ком. Пред Брутом и Шекспиром стоит незапятнанная идея долга во всей своей голубиной чистоте - и ей, этой идее, они приносят жертвы: они, ибо (и этого нельзя ни на минуту упускать из виду, если хочешь понять "Юлия Цезаря") Шекспир делает то же, что и Брут - складывает перед алтарем морали все, что ему было дорого, все, что у него было лучшего на земле. ...Этим и объясняется "прямолинейность" Брута, возбуждающая в критиках столько неудовольствия. Для Шекспира на одной чашке весов лежала человеческая жизнь - на другой требования высокой морали, и он сделал все, что было в его власти, чтоб перетянула вторая. Когда бы и зачем бы нравственность ни позвала Брута - он всегда готов отозваться на ее призыв. Другие участники заговора руководятся посторонними соображениями - честолюбием, ненавистью к Цезарю и т.д. Бруту же, как рассказывает Плутарх, "даже и враги не приписывали таких намерений". К убийству он питает отвращение; он не выносит даже лжи и притворства, которых требует характер предпринятого дела. Он хотел бы действовать прямо и открыто, он хотел бы избегнуть пролития крови. Но долг требует, - и он безропотно повинуется. Он говорит, обращаясь к Кассию и заговорщикам: Не будем мы, Кай Кассий, мясниками, Мы Цезаря лишь в _жертву_ принесем, Против его мы духа восстаем, А дух людей ведь не имеет крови. _О, если бы, его не убивая, Могли его мы духом овладеть!_ Но он - увы! За этот дух страдая, Кровавой смертью должен умереть. Убьем его мы смело, _но без гнева_, Как _жертву_, приносимую богам... Бруту нельзя ни одну секунду действовать по тем побуждениям, по которым обыкновенно действуют люди. Ему нельзя ни сердиться, ни радоваться, он не вправе ни бояться, ни желать. Он должен повиноваться, он священнодействует, он приносит жертвы. У Фихте есть удивительные слова, - удивительные тем, что они необыкновенно отчетливо характеризуют "желательные" отношения человека к идеалу. "Я призван, говорит он, свидетельствовать об истине; моя судьба, моя жизнь ничего не значат; дело моей жизни значит бесконечно много. Я жрец-истины, я наемник ее, я обязан для нее все делать, на все дерзать, все вынести". Замените в этой красноречивой фразе слово "истина" словом "нравственность" и вы получите profession de foi Брута. И он жрец, и он наемник, и он обязался на все дерзать, все вынести ради своего идеала. Но ни в одном из монологов Брута нет того радостного, торжествующего стремительного пафоса, которым одушевлена речь Фихте. Наоборот, от слов Брута веет какой-то странной, мрачноватой подавленностью. Он не может говорить свободно, словно предчувствуя, что его вера, ради которой он дерзнет действительно на все, обманет его. И его предчувствия сбылись. Фихтевская философия, почерпнутая Шекспиром у Плутарха, тоже представляющего из себя огромные залежи de la pature de grandes ames, оказалась лишь книжной мудростью, которую нужно отвергнуть в критическую минуту жизни. Красноречивые слова об истине, добре и красоте способны наэлектризовать толпу в ярко освещенных залах - и здесь они уместны, здесь они заставляют биться восторгом тысячи молодых сердец. Но Шекспиру они не дадут, не могут дать ничего. "Есть многое на небе и земле, что не снилось учености" ученейших. Об этом Шекспир говорит уже в "Гамлете", написанном почти одновременно с "Юлием Цезарем". В "Гамлете" нет даже попытки разрешать жизненную трагедию традиционной моралью. Плутарх и все учителя мудрости отвергнуты. Гамлет столкнулся с духом, пришельцем из иных стран, и все прежние верования, убеждения, идеалы показались ему детскими измышлениями. Первою мыслью Гамлета после беседы с духом было: ...Мне помнить о тебе? Да, бедный дух, Пока есть память в черепе моем! Мне помнить? Да с страниц воспоминанья _Все пошлые рассказы я сотру, Все изреченья книг, все впечатленья, Минувшего следы, плоды рассудка И наблюдений юности моей_. Твои слова, родитель мой, одни Пусть в книге сердца моего живут Без примеси других, _ничтожных_ слов... А ведь "дух" в Гамлете не есть плод расстроенного воображения. И сам Гамлет и Шекспир отлично знают, что "иной мир" навсегда закрыт для нас: "страна безвестная, откуда путник не возвращался к нам". В наше просвещенное время оттуда утешения не приходят. В этом смысле мы все позитивисты до мозга костей - и не только не придаем значения чужим рассказам о такого рода чудесах, но даже отказались бы верить свидетельству своих собственных чувств, как бы осязательно оно ни было. Но мы позитивисты лишь на половину. Мы не принимаем духов, когда они являются к нам со словами помощи и ободрения - и отсылаем их прочь, как обманчивую иллюзию, как галлюцинацию. Но когда к нам, как к Гамлету, являются тени, чтоб пытать нас - мы ни на минуту не сомневаемся в их реальности; наши ученые заклинания беспомощны и бессильны... Никто из критиков ни разу ни обвинил Шекспира в том, что он позволил себе внести в реалистическую трагедию такой нелепый вымысел, как явление духа. Должно быть, мы чувствуем, что наша наука только отчасти справилась с суеверием старины. Она уничтожила рай, но ад принуждена была сохранить, да еще перевести его поближе к нам, сюда на землю, из потустороннего в посюсторонний мир. Это основной мотив всех трагедий Шекспира. В "Юлии Цезаре", он еще не вполне явственно слышен, так как поэт все старается уверить себя, что Брут, поступив в наемники к морали, попал в рай, а не в ад. Брут упорно стремится победить усилиями разума и воли страшный и безумный кошмар действительности. "Я не спал с тех пор, - говорит он, - как Кассий на Цезаря меня вооружил". Но тем не менее Шекспир не дает своему герою терять Душевное равновесие. Его речи к заговорщикам ясны и определенны; он предусматривает все подробности предприятия, он не хочет выполнить свой план как-нибудь, наскоро, лишь бы развязаться с ним. Нет, он все время остается на высоте задачи. Кассий предлагает заговорщикам поклясться друг другу в том, что они выполнят задуманное. Но Брут не хочет клятв. Это оскорбило бы высокую мораль, которой он служит. Ей нужно подчиняться свободно, а не в силу клятв. Кассий предлагает погубить Антония, который может оказаться коварным врагом. Другой на месте Брута принял бы это предложение: где там уже думать об отдельных жизнях, когда затевается государственный переворот! Но Брут ведь обязан считаться с моралью: она, как ревнивая любовница, требует, чтоб человек всегда о ней и только о ней одной думал. И Антоний спасен!.. Когда заговорщики расходятся, у Брута находится и ласковое слово для его слуги, Люция, и приветливая улыбка для жены, Порции, словно он не накануне страшного дела, словно наступающие иды марта будут одним из обыкновенных дней года. Брут всегда правдив, тверд и справедлив. После убийства Цезаря он обращается с речью к народу. И - единственный "быть может" в истории случай - в этой речи нет ни одного слова лжи и никаких ораторских украшений. Он мог сказать людям: смотрите, каков я - я ничего ни от кого не утаиваю. Наконец, в 4-м акте, в сцене ссоры с Кассием, вы видите, что Брут горячится, выходит из себя; но и тут он прав пред моралью: он негодует на Кассия за его недобросовестное ведение дела. О себе лично он никогда не думает! А ему известно, что судьба ко всем "бедам", им вынесенным, прибавила еще новую, страшнейшую: его бедная подруга жизни, Порция, тоже, в качестве дочери Катона, считавшая себя обязанной все вынести, на все дерзнуть ради морали, получив ложные известия о Бруте, отчаялась и умерла страшной смертью: проглотила раскаленный уголь. Но "философия" не велит Бруту смущаться. Все ей отдай, ничего не жалей. Она требует, чтоб ты убил Цезаря - убей Цезаря, хоть он и лучший твой друг. Она требует междоусобной войны - начни войну. Она приводит к тому, что любимая, ни в чем неповинная жена принуждена глотать горячие угли - и это прими. Она от тебя потребует, чтоб ты сам глотал огонь и при этом восторженно улыбался. И, если она этого от тебя добьется, она чуть-чуть подарит тебя снисходительной улыбкой и скажет то, что сказал Антоний о Бруте: Прекрасна была жизнь Брута; в нем стихии Так соединились, что природа может, Восстав, сказать пред целым миром: "это - Был человек". Всего только? - спросите вы. Когда Шекспир писал "Юлия Цезаря", он хотел думать, что этого достаточно, ибо был убежден, что ничего другого у жизни вырвать нельзя. Жизнь требует жертв - это уже не теория, не вымысел, не Плутарх, не Платон - но кому же их отдать? Неужели никому и ничему? Признать их бесцельными? Так не лучше ли снести их к алтарю морали и принять ее бездушную похвалу - все, что она может дать? Нет, хуже, в тысячу раз хуже. Это видно уже и в "Юлии Цезаре", где даже сам Брут, так беззаветно исполнивший свой долг, в последнюю минуту теряет охоту продолжать свое служение и отворачивается от высшего "абсолютного блага", так красноречиво описываемого в философских книгах. "О, Цезарь", - говорит он, - "я тебя убил не так охотно, как себя". Но в "Юлии Цезаре" этот диссонанс не заметен для беспечного уха, тем более, что он заглушается сказанным Антонием над трупом Брута надгробным словом. В "Гамлете" же нет и следа внешне твердых, брутовских речей и дается полная свобода отчаянию. В "Короле Лире" ставится в заключении трагедии страшный вопрос: "это ли обещанный конец?", а в "Макбете" герой, страшный убийца, который бы должен был не сметь и думать о себе и валяться в прахе пред высокой моралью, дерзает бросить вызов судьбе: "тебя, судьба, зову на поединок", восклицает он... От величайшего смирения Шекспир перешел к величайшему дерзновению. Не в этом ли смысл трагических переживаний? И не здесь ли нужно искать разгадку тайны трагической красоты?.. Сказанным достаточно выясняется роль Брута в разбираемой нами трагедии. Что касается самого Цезаря - нужно признаться, что он, сравнительно, не удался Шекспиру. И, странное дело, очень долгое время критики не хотели замечать этого обстоятельства. Почему? Трудно сказать наверное: вероятно, авторитет Шекспира слишком импонировал им, и всем казалось неловким порицать то, что вышло из-под пера столь славного поэта. Теперь, однако, ослепление прошло. Брандес, например, даже позволяет себе по поводу Цезаря читать длинные нотации Шекспиру. Это, конечно, смешно: Цезарь у Шекспира вышел неживым и карикатурным - но, разумеется, не потому, что великому поэту не под силу было справиться со своей задачей, как думает Брандес. Может быть, если бы он взялся писать о Цезаре не в 1601-02 году, а пятью, шестью годами раньше, он изобразил бы его иначе. Но теперь, когда дело шло о торжестве "автономной морали", об "идее долженствования", как высшем принципе человеческой деятельности, Цезарь не мог занимать поэта ни как человек, ии как исторический деятель. Тем более, что и у самое о Плутарха он изображен в слегка комическом виде. Передавая, например, известный эпизод о том, как Цезарь был захвачен в плен морскими разбойниками и как он гордо и вызывающе вел себя в плену, Плутарх заключает свой рассказ следующим насмешливым замечанием: "... но разбойникам все это очень нравилось, и они в его дерзких выходках видели лишь одни невинные шутки". Такими ироническими замечаниями пересыпан весь рассказ Плутарха о Цезаре, и уже этого было бы достаточно для того, чтобы внушить Шекспиру недоверие к качеству Цезаревского величия. Но, даже и помимо того, Цезарь естественно должен казаться смешным человеку, который принужден искать себе последнего оплота в Бруте. Ибо торжество Цезаря - значит поражение Брута. Не менее загадочным, хотя уже совсем в ином смысле, выходит у Шекспира Антоний. Его фигура очерчена бесподобно, его речи - сплошь до последнего слова - перлы художественного творчества. Но, что поразительнее всего: у читателя остается впечатление, что Шекспир на время из-за Антония забывает своего Брута. Антоний близок поэту, он им невольно любуется и прощает ему все, даже его изменническую политику с Брутом. А ведь Антоний так же далек от автономной морали, как и Цезарь, - пожалуй еще дальше... Для него нормы не существуют. Он ничем не связан и боится только силы. Это великолепный образчик смелого, красивого и хитрого хищника. Пока Брут силен - Антоний угодливо склоняет перед ним колени. Но Брут отвернулся, опасный момент прошел и хищник, почуяв себя на воле, одним ловким, красивым и свободным прыжком бросается на своего укротителя. Из-за угла, из кустов, коварно, лживо, не считаясь ни с благодарностью, ни с иными высокими чувствами и правилами. Но в каждом его движении нас невольно поражает доверяющая себе, непокорная, непризнающая над собой чуждых законов, _самодержавная_ жизнь. Впечатление получается тем более захватывающее, что мы недавно, вслед за Шекспиром, спускались в душное и темное подземелье, где современная инквизиция, автономная мораль, пытала Брута, заставляла его глотать пылающие уголья... Конечно, и хищник не всегда верно рассчитывает: там, где он надеется на победу, его ждет нередко поражение. Но погибнуть в борьбе за свое право все же не так страшно, как признать себя бесправным существом, наемником - хотя бы морали: Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья - Бессмертья, может быть, залог. Брут не может знать этих неизъяснимых наслаждений - он борется не за себя, а за идею, за призрак, который люди сделали Богом. Брут - не цель, а средство, не жрец - а жертвенное животное. ...Еще есть одно, многоголовое действующее лицо в "Юлии Цезаре" - это народ, или, вернее, "толпа". Шекспир недаром заслужил славу "реалиста". Он нисколько не льстит толпе и не приукрашивает ее шаблонными добродетелями. У него она легкомысленна, изменчива, неблагодарна, жестока. Сегодня она бежит за колесницей Помпея, завтра орет "ура" в честь Цезаря, а еще через несколько дней умиляется речам его убийцы Брута, чтоб потом, поддавшись убеждениям Антония, требовать головы своего недавнего любимца. Непостоянством толпы принято возмущаться. Но, на самом деле, здесь, по-видимому, лишь осуществляется древнейший закон справедливости: око за око, зуб за зуб. Толпе, в сущности, нет никакого дела до Помпеев, Цезарей, Антониев, Сулл, как всем этим героям нет никакого дела до толпы. Сегодня хозяйничает Цезарь - хвала ему; завтра Антоний - можно пойти и за ним. Пусть только дают хлеб и зрелища. А об их заслугах вспоминать нет никакой надобности. Они и сами достаточно хорошо об этом помнят и награждают себя с истинно царской щедростью. Правда, иной раз в густые ряды честолюбцев затешется и честный, бескорыстный Брут. Но, у кого есть время и охота искать жемчужину в куче песка? Толпа - пушечное мясо для героев, герои - забава для толпы. Справедливость торжествует и занавес может быть опущен... {Воспроизводится (с сокращениями) по изданию: Библиотека великих писателей под редакцией С. А. Венгерова. Шекспир. Том III. Издание Брокгауз-Ефрона. С.-Петербург, 1903.} Л. Шестов