Но его находила Айгюль, с молчаливым упреком смотрела своими удивительными глазами, и он бросал все, они целые ночи молча бродили по бульварам и улицам Одессы, забирались на самый Ланжерон в парк Шевченко, там, близ стадиона, облюбовали себе старый клен, у которого ветви чуть ли не от самой земли расходились так странно, так удивительно, что образовывали словно бы кресло, и в то кресло Карналь и Айгюль садились, не сговариваясь, голова девушки клонилась, как цветок на длинном стебле, ложилась Карналю на плечо, он мог неподвижно сидеть так час и два, до самого утра. Где-то рядом с ними таинственно темнела чаша стадиона, вздыхало за деревьями море, перемигивались на рейде корабли, в трюмах которых спало полмира, ожидая утреннего свидания с Одессой, а для этих двух Одесса - это были они, и мир становился только ими, и все вокруг называлось счастьем, хотя где-то у истоков их счастья и лежали самые большие трагедии жизни, самые тяжелые утраты и страдания. Они и до сих пор знали друг о друге возмутительно мало. Карналь никак не мог связать в своем воображении маленькую девочку, умевшую непревзойденно держаться на скакуне, и эту девушку, загадочную, с высокой шеей, огромными глазами, что называлась балериной или только готовилась ею стать, - все равно он не разбирался в балете, так и не пошел в своих знаниях танца дальше тех удивительных ощущений, что владели им под сводчатыми окнами студии. Так же и Айгюль не пыталась хотя бы краешком ока заглянуть в его мир математических абстракции, она игнорировала ум Карналя так же, как его внешность, совсем не задумываясь над тем, красивый он или так себе. Ей достаточно было собственной красоты и той непередаваемой гармоничности, что напоминает морской прибой, лунное сияние, шелест листвы на деревьях или пение птиц. Провыв с нею день или два, Карналь невольно начинал думать, что молодые девушки больше всего боятся в мужчинах ума. Вообще говоря, существует множество вещей, каких человеку хочется именно тогда, когда их негде взять. Иметь ум не хочется разве только дураку, так как он не знает, что это такое. Девушке большой ум казался угрожающим. Она тоже не знает, что это такое, но остро чувствует скрытую угрозу, ибо наделена сверхчувствительностью благодаря тонко организованной натуре. Что же касается красоты, то и здесь Айгюль придерживалась того мнения, что в этом состязании мужчины никогда не победят. Красота - это оружие женщин, их способ существования, их призвание, предназначение на земле. Поэтому им одинаково враждебны попытки мужчин состязаться с ними и их стремление лишить женщин привилегии в красоте и женственности. Все это относилось к невысказанным мыслям в часы ночных молчаливых сидений на клене у стадиона. Но если мысли не высказаны, это еще не значит, что их нет. Созвучие душ помогает улавливать мысли даже на расстоянии, а Карналя и Айгюль и расстояние больше не разделяло, их удерживала только та невидимая грань, которую выставляет перед собой стыдливость. Но и здесь они, не сговариваясь, были единодушны, не переступали той грани, ибо усматривали в том залог желаемого для обоих счастья. Впоследствии, через много лет, Карналь приезжал в Одессу, искал тот клен у стадиона и не находил. Попадалось на глаза нечто подобное, но пугал крутой спад откоса, на котором росли деревья, не верилось, что они с Айгюль могли там удержаться в те далекие ночи, свободно, без усилий, невесомостью, если и не телесной, то духовной. Было им в то время действительно легко, как никогда впоследствии, но, наверное, переживали это чувство лишь тогда, когда оставались вдвоем и могли забыть обо всем на свете. А когда расходились, у каждого было достаточно забот и волнений, Карналю выпадало их, пожалуй, намного больше. Его положение на факультете было тревожным и странным. С одной стороны - уважение за безусловные успехи, наивысшие оценки на всех четырех курсах учения, грамота от самого министра за научную работу, намеки руководителей кафедр о возможности приглашения к себе в аспирантуру. А с другой - настороженное недоверие, упорное преследование за вероятные грехи, обвинения в недозволенных намерениях, прозрачные намеки на биографию. Последнее возмущало Карналя всего больше. - Какая биография? - кипел он перед Кучмиенко. - Я в шестнадцать лет пошел на фронт. Много найдешь таких? Тебе же было двадцать, а не шестнадцать! Кучмиенко встряхивал чубом - теперь не легкомысленно, а солидно, с каким-то скрытым значением. - Главное не в том, как начать войну, - говорил поучительно, - главное - как закончить. Ты не сумел достойно закончить. - Трагический случай. - После трагических случаев не остаются живыми. - Ты обвиняешь меня в том, что я живой? - Ты уберегся, а это трагедия уже иного порядка. - Но ведь и ты уберегся. - Я принадлежу к победителям, а ты... - Любопытно, к кому принадлежу я? - Ты к спасенным. - И спас меня ты? - Можно сказать и так. - Интенданты меня не спасали. - Я был среди воинов, ты не забывай. - А я среди убитых. А теперь воскрес, чтобы жить снова, жить за моих товарищей и сделать что-то в жизни также и за них, черт подери! Запомни это, Кучмиенко! Кучмиенко был добр и великодушен. - Чудной ты, Карналь! Я же хочу тебе добра. Нам лишь бы идейность. - Почему ты считаешь, что только ты идейный? - возмущался Карналь. - Откуда такое исключительное право? - А кто же тогда идейный, если не я? - искренно удивлялся Кучмиенко и снова встряхивал чубом. - Раз я тебя критикую, а не ты меня, значит, выходит, что у меня есть такое право. Для тебя же делаю как лучше, а ты не понимаешь из-за своего упрямства. Спроси у кого угодно, и каждый тебе скажет о твоем упрямстве. - Без упорства, или, как ты говоришь - упрямства, ученым стать нельзя. - Еще неизвестно, кто станет ученым, а кто не станет. - Не намереваешься ли и ты стать ученым? - смеялся Карналь. - Увидим, увидим, - похлопывал его по плечу Кучмиенко, - все может быть. - Тогда я не хотел бы быть в науке! - Будем считать такие заявления преждевременными. Ты напрасно сердишься, Карналь. Мы же с тобой друзья. Вспомни первый и второй курсы, вспомни, как мы Отбивались от волков. Как гранатами от фашистов! Никому не удастся нас рассорить и разъединить. Удивляюсь, как ты этого не понимаешь! - Иногда мне начинает мерещиться, что ты знаешь даже то, чего знать невозможно. Тебе легко жить, Кучмиенко. Наверное, ты и умирать будешь, как один великий англичанин - напевая. Но я умирать не собираюсь - ни напевая, ни плача. Они расходились, хотя Карналь знал, что ненадолго и недалеко. Как ни странно, но именно Кучмиенко первый принес Карналю известие о том, что в их университет приехал тот самый ленинградский профессор Рэм Иванович, который так высоко оценил студенческую работу Карналя. - Прочитает у нас лекцию про теорию чисел Ферма, - сообщил Кучмиенко с таким видом, точно он только то и делал, что думал об этой теории и имел намерение опровергнуть Эйлера, в свое время опровергнувшего Ферма. - Ты ведь знаком с ним, Карналь. Он тебя хвалил, выбил тебе грамоту от министра. - Знаком так же, как ты. - Не меня же хвалил - тебя. - Кстати, профессор довольно благосклонно относится к кибернетике и к Винеру. Кучмиенко захохотал. - Если бы я был профессором, то тоже позволял бы себе такие вольности! Ему что? Он знаменитость! А вот попробуй ты выпутаться из сетей лженауки, и окажется, что без помощи твоего друга Кучмиенко не сдвинешься с места!.. На лекцию они пошли вместе, отвязаться от Кучмиенко Карналь не смог. Профессор был лобастый, крепко сбитый, похож не на математика, углубленного в теории, а на закоренелого практика или партийного, государственного деятеля. Энергия была в каждом его жесте, слова буквально били студентов - он укорял их за посредственность, бездеятельность, за умственную лень, как будто именно эти собранные в актовом зале студенты физмата повинны в том, что триста лет ждут своего разрешения проблемы, предложенные Ферма. То был не просто ученый - борец, агитатор. Он мог заставить забыть обо всем на свете и броситься немедленно решать нерешенное в математике. Во время своей бурной лекции профессор цепко ощупывал взглядом аудиторию, словно искал кого-то. Карналь, холодея, решил, что он ищет именно его, и сник. Ему хотелось спрятаться под стол или хоть за спину Кучмиенко, потому что тот сидел выпрямившись, высоким, время от времени картинно встряхивал своим прекрасным чубом и с таким восторгом пожирал глазами профессора, что тот невольно мог причислить его к своим самый пылким сторонникам. Студенты были так ошеломлены эрудицией и наступательным пафосом ленинградского профессора, что оказались не в состоянии задать хотя бы один вопрос. Проректор по научной части, представивший гостя перед началом лекции, поблагодарил его, и на этом встреча должна бы закончиться, но профессор жестом памятника выбросил руку вперед и, обращаясь ко всем, неожиданно сказал: - Если здесь присутствует студент Карналь, я просил бы его остаться. Все взгляды обратились на Карналя, он покраснел, медленно встал и среди всеобщей тишины пошел к профессору. А за ним, как тень, как привязанный, потянулся Кучмиенко. Это было так неожиданно, что студенты не шевельнулись, ожидая, чем закончится столь комичная ситуация. Проректор - тихий, спокойный человек - в смущении протирал очки, а ленинградский гость, видимо уверенный, что Карналь именно этот высокий и гордо-чубатый, загодя радуясь своей проницательности, спросил насмешливо идущего впереди, сгорбленного, расцвеченного румянцем неловкости: - Вы тоже ко мне? - Я Карналь, - сказал истинный Карналь. Пророков нельзя ни смутить, ни устыдить. Профессор мигом накинулся на Кучмиенко: - А вы? Кто вы и что вы? - Я друг Карналя. - Прекрасно. Поздравляю вас и завидую вам. - И мгновенно переключился на Карналя: - Выберите время и зайдите ко мне в гостиницу. Я остановился... - В "Лондонской", - подсказал проректор. - Номера не помню, там спросите. - Тоже мне математик, не может запомнить, в каком номере остановился, - бормотал пораженный Кучмиенко, протискиваясь вслед за Карналем к выходу. В гостиницу Карналь так и не пошел. Ему всегда не хватало решительности в последнюю минуту. Вспоминал лобастого профессора, его манеру трибуна, энергичную наступательность и понимал, что не о чем ему с ним говорить. Такие люди не знают и никогда не захотят узнать, что такое неуверенность, сомнения, им неведомы тупики, высокое солнце истины сияет для них неугасимо, и они идут к ней, несмотря ни на что. А разве он, Карналь, принадлежит к таким людям? Уж если они должны были познакомиться с профессором именно на почве толкования теории игр, то Карналь с полным правом мог бы сказать, как говорят англичане: если ты не можешь делать то, что тебе нравится, то пусть нравится тебе хотя бы то, что ты делаешь. Но профессор принадлежал к людям, не отступавшим от своего. Он снова позвал Карналя, но уже не в гостиницу, а на третий этаж общежития, где в двух маленьких комнатках жил вместе со своей молодой женой, грузинкой, секретарь университетского парткома Пронченко. Какой-то студент-первокурсник постучал в дверь комнаты Карналя и сказал, что его просят к Пронченко. Пронченко был кандидат наук, вел на их факультете семинар по механике, но Карналь не посещал этого семинара и знал преподавателя только в лицо. Очень высокий и очень красивый человек, глаза как на византийских иконах, всегда чуть улыбающийся, лицо излучает доброту. Как и все фронтовики, ходит в старой офицерской форме. Рассказывали, что он был танкистом, горел в танке, имеет много боевых орденов, хотя никогда почему-то не носит даже колодочек. Может, из скромности, а может, чтобы не выделяться среди тех преподавателей, которые на фронте не были - кто из-за пожилого возраста, кто из-за болезни, кто был забронирован, как ценный специалист, к которым Пронченко принадлежать не мог, ибо защитил диссертацию уже после войны, выйдя из госпиталя, где лечился так долго, что успел познакомиться со своей будущей женой, влюбиться в нее, она влюбилась в него, и вот так вышло, что этот красивый украинец выкрал прекрасную грузинку из Тбилиси и привез ее сюда. Жену Пронченко студенты часто встречали в общежитии, она была так же красива, как и муж, глаза у нее немного грустные, темные, задумчивые, лицо ласковое, и вся она какая-то ласковая, приветливая, всечеловечески добрая, с каждым здоровалась, словно была ему сестрой или однокурсницей, хотя студенткой не была, преподавала в школе русский язык и литературу, всегда носила кипы тетрадей, которые должна была проверять и на которые математики злорадно указывали филологам: вот ваша будущая судьба. Если ты в университете уже пятый год, можешь немало знать о каждом преподавателе. Ясное дело, о ректоре или проректоре знания твои соответственно большие, так же о Пронченко, который вызывает не меньший интерес, чем сам ректор. Но все это так, эвклидова геометрия, никаких пересечений, никаких касательных с житьем-бытьем рядовых студентов типа Карналя оно не имеет и не может иметь. И вдруг Пронченко приглашает Карналя к себе домой! Правда, тоже в общежитие, в такие же комнаты, как у студентов, так же стоит в очереди к общей плите жена Пронченко Верико Нодаровна. Но в то же время существует грань, какую переходить не дано. Для дел у Пронченко есть кабинет в университете, научные вопросы решаются на кафедре и в деканате, и в те две комнатки в общежитии могут ходить к Пронченко лишь ближайшие его друзья. А какой же ему друг Карналь, когда они толком и не знакомы?! Карналь не любил, когда его куда-то звали, приглашали. Будто чувствовал в этом угрозу для собственной свободы, сразу переставал принадлежать себе, как бы переходил в чужую собственность, все его существо протестовало, бунтовало, роптало. Посягательство на свободу поступков он усматривал даже тогда, когда приходилось куда-то ехать. Купленный билет казался ему эквивалентом утраченной свободы. Случалось, Карналь выскакивал из вагона поезда, который уже трогался, или спрыгивал о парохода на причал, когда матросы уже убирали трап. Добровольных обязательств Карналь мог набрать на себя целые горы, но совсем не умел быть покорным. Его организм даже выработал своеобразные сигнально-защитные функции, и если, к примеру, Карналю очень не хотелось куда-то ехать или идти, у него даже могла повыситься температура. Врачи должны бы определить такое состояние как концлагерный синдром. Но что могли знать врачи о нем, Карнале, кто девятнадцатилетним побывал в аду и вернулся из такого ада, какой не снился даже великому Данте! Когда Карналь услышал, что его приглашает к себе Пронченко, первой его мыслью было: опять Кучмиенко. Накапал на Карналя начальству, и тот, человек очень деликатный, не захотел вести с беспартийным студентом официальный разговор в университетском кабинете, а решил пригласить к себе домой. Может, знал строптивый характер Карналя, побоялся, что тот вообще не захочет явиться в кабинет, заартачится, еще ухудшит свое положение, даст повод тому же Кучмиенко выступать с новыми обвинениями. Как бы там ни было, Карналь изо всех сил старался найти объяснение такому неожиданному приглашению. Между тем обошлось без Кучмиенко. Карналь понял это, как только переступил порог комнатки Пронченко. Возле стола, наполовину заваленного книгами, простого, плохо остроганного, кажется, чуть ли не самодельного, как почти вся тогдашняя мебель, за стаканами крепко заваренного чая сидели Пронченко, в своей неизменной гимнастерке, в диагоналевых галифе и хромовых сапогах, и... ленинградский профессор - без пиджака, с расстегнутым воротом белой сорочки, с небрежно сдвинутым набок галстуком. На освобожденном от книг клочке стола, кроме стаканов с чаем, вазочки с вареньем и корзинки с печеньем, лежал развернутый на последней странице "Огонек". Профессор, размахивая авторучкой, крикнул Карналю вместо приветствия, едва тот успел прикрыть за собою дверь: - Коварство или скрытые действия. Семь букв? Знаете? Пронченко и профессор, оказывается, ломали голову над журнальным кроссвордом. Самое примитивное занятие из всех, какие только мог вообразить себе Карналь. - Ну, что же вы молчите? - торопил его профессор. - Интриги? - подсказал Пронченко. - Минуточку. Линейка - ложится. Шторм - сходится. Мотив - точно. Так и записываем: интриги. Пронченко встал, подал Карналю руку. - Садитесь пить с нами чай. С Рэмом Ивановичем, надеюсь, вы знакомы. - В общих чертах, - буркнул профессор, - в очень общих чертах. Без приближений. В науке, знаете ли, приближение - процесс длительный и, как вам известно, бесконечный. - Среди людей несколько иначе? - спросил Пронченко, и Карналь никак не мог взять в толк, спорят они или шутят, а может, просто дают отдых мозгу, так же как с этим нелепым кроссвордом. - Кстати, студент Карналь подает надежды, - неожиданно сказал Рэм Иванович. - Его научная работа получила первую премию Министерства высшего образования. - Знаю, - кивнул головой Пронченко. - И как вы думаете использовать его после университета? - А вот этого не знаю. - Тогда кто же знает? - Его научные руководители, воспитатели. - Он жалуется, что его... - Я не жаловался, - вырвалось у Карналя. Верико Нодаровна принесла еще стакан чаю, Пронченко стал знакомить Карналя с женой. Карналь дернулся, чтобы встать навстречу женщине, но почувствовал, что его что-то удерживает снизу. Это "что-то" не было для него тайной. Все университетские стулья вместо фанерного круга имели плетеные сиденья - тоненькие палочки прибиты к каркасу маленькими гвоздочками. Гвоздочки, как известно, имеют головки с закраинами - прекрасный инструмент для продырявливания студенческих юбок и брюк. У Карналя единственные его брюки имели уже несколько таких "ранений", но сейчас речь шла уж не о целости брюк, а о его воспитанности, уважительном отношении к женщине. Карналь рванулся что было силы, но стул вцепился ему в брюки. Пришлось тянуть за собой и стул. Студент выглядел так комично, что Рэм Иванович не выдержал и захохотал. Пронченко тоже не удержался от смеха, только Верико Нодаровна укоризненно взглянула на мужа и, помогая Карналю освободиться от стула, сказала: - Ты опять перепутал стулья, Володя. Я же просила тебя никогда не давать этот поломанный гостям, самому садиться на него. - Студент - это не гость! - закричал Рэм Иванович. - Студент - человек для приключений. Когда же и не испытать всяческие приключения, если не в студенческие годы? - Вы у нас впервые? - спросила Верико Нодаровна. Она говорила с приятным грузинским акцентом. - Правда, Володя, впервые? - обратилась она к мужу. - Не приглашали, потому и впервые, - добродушно буркнул Пронченко. - Потому и жалуется аж в Ленинград, а нам не сказал ничего. - Я не жаловался, - снова стал было оправдываться Карналь. Но его перебил профессор: - Я страдаю склонностью к неточности. Constitutionally inaccurate! - как говорят англичане. Жалоб не было. Я не встретил таких слов в письме нашего молодого друга. Так? - Так, - согласился Карналь, пока еще не понимая, куда клонит профессор. - Но разве истинное положение вещей зависит от того или другого сочетания слов? Мир для того, чтобы существовать, не нуждается ни в каких описаниях и постановлениях. - Простите, профессор, - спокойно вмешался Пронченко, - но ведь мы знаем, что постановления в государстве с плановым хозяйством могут направлять целые участки жизни. А декартовская энумерация? Вы же математик, а математики спят и видят мир не то что описанный и прорегистрированный, но формализованный до таких пределов, что даже для поцелуев они мечтают вывести точные формулы. Профессор вскочил со стула, хотел пробежать по комнате, беспомощно развел руками. - У вас тут не разгонишься! Вы что - играете в скромность? Почему вам не дадут квартиру? Ведь тот, кто нес бремя войны, имеет право пользоваться плодами победы! - Мы с Верико и пользуемся! - заметил Пронченко. - У нас целых две комнаты на двоих. По комнате на каждого! Это же целое богатство, профессор! - Вы называете это комнатой? - профессор натолкнулся на стул, ударившись, запрыгал на одной ноге. - Могли бы хоть сократить до минимума меблировку. В моей ленинградской квартире, например, просторно, как на стадионе. В блокаду я сжег всю мебель, чтобы согревать свое старое тело. Пришлось даже зацепить кое-что из библиотеки. Пытался выбирать малоценное. Но разве ж для ученого книги могут быть малоценными? Теперь страшно подумать... - А у меня был случай, когда я своим командирским танком разворотил стену сельской библиотеки. Засели там два фашистских пулеметчика, и мы никак не могли их выкурить. Пришлось идти на таран. Не знали мы, что там библиотека, да если бы и знали, все равно пришлось бы идти. Когда разворотил стены, танк влетел в дом. Улеглась пылища, глянул - книги, растерзанные как люди. А мои хлопцы уже выскочили из танка, собирают то, что уцелело. Один несет "Гаргантюа и Пантагрюэля", знаете, школьное издание, читаное-перечитаное... Я своей Верико до сих пор про этот случай не рассказывал, боюсь даже сейчас. Хотя подумать, что мог ты тогда на фронте... - А мне пришлось спасать гаубицу, - вмешался в разговор Карналь, - выковыривала с башни польского костела фашистского пулеметчика, и на нее насела рота фашистских автоматчиков. Насилу отбили. А костел гаубица разрушила капитально. От пулеметчика одни воспоминания... Когда же мы отбили тот городок, то к командиру пришла делегация граждан с протестом. Мол, повредили костел. Четырнадцатый век. Профессор между тем сел, взялся за стакан, но чай уже остыл. - Имея такую очаровательную жену, не грех угостить и грузинским вином, - воскликнул он. Пронченко заглянул в угол за плетенную из лозы этажерку, набитую книгами и рукописями. - Грузинского нет, - сказал оттуда, - а портвейн три семерки есть. Хотите? - Налейте хотя бы нашему молодому другу! - А почему такая честь? - удивился Пронченко. - Уж коли пить, так всем. За знакомство и за сотрудничество. Или как лучше? Может, за успехи нашей науки? Он налил вино в стаканы. Пришла Верико Нодаровна. Профессор галантно уступил ей место, но она принесла табурет и села рядом. Пронченко плеснул ей немного из бутылки. - Символически, - сказал он. - На фронте мы свое отпили. А я добавил еще в Грузии. У меня и сейчас еще такое впечатление от нашей свадьбы с Верико, что мы неделю плавали в вине. Море вина. Недаром поэты когда-то путали вино и море. Как это там у поэтов, Верико? - Ты имеешь в виду Гомера, который называл море винно-черным? - Прекрасно! - воскликнул профессор. - С поэтами - это прекрасно! Это возвращает меня к прерванному разговору. Итак, с чего мы начинали? С нашего молодого друга. Он зарекомендовал себя талантливым математиком, и я имел огромное удовольствие... гм... познакомиться... Но я имел также неосторожность посвятить нашего молодого друга в некоторые... Одним словом, я кратко изложил ему суть взглядов Норберта Винера на кибернетику... К сожалению, людей, которые разделяют хотя бы частично идеи Винера, кое-кто из ученых не поддерживает... Лженаука, реакционная идеология, интриги... Ученый уже по своей природе должен жаждать новых знаний, иначе он не оправдывает своего назначения. - Отметьте еще и то, - спокойно заметил Пронченко, - что ученый прежде всего заботится о самом себе. У него собственные цели, и в случае неудачи он рискует лишь собственным опытом. Политика же всегда направлена на поддержку и защиту большинства. Рискует тоже большинством. Вот и приходится думать, прежде чем... - Ага! - закричал радостно профессор, вскакивая, чтобы пробежать по комнате, но тут же вспомнил, что тут бегать негде, засмеялся и сел на свое место. - Вы говорите: защищать большинство. А если это большинство ни сном ни духом не знает о том, от чего его защищают? - Незнание угрозы еще не свидетельствует о том, что эта угроза не существует, - спокойно отразил нападение Пронченко. - Мы можем выпить? - удивляя Карналя своими неожиданными перепадами настроения, вдруг миролюбиво напомнил профессор. - За ваше здоровье, прекрасная Верико! Знаете, я всю жизнь сожалею, что рано женился. Всякий раз встречаешь таких красивых молодых женщин и невольно думаешь: ах, был бы свободен, как бы мог влюбиться, начать жизнь сначала!.. - Наверное, мой Володя будет думать когда-нибудь так же! - лукаво взглянула на мужа Верико. - У него не будет для этого времени! Его заест общественная работа! Ученый и общественный деятель - это кошмар! Это забирает все твое время, все твои силы, изнуряет и исчерпывает... Но, дорогие мои друзья, в этом мире для нас нет иного выхода... Однако мы снова потеряли пить. Мы забыли о нашем молодом друге. - Я не жалуюсь, - подал голос Карналь. - И напрасно. Молчать могу я. В моем положении, с моим, как говорят, именем я могу и помолчать даже тогда, когда меня... гм... начнут критиковать... обвинять... Когда оракулы подвергаются нападкам, они умолкают, и их молчание убеждает нас в том, что они действительно оракулы. Не мной сказано, однако метко. Мы заговорили о кибернетике. Но что такое кибернетика? Это наука об управлении - в природе, в обществе, в производстве, вообще в жизни. Ленин придавал ей огромное значение. В резолюции Двенадцатого съезда нашей партии говорилось о научной организации труда и управления. В двадцатых годах у нас выходило около двадцати научных трудов по проблемам управления и организации производства. А теперь мы все это забыли и объявляем несуществующей науку об управлении только на том основании, что кибернетика пришла, мол, к нам из-за границы и кому-то мешает, или кто-то там из академиков просто не уразумел ничего в ней, кто-то, видите ли, не разобрался. - Разберется, - спокойно заметил Пронченко. - А мы тем временем будем сидеть и наблюдать, как весь мир двигает вперед эту науку? А потом - догонять? Смешно. - Я ничего не могу вам сказать про кибернетику, так как не чувствую себя компетентным в этом деле, - спокойно продолжал Пронченко. - Но если это действительно полезные научные идеи, у нас нет никаких оснований не воспользоваться ими. Может, какие-то прыткие наши философы, в самом деле, не разобрались в сути и объявили лженаукой то, что заслуживает внимательного изучения. Факты могут подвергаться сомнению. Но главное - идеалы. За это воевали, это будем отстаивать всегда. - Повторяю, боюсь не за себя. Вот перед нами наш молодой друг. Студент Карналь. Может, это будущее нашей науки. Но сегодня он похвалился своим знакомством (весьма приблизительным) с кибернетической теорией - и уже автоматически к нему мгновенно применяют прелиминарные подозрения в возможных преступлениях против нашей пауки. Ясно, все это работа посредственных людей. Своими жертвами они избирают именно тех, кто достоин самого большого восхищения и поддержки. Сконцентрировать удар на ком-то, кто проявляет способности, а самому потирать руки и захватить между тем тепленькое местечко. Посредственность, где бы она ни действовала, всегда пытается отстранить лучших. - Но ведь студенту Карналю ничто не угрожает, - удивился Пронченко. - У нас никого не прорабатывают, не обсуждают. У нас в университете вы не услышите заявления: "Я, конечно, незнаком с кибернетикой, но твердо убежден в ее вредности для нас". Истинное только то, что твердо установилось, а не то, что кто-то провозгласит истинным, хотя бы это был столичный авторитет. Если и вы, Рэм Иванович, загнете нечто столь хитроумное, что сразу и не разберешь, думаю, мы все-таки попросим у вас некоторое время, чтобы определить свое к тому отношение. - Говорят, одесситы даже не принадлежат ни к какой нации, - вздохнул профессор, - а составляют особое племя - одесситов, - это правда? - Не совсем, - подала голос Верико Нодаровна, - я все же остаюсь грузинкой даже в Одессе. А мой Пронченко - украинец с Днепра. - Земляки, - вслух подумал Карналь, который чувствовал себя здесь довольно неловко. - А ты откуда? - охотно втянул его в разговор Пронченко. Карналь назвал свое село, оказалось, что село Пронченко в сорока километрах ниже по Днепру. Бывшие казацкие села. Плавни, краснотал, рыба, сено, а рядом - степи. - Кто родом из степей, уже от природы склонен к абстрактному мышлению, - высказал шутливо сентенцию Пронченко. На что профессор сразу же возразил: - Что же тогда говорить тому, кто родился в Ленинграде, в этом так точно спланированном городе? По вашей теории из него должны выходить лишь землемеры? - У нас в селе когда-то был землемер Марко Степанович, - сказал Карналь, - так он требовал, чтобы его называли не иначе как геометром. - А геометрия без вдохновения невозможна, сказал Пушкин, - добавила Верико. - Уговорили и убедили, - поднял руки Рэм Иванович. - Отнесем это в заслугу парткома и, - он хитро прищурился на Пронченко, - его секретаря... - Секретарем могут выбрать, но могут и не выбрать, - засмеялся Пронченко. - Я же вам говорил, что главное - идеалы, их непоколебимость. По-человечески мне стыдно, что я до сих пор не заметил Карналя, хотя мы, оказывается, даже земляки, а вы, Рэм Иванович, могли бросить все ваши дела и примчаться из самого Ленинграда, чтобы взять его под защиту. - Сказать по правде? - наставил на Пронченко указательный палец профессор. - Если хотите знать, я примчался защищать не студента Карналя, а самого себя! Его еще не очень трогают. Он только написал, что не все доброжелательно относятся к его разговорам о кибернетике. Но ведь и меня пощипывают! Несмотря на мой научный авторитет, несмотря на то, что я пережил блокаду, чуть не умер, в сущности, умер, так как уже был вычеркнут из всех списков живых и деятельных. Обо всем забыто. Пощипывают коллеги. И еще неизвестно, чем это кончится. Я и прикатил сюда. Разведка! А как оно тут? Еще ничего не знаете о кибернетике, потому и воздерживаетесь от просмотра статей в печати? А когда критикуют какого-нибудь писателя, - изучаете? Не спрашиваете, знает ли кто того писателя, читал ли его? Вот вы, молодой человек? - Я учился в сельской школе... И сейчас времени на все не хватает, - искренне сказал Карналь. - А что скажет нам секретарь парткома? - повернулся профессор к Пронченко, плохонький ивовый стул под ним затрещал. - Сдаюсь, я только механик. Защищал диссертацию, на литературу не было времени. 9 Карналь не привык, чтобы его провожала жена. Вечная занятость у нее и у него, возмутительная несинхронность их жизни вынудила отказаться от ритуала провожаний и встреч. Когда-то, пока не завертело его в гигантской карусели науки, Карналь мог еще позволить себе это. Расстроганный, он всегда провожал и всегда встречал свою маленькую балеринку. Но это было так давно, что и не припомнить. Теперь его окружали заместители, помощники, сотрудники, а там, куда ездил, всякий раз - новые "заинтересованные лица". До сих пор еще он твердо не мог сказать, чем больше интересовались: им самим или его вычислительными машинами, ибо одно и другое воспринималось с почтительной опаской, иногда с недоверием, бывало, и враждебно. От автомобиля Карналь отказался и на этот раз, попросил Алексея Кирилловича прихватить его портфель, а сам пообещал добраться до вокзала собственными силами, то есть пешком. Нежелание Карналя пользоваться машиной уже стало в городе притчей во языцех. Но он упорно избегал этого способа передвижения, словно бы принадлежал к какой-то причудливой секте антиавтомобилистов. Имел для этого все основания и не считал необходимым перед кем-либо отчитываться в мотивах своего поведения. - Не волнуйтесь, - спокойно ответил на молчаливый вздох помощника, - буду вовремя. У вагона, держась за пуговицу пиджака скромного Алексея Кирилловича, торчал тучный Кучмиенко, что-то ворковал помощнику Карналя на ухо. Еще издали завидел академика, помахал рукой: - Думали уже, опоздаешь, Петр Андреевич. Карналю было неприятно, что Кучмиенко узнан о его отъезде, еще неприятнее было, что пришел провожать. - Мог бы и не приезжать, - сухо сказал он, - это не входит в твои обязанности. Я вообще никого... - Вообще-то так, но я - в частности!.. - захохотал Кучмиенко, и Карналь внутренне поморщился от его нахального смеха. Связала же их жизнь веревочкой - не развяжешь! - Ты ведь начальство, Петр Андреевич. К тому же мы друзья. Случайно узнал о твоем бегстве, дай, думаю, подскочу... Может, ценные указания... Может... - Я пойду положу портфель, - уклонился от его рукопожатия Карналь. - Мы с Алексеем Кирилловичем уже побаивались, что ты не успеешь на поезд. Хотя я тебя знаю уже тридцать лет: никогда не опаздывал! Кто тебя еще так знает, Петр Андреевич, как я! Карналь вошел в вагон, Кучмиенко, продолжая держать помощника за пуговицу, быстро бросал ему в лицо какие-то словно бы твердые, неожиданные для такого внешне добродушного человека слова: - Ты забудь про адъютантство у Карналя. Ты не ему служишь - идее. Не адъютант, а представитель наших общих интересов. Всего нашего объединения. Академик, он кто? Человек. А человек - слаб. Восхищение, чудачества. Вот он едет к этому Совинскому. Ты не знаешь, зачем он едет, а я знаю. Влюблен в Совинского. Давно уже влюблен и не может выбросить его из головы. Голова у Карналя так уж устроена: ничто оттуда не вылетает, все там задерживается. Прямо диву даешься, где оно там все помещается. Ну, да не об этом. Ты там тоже присмотрись к Совинскому. Это парень боевой, хоть и никак не могу взять в толк: как он очутился у металлургов и что там задумал. Простой техник, а вишь, самого Карналя вытащил к себе. Заварил какую-то кашу. Присмотрись хорошенько, может, оно там и на Государственную премию вытанцовывается. АСУ в металлургии - это звучит! Если что, нужно немедленно подключиться и нам. - Но ведь АСУ - это по линии Глушкова, - несмело возразил Алексей Кириллович. - А машины чьи? Кто их проектирует и выпускает? Какая тебе АСУ без вычислительных машин! Глушковские хлопцы разрабатывают системы и вычисляют эффект системности, а мы - подводим машинную базу. Да что тебя учить? Садись, не то поезд без тебя уйдет. Он подтолкнул Алексея Кирилловича к вагонным ступенькам, а сам бросился вдоль вагона, отыскивая окно, за которым будет Карналь. Увидев академика в купе, что было силы замахал руками, сделал даже вид, что подпрыгивает и целует оконное стекло. Стеклолиз. - Это вы сказали Кучмиенко о моем отъезде? - спросил Карналь своего помощника, когда тот шел еще по коридору. - Он спросил у меня, я не знал, надо или не надо говорить. Простите, Петр Андреевич. - Моя вина. Я не предупредил вас, чтобы никому... Но впредь... Вы разве не со мной? - Я взял для вас отдельное купе, а сам буду здесь, по соседству. - Ну, это смешно! Кто вас так учил? Переходите ко мне, поедем вместе. К тому же я никогда не занимаю нижнюю полку, так что она - в вашем распоряжении. Я привык только на верхней. Привычка и принцип, если хотите. Пока ты можешь взобраться на верхнюю полку вагона, ты еще жив. Как у вас с храпом? - Помощники не имеют права храпеть, - скромно потупился Алексей Кириллович, перенося из соседнего купе свой портфель, кстати, точнехонько такой же, как у академика, что должно было свидетельствовать о демократизме отношений между ними обоими и вообще между всеми советскими гражданами, которые убивают лучшую часть своей жизни на бесконечные разъезды и командировки. - А меня, знаете, отучили в концлагере, - задумчиво сказал академик. - Вы были в концлагере? - не поверил Алексей Кириллович. - Но тогда как же?.. - Удивляетесь, как уцелел или как стал академиком? Как видите - и то и другое произошло, может, и к счастью, по крайней мере, для меня самого. А там, уж коли речь зашла, было такое: спали на деревянных нарах в такой тесноте, что поворачивались только по команде. Были прижаты друг к другу так плотно, что лежали все или на правом или на левом боку. Если у кого онемеет плечо, он проснется и просит: "Братцы, давайте перевернемся!.." Его выругают, ясное дело, но все же кто-нибудь да скомандует: "Повернулись!" Ну, да это прошлое... Давайте-ка ужинать. - Я пойду закажу чай, - сказал Алексей Кириллович. - Жена положила мне тут котлеты, она готовит их очень вкусными. - А почему вас не провожала жена? И никогда, как я заметил, не провожает? Она занята? - Неудобно, - скромно потупился Алексей Кириллович. - Она рвется каждый раз, но я не разрешаю. Ведь у нас служебные поездки... - А вы попробуйте не разделять поездки на служебные и личные. Жизнь - это не только служба, работа, существуют ведь еще и сугубо человеческие обязанности и требования, зачем же ими пренебрегать? С годами убеждаешься, что полноценной личностью можно назвать лишь того, кто отдает должное и работе, и людям, и жизни в самом широком понимании этого слова. Академик открыл свой портфель, вынул четырехгранную бутылку с золотисто-коричневой этикеткой. - Виски пьете? Содовой нет, но я заменяю ее "Лужанской". Напиток тонизирующий. Много - вредно, а немного - в самый раз для усиления работы сердца. Мне прислал знакомый профессор из Кембриджа. - Из самой Англии? - удивился Алексей Кириллович, который, несмотря на все свои широкие познания в практических делах, как-то не мог представить, чтобы можно было прислать (Как? Ящиками, контейнерами или по одной бутылке?) напитки из самой Англии. - Нет, из Америки. Там тоже есть Кембридж. Университетский городок на окраине Бостона. Гарвардский университет слышали? Он в том американском Кембридже. А виски шотландское. Проще было бы прямо из Шотландии, но там у меня нет знакомых. Это очень хорошее виски. Кингс ренсом - королевский выкуп. Двенадцатилетняя выдержка. После того, как его сварили из ячменя, оно двенадцать лет выдерживалось в дубовом, обожженном изнутри бочонке. Дубовый уголь впитал в себя все сивушные масла, и мы имеем практически чистый напиток. Почти как аптечная микстура. Академик налил виски в стакан, добавил минеральной воды, они потихоньку пили, молча смотрели в темное окно, за которым летели темные поля под темным небом. Приступ разговорчивости у Карналя прошел, а его помощник из-за своей врожденной скромности не решался начинать разговор, кроме того, он еще каялся в душе за свое, так сказать, предательство, ибо если разобраться, то он даже дважды предал академика: сказал о его поездке Кучмиенко и пригласил в Приднепровск молодую журналистку, и еще неизвестно, как академик отнесется к ее присутствию на заводе. Выдающиеся люди должны быть добрыми, иначе какие же они выдающиеся? Эта мысль помогла Алексею Кирилловичу успокоиться и заснуть, как только он коснулся щекою подушки. А Карналь на верхней полке еще долго ворочался. Всю жизнь он вот так не мог заснуть сразу, приучил свой мозг работать наиболее интенсивно именно ночью, когда все считают, что ты спишь, и наконец дают тебе покой. Собственно, все мысли приходили ему в голову ночью, перед тем как уснуть. Кажется, мозг не имел передышки и во сне, но это уж была работа бессознательная, нечто вроде заготовки материала для новых мыслей. Утром на вокзале их встречали директор завода и виновник всего Совинский. Алексей Кириллович вздохнул с облегчением, не заметив поблизости Анастасии. Может, не приехала? Так было бы лучше. Директор и Совинский были почти однолетки - оба молодые, высокие, сильные, только Совинский - чернявый, с лицом чуть грубоватым, словно бы даже суровым, а директор - белокурый, склонный к полноте, голубоглазый, добродушно улыбающийся. Как-то не верилось, что этот человек имеет дело с металлом, с адовыми температурами, с суровостью и твердостью. - Демьяненко, - представился директор, пожимая руку Карналю, затем Алексею Кирилловичу. - Взбаламутил нас всех Совинский, я прошу прощения от имени дирекции и обещаю, что сделаем все для того, чтобы ваше пребывание у нас... как это говорят в подобных случаях?.. - А меня уговорил Алексей Кириллович, - показал на своего помощника академик, - как принялся агитировать! Дескать, у всех мы уже перебывали, а вот у металлургов... Хотя это приход Глушкова, но Алексей Кириллович все же сумел меня уломать. "Зачем он это говорит?" - подумал Алексей Кириллович, но промолчал, только усмехнулся привычно, склонив голову и украдкой поглядев туда-сюда, не появилась ли где Анастасия, тогда-то уж ему и впрямь будет не до шуток. До все обошлось. Они сели в большую директорскую машину - до завода, как объяснил Демьяненко, далеко, и пешком, как этого желал Карналь, еще никто добираться туда, кажется, не пробовал, по крайней мере за последние двадцать лет. У Карналя, как заметил Алексей Кириллович, вечернее размягченное настроение исчезло столь же неожиданно, как и возникло. Академик снова перешел к своей манере вести беседу таким образом, чтобы запугать собеседника. Выходило это у него само собой, без малейших к тому попыток. - Мы с Совинским давнишние сотрудники, - обратился Карналь к директору, - можно даже сказать, до определенной степени единомышленники в некоторых житейских вопросах. К сожалению... Иван сбежал от меня, и ничего нельзя было поделать. Был такой послушный парень и вдруг... - Я всегда был непослушный, Петр Андреевич, - заметил Совинский. - Может, и лучше, что ты такой, а не другой. Даже из плохих детей могут вырасти хорошие люди, а вот из послушных не вырастает ничего. Послушные - это никакие, а никакие люди - самое страшное, что только можно себе представить. Но как ты очутился в металлургии? - А это я заманил его к себе, - сказал директор. - Вы? Каким образом? - Когда-то вы встречались с группой директоров в Совете Министров, помните? - Это нужно вспомнить, когда именно и с какими директорами. - Одним словом, в той группе был и я. Послушал, как вы говорите об электронных машинах, и решил: давай попытаюсь! Деньги на приобретение у меня были, расспросил, как там и что, быстренько оформил, в министерстве между тем не сказал ничего, ибо разве мало у меня приобретений? Все тянем на заводы, про всяк случай. Кое у кого целые запасные заводы лежат на складах, смонтируй - и получишь параллельное производство. А эти машины ваши настолько компактные в сравнении с нашим металлургическим оборудованием, что можно подумать, будто конторские шкафы да столы. Купили, привезли, спрятали, а что дальше? Людей у меня нет, специалистов - ни одного, никто даже не знает, что там такое - комплект или просто случайный набор деталей... Ехал мой зам в столицу, я его и попросил: поспрашивай да поищи. А моему заму там ваш зам знакомый, и у вашего зама уже было заявление Совинского... - Узнаю коней ретивых по их выжженным таврам, - пробормотал Карналь. - Дальше можете не рассказывать. Кучмиенко? - обратился он к Совинскому. - Он не настаивал, сказал только, что металлурги меня приглашают. - Так-таки тебя лично? А почему бы не... - О Юрии он тоже говорил. Но вы же сами знаете, Юра и Люда только что поженились, он не мог... Хотя условия тут предложили просто царские. Мне платят, как доктору наук, а кто я такой? Простой технарь. Работяга-электронщик. - Ты уникальный специалист и талант, - сухо сказал академик. - А тогда, выходит, обманул меня. Почему не сказал о Кучмиенко? - Потому что вы не спрашивали. - Вечная история, - вздохнул Карналь. - Одни говорят все, потому что их спрашивают. Другие не говорят ничего, потому что их, видите ли, не спрашивают. Ну, ладно. Мы увлеклись выяснением проблемы, в чем состоит будущее прошлого, а нашему директору это не интересно. Что тут у вас? Чем подивите? - Может, мы заедем сначала в гостиницу? - предложил директор. - Устроитесь, отдохнете. - А мы с Алексеем Кирилловичем целую ночь отдыхали. Побрились в вагоне, позавтракали котлетами, которые приготовила его жена, кстати, удивительно вкусные котлеты, никогда таких не едал. А гостиница - зачем же нам гостиница? Мы сегодня же и домой. Нужно билеты обеспечить - вот и вся организация. - Билеты забронированы, - сообщил Алексей Кириллович. - Видите, как работают мои службы, - засмеялся академик. - Верю, что ваши здесь тоже не хуже. Так что у вас? Имею твердые подозрения, что не ждете от меня пользы, а только хотите опереться на мой авторитет. Угадал? - Угадали, - согласился Совинский. - Мне иногда кажется, что и государство платит мне не за пользу, а за авторитет, - грустновато произнес академик. - Но государство никогда в этом не сознается, а вот ты, Иван, был человек прямой и таким остался. Жалею, что не стал ты мне таким близким, как хотелось. Директор ничего не понимал в этом полном намеков разговоре, Алексей Кириллович не мог вмешаться, хотя и знал все. Совинский был безнадежно влюблен в дочку Карналя Людмилу, но случилось так, что она вышла замуж за сына Кучмиенко Юрия, кстати, близкого друга Совинского, тоже техника-наладчика вычислительных машин, парня в своем деле талантливого просто на редкость, может, даже талантливее Совинского. - Так что у вас? - уже в который раз повторил академик. - У нас неустроенность и неприспособленность, - признался директор. - Стыдно сказать, но... Наш завод старый, еще с дореволюционных времен. После гражданской войны и разрухи его отстроили на скорую руку, в первые пятилетки поставили несколько новых трубных цехов для сложных профилей, но война опять все уничтожила. Снова восстановление, и снова наспех, в нехватках, в сплошных трудностях... Постепенно реконструируем, фактически все обновлено, но территория тесная, корпуса цехов старые, особенно не развернешься. Я завидую тем, кто строит новые заводы на новых местах, - там разгон, размах, там настоящая работа. А наш завод напоминает старого заслуженного ветерана: и на пенсию жаль провожать, и производительность не та, что у молодого специалиста. - Старые заводы, старые люди, - как-то печально промолвил академик, - а вы молоды, все молоды. Что же вы хотите услышать от меня, старого человека? - Какой же вы старый? - удивился директор. - Перешел рубеж. До пятидесяти лет кажется, что идешь только вверх и вверх, но с того самого дня, когда тебе исполняется пятьдесят, понимаешь: у тебя исчезает будущее. Теперь может быть мудрость, опыт, авторитет, ты можешь занимать наивысшие должности, но годы твои уже катятся под гору. Не спасает ничто. Даже кибернетика, хотя кое-кто склонен считать ее всемогущей. Только гении, герои и святые побеждали в себе время. Они ехали по набережной Днепра. Бесконечные разливы асфальта. С одной стороны - новые высокие дома, с другой - белые песчаные пляжи, тихие заливы, голубая днепровская вода, мосты, остров с аттракционами, среди которых выделялось традиционное колесо с кабинами. - Вы бывали в Приднепровске, Петр Андреевич? - спросил Совинский. - Бывал, хотя и не часто. - А как вам наша набережная? Это сделал Пронченко, когда был здесь секретарем обкома. Его идея. Прежде берег был застроен халупами, а вон там по склонам росла дереза и лазили козы. Теперь тут новый район, главное же - эта трасса. Гордость нашего города. - Я не люблю таких набережных, - сказал Карналь. - Позвольте полюбопытствовать: почему? - удивился директор. - И не только здесь, у вас. Видел набережные Ленинграда, был когда-то в Египте, там в Александрии набережная, наверное, километров двести вдоль моря. В Киеве приблизительно такая, как у вас, вдоль Днепра, хотя там шоссе короче и уже намного. Но все эти набережные имеют общую, я бы сказал, черту: созданы не для людей, а для машин. До воды не доберешься, не пробьешься, разве что проскочишь, как заяц, но и тогда тебя оглушит громыханье моторов и ты задохнешься от выхлопных газов. Мое убеждение - к воде нужно давать доступ прежде всего людям, а не машинам. Вы скажете, что в машинах тоже сидят люди. Да, сидят. Но они проскакивают мимо, не успев даже оглядеться вокруг. Разве не все равно, где проложить трассу для удовлетворения их жажды скорости и спешки? Мы же до сих пор мыслим категориями девятнадцатого столетия, когда пытались показать прежде всего технические успехи, поставить перед глазами то паровоз, то машину, то еще какую-то технику. Железные дороги прокладывались через центр города. В Париже и доныне вокзал в самом сердце города. Яркий пример - железная дорога Феодосии, подаренная городу художником Айвазовским. Тогда это было такое диво, что Айвазовский захотел, чтобы дорога непременно была проложена вдоль моря и чтобы все феодосийцы приходили смотреть на это диво так же, как две с половиной тысячи лет любовно глядели на море. Вот и сейчас полотно железной дороги отделяет Феодосию от моря. Теперь Айвазовского хвалят за картины и потихоньку проклинают за такой подарок родному городу. Ваш завод что, тоже выходит на набережную? - Нет, мы едем в противоположном направлении. К заводам надо повернуть назад. Туда шоссе еще не дотянули. - Так что, вы решили показать мне эту трассу? - Ну, - директор не находил слов для этого сурового академика с таким нетрадиционным мышлением, не знал, как ему отвечать, как угадать направление его мыслей. На помощь директору пришел Совинский. - Грех не увидеть нашей набережной каждому, кто побывает в Приднепровске, - сказал он. - А ты тоже считаешь себя гражданином Приднепровска? - удивился Карналь. - Я здесь работаю. - Мог бы работать и у нас, и, надеюсь, намного производительнее, потому что тут, как я понял из недомолвок товарища директора, ты только получаешь зарплату, к тому же неоправданно высокую. Директор бросил едва уловимый укоризненный взгляд на Совинского. Мол, получай! Вызвал академика на свою голову. Если уж роскошная набережная не пришлась ему по вкусу, то что же он скажет о бараке, в который мы хотим запаковать его любимые машины. А Карналь на самом деле раздражался все больше и больше, главное, совсем беспричинно, и, понимая это, все равно не мог сдержаться. То ли давала о себе знать бессонная ночь в поезде, то ли осознавал ненужность этой странной поездки, или снова вернулась горечь воспоминаний о неудачном (по его мнению) замужестве Людмилы, которая абсолютно безосновательно (опять же по его мнению) отвергла Совинского, отдав предпочтение сыну Кучмиенко Юрию, и тем самым еще сильнее приковала его, Карналя, к вечному его антиподу Кучмиенко. А может, причиной ворчливого настроения Карналя было привычное раздражение по поводу невозможности сразу сблизиться с незнакомыми людьми в почувствовать себя просто и естественно в новой обстановке. Официальность. Поверхностное скольжение. Невозможность сейчас проникнуть в суть, найти какие-то сугубо человеческие связи, что соединили бы тебя с этим директором, о котором все очень высокого мнения. Карналь завидовал тем, кто умеет, едва познакомившись с человеком, тут же стать с ним запанибрата, ввернуть к месту анекдотик, вспомнить какое-то происшествие, посмеяться, похлопать по плечу и позволить похлопать по плечу себя. Он всегда казнился в душе, что не обладает таким умением, хотя и понимал, что жизнь - это не похлопывание по плечу. Не терпел он и важного надувания щек, ленивого взгляда на людей, менторского тона, пренебрежительно-надменного раздаривания ценных указаний и мудрых советов. Старался выбирать среднюю линию поведения между этими двумя крайностями, а выходило нечто неуклюжее, он становился язвительным, ворчливым, точно старый, недовольный, измученный болезнями и комплексами отставник. Еще угнетало его постоянное ощущение, что от него ждут чего-то мудрого, неповторимого, единственного. Забывают, что ты прежде всего живой человек, а не своеобразное устройство, которое неутомимо выдает истины. Он решил сдерживаться и до самого завода молчал, лишь иногда бросал реплики, довольно бесцветные и безобидные. Когда же увидел завод, снова не сдержался. Завод предстал перед ним как хаотическое нагромождение металла, сосредоточенного в таком тесном пространстве, что, казалось, этот старый, загрязненный, задымленный и заржавевший металл уничтожает самого себя, а эти тяжелые и невесомые, серо-замшевые и румяные дымы и меднозвонное пламя, прорывающееся повсюду над нагромождениями железа, тяжелое сотрясение, громы, скрежет, шипенье, стоны и вскрики - неминуемое следствие и сопровождение умирания металла, который на самом-то деле упорно продолжает жить, рождать новый металл, сформованный, молодой, звонкоголосый, крепкий. Это был типовой завод-труженик, совсем не похожий на новых красавцев, сооружаемых ныне на свободных территориях, окруженных голубым простором, на заводы-дворцы, заводы-санатории, какие-то словно бы даже несерьезные, слишком игрушечные, чтобы быть настоящими. Карналь, однако, знал достаточно хорошо, что и этот завод-ветеран, и новые, прекрасные заводы имеют одинаковую судьбу. Они быстро стареют, их организмы для нормального функционирования приходится постоянно обновлять то частично, а то и полностью, ни один завод не может жить без того, что называется реконструкцией и модернизацией. - У меня была неприятная история с одним директором завода, - сказал Карналь, когда они уже шли по территории металлургического, совсем затерянные среди тесноты и нагромождений металла. - Я на партийном активе подал идею о том, чтобы силами общественности начать сбор средств для восстановления Успенского собора, разрушенного фашистами. Этот собор, как известно, один из самых дорогих памятников нашего искусства. Одиннадцатый век, росписи знаменитого Алиния, единственного художника Киевской Руси, имя которого дошло до нашего времени. Ну, так вот и я высказал такую мысль. После меня выступил тот директор и стал кричать с трибуны, чтобы я зарубил себе на носу и передал всем, кто имеет нахальство мыслить так же, как я, что они разрушат и оставшиеся соборы, которые еще где-либо сохранились, и камни от них побросают в водохранилища. Он имел в виду водохранилища, созданные на Днепре при строительстве гидростанций. Для него, видите ли, уже не существует ни озера, ни реки, ни моря - просто водохранилища. Эдакая роскошная технократская терминология. Директора того вскоре сняли с работы и исключили из партии. Не за то, что он ругал меня с трибуны. За приписки к плану. Несколько лет он приписывал продукцию на сотни тысяч рублей, а потом не удержался от соблазна и сразу добавил на два с половиной миллиона. Продукции нет, а выполнение плана есть, зарплата за изготовление несуществующих изделий выплачена, премии получены. Вот вам и прогрессивное мышление! Соборы, видите ли, для того директора - это отсталость, религиозный культ, более ничего. А на самом деле соборы, эти памятники прошлого, воспитывают чувство прекрасного и приучают людей думать о вечности творения и вдохновенном труде, о великой истории. А заводы? Не напоминает ли то, что происходит с ними, судьбу покрывала Пенелопы? Жена Одиссея, как рассказал Гомер, все, что ткала днем, распускала ночью. Так и заводы. Не успеваем соорудить, как их уже нужно реконструировать, ломать, перестраивать. Может завод простоять тысячу лет, как собор? Или как египетская пирамида? Никогда! Это был бы анахронизм. Для завода характерно иное. Непродолжительность, временность, приспособление к ежедневным потребностям, и часто - не главным, а опять-таки временным. Появляются новые потребности, нужны новые заводы, они рождаются, стареют, умирают, исчезают бесследно, а красота вечна. Мы с вами живем в такое время, когда чугун уже научились добывать без доменного процесса, прямым восстановлением металла из руды, очевидно, вскоре будут открыты новые способы проката металлов, по крайней мере, я убежден, что до конца столетия все процессы в промышленности будут автоматизированы и человек станет работать только в сфере обслуживания и распределения, хотя, как вы, наверное, читали, академик Глушков высказывал мысль, что и распределение будет осуществляться электронными машинами, которые не подвержены ни посторонним влияниям, ни эмоциям, ни волюнтаризму. Директор тактично молчал, то ли не имея в запасе аргументов, чтобы защищать свой завод-ветеран, то ли не считая нужным доказывать академику очевидную истину, которая формулировалась достаточно просто: завод дает металл и, следовательно, выполняет свое назначение, к тому же выполняет совсем неплохо. Но Совинский не утерпел. - Петр Андреевич, вы несправедливы по отношению к заводам, - горячо возразил он. - А разве вы не работаете на них, разве не отдали этому свою жизнь? Как мне кажется, электронные машины не применяются ни для строительства, ни для восстановления соборов, ни даже для их реконструкции. Вы же сами всегда повторяли, что человеческой жизнью руководят только законы хозяйственной необходимости. - Это сказал не я, а Маркс, - буркнул Карналь. - А вы что, хотели, чтобы я призывал моих сотрудников заменить точное мышление и целенаправленный труд мечтами о красоте и ждать, пока кто-то за них сконструирует новые машины? У нас достаточно точное назначение в жизни, от которого мы не отступаем, хоть ограничиваться им намерения не имеем. Директор осторожно вмешался в разговор, не решаясь атаковать гостя, но и не собираясь оставить без защиты отрасль, которой он посвятил свою жизнь. - Один очень известный нам кибернетик недавно заявил публично (даже в письменной форме), что сущность деятельности людей - это сбор и переработка информации. И более ничего. Ни материального производства, ни духовной жизни, ни сферы красоты - ничего не отводится человеку, кроме функций, собственно, машинных. Из этого я делаю вывод, что, к превеликому сожалению, все люди так или иначе односторонни в своих суждениях и интересах. Директора заводов заботятся лишь о производстве, художники о красоте, кибернетики об информации. К универсальности стремятся разве что политики, но им это тоже не всегда удается. - Это сказал мой учитель, - проронил на ходу академик, - человек, которого я очень высоко ценю, которому обязан, может, более всего, но в данном случае с ним согласиться не могу. Он действительно слишком односторонен в своем суждении. Очевидно, это было сказано в пылу полемики. Так где же наконец ваш центр сбора переработки информации? Заводу не было конца. Директор показывал цехи, рассказывал, какие трубы там вырабатывают, - горячая прокатка, холодная, трубы для нефтеразработок, для двигателей, для бытовых нужд, сотни разновидностей, неисчислимая шкала технических характеристик, тысячи адресов назначений. - Целый месяц работаем вслепую, - жаловался директор, - заводские службы не успевают дать полную картину, все приблизительно, все в общих чертах, когда же наконец мы получаем данные о том, как идет работа, оказывается, что где-то недоглядели, чего-то недоучли, недодали, вот тогда начинается штурм для завершения месячной программы, штурм выбивает завод из ритма, нарушаются все связи, воцаряется хаос. Неделю, а то и десятидневку тратим на то, чтобы выкарабкаться из того хаоса, тогда влетаем в новый, и так без конца, всю жизнь. А все почему? Нет информации. Директор засмеялся, засмеялись все. - Своевременной информации, - подсказал Карналь. - Это и есть одна из задач АСУ - обеспечение руководства своевременной и точной информацией. Но для этого нужно подготовить людей буквально на каждом рабочем месте. - Мы делаем это во всех цехах. - Машина без человека мертва. Хотя мы, кибернетики, обещаем вскоре заменить людей даже в сфере материального производства, определили даже, что произойдет это в пределах двухтысячного года, однако сегодня еще не представляем своих электронных машин изолированными от людей. Напротив, как можно более тесное сотрудничество машины и человека, равноправное партнерство, диалог, взаимопомощь. На примере молодого друга Совинского вы видите это, думаю, достаточно отчетливо. - То, что вы здесь, Петр Андреевич, тоже подтверждает вашу мысль, - заметил довольно скромно Совинский. - В моем появлении нет ничего закономерного. Абсолютная случайность. И... старые симпатии к одному молодому специалисту, который подавал большие надежды, но, к сожалению... Но тут Карналь увидел странное строение, которое должно было стать машинным центром заводской АСУ, и умолк. - Что это? - спросил удивленно и недоверчиво. - Неужели вы хотите сказать?.. Директор молча повел его в помещение. Совинский и Алексей Кириллович шли сзади - не так близко, чтобы на них сразу обрушились громы гнева академика, но и не слишком далеко, чтобы в случае необходимости прийти директору на помощь. Карналь вдохнул запах свежей известки, увидел дружеский шарж на Совинского, прочитал таблички на фанерной двери, наткнулся взглядом на суставчатые изгибы длинного коридора, посмотрел вверх, в темную, почти соборную высоту. Вот тебе и соборы! Вот тебе и старина! Хочешь соединения старины и нового в жизни? Получай! - Вы не пугайтесь этих наших коридоров, - осторожно попросил директор, шагая впереди с уверенностью хозяина. - А я и не пугаюсь, - ответил академик бесцветно. Еще не знал сам, гневаться ему, или удивляться, или все перевести в шутку. Жизнь приучила Карналя к терпеливости, он научился всегда надеяться на лучшее. Шел за директором выпрямленный и спокойный, даже не утешал себя мыслью, что за очередным коленом коридора этого бессмысленного здания внезапно откроется его глазам большой светлый зал, высокие двери, белые стены, кондиционеры, мягкое освещение, удобство, целесообразность, продуманность в наимельчайших деталях, а среди всего этого - спокойный блеск его машин, их ритмичное дыхание, разноцветное сияние пультов, сухой шорох перфолент. Разве же на заводе "Электрон" не пристроили к старому заводскому корпусу специальный зал для вычислительных машин? Правда, там соответственно перестроены и корид