нное тело усопшей! Поп Иоанн и еще какой-то старик грек тут же подхватили носилки и потащили тело к часовне. А трое оставшихся мужчин -- Панайот, черноволосый грек и белокурый богатырь -- закрыли пустой гроб крышкой, опустили его в яму, завалили землей, уложили на место венки и цветы, придав могиле прежний, неприкосновенный вид. Потом все трое постояли, прислушиваясь, и поспешили к часовне чуть не бегом. Что все это могло значить? Зачем похитили мертвое тело? Кто они, эти люди, помогающие ночному преступлению? Что происходит в часовне? Тайный наблюдатель остался в одиночестве за кустом, медленно приходя в себя после пережитого испуга. А что, если рискнуть... постучать в часовню? Иначе ничего не разведаешь, а риск -- не очень велик: он придет как друг!.. Внутри часовню освещали только две лампады перед ликами византийских святых. От входных дверей к ступеням алтаря вела ковровая дорожка. Она заглушала шаги на каменном полу. Поп Иоанн поставил носилки под образом Николы Мирликийского и сразу же запер чугунную входную дверь. Ему помогал старик аптекарь, изготовивший снотворное питье. -- Жива ли? -- шепотом спросил священник. Аптекарь взял холодную руку лежащей и пытался нащупать пульс. Пальцы его не ощутили биения. Еще одна человеческая фигура, вся в черном, как монахиня, неслышно отделилась от стены и наклонилась над носилками. Это была старая Зоина нянька. Поп Иоанн заранее укрыл ее в часовне. -- Батюшки мои! Да она и не дышит нисколечко! -- Тише! -- старик аптекарь стал на колени и приложил ухо к Зоиной груди. Не сразу ему удалось различить слабые, глухие удары сердца... -- Жива! На дубовой скамье рядом уже приготовлено подобие больничного ложа. Старики перенесли бесчувственное тело девушки на эту постель и укрыли теплыми шерстяными одеялами. Женщина принялась растирать Зоины руки и ноги, а медик-аптекарь пытался влить ей в рот вина и лекарства. Лишь с трудом удалось разжать стиснутые зубы больной, но в конце концов у нее появилось дыхание, исчезла мертвенная бледность лица, согрелись руки и, мало-помалу, глубокий обморок стал переходить в спокойный сон. Вскоре под сводами часовни прокатился смутный чугунный гул, будто слабый отзвук колокольного звона. Это вернувшиеся "могильщики" осторожно трясли входную дверь. Отец Иоанн впусти Панайота Зуриди, Василия Баранщикова, Николо Зуриди! Еще в самом начале "болезни" надежный гонец, сосед-рыбак Захариас, поскакал за ним на север, в горы. Меняя лошадей у знакомых крестьян, брат поспел вовремя в поселок... Теперь, когда он горячо обнял возвращенную к жизни сестру, Зоя открыла глаза. Нянька отгородила Зоино ложе натянутым платком, чтобы пробужденная не сразу увидела мрачную обстановку вокруг. Отец приподнял больную и усадил ее в постели. -- Все прошло, ты совсем здорова, Зоя, моя доченька, -- твердил он ласково, -- здесь -- все свои, одни близкие тебе люди, теперь ничего не нужно бояться. Вот, видишь, и Николо с нами. Ты узнаешь Николо, доченька? -- Узнаю, -- с усилием выговорила дочь. -- Где мама? -- Доченька, маму увели домой. Понимаешь, надо было кому-то из нас идти домой, а здесь требовались мужские силы... Сейчас мы пошлем к маме твою няню, чтобы успокоить... -- Отец, а Николо приехал... один? -- Зоины щеки чуть порозовели. -- Пока один, доченька, но наш друг Захариас на обратном пути с севера поехал в Силиврию за твоим Константином. Мы все ждем его с минуты на минуту. Ведь он должен, дитя мое, увезти тебя отсюда. Слабый стук в дверь прозвучал как тревожный сигнал! Часовня отца Иоанна не первый раз служила местом ночных встреч с посланцами клефтов. Каждый, кто прокрадывался сюда на тайные сходки, знал: стук запрещен! Нужно было легонько потрясти дверь. Стучит чужой! Зоин брат Николо и Василий Баранщиков подошли по ковровой дорожке к двери. Из-за пазух достали оружие: один -- булатный тесачок, другой -- турецкий пистолет. Отец Иоанн перекрестился и погасил ближайшую к двери лампаду... Сквозь щель в двери поп разглядел на паперти тень человека. Не Константин ли Варгас? Нет, тот знает, как постучаться... Впустить чужого? Но он сразу же увидит Зою! -- В алтарь! -- шепотом приказывает священник. -- Зою с нянькой -- обеих в алтарь! Беру грех на свою отягченную душу во спасение души невинной! [В греко-православной церкви присутствие женщины в алтаре считается оскорблением святыни.] Василий, Николо, оружие спрячьте, отворите с богом! Незнакомца впустили. Обежав быстрым взглядом полутемную часовню, человек стал торопливо креститься, прикладывая ладонь к груди и плечам, а не поднося щепоть ко лбу. "Католик, что ли? Все же христианской веры человек, не турецкой", -- подумал Василий Баранщиков. Пришелец прошептал по-турецки: -- Где Панайот Зуриди? Потом, осмелев, повторил вопрос громче. Что-то отдаленно знакомое почудилось Баранщикову в звуке этого голоса, в самой манере говорить. С человеком этим Василий наверное встречался раньше, но где? Если на стамбульском Гостином дворе, то это может стать опасным для Василия-беглеца. На каком языке говорить с чужаком? Василий спросил по-итальянски: -- Кто ты таков? Не итальянец ли? -- О нет, нет! Я русский. Меня зовут Матвеем. "Он-то русский? Почему же крестится не по-нашему?" -- Василий перешел на родной язык: -- Коли русский, то и говори по-русски! Незнакомец отшатнулся, внимательно всматриваясь во мрак и тщетно пытаясь рассмотреть лицо говорящего. Но единственная лампада горела слишком далеко и тускло... Снова послышался мягкий, вкрадчивый звук чужой речи: -- Ну, здравствуй, брат! Здорово ли живешь? Где же мой друг Панайот? Василий напряженно вспоминал: где он уже слышал эту интонацию, слышал даже самую фразу... Панайот Зуриди вышел из алтаря навстречу незнакомцу. -- Матвей? Как ты попал сюда, друг? -- Меня послала за тобой твоя супруга Анастасия. Баранщиков сообразил, что это, видимо, и есть тот самый "купец российский", о котором Панайот упоминал раньше, называя надежным человеком. Отец Иоанн и Николо пожимают ему руку. Ближнюю лампаду опять засветили. Василий разглядел лицо незнакомца и обмер. Он узнал... иуду-обманщика Матиаса, вербовщика простаков для датского "корабля духов"! А тем временем к часовне подкрались еще два человека. Это их осторожные шаги на откосе кладбищенского холма послышались было лазутчику Али-Магомета, работорговцу Матиасу, перед тем как он наткнулся на нужную могилу. Теперь, когда подозрительный незнакомец скрылся в часовне, оба наблюдателя тоже приблизились к ней. -- Слушай, Захариас, я думаю, твои опасения напрасны, -- сказал один из них. -- Враг не полез бы в мышеловку. Это кто-нибудь из наших. -- Нет, Константин, он странно вел себя. Почему же он не подошел к нашим сразу, коли он друг? Почему он сперва подсматривал, а потом решился идти? -- Не знаю, Захариас, но раз уж он там -- войдем и мы. У меня сердце разрывается от страха за нее... Не могу больше оставаться в неведении. Живую или мертвую, я увезу ее с собой. Будь что будет, идем! И снова часовню наполнил чугунный гул. Свои! Долгожданные! Зоя уже могла держаться на ногах и сама пошла у дверям, опираясь на руку отца... -- Константин! Он подхватил ее на руки, как ребенка, и она приникла щекой к его пропахшей морем соленой рубашке. Отец Иоанн зажег свечи в двух канделябрах и облачился в парчовую ризу поверх подрясника. Николо и Захариас перенесли аналой к ступеням алтаря. -- Дети, -- сказал поп Иоанн обрученным, -- до рассвета не более двух часов. Константин и Зоя, подойдите, чтобы я соединил вас навеки. -- Отец Иоанн! -- взмолилась невеста. -- Ведь мама еще не знает, что я здорова! Сердце ее может не выдержать. Отец хотел послать домой нянюшку... -- Ох, Зоюшка, -- заплакала старуха, -- я заплутаюсь впотьмах. Уж хоть ты, Николо, вывел бы меня на дорогу! -- Позволь мне отлучиться, отец! -- попросил молодой Зуриди. -- Нет, лучше это сделаю я, -- быстро вмешался Матиас. -- Не годится брату уходить от сестры в час ее венчания. Панайот, хочешь я приведу Анастасию сюда? -- Не успеешь, брат! Через полчаса Константин и жена его Зоя должны быть в море. Но проводить к Анастасии нашу старушку нужно! Что ж, ступайте, няня и Матвей, обрадуйте мать и дождитесь нашего возвращения. Скажите матери, что она сможет проститься с молодыми в Тихой бухте. Позднее мы сами проводим туда Анастасию. Поп Иоанн пошел открывать. И пока старуха, плача, прощалась с Зоей, а священник возился с тяжелым засовом, Василий Баранщиков, сжав до боли руку младшему Зуриди, шептал ему: -- Николо, клянусь тебе Христом: то -- недобрый человек. Я узнал его -- он торговец людьми. Проследи за ним, а то -- беда будет! Всех нас предаст и в рабство обратает. Дверь открылась, старуха и Матвей вышли из часовни. Николо Зуриди поманил к себе Захариаса, шепотом перекинулся с ним двумя-тремя фразами, потом оба подошли к попу. -- Скажи, отец Иоанн: есть еще выход из часовни? -- Есть, только подземный, тесный. Паутина там... Выход в склеп Маврониса, рядом, знаешь? -- Знаю. Открой нам этот ход, отец Иоанн, поскорее! Старик отогнул край ковра. Открылась плита с кольцом. Схватившись за кольцо, Николо с трудом поднял массивную плиту. -- Возьмите свечу, спуститесь в подвал. Увидите дверцу. За ней -- короткий ход, прямо в склеп. Когда поднимитесь по ступенькам -- только откиньте решетку, она не заперта. Оба грека исчезли в черном отверстии подземелья. Внизу тихонько звякнула дверца. Наступила тишина. Прошла минуту, другая -- и люди, приникшие ухом к дверной щели, уловили шорох удаляющихся шагов. ...Освещенная луной дорога и кусты на откосе казались белыми. Две тени, мужская и женская, скользнули под аркой кладбищенских ворот и спустились в лощину, где протекал ручей. Матиас помог старухе перебраться через ручей вброд и выйти на дорогу. -- Отсюда ты и сама дойдешь до дому, женщина, -- сказал он. -- А я вернусь на кладбище, к друзьям. Не каждый день случается видеть такую свадьбу. А кроме того, у меня там, у кладбища, привязана лошадь. -- Ступай, ступай себе с миром. Здесь я не заплутаюсь, дорога простая. Отыщи свою лошадь, да возвращайтесь все поскорее! -- и женщина стала подниматься в гору. Матиас подождал, пока женщина скроется в темноте, и побежал по тропинке к мызе Али-Магомета. Вот и купа деревьев, скрывающих угол дувала -- глинобитной стены, окружающей мызу. Пробежав вдоль стены до нериметной двери, украшенной резьбой, лазутчик постучал. Не выждав и минуты, он снова постучал, нетерпеливо и настойчиво. Потом забарабанил в дверь кулаками. Наконец за дверью послышался шорох. Она чуть приоткрылась. -- Это ты, Осман? -- спросил пришелец. -- Почему долго заставил ждать у дверей? Скорее пусти к забиту. Он ждет меня нынче. -- Ты пришел слишком поздно, эффенди Глен! Сардар ожидал тебя до полуночи. Сейчас потревожить сардара невозможно. -- Где он? -- В гареме. -- О, дьявол! Если тебе дорога твоя палисандровая башка, слышишь ты, Осман, то сделай немедленно все, что я тебе сейчас прикажу: подними на ноги сардара сию же минуту! Скажи ему, что он обманут: дочь Зуриди жива, ее сейчас увезут отсюда в море. На кладбище, в часовне, прячутся клефты. Нужно, чтобы заптии сейчас же окружили кладбище! -- Хорошо, Матиас Глен! Вести важны, я схожу к сардару, но ты подожди здесь, чтобы гнев Али-Магомета пал на твою, а не на мою голову! -- Неразумный! Мне нельзя терять ни секунды! Пусть сардар захватит в часовне вместе со всеми и меня! Так и передай ему, понял? -- Иншаллах! -- последовал ответ, и дверь закрылась. Человек, еще не отдышавшись от быстрой ходьбы, направился обратно... ...Матиас не сделал и двух десятков шагов, как чьи-то жесткие руки сильно сдавили ему горло. У него мгновенно почернело в глазах... Другая человеческая фигура с кинжалом в руке притаилась на верху дувала. В большом, красивом саду забита царила тишина и покой, лишь вдоль дувала, в тени, сторож Осман быстро шел к дому. Идущего нельзя было видеть, лишь его белая чалма чуть колыхалась во мраке. Человек с кинжалом спрыгнул с дувала в сад... Удар был молниеносен: пораженный в сердце Осман поник возле куста белых роз. Мститель перескочил назад через дувал и в следующий миг был около своего товарища. Полузадушенный Матиас лежал без сознания. -- Ну, что там, Захариас? Ты успел настичь того, за оградой? -- С ним покончено. Бежим! -- Спасибо тебе, друг! Значит, Али-Магомет проспит до утра. Но этот негодяй должен еще кое-что рассказать нам. Сначала оттащим его подальше от дороги. Лежащий застонал и пошевелился. Перед самым носом он увидел кинжал. -- Не вздумай кричать! Захариас, вяжи ему руки назад. Ну, поднимайся, и чуть что -- смерть, понял? Ступай, гадина! -- Куда ты хочешь вести его, Николо? -- К часовне. Наверное, мы встретим наших уже на пути к морю. До рассвета Константину нужно отчалить и укрыться в бухте. ...Между тем в часовне Василий Баранщиков гвоздем нацарапал на двух оловянных колечках, что нашлись в ризнице, имена новобрачных. Часовня еще не знала столь короткого свадебного обряда. После венчания Константин помог жене переодеться в костюм юнги. В матросской одежде Зоя выглядела теперь стройным кудрявым мальчиком. Часовня опустела, только священник с аптекарем еще задержались в ризнице, приводя в порядок ее нехитрый инвентарь. Панайот Зуриди и Василий Баранщиков потихоньку пошли навстречу Николо и Захариасу. Константин Варгас на руках понес молодую жену к шаланде. Осторожно он спускался к морю по крутому южному склону холма. Было решено, что Варгас отведет шаланду сперва в тайное место -- укромную бухту неподалеку от поселка. Там Зоина мать должна была проститься с дочерью перед разлукой. Константин намеревался увезти жену в Италию и начать там новую жизнь... ...Встреча Панайота Зуриди с "другом Матвеем" произошла на дороге, близ кладбища, и явилась большой неожиданностью для честного грека. Когда Николо и Захариас объяснили ему, почему они привели "российского купца" связанным, Зоин отец плюнул предателю в лицо и молча пожал руку Баранщикову. -- Где твоя лошадь? -- сурово обратился Николо к связанному. Матиас зябко поежился, но не ответил. И хотя луна уже зашла и наступила самая темная, предрассветная пора южной ночи, лошадь все-таки отыскали. За седлом висели две увесистые переметные сумы. Их оттащили в кусты, но в эту минуту наверху, со стороны кладбища, на дороге показался огонек. Там шли двое, освещая дорогу перед собой. Николо Зуриди коленом прижал к земле тело связанного предателя. -- Если издашь хоть звук -- убью! -- прошипел он Матиасу на ухо. -- Лежи, не шевелись! Остальные притихли в кустах. -- Да ведь это отец Иоанн! -- первым встрепенулся Баранщиков. -- С вашим аптекарем. Домой идут из часовни. Через минуту здесь, прямо в кустах, при свете фонаря удалось рассмотреть содержимое переметных сум. Там оказалось немало всевозможных предметов одежды, мужской и дамской, пудра, духи, много дорогих украшений и три паспорта -- итальянский, британский и польский, последний на имя Матиаса Гленского из Данцига. По-английски он значился Метью Гленом, по-итальянски -- Метто Гленни. В потайном отделении обнаружили кожаную тетрадь с записями, крупные бумажные деньги и ценные бумаги. Наконец, в особом, очень нарядном турецком кошельке звякнули червонцы. Кошелек был тяжел. -- Сколько их? -- спросил Николо у владельца. Тот по-прежнему молчал. -- Я спрашиваю, сколько здесь иудиных сребреников, собака? Говори, за сколько ты продал нас? -- Нет, нет! Это деньги -- не мои! Это -- задаток капитану "Валетты" за... товар для здешнего забита. Здесь ровно тысяча дукатов, господа. -- А что это за товар и где он сейчас? -- спросил Николо. -- В канцелярии забита, господа, под надежной охраной. -- Значит, это -- живые люди. Кто они? Отвечай, собака! -- Это -- всего одна девушка, проданная ему нашим капитаном. Я даже не знаю хорошенько ее имени и видел лишь мельком... Я просто казначей в этом деле, пощадите меня. Я могу оказать вам бесценные услуги! -- Кто эта девушка? Гречанка? -- Нет, нет, она не здешняя. Это -- молодая итальянка, только... -- Веди нас к ней, в канцелярию. Ты явишься туда от лиц Али-Магомета, чтобы охрана отпустила с тобой пленницу. -- Но, господа, ее сторожат не только турки, но и наши матросы с корабля, оставшегося на стамбульском рейде. Они не отпустят ее со мною без уплаты всей цены, назначенной за нее. -- А какова цена? -- Капитан наш требует за нее две тысячи дукатов сверх задатка, который вы у меня... Турецкие часовые караулят помещение снаружи, а наши матросы -- изнутри. Они вооружены. -- Сколько их там? -- Трое. -- Плохо! Но все равно, идемте. На месте решим, что делать для ее спасения. Смотрите, друзья, кажется, Константин вышел в море. Значит, через час он будет уже около Кючюк-Чекмедже, в Тихой бухте. Еле различимый силуэт греческого паруса смутно обрисовался на воде. Он был еще у самого берега. В ночном безмолвии каждый звук доносился с моря так ясно, будто он раздавался здесь, совсем рядом, в темных кустах при дороге. Скрипнул блок... А вот чьи-то осторожные руки укладывают на деревянной корме якорную цепь... -- Эй, вы там, райи на лодке! -- раздался с берега ленивый и грубый оклик. -- Фирман у вас есть на ночной выход в море? -- Разумеется, есть, аскер-ага! -- отвечает спокойный голос Константина Варгаса. -- Наш фирман подписан новым начальником санджака Чаталджи, эффенди Дели-Хасаном. Может быть, вы соизволите взглянуть? Но тогда я должен снова пристать к берегу, а это сулит неудачу в ловле! -- Ты один там, на лодке? -- Со мной здешний мальчик, ага. -- Куда пойдете ловить? -- В Бююк-Чекмедже, ага! Утром вернемся с уловом. -- проваливайте! В заднем кабинете канцелярии спала на ковре итальянская пленница. В передней комнате остервенело резались в карты трое матросов. Тут же дремал личный писец забита, старый турок Сулейман. Ему хотелось по-настоящему уснуть, страшно надоели гяурские рожи, их галдеж и отвратительная ругань во время игры. Уж не забыл ли сардар о пленнице? Нет, конечно, нет! Просто он мудр и не желает выказывать нетерпения, чтобы эти гяуры умерили свою наглость. Впрочем, правду говоря, их маленькая Ева действительно и молода, и недурна собою. Три тысячи дукатов? Гм? Что ж, пожалуй... Старик уже несколько раз выходил наружу и со скуки вступал в беседу со сторожем, охраняющим, как всегда, канцелярию. Времени уже -- половина четвертого. Скоро рассвет. Но вот сторожа кто-то окликает. В сенях слышатся шаги. А, это Метью Глен! Значит, он от самого забита. Может быть, Еву поведут сейчас показать новому владельцу? Беда в одном: она еще не поняла, кажется, своего положения и может расплакаться, когда поймет. Забит этого не любит! -- Селям алейкум, эффенди Глен! Не жалует ли следом сам сардар? Но что случилось с вами, эффенди? Вы сильно утомились или вас посетила печаль? Кого вы привели сюда? -- Алейкум селям, Сулейман-ата! -- упавшим голосом отвечает Метью Глен. -- Со мною двое слуг сардара, пусть посидят в сенях. У меня дурные вести, Сулейман. Оказывается, мы напрасно старались для вашего забита. Али-Магомет отказывается от пленницы. Мы увезем ее назад в Стамбул. Сейчас и отчалим. Матросы бросили игру. Никто из них не обратил внимания на странную возню в сенях -- так удивила матросов и старого Сулеймана новость, сообщенная Метью Гленом. А в эти самые минуты Василий Баранщиков успел оглушить и накрепко связать сторожа-турка. С кляпом во рту тот остался лежать под крыльцом. Если бы в этот миг работорговцы с "Валетты" догадались посмотреть в окно, они увидели бы за слюдой окошка пистолетное дуло: это Николо Зуриди держал на прицеле Метью Глена. Но матросов интересовала сейчас только неудавшаяся сделка с заказчиком. По-турецки они понимали плохо. Один из них крикнул Глену: -- О чем ты болтаешь старому идолу, Метью? Твой заказчик отказывается? Или я неверно понял твою тарабарщину? -- Да, ребята. Он отказывается. Говорит, берите назад. -- Как же так? А... задаток в тысячу дукатов? Ты вернул их, что ли? -- Пока они у меня. Я сказал, что мы подождем с отъездом до завтра. Может быть, он передумает? Матрос, по прозвищу Бобби-постник, стукнул по столику так, что в соседнем помещении проснулась Ева. -- Какого черта нам торчать здесь до завтра? Где золото? Меть Глен хлопнул по кожаному кошельку у пояса. Мелодичный звон произвел на всю компанию действие магическое. Матросы вскочили с мест, готовые немедленно покинуть канцелярию. Писец отлично усвоил ситуацию и запротестовал решительно: -- Я не позволю увести пленницу, пока золото не будет возвращено сардару! Назад от ее дверей! Эй, сторож, слуги! Сюда! Держите гяуров! Выкрикнув эти слова, старик вскочил со своего места и заслонил собою дверь в кабинет. В ту же минуту из сеней в комнату шагнули два рослых незнакомца с пистолетами. -- Ребята! -- тихо проговорил Метью Глен по-английски. -- Это вовсе не слуги забита, а мои друзья, греки. Неужели вы не управитесь с одним старым турком? Сверните ему побыстрее шею, хватайте девочку и -- путь свободен! Схватка была короткой. С ножом под сердцем старый Сулейман рухнул на порог кабинета. Дверь распахнулась. Полураздетая Ева сидела на ковре, в ужасе взирая на потасовку. Матросы подхватили ее и кинулись к пристани. Сзади бежали Николо Зуриди и Василий Баранщиков; за спинами у них болтались мешки. От канцелярии до пристани было не более пятисот шагов. Шлюпка с надписью "Валетта" колыхалась на волнах, привязанная к причалу. Прибоя почти не было. Весла с уключинами валялись на песке, брошенный тут матросами накануне. У самого берега беглецы умерили шаг. На пристани дежурит часовой! Но, на счастье беглецов, окрика не последовало: часовой мирно храпел, убаюканный шелестом волн. Через три минуты шлюпка с семью людьми уже отдалилась от берега. Теперь на каждом весле сидело по отличному гребцу. Николо и Василий поместились на задней банке. Еву, дрожащую от страха и холода, положили на корме, укрыв пледом. -- Теперь, ребята, слушайте, что я вам скажу! -- шепотом заговорил Метью Глен. -- Если мы пойдем на этой шлюпке в Стамбул, нас обязательно перехватят. Тревога, вероятно, поднимется на рассвете, через несколько минут. Как турки поступят с нами, угадать не очень трудно -- говорят, они положительно недолюбливают, чтобы у них увозили золото, вязали часовых и резали чиновников. Неподалеку отсюда есть укромная бухта. Там мы затопим шлюпку, поделим деньги, переменим одежду и разными дорогами будем пробираться в Стамбул, на "Валетту", или... куда глаза глядят. -- Гм! У твоей мельницы, Метью, неплохо крутятся жернова, клянусь невыпитым джином! Он прав, ребята, надо идти в эту бухту. Только кто нам ее покажет? -- Я! -- отвечал Николо Зуриди. -- А где мы возьмем другую одежду? -- проворчал кто-то. -- Здесь, в мешках, -- пояснил Зуриди. Шлюпка пошла вдоль берега и завернула за мыс. Поселок, пристань и залив исчезли из поля зрения. Гребцы одолели первую милю пути. И тогда порозовели легкие облака над морем, только берег оставался еще одноцветным и темным. -- Еще миля, ребята, и мы у цели. Бухта -- вон за тем мыском. -- Быстро тает южная ночь! Коротки здесь и сумерки, и зори! Но вот уже и мысок. За полоской прибрежной гальки -- кусты и песчаные холмы. Берег -- вот он, рукой подать. Николо Зуриди и Василий Баранщиков привстали, бросив весла. Громким голосом Николо приказывает гребцам: -- Держите сюда, к устью ручья. Сейчас покажем удобную стоянку. Грек уже разглядел мачту спрятанной здесь шаланды. Теперь -- предупредить Константина о неожиданном обороте событий. Вложив пальцы в рот, Николо засвистал. С берега, совсем близко, раздался ответный свист. Зашевелились кусты над водой... Зуриди и Баранщиков выскочили из лодки и выхватили пистолеты. -- Бросай весла! Руки вверх! Из-за укрытия показался Константин, тоже с пистолетом в руке. Позади него Баранщиков разглядел Панайота и Захариаса. -- Выходите из лодки поодиночке! Ошеломленные матросы с поднятыми руками выбирались на берег. Их по одному обезоруживали и вязали. Такая же участь постигла Метью Глена. -- Константин, выноси эти мешки. Руби дно у шлюпки! И пусть она идет на дно, к морскому дьяволу! Связанные матросы молча следили, как их шлюпка погрузилась в розовые от зари волны. Бобби-постник проворчал злобно: -- Ты предал нас грекам, Метью Глен! Узнаю твою работу. Но это был твой последний обман, клянусь невыпитым джином! Эй ты, грек Николо, или как тебя там: что вы сделаете с нами? -- Это вы сейчас узнаете. Константин, веди их всех в кубрик на шаланду. ...Четырех связанных пленников усадили в кубрике, удивившем матросов "Валетты" своим нарядным убранством. В этом диковинном для рыбачьей шаланды кубрике матросы "Валетты" встретили совсем молодого юнгу с очень красивым лицом и пожилую заплаканную женщину. Следом за пленниками в кубрик втиснулись и сами победители. Сюда же ввели Еву. -- Скажи нам, девушка, откуда похитили тебя эти пираты? -- спросил Николо Зуриди. Василий Баранщиков исполнял роль переводчика с турецкого на итальянский. -- Эти люди спасли меня от гибели в море, после кораблекрушения... -- Спасли, чтобы продать в турецкое рабство! Для этой цели они и привезли тебя сюда, в Агиос Стефанос, или, как вы, итальянцы, говорите, Сан-Стефано. Ты предназначалась в подарок важному паше и, наверное, действительно погибла бы. И спасли тебя от гибели не эти работорговцы, а мы, греческие братья-клефты из дружины Александра Арматола, нашего капитана. -- Что же будет теперь со мной и этими людьми? -- Решай сама, девушка, с кем из нас тебе по пути! Я должен вернуться в свою дружину. Моего русского друга Василия, который помог нам в трудный час, наши люди проводят по ту сторону Балкан. Вот эта чета новобрачных направится сегодня же морем в Галлиполи, за сотню миль отсюда, чтобы какой-нибудь сговорчивый шкипер взял их обоих на свой корабль, прошел Геллеспонт и высадил где-нибдь под небом твоей Италии. Ты можешь попытаться бежать с ними, Ева... А работорговцев мы предоставим божьему суду! Ради твоего спасения мы отменили смертную казнь вот этому предателю, и он разделит участь своих матросов, работорговцев. Я намерен по пути в Галлиполи спустить их за борт. Мы пойдем в двадцати милях от берега. Коли бог захочет -- он спасет их. Или даст им утонуть, на то его воля! -- Дай мне сказать слово, Николо! -- заговорил один из матросов. -- Мы -- люди грешные. На совести у нас немало темных дел, и пощады мы не просим. Но ты, Николо, не должен смешивать нас, матросов, вот с этим Метью Гленом. Он предал нас, своих товарищей, в ваши руки. Дай нам самим и судить его! -- Это вы сделаете в воде, -- сказал Николо. -- Слушай, Николо, а не возьмешь ли ты меня в свою дружину, если там все ребята похожи на тебя? Я ведь на "Валетте" недавно, и мне там чертовски не по душе. Если возьмешь -- не пожалеешь! -- А меня, Николо, -- заявил старший из матросов, -- лучше прикончи здесь, сразу. Я плохо плаваю, а для дружины твоей слишком стар и грешен. Незачем мне выходить с тобой в это плаванье! Только Бобби-постник ничего не сказал. Он предпочитал купанье в обществе Метью Глена, чтобы в воде разделаться с этим франтом. Бобби смерил Глена таким взглядом, что у того сразу задергалась щека. -- Сейчас -- все на борт шаланды! -- приказал Константин Варгас. -- Здесь не место для казней. Дорога каждая минута. Прощайте, папа Панайот, мама Анастасия. До лучших времен. Парус развернулся, шаланда быстро набрала ход. Вскоре маленький юнга перестал различать прощальный взмахи белого платка на берегу и сквозь слезы улыбнулся своему капитану. Для бегства с Зоей Константин Варгас выбрал лучшую из рыболовных шаланд в артели своего отца. У нее был хороший ход -- даже в сравнительно тихую погоду она могла покрыть сотню миль до Галлиполи за девять часов. Но прийти туда следовало в темноте, и Константин не очень спешил. Его друг, Николо Зуриди, показывал берега родной страны Василию Баранщикову. -- Видишь, вот этот поселок у залива -- это Кючюк-Чекмедже. Там, за мысом, будет Бююк-Чекмедже. Вон, вдоль моря, пошла дорога на Силиврию, родину Константина. А там, повыше, в горах -- городок Чаталджа, главный город нашего санджака. Туда на днях прибыл новый начальник, офицер Дели-Хасан, чей фирман позволяет нам выход в море. -- Знал бы он, что его фирман помогает янычару Селиму выбраться из эдакой каши! -- про себя пробормотал Василий Баранщиков. Когда солнце перевалило за полдень, берег почти исчез из виду. До него было верст двадцать -- двадцать пять. Полуденное марево делало берег призрачным, как мираж. Шаланда шла на траверзе Текирдага и приближалась к Газикею. Сейчас расстояние до берега начнет уменьшаться. Пришел час "божьего суда" над работорговцами. Молодого матроса, который попросился в дружину, Николо решил не спускать в море, а провести к предводителю, чтобы испытать в первом же бою. Старшего из матросов-работорговцев решено было тоже увести в горы как пленника, чтобы не подвергать его неминуемой гибели в море. Пусть дружина решит его участь! Обоих же приговоренных к купанию, Бобби-постника и Метью Глена, снабдили ножами и несколькими червонцами. Ни тот, ни другой не просили пощады. Первым ушел за борт Бобби. Плавал он, как настоящая акула. Уйдя под воду, он долго не выныривал на поверхность, опасаясь выстрела: он судил о людях по себе! потом, проводив глазами парус, выбрал направление, перевернулся на спину и, чуть шевеля ногами, стал двигаться к берегу. Ветер ему помогал, но пловец решил не торопиться: выйти на берег можно было только в темноте. Через пятнадцать минут окунулся в море и второй осужденный, Метью Глен, или, точнее, Матиас Гленский. С борта долго еще видели в волнах его рыжеватую голову. Шансов спастись у этого пловца было мало: он уже начинал толстеть, изнеженное тело отвыкло от усилий. Вот уже потеряна из виду его голова... Никто из оставшихся на борту так никогда и не узнал, какая участь постигла в море этого человека... А спасенная пленница лишь теперь поняла окончательно, что за судьба ждала ее в Стамбуле. И когда ей опять предложили разделить с Константином и Зоей риск ночного побега через Дарданеллы на чужом корабле, она, подумав, отказалась, поглядевши в глаза Николо Зуриди. Ведь она была теперь совсем одна на свете, а горная Греция... разве она хуже прекрасной Италии? Дороженька дальняя "Язык до Киева доведет" Старинная пословица Новые греческие друзья помогли Василию Баранщикову выбраться с побережья Мраморного моря на адрианопольскую дорогу. Горными тропами они проводили Василия до переправы через речку Эргене и вывели в долину Марицы. Здесь беглец простился со своими спутниками: те переплыли Марицу на челне, чтобы углубиться в Родопские горы, а Василий Баранщиков, едва опомнившись от пережитых треволнений, остался один на большой дороге, в тридцати верстах от города Адрианополя, или по-турецки Эдирне. Беглец отнюдь не чувствовал себя покинутым: он теперь отлично знал, кого и где разыскивать в древнем граде, второй столице Османской империи. И даже идти пешком по солнцепеку пришлось недолго! Когда Василий догнал пару длиннорогих, мохнатых буйволов, впряженных в небольшую турецкую арбу, старик-возница жестом пригласил путника занять место в повозке рядом с собою. Не останавливая буйволов, старик подгреб к задку арбы сенца, бросил поверх него кошму верблюжьей шерсти и даже пособил Василию перебраться через высокую деревянную спинку. Возница оказался чифчией -- турецким крестьянином-земледельцем из Чорлы. -- Сидеть лучше, чем идти, хотя хуже, чем лежать! -- сказал он доброжелательно. -- Откуда бредешь, путник? Наверное, грек с Фанара? Беглец добросовестно повторил все, что ему подсказали Панайот Зуриди и поп Иоанн. Дескать, он грек, по имени -- Михаил, афонский монастырский послушник, торгует крестиками, иконками и ладанками, собирает доброхотные даяния с мирян в пользу обители. При этом Василий указал собеседнику на свою холщовую сумку с некоторым количеством богоугодного товара. Поп Иоанн предусмотрительно снабдил Василия этой сумкой со всем содержимым, оставив, правда, у себя кошелек с янычарскими пиастрами. Карманы у Василия почти опустели. Старый турецкий крестьянин покосился на "амулеты" и сразу поинтересовался, не обладают ли они и лечебными свойствами -- жена мучается зубной болью. -- А много ли у тебя всех жен-то? -- поинтересовался Баранщиков. -- Одна. -- Что ж так мало? Скучно тебе небось с одной? -- Шутишь ты, путник Михаил! Разве бывает у бедняка много жен? Это только у богатых, а бедный не знает, как одну-то прокормить. Одеть надо, лечить вот тоже надо. Ребятишек кормить надо. -- Твои-то ребятишки, наверное, уже выросли давно. -- Выросли! Было два сына -- обоих русские убили на войне, десять лет назад. Чифт [Чифт -- крестьянское хозяйство, ферма.] совсем плохой стал. Буйволы худые, старые, не тянут. Субаши [Субаши -- помещичий приказчик.] у нас -- настоящий шайтан, хуже последнего гяура. Требует с нас, чифчиев, джизирь [Джизирь, или харач -- подушный налог.] даже за маленьких детей. Не сделал я ему подарка, проклятому субаши, так он солдата привел ко мне на постой. Самим нам со старухой житья нет, говорит -- корми еще и солдата. А чем кормить солдата, если каждый день четыре часа нужно отработать для тимарли. [Тимарли -- владелец тимара, т. е. земельной феодальной вотчины.] А тут еще старуха заболела... Ты дай мне, Михаил, амулет от зубной боли для нее. Дашь, а? Василий порылся в суме, выбрал ладанку с "чудотворными" мощами (цена -- десять пиастров!) и протянул старику. -- Поможет? -- с надеждой спросил тот. -- Должно помочь! -- неуверенно отвечал "чудотворец". -- Рахмат, кунак! Старик поглубже спрятал "амулет" и на радостях даже подстегнул буйволов ременным бичом. Это не произвело на быков ни малейшего впечатления. Однообразное поскрипывание плохо смазанных осей клонило Василия в сон. А турецкий возница все бормотал рядом о своих заботах, о шайтане-субаши, о жадном владельце тимара -- тимарли, богатом помещике, живущем в Стамбуле. Десять лет назад этот хозяин тимара снарядил для султанской армии двадцать боевых всадников, все из сыновей чифчиев, самый цвет села. И ни один из двадцати не пришел назад к своей семье, все полегли за Дунаем, от русских пуль и штыков... ...Когда Василий проснулся, арба оказалась распряженной на речном берегу, буйволы недвижно стояли в воде, хозяин повозки сидел на камне и сосредоточенно, со всех сторон, натирал чесноком сухую корку. А над собственной головой Баранщиков увидел нечто вроде полога, сооруженного с помощью палки и тряпья для защиты спящего от солнца. -- Сладко ты спишь! -- сказал старик. -- Значит, имеешь спокойную совесть и живешь без заботы. Подкрепись лепешкой с чесноком, больше у меня ничего нет. Василий огляделся. В просторной долине раскинулся большой восточный город, напоминающий своими строениями Стамбул. Арба остановилась у самого слияния двух рек -- Марицы и Тунджи. Лесистые горы казались очень близкими, солнце уже клонилось к их вершинам. Там, где оно собиралось сесть, зеленела еще одна красивая долина -- ложе реки Арды. Справа, над крышами городских домов, высились колокольни христианских церквей и минареты многих мечетей. Сразу бросился в глаза огромный купол мечети Селимье, похожей на константинопольскую Айю-Софию. Но здешняя, адрианопольская мечеть была еще сажени на три выше стамбульского каменного чуда, а минареты Селимье вонзались прямо в облака. Расставшись с добрым турецким возницей, Баранщиков вступил в город. Дома, по большей части деревянные, как и в столице, были очень красиво выкрашены какими-то особенно блестящими и яркими масляными красками. Дворы и улицы затеняли старые платаны, тополя, раскидистые буки и вечнозеленые кипарисы. Миновав мечеть Селимье с ее минаретами и порфировыми колоннами, подпирающими величественный купол, Василий прошел мимо крытого рынка, построенного из тесаного камня и вмещавшего до сотни лавок под своими сводами. Город понравился Василию. Он казался гостеприимным благодаря обилию кофеен, домов для приезжих, общественных колодцев и красивых фонтанов. Наконец близ набережной Тунджи путник отыскал заранее известную ему церковь Вознесения. День был субботний. Василий вошел в скромный храм вместе с прихожанами -- греками и болгарами. В левом приделе церкви он увидел картину: крылатый архистратиг летел в луче, прорезавшем тучу, над гибнущими в море кораблями. Николо Зуриди говорил Василию, что греческий живописец изобразил под видом библейского сюжета Чесменский бой. Справа от картины стоял канделябр перед темным ликом византийской иконы. Баранщиков зажег свечу, купленную при входе, и неторопливо укрепил ее в одном из подсвечников канделябра. Свечка не успела даже оплыть, как Василия тихонько тронули за рукав. Он размеренно перекрестился не три, а четыре раза. Тотчас же он различил шепот на понятном ему болгарском языке. -- Выходи из церкви и ступай за мной. Я приведу тебя к нашим. Около Василия оказался мальчик-болгарин лет тринадцати. Выждав несколько минут, Баранщиков отправился следом за мальчиком по стихающим улицам Адрианополя. Перешли мост через Тунджу, добрались до предместья. Мальчик стукнул в закрытый ставень. Дверь небольшого домика приоткрылась и впустила пришельцев. Из темных сеней Василий шагнул в горницу, озаренную каганцом, и попятился... За столом сидели двое вооруженных турецких солдат! Испуг был велик! В одно мгновение промелькнули в уме Баранщикова события последних лет, недель, часов... Поимка означала жестокую, беспощадную казнь. Но вот один из турецких воинов встает, протягивает беглецу руку и говорит на болгарском языке: -- Здравствую, Большой Иван! Не бойся нас -- мы болгарские юнаки. Еще когда ты был у греков в Сан-Стефано, мы уже слышали про твой побег и думали, как тебе помочь. Одежда наша -- чужая, мы в нее лишь для отвода глаз вырядились: недавно наши парни в горах изловили на дороге и взяли в плен двух турецких стражников с шипкинского кордона. Сардар-офицер отпустил их на неделю в Харманли, это шестьдесят верст отсюда, по ту сторону Марицы. Мы взяли у них коней, оружие и бумагу, но срок отпуска, указанный в бумаге, кончается сегодня. мы ждали только тебя и за ночь должны быть в Харманли. Поверх своей одежды надень турецкий халат, а голову повяжи чалмой. Если нас задержат, скажем, что ты -- мой брат и тоже едешь с нами на перевал, чтобы служить на кордоне вместе со мною. Теперь садись ужинать, Большой Иван! Через час хозяин дома привел во двор еще одну оседланную лошадь, и три всадника, не мешкая, покинули адрианопольское предместье. При луне проскакали верст тридцать по тракту. Слева от дороги, навстречу всадникам, катила свои волны красивая Марица. Перед арочным каменным мостом всадников остановили караульные турецкие солдаты. Начальник караула долго разбирал фирман шипкинского кордона, выданный двум солдатам-отпускникам. Даже не поинтересовавшись, почему солдат стало три и один из них одет в простой халат, начальник велел пропустить конников на мост. На восходе солнца всадники были в Харманли, и Василий, непривычный к долгой верховой езде, с трудом передвигал ноги, ведя свою лошадь под чей-то гостеприимный навес. Однако отдых в Харманли был краток. День выдался нежаркий, да и от Марицы веяло прохладой. Уже через три часа спутники разбудили Василия. Коней поили под мостом, в быстрой Харманлийке. Пока охолонувшие на стоянке лошади, отфыркиваясь и вздрагивая, пили холодную прозрачную воду, Василий глаз не мог отвести от игры форелей на быстрине. Потом все три всадника резво вымахнули на откос, и скачка продолжалась. Баранщиков не успевал восхищаться красотами древней болгарской земли, так быстро одна живописная картина сменялась другой. Вот дорога снова перешагнула через Марицу, чтобы наконец расстаться с ее цветущей долиной. Постепенно становясь круче, дорога углублялась в отроги Балканских гор. Запомнилась Василию короткая остановка в деревне Карабунар, где привал устроили на краю тенистого старинного кладбища, очень большого и красивого. Уже в наступающей темноте, чуть не падая с седла от утомления, Василий увидел большой поселок, красивые темные деревья и журчащий фонтан с каменным бассейном. -- Эски-Саара, по-нашему -- Стара-Загора! -- услышал он слова спутников. -- Здесь будем ночевать. ...Утром, на рассвете, когда стали седлать коней, Василий Баранщиков чуть не ахнул от изумления, оглядевшись кругом. Прямо перед ним, заслоняя с севера весь горизонт, взметнулась к тучам громада Балканского хребта, похожая на исполинскую гриву каменного дракона. Оттененные полосками лесных зарослей и кустарников каменистые склоны поражали яркостью своих утренних красок: в лучах зари скалы казались фиолетовыми, огненно-рыжими, голубыми, серыми... Облака над горами, казалось, еще сохранили очертания тех извилистых ущелий и долин, откуда утренний туман поднялся в небо. А тут, у подножия этих гор, торопливо седлали турецких коней болгарские юнаки, спутники российского странника... -- Теперь -- до Казанлыка, -- сказали они Баранщикову. -- Дальше тропами пойдем; в пещере, у наших юнаков, отдохнешь, и -- выведем тебя по ту сторону гор. Там леса большие, почти до самого Дуная тянутся. По Дунаю твои собратья живут, русские рыбаки, некрасовцы-липоване и руснаки. Они помогут тебе на тот берег перебраться. А вон, видишь, на востоке, где солнышко встало, там есть город Сливен -- туда крымский хан переселился, которого вы из Бахчисарая попросили... Тридцать верст до Казанлыка лошади одолели к полудню -- дорога шла в гору. Село Казанлык лежит в Долине роз у самого подножья Старой Планины, как болгары называют Балканские горы. В село путники не вошли -- там в нескольких домах были расквартированы стражники турецкого кордона и на дороге часто останавливали прохожих. Оставили коней на хуторе перед селом и тайными горными тропами углубились в самое сердце "Старой Матери -- Старой Планины"... Удивительны и памятны были дни, проведенный Василием в партизанской пещере на лесистом северном склоне хребта!.. Тишина кругом, только глухо шумит горный ручей в ущелье. Большая пещера, образовавшаяся среди могучих глыб древних выветренных пород, слабо освещена жировым светильником и тлеющими углями костра. Вход сюда тесный и низкий, незаметный в тени темных елок, а в самой пещере просторно и свежо. Сквозь расселины уходит дымок от сухих дров и притекает свежий горный воздух. Дно пещеры устлано хвойными ветками, поверх них набросаны домотканые ковры. На красных углях костра поджаривается свежина. Человек двадцать болгарских гайдуков лежат вокруг костра в ожидании трапезы. Пламя озаряет смуглые лица, черные усы, барашковый шапки, пистолетные рукоятки, сабельные клинки. Кто бруском натачивает лезвие кинжала, кто разбирает ружейный замок... Трапеза окончена, и старший из воинов подзывает музыканта, просит его принести гайду... [Гайда -- духовой инструмент, наподобие волынки.] Стихают и разговоры, и шорохи, только угли чуть потрескивают. Протяжный, мелодичный звук, похожий на пастушеский рожок, рождается под сводами пещеры, ему вторят певцы, и все мощнее, все громче гудит хор, аккомпанируя ведущему голосу певца-сказителя. Слушает не наслушается российский странник! Одну за другой поют ему друзья-гайдуки старинные свои песни. Из них вот какая особенно запомнилась Василию: Остался Димчо сироткой, Без матери, без отца он. Нанялся Димчо батрачить У кади в городе Плевне. И ровно девять годочков Там прослужил, проработал. Потребовал Димчо платы... Ответил кади со смехом: Иди-ка, Димчо, работай! Пока еще глуп ты, молод, И кто это видел-слышал, Чтоб кади платил бы деньги? Обидно тут стало Димчо, Он встал и ушел далеко, Ушел он в троянские горы И там во весь голос крикнул: Ой, где ты, Страхил, мой дядя, Страхил, воевода грозный, И где мне тебя увидеть, Обиду мою поведать?.. Услышал Страхил-воевода И молвил своей дружине: Эй вы, дружинники-други! Вы пояса затяните, Готовьте ружья-кремневки, Стяните лапти-царвули! Пошли они в город Плевну И там изловили кади, Тяжелой палицей били, Ножами его кололи. Страхил говорил дружине: Берите, парни-юнаки, Горстями себе червонцы! Кровавые эти деньги Награблены, силой взяты У вдов, у сирот несчастных. [Гайдуцкая болгарская песня "Страхил-воевода и плевенский кади" заимствована из академ. сборника "Гайдуцкие песни" и приведена здесь с сокращениями.] Несколько дней прожил Василий у болгар-гайдуков, хаживал с ними на охоту, хозяйствовать помогал, песни слушал и свои собственные приключения рассказывал. Когда разведчики доложили своему предводителю, что путь в горах свободен и безопасен, предводитель юнаков велел Василию вновь наголо обрить голову, обрядиться в турецкую одежду и запомнить свое новое имя. Потом теми самыми "троянскими" горами, что воспеты во всех песнях про Страхила-воеводу, дружинники проводили путника в городок Тырново, обойдя тропами все опасные перевалы и турецкие заставы. Долиной реки Янтры беглец спустился с гор и после долгого пешего марша увидел перед собою огромный водный простор, спокойный и голубой, как разостланная на земле шелковая ткань. Российский странник вышел на берег Дуная 4 августа 1785 года и здесь... был опознан! На счастье Василия Баранщикова, опознали его не турки, а "бывшие россияне, из прежних казаков-некрасовцев или булавинцев, кои живут по правому берегу Дуная, невдалеке от впадения в Черное море, своими домами, а число их великое. Султан турецкий берет с них десятину рыбой". [Парафраз из "Нещастных приключений" В. Баранщикова.] Оказалось, что эти некрасовцы нередко посещали Стамбул, доставляя туда морским путем вяленую рыбу, мед, зерно и кожи на базар. Там, на российском Гостином дворе, они приметили Василия и теперь опознали его в турецком обличии. Однако ни один некрасовец не выдал русского странника турецким властям, хотя Василий признался "бывшим россиянам, что бежал из Стамбула с превеликими опасностями. Рыбаки гостеприимно встретили беглеца, укрыли в селе, обещали помочь переправиться через Дунай, но уговаривали Василия отказался от дальнейшего пути, поселиться здесь, на приволье, и оставить мысли о России, чтобы не нажить там себе новых бед и тягот. Вечерами, сидя у казачьего камелька, слушал Василий рассказы этих людей. Деды и отцы их ушли в Турцию под предводительством атамана Игнатия Некрасы после подавления булавинского восстания донских казаков. Были они раскольниками-поповцами и поселились на Дунае отдельными деревнями. Села эти быстро пополнялись новыми жителями: с Украины, а также из Великороссии, бежали сюда все новые и новые крестьяне-раскольники, спасавшиеся от религиозных гонений и свирепой солдатской рекрутчины. Но бежали сюда не одни раскольники. Ниже по течению Дуная поселились в этих же краях запорожские казаки, недовольные роспуском Новой Сечи. Молдаване и валахи называли некрасовцев "липованцами", а запорожцев "руснаками". Между обеими группами переселенцев вспыхнула лютая, непримиримая вражда, доходившая до жестокого кровопролития, об этом с горечью рассказывали Василию старики некрасовцы. Баранщиков пытался убедить приютивших его некрасовцев воротиться на родину: дескать, всемилостивейшая государыня всем прощает старые вины и в Херсоне дает на поселение дом, лошадь, корову, овцу и несколько денег. А старики деды, которые еще малыми детьми пришли сюда в 1709 году, только печально головами качали, слушая Васильевы уговоры. -- Нет, -- говорили они, вздыхая, -- хоть и тянет в родные края, да не забыты нами старые обиды, неохота шею совать в крепостное ярмо, а спину под плеть подставлять. Один из этих дедов, девяностолетний старец Трофим, еще помнил страшный для казачества 1708 год. В тот год воевода Долгорукий расправился с непокорными казаками-булавинцами станицы Решетовой, так расправился, что до старости лет сохранил дедушка Трофим в памяти ряды виселиц, пламя пожаров и грохот ружейных залпов: это солдаты расстреливали пленных. -- И ты, когда пойдешь, добра не найдешь! -- говорил старик Баранщикову. -- Оставайся с нами, женим тебя, хозяйство завести поможем, без царицыных милостей. -- Спасибо на добром слове, дедушка! Только лучше уж пособите мне через Дунай перешагнуть. На родной стороне и бог помилует, а на чужой-то и собака тоскует. Три сыночка в Нижнем Нове граде остались, и живы ли -- не ведаю. Решил домой, не обессудьте. Есть ли у вас здесь досмотр турецкий на берегу? Или нет на переправу запрета? -- Бывает, осматривают. Да велик батюшка Дунай Иванович, не больно-то и надобно туркам за каждой лодкой смотреть. Ежели стоишь на своем -- собирайся завтра в дорожку: поутру наши рыбаки в Журжево пойдут, на тот берег. С ними и переплывешь. На другой день, 10 августа, переправили рыбаки-некрасовцы своего гостя на левый берег. Без всяких приключений дошел он до города Бухареста, пересчитал здесь остатки монет в мошне и решил поискать приработка. Вскоре узнал Баранщиков, что здесь, "в Букурештах, русские снимают подряды, делают мазанки, погреба для вин и другую тяжелую работу исполняют, до коей природные тамошние жители не охотники". ["Нещастные приключения", изд III, стр, 68.] В такую русскую артель плотников, каменщиков и землекопов Василий подрядился на две недели -- строил погреб для местного винодела на окраине города. Артельщики звали Василия остаться с ними до зимы, сулили верный заработок, но как только кошелек нижегородца чуть-чуть потяжелел, он снова пустился в путь, на северо-восток. Еще дважды пришлось наниматься на поденные работы, в Фокшанах и Яссах. Василию очень понравились эти города и сам валашский народ. С добрым чувством рассказывал потом Баранщиков о молдавском гостеприимстве и навсегда сохранил в памяти, как "молдаванцы переправили его через Днестр в местечке, называемом Сорока". ["Нещастные приключения", изд III, стр, 68.] Ведь за Днестром -- конец турецким владениям! Конец неотступному тайному страху -- быть изобличенным и схваченным. Там, на северном берегу Днестра, начинается Речь Посполитая и живет православный малороссийский народ. Неужто подходит конец наитягчайшему мучительству и самым великим опасностям? Только бы напоследок не обмишулиться! К кому здесь за помощью, за советом обратиться? Как избежать роковой ошибки на пороге спасения? В местечко Сороки пришел Василий перед вечером. На оранжевом фоне закатного неба виднелась мрачная крепость. У самого берега Днестра, на небольшом взгорке, по углам правильного четырехугольника, высились круглые зубчатые башни, соединенные между собой неприступной каменной стеной. А на той стороне реки мирно зеленели над водой кустарники и паслось стадо. Вот она, воля, рукой подать, но... На верху одной из башен, мелькая между зубцами, прохаживалась крошечная фигурка в белой чалме. Турецкий солдат, наблюдатель или часовой! Такую же фигурку разглядел Василий и на другой крепостной башне. Что же делать? В стороне от крепости, вдоль плавной излучины реки, тянулись изгороди и белели домики поселка Сороки. Путник медленно брел по улице, смотрел на дома, на чужие лица. Кому довериться? Вдруг он различил всплески весел и скрип уключин: с левого берега подходила лодка! Василий обогнул чей-то огород и задами выбрался к реке. Гребцы-молдаване удерживали багром у мостков большую лодку. Какой-то мальчик старательно черпал деревянным ковшом воду, набравшуюся на дне. Несколько молдаванских крестьянок и два пожилых поселянина сошли с мостков на песок, усыпанный ракушками. К высадившимся приблизился турецкий стражник. -- Бумагу давай! Развязывай узлы! Пока женщина сердито препиралась с турецким солдатом, Баранщиков шепнул гребцам: -- Когда обратно пойдете? -- Сейчас. Мы с того берега, близ Ямпола живем. -- Ребята, возьмите меня с собой. Не говорите турку, что я чужой. Скажите, мол, лекарь, и вы должны доставить меня к больному. А солдату я покажу бумагу. И Баранщиков отважился на риск -- он развернул свой венецианский паспорт в надежде, что стражник не сумеет его прочесть. Когда стражник потребовал фирман от нового пассажира, Василий важно помахал великолепной бумагой с печатями, геральдическим львом и святым Марком, покровителем Венеции. -- Это -- большой лекарь, из Кишинева. К больному везем! -- заявили гребцы. И турок уступил "врачевателю" дорогу к мосткам. Лодка закачалась, берег Бессарабии стал отдаляться. Вот и вся красивая излучина Днестра перед глазами, поселок и заречные холмы. Прошли стрежень реки с быстрым течением. Последний взгляд назад, на силуэт сорокской крепости и... здравствуй, берег желанной свободы! Василий выскакивает прямо в воду. Помогает подтянуть лодку, обнимает удивленных гребцов и рукавом вытирает слезы с лица. Молдаванские перевозчики даже не захотели взять плату с этого странного путника. Наличных денег хватило ненадолго. А погода подгоняла! Кончились теплые ночи, позволявшие ночевать хоть под открытым небом; дожди м дорожная грязь сменились морозцами; ветер свистел в облетевших ветвях, и лишь в погожие деньки бабьего лета, когда летающая паутина садилась на лицо, удавалось путнику делать большие переходы. Прекратились и случайные заработки, приходилось частенько пробавляться подаянием. "Многие не отвергали моего прошения, кто пищей, а иные деньгами", -- вспоминал впоследствии российский странник. Так дошел Василий Баранщиков до уманских владений графа Потоцкого. Под вечер спросил у встречного украинца, что за село впереди, получил ответ: -- Ладыжинка, на ричцы Ятрани стойить, а до Уманимиста ще двадцять верстов. Начинало смеркаться, моросил холодный дождик. Василий присматривался к хатам, нет ли где дымка из трубы. Опыт давно научил Василия не искать пристанища у богатых. Поэтому и здесь постучался он в окошко, затянутое бычьим пузырем вместо стекла. Пожилая крестьянка впустила его в дом, где Василий поздоровался еще с двумя женщинами, видимо матерью и сестрою хозяйки. Мать была очень стара, обеим сестрам перевалило давно за сорок. -- Ты блызэнько стань, божа людыно! -- зашамкала старуха, порываясь встать с лавки, задвинутой за стол. -- Часом нэ в Билу Цэркву ты зибрався? Василий помнил наизусть курьерскую маршруту. Он подтвердил, что дня через три, четыре доберется и до Белой Церкви. -- Ой! -- закричала старуха дочерям. -- Вы чулы? Що я вам казала, дурни дивчата? Дочекалысь, дочекалысь заступныка. Садовить вэчэряты господню людыну. Це вин, вин, Ивана Гонты ридна дытына... Обе дочери только хмурились и отмалчивались. А старуха, отпихнув стол, выбралась из-за него и бестолково суетилась в горнице. Одна из сестер не выдержала: -- Та посыдьтэ вже, мамо, нэ хвылюйтэсь за доброго чоловика! Незаметно она указала гостю на мать и покрутила пальцем около виска, дескать, не в своем уме старуха. А та все старалась поцеловать у странника руку, тащила его под икону в красный угол и вдруг, словно вовсе позабыв о чужом человеке в доме, притопнула босой ногой, развела руками и запела, хрипло, низко: А нам сотнык Гонта папир от царыци дав, Та й давшы, нам всим в голос сказав: Що царыця кошовому звэлила так служыты... [Подлинная песня гайдамаков в 1768 году.] Седые волосы женщины выбились из-под платка, глаза дико сверкали, она была страшно и жалка в своих отрепьях, босая, с костлявыми жилистыми руками. Приплясывая, она все ковыляла на глинобитном полу и вдруг, споткнувшись о домотканый половик, упала с жалобным криком. Дочери подхватили старую, поднесли к печи и приподняли на высокую лежанку. Кое-как утихомирив безумную, они укрыли ее ветошью, и старуха, всхлипывая и кашляя, уже не порывалась больше вставать. Наконец она и вовсе затихла. Старшая дочь, Мотря, поправила фитилек у лампадки, добавила в нее гарного масла и собрала ужинать. За едой Василий спросил тихо: -- Кого она так ждет? За чьего сына меня посчитала? Сестры переглянулись, вздохнули. Младшая вышла проведать скотину. Встала Мотря. -- Про цэ пытаты нэ трэба. Нэ слухай ты ии, нэбогу. Розума вона лышылась, колы батька нашого, чоловикив и трех братив... -- Голос женщины осекся. Она принялась убирать со стола посуду и ложки, не глядя на своего гостя. Василий тоже отошел от стола, перекрестился на икону и поклонился хозяйке. Он уже понял, что судьба привела его в семью, тяжко потрясенную огромной, непоправимой бедой. А женщина опять заговорила: -- Звидци в одну маты ходыла. Тамо, в Кодни, суд ишов, та нэ пустыв ии до сэбэ пан рэгимэнтар Стемпковский. Всэ бачыла вона своимы очима, и як тила их рубалы, и як вишалы. Ивану Гонти дванадцать рэмнив жывого тила выризалы, на чотырнадцять шматкив тило разрубалы, и в чотырнадцяты городах на высэлыцю ти шматкы попрыбывалы. С того часу убогою стала... -- Мотря, а... за что так-то...? Василий заглянул в глаза крестьянке Мотре. Они казались бесцветными, будто вылинявшими, как ее старая плахта. -- Для чого пытаешь? Чого прычэпывся? Ты що, з нэба звалывси чи вчора родывся? Лягай на лавку, спаты пора, кожух тоби дам, а пэрыны для гостэй нэ прыпасла. Женщина сердито гремела рогачами, пролила воды на пол, ополаскивая глиняную миску, в сердцах швырнула на лавку овчинный тулуп, и вдруг, разрыдавшись в голос, сама упала на эту постель: -- Господы! До якого часу усэ цэ тэрпиты? Нэмае сылы бильшэ. Всэ сама та сама... Сама и за худобою, сама в поли, и в город на ярмарок и хатусоломою крый, и за дровамы... Хиба цэ жиночэ дило? Пятнадцять рокив так мучусь! Василий подошел, тронул женщину за плечо. -- Не плачь, Мотря! Желаешь, я тебе какую хочешь мужицкую работу в хате сроблю? Только скажи, чего робить. -- А що робыты? Наробыш ты! А завтра сусиды скажут: Мотря москаля приворожила. Ида подобру, коли ты -- божа людына. Нашого горя ложкою нэ вычерпаешь, нэ вэчэря!.. Звидкы ты, бог тэбэ знае! -- Издалече. С Волги-реки, слыхала? -- И ты про нашого Гонту не чув, а мы вашого Пугача знаем. Вин, Пугач, на Волге вашых панив пугав, а в нас тут Зализняк та Гонта шляхту рубалы... Отходчиво бабье сердце! Только что ругала Мотря "божьего человека", чуть со двора не погнала, а прошло полчаса, отлегло от сердца, и -- нет уже ни ожесточения, ни злости! Когда вернулась в горницу младшая сестра, Мотря долго мешала ей уснуть -- все говорила да говорила, толкуя страннику о наболевшем, о горькой своей крестьянской доле... Вот что узнал от нее, а потом и от уманских жителей Василий Баранщиков. Лет за семнадцать до его прихода в село стояли на Правобережье русские войска. По просьбе польского короля и сейма царица Екатерина прислала войска в Польшу, против фанатиков-конфедератов, захвативших город Бар близ турецкой границы. Поэтому и конфедерация стала называться Барской. Участвовали в ней крупнейшие польские феодалы-магнаты и их приверженцы. Они объявили войну сейму и королю, России и "диссидентам", то есть инакомыслящим, всем некатоликам, жившим в Польше. Наиболее рьяно они стали преследовать православных, а православным было все украинской крестьянство в Польше. Конечно, смысл этих религиозных преследований заключался не том, чтобы просто заменить церкви костелами, а попов -- ксендзами. Паны-конфедераты хотели обратить закабаленных ими крестьян в католичество, чтобы подчинить своему духовному влиянию, сделать покорными, отвлечь от братской России, где православие было государственной религией. Украинские крестьяне надеялись на воссоединение с Россией и упорно отказывались от католичества. Конфедераты стали карать сопротивляющихся с небывалой жестокостью -- убийствами, грабежами, пытками, вплоть до сожжения людей заживо. Эти бесчинства панов и шляхты вызвали взрыв народного негодования. Сотнями стекались в леса крестьяне-беженцы, жители сожженых конфедератами сел, беглые казаки, украинцы -- солдаты польских войск и милиции, дезертировавшие от своих начальников. Прослышав о готовящемся восстании, прихлынули в Польшу отряды казаков из Запорожской Сечи. Тем временем сейм и король обратились к Екатерине за помощью против конфедератов и повстанцев. Собирал силы восставших бывалый запорожский казак Максим Зализняк в Мотронинском лесу. Отряды крестьянско-казачьих партизан получили название гайдамаков. Переполнилась чаша народного гнева! В троицын день, "освятив ножи" в лебединском монастыре, гайдамаки выступили в поход против панов! И тут, после первых побед восставших, в дело тайно вмешались польские иезуиты и подлили масла в огонь с целью натравить крестьян на тех, кто мог бы стать их союзниками. Иезуиты изготовили фальшивую "царицыну грамоту", в которой Екатерина будто бы призывала украинский народ истребить на всем Правобережье поляков и евреев. И когда украинская крестьянская война -- гайдамацкая "калиивщина" разгорелась, когда угнетенный народ ответил кольями на жестокости шляхтичей-конфедератов, подложный манифест ослепил обездоленных: пожар крестьянской войны охватил не одни панские поместья. Запылали беззащитные неукрепленные местечки и городки Правобережной Украины, полилась и невинная кровь польских горожан и крестьян, местечковых еврейских жителей, ремесленников, мелких торговцев. Хитроумная иезуитская провокация -- распространение подложного манифеста -- отводила удар от виновников панов на головы польско-еврейского трудового люда, то есть на тех, кто мог быть заодно с восставшими. Так иезуиты сеяли рознь между населением Речи Посполитой, старались породить у поляков ужас перед Россией и вызвать ненависть к ней. Не скоро поняли люди эту подлую иезуитскую хитрость, поверили в "папир от царыци"! Главный отряд Зализняка вышел из лесу в апреле 1768 года, прошел с боями Медведовку, Жаботин, Смелу, Черкассы, Корсун, Канев, Богуслав, Каменный Брод, Лисянку. В июне отряд подступил к Умани. Город бы сильно укреплен и оборонялся казацкой воинской частью -- надворной милицией, созданной воеводой Салезием Потоцким. Обороной города руководил губернатор Младанович. Старшим сотником в этой конной части служил любимец воеводы, красавец и силач Иван Гонта, крестьянский сын из села Россошки в уманском имении Потоцких. Молодые шляхтичи, заискивавшие перед воеводой, завидовали успехам Гонты и недоверяли ему, а Салезий, восхищенный удалью Ивана, осыпал его милостями. Когда гайдамаки Зализняка приблизились к Умани, навстречу им губернатор выслал из города-крепости отряд милиции под командованием Гонты. И увидел Иван Гонта перед собою толпу земляков и единоверцев, босых, вооруженных кольями, оборванных и полуголодных. По ним нужно было стрелять, их нужно было рубить саблями во имя защиты польских панов и шляхты. Тут встретился с командиром надворных казаков и сам Максим Зализняк. Он показал Гонте "папир от царыци" и спросил: -- Против кого идешь, Иван, и кого защищаешь? Гляди, казак, бумагу -- видишь, нас сама царица российская против панов послала? Русские войска недалеко, они придут нам на помощь. Одумайся, Гонта, прежде чем родную кровь прольешь! И не поднял Гонта меча против крестьян и гайдамаков, а занес его над головами шляхтичей. Он повернул свой отряд и сам вместе с Зализняком двинулся против укрепленной Умани. Три дня кипел непрерывный бой. Из города били пушки картечью, ружейные стволы слали пулю за пулей в ряды наступающих. Но яростный порыв восставших был сильнее смерти, и пали укрепленные пригороды Умани. Город остался без воды. Дравшиеся на бастионах утоляли жажду не водой, а вином, и, пьяные, падали в рукопашном бою. Губернатор Младанович после перехода казаков на сторону атакующих растерялся и считал сопротивление безнадежным. Обороной командовал талантливый инженер Шафранский, сумевший вооружить мужчин-евреев, беженцев, искавших спасения в городе. Они мужественно сражались и погибали с оружием в руках. Тем временем покинула город и еще одна группа "защитников" -- немецкие кавалеристы. Из Пруссии прибыли в Умань "для ремонта", то есть для покупки лошадей, немецкие офицеры и солдаты. Расквартированные в городе, они отказались защищать жителей и тайком улизнули сквозь пролом в стене, не обращая внимания на просьбы губернатора поддержать оборону города. На третьи сутки осады окончились у горожан пушечные заряды. И атакующие ворвались в город, вместивший всех беженцев с огромной территории Волыни и Подолии, Началась расправа. [В уманской резне, по свидетельству великого украинского поэта Тараса Шевченко: "Не отвел мольбою гибель И ребенок малый, Ни калека и ни старый Живы не остались". Поэма "Гайдаки"] Вместе с жестокими панами погибли многие из тех, от кого восставшие могли бы получить помощь и поддержку в борьбе против угнетателей. К победителям со всех сторон продолжали стекаться крестьяне-повстанцы. Теперь и Гонта показывал им "папир от царыци". Максим Зализняк был провозглашен гетманом. Он надеялся отвоевать у панов всю Правобережную Украину и воссоединить ее с Россией. Ивана Гонту он назначил полковником уманской казачьей части. С тревогой наблюдала за событиями на правом берегу Днепра российская императрица Екатерина. Напуганные паны слали к ней гонцов и курьеров. Страшась крестьянской войны по соседству, царица вняла мольбам шляхты о помощи против гайдамаков: она объявила, что не призывала народ к восстанию, и приказала своим войскам в Польше подавить его. Генерал Кречетников отправил в Умань полк донских казаков под командованием полковника Гурьева. Крестьяне и вожди восстания были уверены, что полк явился на помощь народу против панов, на защиту правого дела. Вышло иначе: Кречетников и Гурьев заманили вождей гайдамаков в ловушку и схватили их. Максима Зализняка, как русского подданного, равно как и других запорожцев, судили русским судом, били батогами, клеймили и сослали в Сибирь. А Ивана Гонту с товарищами, всего около девятисот человек, выдали польским панам. Два года заседали комиссии и суды во главе с региментарием паном Стемпковским. Народное возмущение они залили морем народной крови. Казнь Гонты по жестокости превзошла все, что знала история палачества. Он же и с эшафота проклинал народных мучителей и встретил смерть как истинный герой. Много песен сложил о нем украинский народ, и долго еще ходила в народе легенда, будто остался у Гонты сын, и должен он прийти в Белую Церковь и снова собрать народ против панов... -- И твой муж, и батька, и братья -- все были с ними? -- спросил Василий у Мотри. -- А як же! -- отвечала та с гордостью. -- Пидэш коло Умани, то сам побачышь, дэ Зализняк и Гонта з нашымы хлопцямы гулялы... Ну, трэба спаты, Васылю. Завтра иды з богом! На другой день Мотря проводила Василия Баранщикова в дальнейший путь. Минуя Умань, Василий видел следы разрушений, хотя городские бастионы были давно восстановлены. С некоторыми жителями города он разговаривал. Опасливо озираясь, рассказывали ему горожане о пережитых треволнениях. Приметы недавних событий узнавал теперь Василий на каждом шагу. В Белой Церкви на речке Рось он тоже встретил радушный и дружеский прием. Ему пришлось задержаться там -- починить обувь и одежду перед морозами, у добрых людей в баньке попариться, а за это по хозяйству помочь своим благодетелям. Прошел листопад, зима была уже на пороге. И вот в начале ноября 1785 года, после долгого пешего пути, увидел усталый странник придорожный шлагбаум и казенную избу на форпосте... Граница государства российского! Комендант пограничного форпоста в старинном городке Василькове, основанном на реке Стугне еще князем Владимиром, секунд-майор [До 1797 года офицеры, имевшие чин майора, подразделялись на две степени: премьер-майор и секунд-маор.] Стоянов заметил из окошка своей крошечной канцелярии чужого человека, одетого очень странно. Одежда его состояла из удивительной смеси греческих, молдаванских и русских вещей. Вел себя этот чудак тоже не обычно: отбежав от дороги с разъезженными колеями и подмерзшей лужей, он бросился ничком на бурую, посеребренную инеем траву, вытянул руки и прижался лицом к холодной земле, словно обнимая ее. Стоянов долго ждал, пока пришелец поднимется. Но тот не скоро воротился на дорогу; приподнявшись с земли, он минут пять молился, стоя на коленях, часто осеняя себя крестом. Секунд-майор приказал солдату-писарю, находившемуся в другой комнате: -- Петрович! Ну-ка сходи приведи ко мне этого богомольца. И крестится, и поклонами только что лба не расшибает, а сам больно на турчина смахивает. Черный, словно голенище, и башка, видать, недавно брита была. Давай-ка его сюда! Странник назвался второй гильдии нижегородским купцом Баранщиковым Василием, а пашпорт предъявил на имя Николаева Мишеля, да и не один пашпорт, а два, на языках гишпанском и венецианском. Все это лишь усилило подозрение секунд-майора. Оба паспорта он отобрал, коротко допросил Баранщикова -- Николаева, покачал головой и велел писарю перебелить протокол, потому что от обилия в нем иностранных слов, наименований стран, городов и морей у секунд-майора в глазах зарябило. Затем он распорядился кликнуть двух солдат. Придирчиво осмотрев их выправку, треуголки, косицы, мундиры, сапоги и скомандовав "на караул!", прочитал им приказ -- доставить задержанного в Киев, в военную канцелярию наместника, генерал-поручика Ширкова. Отправив конвой, секунд-майор пошел к себе на квартиру в городок, велел подать обед, доставленный из трактира (комендант был вдов), и за неимением других слушателей рассказал денщику о приключениях купца Баранщикова. Солдат слушал с превеликим вниманием и подобно начальнику своему качал головой, а на вопрос: "Как полагаешь, много ли в гистории сей он наврал?" -- отвечал резонно: "В Киеве небось разберутся, каких кровей он, однако, ежели и вполправды токмо гистория сия, и то удивления достойна, тем паче, что прелестями чужими человек пренебрег и домой возвернулся". -- Так ты почитаешь его заслуживающим похвалы? -- спросил комендант. -- Так точно, ваше благородие, -- убежденно отвечал денщик, принимая тарелку. Комендант не высказал окончательного суждения о купце-страннике, отослал солдата на кухню и задремал в кресле с потухшей аршинной трубкой между коленями. Однако через два дня, когда конвоиры вернулись в Васильков, секунд-майор понял из их устного доклада, что правитель киевского наместничества генерал-поручик Ширков отнесся к Баранщикову именно так, как предвидел денщик. Наместник выслушал Василия с большим интересом и оценил его возвращение на родину как патриотический поступок. Он собственноручно подписал ему российский паспорт и на дорогу пять рублей золотом пожаловал. Оба же заграничных паспорта, отобранных у купца, и протокол допроса, снятого секунд-майором Стояновым на Васильковском форпосте, генерал Ширков велел отправить почтой правителю нижегородского наместничества Ивану Михайловичу Ребиндеру, генерал-губернатору, орденов российских кавалеру. Васильковский комендант выслушал конвойных во дворе. Во время доклада он сосредоточенно жевал сухую травинку. -- Стало быть, его превосходительство отпустил нижегородца домой? -- Так точно, ваше благородие, и чертеж-маршруту выдать приказал ему. Напоследок сказывал нам нижегородец-купец, что домой пойдет через Нежин и Глухов -- до Орла, там -- до Москвы. А уж от матушки, от белокаменной, до Нижнего -- через Владимир-град стольный, да через, как его... Муром, что ли... Оттуда ему недалече, от Мурома-то. -- Гм, -- сказал комендант. -- Сколько ж ему туда пешим добираться от нас? -- Шагать он горазд, за ним не угонишься, ваше благородие, да одна беда; денег у него маловато. Где заработает, а где и попросит. Домой-то без гроша в кармане прийти тоже несподручно. Потому, месяца три ему шагать. -- Ну, ну! -- задумчиво протянул комендант и вдруг строго посмотрел на одного из солдат. -- Вот штык у тебя, Пономарчук, ржавый и кокарда не чищена. Непорядок!.. Так, говорите, дойдет нижегородец за три месяца домой? -- Беспременно дойдет, ваше благородие! -- в один голос отвечали оба служивых. Заимодавцы и должник Старая посадская сплетница Домаша и жена торговца рыбой Фекла -- ближайшие родственницы заимодавцев Василия Баранщикова, сгинувшего банкрута. Феклин муж давал ему сорок пять, Домашин сын, купец Иконников, сто рублей. Да еще купчиха Федосова за ним шестьдесят целковых числит. Домаша и Фекла задумали доброе богоугодное дело: зайти к соседке, нищей вдове Баранихе, подсказать ей, что у Федосовой, купчихи, муж вот-вот преставится. В синем федосовском доме за церковью Спаса гробовщики с утра все крыльцо истоптали -- заказа ждут, мерку снимать. Должно, в скорости плакальщицы потребуются, сама-то купчиха не горазда в голос выть, да и некогда ей, баба хитрая, в деле поболе старика своего смыслит, уж который год за него в лавке стоит. Люди состоятельные, достаточные, похороны будут большие, на весь посад. И лучше Баранихи нет во всем околотке плакальщицы. Баба извелась, ее хлебом не корми -- дай повыть, а дома-то нельзя, потому ребятишки еще малые, одному восемь, другому семь, -- уж больно пугаются, как завоет по этому, по пропащему своему Василию. Так уж пусть сходит к Федосовой-то, душу отведет, в голос наплачется, и бабе облегчение, и ребятишкам, глядишь, с поминок кутьи принесет. Теперь только двое мальцов у бабы осталось, меньшинького-то в запрошлом году господь прибрал, померло дите от глотошной. В нищете такой -- бабе облегчение, а она, дура, с неделю ревела, да не напоказ для соседей, а потихоньку, сами слышали! Уж скоро седьмой год пойдет, как Василий пропал, ограбили его, вишь, на ярмонке пьяного, потом было одно письмо из нерусской земли и -- поминай как звали. Небось и косточки сгнили. А уж баба измучилась, двоих растя! Сперва было братья помогали, Баранщиковы, потом один уехал, другой помер -- осталась баба ни с чем... ...Марья Баранщикова уже два года как заколотила двери ко двум большим комнатам, бывшей гостиной и спальне их с Василием, и перебралась в столовую, рядом с кухней и чуланом. Теперь в этой столовой лавка колченогая, стол да Марьина кровать, прикрытая вместо одеяла старой попоной от Савраски: уж и дух-то конский давно из нее вышел. Ребятишкам в кухне на печи тряпье стелет. Весь дом отапливать -- где дров возьмешь, тем более, дом починки требует, из щелей ветры дуют. В горнице марьиной ни рушничка цветного, ни скатерки, ни занавески на обледенелых окнах, но у порога -- мешок старый, ноги вытирать: пол, хоть и некрашеный, выскоблен, как лавка в бане. В красном углу икона, благословение родительское, и лампада теплится вечерами. Да ноне масло гарное на исходе, днем приходится гасить лампаду, а то ночью, впотьмах, больно страшно одной. На стене еще висит под стеклом гильдейное свидетельство Василия от нижегородского магистрата, а на другой, напротив -- немецкая картинка под названием "От чистого сердца". Изображено на ней, как девочка, вся в беленьком, подает из окна милостыньку мальчику-нищему, такому чистенькому-чистенькому; а седой дедушка-крестьянин всплакнул от умиления. Картинку эту привез Василий жене с первой ярмарки после свадьбы, и висит она чуть менее десяти лет, потому что нынче, 23 февраля, ровно десять лет, как Марья на "сговоре" впервые поцеловалась с Василием. Свадьбу-то сыграли после вскорости... Господи, а сейчас хоть бы горсть муки ребятишкам раздобыть, на масленой им блинка испечь! Разве позовет кто в доме убраться, полы мыть или стирать... Да вот, слышно, идут, верно, соседки за ней! Пока Фекла толковала Баранихе -- дескать, не прозевай, ступай к Федосовой купчихе, поклонись да подольстись, чтобы не забыла тебя позвать, -- Домаша оглядывалась и принюхивалась: не пахнет ли съестным в доме, нет ли, мол, у бабы доходу неизвестного... Яшка с Колькой, худые, всклокоченные, так и стреляют глазищами с печи, бесенята! Что из них будет с безотцовщины-то?.. Хоть и небаловный Марьины ребята, не попрошайки, не воришки, а чему доброму из нищеты такой вырасти? Да и за самой, за вдовой-то, глаз да глаз нужен! Худа и бледна Марья, а все еще хороша собою: мужики засматриваются на стройную соседку, долго ли до греха? Марья смиренно просит соседок посидеть еще, не уходить: одной ей -- тоска глухая, но... в горнице так холодно и неуютно, на столе -- шары гоняй, с печи, рядом, голодные глаза блестят, да и компания ли им, купчихам, нищая вдова!.. И соседка важно удаляются, еще раз напоминая "не упустить случая". А у Марьи на этот раз и сил-то нет идти да проситься голосить по чужому. Может ли быть горе беспросветнее, чем ее собственное, а и на него слез больше не остается. Господи, еще несет кого-то во двор... Снег под ногами скрипит, и собака соседская залилась. Это у Иконниковых... Свою отвязала и цепь продала: нечем пса кормить стало! Осталась пустая конура во дворе: увязался Полкан за каким-то обозом и пропал... Или соседки возвращаются? Нет, один кто-то прошел... Батюшки, грех какой! Никак мужчина стучится? Ну, дожила Марья до великого сраму! Что делать-то? Опять стучит: уже посмелее да погромче, охальник! -- Кто там? -- Марьин голос выдает страх и волнение. Господи, да еще и Яшка на беду не спит... А оттуда, снаружи, негромко в ответ: -- Откройте, Марья Никитична! Гость к вам дальний. Или, может, вы не одни в доме? -- тогда прощеньица просим. Да кому же это быть? Или деверь издалека... -- Мамка, открывай, стучат! Или не слышишь, мамка? Пусти его, мамка! Эх, была не была!.. Запоры в Марьином доме сохранились еще те, что заказывал кузнецу Василий: задвижки пудовые, кованые, дверь дубовая, скрепленная тремя схватками, такую и ломом не скоро отворишь! Дескать, коли такие засовы -- есть у купца в закромах что беречь! Всем соседям видать -- в достатке купец! И Марья все годы одиночества строго блюла порядок, заведенный при муже, -- задвигала засовы. И теперь долго возилась у двери с тяжелыми щеколдами, стараясь угадать, кто он, тот, что переминается с ноги на ногу, поскрипывает снежком на крыльце... Вошел, наклоня голову: ход-то черный, притолока низкая (чистые сени заколочены стоят)... От ворвавшегося в кухню морозного воздуха метнулось пламя в лампадке, тени закачались по стенам, никак не разглядишь, знакомый или чужой... Высок, плечист, одет не по-русскому, вроде бы татарин, и волосы коротко острижены. Лицо темное, загорелое, а бородка русая... Мешок за спиной... Палка в руке... Странник божий, что ли? -- Марьюшка, али признавать не хочешь? -- Батюшки светы! Царица небесная!.. Вернулся! Сам! В день сговора! И Василию пришлось подхватить обеспамятевшую на миг жену. Он бережно поддержал ее, ослабевшую, потрясенную, бессильно клонившуюся к нему на плечо, а сверху, с печи, звучал деловитый, еще хрипловатый басок восьмилетнего: -- Колька, да Колька же! Глянь-ка, к нам тятя пришел! Слышишь ты, дурень, Колька? Проснись! Тятька с мешком пришел!.. Наутро соседка Домаша пришла поторопить Бараниху к Федосовой, но так и не достучалась. Никто не откликнулся, дом словно вымер, хотя по следам во дворе видно было, что ночью брали дрова из поленницы, запорошенной свежим снежком. Над печной трубой веял теплый пар, во дворе пахло печеным хлебом, а вдова, наверное, так умаялась у печи, что белым днем уснула и стука не слышит. Чудно! ...Угостивши семью тем, что сумел припасти в дороге, Василий Баранщиков с утра явился в полицию, объявил себя живым и воротившимся, и вот тут-то и начались самые горькие для него злоключения! Письмо из киевского наместнического правления с приложением обоих паспортов и протокола допроса было получено в Нижнем Новгороде еще в ноябре прошлого года: курьер доставил его спустя две недели после перехода Василия через российскую границу, Василий же одолел этот путь за два с половиной месяца. Генерал-губернатор нижегородский и пензенский Иван Михайлович Ребиндер, человек добродушный, щедро осыпанный царскими милостями, заранее распорядился, чтобы к нему привели Василия Баранщикова, "буде только тот явится в сие правление". В прошлом ловкий русский дипломатический агент в Данциге, кого тщетно пытался подкупить, а затем скомпрометировать прусский король Фридрих II, екатерининский царедворец, помогавший возвести ее на престол, нижегородский наместник Ребиндер пытался кое-что делать и для улучшения вверенного ему города и в общем-то не оставил о себе у горожан недоброй памяти. Но, прочтя письмо Ширкова из Киева, губернатор бросил его в стол, где оно и пролежало до появления в городе самого Василия Баранщикова; видимо, никому даже в голову не пришло уведомить семью о предстоящем возвращении "сгинувшего банкрута". Василия Баранщикова привели в дом губернатора прямо из полицейского участка, на другой же день после возвращения, 24 февраля 1768 года, в странном дорожном наряде. Другого у Василия пока не было. Иван Михайлович слушал героя необычных похождений более двух часов. Губернатор сидел в кресле без мундира и парика, расстегнувши ворот белоснежной рубашки, обшитой брюссельскими кружевами. -- Как же, братец, тебя жена вчера встретила? Как жила-то семья все эти годы без тебя? -- В самой сущей бедности, ваше превосходительство, даже в нищете. Жена с двумя детьми на руках маялась, третьего же лишилась на пятом году его жития. -- Обрадовалась она тебе, семья твоя? -- Жена, ваше превосходительство, и не сразу признала. Сами видеть изволите: платье на мне странное, и волосы еще маловато отросли на бритой голове. -- А как пригляделась и узнала, что же потом было? -- О том, сударь, какая радость потом была, изречь трудно: оную чувствовать и изъяснить только тот может, кто сам бывал в подобных обстоятельствах. -- Это ты, братец мой, справедливо заметил... Стало быть, семью свою в сущей бедности обрел? На-ко спрячь покамест эти пятнадцать рублей, пригодятся на первый случай... И, говоришь, недоимки за тобой числят много? Кому да кому должен, а? -- Магистрат городовой требует с меня за шесть лет гильдейные подати, шестьдесят два рубля будет, да трем купцам по закладным должен двести пятнадцать рублей, а всего у меня долгов обществу и магистрату двести семьдесят семь рублей. -- М-да, это деньги немалые! Рад бы тебе помочь, Баранщиков, чтобы магистрат платежи отсрочил, пока снова ты на ноги не поднимешься, но... магистрату я приказывать не властен. Советую тебе, братец мой, попросить наших добрых граждан, кои еще в 1611 году по примеру купца Минина высокое бескорыстие и гражданскую добродетель проявили, чтобы они покамест избавили тебя от уплаты по закладным, а также податей гильдейных. -- Попытаю, ваше превосходительство, да сумнительно, чтобы отсрочку мне у них выпросить... Что ж, дозвольте мне теперь назад в полицию пойти? -- Да, да, для порядку протокол нужно про тебя составить, это верно. Пусть-ка там кто пограмотнее из писарей садится протокол писать, передай им, что я, мол, сам так велел. Только вот что я тебе скажу: когда будут с тебя допрос снимать, нечего тебе во все подробности вдаваться, что ты мне здесь рассказывал. О приключениях твоих надлежит особо написать, а полиции до них дела нет. Расскажи там коротко, самую суть, безо всякого там магометанства, без турецких твоих похождений... И совет еще один дам тебе. -- Извольте дать, ваше превосходительство, постараюсь исполнить. -- Ты -- грамотей великий или нет? -- Читать, писать -- обучен, но не часто в нашем деле надобность в грамоте случается. На то приказчики... А коли прикажете -- могу почерк показать. -- Не в почерке дело... Сумеешь ли ты сам описание приключениям своим сделать? Чтобы коротко те страны, где побывать довелось, а также все бедствия и нещастия свои живописать и неуклонное свое стремление на родину изъяснить с усердием? Сумеешь ли сие? -- Не приходилось столь много писать, ваше превосходительство, но коли приказываете, могу попытать. -- Не приказываю я тебе, а совет даю. Если описание составишь, найди грамотея -- набело переписать, а потом издателя сыщешь и книжонку тиснешь. Уж там насчет бусурманов... не скупись на краски, понял! С такой книжицей, особливо ежели удастся ее отпечатать в столичной типографии, чтобы вид изящный имела, можешь в Санкт-Петербурге все богатые дома обойти, как бывало, в Стамбуле хаживал, -- тебе, шельмецу, не привыкать! Придешь к какому-нибудь вельможе, поклонишься, книжечку ему почтительно -- раз! А он тебе за книжечку из кармана -- на! Может быть, снова на ноги и станешь. -- Премного благодарен, ваше превосходительство, да как бы мне в Петербург попасть? Кредиторы не пустят, где там! -- А ты их обойди, братец ты мой. Эх, всему-то тебя учить надо, а еще купчина! Ты сходи к преосвященнику нижегородскому, он тебя на покаяние церковное к митрополиту Гавриилу пошлет, зане с грехом твоим ни один поп без соизволения духовной консистории к причастию тебя не допустит. Отпросишься в Санкт-Петербург, покаяние в лавре отбудешь -- а тем временем дела своего не прозевай. Ну, ступай с богом и не ленись, берись-ка за перо да бумагу. Польза будет! Выйдя из губернаторского дома обнадеженным, Василий направился в полицию. Канцелярист-грамотей из отставных ротных писарей дотемна строчил с его слов трехстраничный допрос. Воротясь домой, Василий застал в горнице своих кредиторов. Самый богатый из них, Домашин сын, купец Иконников, лениво прохаживался по кухне и столовой, заткнув пальцы за кушак на животе и присматриваясь к доброте рубленых стен. Феклин муж, рыботорговец Фирин, тщедушный и рябой, притулился на лавке и рассматривал картинку "От чистого сердца". Картинка его растрогала, а вот воротившийся с того света прощелыга и его нищие отпрыски, напротив, раздражали и на грех наводили. Отсутствовала только почтенная купчиха Федосова, занятая похоронами усопшего супруга. Дородный Иконников, расхаживая по горнице, прикидывал, что домик стоит не меньше как две сотни рублей, а по своей нужде Василий отдаст его сейчас за полцены, коли он, Иконников, не проворонит. Самая ранняя по сроку закладная -- у него. Стало быть, с ним с первым и расчет. Как-никак соседнее владение, можно сад свой расширить, да и домик, коли починить да покрасить, славный -- вон, даже Волгу видать из окошка. Коли сына женить -- можно будет этот домик в приданое выделить, для начала -- под боком родительским парень будет. Василью-то самому теперь не выкрутиться, за долги пойдет либо на казенные харчи, либо в работы сошлют, куда-нибудь на соляные варницы горе мыкать, либо вовсе в рекруты... На варнице будет по двадцать целковых в год отрабатывать, пока не сгинет. В Балахне, на соли, мало кто больше двух-трех лет выдерживает... Значит, Марьюшка-то -- заново вдова... Ее с детишками покамест можно и в доме оставить, вырастут бесенята, еще благодетелем почитать будут, работники готовы даровые. Бабонька-то, если приодеть, гм... ишь, раскраснелась, будто яблочко спелое. И стройна, и черноока, а улыбнется -- что рублем подарит. Эти дремотные мысли настроили Иконникова на благодушный лад, и он ободряюще похлопал по плечу вошедшего Василия Баранщикова. И хотя наступил уже вечер, хотя Марьюшка из сил выбилась, чтобы сварить мужу и гостям настоящий обед, труды ее пропали даром: кредиторы, опасаясь вновь упустить должника, потребовали от магистрата его немедленного ареста и сами повели Василия на съезжую, к великому ужасу и неописуемому стыду Марьи Баранщиковой. И пришлось ей еще горше, чем прежде, каждый день по соседям побираться, щи да кашу Василию в узелке носить в ожидании дня "совестного суда". Полтора месяца продержал магистрат Василия Баранщикова в "долговой яме" и... просчитался жадный кредитор Иконников! Магистрат в первую очередь сам истребовал недоимки по гильдейным платежам, выкупив у Василия домишко за ничтожную цену -- сорок пять рублей ассигнациями. Значит, за тридцать целковых серебром ушел родительский рубленый домик в четыре окна на улицу! Когда Василий покрыл этими деньгами часть государственных недоимок, магистрат освободил его из-под стражи. Но уж тот на должника набросились частные кредиторы, озверевшие от злобы. Они немедленно вновь упекли Баранщикова за тюремную решетку и оставались глухи ко всем увещеваниям. Целый год почти просидел в долговой тюрьме нижегородец-странник, и вынес ему суд беспощадный приговор: за долги в сумме двухсот тридцать двух рублей отдать его, Василия Баранщикова, как банкрута на балахнинские соляные варницы в казенные работы по двадцать четыре рубля в год вплоть до полного покрытия долга. Это было равносильно медленно смерти на соляной каторге, которая мало отличалась от испанской "миты"... После суда и приговора к десятилетней каторге Василия вновь отвезли в тюрьму ожидать исполнения судейского решения. Из тюремной камеры он обратился к купеческому обществу и магистрату с таким прошением: "Не видав же он, Баранщиков, жену и детей свыше слишком шести лет, пришед в свое любимое отечество Россию, презирая все опасности и даже самое смерть, соблюдая веру христианскую, памятуя жену и детей, воззывает он к своим нижегородским гражданам, чтобы они вняли гласу закона и приняли во уважение истинные и неоспоримые бедности и несчастий его доказательства и свидетельства: 1. Пашпорта гишпанский и венецианский. 2. Заклеймения на острове Порто-Рико, на море и потом в Иерусалиме. 3. Шесть лет препровождения без жены и детей в крайней бедности. 4. Что говорит по гишпански, по итальянски и по турецки и что столь простому человеку научиться сему в скорости невозможно. 5. Что сего 1787 года наступил святой великий пост, а он, Баранщиков, сидит в магистрате под стражей и что уже определение подписано, чтобы отдать его на соляные варницы в Балахну. 6. И что просит городового магистра, чтобы ему позволение было хотя выисповедаться и причаститься христовых тайн, но ни один из священников церквей нижегородских, хотя он и явно приносил свое покаяние, исповеди его не мог принять потому, что он был в магометанском законе..." ...Последний довод, остроумно подсказанный Василию наместником Ребиндером, оказался спасительным! Сам Иван Михайлович поручился перед обществом за возвращение Баранщикова. Генерал-губернатор выдал Василию паспорт на дорогу, а епископ нижегородский собственноручно вручил рекомендательное письмо к митрополиту новгородскому и санкт-петербургскому Гавриилу, купно с пятью рублями серебром на пропитание в пути. И вновь снаряжала Марьюшка своего горемычного супруга в путь-дороженьку. Несчастная женщина, изгнанная с детьми из своего дома, нашла приют в семье какого-то чиновника, который взял ее в услужение. В отведенной ей комнате Марья кое-как ютилась с обоими мальчиками. Чиновник доставал ей листы писчей бумаги, на которой Василий Баранщиков, сидя в холодной камере долговой тюрьмы при магистрате, начал писать свои "Нещастные приключения". Марья навещала мужа, утешала, приносила убогие гостинцы и за этот, 1787 год извелась хуже, чем за все шесть предыдущих лет мнимого вдовства. Мужнины писания она время от времени приносила домой. Показывала своему барину, и тот, исправив грубейшие ошибки, снова отсылал листы узнику для переписки. И к тому времени, когда пришло Василию разрешение отправиться на покаяние церковное к высшему духовному сановнику Российской империи митрополиту Гавриилу, описание "нещастных приключений" было вчерне закончено. Даже прошение свое к нижегородскому магистрату успел переписать Баранщиков в эту рукопись. В марте 1787 года, выйдя из тюрьмы, Василий Баранщиков опять простился со своей многострадальной семьей, поцеловал Марьюшку и тронулся пеш в новую дорогу -- сперва ко граду первопрестольному, а далее в Северную Пальмиру, столицу Российскую, славный город Петров. "Нещастные приключения" и эпилог к ним Матрос забыл чужбины берег дальний, Тяжелый труд и странствий бег печальный. А. Мицкевич Тысячеверстье снегов и талых вод, дорог и тропинок, чужих углов и невеселых дорожных раздумий -- снова позади. В конце апреля Василий увидел перед собою в предвечернем тумане длинные ряды осветительных плошек и фонарей знакомого проспекта. Обогнув здание Адмиралтейства, узнал Василий на площади перед Сенатом смутные очертания гранитной скалы-волны. Только высился над скалою бронзовый всадник, осадивший стремительного своего коня на самом гребне утеса. Василий снял шапку и поклонился всаднику. Не задерживаясь на людных улицах, перешел он по мосту Неву-реку и добрался до Охты. Сторож знакомой верфи компании российской Бороздина и Головцына пояснил пришельцу, что на верфи спущено новое судно и "шкипором" пойдет на нем старый моряк российский Иван Афанасьев сын Захаров. -- Неужто Захарыч? -- с радостью воскликнул Баранщиков. -- Боцманом на судах компании лет, поди, тридцать ходил? -- Он самый, -- подтвердил сторож. -- Да вот и он как раз в контору жалует с корабля! Так бывший матрос Василий Баранщиков встретился со своим старым боцманом, и эта встреча избавила Василия от поисков жилья и стола: Захарыч приютил нижегородца в своем домике, в Матросской слободе. Это была первая удача питерской экспедиции Василия. На другой день переправился он с Малой Охты на Калашниковскую пристань, зашел в Александро-Невскую лавру, узнал, что преосвященный владыка Гавриил сможет самолично принять его на той неделе, и отправился далее на Невскую перспективу поглядеть на Гостиный двор. Медленно брел он по великолепной улице, казавшейся ему и теперь, после того как он объездил полмира, самой величавой и прекрасной улицей на свете. За семь лет она стала еще лучше. Случайно бросилось ему в глаза такое объявление: "На Невской першпективе, против Гостиного двора, суконной линии, подле аптеки, в доме Векнера, под нумером девять, в новозаведенной книжной лавке у купца Ивана Глазунова продаются книги -- "История Миллота" и прочие". Имя купца Глазунова Баранщиков вспомнил сразу, но не петербургского, а московского, Матвея. Василий ясно помнил московскую книжную лавку Глазуновых на Красной площади, близ Покровского собора, что на рву и зовется церковью Блаженного Василья. Купцам Глазуновым Василий Баранщиков привозил тонкую кожу для переплетов. Ведь московские переплетчики прославлены на всю Россию. Даже из Питера везут в Москву книги в переплет. В Москве лавка Глазуновых стояла на самом Спасском мосту, что перекинут через ров с водой от Покровского собора к Спасской башне. Другой каменный арочный мост для проезда в Кремль был у Никольской башни. [Мосты эти существовали в Москве на Красной площади до 1813 года, когда Красная площадь подверглась реконструкции, глубокий ров был засыпан, а мосты -- Спасский и Никольский -- снесены.] Все эти мысли и воспоминания о прежних своих занятиях, встречах и знакомствах смутно мелькнули в сознании Василия Баранщикова, пока он брел вдоль Гостиного двора. Оказавшись против аптеки, он поднял голову, и взгляд его упал на вывеску: "Книжная торговля Ивана Глазунова". Зайти, что ли? Здесь хоть человеком меня, может, припомнят... В лавке было тихо и тепло. С первого взгляда на хозяина, еще молодого, энергичного и спокойного мужчину, Василий узнал его -- это был младший брат Матвея-книготорговца, Иван Петрович Глазунов, только возмужавший. Василия он не вспомнил, но приветливо заговорил с ним. Он рассказал, что намерен не только заниматься книготорговлей, но и типографию свою завести, как только средства позволят. Затем Иван Петрович осведомился о делах Василия, прежнего поставщика фирмы московских Глазуновых. Василий вздохнул и начал рассказывать. Сперва Иван Петрович слушал из одной вежливости, затем повествование заинтересовало его, а заключительную часть, насчет цели прибытия в Питер, он попросил изложить точнее. Наконец он спросил: -- Так рукопись, вами написанная о ваших приключениях, у вас сейчас при себе? Позвольте мне взглянуть, велика ли она. Нижегородец достал из сумки свои писания, занимавшие около полусотни страниц, испещренных с обеих сторон крупным, неровным почерком. Иван Петрович со вниманием углубился в рукопись. Он листал страничку за страничкой, изредка делал одобрительные замечания, качал головой и только было намеревался высказать Василию свое окончательное суждение, как дверь лавки широко распахнулась и вошел человек в добротной шубе, собольей шапке и тонких дорогих сапожках, подбитых мехом. Он сам прикрыл дверь, сберегая тепло, и Василий заметил, что на улице у самой лавки стоит крытый маленький возок на железном ходу с рессорами. Иван Петрович поклонился вошедшему дружески и почтительно. -- Почтение мое Захару Константиновичу, -- сказал он, ставя перед гостем стул. -- Не угодно ли раздеться и ко мне в заднюю комнату пожаловать? Там теплее, и книжки есть, для вас отложенные нарочно. -- Временем нынче не располагаю, Иван Петрович, другой раз посидеть зайду. А что касаемо до книжечек, что вы мне нарочно отложили, -- примите за то наисердечнейшую мою благодарность и извольте-с показать! Люблю сочинения чувствительные, чтобы слезу, благодетель мой, вышибало. -- Извольте посмотреть Николая Федоровича Эмина сочинение "Роза", повесть очень чувствительная. -- Это Федора Эмина сынок? Знаю ег