я. Да он и трус, каких мало. - Так, - задумался я. - Тогда пойдем иным путем. И вот каким: нужно узнать, кто вызвал в тот вечер Рамана из дома. Что мы знаем? Что дочь была у каких-то Кульшей? А может, Раман совсем не к ним ехал? Я ведь это знаю из слов Бермана. Надо спросить у Кульшей. А вы наведите справки о жизни Бермана в губернском городе. Я проводил его до дороги и уже в сумерках возвращался аллеей. Скверно и неприятно у меня на душе. Аллея, собственно говоря, уже давно превратилась в тропинку и в одном месте огибала огромный, как дерево, куст сирени. Мокрые, сердцеподобные листья, еще совсем зеленые, тускло блестели, с них падали прозрачные капли. Куст плакал. Я обогнул его и отошел уже шагов на десять, как вдруг сзади что-то сухо треснуло. Я почувствовал жгучую боль в плече. Стыдно признаться, но у меня затряслись поджилки. "Вот оно, - подумал я, - сейчас пальнут еще раз, и конец". Надо было выстрелить прямо в куст или просто бежать - все было бы умнее того, что сделал я. А я, с большого перепуга, повернулся и бросился бежать прямо на куст, грудью на пули. И тут я услышал, что в кустах что-то затрещало, кто-то бросился наутек. Я гнался за ним, как сумасшедший, и только удивлялся, почему он не стреляет. А он, по-видимому, тоже действовал согласно инстинкту: улепетывал во все лопатки, и так быстро, что я не только догнать - увидеть его не смог. Тогда я повернулся и пошел домой. Я шел и чуть не ревел от обиды. В комнате осмотрел рану: чепуха, царапина верхнего плечевого мускула. Но за что? За что? Из песни слова не выкинешь, наверное, после перенесенных волнений у меня наступил нервный срыв, и я часа два буквально корчился на своей 'кровати от ужаса. Никогда б не подумал, что человек может быть таким никчемным слизняком. Припомнились предупреждение, шаги в коридоре, страшное лицо в окне, Голубая Женщина, бег по вересковой пустоши, этот выстрел в спину. Убьют, непременно убьют. Мне казалось, что тьма глядит на меня невидимыми глазами какого-то чудовища, что сейчас кто-то подкрадется и схватит. Стыдно признаться, но я натянул одеяло на голову, как будто оно могло меня защитить. И невольно возникла подленькая мыслишка: "Надо бежать. Им легко на меня надеяться. Пускай сами разбираются с этими мерзостями и с этой дикой охотой. С ума сойду, если еще неделю побуду здесь". Никакие моральные критерии не помогали, я дрожал как осиновый лист и уснул, совершенно обессилев от страха. Наверное, если б прозвучали шаги Малого Человека, я в тот вечер забился бы под кровать, но того, к счастью, не было. ...Утро придало мне мужества, я был спокоен. Я решил в тот день пойти к Берману, тем более что хозяйка еще хворала. За домом росли огромные, выше человека, уже засыхающие лопухи. Сквозь них я добрался до крыльца и постучал в дверь. Мне не ответили, я потянул дверь на себя, и она открылась. Маленькая передняя была пуста, висело лишь пальто Бермана. Я кашлянул. Что-то зашуршало в комнате. Я постучал - голос Бермана сказал прерывисто: - К-то? Заходи-те. Я вошел. Берман приподнялся из-за стола, запахивая халат на груди. Лицо его было бледным. - Добрый день, пан Берман. - С-садитесь, садитесь, пожалуйста. - Он засуетился так, что мне стало неловко. "Зачем я приплелся? Человек любит одиночество. Гляди ты, как переполошился..." А Берман уже пришел в себя. - Присаживайтесь, многоуважаемый, садитесь, пожалуйста, высокочтимый пан. Я посмотрел на кресло и увидел на нем тарелку с чем-то недоеденным и десертную ложку. Берман быстро все убрал. - Простите, решил удовлетворить свой, как бы вам сказать, аппетит. - Пожалуйста, ешьте, - сказал я. - Что вы, что вы!.. Есть в присутствии высокоуважаемого пана... Я не смогу. Губы фарфоровой куклы приятно округлились. - Вы не замечали, уважаемый, какое это неприятное зрелище, когда человек ест? О, это ужасно! Он тупо чавкает и напоминает скотину. У всех людей так ярко проявляется сходство с каким-нибудь животным. Тот жрет, как лев, тот чавкает, как, извините, то животное, которое пас блудный сын. Нет, дорогой пан, я никогда не ем при людях. Я сел. Комната была обставлена очень скромно. Железная кровать, которая напоминала гильотину, обеденный стол, два стула, еще стол, заваленный книгами и бумагами. Лишь скатерть на первом столе была необычная, очень тяжелая, синяя с золотом. Свисала она до самого пола. - Что, удивляетесь? О, уважаемый пан, это единственное, что осталось от былых времен. - Пан Берман... - Я слушаю вас, пане. Он сел, склонив кукольную головку, широко раскрыв серые большие глаза и приподняв брови. - Я хочу спросить: у вас нет других планов дома? - М-м... нет... Есть еще один, сделанный лет тридцать назад, но там просто сказано, что он перерисован с того, что я дал вам, и показаны только новые перегородки. Вот он, пожалуйста. Я посмотрел на план. Берман был прав. - А скажите, нет ли какого-нибудь замаскированного помещения на втором этаже, возле комнаты с пустым шкафом? Берман задумался. - Не знаю, уважаемый пан, не знаю, сударь... Где-то там должен быть секретный личный архив Яноуских, но где он - не знаю. Н-не знаю... Пальцы его так и бегали по скатерти, выбивая какой-то непонятный марш. Я поднялся, поблагодарил хозяина и вышел. "Чего он так испугался? - подумалось мне. - Пальцы бегают, лицо белое! У, холостяк чертов, людей начал бояться..." И, однако, навязчивая мысль сверлила мой мозг. "Почему? Почему? Нет, здесь что-то нечисто. И почему-то вертится в голове слово "руки". Руки. Руки. При чем здесь руки? Что-то должно в этом слове скрываться, если оно так настойчиво лезет из подсознания". Я выходил от него с твердым убеждением, что надо быть очень бдительным. Не нравился мне этот кукольный человечек и особенно его пальцы, которые были в два раза длиннее нормальных и изгибались на столе, как змеи. Глава восьмая День был серый и мрачный, такой равнодушно-серый, что хотелось плакать, когда я шел в фольварк Жабичи, который принадлежал Кульшам. Низкие серые тучи ползли над торфяными болотами. Казарменный, однообразный лежал передо мной пейзаж. На ровной коричневой поверхности равнины кое-где двигались серые пятна: пастух пас овец. Я шел краем Волотовой прорвы, и глазу буквально не на чем было отдохнуть. Что-то темное лежало в траве. Я подошел ближе. Это был огромный, метра три в длину, каменный крест. Повалили его давно, потому что даже яма, в которой он стоял, почти сровнялась с землей и заросла. Буквы на кресте были едва видны: "Раб божий Раман умер здесь скорой смертью. Странствующие люди, молитесь за душу его, чтоб и за вашу кто-то помолился, потому как молитвы ваши особенно Богу по душе". Я долго стоял возле него. Вот, значит, где погиб Раман Старый!.. - Пане, пане милостивый, - услышал я голос за спиной. Я обернулся. Женщина в фантастических лохмотьях стояла позади меня и протягивала руку. Молодая, еще довольно красивая, но лицо ее, обтянутое желтой кожей, было такое страшное, что я опустил глаза. На руках у нее лежал ребенок. Я подал милостыню. - Может, у пана есть хоть трошки хлеба? Я, боюсь, не дойду. И Ясик умирает... - А что с ним? - Не знаю, - беззвучно сказала она. В моем кармане нашлась конфета, я дал ее женщине, но ребенок остался равнодушным. - Что же мне делать с тобой, бедняжка? Дорогой на волокуше ехал крестьянин. Я позвал его, достал рубль и попросил отвезти женщину в Болотные Ялины, чтоб ее там накормили и дали пристанище. - Дан вам Бог здоровьечка, пан, - со слезами прошептала женщина. - Нам нигде не давали поесть. Покарай, Боже, тех, кто сгоняет людей с земли. - А кто согнал вас? - Пан. - Какой пан? - Пан Антось. Худой такой... - А как его фамилия, где ваша деревня? - Не знаю его фамилии, а веска тут, за лесом. Добрая веска. У нас и гроши были, пять рублей. Но согнали. В глазах ее было удивление: почему хозяин не взял даже пяти рублей и согнал их с земли. - А муж где? - Убили. - Кто убил? - Мы кричали, плакали, не хотели уходить. Язэп тоже кричал. Потом стреляли. А ночью пришла дикая охота и утопила в трясине самых больших крикунов. Они исчезли... Больше никто не кричал. Я поспешил отправить их, а сам пошел дальше, не помня себя от отчаяния. Боже, какая темнота! Какая забитость! Как своротить эту гору? У Дубатоука мы сожрали столько, что хватило бы спасти от смерти сорок Ясиков. Голодному не дают хлеба, его хлебом кормят солдата, который стреляет в него за то, что он голоден. Государственная мудрость! И эти несчастные молчат! За какие грехи караешься ты, мой народ, за что ты мятешься по своей же родной земле, как осенняя листва? Какое запрещенное яблоко съел первый Адам моего племени? Одни жрали как не в себя, другие умирали под их окнами от голода. Вот поваленный крест над тем, кто бесился с жиру, а вот умирающий от голода ребенок. Веками существовала эта граница между одними и другими - и вот конец, логическое завершение: одичание, мрак во всем государстве, тупой ужас, голод, безумие. И вся Беларусь - единое поле смерти, над которым воет ветер, навоз под ногами тучного, довольного всем скота. Не помолятся над тобой странствующие люди, Раман Старый. Плюнет каждый на твой упавший крест. И дай Боже мне силы спасти последнюю из твоего рода, которая ни в чем не повинна перед неумолимой правдой мачехи нашей, беларусской истории. Неужели такой забитый, такой мертвый мой народ? ...Мне пришлось минут сорок пробираться сквозь невысокий влажный лесок за Волотовой прорвой, пока не выбрался на заросшую и узкую тропинку. По обе стороны стояли начавшие облетать осины. Посреди их багрового массива яркими пятнами выделялись пожелтевшие березы и почти еще зеленые дубы. Тропинка сбежала в овраг, где журчал ручей с коричневой, как крепкий чай, водой. Берега ручья были устланы мягким зеленым мхом, такие же зеленые мосты из поваленных бурей деревьев соединяли их. По этим стволам ручей и переходили - на некоторых был содран мох. Глухо и безлюдно было окрест. Изредка в вершинах деревьев тенькала маленькая птичка, да еще падали оттуда одинокие листья и повисали в паутине меж деревьев. Ручей нес грустные желтые и красные лодочки-листья, а в одном месте, где был небольшой омут, они кружились в вечном танце, словно там водяной варил из них вечерю. Чтобы перейти ручей, мне пришлось сломать для опоры довольно толстую, но совсем сухую осину, сломать одним ударом ноги. За оврагом лес погустел. Тропинка исчезала в непролазной чаще, ее окружали джунгли малинника, сухой крапивы, ежевики, медвежьей дудки и прочей дряни. Хмель взбирался на деревья, словно зеленое пламя, обвивал их и целыми снопами свешивался вниз, цепляя меня за голову. Вскоре появились первые признаки жизни человека: кусты одичавшей сирени, прямоугольники удобренной земли (бывшие клумбы), спутники человека - высокие лопухи. Заросли сирени стали такими густыми, что я едва выбрался из них на маленькую поляну, на которой стоял надежно скрытый дом. На высоком каменном фундаменте с кирпичным крыльцом и деревянными колоннами, которые еще, наверное, при дедах были покрашены в белый цвет, он накренился на одну сторону, как смертельно раненный, который вот-вот упадет. Перекошенные наличники, оторванная обшивка, радужные от старости стекла. На парадном крыльце между ступеньками выросли лопухи, череда, мощный кипрей, почти загораживающий дверь. А к черному ходу через лужу были набросаны кирпичи. Крыша - зеленая и толстая от жирных, пушистых мхов. Я заглянул в серое окошко: внутри дом казался еще более мрачным и запущенным. Словом, избушка на курьих ножках. Не хватало только бабы-яги, которая лежала б на девятом кирпиче и говорила: "Фу, человечьим духом пахнет!" Но вскоре появилась и она. В окно на меня смотрело женское лицо, такое сухое, что казалось черепом, обтянутым желтым пергаментом. Седые патлы падали на плечи. Потом появилась рука, похожая на куриную лапу. Рука манила меня сухим сморщенным пальцем. Я стоял во дворе, не зная, кому адресуется этот жест. Дверь открылась, и в щель просунулась та же голова. - Сюда, милостивый пан Грыгор, - произнесла голова. - Здесь убивают несчастные жертвы. Не скажу, чтобы после такого утешительного сообщения мне очень уж захотелось войти в дом, но старуха спустилась на нижнюю ступеньку крыльца и протянула мне над лужей руку. - Я давно ожидала вас, мужественный избавитель. Дело в том, что мой раб Рыгор оказался душителем наподобие Синей Бороды. Вы помните, мы читали с вами про Жиля Синюю Бороду. Такой галантный кавалер. Я простила бы Рыгору все, если б он убивал так же галантно, но он холоп. Что поделаешь? Я пошел за нею. В передней прямо на полу лежал полушубок, рядом с ним седло, на стене висела плеть и несколько заскорузлых лисьих шкур. Кроме того, стоял трехногий табурет и лежал на боку портрет какого-то мужчины, грязный, порванный наискось. А в комнате был такой кавардак, будто четыреста лет назад тут помещался филиал Грюнвальдской битвы и с тех времен здесь ни пыль не сметали, ни стекол не мыли. Кособокий стол с ножками в виде античных гермов, возле него кресла, похожие на ветеранов войны, безногих и едва дышащих. Шкаф у стены накренился и грозил упасть на первого, кто к нему подойдет. Возле двери на полу - большой бюст Вольтера, очень смахивающего на хозяйку. Он кокетливо поглядывал на меня из-под тряпки, которая вместо лавров венчала его голову. В одном углу приткнулось заляпанное чем-то очень похожим на птичий помет трюмо. Верхняя его половина была к тому же покрыта плотным слоем пыли, зато нижнюю тщательно протерли. Осколки посуды, корки хлеба, рыбьи кости валялись всюду. Все это было, как в гнезде зимородка, дно которого выстлано рыбьей чешуей. И сама хозяйка напоминала зимородка, эту мрачную и странную птицу, которая любит одиночество. Она обернулась ко мне, и я снова увидел ее лицо, с нависшим над самым подбородком носом и огромными зубами. - Рыцарь, почему бы вам не вытереть пыль с верхней половины трюмо? Я хотела б видеть себя во весь рост. Во всей красе. Я в нерешительности переминался с ноги на ногу, не зная, как выполнить ее просьбу, а она вдруг сказала: - А вы очень похожи на моего покойного мужа. Ух, какой это был человек! Он живым вознесся на небо, первый из людей после Ильи-пророка. А Раман живым попал в преисподнюю. Это все злой гений яноуской округи - дикая охота короля Стаха. Со дня смерти моего мужа я перестала убирать в доме в знак траура. Правда, красиво? И так романтично! Она кокетливо улыбнулась и начала строить глазки по неписаным правилам пансионов благородных девиц: "глазки на собеседника, потом в сторону с легким наклоном головы, снова на собеседника, в верхний угол зала и в землю". Это была злая пародия на человеческие чувства. Все равно как если б обезьяна начала неожиданно исполнять песню Офелии в английском оригинале. - Здесь красиво. Только страшно! Ой, как страшно! Она вдруг бросилась от меня на пол и зарылась головой в кучу какого-то грязного тряпья. - Прочь! Прочь отсюда! Вы король Стах! Женщина билась в истерике и громко кричала. Я с ужасом подумал, что, возможно, такая судьба ждет всех людей округи, если непонятный страх будет и дальше черным крылом висеть над этой землей. Я стоял в растерянности, когда чья-то рука легла мне на плечо и грубый мужской голос сказал: - Зачем вы здесь? Разве не видите, что она немного... не в себе? Чудная? Мужик пошел в прихожую, принес оттуда продырявленный портрет и поставил на стол. На портрете был изображен пожилой мужчина во фраке и с "Владимиром" в петлице. Потом вытащил женщину из тряпья, усадил перед портретом. - Пани Кульша, это не король Стах, нет. Это явился пан фельдмаршал поглядеть на известную здешнюю красавицу. А король Стах - вот тут на портрете, он мертв и никого не может убить. Женщина посмотрела на портрет. Умолкла. Мужчина достал из-за пазухи кусок хлеба, черного, как земля. Старуха радостно рассмеялась. Она начала отщипывать хлеб и класть его в рот, не сводя глаз с портрета. - Король Стах. Муженек ты мой. Что воротишь свое лицо?! Она то царапала портрет, то радостно что-то шептала ему и все ела хлеб. Я получил возможность рассмотреть неизвестного. Он был лет тридцати, в крестьянской свитке и в поршнях - кожаных полесских лаптях. Высокий, хорошо сложенный, с могучей выпуклой грудью, немного сгорбленной, когда сидел, спиной и загорелой шеей. Длинные усы делали лицо суровым и жестковатым. Это впечатление усиливали еще две морщинки меж бровей и широко поставленные жгучие глаза. Белая магерка была низко надвинута на лоб. Чем-то вольным, лесным веяло от него. - Вы, наверное, Рыгор, сторож Кульши? - Да, - ответил он с иронией. - А вы, видимо, гость пани Яноуской? Слыхал о такой птице. Хорошо поете. - И вы всегда так с нею? - Я кивнул на старуху, сосредоточенно плевавшую на портрет. - Всегда. Вот уже два года, как она такая. - А почему вы не отвезете ее в уезд лечить? - Жалко. Когда была здорова, то гости ездили, а теперь ни одна собака... Шляхта! Паночки наши, туды их... - И трудно приходится? - Да нет, коли я на охоте, то Зося приглядывает за нею. Да она не часто шалеет. И ничего не требует. Только хлеба богато ест, а больше ничего не хочет. Он вытащил из кармана яблоко и протянул старухе. - Возьми, уважаемая пани. - Не хочу, - ответила та, уписывая хлеб. - Всюду отрава, только хлеб чистый, Божий. - Бачите, - сказал Рыгор мрачно. - Силком раз в день кормим горячим. Иногда пальцы мне покусает: когда даем еду - так ухватит... А неплохая была пани. Да хоть бы и плохая, неможно оставлять божью душу. И он улыбнулся такой виноватой детской улыбкой, что я удивился. - И отчего это она? - Испугалась после смерти Рамана. Все они живут в ожидании, и, скажу вам, большинству так и треба. Мудровали над нашим братом. - Ну, а Яноуская? - На Яноускую грех казать. Добрая баба. Ее жалко. Я, наконец, осмелел, ибо понял - это не предатель. - Слушай, Рыгор, я пришел сюда, чтоб кое о чем спросить. - Спрашивай, - сказал он, тоже переходя на "ты", что мне очень понравилось. - Я решил распутать это дело с охотой короля Стаха. Понимаешь, никогда не видел привидений, хочу руками пощупать. - Привидения... Привиды... - хмыкнул он. - Хороши привиды, ежели их кони оставляют на дороге самый настоящий помет. Однако нашто вам это, ласковый пан? Какие такие причины? Мне не понравилось это обращение. - Не называй меня паном. Я такой же пан, как и ты. А причина - что ж... просто интересно. И жаль хозяйку и многих других людей. - Да. Про хозяйку вашу и я слыхал, - искоса взглянул Рыгор и хмуро улыбнулся. - Мы эти вещи понимаем. Это все равно как для меня Зося. А почему не говоришь, что сердит на них, желаешь отомстить? Я ведь знаю, как ты от дикой охоты возле реки удирал. Я был поражен. - Откуда ты это знаешь? - У каждого человека есть глаза, и каждый человек оставляет следы на земле. Удирал ты, как человек с умом. Плохо то, что их следы я всегда теряю. И начинаются они, и кончаются на большаке. Я рассказал обо всем с самого начала. Рыгор сидел неподвижно, большие шершавые руки его лежали на коленях. - Я выслушал, - сказал он просто, когда я окончил. - Ты мне нравишься, пан. Из мужиков, что ли? Я так думаю, что если не из мужиков, то возле мужиков лежал близко. Я и сам давно хотел эти привиды тряхнуть, чтобы перья полетели, да товарища не было. Если не шуткуешь, давай вместе. Однако, бачу я, ты это только теперь придумал: обратиться ко мне. Почему вдруг так? И чего хотел до этого? - Почему решил, сам не знаю. О тебе хорошо говорили: когда Яноуская осталась сиротой, ты ее очень жалел. Панна Надзея рассказывала мне, что ты даже хотел перейти в Болотные Ялины сторожем, но что-то помешало. Ну, и потом мне понравилось, что ты независимый, что больную жалеешь. А раньше мне просто хотелось спросить, почему как раз в тот вечер, когда погиб Раман, девочка задержалась у Кульшей? - Почему задержалась, я и сам не знаю. В тот день у моей хозяйки собрались девчата из окружающих фольварков. Было весело. А вот почему Яноускую пригласили - тоже не знаю, она ведь не была тут много лет. Но сами бачите, какая пани, она не скажет. - Почему не скажет, - вдруг почти разумно улыбнулась старуха. - Я скажу. Я не сошла с ума, мне просто так удобно и безопасно. Пригласить бедную Надзейку попросил Гарабурда. И его племянница была тогда у меня. Такому рыцарю, как вы, пан фельдмаршал, я все скажу. Да, да, это Гарабурда посоветовал нам тогда взять к себе ребенка. У нас все такие добрые. Наши векселя у пана Дубатоука - он их не подавал к взысканию. Это, мол, залог того, что будете ездить ко мне почаще в гости, пить вино. Я теперь даже силой могу заставить вас пить водку... Да, все приглашали Надзею. Гарабурда, и фельдмаршал Каменски, и Дубатоук, и Раман, и король Стах. Вот этот. А бедная ж твоя головушка, Надзейка! А лежат же твои косы золотые рядом с костями отца! Меня передернуло от этого причитания и плача по живому человеку. - Бачите, немного узнали, - хмуро сказал Рыгор. - Выйдем на минутку. Когда мы вышли и вопли старухи затихли, Рыгор сказал: - Что ж, давайте шукать вместе. И меня подмывает поглядеть на это диво. Я буду на земле шукать и среди простых людей, а вы в бумагах и среди шляхты. Может, и найдем. Глаза его вдруг стали злыми, угольные брови съехались к переносице. - Бабы, дьяволом выдуманные. Их всех передушить надобно, а из-за тех немногих, что останутся, всем хлопцам передавиться. Но что поделаешь... - И неожиданно закончил: - Вот и я, хотя и жалко моей лесной свободы, все же иногда о Зоське думаю, которая тоже тут живет. Может, и женюсь. Она кухарка. А может, и проживу век один, в лесу. Потому я и тебе поверил, что сам часом начинал беситься из-за чертовых бабьих глаз... (Я совсем так не думал, но не посчитал нужным разубеждать этого медведя.) Но запомни хорошенько, друг. Если ты пришел подбить меня, а потом предать - многие тут на меня зубы точат, - так знай - не жить тебе на земле. Рыгор никого не боится, наоборот, Рыгора все боятся. И друзья у Рыгора есть, иначе тут не проживешь. И стреляет эта рука метко. Словом, знай - убью. Я смотрел на него с укором, и он, глянув мне в глаза, громко рассмеялся и совсем иным тоном заключил: - А вообще-то, я тебя давно ожидал. Мне почему-то казалось, что ты этого дела так не оставишь, а если возьмешься распутывать его - меня не минешь. Что ж, поможем друг другу. Мы простились с ним на опушке, возле Волотовой прорвы, условившись о новых встречах. Я пошел домой, напрямик через парк. Когда я возвратился в Болотные Ялины, сумерки уже окутали парк, женщина с ребенком спала в одной из комнат на первом этаже, а хозяйки в доме не было. Я ожидал ее около часа и, когда уже совсем стемнело, не выдержал и отправился на поиски. Я прошел совсем немного мрачной аллеей, когда увидел белую фигуру, испуганно двигавшуюся мне навстречу. - Панна Надзея! - О-о, это вы? Слава Богу. Я так беспокоилась. Вы шли напрямик? И застеснялась, опустила глаза в землю. Когда мы подходили к дворцу, я сказал ей тихо: - Надзея Рамановна, никогда не выходите из дома вечером. Обещайте мне это. Мне едва удалось вырвать у нее это обещание. Глава девятая Эта ночь принесла мне разгадку одного интересующего меня вопроса, который оказался вовсе неинтересным. Разве что я еще раз убедился, что подлость живет и в общем-то добрых душах глупых людей. Дело в том, что, услышав ночные шаги, я снова вышел и увидел экономку со свечой, снова проследил ее путь к комнате со шкафом, но в этот раз решил не отступать. Комната снова была пуста, шкаф - тоже, но я перещупал все доски задней стенки (шкаф стоял в нише), затем попытался поднять их вверх и убедился, что они сдвигаются с места. Бабуся, наверное, была глуховата, иначе услышала бы мои упражнения. Я с трудом протиснулся в образовавшуюся щель и увидел сводчатый ход, который круто вел вниз. Стертые от времени ступеньки были скользкие, а проход таким узким, что я цеплялся плечами за стены. Я с трудом спустился по ступенькам и увидел небольшую, тоже сводчатую комнату. Вдоль стен в ней стояли сундуки, окованные полосами железа, два шкафа. Все это было открыто, и повсюду валялись листы пергамента и бумаги. Посредине стоял стол, возле него грубо сколоченный табурет, а на нем сидела экономка и рассматривала какой-то пожелтевший лист. Меня поразило выражение алчности на ее лице. Когда я вошел, она закричала с испуга и попыталась спрятать лист. Я успел схватить ее за руку. - Пани экономка, отдайте это мне. И не скажете ли вы, почему вы каждую ночь ходите сюда, в тайный архив, что здесь делаете, зачем пугаете своими шагами? - Ух ты, батюшка, какой прыткий!.. - быстро оправилась она. - Все ему надо знать... И, видимо, потому, что находилась на первом этаже и не считала нужным церемониться со мной, заговорила с выразительной народной интонацией: - А чирья с маком ты не хочешь? Гляди ты, что ему понадобилось! И бумагу сховал. Чтоб от тебя твои дети так хлеб на старости ховали, как ты от меня ту бумагу! У меня, может, больше прав быть тут, чем у тебя. А он, гляди ты, сидит да спрашивает. Чтоб тебя так вереды не спросились да и обсели. Мне это надоело, и я сказал: - Ты что, в тюрьму захотела? Ты зачем здесь? Или, может, ты отсюда дикой охоте знаки подаешь? Экономка обиделась. Лицо ее собралось в морщины. - Грех вам, пане, - тихо промолвила она. - Я женщина честная, я за своим пришла. Вот оно, в вашей руке, то, что принадлежит мне. Я взглянул на лист. Там была выписка из постановления комиссии по делу однодворцев. Я пробежал глазами по строкам и в конце прочел: "И хотя оный Закрэуски и до сей поры утверждает, что у него есть документы в подтверждение своих дворянских прав, а также того, что наследником Яноуских по субституции является именно он, а не г-н Гарабурда, дело сие за длительностью двадцатилетнего процесса и бездоказательностью следует предать забвению, а прав дворянства, как недоказанных, г-на Закрэуского Исидора лишить". - Ну и что из этого? - спросил я. - А то, батюшка мой, - язвительно пропела экономка, - что я Закрэуская, вот что. А это мой отец судился с великими и сильными. Я не знала, да спасибо добрым людям, надоумили, сказали, что должны где-то здесь быть документы. Взял уездный судья десять красненьких, но и совет хороший дал. Давайте бумагу. - Не поможет, - сказал я. - Это ведь не документ. Здесь суд отказывает вашему отцу, даже его право на шляхетство не устанавливает. Я об этой проверке мелкой шляхты хорошо знаю. Если б ваш отец имел документы на право субституции после Яноуских - другое дело. Но он их не подал - значит, не имел. На лице экономки отразилась мучительная попытка понять такие сложные вещи. Потом она спросила недоверчиво: - А может, Яноуские их подкупили? Этим крючкам только давай деньги! Я зна-аю. Отняли у моего отца документы, а здесь спрятали. - А двадцать лет судиться вы можете? - спросил я. - Еще двадцать лет. - Я, батюшка, к тому времени, наверное, пойду Пану Богу порты стирать. - Ну, вот видите. И документов нет. Вы ж здесь все перерыли. - Все, батюшка, все. Однако жаль своего. - Но ведь это только неопределенные слухи. - А денежки - красненькие, синенькие - свои. - И очень нехорошо рыться ночью в чужих бумагах. - Батюшка, деньги же свои, - тупо тянула она. - Их вам не отсудят, даже если б и были документы. Это майорат Яноуских на протяжении трех столетий или даже больше. - Но ведь свое, батюшка, - чуть не плакала она, и лицо ее стало алчным до омерзения. - Я их, миленьких, тут же в чулок запихнула б. Деньги ела б, на деньгах спала б. - Документов нет, - терял я терпение. - Есть законная наследница. И тут произошло что-то ужасное: старуха вытянула шею - она у нее стала длинной-длинной - и, приблизив ко мне лицо, свистящим шепотом сказала: - Так, может... может... она скоро умрет. Лицо ее даже прояснилось от такой надежды. - Умрет, и все. Она слабая, спит плохо, крови в жилах почти нету, кашляет. Что ей стоит? Исполнится проклятие. Почему дворец должен достаться Гарабурде, когда в нем могла бы жить я. Ей что, отмучается - и со духом святым. А я бы тут... Наверное, я изменился в лице, стал страшен, потому что она вдруг втянула голову в плечи. - На падаль летишь, ворона? А тут не падаль, тут живой человек. И такой человек, подошвы которого ты не стоишь, который имеет больше права жить на земле, чем ты, ступа дурная. - Б-батюшка... - блеяла она. - Молчи, ведьма! И ты ее в могилу хочешь свести? Все вы здесь одинаковые, аспиды хищные! Все вы за деньги убить готовы человека! Все вы пауки. Все вы матери за синюю бумажку не пожалеете. А ты знаешь, что такое жизнь, что так легко о смерти другого человека говоришь? Не перед тобой бы перлы рассыпать, но ты выслушай, ты же хочешь, чтобы она солнце живое, радость, хороших людей, долгие годы, которые ее ждут, сменила на подземных червей. Чтобы тебе на деньгах спать, из-за которых сюда дикая охота приходит. Может, ты и Голубую Женщину впускаешь? Зачем вчера окно в коридоре открывала? - Ба-тюшка ты мой! Я его не открывала! Ведь было ж холодно... Я еще удивилась, почему оно открыто! - почти голосила она. На лице этой погани было столько страха, что я уже не мог замолчать. Я потерял всякое благоразумие. - Смерти ей желаешь! Собаки злобные, воронье! Прочь отсюда! Вон! Она благородная, ваша хозяйка, она, может, и не прогонит вас, но я обещаю, если вы не оставите этот дворец, который испоганили своим вонючим дыханием, я всех вас в тюрьму засажу. Она пошла к лестнице, горько плача. Я следовал за ней. Мы поднялись в комнату со шкафом, и тут я остановился, удивленный. Яноуская стояла перед нами в белом платье со свечой в руках. Лицо ее было грустным, она брезгливо смотрела на экономку. - Пан Беларэцки, я случайно слышала ваш разговор, слышала с самого начала. Я шла почти вслед за вами. Наконец я узнала глубину совести и подлости. А ты... - она обратилась к Закрэуской, понуро стоявшей в стороне, - ты оставайся здесь. Я прощаю тебя. С трудом, но прощаю. Простите и вы, пан Беларэцки. Глупых людей иногда надо прощать. Потому что... Куда она отсюда уйдет? Она никому не нужна, старая глупая баба. Одна слеза скатилась с ее ресниц. Она повернулась и пошла. Я пошел следом. Яноуская остановилась в конце коридора и тихо сказала: - Люди уродуют души из-за этих бумаг. Если бы не запрещение предков, с какой радостью я отдала б кому-нибудь этот гнилой дом. Он, как и мое имя, для меня одна пытка. Хоть бы скорее умереть. Тогда я оставила б его этой бабе с каменным сердцем и глупой головой. Пускай бы радовалась, если способна ползать на животе из-за этой дряни. Мы молча спустились в нижний зал и подошли к камину. Стоя, смотрели в огонь, багровые отблески которого ложились на лицо Яноуской. За последние дни она заметно изменилась, возможно, повзрослела, возможно, просто стала превращаться в женщину. Наверное, никто, кроме меня, не замечал этих перемен. Только я один видел, что в бледном побеге, что рос в подземелье, затеплилась, пока еще незаметно, жизнь. Взгляд стал более осмысленным и любознательным, хотя застарелый страх по-прежнему лежал маской на лице. Она стала немного оживленнее. Бледный росток начинал почему-то оживать. - Хорошо стоять вот так, Надзея Рамановна, - задумчиво сказал я. - Огонь горит... - Огонь... Хорошо, когда он есть, когда он горит. Хорошо, когда люди не лгут. Дикий, нечеловеческой силы крик донесся со двора - казалось, что кричит и рыдает не человек, а демон. И сразу вслед за ним послышался уверенный, властный грохот копыт возле крыльца. А голос рыдал и кричал так жутко, как будто вылетал не из человеческой груди: - Раман в последнем колене - выходи! Месть! Последняя месть! Авой! Авой! И кричал еще что-то, чему не было названия. Я мог бы выскочить на крыльцо, стрелять в эту дикую сволочь и уложить на месте хотя бы одного, но на руках у меня лежала она, и я ощущал сквозь платье, как колотилось ее испуганное сердчишко, как оно постепенно замирало, билось все реже и реже. Перепуганный за ее жизнь, я начал робко гладить ее волосы. Она медленно приходила в сознание, и ресницы чуть заметно вздрагивали, когда я дотрагивался рукой до ее головы. Так затюканный щенок принимает ласки человека, который впервые решил погладить его: брови его вздрагивают, ожидая удара каждый раз, когда поднимается рука. Грохот уже удалялся, и все мое естество было готово к тому, чтобы вместе с нею выскочить на крыльцо, стрелять в этих нетопырей и вместе с нею упасть на ступеньки и сдохнуть, ощущая ее рядом с собой, тут, всю возле себя. Все равно так жить невозможно. А голос рыдал уже издали: - Раман! Раман! Выходи! Коням под ноги душу твою! Это еще не теперь! Потом! Завтра... Потом! Но мы придем! Придем! И тишина. Она лежала в моих объятиях, и как будто тихая музыка начала наигрывать где-то, может, в моей душе. Тихая-тихая, далекая-далекая, нежная: про солнце, малиновые от клевера луга под дымной, мерцающей росой, про заливистую песнь соловья в кронах далеких лип. Ее лицо было спокойным, как у спящего ребенка. Вот прорвался вздох, раскрылись глаза, удивленно посмотрели вокруг, посуровели. - Простите, я пойду. И она направилась к лестнице на второй этаж - маленькая белая фигурка... Только теперь я, еще дрожа от возбуждения, понял, какая мужественная, какая сильная душа была у этой до смерти запуганной девушки, когда она после таких потрясений выходила встречать меня и дважды открыла двери: тогда, когда я, незнакомец, приехал сюда, и тогда, когда бежал к ее двери, в тревоге, под грохот копыт дикой охоты у самых окон. Наверное, охота и темные осенние ночи побудили ее к этому, как чувство доверия вынуждает затравленного псами зайца прижиматься к ногам случайного человека. У девушки были очень хорошие нервы, если она выдержала здесь два года. Я сел у камина и стал смотреть в огонь. Да, опасность была страшная. Три человека против всех этих темных сил, против неизвестного. Но довольно миндальничать! Они проникают в парк возле Волотовой прорвы - завтра же я устрою там засаду. Руки у меня дрожали: мои нервы были напряжены до предела. А общее состояние было хуже, чем у собаки. "Может, уехать отсюда?" - шевельнулась запоздалая мысль, отзвук той моей "ночи ужаса", и умерла под напором отчаяния, железной решимости и желания драться. Хватит! Победа или Волотова прорва - все равно. Оставить? Ну нет, я не мог оставить этот омерзительный холодный дом, потому что здесь жила та, которую я полюбил. Да, полюбил. И я не стыдился этого. До этого времени у меня, как почти у всякого здорового, морально не развращенного и лишенного чрезмерной чувственности человека, были к женщинам ровные, товарищеские отношения, иногда даже с примесью какого-то непонятного отвращения. Наверное, так оно бывает у многих, пока не приходит настоящее. Оно пришло. Уйти? Я был здесь, рядом, такой для нее сильный и большой (мои внутренние колебания ее не касались), она надеялась на меня, она впервые, наверное, спала спокойно. Этот миг, когда я держал ее в объятиях, решил для меня все, что накапливалось в моем сердце еще с того времени, когда она восстала в защиту бедных там, у верхнего камина. С каким наслаждением я забрал бы ее отсюда, увез куда-нибудь далеко, целовал бы эти заплаканные глаза, маленькие руки, укрыл бы ее теплым, надежным крылом, простил бы миру его неприютность. Но что я для нее? Как ни горько об этом думать, она никогда не будет моей. Я - голяк. Она тоже бедная, но она из числа старейших родов, голубая кровь, у нее за плечами "гордая слава бесконечных поколений". "Гордая слава"? Я знал ее теперь, эту гордую славу, которая завершилась одичанием, но мне от этого не было легче. Я плебей. Нет, я буду молчать об этом. Никто никогда не упрекнет меня, что я ради корысти женился на представительнице старинного рода, за который, возможно, умирал где-то на поле боя мой простой предок. И никто не скажет, что я женился на ней, воспользовавшись ее беспомощностью. Единственное, что мне позволено, это лечь за нее в яму, отдать за нее душу свою и хотя бы этим чуточку отблагодарить за то сияние несказанного счастья, которое осветило мою душу в этот мрачный вечер у большого неприютного камина. Я помогу ей спастись - и это все. Я буду верен, навсегда буду верен этой радости, смешанной с болью, горькой красоте ее глаз и отплачу ей добром за хорошие мысли обо мне. А потом - конец. Я уйду отсюда навсегда, и дороги моей родины нескончаемой лентой будут стлаться предо мной, и солнце встанет в радужных кругах от слез, что просятся на ресницы. Глава десятая На следующий день я шел со Свециловичем к небольшому лесному острову возле Яноуской пущи. Свецилович был очень весел, много рассуждал о любви вообще и о своей в частности. И столько чистоты и искренности было в его глазах, так наивно, по-детски он был влюблен, что я мысленно дал себе слово никогда не переходить дороги его чувству, не мешать ему, очистить место возле девушки, которую любил сам. Мы, беларусы, редко умеем любить, не жертвуя чем-то, и я не был исключением из правила. Обычно мы мучаем ту, кого любим, а сами мучаемся еще больше от разных противоречивых мыслей, вопросов, поступков, которые другим удается очень легко привести к единому знаменателю. Свецилович получил из города письмо, в котором ему сообщали про Бермана. - О, Берман... Берман. Оказывается, это добрая цаца! Род его старинный, но обедневший и какой-то странный. Вот тут мне пишут, что все они имели непреодолимое влечение к одиночеству и были весьма зловредны, необщительны. Отец его лишился состояния, у него была огромная растрата, и спасся он только тем, что проиграл большую сумму ревизору. Мать жила почти все время при занавешенных окнах, даже гулять выходила только в сумерки. Но самая удивительная личность - сам Берман. Он прослыл исключительным знатоком старинной деревянной скульптуры и стекла. Несколько лет назад случилась неприятная история. Его послали в Мниховичи от общества любителей древности, во главе которого стоял граф Тышкевич. Там, в Мниховичах, закрывали старый костел, а скульптуры, находившиеся в нем - по слухам, больших художественных достоинств, - хотели приобрести для частного музея Тышкевича, который он передавал городу. Берман поехал, прислал оттуда статую святого Христофора и сочинил бумагу, в которой писал, что скульптуры в костеле не представляют никакой ценности. Ему поверили, но спустя какое-то время случайно стало известно, что Берман купил все скульптуры - в общей сложности сто семь фигур - за мизерную цену и продал другому частному коллекционеру за крупную сумму. Одновременно не досчитались значительного количества денег в казне общества любителей. Принялись искать Бермана, но он исчез вместе с матерью и младшим братом, который воспитывался в каком-то частном пансионе и только за год до этого приехал в город. Между прочим, брат его отличался еще большей нелюдимостью. Все время сидел в дальних покоях, не выходя ни к кому, и лишь один раз его видели с Берманом в клубе, где он всем показался очень плохо воспитанным молодым человеком, несмотря на его пребывание в пансионе. Когда спохватились, то оказалось, что они успели продать дом и исчезнуть. Ими заинтересовались. И тут выяснилось, что эти Берманы вообще никакие не Берманы, а кто - неизвестно. - Н-да... Немного же мы узнали, - сказал я. - Интересно здесь только то, что Берман - преступник. Но он одурачил такого же, как сам, хищника, и не мне его осуждать. Он еще получит по заслугам, но это потом. Тут любопытно другое. Во-первых, куда девались его мать и брат? Во-вторых, кто он сам в действительности? То, что он появился здесь, понятно. Ему надо было скрыться. А вот кто он, кто его родственники - это надо выяснить. И этим я обязательно поинтересуюсь. А у меня, Свецилович, почти никаких новостей, разве что узнал, да и то из уст безумной, что в ту фатальную ночь выманил Рамана из дома Гарабурда. А я даже не запомнил его морды, когда он был на вечере у Яноуской. - Ничего, еще узнаем. Мы подошли к рощице и углубились в нее. Это была единственная в округе роща, в которой преобладали деревья лиственных пород. И там, на небольшой прогалине, мы увидели Рыгора, который, прислонившись к огромному выворотню, держал на коленях длинное ружье. Увидев нас, он поднялся, по-медвежьи покосился на нас и удобнее перехватил ручницу. - Берегитесь выходить на болота, берегитесь парка и особливо его южной и восточной окраин, - пробормотал он вместо приветствия. - Почему? - спросил я, познакомив его со Свециловичем. - А вот почему, - буркнул он. - Это не привиды. Они слишком хорошо знают потайные стежки через Волотову прорву. Вы удивляетесь, что они мчат без дороги, а они просто знают все тайные убежища в округе и все стежки к ним, они пользуются очень древними подковами, которые прибиты новенькими шипами. Что правда, то правда, их кони ходят, как медведь, сначала левыми, а потом правыми ногами, и шаг у них машистый, значительно шире, чем у наших коней. И они для привидов слишком малосильные. Привидение проходит всюду, а эти только через поваленную ограду у прорвы... Что я узнал еще: в прошлый раз их было не более десяти, потому что только половина коней шла так, как идет конь, когда у него на спине сидит человек. На остальных, наверное, было что-то полегче. Тот, кто мчится впереди, очень горячего нрава: рвет коню губы удилами. И еще - один из них нюхает табак: я обнаружил пыль зеленого табака на том месте, где они останавливались перед последним набегом и натоптали много следов. Место это - большой дуб неподалеку от поваленной ограды. - Где может быть место их сборов? - спросил я. - Теперь я знаю, где искать, - спокойно ответил Рыгор. - Это где-то в Яноуской пуще. Я определил по следам. Вот поглядите. - Он начал черкать лозовым прутиком по земле. - Вот пуща. Тогда, когда был убит Раман, следы исчезли вот тут, почти у болота, что вокруг пущи. Когда они гнались за тобой после вечери у Дубатоука, следы исчезли севернее, а после той истории возле дворца Яноуской, когда они кричали, - еще немного севернее. Видишь, пути почти сходятся. - Действительно, - согласился я. - И если их продолжить, они сойдутся в одной точке, где-то на болоте. - Я был там, - скупо, как о самом обычном, буркнул Рыгор. - Болото считается в том месте гиблым, но я видел, что на нем кое-где растет сивец. А там, где растет эта трава, всегда сможет поставить ногу конь паскудника, если паскуднику это будет очень нужно. - Где это место? - вдруг побледнел Свецилович. - У Холодной лощины, где лежит камень Ведьмакова ступа. Свецилович побледнел еще сильнее. Что-то взволновало его, но он овладел собой. - Что еще? - спросил я. - Еще то, - угрюмо бормотал Рыгор, - что ты на кривом шляху, Беларэцки. Хотя Рамана из хаты тогда выманил Гарабурда, но он к дикой охоте отношения не имеет. В те две ночи, когда она появлялась в последний раз, Гарабурда сидел в своей берлоге, как хомяк в норе. Я знаю, его дом хорошо сторожили. - Но ведь он заинтересован в смерти или безумии Яноуской. Ему это на пользу. Он уговорил Кульшей пригласить в тот вечер Надзею Яноускую к себе, он послал к Кульшам и свою дочь и задержал всех до ночи. Рыгор задумался. Потом пробормотал: - Может, и так. Ты умный, ты знаешь. Но Гарабурды там не было, я отвечаю головой. Он плохой ездок. Он трус. И все время сидит во дворце. Но он может подговорить на эту пакость кого-нибудь другого. И тут Свецилович побледнел еще больше и уставился куда-то, словно обдумывал нечто важное. Я не мешал ему: захочет - скажет сам. Однако думал он недолго. - Братья, я, кажется, знаю этого человека. Понимаете, вы натолкнули меня на эту догадку. Во-первых: "возле Ведьмаковой ступы". Я вчера вечером видел там человека, очень знакомого мне человека, которого никогда б не заподозрил, и это меня смущает. Он был очень усталый, грязный, ехал верхом к прорве. Увидел меня, приблизился: "Что вы здесь делаете, пан Свецилович?" Я ответил шуткой: "Ищу вчерашний день". А он захохотал и спрашивает: "Разве вчерашний день, дьявол его побери, приходит в сегодняшний?" А я ему: "У всех нас вчерашний день на шее висит". Он тогда: "Однако же не приходит?" Я: "А дикая охота? Пришла ведь из прошлого". Он даже в лице изменился: "Прах ее возьми... Не поминайте вы ее!" И двинулся вдоль трясины на север. Я направился к вам, пан Беларэцки, а когда оглянулся, увидел: он повернул назад и в лог спускается. Спустился и исчез. - Кто это был? - спросил я. Свецилович колебался. Потом поднял свои светлые глаза. - Простите, Беларэцки, прости, Рыгор, но я пока не могу сказать. Это слишком важно, а я не сплетник, я не могу просто так взвалить тяжкое обвинение на плечи человека, который, может, и безвинный. Вы знаете - за такое могут убить даже при одном подозрении. Скажу только, что он был среди гостей у Яноуской. Я вечером еще подумаю, взвешу, припомню детально историю о векселях и завтра скажу вам... А пока ничего больше сказать не могу... - О, конечно. Надежное алиби. О, дураки! И какие расплывчатые мысли! - По аналогии я припомнил и свои неопределенные мысли о "руках", которые должны были мне помочь разобраться в чем-то важном. Решили, что Рыгор нынешней ночью будет сидеть в Холодной лощине, откуда недалеко до дома Свециловича, где тот жил со старым дядькой-слугой и кухаркой. В случае необходимости мы сможем его найти. - И все же я не верю, что подкараулю их там во время выхода. Свецилович их спугнул, - хрипловато сказал Рыгор. - Они найдут другую дорогу из пущи на равнину. - Но другую дорогу в парк не найдут. Я буду подстерегать их у поваленной ограды, - решил я. - Одному опасно, - опустил глаза Рыгор. - Но ведь ты тоже будешь один. - Я? Ну, дурных нема. Я смелый, но не настолько, чтобы одному против двадцати. - А я говорю вам, - упрямо сказал я, - что хозяйка Болотных Ялин не вынесет, если дикая охота и сегодня появится у стен дома. Я должен не пустить их в парк, если они надумают прийти. - Я не могу помочь вам сегодня, - задумчиво проговорил Свецилович. - То, что я должен выяснить, более важно. Возможно, дикая охота сегодня вообще не появится. У нее на пути встанет преграда... - Хорошо, - прервал я его довольно сухо, - вам надо было бы высказать свои соображения, а не загадывать нам загадки. Я выйду сегодня один. Они не ожидают, и я надеюсь на это. Кстати, они не знают, что у меня есть оружие. Я дважды встречался с охотой и еще с тем человеком, который стрелял мне в спину. И никогда не применял его. Ну что ж, они увидят... Как медленно распутываем мы этот узел! Как лениво работают наши мозги! - Легко и логично распутывается все только в плохих романах, - буркнул обиженный Свецилович. - К тому же мы не сыщики губернской полиции. И слава Богу, что это не так. Рыгор хмуро ковырял прутиком землю. - Хватит, - сказал он со вздохом. - Надо действовать. Попрыгают они у меня, гады... И, простите, вы все же паны, и нам по дороге только теперь, но если мы найдем их, мы, мужики, не только убьем этих нелюдей, мы спалим их гнездо, мы по миру ихних потомков пустим! А возможно, и с потомками покончим. Свецилович рассмеялся: - Мы с Беларэцким бо-ольшие паны! Как говорят, пан - лозовый жупан, оболоневые лапти. А если говорить правду, нужно всех таких уничтожать вместе с панятами, потому что из панят тоже со временем вырастают паны. - Если только это не сонное видение, эта дикая охота. Ну, не было, никогда не было еще человека, который скрыл бы от меня, лучшего охотника, следы. Привиды, привиды и есть. Мы простились с Рыгором. Я тоже был частично согласен с его последними словами. Что-то сверхъестественное было в этой охоте. Этот леденящий душу крик - он не мог вылетать из человеческой груди. Грохот копыт, появляющийся только временами. Дрыкганты, порода, которая исчезла, а если даже и не исчезла, то кто в этом захолустье, в этой глухомани был так богат, чтобы купить их. И потом - как объяснить шаги в коридоре? Они ведь как-то должны быть связаны с дикой охотой короля Стаха. Кто такая Голубая Женщина, которая видением исчезла в ночи, если ее двойник (совсем несхожий двойник) мирно спал в комнате? И кому принадлежит то ужасное лицо, что смотрело на меня в окно? Череп мой трещал. Нет, что-то нечеловеческое, преступное, страшное было тут, какая-то смесь чертовщины с реальностью! Я взглянул на Свециловича, шагавшего рядом, веселого и озорного, как будто эти вопросы для него не существовали. Утро и в самом деле было прекрасное: несмотря на пасмурную погоду, за тучами угадывалось близкое солнце, и каждый желтый листик на деревьях млел и, казалось, даже потягивался от наслаждения под теплой не по-осеннему росяницей. Через прогалину далеко под нами виднелось ровное займище, дальше - бескрайний простор бурых болот, вересковые пустоши. Болотные Ялины далеко за ними. И во всем этом была какая-то грустная, непонятная красота, от которой у каждого сына этих понурых мест больно и сладко сжимается сердце. - Посмотрите, осинка выбежала на поле. Вся зарделась, застеснялась, бедная, - растроганным голосом промолвил Свецилович. Он стоял над обрывом, подавшись вперед. Аскетичный рот стал мягким, робкая, блуждающая улыбка была на лице. Глаза смотрели вдаль, и весь он казался каким-то легким, стремительным, готовым воспарить над этой бедной, дорогой землей. "Вот так и на крест идут такие, - снова подумал я. - Красивую голову под поганый, грязный топор..." И действительно, какая-то жажда жизни и готовность к самопожертвованию были в этом красивом лице, в тонких, предки-поэты сказали б "лилейных", руках, в стройной красивой шее, твердых карих глазах с длинными ресницами, но с металлическим блеском в глубине. - Ах, земля моя! - вздохнул он. - Дорогая моя, единственная! Как же ты неласкова к тем осинкам, что впереди всех выбегают на поле, на свет. Первыми засыплет их снегом зима, сломает ветер. Не торопись, глупенькая... Но где там! Она не может. Я положил ему руку на плечо, но быстро снял ее. Я понял, что он совсем не такой, как я, что сейчас это человек, который парит над землей, которого здесь нет. Он даже не стесняется высоких слов, которых мужчины обычно избегают. - Помните, Беларэцки, ваше предисловие к "Беларусским песням, балладам и легендам"? Я помню: "Горько стало моему беларусскому сердцу, когда увидел я такое забвение наших лучших, золотых наших слов и дел". Чудесные слова! Только за них вам простят все грехи. А что же говорить, когда не только мое беларусское, когда мое человеческое сердце болит от заброшенности нашей и общей, страданий, бессильных слез несчастных наших матерей. Нельзя, нельзя так жить, дорогой Беларэцки. Человек добр, а его превращают в животное. Никто, никто не желает дать ему возможность быть человеком. Видимо, нельзя просто крикнуть: "Обнимитесь, люди!" И вот идут люди, на дыбу идут. Не ради славы, а ради того, чтобы убить терзания совести - как иногда идет человек, не зная дороги, в пущу спасать друга, потому что стыдно, стыдно стоять. Идут, плутают, гибнут. Знают только то, что не таким должен быть человек, что нельзя обещать ему райский клевер, что счастье ему нужно под этими вот задымленными потолками. И они мужественнее Христа: они знают, что не воскреснут после распятия. Лишь вороны будут летать над ними да плакать женщины. И, главное, их святые матери. Он показался мне в эту минуту сверхчеловеком, таким прекрасным, таким достойным, что я с ужасом сквозь завесу будущего почувствовал, предугадал его смерть. Такие не живут. Где это будет? На дыбе в застенке? На виселице перед народом? В безнадежном бою инсургентов с войском? За письменным столом, когда они торопятся записать последние пылающие мысли, дыша остатками легких? В тюремных коридорах, когда им стреляют в затылок, не осмеливаясь взглянуть в глаза? Глаза его блестели. - Калиноуски шел на виселицу. Перовскую, женщину, на которую только глянуть - и умирай, на эшафот... Такую красоту - грязной веревкой за шею. Знаешь, Яноуская немного похожа на нее. Потому ее и обожествляю, хотя это не то. А она была шляхтянка. Значит, есть выход и для некоторых из наших. Только по этой дороге иди, если не хочешь сгнить живьем... Душили. Думаешь, всех передушили? Растет сила. С ними хоть ребром на крюке висеть, лишь бы не мчалась над землей дикая охота короля Стаха, ужас прошлого, его апокалипсис, смерть. Вот закончу я с этим и уеду. Скоро закончу, одна мысль у меня появилась. А там... эх, не могу я здесь. Знаешь, какие у меня есть друзья, что мы намерены начать?! Дрожать будут те, жирные. Нас не передушили. Пахнет сильным пожаром. И годы, годы впереди! Сколько страданий, сколько счастья! Какая золотая, волшебная даль, какое будущее ожидает! Слезы брызнули у него из глаз. Я не выдержал и бросился ему на шею. Не помню, как мы простились. Помню лишь, что его стройная фигура вырисовалась на вершине кургана. Он обернулся ко мне, взмахнул шляпой, крикнул: - Годы впереди! Даль! Солнце! И исчез. Я пошел домой. Я верил: сейчас мне все по плечу. Что значит мрак Болотных Ялин, если впереди солнце, даль и вера? Я верил, что все выполню, что жив народ, если он рождает таких людей. День был еще впереди, такой большой, сияющий, могучий. Глаза мои смотрели навстречу ему и солнцу, которое пока что скрывалось за тучами. Глава одиннадцатая В тот самый вечер, часов около десяти, я лежал, спрятавшись в одичавшей сирени возле поваленной ограды. Приподнятое настроение, чувство бесстрашия еще безраздельно владели мной (они так и не исчезли до конца моего пребывания в Болотных Ялинах). Казалось, что это не мое, любимое мной, худощавое и сильное тело могут клевать вороны, а чье-то другое, до которого мне нет никакого дела. А между тем ситуация была невеселая: и я, и Рыгор, и Свецилович тыкались в разные стороны, как котята в лукошке, и не смогли раскрыть преступников. И место было невеселое. И время - тоже. Было почти совсем темно. Над ровным хмурым пространством прорвы накипали низкие черные тучи, обещая ближе к ночи проливной дождь (осень вообще была плохая, мрачная, но с частыми буйными ливнями, как летом). Поднялся ветер, зашумели черно-зеленые пирамиды елей, потом опять затихли. Тучи медленно плыли, громоздились над безнадежным, ровным ландшафтом. Где-то далеко-далеко блеснул огонек и, стыдливо поморгав, угас. Чувство одиночества властно охватило сердце. Я был здесь чужим. Свецилович действительно достоин Надзеи Рамановны, я же абсолютно никому не нужен. Как дыра в заборе. Долго я лежал или нет - не скажу. Тучи, доходя до меня, редели, но на горизонте вздымались новые. Странный звук поразил мой слух: где-то далеко и, как мне показалось, справа от меня пел охотничий рог, и хотя я знал, что он звучит в стороне от дороги дикой охоты, невольно стал чаще посматривать в том направлении. Меня беспокоило еще и то, что на болотах начали кое-где появляться белые клочки тумана. Но на том все и кончилось. Вдруг другой звук долетел до меня - где-то зашелестел сухой вереск. Я взглянул в ту сторону, начал всматриваться до боли в глазах и наконец заметил на фоне темной ленты далеких лесов движение каких-то пятен. Я на миг закрыл глаза, дал им "отойти", а когда открыл, то увидел, что прямо передо мной, и причем совсем недалеко, вырисовываются на равнине туманные силуэты всадников. Снова, как и в прошлый раз, они бесшумно летели огромными прыжками по воздуху. И полное молчание, как будто я оглох, висело над ними. Островерхие войлочные шлыки, волосы и плащи, реющие по ветру, пики - все это запечатлелось в моей памяти. Я начал отползать ближе к кирпичному фундаменту ограды. Охота развернулась, потом сбилась в кучу - беспорядочную и стремительную - и начала поворачивать. Я достал из кармана револьвер. Их было мало, меньше, чем всегда, - всадников восемь. Куда же ты подевал остальных, король Стах? Куда еще отослал? Я положил револьвер на согнутый локоть левой руки и выстрелил. Я неплохой стрелок и попадал в цель почти в полной темноте, но тут произошло нечто удивительное: всадники скакали дальше как ни в чем не бывало. Я приметил заднего - высокого, крепкого мужчину, - выстрелил: хоть бы покачнулся. Дикая охота, как бы желая доказать мне свою призрачность, развернулась и скакала уже боком ко мне, недосягаемая для моих выстрелов. Я начал отползать задом к кустам и только успел приблизиться к ним, как кто-то прыгнул на меня и страшной тяжестью прижал к земле. Последний воздух вырвался из моей груди, я даже охнул. И сразу же понял, что это человек, с которым мне не стоит тягаться ни весом, ни силой. А он пытался выкрутить мне назад руки и свистящим шепотом сипел: - С-стой, ч-черт, п-погоди... Не уд-дерешь, бандюга, убийца... Держись, дрянь... Я понял, что, если не употреблю всю свою ловкость, - погиб. Помню только, что с сожалением подумал о призрачной охоте, в которую стрелял и которой ни на волос не повредил. В следующий миг, почувствовав, что лапа неизвестного крадется к моей глотке, я испытанным древним приемом подбил ее. Что-то теплое полилось мне на лицо: это он собственной рукой расквасил себе нос. Затем я ухватил его руку и, заломив под себя, покатился с ним по земле. Он громко охнул, и я понял, что и следующий мой прием имел успех. Но сразу после этого я получил такой удар в переносицу, что болота закружились у меня перед глазами и встали дыбом. Счастье, что я инстинктивно успел напрячь мускулы живота, поэтому следующий удар под дых не принес мне вреда. Волосатые руки уже почти дотянулись до моего горла, когда я припомнил совет своего деда на случай драки с более сильным противником. Невероятным усилием я повернулся на спину, уперся рукой в тяжелый живот неизвестного и двинул своим острым и жестким коленом ему в причинное место. Он невольно подался на меня лицом и грудью, и тогда я, собрав последние силы, коленом и как можно дальше вытянутыми руками сильно поддал его в воздух. Это, видимо, получилось даже слишком сильно: он перелетел через голову, сделал полукруг в воздухе и шмякнулся всем тяжелым - ох, каким тяжелым! - телом на землю. Одновременно я потерял сознание. ... Когда я пришел в себя, то услышал где-то за своей головой чьи-то стоны. Мой противник не мог двинуться с места, я же с огромным усилием пытался подняться на ноги. Я решил садануть ему ногой под сердце, лишить дыхания, но сперва мельком взглянул на болото, где исчезла дикая охота. И вдруг услышал очень знакомый голос, того, кто кряхтел и стонал: - Ох, черт, откуда взялся этот олух! Какая падла! Мученички наши святые! Я захохотал. Тот же голос отозвался: - Это вы, пан Беларэцки. Вряд ли я после сегодняшнего дня смогу быть желанным гостем у женщин. О-ох! Ох, чтоб вас! Кричали б, что это вы. Зачем ползли от ограды?! Только в грех ввели. А эти черти сейчас во-он где, чтоб вас холера... простите. - Пан Дубатоук! - воскликнул я, удивленный. - Чтоб вас, пан Беларэцки, холера взяла... о-ох... простите. - Огромная тень села, держась за живот. - Это ж я подстерегал. Забеспокоился - дошли слухи, что с моей донькой происходят какие-то скверные истории. О-ох! И ты тоже караулил?.. А чтоб тебя перун шаснул на день Божьего рождества!.. Я поднял с земли револьвер. - И зачем вы так на меня набросились, пан Дубатоук? - А черт его знает! Ползет какая-то глиста, так я вот и схватил. Угоднички наши! Чтоб тебя родители твои так на том свете встретили, как ты меня на этом. Как же ты, падла, больно дерешься! Выяснилось, что старик и без нас узнал о посещениях дикой охоты и решил подкараулить ее, "коль молодые такие уж слабаки - ветром качает - и трусы, что не могут защитить женщину!". Конец этой неожиданной встречи вы знаете. Едва сдерживая смех, который мог показаться неучтивым, я подсадил стонущего Дубатоука на его ледащего коника, стоявшего неподалеку. Он взобрался на него со стонами и проклятиями, сел боком, буркнул что-то вроде "дьявол дернул бороться с призраками - нарвался на дурака с острыми коленями" и поехал. Его осунувшееся лицо, вся его скособоченная фигура были такими жалкими, что я давился от смеха. Он поехал к своему дому, кряхтя, стеная и осыпая проклятиями всех моих родичей до двадцатого колена. Дубатоук исчез в темноте, и тут необъяснимая тревога кольнула меня в сердце. Это в подсознании шевельнулась какая-то страшная догадка, готовясь появиться на свет божий. "Руки?" Нет, я так и не мог припомнить, почему волнует меня это слово. Здесь было что-то иное... Ага, почему всадников так мало? Почему только восемь призраков появилось сегодня возле поваленной ограды? Куда подевались остальные? И вдруг тревожная, дикая мысль пронзила меня: "Свецилович! Его встреча с человеком в Холодной лощине. Его глупая шутка о дикой охоте, которую можно было истолковать так, будто он кого-то подозревает или раскрыл участников этого темного дела. Боже! Если тот человек действительно бандит, он неминуемо сделает попытку убить Свециловича сегодня же. Потому их и мало! Наверное, вторая половина направилась к моему новому другу, а эти - к Болотным Ялинам. Может, они даже видели, как мы беседовали - ведь мы, как дураки, стояли сегодня на виду у всех над обрывом. Ох, какую ошибку, если все это так, совершил ты сегодня, Андрэй Свецилович, не рассказав нам, кто был тот человек!" Я понял, надо торопиться! Может, я еще успею. Успех нашего дела и жизнь доброй юношеской души зависели от быстроты моих ног. И я побежал так, как не бегал даже в ту ночь, когда за мной гналась дикая охота короля Стаха. Я бросился напрямик через парк, перелез через ограду и помчался к дому Свециловича. Я не летел исступленно. Я хорошо понимал, что на весь путь меня не хватит, поэтому решил бежать размеренно: триста шагов бегом, как только можно быстро, и пятьдесят шагов помедленнее. И я придерживался этого темпа, хотя сердце мое после первых двух верст готово было выпрыгнуть из груди. Потом пошло легче, я бежал и переходил на шаг почти машинально и только увеличил норму бега до четырехсот шагов. Шлеп-шлеп-шлеп - и так четыреста раз, топ-топ - пятьдесят раз. Мимо проплывали туманные, одинокие ели. В груди больно жгло, сознание почти не работало. Под конец я считал машинально. Я так устал, что с радостью лег бы на землю или хотя бы увеличил на пяток количество таких спокойных и приятных шагов, но добросовестно боролся с искушением. Так я прибежал к дому Свециловича - небольшому побеленному строению в глубине чахлого садика. Напрямик по пустым грядам, давя попадавшиеся под ноги последние кочаны капусты, я помчал к крыльцу, украшенному четырьмя деревянными колоннами, и начал барабанить в дверь. В крайнем окне замигал спокойный огонек, потом старческий голос спросил из-за двери: - Кого это тут носит? Это был старый дед, бывший дядька, который жил со Свециловичем. - Открой, Кондрат. Это я, Беларэцки. - О Боже! Что случилось? Чего так запыхались? Дверь открылась. Кондрат в длинной сорочке и валенках стоял передо мной, держа в одной руке ружье, а в другой - свечу. - Пан дома? - тяжело дыша, спросил я. - Н-нема, - спокойно ответил он. - А куда ушел? - А откуль мне знать? Хиба он дите, пане, чтоб говорить, куда идет. - Веди в дом, - крикнул я, взвинченный этой холодной невозмутимостью. - Нашто? - Может, он оставил какую-нибудь записку. Мы вошли в комнату Свециловича. Ложе аскета, покрытое серым одеялом, вымытый до желтизны и натертый воском пол, на полу ковер. На простом сосновом столе несколько толстых книг, бумаги, разбросанные перья. Гравированный портрет Марата в ванне, пораженного кинжалом, и написанный карандашом портрет Калиноуского висели над столом. На другой стене карикатура: Муравьев с плетью в руке стоит на груде черепов. Его бульдожье лицо грозно. Катков, низко склонившись, лижет ему зад. Я перевернул на столе все бумаги, но в волнении ничего не нашел, кроме листа, на котором рукой Свециловича было написано: "Неужели он?" Я схватил плетеную корзину для бумаг и вытряхнул содержимое на пол: там ничего интересного, лишь конверт из шероховатой бумаги, на котором лакейским почерком было написано: "Андрусю Свециловичу". - Были сегодня пану какие-нибудь письма? - спросил я у окончательно изумленного и растерявшегося Кондрата. - Было одно, я нашел его под дверью, когда вернулся с огорода. И отдал, конечно. - Оно было не в этом конверте? - Погодите... Ну, конечно, в нем. - А где само письмо? - Письмо? Дьявол его знает. Может, в печке? Я бросился к печке, открыл дверцу - оттуда повеяло не очень горячим духом. Я увидел у самой дверцы два окурка и маленький клочок белой бумаги. Схватил его - почерк был тот же, что и на конверте. - Счастье твое, леший тебя подери, - выругался я, - что ты рано вытопил печку. Но это было еще не совсем счастье. Бумажка была сложена вдвое, и та ее сторона, что была ближе к углям, сейчас уже покрытым серым пеплом, стала совсем коричневой. Букв там разобрать было нельзя. "Андрусь! Я узнал, что ты интересуешься дикой охотой... ко... Надзее Рамановне опасность... моя до... (здесь выгорел большой кусок)... адает. Сегодня я разговаривал с паном Беларэцким. Он согласен... поехал в уезд... Дрыкганты - клав... ка... Когда получишь письмо - сразу приходи к ... нине, где три отдельные сосны. Я и Беларэцки будем ожидать... ички на... что это... творится на зе... Приходи непременно. Письмо сожги, потому что мне особенно опас... Тв... дру... Над ними тоже ужасная опасность, предотвратить которую можешь только ты... (снова много выгорело)... ходи. Твой доброжелатель Ликол..." Дело было ясное: кто-то прислал письмо, чтобы выманить Свециловича из дома. Он поверил. Видимо, тот, кто писал, был ему хорошо знаком. Здесь задумали что-то иезуитски-утонченное. Чтобы он не пошел ко мне, написали, что разговаривали со мной, что я поехал в уезд, что я буду ожидать его где-то на "... нине, где три отдельные сосны". Что за "... нине"? На равнине? Или это "... щине" - в лощине? Медлить было нельзя. - Кондрат, где тут неподалеку на равнине три большие сосны? - Черт его знает, - задумался он. - Разве что возле Волотовой прорвы. Там стоят три огромные сосны. Это там, где кони короля Стаха - как говорят люди - влетели в трясину. А что такое? - А то, что пану Андрэю грозит страшная опасность... Давно он ушел? - Да нет, наверное, час тому. Я вытащил его на крыльцо, и он, едва не плача, указал мне путь к трем соснам. Я приказал ему оставаться дома, а сам побежал. На этот раз я не перемежал бег шагом. Я летел, я мчал из последних сил, как будто хотел там, у трех сосен, упасть замертво. На ходу сбросил куртку, шапку, выбросил из карманов золотой портсигар и карманное издание Данте, которое всегда носил с собой. Бежать стало немного легче. Я снял бы даже сапоги, если б для этого не надо было останавливаться. Это был бешеный бег. По моим расчетам, я должен был оказаться у сосен минут на двадцать позже моего друга. Ужас, отчаяние, ненависть придавали мне силы. Внезапно поднявшийся ветер подталкивал в спину. Я не замечал, что тучи, в конце концов, заволокли все небо, что что-то тяжелое, давящее нависло над землей: я - мчал... Три огромные сосны уже вырисовывались вдали, а над ними был такой кромешный мрак, такие темные тучи, такое угрюмое небо... Я ринулся в кусты, ломая их ногами. И тут... впереди прозвучал выстрел, выстрел из старинного пистолета. Я вскрикнул диким голосом, и, как будто в ответ на мой крик, тишину разорвал бешеный топот конских копыт. Я выскочил на поляну и увидел тени десяти удалявшихся всадников, которые на полном галопе сворачивали в кусты. А под соснами я увидел человеческую фигуру, медленно оседавшую на землю. Пока я добежал, человек упал вверх лицом, широко раскинув руки, словно желал своим телом прикрыть свою землю от пуль. Я успел еще выстрелить несколько раз в сторону убийц, мне даже показалось, что один из них покачнулся в седле, но сразу же неожиданное горе бросило меня на колени рядом с лежащим. - Брат! Брат мой! Брат! Он лежал совсем как живой, и только маленькая ранка, из которой почти не текла кровь, говорила мне жестокую, непоправимую правду. Пуля пробила висок и вышла через затылок. Я смотрел на него, на эту беспощадно погубленную молодую жизнь, я вцепился в него руками, звал, тормошил и выл, как волк, словно это могло помочь. Потом сел, положил его голову себе на колени и начал гладить волосы. - Андрусь! Андрусь! Проснись! Проснись, дорогой!.. Мертвый, он был красив какой-то необычайной красотой. Лицо закинуто, голова повисла, стройная шея, словно из белого мрамора изваянная, лежала на моем колене. Длинные светлые волосы перепутались с сухой желтой травой, и она ласкала их. Рот улыбался, как будто смерть принесла ему какую-то разгадку жизни, глаза были мирно закрыты, и длинные ресницы затеняли их. Руки, такие красивые и сильные, что женщины могли б целовать их в минуты счастья, лежали вдоль тела, словно отдыхали. Как скорбящая мать, сидел я, положив на колени сына, принявшего пытки на кресте. Я выл над ним и проклинал Бога, беспощадного к своему народу, к лучшим своим сынам: - Боже! Боже! Всесильный, всесведущий! Чтоб ты пропал, отступник, продавший свой народ. Что-то грохнуло надо мной, и в следующий миг целый океан воды, ужасный ливень обрушился на болота и пустоши, на затерянный в лесах край. Стонали под ним ели, пригибались к земле. Он бил мне в спину, полосовал землю. Я сидел, как обезумевший, не замечая ничего. Слова лучшего из людей, услышанные мной несколько часов тому назад, звучали в ушах. "Сердце мое болит... идут, плутают, гибнут, потому что стыдно стоять... и не воскреснут после распятия... Но думаешь, всех передушили? Годы, годы впереди! Какая золотая, чарующая даль, какое будущее ожидает!.. Солнце!" Я застонал. Солнце скрылось за тучами, будущее, убитое и холодеющее под дождем, лежит здесь на моих коленях. Я плакал, дождь заливал мне глаза, рот. А руки мои все гладили эту золотую юношескую голову. - Родина моя! Горемычная мать! Плачь! Глава двенадцатая Вороны издали чуют мертвого. На следующий день в яноускую округу явился становой пристав, усатый красивый мужчина. Он приехал без доктора, осмотрел место убийства и важно сказал, что никаких следов из-за ливня обнаружить не удалось (сопровождавший его Рыгор лишь горько усмехнулся в усы). Осмотрел тело убитого, повертел белыми пальцами его голову и изрек: - Н-ну и саданули!.. Сразу лег. Потом он пил водку и закусывал в доме Свециловича, в комнате, расположенной рядом с залом, где лежал покойник и где его дядька захлебывался слезами, а я сидел буквально прибитый горем и укорами совести. В те минуты для меня ничего не существовало, кроме тонкой свечи, которую держал в красивых руках Андрэй: она бросала розовые блики на белую, с кружевами на груди старинную сорочку, которую дядька вытащил из сундука. Но ведь мне нужно было узнать, что думают власти об этом убийстве и что они намерены предпринять. - Ничего. К сожалению, ничего, - ответил приятным, переливистым голосом становой, играя черными бархатными бровями. - Это дикий угол - расследование здесь невозможно. Я понимаю вашу благородную скорбь... Но что тут можно сделать? Несколько лет назад здесь была настоящая вендетта (он произносил "вандэтта", и, видимо, это слово ему очень нравилось). И мы были бессильны. Такое уж проклятое место. Например, мы могли бы привлечь к ответственности и вас, потому что вы, как говорите сами, применяли оружие против этих... м-м... охотников. Мы не сделаем этого. И что нам до этого? Возможно, это было убийство из-за особы прекрасного пола. Говорят, он был влюблен в эту (он сыто шевельнул бровями)... хозяйку Болотных Ялин. Ничего себе... А может, это вообще было самоубийство? Покойный был "меланхолик", х-хе, страдалец за народ. - Но я же сам видел дикую охоту! - Позвольте мне не поверить. Сказки отжили-с... Мне кажется, что вообще ваше знакомство с ним немножко... м-м... п-подозрительно. Я не хочу наводить на вас тень, однако... весьма подозрительно также и то, что вы так упрямо стремитесь переключить внимание следствия на других, на какую-то дикую охоту. - У меня есть документ, что его выманили из дома. Становой побагровел, глаза забегали. - Какой документ? - алчно спросил он, и рука его потянулась ко мне. - Вы должны передать его следствию, и, если посчитают, что этот клочок чего-то стоит, его подошьют к делу. Рука потянулась к бумажке. Я спрятал листок, потому что ни его глаза, ни жадно протянутая рука не внушали доверия. - Я сам передам, когда и кому посчитаю нужным. - Ну, что ж, - становой что-то проглотил, - дело ваше-с, уважаемый. Но я посоветовал бы вам не дразнить гусей. Здесь варварское население (он многозначительно посмотрел на меня), могут и убить. - Я этого не очень боюсь. Скажу только, что если полиция вместо прямых ее обязанностей занимается рассуждениями, то сами граждане должны защищать себя. А если исполнительные власти прилагают все усилия, чтобы замять дело, - это приобретает очень неприятный душок и наводит людей на самые неожиданные мысли. - Это что, - брови станового картинно поползли куда-то к волосам, - оскорбление властей! - Храни меня Боже! Но это дает мне право переслать копию письма куда-нибудь в губернию. - Дело ваше. - Становой поковырял в зубах. - Однако, дорогой пан Беларэцки, я советовал бы вам смириться. И потом, вряд ли будет приятно губернским властям узнать, что ученый так защищает бывшего крамольника. Он галантно, грудным баритоном уговаривал меня: родной отец не мог бы быть внимательнее к сыну, чем он ко мне. - Погодите, - проговорил я, - разве у нас есть закон, по которому либералы объявляются вне закона, париями? Мерзавец может их убить и не понести ответственности? - Не преувеличивайте, дорогой Беларэцки, - протянул красавец, - вы склонны преувеличивать ужасы жизни. Этот хрен неразумный (иного слова я не могу подобрать) считал, наверное, смерть человека всего лишь "преувеличением ужасов". - А я считаю, - сказал я запальчиво, - что дело необходимо передавать в суд, нужно начать судебное расследование. Здесь - злостный умысел. Здесь людей сводят с ума, конечно же, с определенным намерением. На всю окрестность эта банда наводит ужас, терроризирует, убивает людей. - Не сто-оит, не стоит так, милсдарь. Народ от этого становится смирнее. Убитый, по слухам, уважал забавы Бахуса. И вообще к таким субъектам опасно выказывать явное сочувствие. Политически неблагонадежный, неблагонамеренный, не заслуживает доверия и... явный сепаратист, мужичий заступник, как бы сказать, рыдалец над младшим братом. Я был взбешен, но пока сдерживал себя. Только не хватало поссориться еще и с полицией. - Вы не желаете вмешиваться в дело по убийству шляхтича Свециловича... - Боже упаси, Боже упаси! - перебил он. - Мы просто сомневаемся, удастся ли нам это дело распутать, и не можем принуждать нашего следователя приложить все силы для решения дела о человеке, который был глубоко несимпатичен направлением своих мыслей всем честным, преданным сыновьям нашей большой родины. И он с очаровательной улыбкой помахал в воздухе ладонью. - Хорошо. Если имперский российский суд не хочет заставить следователя установить истину в деле об убийстве шляхтича Свециловича, то, может, он захочет заставить следователя распутать дело о покушении на рассудок и саму жизнь Надзеи Яноуской, владелицы Болотных Ялин? Он понимающе посмотрел на меня, даже порозовел от какой-то приятной мысли, причмокнул несколько раз полными влажными губами и спросил: - А вы почему это так за нее распинаетесь? Наверное, сами попользоваться решили, а? Что ж, одобряю: в постели она, наверное, звучит неплохо. Кровь бросилась мне в лицо. Оскорбление несчастному другу, оскорбление любимой, которую я даже в мыслях не мог назвать моей, слились в одно. Не помню, как в моей руке оказалась какая-то плеть. Я задохнулся в ярости: - Ты... ты... гнида!.. И с размаху огрел карбачом по смугло-розовому лицу. Я думал, он выхватит револьвер и убьет меня. Но этот здоровяк только охал. Я ударил его еще раз по лицу и брезгливо отбросил карбач. Он пулей вылетел из комнаты во двор, побежал от меня с неожиданной быстротой и только саженей через двести завопил: "Караул!" Рыгор, узнав обо всем, не одобрил меня. Он сказал, что я испортил все дело, что на следующий день меня наверняка вызовут в уезд и, возможно, посадят на неделю или вышлют за пределы уезда. А я был нужен здесь, потому что наступали самые темные ночи. Но я не жалел. Я вложил всю свою ненависть в этот удар. И пускай уездные власти не ударят палец о палец, чтобы помочь мне, но зато я теперь хорошо знаю, кто мой друг, а кто враг. Остальные события этого и следующего дня очень смутно запечатлелись в моей памяти. Горько, взахлеб плакал над покойником старый добрый Дубатоук, который с трудом передвигался после моего "угощения". Стояла у гроба бледная Надзея Рамановна, закутанная в черную мантилью, такая скорбная и прекрасная, такая чистая. Потом, словно сон, запомнил я погребальное шествие. Я вел под руку Яноускую и видел, как на фоне серого осеннего неба шли люди без шапок, как скрюченные березки кидали им под ноги желтую мертвую листву. Лицо убитого плыло над головами людей. Бабы, мужики, дети, старики шли за гробом, и тихое рыдание звучало в воздухе. Рыгор впереди нес на спине большой дубовый крест. И все громче и громче взмывало над всем скорбным шествием, над мокрой землей голошение баб-плакальщиц: - А на кого же ты нас покинул?! А чего же ты уснул, родимый? А чего же твои ясные очи закрылись, белые ручки сложились? А кто же нас оборонит от судей неправедных?! А паны кругом немилосердные, креста на них нема! Голубчик ты наш, куда же ты от нас улетел, а на кого ты покинул нас, бедных деток твоих? Хиба вокруг невест тебе не было, что с земелькой ты обвенчался, соколик? А что же это ты себе хатку такую выбрал?! Ни окон в ней, ни дверей, и не небо вольное над крышей - сырая земля!!! И не жена под боком - доска холодная! Ни подружки там, ни любимой! А кто же тебя в уста поцелует?! А кто же тебе головку расчешет?! И что же это примеркли огонечки? И что же это хвои зажурились?! То не женка твоя плачет, любимая! Не она же это плачет, убивается! А то плачут над тобой люди добрые! То не звездочка в небе загорелася! То затлела в ручках твоих свечечка восковая! Гроб плыл, сопровождаемый такими искренними причитаниями и слезами окрестных людей, каких не купишь у профессиональных воплениц. И вот глубокая могила. Когда настал час прощаться, Яноуская упала на колени и поцеловала руку человека, погибшего за нее. Я с трудом оторвал ее от гроба, когда тот стали опускать в яму. Десятка три крестьян подтащили на полозьях огромный серый камень и начали втаскивать его на холм, где была вырыта одинокая могила. Крест был выбит на камне и еще имя и фамилия - корявыми, неумелыми буквами. Загремели о крышку гроба комья земли, скрывая от меня дорогое лицо. Потом возле могилы поставили огромный серый камень. Рыгор и пятеро крестьян взяли старые ружья и начали стрелять в равнодушное низкое небо. Последний из Свециловичей-Яноуских отплывал в неведомый путь. - Скоро и со мной это будет, - шепнула мне Яноуская. - Хоть бы скорее. Грохотали выстрелы. Окаменение лежало на лицах людей. Потом, согласно древнему шляхетскому обычаю, молотом был разбит о надгробный камень родовой герб. Род остался без будущего. Вымер. Глава тринадцатая Я чувствовал, что лишусь рассудка, если не буду заниматься поисками, если не найду виновных и не покараю их. Если нету Бога, если нет справедливости у начальства - я буду сам и богом, и судьей. И, ей-Богу, ад содрогнется, если они попадут мне в руки: жилы буду тянуть из живых. Рыгор сказал, что его знакомые ведут поиски в пуще, что он сам обследовал место убийства и нашел там окурок. Еще он узнал, что Свециловича поджидал высокий худой человек, который и выкурил под соснами папиросу. Кроме того, в кустах он разыскал бумажный пыж из ружья убийцы, а также пулю, которой был убит мой друг. Когда я развернул пыж, то убедился, что это клочок бумаги, слишком прочной для газеты, скорее всего кусок страницы из какого-то журнала. Я прочел: "За каждым из них имеется какая-то провинность, когда их ведут на казнь... Ваше сиятельство, вы забыли про распятого на кресте... Простите, Бог отнял у меня разум..." Чем-то очень знакомым повеяло на меня от этих слов. Где я мог встретить нечто подобное? И вскоре я припомнил, что читал именно эти слова в журнале "Северо-Западная старина". Когда я спросил у Яноуской, кто его здесь выписывает, она безразличным тоном ответила, что, кроме них, - никто. И вот тут-то меня ожидал удар: в библиотеке я выяснил, что в одном из номеров журнала не хватает нескольких страниц и, между прочим, нужной мне. Я похолодел: дело приобретало очень серьезный оборот, вдохновитель дикой охоты был здесь, во дворце. И кто же это был? Не я и не Яноуская, не могла им быть и глупая экономка, которая теперь каждый день плакала, завидев хозяйку, и, по всему было видно, очень раскаивалась в содеянном. Значит, оставался лишь Берман-Гацевич. Это было логично: он - беглый преступник, хорошо осведомленный о всех событиях человек. Возможно, что это он стрелял в меня, вырвал лист из журнала, убил Свециловича. Было только непонятно, почему он убеждал меня, что наибольшую опасность представляет дикая охота, а не Малый Человек? И еще то, что он, Берман, не мог убить Рамана, поскольку не он приглашал Надзею к Кульшам и во время убийства был дома. Однако разве Свецилович в последний день не говорил, что это близкий человек, который был на балу у Яноуской? Разве он не предупреждал, что на него нельзя даже подумать? А как он, этот Берман, перепугался, когда я зашел к нему! И потом, разве он не мог быть просто вдохновителем этой мерзости? Правда, как в этом случае объяснить существование Голубой Женщины? Но это вообще самый темный факт во всей истории. А главное, было непонятно, какая Берману в этом выгода? Но такое исчадие ада может придумать что угодно. Я взял у Яноуской личный архив отца и пересмотрел внимательно материалы его последних дней. Ничего утешительного, кроме записи, что Берман перестал ему нравиться: часто куда-то исчезает из дома, излишне интересуется генеалогией Яноуских, старыми планами дворца. Но и это был знаменательный факт! Почему не предположить, что и в появлении Малого Человека, точнее говоря, его шагов, повинен тоже Берман. Мог же он откопать старые планы, использовать какую-то акустическую тайну дворца и каждую ночь пугать людей звуком шагов. Я изложил свои соображения Рыгору, и тот сказал, что это вполне возможно, даже пообещал помочь, так как его дядька и дед были каменщиками Яноуских еще при крепостном праве. - Ховается где-то тут, злодюга, но вот кто он, где ходы в стенах, как он туда попадает - неведомо, - вздохнул Рыгор. - Ничего, найдем. Но ты берегись. Только и видел я на своем веку двух человечных панов, но вот одного уже нет в живых. Будет жаль, если и с тобой что-нибудь случится. Тогда вся эта ваша паскудная порода не имеет права есть хлеб и портить воздух. Бермана решили пока что не беспокоить, чтобы не вспугнуть преждевременно. Потом я принялся за детальное изучение письма неизвестного к Свециловичу. Я перевел не один лист бумаги, пока не восстановил хотя бы приблизительно текст. "Андрусь! Я узнал, что ты интересуешься дикой охотой короля Стаха и тем, что Надзее Рамановне угрожает опасность (дальше ничего не получалось) ...моя до... (снова большой пропуск) ...страдает. Сегодня я разговаривал с паном Беларэцким. Он согласен со мной и поехал в уезд... Дрыкганты - главная... ка... Когда получишь письмо - сразу приходи к ...нине, где три отдельные сосны. Я и Беларэцки будем ожидать... ички на... что это творится на земле! Приходи непременно. Письмо сожги, потому что мне особенно опасно... Тв... дру... Над ними тоже ужасная опасность, которую предотвратить можешь только ты... (снова много выгорело) ...ходи. Твой доброжелатель Ликол..." Черт знает что такое! Я почти ничего не получил от этой расшифровки. Ну, еще раз убедился, что было задумано преступление. Ну, узнал еще, что неизвестный "Ликол" (что за языческое имя!) ловко использовал наши отношения, о которых мог лишь догадываться. И ничего, ничего больше! А между тем огромный серый камень лег на могилу человека, который мог быть для моей родины в сотню раз полезнее, чем я. И не сегодня-завтра такой же камень может придавить и меня. Что тогда будет с Надзеей Рамановной? Тот день принес еще одну новость: я получил повестку. На поразительно плохой серой бумаге высокопарным слогом излагалось приглашение в уездный город, в суд. Надо было ехать. Я договорился с Рыгором о коне, поделился с ним своими соображениями о письме, а он сообщил, что за домом Гарабурды следят, но ничего подозрительного не замечено. Мои мысли снова возвратились к Берману. В этот спокойный и не по-осеннему тихий вечер я долго думал над тем, что ожидает меня в уезде, и решил ни в коем случае там не задерживаться. Я уже было собрался пойти отоспаться перед дорогой, когда вдруг, свернув за поворот аллеи, увидел на замшелой скамье Яноускую. Сквозь вековые ели просачивался темно-зеленый свет и призрачными бликами ложился на ее голубое платье, на руки с переплетенными пальцами, на рассеянно глядящие глаза, которые бывают у человека, углубившегося в свои мысли. Слово, которое я дал самому себе, было твердым, память о мертвом друге еще больше укрепила это слово, и все же я несколько минут с каким-то ликующим восхищением думал о том, что мог бы обнять эту худенькую фигурку, прижать к своей груди. И горестно билось мое сердце, потому что я знал: этого никогда не будет. Но вышел я к ней из-за деревьев почти спокойным. Вот подняла голову, увидела меня, и как мило, тепло засияли лучистые глаза. - Это вы, пан Беларэцки. Присаживайтесь рядом. Помолчала и сказала с удивительной твердостью: - Я не спрашиваю вас, за что вы избили человека. Я знаю, если вы так поступили, значит, иначе было нельзя. Но я очень беспокоюсь за вас. Вы должны знать: суда здесь нет. Эти крючки, эти лгуны, эти... ужасные и насквозь продажные люди могут засудить вас. И хотя для шляхтича не такая уж большая провинность побить полицейского, они могут выслать вас отсюда. Они все, вместе с преступниками, образуют единый большой союз. Напрасно умолять их о правосудии: не скоро, может, даже никогда не увидит его этот благородный и несчастный народ. Но отчего вы не сдержались? - Я заступился за женщину, Надзея Рамановна. Вы знаете, у нас такой обычай. И тут она так проницательно посмотрела мне в глаза, что я похолодел. Откуда этот ребенок мог научиться читать в сердцах, что придало ему такую силу? - Эта женщина, поверьте, могла и стерпеть. Если вас вышлют, эта женщина заплатит слишком дорогой ценой за удовольствие, которое вы получили, дав по зубам пошлому дураку. - Не беспокойтесь, я вернусь. А во время моего отсутствия ваш покой будет охранять Рыгор. Она молча закрыла глаза. Потом сказала: - Ах, ничего-то вы не поняли... Разве дело в этой защите? Не надо вам ехать в уезд... Поживите здесь еще день-другой и оставьте Ялины навсегда. Ее рука со вздрагивающими пальцами легла на мой рукав. - Слышите, я вас очень-очень прошу... Я был слишком поглощен своими мыслями, поэтому не вник в ее слова и сказал: - В конце письма к покойному Свециловичу стоит подпись "Ликол...". Нет ли в округе шляхтича, имя и фамилия которого начинались бы так? Лицо ее сразу помрачнело, как мрачнеет день, когда исчезает солнце. - Нет, - дрожащим, словно от обиды, голосом ответила она. - Разве что Ликолович... Это вторая часть фамилии покойного Кульши. - Ну, это вряд ли, - равнодушно ответил я. И только внимательно взглянув на нее, понял, каким же я был грубым животным. Я увидел, как из-под ладони, которой она прикрыла глаза, выкатилась и поползла вниз тяжелая, нечеловечески одинокая слеза, скорее изнемогающего от отчаяния мужчины, нежели девушки, почти ребенка. Я всегда теряюсь и становлюсь Слюнтяем Киселевичем от женских и детских слез, а эта слеза была такая, какую упаси Боже увидеть кому-то в жизни, к тому же слеза женщины, ради которой я охотно превратился бы в прах, разбился в лепешку, чтобы только она не была печальной. - Надзея Рамановна, что вы? - забормотал я, и губы мои невольно сложились в улыбочку приблизительно того сорта, какая бывает на лице идиота, присутствующего на похоронах. - Ничего, - почти спокойно ответила она. - Просто я никогда не буду... настоящим человеком. Я плачу... о Свециловиче... о вас, о себе. Я даже не о нем плачу, а о его загубленной молодости, - я хорошо понимаю это! - о счастье, которое нам заказано, об искренности, которой у нас нет. Уничтожают лучших, уничтожают достойных. Помните, как говорили когда-то: "Не имамы князя, вождя и пророка и, как листья, метемся по грешной земле". Нельзя надеяться на лучшее, одиноко сердцу и душе, и никто не откликнется им. И догорает жизнь. Встала, судорожным движением сломала веточку, которую держала в руках. - Прощайте, дорогой пан Беларэцки. Может, мы больше и не увидимся. Но до конца жизни я буду благодарна вам... Вот и все. И конец. И тут меня прорвало. Не замечая, что повторяю слова Свециловича, я выпалил: - Пускай убьют - и мертвым притащусь сюда!.. Она ничего не ответила, лишь притронулась к моей руке, молча взглянула в глаза и ушла. Глава четырнадцатая Можно было предположить, что солнце обернулось один раз (я употребляю слово "предположить", потому что солнце вообще не показывалось из-за туч), когда я в полдень явился в уезд. Это был плоский, как блин, городок, хуже самого захудалого местечка, и отделяли его от яноуской округи лишь верст восемнадцать чахлых лесов. Мой конь чавкал копытами по грязным улицам. Вокруг вместо домов были какие-то курятники, и единственным, что отличало этот городок от деревни, были полосатые будки, возле которых стояли усатые церберы в латаных мундирах, да еще две-три кирпичные лавки на высоких фундаментах. Худые еврейские козы ироничными глазами смотрели на меня с гнилых, ободранных стрех. В отдалении возвышались замшелые могучие стены древней униатской церкви с двумя стрельчатыми башнями над четырехугольником мрачной каменной плебании. И над всем этим властвовало такое же, как и повсюду, запустение: на крышах, меж ребристыми слегами, росли довольно высокие березки. На главной площади грязь была по колено. Перед обшарпанным серым зданием уездного суда, рядом с крыльцом, лежало штук шесть свиней, которые дрожали от холода и временами безуспешно пытались подлезть друг под друга, чтоб согреться. Это всякий раз сопровождалось эксцессами в виде обиженного хрюканья. Я привязал коня к коновязи и по скрипучим ступенькам поднялся в коридор, где кисло пахло бумажной пылью, чернилами и мышами. Обитую истертой клеенкой дверь в канцелярию чуть оторвал, так она набрякла. Вошел и поначалу ничего не увидел: такой скупой, в табачном дыму свет пробивался сквозь узкие, маленькие окна. Лысый скрюченный человечек, у которого сзади из прорехи штанов вылезал хвостик рубашки, поднял на меня глаза и моргнул. Я очень удивился: верхнее веко осталось неподвижным, а нижнее закрыло весь глаз, как у жабы. Я назвал себя. - Вы явились? - удивился человек-жаба. - А мы... - А вы думали, - продолжил я, - что я не явлюсь в суд, уеду отсюда, сбегу. Ведите меня к вашему судье. Протоколист вылез из-за конторки и потопал впереди меня в глубь этого дымного ада. В следующей комнате за большим столом сидели три человека в сюртуках, таких замусоленных, словно они были сшиты из старой бумазеи. Лица повернулись ко мне, и я заметил в глазах одинаковое выражение алчности, наглости и удивления - все же явился. Это были судья, прокурор и адвокат, один из тех "аблакатов", которые обдирали клиентов как липку, а потом предавали. Голодный, алчный и продажный судебный крючок с головой, похожей на огурец. И вообще это были не отцы и не дети судебной реформы, а скорее подьячие допетровских времен. - Пан Беларэцки, - мятым голосом проговорил судья, - мы ажидали вас. Очань прыятна... Мы уважаем людей са сталичным блеском. - И он, не приглашая меня сесть, уставился в какую-то бумагу. - Вы, навернае, знаите, что савершили что-та падобное крыминалу, когда пабили пристава за какую-то невинную шутку? Этта - действие угаловна наказуемое, ибо какурат пративаречит нравам нашей акруги, а такжа и сводам законов империи Рассийскай. И он посмотрел на меня сквозь очки с очень гордым видом. Он был страшно доволен, этот потомок Шемяки, доволен тем, что вершит в уезде суд и расправу. Я понял, что, если я не наступлю ему на мозоль, - я погиб. Поэтому я придвинул к себе стул и сел на него верхом. - Мне кажется, что в яноуской округе забыли о вежливости. Поэтому я сяду сам. Прокурор, молодой человек с темными синяками под глазами, какие бывают у страдающих постыдной болезнью, сухо сказал: - О вежливости пану не стоит говорить. Вы появились здесь и сразу нарушили спокуй* мирных обыватэлюв**. Скандалы, драки, попытка завязать дуэлю со смертельным исходом на балу у почтенной пани Яноуской. И к тому же посчитали возможным набить полицейского чина при исполнении служебных обовензкув***. Чужак, а лезете в нашу жизнь... * Покой (польск., искаженное). ** Жителей (польск., искаженное). *** Обязанностей (польск., искаженное). Холодное бешенство зашевелилось у меня где-то под сердцем. - Грязные шутки в доме, где ты ешь, следует карать не плетью по лицу, а честной пулей. Он оскорбляет достоинство людей, которые беспомощны перед ним, не могут ответить. Суд должен заниматься именно такими делами, бороться за справедливость. Вы говорите о мирных обывателях. Почему же вы не обращаете внимания на то, как этих мирных обывателей убивают неизвестные преступники. Вашу округу терроризируют, а вы сидите здесь со своими входящими и исходящими... Позор! - Разгавор аб убийстве гасударственава праступника, а аднака абывацеля и шляхтича Свециловича будет вестись не с вами, - заскрипел судья. - Рассийский суд не атказывает никаму в защите, даже праступникам. Аднака речь идет не аб этам. Вы знаете, что за скарбление пристава мы можем... вас присудить к двум неделям тюрьмы или штрафу и, как гаварили предки, баниции за пределы яноуской акруги. Он был очень уверен в себе. Я рассердился: - Вы можете сделать это, применив силу. Но я найду на вас управу в губернии. Вы покрываете убийц, ваш пристав порочил законы империи, говорил, что убийством шляхтича Свециловича вы не намерены заниматься. Лицо судьи покрылось апоплексической малиновой краской. Он вытянул шею, как гусак, и прошипел: - А свидзецели этава разгавора, уважаемый пан Беларецкий, у вас есть? Свидзецели? Где ани? Адвокат, как достойный представитель примиряющего начала в российском суде, обворожительно улыбнулся: - Натуральна, пану Беларэцкому нету свидетель. И вообще, это ест глюпост: пристав не мог это сказать. Пан Беларэцки это себе просто представить, аппонента слова он не схватить. Он достал из бонбоньерки монпансье, бросил в рот, почмокал губами и добавил: - Нам, дворянам, положение от пан Беларэцки есть особенно понятный. Мы не хотим вам неприятно делать. Пускай вас тихо и мирно отсюда ехать. Тогда все здесь, как говорить, образуется, и мы дело заминать будем... Нун, гут? Собственно говоря, для меня это был самый разумный выход, но я вспомнил Яноускую. "Что будет с нею? Для нее это может окончиться смертью или помешательством. Я уеду, а ее, глупенькую, только ленивый не обидит". Я снова сел на стул, сжал плотно губы и спрятал пальцы между коленями, чтобы они не выдали волнения. - Я не уеду, - после некоторого молчания сказал я, - пока вы не поймаете преступников, которые прикрываются именем привидений. А потом я исчезну отсюда навсегда. Судья вздохнул: - Мне кажется, что вам придется быстрее уйти атсюда, чем паймать этих... ми... михи... - Мифических, - подсказал адвокат. - Вот-вот, михических праступников. И придется уйти атсюда не па собственной ахоте. Вся кровь бросилась мне в лицо. Я чувствовал, что погиб, что они сделают со мной все, что захотят, но бил ва-банк, ставил на последнюю карту, потому что боролся за счастье той, которая была мне дороже всего. Невероятным усилием я унял дрожь пальцев, вынул из портмоне большой лист бумаги и сунул им под нос. Но голос мой прерывался от ярости: - Вы, кажется, забыли, что я из Академии наук, что я член Императорского географического общества. И я обещаю вам, что, как только буду свободен, я пожалуюсь государю и не оставлю от вашей вонючей норы камня на камне. Я думаю, что государь не пожалеет трех негодяев, которые хотят меня удалить отсюда, чтобы обстряпывать свои темные дела. В первый и последний раз я назвал другом человека, которого стыдился называть даже соотечественником. Я ведь всегда старался забыть тот факт, что предки Рамановых происходят из Беларуси. А эти олухи не знали, что каждый второй член географического общества дорого дал бы, чтобы оно не называлось императорским. Но я уже почти кричал: - Он заступится! Он защитит! Думается мне, что они немного заколебались. Судья снова вытянул шею и... все же прошептал: - А будзет ли приятна гасудару, что член такого уважаемога общества снюхался с гасударственными праступниками? Многие почтенные памещики пажалуются на это таму самому гасудару. Они обложили меня, как борзые. Я поудобнее уселся, положил ногу на ногу, сложил руки на груди и сказал спокойно (я был оч-чень спокоен, так спокоен, что хоть топись): - А вы не знаете здешних крестьян? Они, так сказать, пока что искренние монархисты. И я обещаю вам, если вы только изгоните меня отсюда, - я пойду к ним. Они позеленели. - Впрочем, я думаю, что до этого дело не дойдет. Вот бумага от самого губернатора, где он предлагает местным властям оказывать мне всяческую поддержку. А вы знаете, что бывает за неподчинение таким приказам. Гром над ухом так не потряс бы эту публику, как о