строй космических метафор посредством разновеликих "ритмических волн" организован во времени. Материализация шекспировских метафор во времени и пространстве - миссия театра, исполнить которую он бессилен: Уилсон Найт, сам режиссер, поставивший в Торонтском университете, где он преподавал, несколько шекспировских пьес, а в 1935 г. показавший свою постановку "Гамлета" на лондонской сцене, тем не менее, подобно романтическим критикам XIX в., отказывает театру, по крайней мере театру его времени, в способности адекватно воссоздать шекспировскую драму не на поверхностном сюжетном уровне, а в сфере скрытых "глубинных значений". Сознание непреодолимой (или непреодоленной) пропасти между призванием театра, обратившегося к Шекспиру, и его возможностями неожиданно сближает театрофоба Уилсона Найта с театральным мечтателем Крэгом; более того, у них сходен самый тип восприятия шекспировской драмы как комплекса символических образов, выстроенных в пространственно-временном единстве. Что же до Комиссаржевского, то режиссерская композиция "Лира", без сомнения, находилась в прямой зависимости от идей Крэга. Самый "крэговский" спектакль русского режиссера, "Король Лир" являл серию глубокомысленных мизансцен, пластических образов, емких и выразительных сценических метафор. Как художественная концепция, как произведение режиссерской мысли "Король Лир", вероятно, не знает себе равных в довоенном английском театре - летописцы стратфордского театра с гордостью об этом пишут. Однако читатель этих трудов решительно ничего не узнает о том, каковы были в спектакле Лир, Корделия и прочие герои трагедии. Не все историки даже упоминают занятых в "Лире" актеров {Автор большой книги об английских шекспировских актерах Б. Гребанье называет исполнителя главной роли и ошибается, с английскими театроведами такое происходит редко. В книге сказано: роль Лира играл известный актер Р. Донат. На самом деле это был Р. Айртон, имя которого мало что говорит не только нам, но и современникам спектакля 30-х годов.}. Спектакль Мемориального театра не дал ни одного значительного актерского создания, и не удивительно: в труппе не было крупных имен, и это в самую славную пору английского актерства. Историки театра ссылаются на безденежье: Бриджес-Адамс и сменивший его Идеи Пейн не имели средств, чтобы пригласить лондонских "звезд". Если бы деньги нашлись, говорят нам, и на стратфордскую сцену под водительством Комиссаржевского вышли бы Гилгуд, Ричардсон, Эшкрофт, Оливье, то эпоха обновления английского шекспировского театра началась бы не во времена Питера Холла и Питера Брука, а на двадцать лет раньше. Гадать тут трудно, однако могла ли театральная революция, подобная той, которую пережила английская сцена в 50-60-х годах, быть вызвана пришельцем со стороны, из пределов иной культуры, художником умным и одаренным, но чуждым английской театральной традиции? Комиссаржевский ставил Шекспира в приемах общеевропейской театральной эстетики, подобный "Король Лир" мог с одинаковым успехом появиться во Франции или Австрии. Нельзя в этом упрекнуть Комиссаржевского; обновление английского театра должно было прийти и в конце концов пришло изнутри. Главное же то, что в 30-е годы театр еще не был к этому обновлению готов; идеи новой режиссуры, даже в компромиссной, примененной к английским условиям 30-х годов форме, не могли быть органически усвоены английской сценой. Движение, начатое в конце прошлого века Уильямом Поуэлом и принявшее крайние формы в работах его последователей в 20-е годы, продолжалось и в новом десятилетии. Но поиски сценических условий, отвечающих поэтике шекспировской драмы, велись теперь на более широком пространстве и вместе с тем в более умеренном духе, без археологического радикализма Н. Монка и его единомышленников. В 30-е годы Шекспира играли в "театрах на открытом воздухе" (самый известный из них существует с 1933 г. в лондонском Риджент-парке), в больших спортивных залах, где публика, как в шекспировском театре, окружала подмостки с трех сторон (особенно популярны были представления в лондонском "Ринге", боксерском зале, постав-ленные Робертом Аткинсом, верным последователем Поуэла). Образ "открытой сцены", свободной от стесняющих условностей старомодного театрального здания, воскрешающей - лишь в главных чертах - устройство елизаветинского театра, долгие годы витал над Тайроном Гатри и, в сущности, определил его режиссерскую судьбу. Его жизнь в театре была чрезвычайно многообразной, он дважды возглавлял "Олд Вик", работал в Эдинбурге, Соединенных Штатах, Канаде, Израиле, ставил Софокла, Ибсена, Чехова (и даже Симонова), чуть ли не всего Шекспира во всевозможных формах, в ренессансных, викторианских, даже эдвардианских, современных и вневременных костюмах, в стиле ХУП, XVIII и XIX вв. К некоторым пьесам он обращался по нескольку раз. Ему принадлежат три несхожие между собой постановки "Гамлета". В 1932 г. он поставил "Бесплодные усилия любви" - как якобитскую "маску", а в 1936 г. - в манере Ватто (Довер Уилсон и его учитель А. Поллард считали, что он открыл современному зрителю эту непонятную дотоле пьесу). В интерпретациях комедий Шекспира нашла выход его склонность к безудержной - иногда чрезмерной, как полагали критики, - импровизации, к эксцентрическому комизму. Он до отказа наполнил "Укрощение строптивой" (1934) клоунскими лацци и акробатическими трюками. Петруччо появлялся в сцене свадьбы, натянув на себя два женских корсета викторианской поры; на подмостки выбегала потешная лошадь, которую изображали два статиста под расписными балахонами; молодой актер, игравший старика Гремио, гримировался и репетировал стариковскую походку на глазах публики. Лоренсу Оливье, который играл сэра Тоби в спектакле Гатри "Двенадцатая ночь" (1938), критика напоминала, что жизнь шекспировского персонажа "состояла не из одних шутовских падений" {Farjeon H. Op. cit., p. 73.}. Зато, когда Гатри ставил "Сон в летнюю ночь" (1938), он убрал из комедии все, что связывало ее с фарсом; разделяя охватившую Англию ностальгию по прошлому веку, он поставил комедию в романтическом духе раннего викторианства - с газовыми занавесами, летающими на проволоке феями в балетных туниках, украшенных крылышками; с Вивьен Ли, которая, по словам, критика, была "с головы до ног прелестной юной викторианской мисс, играющей роль Титании" {Ibid., p. 47.}. Рецензию на спектакль тот же критик назвал "Греза о королеве Виктории". С полным правом Гатри озаглавил свою книгу "В разных направлениях". Однако в сколь различные сферы ни увлекала его фантазия, он всякий раз возвращался к мечте об "открытой сцене" и пытался - с разной мерой успеха - свою мечту осуществить. Гатри начал с того, что в пределы старой сцены "Олд Вик", руководителем которого он стал в сезоне 1933-1934 гг., вдвинул постоянную - на весь сезон - конструкцию, приблизительно воспроизводившую элементы шекспировского театра; на ней играли "Макбета", "Генриха VIII", "Меру за меру" и даже "Вишневый сад". Но механическое совмещение двух театрально-архитектурных систем, как позже признавался режиссер, ничего не дало. Воздвигнутое на подмостках сооружение воспринималось как схематически-условная декорация, более или менее подходившая лишь к немногим пьесам сезона. Линия просцениума оставалась не сломанной, публика по-прежнему была отделена от актеров невидимой стеной, композиция спектаклей была обречена на двумерность. "Я убедился, что коренное совершенствование постановок Шекспира невозможно, пока мы не создадим сцену, которая бы больше, чем "Олд Вик" или любой другой театр с просцениумом, напоминала тот тип сцены, для которого эти пьесы были написаны" {Guthrie Т. In various directions. London, 1965, p. 66.}. Первые идеи устройства будущего театра возникли у Гатри под впечатлением случая, ставшего знаменитым и многократно описанного. В 1937 г. "Олд Вик" был приглашен в Данию, чтобы во дворе замка Кронборг (шекспировского Эльсинора) сыграть "Гамлета". На представление должен был съехаться весь высший свет Дании, члены королевской фамилии и дипкорпуса. Но перед началом пошел проливной дождь, декорации намокли, а главное, ни актерам играть, ни зрителям сидеть под открытым небом было невозможно. Решили отменить спектакль, позвонили в Копенгаген и выяснили, что публика во главе с царствующими особами уже в пути. Гатри принял решение: перенести представление в танцевальный зал местной гостиницы. Актеры, рабочие сцены и добровольцы из съехавшихся зрителей расставляли стулья, выгораживая крошечное пространство для актеров. Времени на репетиции не было, актерам приходилось на ходу изобретать мизансцены, менять сценический язык - ведь до зрителей можно было дотянуться рукой. Спектакль рождался заново. И тогда между актерами и зрителями, тесной толпой окружившими крохотную сцену, возник особый упругий контакт, интенсивная духовная связь, динамическое напряжение, полное игры и свободы. Ни Оливье, игравший Гамлета, ни Гатри, ни публика, восторженно внимавшая пьесе, подобного никогда не испытывали. В тот вечер все они побывали в шекспировском театре. Для Гатри эльсинорское событие было подтверждением чудодейственных свойств "открытой сцены", и с тех пор главным делом своей жизни он стал считать создание театра, в котором двухъярусная, как в "Глобусе", сцена выступала бы глубоко в расположенный амфитеатром зал, так чтобы публика с трех сторон окружала актеров. Мечта Гатри осуществилась почти через двадцать лет, на другом континенте, в канадском Стратфорде. В Англии, как бывало уже не раз, на устройство нового театра не нашли денег, да и война помешала. Театральные здания с "открытой сценой" стали появляться в Англии только начиная с 60-х годов. Впрочем, новая эпоха в театральной истории Шекспира после второй мировой войны началась не в Канаде, а в Англии, не на "открытой сцене" Гатри, а на традиционных подмостках Стратфорда. Время показало, что "открытые сцены" отнюдь не гарантируют воскрешения духа шекспировского театра, что истинное единство зала и сцены, чудо их общения, которое в труппе Питера Брука обозначается словом "цветок", появляется и исчезает, повинуясь законам более сложным, чем архитектурные, хотя кто же усомнится в театральных преимуществах "открытой сцены". Искания Гатри в области театральной архитектуры не были бесплодными. Тем не менее, подводя на силоне лет итоги "жизни в театре" (название другой его книги), он называет лучшими своими спектаклями "Враг народа" и "Гамлет" с Алеком Гиннессом, поставленные в "Олд Вик" в конце 30-х годов и заключавшие в себе прямой отклик на события эпохи. Гатри, подобно другим английским режиссерам того десятилетия, занятый по преимуществу экспериментами чисто эстетического характера, не захотел на этот раз остаться глухим к голосу надвигающихся грозных событий истории. Очень существенно, что в конце жизни проповедник открытой сцены и знаменитый творец театральных фантазий считает лучшим, что он сделал в театре, два политических спектакля, поставленных на традиционной сцене "Олд Вик". Сколь, однако, страстными ни были искания Гатри, Комиссаржевского и других (впрочем, немногочисленных) экспериментаторов, какие пылкие споры ни возникали вокруг их дерзостных опытов над Шекспиром, не они определяли характер английского театра 30-х годов, который был по преимуществу театром актерским. В те годы Англия дала мировому театру блистательную плеяду актеров. Почти ровесники (Ральф Ричардсон родился в 1902, Гилгуд - в 1904, Пегги Эшкрофт и Оливье - в 1907 г.), они выдвинулись одновременно, на рубеже двух десятилетий, внушив ностальгически настроенным критикам начала 30-х годов надежду на то, что вернулись наконец старые добрые времена Ирвинга, Форбс-Робертсона и Эллен Терри и с властью режиссеров покончено. Ревнители театральной старины радовались напрасно - прошлое не возвращается; самые отважные новации Комиссаржевского и Гатри были еще впереди. Кроме того, у начала сценической судьбы многих актеров этого поколения стоял как раз режиссер, их первый учитель, которого они называли крестным отцом, о долге перед которым они не уставали повторять. Его имя - Харкорт Уильямс - мало что говорит не только русскому, но и современному английскому читателю. Громкая слава его современников - режиссеров и актеров - оттеснила его скромную фигуру в тень. Роль, которую он сыграл в истории английского сценического искусства, многими забыта. Когда в 1929 г. X. Уильямс встал во главе "Олд Вик", театр вступил в лучшую пору своей истории и по существу стал исполнять функцию отсутствующего Национального театра. На его подмостках начал формироваться английский сценический стиль 30-х годов, позднее названный "стилем "Олд Вик"". Антрепризу в театре на Ватерлоо-роуд держала, как и прежде, Лилиан Бейлис, столь же знаменитая своими чудачествами, сколь и бескорыстной преданностью своей "старушке Вик", особа чрезвычайно набожная (о делах "Олд Вик" она, запершись в кабинете, советовалась с богом), весьма прижимистая, когда речь шла об актерском жалованье (кто-то подслушал ее молитву: "Господи, пошли мне актеров получше и подешевле"), что объяснялось не одной ее скупостью, а прежде всего нищенским бюджетом некоммерческой сцены, и не жалевшая сил, чтобы превратить свой театр в нравственно-воспитательное учреждение. Но душой "Олд Вик" в начале 30-х годов был Харкорт Уильямс. Актеров, пришедших с Вест-энда, поражала атмосфера величайшей, почти религиозной серьезности, царившая на его репетициях, напоминавших то пуританское богослужение, то университетскую лекцию. Рядом с актерами на репетициях сидели студенты с текстами Шекспира в руках. Перед Уильямсом на столе лежала копия первого фолио - он ставил Шекспира только по, тексту 1623 г. - и "Предисловия к Шекспиру" Гренвилл-Баркера, который был для Уильямса величайшим авторитетом, соединившим во взгляде на шекспировские пьесы последовательный психологизм, яростно отвергавшийся шекспироведением и радикальным театром 20-х годов, с безошибочным ощущением театральной природы шекспировской драмы, школу Бредли - со школой Поуэла: синтез или, если угодно, компромисс, вполне отвечавший духу классического театра 30-х годов. Уильямс читал актерам большие отрывки из "Предисловий к Шекспиру" и старался ставить Шекспира "по Гренвилл-Баркеру", что означало для него делать центром спектакля не философский тезис, не театральный прием, а человеческую личность. Он никогда не видел в пьесе повод для самоутверждения (в чем он не без основания упрекал Комиссаржевского и Гатри). Его искусство было самоотреченным служением Шекспиру. Он страстно верил в ценность шекспировского текста, в то, что старый автор интересен людям XX в. сам по себе и не нуждается в домысливании и модернизации. Актер Эрик Филипс, в ту пору служивший в "Олд Вик", оставил описание внешности Харкорта Уильямса: "Он носил белую рубашку с открытой шеей, с засученными рукавами и старые фланелевые штаны. Его непокорные волосы буквально стояли дыбом, а глаза сияли фанатическим энтузиазмом" {Hayman R. John Gielgud. London, 1971, p. 54-55.} - образ человека, одновременно напоминающего рабочего и проповедника некой новой веры. Но что же нового заключалось в простом доверии шекспировскому тексту, и нужен ли тут был пыл поистине религиозный? Не забудем, однако, что Уильямс пришел в "Олд Вик" в конце того десятилетия, когда в Шекспире чаще всего видели ложный кумир, предмет для поношения, пародии или дедовскую реликвию, годную лишь для переиначивания на современный лад. Добавим, что Уильямс восставал не только против театральных безбожников 20-х годов, более того: у него с ними был общий враг - натуралистическое и археологическое бытописательство последователей Бирбома Три - традиция, много раз осмеянная, но не уничтоженная в 20-е годы (в Англии, как было замечено, ничто не исчезает бесследно) и цепко державшаяся в английском театре {В подтверждение довольно назвать "Генриха VIII" Льюиса Кэссона, "Сон в летнюю ночь" Бэзила Дина (1924, "Ройал"), где на сцене, по словам поклонника елизаветинской простоты Г. Ферджена, стояли "классический, как свадебный марш, альматадемовский дворец Тезея, в котором метелка Пэка кажется неуместной, как пылесос", и "тяжелый, громоздкий, во всех подробностях воссозданный лес"; в итоге критик приходит к выводу: "постановка Дина - это спектакль Бирбома Три" (Farjeon H. Op. cit, p. 42). Более поздние примеры: внешнее решение "Отелло" (1930, режиссер М. Браун, художник Д. Брайд, "Савой") с тяжеловесной декоративностью, псевдоренессансной роскошью и музейной кроватью в 14 футов длиной; "Юлий Цезарь" (1932, режиссер О. Эш, Театр его величества), рецензию на который Г. Ферджен назвал "Традиция Три".}. На рубеже двух десятилетий театральная репутация шекспировского текста только начинала восстанавливаться, новый классический стиль лишь начинал складываться. Харкорт Уильямс был одним из первых деятельнейших творцов этого процесса. Для этого нужны были и смелость, и энтузиазм, и умение заражать других своей верой, и самоотверженная готовность "умереть" в пьесе. Шекспировский театр 30-х годов, театр великих актеров, нуждался именно в таком типе режиссера. Главной целью Уильямса было вернуть на сцену шекспировскую поэзию, отвергнутую отчаянно прозаическим театром предшествующих лет. Речь шла, конечно, не о том, чтобы воскресить велеречивость старого театра, - режиссер был "резко против старомодного стиля исполнения Шекспира" {Hayman R. Op. cit., p. 54.}, и даже не только о том, чтобы психологически оправдать стихотворную форму, но прежде всего о том, чтобы передать внутренний поэтический ритм каждой шекспировской пьесы, скрытую музыку ее "дыхания". Динамика шекспировских ритмов, а не сама по себе стремительность действия заботила его, когда на репетиции с часами в руках он кричал актерам: "Мне нужен ритм, ритм, ритм!" {Op. cit, p. 55.}, когда добивался того, чтобы "Ромео и Джульетта" шла точно два часа, как обещано Шекспиром в прологе {*}, когда до предела сокращал паузы между эпизодами. {* Их жизнь, и страсть, и смерти торжество, И поздний мир родни на их могиле На два часа составят существо Разыгрываемой перед вами были. (Перевод Б. Пастернака)} Той же цели служила предельная простота декораций. Легкие подвижные конструкции, система движущихся занавесей помогали сосредоточиться на сущности шекспировского текста - его поэзии и его мысли {Лаконизм оформления имел, впрочем, и более прозаическую причину - денег было мало. На каждый спектакль на декорации, костюмы, бутафорию и т. д. Лилиан Бейлис могла отпустить только 20 фунтов - сумма даже по тем временам ничтожная. Актеры и рабочие сцены сами строили декорации, актрисы шили костюмы. Так жил "Олд Вик" в легендарную эпоху Харкорта Уильямса. Когда ближе к середине 30-х годов "Олд Вик" завоевал всемирную славу, положение, конечно, изменилось, но не так кардинально, как можно было бы предположить, - средний театр на коммерческом Вест-энде оставался по-прежнему богаче знаменитого "Олд Вик".}. С помощью гобеленов и двух-трех деталей реквизита на сцене "Олд Вик" создавался то образ шекспировского Рима и Египта в "Антонии и Клеопатре", где Уильямс попытался воскресить елизаветинское представление об античности, которое имело мало общего с археологическими реконструкциями в духе Альма-Тадемы, то простодушный мир деревенской старины "уорвикширских Афин" в "Сне в летнюю ночь" с народной музыкой, рождественскими кэрол вместо Мендельсона, с эльфами в зеленых масках, как на эскизах Иниго Джонса, вместо привычных балетных сильфид, с темными стволами деревьев (обозначенных черными вертикальными полотнищами) на фоне задника цвета лунного серебра. "Сон в летнюю ночь" - первый успех первого сезона Харкорта Уильямса в "Олд Вик" - вызвал негодование влиятельного Джеймса Эйгета, убежденного сторонника "настоящих деревьев", балетных фей и неизменного Мендельсона: "Девять десятых зрителей еще по существу викторианцы в том, что касается этой пьесы" {Agate J. The Brief Chronicles. London, 1943, p. 44.}. Он счел постановку Уильямса модернистской и разбранил режиссера, а заодно "господ Пикассо и герров Хиндемитов" и их сообщников, "которые требуют, чтобы Пэк был в форме ромба и танцевал атонально" {Ibid.}. В своем отношении к режиссуре Уильямса Эйгет был не одинок (он вообще редко оставался в одиночестве - его остроумные статьи в "Санди тайме" с предельной точностью отражали мироощущение хорошо обеспеченных "средних слоев"). Для консерваторов Уильямс был слишком непочтителен к Шекспиру (которого отождествляли с Бирбомом Три), для адептов новейших режиссерских школ - слишком традиционен. По свидетельству очевидца, даже после спектакля, вызвавшего овации, Уильямса нередко ожидала "масса злобных писем и грубые выпады разъяренных фанатиков, которые подстерегали его у входа". Новому классическому стилю предстояло, рождаясь, пробиваться сквозь толщу предубеждений. В этом нет ничего странного, по словам того же автора, для современников "его идеи были революционными". Дважды процитированный автор - Джон Гилгуд {Гилгуд Дж. На сцене и за кулисами. М., 1983, с. 149, 150.}. Харкорт Уильямс увидел его на Вест-энде и привел в "Олд Вик", где он за два сезона сыграл Ромео, Антонио ("Венецианский купец"), Ричарда II, Оберона, Антония ("Юлий Цезарь"), Орландо, Макбета, Гамлета, Готспера, Просперо, Антония {"Антоний и Клеопатра"), Мальволио, Бенедикта, Лира {Вот календарь премьер Гилгуда, дающий некоторое представление о том, как работал "Олд Вик". Сезон 1929/30 г.: сентябрь - Ромео, октябрь - Антонио, ноябрь - Ричард II, декабрь - Оберон, январь - Антоний, февраль - Орландо, март - Макбет, апрель - Гамлет.}. Критики писали о мелодическом голосе, грации, безукоризненной технике поэтического слова, об ирвинговском благородстве его пластики. "Казалось, - писал Дж. Трюин, вспоминая первые сезоны Гилгуда в "Олд Вик", - вернулись старые дни английского театра" {Trewin J. Op. cit., p. 239.}. Со старыми днями театра Гилгуда связывало многое, начиная с того, что он был внучатым племянником Эллен Терри и воспитывался в атмосфере поклонения великим актерам прошлого. Он не считал в противоположность большинству своих сверстников, что театр прежних времен - оплот олеографической красивости и напыщенной фальши. В Ирвинге он видел не повод для насмешек в духе Шоу, а образец для подражания - вплоть до мелочей. Репетируя Макбета, он изучал костюм и мизансцены Ирвинга в этой роли по рисункам Б. Партриджа. "В последнем акте я делал грим с поседевшими волосами и налитыми кровью глазами и старался возможно больше походить на "загнанного голодного волка", каким, по описанию Эллен Терри, был Ирвинг, а в первой сцене я нес вложенный в ножны меч на плече так же, как это делал Ирвинг" {Гилгуд Дж. Указ. соч., с. 152.}. Раздумывая над Гамлетом, он часами рассматривал фотографии Ирвинга. В предисловии к книге Р. Гилдер о его Гамлете Гилгуд писал, что заветной его мечтой, было очистить традицию Ирвинга от натуралистических наслоений Бирбома Три. Все, кто знал Эллен Терри, утверждают, что Гилгуд унаследовал ее обаяние - на сцене и в жизни, ровный внутренний свет, который она излучала, обворожительный дух старинной благовоспитанности и душевного изящества, аромат прочной вековой культуры, которым была проникнута ее личность. В Гилгуде эта печать духовной укорененности в веках выражена даже более отчетливо. Пишут о его врожденном аристократизме, о "надменном профиле, разрезающем пространство" {Gilder R. Gielgud - Hamlet. New York, 1937, p. 82.}, о благосклонной улыбке, с которой он несколько смущенно сообщает, что "не умеет играть простых" {Roberts P. Old Vic story. London., 1976, p. 145.}. Кажется, он родился в рыцарском звании. Книгу своих воспоминаний Гилгуд начинает с поэтического описания "привольной, обставленной со всем викторианским комфортом жизни" {Гилгуд Дж. Указ. соч., с. 62.}, он воскрешает глубоко запавшие в его детскую память образы старого лондонского дома, где он рос, передает рассказы о доме его деда Артура Льюиса, где "можно было побродить по саду, подышать запахом сена и даже встретить корову - Льюисы держали ее, чтобы у детей всегда было свежее молоко. Вот так идиллически выглядел Кенсингтон в восьмидесятых годах! Там вы увидели бы самого Артура Льюиса за мольбертом, а на теннисном корте или где-нибудь под деревом - его жену и дочерей в платьях с турнюрами" {Там же, с. 62.}. Прославленное обаяние Терри и Гилгуда - то самое истинна английское обаяние, о котором рассуждает Антони Бланш, персонаж романа Ивлина Во "Возвращение в Брайдсхед", эстет, гражданин мира, заклятый враг британских традиций; полагая, что "обаяние - английское национальное бедствие", он дает ему следующее определение: "сень старого вяза, сандвич с огурцом, серебряный сливочник, английская барышня, одетая во что там одеваются для игры в теннис - нет, нет, Джейн Остин, мисс Митфорд, - это все не для меня" {Во И. Романы. М., 1974, с. 431.}. Если намеренно не принимать в расчет злобную иронию Антони Бланша, которую, кстати, вовсе не разделяет автор, можно сказать: в художественной личности Гилгуда тоже есть нечто от "тени старого вяза", от духа викторианской эпохи, который не исчез из психики англичан даже под напором событий нашего века. Множество английских интеллигентов послевоенной поры долго отказывались верить, что прошлое невозвратимо миновало. "Под ними глухо трясется земля, двадцатый век, несколько запоздав, вступает наконец-то на остров. Они не слышат гула и досадливо отряхиваются, когда новая жизнь сыплется на них с серых листов газеты" {Эренбург И. Собр. соч., т. 7, с. 452.}. Вот где английское "обаяние" действительно становилось национальным бедствием. Писатели "потерянного поколения", отвергая цинизм "новой деловитости", проклинали и предавший их старый мир. Но в самой ярости их инвектив слышалась тоска по спокойной прочности былого. Потому "потерянное поколение" разделяло всеобщую привязанность англичан к пьесам Чехова, в которых находили поэзию "старого вяза" и боль разлучения с ним. Когда юному Джону Гилгуду пришлось навсегда покинуть викторианский старый дом, где прошло его детство, дом, воспетый им позже в мемуарах, он, по его словам, "испытал истинно чеховскую скорбь - может быть, поэтому "Вишневый сад" стал одной из моих любимых пьес" {Гилгуд Дж. Указ. соч., с. 61.}. Пьесы Чехова рано стали близки Гилгуду. До прихода в "Олд Вик" он сыграл Петю Трофимова, Треплева, Тузенбаха {По воле Ф. Комиссаржевского, ставившего "Три сестры" (1925, театр "Варна"), Гилгуд наделил Тузенбаха внешностью романтического героя; это входило в замысел режиссера, стремившегося создать на сцене образ давно умершей действительности, полный ностальгической поэзии; действие пьесы было отодвинуто в 80-е годы (для англичан - высшая точка ушедшего века).} и считался в Англии "несравненным интерпретатором русской драмы". Его путь к Шекспиру лежал через Чехова, в свою очередь истолкованного в шекспировских традициях английской сцены. В Треплеве он видел "подлинно романтический характер", "нечто вроде Гамлета в миниатюре" {Гилгуд Дж. Указ. соч., с. 115.}. Чеховский Треплев оказался одним из первых предвестий главного создания всей жизни Гилгуда; одним из последних был Макбет, сыгранный за месяц до того, как актер вышел на сцену в роли Гамлета. Его Макбета называли "меньше воинственным шотландцем, чем датчанином" {Rosenberg M. The Masks of Macbeth. Los Angeles, 1978, p. 100.}, говорили о гамлетовских рефлексиях этого Макбета, о том, что, подобно принцу датскому, "совесть делает его трусом" {Times, 1930, 18 Mar.}. Премьера "Гамлета" в "Олд Вик" состоялась в апреле 1930 г. в тяжелые для англичан дни, когда эпидемия мирового кризиса ворвалась на британскую землю. Каким бы случайным ни было совпадение дат, оно имело свой смысл. Экономический кризис сопровождался кризисом духовным, и оба они готовились исподволь. Мир "веселых двадцатых" задолго до конца десятилетия начал давать первые трещины. Глухие толчки надвигающихся социальных потрясений были расслышаны наиболее чуткими, художниками Англии. Английская литература "потерянного поколения", производившая горький расчет с довоенным миром, возникла тем не менее только на склоне 20-х годов. "Смерть героя" Олдингтона появилась в тот год, когда Гилгуд пришел в "Олд Вик". Гамлет Гилгуда был подготовлен предгрозовой атмосферой конца десятилетия; есть своя символика в том, что он: родился, когда гроза разразилась. Мучительная пора должна была, выразить себя в Гамлете, образе, близком "потерянному поколению", как он оказался потом близок "рассерженным", как он всегда бывает нужен человечеству на крутых поворотах истории. Гамлета 1930 г., первого своего Гамлета, Гилгуд называл "сердитым молодым человеком двадцатых годов" {Гилгуд Дж. Указ. соч., с. 278.}. Историк говорит, что "горечь и сарказм этого Гамлета отразили климат послевоенного разочарования" {Findlater R. The Player Kinsrs. London. 1971, p. 199.}. Однако Гилгуд написал приведенные строки в 1963 г. (отсюда и сравнение с "сердитыми"), а историк - в 1971. Вряд ли в 1930 г. актер сознательно стремился выразить общественные веяния. Тогда он вкладывал в роль "свои личные чувства - а многие из них совпадали с чувствами Гамлета" {Гилгуд Дж. Указ. соч., с. 278.}. Об этом-то совпадении и позаботилось время, говорившее устами молодого актера. Современные подтексты Гамлета-Гилгуда вышли наружу, когда он через год сыграл в пьесе Р. Макензи "Кто лишний" роль Иозефа Шиндлера, бывшего летчика, человека, сломленного войной (он бомбил вражеский город, а там погибла его возлюбленная), взрывающегося в бурных филиппиках миру, пославшему его убивать. Трагедия "потерянного поколения" опущена в пьесе до уровня коммерческого театра. Но современники восприняли Шиндлера-Гилгуда как "преемника династии Гамлетов в современных одеждах" (Айвор Браун) {}. В герое Макензи Гилгуд открывал гамлетовские черты, в Гамлете 1930 г. он передал тоску и гнев "потерянного поколения". Гилгуд сыграл Гамлета, когда ему было 25 лет, - случай редкостный на профессиональной английской сцене, за эту роль не было принято браться моложе чем в 35 лет (Ирвинг играл Гамлета в 38, Форбс-Робертсон - в 40 лет). Для Гилгуда тот что Гамлет молод, имело особый смысл - речь шла о судьбе поколения, чью юность предали, чьи надежды растоптали. "Его Гамлет был отчаянно подавленный и разочарованный юноша, в одиночестве восставший против мира зла, в противоречии с самим собой, и под конец принимающий свою судьбу - пусть будет" {Trewin J. Op. cit., p. 117-118.}. В противоположность Барри Джексону с его "Гамлетом" 1925 г. X. Уильямса и Гилгуда больше интересовал не мир Клавдиева Эльсинора, но человек, против него бунтующий. Спектакль был предельно сосредоточен на личности Гамлета. Гилгуд хотел до конца проникнуть в мир психики шекспировского героя, чтобы ответить на вопрос, что мешает ему действовать: он искал Эльсинор в самом Гамлете. В этом Гамлете жила болезненная нервность молодого интеллигента 20-х годов {"Сердитый молодой человек двадцатых годов был чуть более упадочен (и, как мне кажется теперь, более аффектирован), чем его двойник в пятидесятых или шестидесятых годах", - писал Гилгуд (Указ. соч., с. 278).}, он был весь во власти взбудораженных, смятенных чувств, за вспышками "скачущего как ртуть возбуждения" {Hayman R. Op. cit., p. 62.} следовали опустошенность и оцепенение. Кульминацией душевного развития Гамлета становилась сцена, когда в потоке бессвязных угроз, обличений, полных боли и язвительности, выплескивалась наконец наружу терзавшая его мука. Его тонкое лицо с горестной складкой возле губ одухотворялось негодованием, резкие, "как взмахи сабли" {Gilder R. Op. cit., p. 112.}, движения рук разили невидимого врага. Неправда мира доставляла ему страдание почти физическое, и он спешил излить боль в словах, заговорить, заклясть ее. Складываясь в обвинительные речи, горькие, разящие слова создавали иллюзию действия. Он "окутывал себя словами" {Farjeon H. Op. cit., p. 151.} - вот отчего его силы оставались парализованными; бунт внезапно иссякал, он снова застывал в бессильной тоске: в "глазах его, запавших от бессонницы, стояла соль сухих слез" {Ibid.}. В третьем акте зрители видели одинокую фигуру со свечой в руке, устало бредущую в темноте, - таким запоминали Гамлета-Гилгуда. Гилгуд как зоркий аналитик исследовал раздвоенность и душевную смуту молодого современника - и оставался в сфере поэтического театра. Строгий хранитель сценической традиции Дж. Эйгет писал: "Игра Гилгуда воспринимается целиком в ключе поэзии. Я без колебаний говорю, что это высшая точка английского исполнения Шекспира в наше время" {Цит. по: Hayman R. Op. cit., p. 64.}. Тему "потерянного поколения", принадлежащую 20-м годам, Гилгуд интерпретировал средствами осторожно обновленной традиции. Через четыре года Гилгуд показал своего второго Гамлета. Теперь он сам ставил спектакль на сцене вест-эндского театра "Нью" - в 30-е годы Шекспир начал все чаще проникать на подмостки коммерческого Вест-энда. "Гамлет" 1934 г. снискал прочный успех, прошел 155 раз (только "Гамлет" с Ирвингом выдержал в 1874 г. большее число представлений - 200) и был назван "ключевым шекспировским спектаклем своего времени" {Trewin J. Op. cit., p. 150.}. Рядом со скромным спектаклем Харкорта Уильямса "Гамлет" в "Нью" был празднеством для глаз, верхом театрального великолепия. В "Олд Вик" сцену первого выхода короля поставили с простотой, почти обыденной: королева, сидя с придворными дамами, вязала, а Клавдий возвращался с охоты, на ходу снимая плащ; жизнь в Эльсиноре давно установилась и даже не лишена некоторого домашнего уюта - вероятно, точно так же возвращался с охоты покойный король. Гамлету здесь приходилось столкнуться с повседневным, примелькавшимся злом. Ту же сцену Гилгуд поставил с торжественностью и размахом. Полукруглая лестница, поднимавшаяся к трону, на котором во всех регалиях восседали король и королева, вся была заполнена толпой придворных, сливавшихся в одну массу; возникала эффектная пирамида из человеческих фигур (идею заимствовали у Крэга). Затем пирамида рассыпалась, и публике внезапно открывался Гамлет, доселе не видимый за спинами толпы. Некоторые энтузиасты "Олд Вик" находили мизансцены спектакля 1934 г. слишком театральными, а декорации слишком громоздкими, "по крайней мере для тех, кто любил в театре три доски и одну страсть" {Farjeon H. Op. cit., p. 156.}. Они отдавали предпочтение постановке X. Уильямса. Однако именно в "Гамлете" 1934 г. определился "большой стиль" театра 30-х годов и с ясностью обозначились мотивы искусства Гилгуда. Гилгуд и художницы Мотли создали на сцене образ "пышно увядающего ренессансного двора" {Gilder R. Op. cit., p. 33.}, последнего пира мощной плоти, уже тронутой разложением: декорации цвета "осенней бронзы" {Trewin J. The Turbulent Thirties. London, 1948, p. 104.}, тяжелые плащи, сложное оружие; мир вульгарной крикливой роскоши, лишенный ренессансной красоты, чувственных страстей, утративших ренессансную одухотворенность, и грубой силы. Клавдий - Ф. Воспер "заставлял всех понять не только то, как Гертруда была завоевана для его засаленной постели, но и то, как он завоевал царство - крепкой хваткой, а не просто чашей с ядом" {Brooks C. The Devil's Decade. London, 1948, p. 182.}. Образу некогда великой культуры, ввергнутой теперь в осень и умирание, противопоставлялся варварский холодный Север - "ветер, холод, звезды, война" {Gilder R. Op. cit, p. 34.}, войско северного принца Фортинбраса в серых одеждах; Север надвигался, наступал, его тусклые цвета постепенно вытесняли краски доживающего свой век Возрождения. "Гамлет Гилгуда превосходит всех своих предшественников в поклонении мертвому отцу", - заметил Г. Ферджен {Farjeon H. Op. cit., p. 155.}. О том же говорят едва ли не все писавшие о спектакле. Для героя Гилгуда, утонченного скептического человека закатной поры, с его брезгливостью к разгулявшейся "мерзкой плоти", презрением к силе и беспомощностью перед ней, память об отце, память о великих днях ныне угасающей культуры - единственная душевная опора, единственное оправдание жизни. Гамлет-отец оказывается поэтому внутренним центром всего спектакля. Душевные терзания Гамлета-сына - от невозможности исполнить долг перед прошлым. Между двумя Гамлетами - 1930 и 1934 гг. - было, конечно, много общего - то же чередование взрывов нервной энергии и апатии, то же безостановочное движение в "Быть или не быть", та же устало-печальная интонация в словах "век вывихнут", то же высокое исступление в сцене "мышеловки", когда Гамлет, вскочив на трон Клавдия, рвал в клочья рукописи пьесы об убийстве Гонзаго, веером подбрасывая их в воздух. Однако те самые критики, которые восхищались Гилгудом в 1930 г., теперь винили его в холодности. Дж. Мортимер называл его игру "слишком интеллектуальной" {Цит. по: Hayman R. Op. cit., р. 88.}; Эйгет говорил, что обвинительный монолог в сцене с матерью похож на "лекцию об умеренности" {Agate I. Op. cit., p. 268.}, он упрекал Гилгуда в том, что его Гамлет чересчур изящен, что актер читает стихи слишком музыкально - "музыка слышна даже в обличении Офелии" {Ibid., p. 266.}, а в "Быть или не быть" появилось нечто "моцартовски-нежное" {Ibid.}. Г. Ферджен попросту считает, что из Гамлета 1934 г. ушла жизнь. В то же время историки театра, оглядываясь на 30-е годы, согласно называют образ, созданный Гилгудом в 1934 г., лучшим Гамлетом того десятилетия. Дело, впрочем, не в том, хуже или лучше второй Гамлет. Он - иной. Он принадлежит к годам расцвета театральной судьбы Гилгуда и порой оказывается ближе к другим созданиям зрелого стиля Гилгуда, чем к юношескому образу 1930 г. Герои Гилгуда озарены обаянием навеки ушедшей эпохи, которой они рыцарственно, а иногда и нелепо хранят верность. Они служат "сени старого вяза", защищают ее, представительствуют от ее имени, ибо видят в ней образ бытия, полного добра и красоты. Поэзия Гилгуда - осенняя поэзия, его цвета - краски осени. Его героям нечего делать в прозаическом мире современности, они не понимают ее, она пугает их, внушает им неприязнь, они брезгливо от нее отворачиваются, не желая иметь с ней ничего общего. Они ощущают себя "последними в роде", живут в предчувствии прощаний и утрат, в ясном сознании скорого конца, как его Гаев из "Вишневого сада" - "обращенный в прошлое, элегантный, тоскующий, ненужный и сознающий свою ненужность" {Findlater R. Op. cil., p. 196.}. Неприспособленность героев Гилгуда к современной жизни не что иное, как надменное нежелание приспосабливаться, их обольстительное легкомыслие - демонстративный отказ принимать жизнь всерьез. Одна из лучших и любимых ролей Гилгуда - Ричард II в хронике Шекспира и в исторической драме Гордон Девиот. Последняя принесла Гилгуду, вероятно, самый большой успех в жизни. Лондонцы 1933 г. выстаивали в длинных очередях, чтобы достать билет на "Ричарда Бордоского", они ходили на представление по 30-40 раз. Гилгуд, кажется, больше любил Ричарда из пьесы Г. Девиот, чем из пьесы В. Шекспира. Нет нужды доказывать преимущество второго, но посредственное сочинение Девиот в чем-то важном ответило нуждам англичан начала 30-х годов и мироощущению Гилгуда. Субъект хроники Шекспира - государство, его участь - точка отсчета для частных судеб. Личность поверяется ходами истории; король Ричард требований истории знать не хочет, приносит Англии всевозможные беды, автором строго судим и обретает человечность, только утратив трон. В пьесе Девиот Ричард над историей потешается, политику терпеть не может, и, как выясняется, правильно делает. Вместо исполнения государственных обязанностей он играет с пажом в расшибалочку и снова кругом прав, поскольку таким способом "профанирует Необходимость", враждебную, как следует из пьесы, интересам человеческой личности. Его главный враг - политик Глостер ("Да здравствует Глостер - человек действия!" - кричит толпа). Ричард исповедует философию экстравагантности, находя в ней единственно возможный способ отстоять неповторимость своей личности, он бежит в экстравагантность, спасаясь в ее лоне от истории. Его норма поведения - последовательный антиутилитаризм, т. е., в сущности, эстетическая форма существования, ведь он творит "свой образ", как произведение искусства. ("Мы тратили деньги, - говорит он, - на красоту вместо войны. Мы были экстравагантны"). Роль Ричарда II из хроники Шекспира Гилгуд строил на том, что король, поставивший страну на грань краха и вооруживший против себя могущественных вельмож, живет в постоянном ожидании гибели, он знает, что дни его сочтены и ничто его не спасет. Но недаром у него "белые в кольцах руки художника" {Hayman R. Op. cit., p. 56.}. Он вносит искусство в самую свою жизнь, он двигается и говорит, как актер на сцене, наблюдая за эстетическим совершенством своих жестов, слушая звуки своего голоса. "Ричард II - одна из редких ролей, где актер может наслаждаться словами, которые должен произносить, и намеренно принимать картинные позы. Но в то же время зрителю должно казаться, что Ричард все время настороже, что он как бы пытается - и словами, и движениями - защитить себя от страшного удара судьбы, которая, как он чувствует, ждет лишь своего часа, чтоб настигнуть и сразить его" {Гилгуд Дж. Указ. соч., с. 256.}. То, что казалось критикам холодностью и излишним подчеркиванием музыкального начала в речи - на деле часть характеристики героев Гилгуда, сознательно избранный ими способ бытия, когда их внешняя жизнь от них отделяется, становясь предметом эстетического самосозерцания. Дж. Б. Пристли считает, что ему известны три Гилгуда: шекспировский актер, интерпретатор чеховской трагикомедии и несравненный исполнитель старой английской "искусственной комедии". Пьесы Конгрива и Уайльда сопровождают Гилгуда многие годы. Еще в 1930 г., сразу после того, как Гилгуд сыграл своего первого Гамлета, Найджел Плейфер пригласил его в "Лирик" на роль Джона Уортинга в "Как важно быть серьезным": он нашел, что у Гилгуда "прямая спина и сухой юмор" - важное качество для актера, играющего в "искусственной комедии". Через девять лет Гилгуд снова сыграл Джона Уортинга - воплощение истинно английского обаяния. Рассуждая об игре Гилгуда в комедии Уайльда, критик Д. Маккарти заметил, что "секрет исполнения в "искусственной комедии" в том, чтобы играть людей, которые, развлекаясь, играют сами себя" {Цит. по: Findlater R. Op. cit., p. 196.}. Не всегда артистизм героев Гилгуда нужен им всего лишь для забавы. Чаще он призван спасти их от страха перед реальностью, от неуверенности в себе, как в Ричарде II или Макбете, которого Гилгуд сыграл в 1942 г. "пленником собственной фантазии", "самым поэтическим из убийц" {Bartolomeuz D. Macbeth and the actors. Cambridge, 1967, p. 233.}. Можно сказать, что герои Гилгуда пытаются эстетически преодолеть свою "потерянность", свою отторгнутость от современной жизни ведь они так часто являются к нам из мира "старого вяза" и "английского обаяния". Музыкальность, грация, осторожно демонстрируемое изящество - проявление внутренней сущности героев Гилгуда. Нескрытность эстетического начала, отражающая историческую отдаленность персонажей Гилгуда, - важное свойство сценического стиля актера, как, впрочем, классического стиля многих эпох" {См.: Типология стилевого развития нового времени: Классический стиль. М., 1976.}, - здесь кроется источник гармонического впечатления, которое оставляет искусство Гилгуда, каких бы сложных трагических коллизий он ни касался. Герой "Возвращения в Брайдсхед" Чарлз Дайер сделал себе имя в начале 30-х годов тем, что стал "архитектурным художником". Он рисовал древние замки, викторианские поместья и старинные дома перед тем, как их должны были снести. "Финансовый кризис тех лет только способствовал моему успеху, что само по себе было признаком заката". Как бы то ни было, он сохранял для вечности уходящую красоту старой Англии. Не подобная ли цель много раз вдохновляла Джона Гилгуда? "Аристократ в век массовых коммуникаций, оратор в эру бормотания, романтик в век реализма, апостол слова в мире культа изображения, Гилгуд кажется в некоторых отношениях великолепным анахронизмом" {Findlater R. Op. cit., p. 203.}. ШЕКСПИР И "БУРЛЯЩИЕ ТРИДЦАТЫЕ" 30-е годы - эпоха мощного взлета пролетарской борьбы, роста популярности социалистических идей, эпоха антифашистского движения, гражданской войны в Испании - создали на английской почве активное левое искусство - политическую поэзию, политическую графику, политический театр. Но коснулись ли бурные общественные движения классического английского театра, отразились ли они сколько-нибудь явственно в шекспировских постановках "Олд Вик" и стратфордского Мемориального театра? Главный источник, по которому мы можем судить об этом, - рецензии критиков (а английские театроведы, увы, избегают описывать спектакли) и труды историков театра. Но критики и историки судят о шекспировских спектаклях с позиций сугубо академических. Голос эпохи звучит в статьях тех лет глухо. Лишь по временам, словно крепко запертые окна распахиваются, на страницы ученых книг и газетных рецензий врывается шум истории, иногда помимо воли сочинителей. Тогда становится ясно, что люди, приходившие в театр на Ватерлоо-роуд, - те же люди, что участвовали в острейшей социальной борьбе той эпохи, свидетели мирового кризиса, подъема фашизма, Мюнхена, свидетели (и, может быть, участники) рабочих демонстраций, зрители "Аристократов" и "В ожидании Лефти" на сцене "Юнити". Тогда перестает казаться неправдоподобной история о скандале, разразившемся в 1933 г. на представлении "Перед заходом солнца" с немецким гастролером Вернером Крауссом в роли Клаузена (Гауптман только что сказал Гитлеру "да", а Краусс не сказал ему "нет"). Воспитанная английская публика свистела, улюлюкала, бросала на сцену бомбы со зловонной жидкостью. С большим трудом молодая Пэгги Эшкрофт, любимица тогдашнего театрального Лондона, выйдя на подмостки, уговорила публику успокоиться и досмотреть пьесу, не содержащую в себе ничего предосудительного. С другой стороны, становится понятной атмосфера восторженного признания, которая окружала в Лондоне Элизабет Бергнер - в ней видели не только большую актрису, но и политическую эмигрантку. Ей прощали акцент, хотя не прощали его талантливой Евгении Леонтович, которая сыграла шекспировскую Клеопатру в постановке Комиссаржевского. Пресса на все лады изощрялась в остротах по поводу дурного английского выговора русской актрисы, а Джеймс Эйгет назвал свою рецензию "Антон и Клеопатрова". Становится также объяснимой буря протестов, которой публика "Олд Вик" встретила в 1939 г. известие о предполагаемых гастролях шекспировской труппы в фашистской Италии. Толпа демонстрантов окружила здание театра, требуя отмены гастролей, другая толпа провожала труппу на вокзал, аплодировала и кричала, что Шекспир выше политики. История шекспировских постановок в Англии предвоенных лет свидетельствует о том, что английский театр не был столь прочно замкнут в сфере чисто психологических и эстетических толкований, как это нам иногда представляется (не говоря о том, что спектакли, казалось бы чуждые современности, порой способны сказать об эпохе едва ли не больше, чем самые "актуальные" интерпретации). Разумеется, связи между драматической реальностью 30-х годов и английской сценой - особенно когда речь идет о постановках Шекспира - чаще всего не были прямыми. Лишь изредка, как правило, в наиболее острые, решительные исторические моменты дистанция между драмой Шекспира и современностью резко сокращалась и режиссеры обращали героев и ситуации пьес Шекспира в повод для того, чтобы возвестить о людях и жизни своей эпохи - не всегда со значительными художественными результатами. Более распространенными и более естественными были случаи непрямых соответствий шекспировской сцены и времени, когда мотивы искусства актеров и режиссеров в чем-то существенном отвечали духовным веяниям эпохи. Так было с Лоренсом Оливье, который в предвоенные и военные годы пережил свой звездный час. Гамлет Джона Гилгуда рожден на рубеже двух десятилетий и в своем искусстве их связывает - тему "потерянного поколения" он решает в приемах классического стиля 30-х годов. Однако "бурлящие тридцатые" создали своего Гамлета. Это был Гамлет Лоренса Оливье. Гилгуд и Оливье встретились на одних подмостках в 1935 г. в легендарном спектакле гилгудовской антрепризы "Ромео и Джульетта", где Пэгги Эшкрофт играла героиню трагедии, Эдит Эванс - Кормилицу, а Гилгуд и Оливье, чередуясь, играли Ромео и Меркуцио. Два актера остались чуждыми друг другу. Гилгуд говорил о том, что у Оливье нет поэзии, Оливье - о том, что Гилгуд любуется своей грациозностью и слишком поет шекспировские стихи. Критики, еще находившиеся под обаянием Гамлета - Гилгуда, приняли Гамлета - Оливье без особого энтузиазма. В его Гамлете тщетно было бы искать интеллектуализма и душевной изысканности гилгудовского героя. Черноволосый мускулистый атлет с плотно сжатыми губами, подвижной, тугой, как пружина, полный сосредоточенной силы, он шел по Эльсинору твердыми шагами воина. Им владели азарт и холодная ярость борьбы. За вспышками его гнева следовали безошибочные удары его меча. "Он стремителен во всем, он мастер парировать - словом и шпагой, - писал Айвор Браун, - главное впечатление - взрывы гневного духа и броски стального тела" {Цит. по: Barker F. Oliviers. London, 1953, p. 121.}. В монологах, произнесенных "звенящим как труба баритоном" {Gutrie Т. In various directions. London. 1965, p. 181.}, была "пульсирующая жизненность и возбуждение" {Agate J. Op. cat, p. 271.}. Критики заговорили о возрождении елизаветинской силы. "Оливье, - писал биограф актера, - вернул Шекспиру мужество, которое не было в моде на протяжении целого поколения" {Barker F. Op. cit, p. 121.}. Критики, однако, с полным основанием упрекали этого Гамлета в том, что он лишен всяких признаков гамлетизма. У Гамлета - Оливье, говорили они, "страсть правила интеллектом, силы характера было больше, чем силы ума" {Williamson A. The Old Vie drama. London. 1945, p. 83.}. "На самом деле он разорвал бы дядю пополам раньше, чем Призрак успел бы объявить об отравлении" {Kitchin L. The Mid-century drama. London, 1960, p. 132.}. Язвительный Джеймс Эйгет нашел, как обычно, самое зло-суждение - "лучшее исполнение Готспера, виденное нашим поколением" {Agate J. Op. cit., p. 231.}. На репетиции, когда Оливье прочитал: "О мысль твоя, отныне ты должна кровавой быть иль грош тебе цена", - к нему подошла Лилиан Бейлис - это было за несколько месяцев до ее смерти - и сказала актеру: "Куда же ей (мысли) быть еще кровавее, мой мальчик!". Критики и старая руководительница "Олд Вик" были правы. Герой Оливье мало был похож на шекспировского Гамлета. В этом позже признавался и сам актер. Повторяя слова Эйгета, он сказал: "Я чувствую, что мой стиль больше подходит для воплощения сильных характеров, таких, как Готспер или Генрих V, чем для лирической роли Гамлета". На сцене Оливье никогда больше эту роль не играл. Тем не менее "Гамлет" Гатри - Оливье имел неожиданный и прочный успех - вопреки суждениям многих влиятельных критиков, чье слово обычно очень много значило для английской публики, вопреки недружелюбию, с которым постоянные зрители "Олд Вик" восприняли приход Оливье в театр. Они видели в нем героя-любовника Вест-энда и коммерческого кинематографа, английский вариант Дугласа Фербенкса. (В последнем они не так уж ошибались. Оливье в юности поклонялся Фербенксу и многому у него научился. Через несколько месяцев после премьеры "Гамлета" на английские экраны вышел исторический боевик "Огонь над Англией": история войны 1588 г. приобретала в 1937 г. явную актуальность. Флора Робсон играла Елизавету, а Оливье - романтическую роль юного дворянина, который проникал в обиталище врага - Эскуриал, выведывал военные тайны испанцев и затем "с фербенксовской стремительностью" {Illustrated London News, 1937, 6 Mar.} скрывался от преследователей.) Наследник Фербенкса, "романтический премьер" Вест-энда смог в "Гамлете" победить требовательную публику "Олд Вик", он, по выражению критика, "взял ее штурмом" {Barker F. Op. cit, p. 118.}. Судя по всему, публика расслышала в спектакле Гатри - Оливье то, к чему остались глухими критики, обремененные готовыми мнениями и профессиональными предрассудками, - голос времени, которое обнаруживало через Гамлета - Оливье некоторые существенные свои мотивы. Никогда искусство Оливье не передавало дух своей эпохи так точно, как в предвоенные и военные годы, когда он стал национальным актером Англии - в полном и лучшем смысле слова. К ролям актера тех лет более всего приложимы слова Джона Осборна, человека иного поколения и иных взглядов, относящегося к Оливье почтительно, но настороженно и все же сказавшего о нем с некоторой долей зависти: "...в лучшие моменты своей карьеры Ларри был способен в изумительной степени отражать пульс и темп, характер и настроение нации" {Olivier/Ed. by L. Gourlay. London, 1971, p. 158.}. С начала 30-х годов люди, еще недавно причислявшие себя к послевоенному поколению, стали все чаще называть свое поколение предвоенным. Слово "предвоенный" вошло в литературный обиход. "Вторая мировая война стала частью обыденного сознания" {Hynes S. The Auden generation. London, 1976, p. 193.}. В Англии, как и во всей Европе, выпускались книги о будущей войне. В 1935-1936 гг. вышли книги с такими заглавиями: "Корни войны", "Вызов смерти", "Ядовитый газ", "Торговцы смертью", "Приближающаяся мировая война", "Когда Британия придет к войне", "Гражданин перед лицом войны", "Война над Англией", "Война на следующий год?". Надвигающаяся военная катастрофа, мощное наступление фашизма делали в глазах англичан проблематичным самое существование в будущем европейской цивилизации. В газетной рецензии на поэтический сборник можно было встретить такое утверждение, высказанное между прочим, как нечто само собой разумеющееся: "Всякий теперь одержим быстрым приближением Судного дня человеческой культуры" {Ibid.}. Английское искусство 30-х годов, сочинения наиболее чутких к зовам современности художников полны предвестий надвигающейся грозы. Ральф Воген Уильямс после эдвардиански-лирической Пасторальной симфонии пишет в 1935 г. трагическую фа-минорную симфонию, "тревожная главная тема которой была пророчеством о потрясениях, наступивших в Европе в конце 30-х годов" {Staden L. After the deluge. London, 1969, p. 81.}. Лейтмотивом поэзии "оксфордцев" становится образ некоей скрытой угрозы - таинственных сил, невидимо подстерегающих человечество где-то рядом. Через произведения Одена ("Летняя ночь", 1934), Дей Льюиса ("Ной и воды", 1936) проходит метафора всемирного потопа - космического катаклизма истории, безжалостной стихии, готовой поглотить человечество. "Язык войны вторгается в поэзию, даже когда речь в ней не идет о войне - как если бы война стала естественным выражением человеческих отношений" {Hynes S. Op. cit, p. 41.}. Сэмюэл Хайнз, автор прекрасной книги о поколении Одена, на которую нам не раз еще придется ссылаться, видит в апокалиптической образности поэтов 30-х годов только предчувствие второй мировой войны. Метафоризм "оксфордцев", конечно, многозначнее, образ надвигающейся войны предстает в их поэзии (и в современной им романистике) как конкретное выражение трагического движения истории, бушующих социальных стихий современности, абстрактных неумолимых сил надличного угнетения, властвующих в буржуазном мире. С ясностью сказано об этом у Ивлина Во в "Мерзкой плоти", где всеведущий таинственный отец Ротшильд, мудрец-иезуит, гоняющий по Лондону на мотоцикле, объясняет неизбежность новой войны, которой, по-видимому, никто не хочет, тем, что "весь наш миропорядок сверху донизу неустойчив" {Во И. Мерзкая плоть. М., 1974, с. 119.}. Что современный человек, озабоченный участью культуры, может противопоставить грядущим апокалиптическим катастрофам? Стремительно политизирующейся английской интеллигенции 30-х годов становится все более очевидно: теперь или никогда решится судьба человечества, наступает время битв, пора социального действия, которому призвано служить и которым призвано быть искусство. Оден, глава оксфордской школы поэтов, писал, обращаясь к другу - стихотворцу и единомышленнику К. Ишервуду: Так в этот час кризиса и разлада Что лучше, чем твое точное и зрелое перо, Может отвратить нас от красок и созвучий, Сделать действие необходимым и его природу ясной. (Подстрочный перевод автора) Для поэтов круга Одена символом современной ситуации личности, поставленной перед необходимостью делать немедленный выбор - нравственный и политический, была Испания. Многие "оксфордцы" и люди, близкие им, воевали в Испании: Корнфорд, Кодуэлл, Фоке там погибли. Произведения Одена и Корнфорда, написанные в Испании, объединены одной мыслью, одним поэтическим видением современности: сегодня - кульминация исторической драмы, час выбора, звездный час человечества. Звезды мертвы. Звери не смотрят. Мы одни с нашим днем, и время не терпит, и История побежденным Может сказать "увы", но не поможет и не простит. (Перевод М. Зенкевича) Испания олицетворяет историческое бытие, творимое в результате свободного, выбора: И жизнь, если только ответит, ответит из сердца, Глаз и легких, с площадей и улиц города. Я все, что ты делаешь, я твоя клятва быть Мужественным, твоя веселость, Я голос дел твоих. Я твое сватовство. Твое предложение? Воздвигнуть город правый? Согласна. Иль романтика смерти, самоубийство По уговору, вдвоем? Принимаю все, ибо Я - твой выбор, твое решение. Да, я - Испания. (Перевод М. Зенкевича) Чтобы ответить на вызов истории, встать на уровень ее требований, нужен особый тип личности, готовой к выбору, к решительной схватке. Вчера - вера в Грецию и эллинизм, Под падающий занавес смерть героя, Молитва на закате, поклоненье Помешанным. Сегодня же - борьба. Завтра - час живописцев и музыкантов. Под сводами купола гул громогласный хора ...И выбор председателя Внезапным лесом рук. Сегодня же - борьба. (Перевод М. Зенкевича) Нужен человек, способный отбросить сомнения, ради спасения цивилизации отрешиться на время от ею же взращенных рефлексий: Мы добровольно повышаем шансы смерти, Принимаем вину в неизбежных убийствах. (Перевод М. Зенкевича) Нужен человек действия, герой. Образ его стремится создать английское (и не только английское) искусство 30-х годов, словно исподволь готовя человечество к грядущим испытаниям. "На смену чувствительному, невротическому антигерою 20-х годов пришел человек действия, - сказано в статье Майкла Робертса с многозначительным названием "Возвращение героя". - Этот возвращающийся герой, человек, который знает себя и определенен в своих желаниях, - антитеза Пруфроку Элиота" {London Mercury, 1934, 31 Nov., p. 72.}. Настоящий мужчина и воин, верующий в правоту своего дела, герой, должен был по всем статьям противостоять персонажам искусства и действительности 20-х годов - цинизму технократов и прожигателей жизни, высокомерию интеллектуальной элиты, наконец, отчаянию и бесплодной ярости "потерянного поколения". "Возвращение героя" происходило в разных искусствах и с разной мерой философской и эстетической значительности. На свой лад о том же говорил и английский театр, в Гамлете-Оливье всего отчетливее. Новый герой - личность, взятая на пределе человеческих возможностей, - воспринимался как прямой потомок великих характеров, созданных искусством прошлого. В эссе "Надежда на поэзию" (1934) Дей-Льюис писал о героях - избранниках нового поэтического поколения: "Они представляют собой нечто существенное в человечестве, увеличенное до героических пропорций; они, может быть, предвестие нового Ахилла, нового Иова, нового Отелло" {Day-Lewis J. A Hope for a Poetry. London, 1934, p. 76.}. "Возвращение героя" было, таким образом, частью общего для художественной культуры 30-х годов процесса воскрешения классической традиции, которую следовало спасти от натиска фашистского варварства. Прошлое нужно было уберечь, сохранить - но и преодолеть - в интересах борьбы. Был особый исторический смысл в том, что человеком действия на сцене английского театра 30-х годов предстояло стать персонажу, сосредоточившему в себе мучительнейшие терзания и душевную разорванность многих поколений европейской интеллигенции, - шекспировскому Гамлету. Поэма Стивена Спендера "Вена" - страшная картина мертвого растоптанного города, поражения рабочего восстания 1934 г. - завершается вопросом Правителя Города, обращенным к Поэту: "Простит ли он нас?". Он - "тот, кто придет", грядущий мститель. Поэт отвечает со злой радостью: А что если он Взглянет на министра, "который все улыбался и улыбался": - "Что, крыса? Ставлю золотой - мертва!" Огонь! (Подстрочный перевод автора) В уста Мстителя вложены слова Гамлета. Воин и судья - таким хотели видеть Гамлета англичане 30-х годов. Мотивы, ими управлявшие, можно понять: фашистская опасность была рядом - не только в Германии и Италии, но и в самой Англии. Однако проблема героической личности и героического действия в английском искусстве 30-х годов решалась - даже у многих левых художников - в пределах традиционного индивидуалистического миросозерцания. Философы, поэты и актеры чаще всего видели героя как сверхчеловека, вождя-героя: только его явление способно исцелить больное человечество, отрезав больную его часть. Экстатическое, почти религиозное ожидание Героя - постоянный мотив английской поэзии, прозы, публицистики второй половины 30-х годов. Кристофер Кодуэлл в собрании эссе "Исследования умирающей культуры" (изданном посмертно в 1938 г., после гибели автора в Испании) пытается представить образ грядущего поколения героев; тон его пророчески-возвышенный. Даже Шон О'Кейси, далекий от круга Одена, в пьесе "Звезда становится красной" (1940) рисует таинственную, почти сверхъестественную фигуру Красного Джима - вождя рабочих, от мощной воли которого зависит вся судьба рабочего движения. Красный Джим говорит слогом библейского пророка: Труба отзвучала господня в устах у ничтожеств, Новые вести уста молодые вострубят. Звуки трубы проникнут в сонные уши пирующих в залах, И задрожит жадный язычник, служитель тельца золотого. В финале фигура Красного Джима сливается с образом Иисуса: Ведь звезда, что становится красной, все же звезда Того, кто первый пришел к нам с миром {*}. {* О'Кейси Шон. Пьесы. М., 1961, с. 248, 250.} Чрезвычайно отчетливо присутствие темы вождя-спасителя у "оксфордцев". Они видели свою цель в том, чтобы возвестить о приходе нового революционного мессии, служение которому - высший долг современников: Мы можем раскрыть тебе тайну, Предложить тонизирующее средство: Подчиниться идущему к нам ангелу, Странному новому целителю {*}. (Подстрочный перевод автора) {* Hynes S. Op. cit, p. 104.} Подобно Дей-Льюису, Оден видит в фигуре вождя-спасителя "альтернативу традиционной буржуазной демократии" {Ibid., p. 88.}. Нет нужды говорить, насколько идея Героя - вождя и сверхчеловека, облеченная к тому же у "оксфордцев" в туманные зашифрованные образы, оказывается двусмысленной в реальной исторической ситуации 30-х годов. "Оксфордские поэты" искренне считали себя социалистами и врагами фашизма. Не случайно, однако, поэму Одена "Ораторы", в которой шла речь о молодежи, обретающей надежду в вожде, хвалили в журнале "Действие", органе британских фашистов. В конце 30-х годов критик-марксист Ф. Гендерсон писал по поводу "Ораторов", что изображенная в поэме коммунистическая революция "больше похожа на фашистский заговор" {Ibid., p. 94.}. В этом случае Т. С. Элиот, "роялист в политике, англо-католик в религии, классицист в искусстве", был прозорливее "оксфордцев". В стихотворении "Кориолан" (1931-1932) поэт рисует гротескную картину толпы, застывшей в метафизическом ожидании вождя, у которого "нет вопросительности в глазах", но который украдкой молит господа: "возвести, что мне возвещать!". Элиот прямо указывает социальный адрес стихотворения: фашистская Италия с ее парадной бутафорией в духе Римской империи. Печать опасной абстрактности лежит и на главной фигуре западного искусства 30-х годов - сильном герое, порвавшем с интеллигентской дряблостью, душевной расхлябанностью и т. д. В героях и воинах нуждались оба противоборствующих лагеря. Есть несомненное сходство между тем, как в Англии сыграл роль Гамлета Оливье, в Соединенных Штатах - Морис Ивенс (1938) и в Германии - Густав Грюндгенс (1936). Вот как Дж. М. Браун описывает Гамлета - М. Ивенса: "Его датчанин был человек действия, профессиональный легионер. Он порвал с традицией тех бледнолицых невротиков, тех печальных юнговских людей, которые в хандре слонялись по дворцу, лия слезы о недостатке у них воли и копаясь в своем подсознании" {Brown J. M. Seeing things. New York, 1946, p. 189.}. "Он решил акцентировать мужские энергичные черты датского принца" {Манн К. Мефистофель. М., 1970, с. 285.}, - писал Клаус Манн о Грюндгенсе. Другое свидетельство: "Этот "Гамлет", поставленный в нацистской Германии и для нее, пытался выразить возвращающийся к примитиву "старогерманский" стиль в костюмах и оформлении и железную волю к власти "расы господ" в трактовке характера Гамлета" {Hamlet through ages. London, 1952, p. 61.}. Можно, конечно, сказать, что мы имеем дело с неполными, чисто внешними совпадениями, что 30-е годы дали искусству и стиль, который можно называть классическим, и велеречивую профанацию классики - подобно тому, как, согласно концепции Кодуэлла, истинным героям истории сопутствуют шарлатаны, рядящиеся в одежды героев, перенимающие их лексикон и способные вводить на время массы в заблуждение. Можно также напомнить давно ставшую трюизмом истину о том, что оценка сильной личности в искусстве, так же как в жизни, определяется тем, на что и против чего сила направлена: одно дело "воля к власти расы господ", совсем другое - готовность с оружием в руках защищать родину и, цивилизацию. Тем не менее во всех трет, трактовках в некоторой степени отразилось свойство, общее для западной культуры 30-х годов и содержащее в себе серьезную нравственную опасность: скрытый восторг перед воинственной мощью, преклонение перед силой. Недаром общественное сознание Запада тех лет обнаруживает такой болезненный интерес к тиранам и завоевателям прошлого (пример - культ Наполеона в 30-е годы), интерес, продиктованный отнюдь не одним только желанием унизить нынешних диктаторов (котят по сравнению со львами). В исторической пьесе Ф. Брукнера "Наполеон Первый" (1936) Талейран предсказывает Наполеону поражение, если император решится напасть на Россию, и слышит в ответ: "У меня всегда останется возможность сказать, что я был слишком велик для вас". Талейран комментирует: "Кровь стынет в жилах, когда слышишь такое" {Брукнер Ф. Елизавета Английская и другие пьесы. М., 1973, с. 287.}. В реплике Талейрана - не простой страх, но некий священный ужас, завороженность сверхчеловеческим. Эпизод, важный для понимания социальной психологии Запада 30-х годов. (Не забудем, что Брукнер - антифашист и эмигрант.) "Большой стиль", к которому явно тяготеет искусство 30-х годов, строится на основах меры и порядка, противоположных хаосу и безверию первых послевоенных лет. Однако, стремясь к героической цельности, он способен поэтизировать над- и сверхчеловеческое, и тогда он утрачивает поэзию и человечность. Шарлатанский "классицизм" фашистских государств воспринимается как злобная несправедливая пародия на большой стиль эпохи - и все же как пародия именно на него, а не на что-нибудь другое. Герои Оливье не заносились в ледяные выси сверхчеловеческого, они всегда оставались здравомыслящими британцами, сценический стиль актера чужд абстракций, основан на вполне английском вкусе к непосредственному течению бытия, к плоти жизни. Но двойственность героического стиля 30-х годов коснулась Оливье в большей степени, чем других английских актеров. Это понятно: его искусство при всей своей героической цельности само отмечено некоторой двусмысленностью; всякий раз нужно задаваться вопросом: что за его героями стоит, что они защищают - нацию или ее верхушку, цивилизацию или империю? {См. об этом: Зингерман В. Оливье в роли Отелло. - В кн.: Современное западное искусство. М., 1972.} Лоренс Китчин писал, что, играя в 1938 г. Корниолана, Оливье "показал эмбрион фашистской диктатуры" {Kitchin L. Op. cit, p. 83.}. Так оно и было. Однако ни в его намерения, ни в намерения Льюиса Кэссона, поставившего трагедию в традиционном возвышенном стиле, с декорациями в духе Альма-Тадемы, ничего подобного не входило. Вопросов об опасности диктатуры или о правах шекспировских плебеев для них не существовало. Они пели славу Кориолану, воплощению сверхъестественной доблести. В римском воителе кипела неудержимая энергия, гневная и уверенная сила; решительные, отрывистые и властные движения, раздувающиеся ноздри, резкий голос, похожий на "серп из льда" {Trewin J. The English Theatre. London, 1948, p. 98.} - все соединялось в образ, уподобленный тем же критиком "огненному столпу на мраморном основании" {Ibid., p. 97.}. Кориолану-Оливье простонародье было отвратительно физически - оно "воняло". "Я изгоняю вас" - эти слова Оливье произносил "не в ярости, как Кин, а с холодным превосходством презрения" {Agate I. Op. cit., p. 168.}. Но патрицианского аристократизма в нем тоже не было, с плебеями он бранился грубо-азартно, не слишком над ними возвышаясь. Речь шла не об избранности рода, но об аристократизме военной элиты, о правах, покоящихся на мощи оружия. Обаяние силы, которое излучал Кориолан-Оливье, действовало гипнотически. Даже Китчин, увидевший в спектакле тему фашистской опасности, восхищался царственностью героя Оливье. Было бы смешно подозревать Оливье в симпатиях к фашистской диктатуре. Кстати, в том же, 1938 г. он сыграл пародию на диктатора в комедии Дж. Брайди "Король Нигдевии" - историю безумного актера, ставшего фюрером фашистской партии и в финале возвращенного в сумасшедший дом. Кориоланом Оливье сделал важный шаг к тому, чтобы занять положение официального актера империи, заступника и певца "истеблишмента". Впрочем, в предвоенные и военные годы - счастливейшие годы театральной судьбы Оливье, - когда страна должна была объединиться перед лицом внешней угрозы, Оливье был актером национальным. После представления "Генриха V", в котором по сцене, увешанной голубыми, серебряными, алыми флагами, носился юный британец, рвавшийся в бой и спешивший побеждать, за кулисы пришел Чарлз Лоутон и сказал Оливье знаменитую фразу: "Вы - Англия". Лоренса Оливье в шекспировских ролях любили фотографировать с воздетым мечом, готовым обрушиться на врага. Есть известная фотография: Гамлет-Оливье замер, подняв шпагу, рука тверда, спасения Клавдию нет. "Оливье поднимал шпагу, одержимый стремлением пролить кровь короля. Затем его рука со шпагой внезапно падала, словно ее потащила вниз какая-то невидимая сила, и весь остаток монолога Гамлет произносил с бесконечной и непостижимой опустошенностью" {Willlamson A. Op. cit., p. 84.}. Подобных моментов у Оливье было немного, чем ближе к финалу, тем меньше, но они резко контрастировали с существом этого Гамлета, полного мощной энергии, и, не определяя смысл образа, сообщали ему особый внутренний драматизм несколько загадочного свойства: "в этом смуглом атлете чувствовалось вдруг биение большой и загнанной души" {Ibid., p. 83.}. На самом дне души Гамлета-воина, мстителя, Оливье пытался обнаружить недуг, скрытый от поверхностного взгляда. Тайрон Гатри, ставивший спектакль, твердо знал, что именно мучит принца датского: эдипов комплекс. Гатри был фанатически предан идеям Эрнеста Джонса, он считал фрейдистскую трактовку "самым интересным и убедительным объяснением главной загадки пьесы" {Gutrie T. Op. cit., p. 78.}. Гамлет потому откладывает исполнение своего долга, что Клавдий, убив его отца и женившись на матери, осуществил его же, Гамлета, желание, загнанное в сферу подсознательного. Шекспировский Брут, по Гатри, - тоже жертва эдипова комплекса (он бессознательно связывает фигуру Цезаря-государя с образом отца). Истинная тема "Венецианского купца" - гомосексуальная любовь и ревность Антонио к его другу Бассанио {Ibid., p. 91.}. Решившись ставить в "Олд Вик" "Отелло" (1937), Гатри и Оливье нанесли визит доктору Джонсу, и тот объяснил им, что ненависть Яго к Отелло на самом деле - сублимированная форма противоестественной страсти. Реплика Отелло "Теперь ты мой лейтенант" и особенно ответ Яго "Я ваш навеки" должны были приобрести на сцене особенное значение - скрытое здесь выходило наружу. Ральфу Ричардсону, назначенному на главную роль, было решено ничего не говорить о тайном смысле трагедии: Гатри с полным основанием опасался, что Ричардсон взбунтуется. Актер играл Отелло, не подозревая о концепции спектакля. О фрейдистском подтексте не догадывались ни публика, ни критика, удивлявшаяся только, почему Яго-Оливье - "веселая и умная обезьяна-итальянец" {Williamson A. Op. cit., p. 104} - как-то слишком уж изящен. Точно так же никто не разгадал подоплеки "Гамлета" Гатри-Оливье. Впрочем, режиссер и актер поразительно мало заботились о том, чтобы их поняли. Трактовка доктора Джонса имела для спектакля только один реальный смысл. Она послужила своего рода рабочей гипотезой, предназначенной преимущественно для внутренних репетиционных целей, призванной вывести актеров за пределы традиционных театральных мотивировок, условной театральной психологии, прочно укоренившихся на английской сцене, особенно могущественных в исполнении Шекспира. Для "Гамлета" 1937 г., по собственному признанию Оливье, более существенным оказалось воздействие идей другого ученого, на сей раз шекспироведа - Джона Довера Уилсона. Он выпустил в 1935 г. книгу "Что происходит в "Гамлете"", немедленно ставшую источником многочисленных режиссерских опытов. "По Доверу Уилсону" в 30-е годы "Гамлета" ставили немногим реже, чем в 60-е годы "Короля Лира" и хроники - "по Яну Котту". Под впечатлением книги "Что происходит в "Гамлете"" были поставлены спектакли в стратфордском Мемориальном и лондонском Вестминстерском театрах. Джон Гилгуд использовал ряд идей Довера Уилсона в своем нью-йоркском "Гамлете" 1936 г. Лоренса Оливье, как и Гилгуда, более всего занимал один мотив книги - толкование темы инцеста в "Гамлете", очень мало, лишь косвенно связанное со взглядами фрейдистской школы (в предисловии к "Новому Кембриджскому изданию "Гамлета"" Довер Уилсон решительно отвергает существование у героя эдипова комплекса). Выдающийся текстолог, Довер Уилсон доказал, что одно слово в первом монологе Гамлета ("О, если б этот плотный сгусток мяса") следует читать не как solid (плотный), а как sullied (запачканный). Эта, казалось бы, чисто академического характера деталь вызвала неожиданно бурный отклик не только у ученых, но и у актеров, литераторов, философов {Гилгуд в предисловии к книге Розамонд Гилдер "Гилгуд - Гамлет" специально объясняет, почему он не внес исправление, предложенное Довером Уилсоном, в текст трагедии, когда играл Гамлета в Нью-Йорке. Он ссылался на консерватизм американской публики, ревнивее, чем англичане, охраняющей неизменность всего, связанного с Шекспиром, и высказывал опасение, что, измени он solid на sullied, зрители просто решили бы, что он говорит с оксфордским акцентом (Gilder R. Gilgud-Hamlet, p. 142). Гилгуд мог бы добавить, что суть трактовки роли, рожденной под воздействием книги Довера Уилсона, в спектакле сохранилась.}. Речь шла не о текстологии, а о проблемах более общих и более важных для современников; Довер Уилсон словно коснулся больного места людей своей эпохи. В трактовке Довера Уилсона Гамлет испытывает доходящую до тошноты ненависть к "мерзкой плоти" {В другой своей книге Довер Уилсон прямо связывает этот мотив с идеями современной литературы, с романами И. Во и поэзией Элиота.}, к своему телу, он ощущает его как нечто нечистое, запачканное, оно осквернено грехом матери, предавшей супруга и вступившей в кровосмесительную связь {Довер Уилсон доказывает, что в шекспировское время брак между вдовой и братом умершего считался инцестом.}. Преступление матери пачкает и его, пятен не отмыть. "Он чувствует себя вовлеченным в грех матери, он понимает, что разделяет ее природу во всем ее цинизме и грубости, что корень, из которого он происходит, подгнил" {Wilson J. Dover. What happens in Hamlet. London, 1935, p. 42.}. Тем самым Гамлет ощущает свою причастность к миру, который ему ненавистен. Мать - то, что навеки связывает его с Эльсинором, с Данией-тюрьмой, кровавым царством Клавдия. "Так, - говорит Довер Уилсон, - психология становится политикой" {Ibid., p. 121.}. Мысли Довера Уилсона, как и созданные под его воздействием сценические прочтения, лежат в круге идей английской художественной культуры 30-х годов. Не будь книги. "Что происходит в "Гамлете"" на свете, появись она тремя годами позже, вряд ли это что-либо изменило в том, как понял Гамлета Оливье: идеи, лежащие в основе книги, носились в воздухе. Тема Матери как силы, приковывающей героя к миропорядку, против которого он восстает, - один из ведущих мотивов в английском романе и особенно поэзии тех лет. Мать - символ прошлого, природных и исторических корней, знак таинственной связи с истоками, космосом - постоянно присутствует в сочинениях Дэвида Герберта Лоуренса, чья власть над умами английской интеллигенции росла и после его смерти. 30-е годы сделали "го классиком. Мифы, им созданные, сохранились в искусстве предвоенного десятилетия. Однако они подвергались решительному переосмыслению. Для Лоуренса в возвращении к Матери, в лоно архаически темного органического прошлого, заключен единственный путь спасения современного человека, отравленного рационалистической цивилизацией. Герои английской литературы 30-х годов, напротив, стремятся порвать с прошлым, освободиться от его власти, от власти Матери, противопоставить старому миру свою волю к действию, свой порыв к будущему. Но прошлое связывает их по рукам и ногам, сбросить его иго они не могут. Они ненавидят прошлое и мучительно тянутся к нему, бунтуют против Матери и покорны ей. В поэзии Одена, Дей-Льюиса, Ишервуда противопоставлены две силы, сражающиеся за душу юного героя. Они персонифицированы в двух образах - Матери и Вождя. Вождь зовет к борьбе; "радость - танец действия чрез Вождя узнаешь" {Hynes S. Op. cit, p. 123.}, Мать - прошлое цепко удерживает героя под властью старых законов. В поэтической саге Одена "Платить, обеим сторонам" (1930) Мать велит герою убить возлюбленную - она из враждебного лагеря, он исполняет приказ, не в силах избавиться "от старого мира в своей душе". Герой пьесы Одена и Ишервуда "Восхождение на Ф-6" (1937) Рэнсом, человек, наделенный сверхчеловеческой энергией и даром вождя, гибнет сам и губит людей, которые пошли за ним, ибо послушен воле Матери, посылающей его на неприступный пик. Голосу Матери вторит другой голос. Это голос Империи: тот, кто взберется на Ф-6, добудет Британии новую колонию, скрытую за недоступной вершиной. Образ прошлого приобретает реальные исторические черты. Так Истинно Сильный Человек, один из главных героев искусства 30-х годов, оказывается Истинно Слабым Человеком, так как не может порвать со старым миром, выйти из повиновения ему. Вот что терзало душу черноволосого атлета Гамлета-Оливье, когда он во 2-й сцене I акта долго и тщетно пытался стереть с лица след поцелуя матери, "запачканность" прошлым, печать Эльсинора. Чтобы не чувствовать на лице губ Гертруды, ему приходилось действовать безостановочно, подхлестывать себя, не давая себе передышки. Главный персонаж поэмы-притчи Одена "Свидетели" (1933) принц Альфа без устали ищет приключений, совершает бесконечные подвиги - побеждает драконов, убивает злых волшебников, освобождает красавиц, но все тщетно: "я - не сильный человек!" - плачет он в финале поэмы. "Истинно сильный человек, - писал о литературных героях 30-х годов Кристофер Ишервуд, - спокойный, уравновешенный, сознающий свою силу, мирно сидит в баре, ему не нужно пытаться доказать себе, что он не знает страха, и для этого вступать в Иностранный легион, искать опасных зверей в самых дремучих тропических джунглях, покидая свой уютный дом в снежную бурю, чтобы ползти на недоступный ледник. Другими словами, Испытание существует только для Истинно Слабого Человека. Истинно Слабый Человек - центральный персонаж 30-х годов и Испытание - типичная его ситуация" {Isherwood C. The Lions and Shadows. London, 1940, p. 169.}. Проницательный и насмешливый Джеймс Эйгет заметил нечто подобное в героях Хемингуэя, без устали создающих себе пограничные ситуации, которые дают им возможность проявить истинно мужские качества в таком изобилии, что критик в шутку высказал предположение: уж не старая ли дева скрывается под псевдонимом Эрнеста Хемингуэя {Agate J. An Anthology. New York, 1961.}. Эйгет не знал тогда, что скоро наступит время, когда настоящие мужчины понадобятся в неограниченном количестве, никто не будет сетовать на их избыток. С годами выяснилось, что мужественные герои литературы 30-х годов готовили себя к войне, репетировали, воспроизводили ее ситуации. Гамлет - Оливье бесстрашно шел навстречу опасности, он искал, создавал ее, как будто ее недоставало в Эльсиноре. С начала и до конца он вызывающе играл со смертью, дразнил ее, как дразнят быка мулетой. Было в этом нечто одновременно от дерзкой неустрашимости Дугласа Фербенкса и от профессионального расчета матадоров Хемингуэя. Зрители и критики не могли забыть, как в гигантском прыжке он перелетал через сцену и приземлялся прямо перед Клавдием - лицом к лицу, глаза в глаза. То, что было свойственно созданному Лоренсом Оливье характеру, свойственно и природе самого актера. Знаменитые акробатические трюки Оливье (падение вниз головой с лестницы в "Кориолане", прыжок через стену в "Ромео и Джульетте", полет с высокого балкона в фильме "Гамлет") не просто результат пристрастия к эффектам и не только "торговая марка" актера {Barker F. Op. cit., p. 261.}. Слова Гилгуда о "постоянной готовности Ларри сломать себе шею" {Olivier/Ed. by L. Gourlay, p. 52.} не к одним трюкам относятся. Речь идет о самой сущности его искусства, которое несет в себе дух дерзости, риска и авантюры, то, что Кеннет Тайнен назвал "чувством опасности" {Цит. по: Cothrell I. Olivier. Prentice-hall, 1975, p. 400.}. Герой Оливье искал опасности, чтобы избавиться от грызущих его комплексов. Английские критики, привыкшие обсуждать "на людях" психологические свойства знаменитых актеров, предлагают разные объяснения "подточенности" героев Оливье. Одни указывают на испытываемый актером комплекс вины (сын священника пошел в лицедеи), отсюда, говорят нам, пристрастие Оливье к "тоннам грима", за которыми он бессознательно старается спрятать лицо. Другие говорят о тщательно скрываемой слабости характера - с большим, по всей видимости, основанием. Теренс Реттиган рассказывал о том, как компания актеров, в которой был и Оливье, однажды затеяла игру: делить присутствующих на волевых злодеев и легко ранимых слабых людей. Когда Лоренса Оливье все единодушно отказались отнести к категории волевых злодеев, он всерьез обиделся: "вы неправы, вы увидите, я докажу!" {Ibid., p. 17.}. Это "я докажу" постоянно присутствует в личности Оливье и в психологии его героев - его Гамлета, его Генриха V, его Кориолана, его Макбета. Роль Макбета Оливье сыграл в том же, 1937 г., когда и Гамлета. 30-е годы дали английской сцене три наиболее значительные постановки "шотландской трагедии" Шекспира. Одна была осуществлена Тайроном Гатри в первый период его руководства "Олд Вик" (сезон 1933-1934 гг.), другая - Федором Комиссаржевским в Стратфорде (1933), третья - Майклом Сен-Дени в "Олд Вик" (1937) - там-то и играл Оливье. "Макбет" Гатри шел в условной сценической конструкции, выстроенной сразу на весь сезон. Герои действовали в отвлеченной среде, мир древней Шотландии, среда, породившая Макбета, режиссера не волновали. Пролог с ведьмами был снят. Гатри интересовали лишь два главных персонажа. Чарльз Лоутон и Флора Робсон играли в последовательно прозаическом стиле. Леди Макбет звала духов тьмы, как каких-нибудь домашних зверьков, маня их пальцем. Макбет после убийства слуг Дункана запутывался в объяснениях, сгорал со стыда, переминался с ноги на ногу и, наконец, замолкал. Его выручал лишь обморок леди Макбет. Антиромантический по внешности спектакль воскрешал старую романтическую трактовку шекспировской трагедии; герои - рабы собственных страстей. (Компромисс старых и новых театральных идей, характерный для начала 30-х годов.) Гатри писал: "Макбет и его леди погублены тем, что делает их великими. Он - силой воображения и интеллектуальной честностью, она - жаждой власти, оба - любовью друг к другу" {Цит. по: Bartolomeuz D. Macbeth and the actors, p. 239.}. Звучит, как цитата из Гервинуса. Федор Комиссаржевский, обыкновенно склонный к поэтической театральности несколько абстрактного рода, на этот раз сделал все, чтобы перевести трагедию Шекспира на жесткий язык современной прозы, приблизить события полулегендарной шотландской истории к политической реальности 30-х годов. Атмосфера сверхъестественной жути, наполняющая трагедию, в спектакле отсутствовала. Ведьмы, "вещие сестры", оказались просто старыми нищими гадалками, обиравшими трупы после сражения. Макбет встречал их возле разбомбленной хижины. Сцена III акта, в которой перед Макбетом предстают тени шотландских королей и богиня Геката, была истолкована как сон Макбета, текст ее бормотал сквозь дрему сам герой. Призрак Банко был лишь галлюцинацией Макбета, принявшего собственную тень на стене за дух своей жертвы. Солдаты были одеты в современные мундиры, на поле боя валялась брошенная гаубица. Действие происходило на фоне гигантских щитов и изогнутых лестниц из алюминия. Герой "алюминиевого" "Макбета" {Ellis R. Op. cit., p. 184.}, современный диктатор (спектакль шел в 1933 г.), одетый в новенький мундир немецкой армии, метался по сцене в припадке крикливой истерики. Его мучительно терзали не угрызения совести, а страх перед расплатой, доводивший его до невротического бреда, до помешательства. Его легко одолевал благородный полковник Макдуф, закон и порядок восстанавливался без труда. В сущности, спектакль повторял традиционную концепцию трагедии, излагая ее в терминах современной психиатрии: диктатор Макбет - параноик, клинический случай. Что же до мира, он устроен вполне терпимо. Майкл Сен-Дени создал на сцене "Олд Вик" метафизический мир зла, растворенного в воздухе. В его "Макбете" властвовали силы, сверхъестественные и архаические: ведьмы в варварских масках, в одеяниях красных, "как огонь над их кипящим котлом" {Williamson A. Op. cit., p. 91.}, под резкие звуки дикарской музыки творили свой древний обряд на фоне декораций цвета запекшейся крови. "Чувство сверхъестественного не покидало сцену" {Ibid., p. 92.}. Герои жили в атмосфере сюрреалистического кошмара, судорожные движения и вскрики сменялись мертвой неподвижностью и молчанием. Архаический Север соединялся на сцене с варварским Востоком. Критики писали о "нордической сибелиусовской мрачности" {Agate J. The Brief Chronicles, p. 246.} спектакля и о монгольских скулах и раскосых глазах Макбета-Оливье. Макбет - орудие мистических сил бытия, он ничего не мог изменить и ни за что не отвечал. Однако сознание вины его мучило с самого начала, казалось, что он с ним родился. Монолог с кинжалом звучал как "последний отчаянный крик человеческого существа, чья судьба уже предначертана звездами" {Times. 1937, 28 Dec.}. Его преследовали дурные сны, "он был более безумен, чем Гамлет" {Speaight R. Op. cit., p. 157.}, но до конца сохранял мрачную доблесть солдата, который заранее знает о дурном исходе, но бьется до конца с упорством безнадежности. Финал был лишен победных кликов и фанфар, на сцене постепенно темнело - мир медленно погружался в небытие. Дух отчаяния, наполнявший спектакль "Олд Вик", нес в себе предвестие трагического настроения, которое скоро стало господствующим в английском искусстве. 1938 год вошел в историю британской культуры как время крушения надежд. Значительная часть английской - и не только английской - интеллигенции перед лицом тотального наступления фашизма в Европе, мюнхенского предательства, поражения Испанской республики, отвернулась от политики, отреклась от еще недавно столь популярных левых взглядов. У "оксфордских поэтов" прежняя вера в социальное действие, в человека-борца сменилась унынием и подавленностью, ожиданием конца истории, последнего часа европейской культуры. В стихотворениях и пьесах "оксфордцев", написанных в 1938 г., "фашизм трактуется не как историческое событие, но как конец истории, апокалипсис, темная ночь, конца которой невозможно представить" {Hynes S. Op. cit., p. 300.}. Стивен Спендер пишет стихотворную трагедию "Осуждение судьи", в которой "цивилизованным и беспомощным" противостоят стихийные силы истории, рождающей фашизм. Надвигающееся фашистское господство уподоблено морскому приливу, Чье безмолвное приближение Не похоже на историю, которую учат в библиотеках. В этом же году в Париже Гати ставит пьесу "Земля кругла" Салакру, в которой маршируют штурмовые колонны Савонаролы, на площади Флоренции жгут книги и картины. 11 октября 1938 г. Тайрон Гатри показывает в "Олд Вик" новую постановку "Гамлета". Здесь важно назвать точную дату премьеры. В тот год, в ту осень весь мир, а с ним и Англия, жил в страшном напряжении, ожидая решения своей судьбы. Чтобы понять смысл спектакля Гатри, нельзя не знать, чем жили актеры, приходившие на репетиции "Гамлета", зрители, явившиеся на премьеру. В конце сентября Англия, казалось, стояла на пороге войны. Когда 25 сентября Чехословакия отказалась принять ультиматум Гитлера, в Англии была объявлена частичная мобилизация, флот был приведен в боевую готовность, транспорт реквизировался для военных нужд, распространялись планы эвакуации, были опубликованы планы контроля над продовольствием, школьников начали вывозить из Лондона в провинцию. В столице Англии открываются пункты выдачи противогазов, за ними выстраиваются тысячные очереди; вокруг домов укладывают мешки с песком, на улицах устанавливают прожекторы и зенитные батареи, в Гайд-парке роют окопы, бомбоубежища. Лишь спустя годы выяснилось, что правительство сознательно подогревало панику, чтобы подготовить общественное мнение страны к заключению договора с Гитлером. 28 сентября Чемберлен получает приглашение Гитлера в Мюнхен, оглашает его в парламенте, произносит торжественную речь с цитатой из "Генриха IV": из чертополоха опасности мы вырвали цветок безопасности. Депутаты кричат от восторга, бросают в воздух бумаги. 30 сентября договор подписан, и Чемберлен возвращается в Лондон, где его под дождем встречают толпы восторженных соотечественников. "Я привез мир целому поколению". Англию охватывает дух цинического веселья - пусть ценой позора и предательства, но мир куплен: в конце концов, как сказал Чемберлен, шел "спор в далекой стране между народами, о которых мы ничего не знаем" {Ротштейн Э. Мюнхенский сговор. М., 1959, с. 154.}. Более того, как осторожно писала "Таймс", Чехословакия, отдав Судетскую область, может быть, даже выиграла: "преимущества того, что она станет однородным государством, могли бы, возможно, перевесить очевидные неудобства, связанные с потерей районов судетских немцев на границе" {Там же, с. 142.}. Обе цитаты - квинтэссенция мюнхенского цинизма. "Дух Мюнхена" нашел свое выражение в английской культуре последнего предвоенного года. На Вест-энде невиданным успехом пользовались жизнерадостные фарсы. Политические фильмы вышли из моды. Перед кинотеатрами выстраивались очереди на французский исторический фильм "Героическая ярмарка", в котором нидерландские женщины XVI в., спасая свои дома, развлекались с оккупантами-испанцами. "Это элегантное пораженчество совпало с сильным направлением в общественной мысли - что, может быть, если хорошо обойтись с немцами и итальянцами, они вполне способны оказаться джентльменами" {Graves R., Hodge A. Op. cit, p. 423.}. "Дух Мюнхена" сказался и на постановках Шекспира. Когда Льюис Кессон поставил патриотического "Генриха V" (сентябрь 1938), имевшего такой успех в "Олд Вик" только год назад, публика не желала на него ходить: "период Мюнхена был фатальным для такой пьесы, как "Генрих V". Она шла только три недели" {Trewin J. Shakespeare on the English stage, p. 177.}. 21 сентября в лондонском Вестминстерском театре показали редко идущую пьесу Шекспира "Троил и Крессида". Майкл Маккоун поставил спектакль, в котором "ничто не смягчало остросовременного протеста против войны" {Ibid.}. Однако это был мюнхенский антимилитаризм, основанный единственно на желании выжить. Историк шекспировских постановок, который сам был участником спектакля, осторожно называет эту философию "современной трезвостью" {Speaight R. Op. cit., p. 56.}. Троянцы на сцене были одеты в хаки, греки - в голубые мундиры, весьма похожие на французские. Улисс был современным дипломатом с пенсне на черном шнурке. Терсит - левым журналистом. "Казалось, - замечал тот же историк, - пьеса была написана в костюмах наших дней" {Ibid.}. В спектакле ловкие коварные галлы побеждали благородных, великодушных, но глуповатых воинов-британцев, мораль была проста - дураков бьют, нечего было соваться с вашими принципами. Циник Терсит оказывался кругом прав. В 1939 г. М. Маггербредж выпустил книгу "Тридцатые". Идеи политического десятилетия он объявил сплошным вздором, глупой ошибкой. Книга, по выражению Джорджа Оруэлла, была написана "с точки зрения Терсита" {Цит. по: Hynes S. Op. cit, p. 386.}. Премьера "Гамлета" Гатри состоялась через 11 дней после Мюнхена, но весь смысл спектакля мюнхенскому духу противостоял. Гатри поставил спектакль об участи интеллигента в фашистском государстве. Трагедию играли в современных костюмах, как когда-то у Барри Джексона. "Современные костюмы, - сказал Гатри, - но не агрессивно современные - без сигарет" {Forsyth J. Guthrie. London, 1976, p. 166.}. Дания на сцене выглядела унылым черно-белым бюрократическим государством, где, по выражению критика, "яд цедили над протоколом" {Speaight R. Op. cit., p. 41.}. Трагедия происходила в атмосфере будней. Когда хоронили Офелию, шел дождь и придворные стояли с черными зонтиками над головами. Клавдий в спектакле Гатри - вполне интеллигентного вида человек, вовсе не театральный злодей. Его постоянно окружали элегантные молодые офицеры в новых с иголочки мундирах. Они, кажется, редко уходили со сцены, особенно когда на ней Гамлет: вот они вместе с принцем внимательнейшим образом слушают актера, читающего монолог о Гекубе, вот они с приличествующим случаю выражением печали окружают могилу Офелии. Алек Гиннесс, игравший роль Гамлета, решительно уходил от героического стиля Лоренса Оливье. "Гиннесс, - писал Джеймс Эйгет, - сознательно отказывается от успеха. Этот молодой актер не прибегает ни к характерности, ни к эффектной жестикуляции. Он отвергает язвительность. Он не вкладывает презрения в слова о "квинтэссенции праха". Однако эта неигра в конце концов имеет свою ценность" {Tynan K. Alec Guiness. London, 1961, p. 50.}. Важно, что это сказано ревнителем традиционного театра. В Гамлете-Гиннессе было мало героического. Странный юноша с некрасивым лицом и угловатыми движениями, он недоумевающе-растерянно вглядывался в мир, все никак не мог поверить, что "век вывихнут". Он не был способен ответить насилием на насилие. "Будь проклят год, когда пришел я вправить вывих тот" - эти слова Гамлета Гиннесс выкрикивал с горестным бессилием. Но идти в услужение веку он отказывался, и Эльсинор раздавливал его: после сцены с матерью люди Клавдия, те самые молодцеватые офицеры, молча окружали Гамлета, медленно наступали на него, словно загоняя в мышеловку. В спектакле Гатри на первый план неожиданно выдвинулся Озрик, персонаж дотоле незаметный, маленький человек из челяди Клавдия; здесь это один из главных убийц Гамлета. Интерес к этой фигуре был закономерен в 1938 г. x x x На дверях одного лондонского книжного магазина в 1940 г. висело объявление: "Извините, но Шекспир и "Война и мир" распроданы". В годы войны классиков в Англии читали и смотрели в театре с. увлеченностью, дотоле невиданной. В дни, когда на Лондон всякий день падали бомбы, театры, где играли Шекспира, были полны; если бомбежки усиливались, зрители оставались ночевать в театрах. Дональд Уолфит показывал лондонцам свои композиции шекспировских пьес, называвшиеся "Шекспир во время обеденного перерыва". Сибил Торндайк, Эдит Эванс, Джон Гилгуд играли Шекспира для рабочих военных заводов, для шахтеров, жителей маленьких городков, где никогда не видели театра. Уэльские рудокопы и шотландские докеры восторженно внимали шекспировским траг