что предает себя" {Н. Granville-Barker. Prefaces to Shakespeare, II Series. London, 1939, p. 197.}. Поэтому он и не может разрешить коллизии до тех пор, пока не найдет единственно возможного для себя выхода: пытаться соединить противоположные, существующие пока раздельно начала. Как тосковал он по Риму в самый момент отречения от него, так тоска по Египту охватывает его, когда он объявляет о своем отречении от прошлого и осуждении этого прошлого: "Да, я грешил, но в прошлом это все..." (II, 3). И в ту же минуту появляется Прорицатель как воплощение завладевшей Антонием "египетской мысли". Это параллель к тому, как в Египте "он собирался... веселиться, - и вдруг о Риме вспомнил". Но прежде чем Антоний вернется в Египет, он еще не раз попытается взять верх над Октавием. Впрочем, Октавий не вступает в борьбу, не принимает вызова там, где чувствует себя слабейшим: он отказывается от поединка с Антонием "на кубках" (II, 7), как позже отказывается от сражения более серьезного - на мечах. Он человек другого поколения, и его сила в том, что он умеет отказываться от себя. У него и его сестры Октавии любой конфликт решается отказом от какой-то возможности, невоплощением ее, при условии, что такой ценой будет соблюдена верность идеалу "чести". Антоний должен реализовать все свойства своей натуры; а пока он сводит себя только к одному из них, свое истинное "я" он видит в том, которое отвергнуто. Рим не принес ему удовлетворения. Он возвращается в Египет. Жизнь Антония от отъезда из Египта до возвращения туда была наполнена событиями, движением, встречами и прощаниями; для Клеопатры время остановилось. В Египте и во внешнем мире действие имеет разные масштабы времени. В пятой сцене второго акта Клеопатра отсылает вестника, рассказавшего о женитьбе Антония; через несколько минут она вновь посылает за ним, но это происходит уже в третьей сцене третьего акта. В промежуточных сценах мы видим триумвиров вблизи Мизенского мыса, затем на галере Помпея, Вентидия на равнине в Сирии и снова триумвиров в Риме {См.: G. Wilson Knight. The Imperial Thema. London, 1961, p. 323.}. Логически это невозможно; но таким образом создается ощущение томительного ожидания, царящего во дворце Клеопатры. Эта изменчивая, непонятная женщина живет одним чувством, одним настроением все это время - и вместе с ней весь Египет. В отличие от Антония, Клеопатра в удивительном, нераздельном единстве со своей страной. Ее жизнь - это ее любовь и ее царство. Антоний отрекался от Рима - "Пусть будет Рим размыт волнами Тибра!" - чтобы доказать силу своей любви; Клеопатра теми же словами проклинает Египет - "Пусть в нильских водах сгинет весь Египет!" - когда рушится ее любовь; одно без другого ей не нужно. Каждый ее поступок противоречит предыдущему, она упрекает Антония за то, что он ее покидает, и тут же отпускает его, призывая на него благословение богов; она бьет вестника и осыпает его золотом; ее желания меняются каждое мгновение, но она хочет только одного - чтобы Антоний принадлежал ей безраздельно. Ради этого она готова на все, не задумываясь над тем, насколько "честны" и "благородны" ее поступки, она просто мыслит другими понятиями. И вот Антоний возвращается. Теперь он действительно принадлежит Клеопатре, и все зависит от нее. А она хочет быть рядом с Антонием везде, даже в битве, и чтобы все, даже битва, доставляло ей радость. Когда-то она, шутя, наряжала Антония в свое платье; теперь, шутя, она надевает на него латы и снаряжается в бой сама. Ей безразлично, на суше или на море будет дано сражение; но ей важно, подчинится ли ей Антоний. Она не хотела, чтобы сражение было проиграно; но ей было страшно, она хотела уйти от опасности и проверить, последует ли за ней Антоний. В разговоре с посланцем Цезаря она не хочет предавать Антония - не зря же она не отсылает его друзей; но она не может отказаться ни от одной роли, которую посылает ей судьба. Антоний каждый раз горько кается в своей слабости и каждый раз прощает ей все. С каждым разом он все меньше верит ей и при каждом разочаровании вспоминает Рим и то, что он бросил ради Клеопатры. Но он вернулся в Египет не столько ради Клеопатры, сколько ради самого себя. Его любовь потому так сильна, что без нее Антоний не был бы Антонием, это потребность его великой, универсальной души. И именно эта универсальность делает необходимой его гибель. Геркулес, бог-покровитель Антония, оставляет его, друзья его покидают, сама Клеопатра изменила, и Антоний должен раствориться, исчезнуть: И я теперь - такой же зыбкий призрак. Еще Антоний я, но этот образ Теряется. (IV, 12) Но именно теперь, когда Антоний окончательно теряет себя, он обретает, наконец, то единство, которое ему не было дано найти до сих пор. Его величие императора теперь проникнуто всепонимающей мудростью и добротой. Раньше, в Риме, он гневался на полководцев, приносивших ему победу; теперь он прощает друга, изменившего ему. Он замечает своих слуг, своих солдат. Если его несчастье "развращает" окружающих, то его человечность облагораживает и возвышает их, и вот уже они сами, как Эрос, подают ему пример любви и мужества. Антоний кончает с собой, чтобы избежать позора, он может сказать, как подобает римлянину: Не Цезарь сверг Антония. Антоний Сам над собой победу одержал. (IV, 13) Но ему отпущено еще немного времени на то, чтобы и любовь его очистилась от подозрений, ревности, обиды, чтобы она стала совершенной. Теперь неважно, предала ли его Клеопатра, по ее ли знаку обратились в бегство египетские войска; важно только увидеть ее еще один, последний, раз, успеть предостеречь от опасности и утешить. Он достиг синтеза и умирает. В "Антонии и Клеопатре" решается не судьба одного государства, но судьба целого общества. Здесь проходит граница веков. Век Антония ушел вместе с ним. Это был век гигантов. А теперь их крайности, их страсти вносят раздор и смуту во вновь складывающийся мир. Успокоение может быть достигнуто только ценой их гибели. Обыкновенный, "однолинейный" Октавий имел право сказать перед последней битвой с Антонием: Уж недалек от нас желанный мир. Мы победим, и все три части света Покроет сень оливковых ветвей. (IV, 6) Для людей нового поколения, которые окружают Октавия, Антоний принадлежит сказке, легенде, как Ахилл и Гектор для тех, кто слушал Гомера. Клеопатра падает без чувств, когда умирает Антоний; она очнется с сознанием необходимости перерождения, обогащения себя "римским элементом": Как римлянам бесстрашным подобает, Заставим смерть объятья нам открыть. (IV, 15) Она тоже должна достичь синтеза, как Антоний. Но ему для этого потребовалось соединить уже заложенные в нем свойства; Клеопатре - приобрести то, чего в ней не было. Все ее действия теперь определяются одной мыслью: обмануть Цезаря и погибнуть от своей руки, как Антоний. И она, и Цезарь стараются произвести друг на друга впечатление, обратное их действительным целям. Цезарь хочет сохранить Клеопатру для своего триумфа в Риме, поэтому он должен вести себя с ней как щедрый и великодушный повелитель; Клеопатра хочет распорядиться сама своей судьбой, поэтому Цезарю должно казаться, что она верит ему, покорилась его воле и думает о жизни, не о смерти. Но когда своим корыстолюбием она доказывала Цезарю свое желание жить, по ее приказу крестьянин уже клал где-то змеек в корзину с фигами. Смерть для нее - путь к Антонию, к его величию, достойною которого она должна стать. В смерти она будет мужественна и прекрасна, как никогда раньше: Иду, супруг мой. Так назвать тебя Я мужеством завоевала право. Я - воздух и огонь; освобождаюсь От власти прочих, низменных стихий. (V, 2) Конец ее исполнен красоты и гармонии. Поэтому так естествен переход от него к обычному заключению шекспировской трагедии, к последним словам, умиротворяющим живых и воздающим честь мертвым: "Земля не знала могил с такой великою четой..." Граница веков проходит и в "Кориолане", и сам герой этой пьесы во многом принадлежит новому веку. Это определяет иную структуру трагедии. Нигде у Шекспира народу, его характеристике, его судьбе не отведено такое место, как в "Кориолане"; нигде его так не занимают политические и социальные проблемы. Судьба героя определяется его отношениями с народом; но его внутренний конфликт лежит в другой плоскости, а его смерть ничего не меняет в народной судьбе. Представление об идеальном устройстве общества, характерное для более ранних пьес Шекспира, в "Кориолане" не претерпевает существенных изменений, хотя теперь оно находит выражение не в возвышенных монологах государственных мужей, как в "Генрихе V" или в "Троиле и Крессиде", а в "пошлой басне Менения Агриппы". Каждый человек, каждая общественная группа - это частица того целого, которое называется государством, уподоблено ли оно пчелиному улью, системе светил или человеческому телу. Нормальное существование этого целого, обеспечивающее благоденствие каждой его части, возможно лишь в том случае, если каждая часть выполняет свои функции. В обществе, каким оно представлено в "Кориолане", ни одна группа своих функций не выполняет. Патриции уже не отцы города, заботящиеся об общем благе; плебеи теперь воинственны в городе и робки с врагами. Патриархальная гармония - в прошлом. Ее защитник и проповедник Менений Агриппа {А. А. Аникст пишет: "Характер Менения Агриппы - чисто шекспировский; вспоминая "Троила и Крессиду", можно сказать, что он представляет собой помесь Улисса с Пандаром" (см. в кн.: Уильям Шекспир. Полное собрание сочинений в восьми томах, т. 7, с. 785). Но "чисто шекспировский" здесь не только сам характер Менения, но и тип его связи с протагонистом. Это типично шекспировская пара "старик-молодой герой": Пандар и Троил, Фальстаф и принц Хэл. Характерно и то, что во всех трех пьесах дружба эта разрушается молодым героем. Разумеется, каждый раз эта "фигура действия" обусловлена своим, присущим только данной пьесе и данным героям содержанием. Но каждый раз "старики" воплощают то, от чего стремятся отречься "молодые".} - старик, человек уходящего поколения, таких, как он, осталось мало. Молодые - трибуны и Кориолан - не хотят больше перебрасывать мостики через пропасть, которая их разделяет. Некоторые шекспироведы считают, что на изображении общества в "Кориолане" лежит отблеск скорее минувших волнений - восстаний Джека Кеда, Уота Тайлера, восстания 1607 г., - чем будущих {См. например: Е. С. Pettet. Coriolanus and the Midlands Insurrection of 1607. Shakespeare Survey 3 (1950), p. 35; T. I. D. Spencer. William Shakespeare. The Roman Plays. London, 1963, p. 47.}. Но ведь само восстание в Нортгемптоншире было одним из предвестий революции 40-х годов XVII в. Предчувствие нового времени в трагедии в ее народе и в ее герое. Поэтому трудно здесь согласиться с концепцией Л. Е. Пинского, согласно которой Кориолан - трагический "Дон Кихот "органического" города-полиса" {Л. Пинский. Шекспир. Основные начала драматургии. М., 1971, с. 444.}, и с той его мыслью, что "в последней... великой трагедии Шекспир достиг в образе героя и его ситуаций предельной чистоты трагического тона" {Там же, с. 395.}. "Кориолан" - трагедия нового типа, существенно отличающаяся от ранних шекспировских трагедий (не случайно Шекспир вскоре после ее написания вообще отказывается от этого жанра); и ее протагонист во многом не похож на своих предшественников. Действия Кориолана определяются прежде всего a priori выработанным кодексом славы ради славы, чести ради чести. Он совершает подвиги не во имя Рима, но для удовлетворения своей всепожирающей гордости, для того, чтобы доказать свое превосходство над всеми и превосходство таких, как он, над остальными. Плутарх пороки Кориолана объяснял недостатками его воспитания, а достоинства - его природными качествами; у Шекспира воззрения Кориолана связаны со свойствами его натуры, прирожденная гордость заставляет его принять "кодекс чести" и в свою очередь питается верностью этому кодексу. Весь ход пьесы подтверждает точность характеристики, которую дают Кориолану восставшие плебеи в самом ее начале: "Все, чем он прославился, сделано им ради этой спеси. Пусть мягкосердечные простаки думают, что он старался для отечества. На самом-то деле он поступал так в угоду матери; ну, отчасти и ради своей спеси, а ее у него не меньше, чем славы" (I, 1). Характеристика "со стороны" в "Кориолане" важнее для понимания героя, чем в любой другой шекспировской трагедии, потому что здесь он гораздо лучше виден "извне", чем "изнутри". X. Браун, который относит Кориолана к немногим "не вызывающим сочувствия" ("unsympathetic") шекспировским героям, замечает: "Кажется, мы можем увидеть все, что в нем есть, со стороны" {Н. Brown. Enter the Shakespearean Tragic Hero. Essays in Criticism. 1953, p. 287.}. До определенного момента его внутреннее "я" полностью выражается в действии, это действие и есть его самовыражение, поэтому он не нуждается в самовыражении словесном. Монологи и aparte играют здесь гораздо меньшую роль, чем в других шекспировских трагедиях. Такое изменение структуры пьесы вызвано принципиальными изменениями в характере протагониста. Он появляется перед нами как человек, чей выбор сделан задолго до начала пьесы, вернее, перед которым и не стояло проблемы выбора. Его реакция на все события немедленна, в ней нет ничего неожиданного, она соответствует той программе, которой надо придерживаться, чтобы лелеять и увеличивать главное, неоценимое его достояние - его честь, его славу. Он не остановится ни перед чем, чтобы выполнить эту программу. Плебеи, трусы, непостоянные в своих мнениях в мирное время и ненадежные в битве, - его враги, поскольку их господство унизило бы патрициев, а значит, и Кориолана как одного из них. Патриции - его друзья, поскольку то, что они от него требуют, не противоречит его "кодексу чести". Власть в этот кодекс не входит; он не стремится к командованию войском, как впоследствии не будет стремиться к консульству, и охотно соглашается сражаться под началом Коминия. Он рад войне, потому что воинская доблесть прежде всего входит в его кодекс, потому что война - это лучший способ неопровержимо доказать свое превосходство. Ведь даже весть о войне дает ему такую возможность: только что он поносил плебеев за их ненадежность - и вот у него есть случай продемонстрировать свое постоянство и подтвердить этим право на презрение. Дальнейшее течение событий доказывает его правоту: он действительно был отчаянно, легендарно храбр, в то время как солдаты-плебеи позорно бежали от стен вражеского города; ворвавшись в него, они бросились грабить, а Марций отказался даже от наград. Он не только отвергает полагающуюся ему по праву часть добычи, он даже не хочет слушать восторженные похвалы своим подвигам. Значит ли это, что он не честолюбив? Напротив. Это смирение паче гордости. Что ему до одобрения или порицания других людей? Принять их похвалу - значит допустить, чтобы они судили его. А он признает только один суд - свой собственный, и единственная награда, которая ему нужна, - сознание своего превосходства. Он принимает только почетное имя Кориолана. Тонкое объяснение этому дает Дж. Вилсон Найт: "То, к чему он стремится, - честь; не золото, не человеческая благодарность, только абстрактная, бескровная, не приносящая выгод честь; и не существует более совершенной абстракции, чем имя" {G. Wilson Knight. Op. cit., p. 170.}. И кроме того, признать чей-то суд значит признать себя связанным со своими судьями, поставить свою славу на службу кому-то - не самому себе. (Действительно, Коминий уже предвкушает эффект, который произведет сообщение о подвигах Кориолана в Риме, предвидит значение, которое оно будет иметь в политической борьбе.) У Плутарха единственной просьбой Кориолана после победы было отпустить на свободу попавшего в плен вольска, который когда-то оказал ему гостеприимство. Шекспир сохраняет этот эпизод, но его Кориолан забывает имя вольска. "Кодекс" Кориолана осуждает неблагодарность. Подлинного, сердечного великодушия он не знает, как не знает подлинной дружбы, подлинной любви к отечеству. Но есть один человек, с которым он связан глубоким и искренним чувством, - его мать. Волумния не только любит своего сына, она понимает его, она знает, чем он дорожит. И для нее самой слава Марция дороже его жизни. Но в отличие от него ей нужны доказательства, материальные знаки его славы; в конечном счете они для нее даже важней. Она тоже принадлежит к старшему поколению, и если она разделяет ненависть своего сына к "черни", то с патрициями она связана гораздо крепче, чем он. Для патрициев Кориолан в должности консула - необходимость, им нужен человек, которого можно было бы противопоставить трибунам, их растущему влиянию; и Кориолан с его доблестью, бескорыстием и бескомпромиссностью лучше кого бы то ни было подходит для этой роли. А для Волумнии консульский сан Кориолана - это давнишняя, заветная мечта. Рим должен эту мечту осуществить. Ни у кого нет сомнений в том, что теперь для этого настало время. Но сам Кориолан неохотно соглашается добиваться консульства. Власть будет связывать его свободу. Пока, однако, это только предчувствие, и он уступает просьбам матери и друзей. Но за первой уступкой последуют другие, более важные, и они дадутся Кориолану труднее. Ему придется унизиться до того, чтобы в одежде смирения, обнажая раны, просить голосов "у Дика с Хобом". Так велит обычай, а патриций сейчас может добиться власти, только соблюдая эти старые обычаи, оболочку давних патриархальных времен. Но для Кориолана любое социальное установление существует лишь постольку, поскольку оно не противоречит его стремлению к славе и свободе. Традиции "доброго старого времени" стесняют его; и почему вообще нужно следовать традициям? Зачем прошу я, стоя здесь в лохмотьях, У Дика с Хобом голосов ненужных? Да потому, что так велит обычай! Но повинуйся мы ему во всем, Никто не стал бы пыль веков стирать, И горы заблуждений под собою Похоронили б истину. (II, 3; перевод Ю. Корнеева) Есть только один закон, который Кориолан не может, не должен преступать. Это им самим установленный закон постоянства, верности самому себе, вернее - своему идеалу самого себя. Только он один мог создать такой идеал, только он один может его осуществить. Он одинок в Риме, он изгнан задолго до приговора об изгнании. Еще во время войны с вольсками он один сражался внутри Кориол, никто не последовал за ним {Этого эпизода нет у Плутарха.}. Теперь патриции требуют от него все новой лжи, все новых унижений, и одиночество его становится все явственней и абсолютней. Если он еще остается среди римлян, то это только благодаря матери, единственному человеку, которого он любит настолько, чтобы поставить его честь выше своей. Он пойдет на унижение, чтобы избавить от него мать. Волумния знает, каким доводом можно убедить ее сына: Прося тебя, унизилась я больше, Чем мог бы ты унизиться пред чернью. (III, 2) И он покоряется. Сыновняя любовь - единственное чувство, которое связывает его с человечеством. Без этого чувства он действительно был бы не человеком, а карающим божеством, каким его видит Брут: О народе Ты смеешь отзываться так, как будто Ты не такой же слабый человек, А божество карающее... (III, 1) Но снести оскорбление, которое наносят ему трибуны, он не может даже ради матери. Они обвиняют его в измене, в непостоянстве, обвиняют от имени этой трусливой, неверной, так легко меняющей свои решения толпы! Это конец. И опять-таки это обвинение и приговор об изгнании Кориолана - только внешний повод, толчок к его уходу, который так или иначе должен был произойти. Прощаясь с римлянами, Кориолан просто высказывает вслух то, что давно уже зрело в его душе. Что может быть у него общего с этой сворой псов? Это он их изгоняет. Есть мир и кроме Рима. Унизившись перед плебеями, добиваясь таким способом консульского сана, он и так нарушил свою верность "кодексу", он, который не хотел принимать от других даже награды. Теперь любой ценой нужно восстановить былое равновесие, вновь получить право сознавать свою исключительность во всем - в мужестве, в постоянстве, даже в страдании, сама мысль об исключительности которого помогает его переносить: Бедствия большие Для сильных духом служат пробным камнем, А заурядный человек способен Сносить лишь заурядные несчастья... (IV, 1) Его уход был закономерен; не случайно и то, что, покинув Рим, он пришел именно к Авфидию. Если принимать концепцию Кориолана - носителя древних традиций, представителя старого миропорядка, то Авфидий становится антагонистом Кориолана {См. статью А. Дорошевича "Трагический герой и его антагонист в трагедиях Шекспира". - "Филологические науки", 1964, э 1.}, между ними устанавливается отношение, подобное отношению Антоний-Октавий. Нам это отношение представляется иным. Эти два человека лютой ненавистью ненавидят друг друга, но они принадлежат одному поколению. Кориолан это чувствует. Авфидий - единственный, кем он хотел бы быть, не будь он Кориоланом: "Только им, когда б я не был Марций, хотел бы стать" (I, 1). Кориолан победил его, но не забыл о нем; мнение Авфидия ему интересно: "Авфидия ты видел?.. И говорил он обо мне?.. Что же?" (III, 1). Это успевает спросить Кориолан в недолгое время своего консульства. Отношение Авфидия к вольскам во многом сходно с отношением Кориолана к плебеям Рима. Вот он обращается к солдатам совсем в духе Кориолана: Услужливые трусы! Ваша помощь Меня лишь осрамила. К черту вас! (I, 8) Ларций рассказывает: Ко мне с охранной грамотой пришел он, Кляня сограждан, подло сдавших город, И удалился в Анциум затем. (III, 1) И для Авфидия верность себе важнее верности отечеству. На месте Кориолана он поступил бы так же: Хотел бы стать я римлянином, если Как вольск быть не могу самим собой. (I, 10) Если Кориолан чтобы сохранить верность себе, должен пойти против Рима, то Авфидий, чтобы вновь стать самим собой, должен уничтожить Кориолана, чье превосходство унижает его. Никакие "ржавые законы и обычаи" (и в этом он сходится с Кориоланом) не остановят его ненависти. То, что Кориолан попросил у него убежища и помощи, притупляет его ненависть лишь на то время, на которое удовлетворяется его гордость; как только Кориолан вновь берет над ним верх, вновь вспыхивает его ненависть. А Кориолану осталось только довершить начатое, предать огню и мечу город, чьи граждане посмели оскорбить его. Он непреклонен; никакие и ничьи просьбы не трогают его; Менению, которого он не пожелал слушать, он представляется огромной, совершенной военной машиной. В нем не осталось ничего человеческого, и для того, чтобы стать богом, ему не хватало только бессмертия, трона на небесах - и милосердия (V, 4). Но то, что удалось увидеть Менению, - только видимость, оболочка истинного "я" Кориолана. Впервые его действия не выражают состояние его души. Авфидий оказался проницательнее: "Честь твоя и состраданье вступили в ссору..." (V, 3). Эта "ссора" и составляет содержание выбора, перед которым он стоит теперь - впервые в жизни. Человек как бы помещен в центре концентрических систем - государства, человечества, природы. Возглавив поход вольсков против Рима, Кориолан нарушил равновесие первого круга, вышел за его пределы, преодолел его власть над собой. Если он выберет "честь" сейчас, это будет означать отречение от второго круга - человечества, от самой природы, в которой человек может существовать только как человек. По существу, в этом и заключен идеал кодекса Кориолана - абстрактная, абсолютная "честь"; а ею может обладать лишь человек, разорвавший все связи. К этому и стремится Кориолан: Прочь, любовь! Да распадутся узы прав природы! . . . . . . . . . . . . . . . . Не подчинюсь я, как птенец, влеченью, Но твердость сохраню, как если б сам Я был своим творцом, родства не зная. (V, 3) Остается сделать только один шаг, чтобы достичь этого идеала. Но именно этот шаг Кориолан оказывается не в состоянии сделать. Ни один человек, даже такой, как Кориолан, не может порвать с человечеством. Даже он не может справиться с противоестественной ролью, которую взял на себя: Как плохой актер, Я сбился с роли, к своему позору. (V, 3) То, что Кориолан воспринимает как свой "позор", - это превращение из полубога в человека. В нем еще живут любовь и милосердие, и они оказываются сильнее его гордости и "постоянства", этих идолов, которым он всю жизнь служил, как богам. В служении им он зашел так далеко, что может остановиться лишь ценою жизни. И он платит этот выкуп за возвращение к человечеству. История трагического героя Шекспира начинается Брутом и кончается Кориоланом ("Ромео и Джульетта" и "Тимон Афинский" - только пролог и эпилог трагедии, первое действие которой - "Юлий Цезарь" и последнее - "Кориолан"). В. Фарнхем пишет: "Юлий Цезарь" - веха не только в истории шекспировской трагедии, но и в истории английской трагедии. До Брута на английской сцене не было трагического героя, в чьем характере благородное величие сочеталось бы с роковым несовершенством" {W. Farnham. Shakespeare's Tragic Frontier. Los Angeles, 1950, p. 3}. "Роковое несовершенство" Брута - его ошибка. Но ошибка эта - только неточность в рассуждении, обусловленная непониманием духа времени. Она не вытекает из самих свойств его "натуры", не заложена в нем. Поэтому ему выбор дается еще легко. И сам момент выбора помещен в начале пьесы. Он точно локализован в монологе Брута (II, 1). Основное внимание уделено здесь последствиям выбора. Именно они составляют основу и трагедии государства, и трагедии личности. "Юлий Цезарь" еще во многом связан с хроникой, с множественностью ее героев, с судьбой государства в центре ее внимания. Если "Юлий Цезарь" - начало шекспировской трагедии, то "Антоний и Клеопатра" находится на ее вершине. Выбор Антония не локализован здесь в одном монологе или одной сцене, ему посвящено все действие драмы. "Рим" и "Восток" заложены в самом Антонии, как заложены в нем невозможность отречения от любой из сторон его натуры и его неполноценность как только полководца или только влюбленного. И Антоний, как Брут, характеризуется своими врагами как воплощение человеческого начала; но Брут противопоставляется несовершенным людям, Антоний - совершенным богам. Кориолан остается неизменным, верным себе на протяжении всей трагедии. Момент выбора приходится теперь на самый конец пьесы. Только в конце жизни Кориолан отказывается от своего нечеловеческого идеала и возвращается к людям, к природе. Без этого он как герой не мог бы существовать в мире шекспировской трагедии. Но он подходит к пределу этого мира. В "римской трилогии" решения и поступки героев как бы накладываются на другой, объективный план действия - течение Времени. Временем, соответствием ему или противоречием с ним определяются объективная правильность выбора и его последствия. Брут не угадывает духа времени, он ошибается в выборе и погибает. Антоний и Клеопатра достигают синтеза, это решение субъективно единственно возможное для каждого из них. Но век, в котором они живут, требует уже не "синкретического", а "однозначного" характера. Такой тип характера намечен в Октавии Цезаре и полнее - и в героическом его варианте - раскрывается в Кориолане. Антоний и Кориолан принадлежат к разным поколениям. Они были созданы в тот момент, когда уходило поколение Антония и появлялось поколение Кориолана. Кориолан - крайняя точка развития шекспировского героя. В нем предчувствие нового, нешекспировского века, требующего иной, нешекспировской, трагедии, иного, нешекспировского, героя. ОБ ИСТОРИЧЕСКОМ ФОНЕ АНГЛИЙСКОЙ "ТРАГЕДИИ МЕСТИ" НА РУБЕЖЕ XVI-XVII ВЕКОВ  В. Захаров В эпоху, предшествовавшую родовому строю, личная, в том числе и кровная, месть не связывалась в сознании людей с понятием долга, роковой повинности, неисполнение которой влекло за собой бесчестие пострадавшему или его ближайшим сородичам. Месть воспринималась даже не как акт правосудия, восстановления справедливости, но как естественное следствие превосходства сильного над слабым. Удел слабого заключался в том, чтобы оставаться неотомщенным, и окружающим это казалось естественным и не вызывало чувства протеста. Лишь позднее, с укреплением рода, осознавшего себя как некое единство, противопоставленное другим родам, месть стала пониматься как нравственный долг. За увечье или ущерб, нанесенный одному члену рода, мстили все его сородичи. Такое переосмысление было неизбежным на том этапе развития общества, когда нельзя было достичь возмездия, апеллируя к верховной власти {См.: W. E. Wilda. Das Strafrecht der Germanen. Halle (Saale), 1842, S. 157; E. S. Tobien. Die Blut-Rache nach altem Russischen Rechte, vergleichen mit der Blut-Rache der Israeliten und Araber, der Griechen und Romer und der Germanen. Dorpat, 1840, S. 9-10; F. Liebermann. Die Gesetze der Angelsachsen, Bd II. Halle (Saale), 1898-1916, S. 320-322.}. В жизни европейских народов существование обычая личной мести было связано именно с такими историческими условиями, при каких сводилась на нет или крайне ограничивалась роль правосудия, отправляемого верховной властью - государством, юрисдикции которого должны были подлежать все члены общества. В средневековой Англии слабость центрального государственного аппарата не компенсировалась наличием власти на местах, так как последняя обычно не могла взять на себя функцию посредничества между враждующими родами или даже отдельными лицами. Личная месть была, таким образом, своего рода "диким правосудием" (a kind of wild justice), no словам Френсиса Бэкона {См.: F. T. Bowers. Elizabethan Revenge Tragedy, 1587-1642. Princeton, 1940, p. 3.}, так как давала потерпевшему единственную возможность восстановить честь или возместить понесенные убытки. Напротив, с укреплением государственной власти в стране наблюдается обратная тенденция. Правительство делает решительные попытки вмешаться в то, что представлялось до сих пор частным делом члена общества. В этом смысле показательным было установление права короны на часть вергельда (wergeld, дословно "плата за человека"), т. е. денежной суммы или товаров, которыми ответчик возмещал убытки потерпевшего {Т. P. Ellis. Welsh Tribal Law and Custom, vol. II. Oxford, 1926, p. 136.}. Эта дань укрепляла в общественном сознании представление о том, что ущерб, нанесенный подданному, не безразличен и для государства. Можно полагать, что уже в начале XVI в. преступление против личности, безоговорочно рассматривалось как вызов государственной власти {L. O. Pike. A History of Crime in England, vol. I. London, 1876, p. 290-292.}. Существовало, однако, и обстоятельство, тормозившее развитие нового взгляда на права потерпевшего. Личная месть зачастую оказывалась куда более скорой и действенной, нежели неповоротливая и продажная машина правосудия. В XV в. личная месть стала настоящим бедствием в стране, охваченной пламенем феодальных войн. В исторических хрониках того времени можно почерпнуть сведения об убийствах, грабежах и пытках, учиненных по мотивам личной мести. Некоторые из описанных случаев вызывают в памяти печально знаменитые анналы родов Медичи и Борджиа в Италии, откуда столько раз черпали сюжеты своих "кровавых трагедий" английские драматурги Возрождения. Число таких злодеяний, судя по хроникам той эпохи, было весьма значительным {"Chronicles of London". C. Kingsford (Ed.). Oxford, 1905, p. 172.}. Укрепление централизованной власти в первой половине XVI в. имело следствием осуждение рецидивов "дикого правосудия" и противодействие им. Идеологи абсолютизма рассматривали личную месть во всех ее проявлениях (например, дуэль) как угрозу устоям государства. Дуэлянтам инкриминировалось неуважение к закону, а всякое "нерегламентированное" убийство с заранее обдуманным намерением, имевшее целью отомстить за нанесенную обиду без посредничества закона, рассматривалось как тягчайшее преступление {T. Birch. The Court and Times of James I, vol. I. London, 1848, pp. 265-266.}. Официальную точку зрения на прерогативу власти выразил Френсис Бэкон, заявивший по поводу одного дела о дуэли в 1615 г.: "...когда месть исторгается из рук судьи вопреки божьей заповеди mihi vindicta, ego retribuam {мне отмщение, и аз воздам (лат.).}, и каждый обнажает меч не для защиты, но для нападения, частные же граждане начинают воображать себя облеченными законами карать кого бы то ни было за свои обиды, тогда никто не может предвидеть опасности и затруднений, какие могут возникнуть и умножиться... Спорщики могут объединиться в банды... произойдут волнения и мятежи, которые приведут к расторжению семей и союзов и более того - к гражданской войне" {"A Complete Collection of State Trials from the Earliest Period to the Year 1783", T. Howell (Ed.), vol. II. London, 1816, p. 1032.}. Бэкон аргументировал здесь прерогативу монарха быть единственным арбитром во всякого рода конфликтах. Из его доводов следует, что личная месть уже рассматривалась как пережиток феодальных времен и подвергалась суровому осуждению. Церковь не замедлила встать на сторону государства. Древний библейский закон Моисея, поощрявший кровную месть, теперь либо замалчивался, либо истолковывался по-иному, в духе новых веяний. Основным аргументом церкви было приведенное Бэконом библейское изречение "мне отмщение, и аз воздам". В 1612 г. епископ Холл предрекал двойную гибель - души и тела - тем, кто ослушается божьей заповеди {"Works of Bishop Hall", vol. V. P. Wynter (Ed.). Oxford, 1863, p. 76.}. Однако сильное противодействие государства и церкви практике личной мести не приводило к сколько-нибудь заметному сокращению числа кровавых инцидентов. Например, количество дуэлей и преступлений, совершенных из мести, резко возросло к концу царствования Елизаветы и в первые годы после восшествия на престол короля Иакова. Многочисленные дворцовые заговоры, борьба между католиками и протестантами и народные волнения воскрешали в памяти трагическую эпоху междоусобных войн прошлого столетия и более близкое по времени правление королевы Марии Кровавой; во всех слоях общества зрела неудовлетворенность своим состоянием, росла неуверенность в завтрашнем дне. Монархия, напрягавшая все силы в борьбе с пуританским парламентом, уже не могла совладать с обострившимся кризисным положением в стране. Вместе с королем Иаковом в Англию хлынул поток шотландцев, сохранивших во многом обычаи феодальной старины, уже пришедшие в упадок или совсем исчезнувшие в Англии. Непрерывно возникали конфликты между новоприбывшей шотландской знатью и английским дворянством {"The Autobiography and Correspondence of Sir Simonds d'Ewes", vol. II. London, 1845, p. 324.}. Весьма часто личная месть носила резко выраженный классовый характер. Слуги мстили хозяевам за дурное обращение; крестьяне расправлялись с огораживателями-лендлордами, сознавая тщетность апелляции к суду. Вскоре после разгрома испанской Армады в 1588 г. закончился период кратковременного единения различных общественных слоев, сплотившихся в патриотическом порыве, чтобы отразить иноземное нашествие. Кризис абсолютизма нашел выражение и в критике официальных догм с различных классовых позиций. Проблема нравственности акта личной мести была в силу указанных выше причин одной из тех насущных проблем, вокруг которых велись острые споры. Широкий диапазон суждений, представленных в различных исторических источниках, позволяет по крайней мере сделать вывод о том, что общественное мнение не склонно было огульно осуждать личную месть, но усматривало различия, с одной стороны, между способами мщения, а с другой, мотивами к нему. Всеобщее осуждение вызывал "макиавеллистский" характер преступления. Коварство и лицемерие не считались свойствами, искони присущими англо-саксам; свойства эти были, как полагали в Англии, посланы богом в виде особой кары ненавистным папистам. Дурная слава Никколо Макиавелли, автора "Государя", в Англии в то время была настолько велика (достаточно вспомнить, например, "дух Макиавелли", выведенный Марло в "Мальтийском еврее"), что его считали бессмертным, вездесущим и отождествляли даже с самим отцом зла. Наиболее "макиавеллистским" было, с точки зрения тогдашних моралистов, убийство с заранее обдуманным намерением. Такое убийство, особенно если оно совершалось спустя много времени после спровоцировавшего его оскорбления, считалось тягчайшим преступлением. Порицание вызывало также подстрекательство к мести, явное или тайное, которое приравнивалось к найму убийцы. Подстрекатель считался в ряде случаев более виновным, чем сам убийца, так как из двух мстителей "макиавеллистом" выступал именно он. Например, вина Яго в смерти Дездемоны в те времена, несомненно, считалась тяжелее вины Отелло, несмотря на отсутствие прямых улик против Яго, за исключением данного им Отелло совета "не отравлять ее (Дездемону) ядом, но задушить в постели" (IV, 1). Широкий резонанс получило дело об убийстве Томаса Овербери, автора знаменитых "Характеров", отравленного в Тауэре в 1613 г. Особое возмущение вызвал тот факт, что Овербери пал жертвой заранее обдуманной мести. Многим посмертным изданиям его сочинений предпосланы элегии по поводу его кончины, написанные различными поэтами (в том числе Деккером и Фордом; в издания же 1616 и 1637 гг. включена элегия, подписанная инициалами W. S.). Авторы сетовали на развращенность века, породившего таких жестоких убийц {E. Parry. The Overbury Mystery. London, 1925, p. 305-310.}. В связи с ростом числа дуэльных поединков и вообще рецидивов "дикого правосудия" возник интерес к причинам, вызывающим жажду мести в человеке. Среди таких причин назывались "врожденные сильные аффекты, или страсти", как например, гнев, ненависть, ревность, честолюбие, зависть. Гнев считался главным агентом возбуждения мстительности. В анонимном трактате о страстях (1621) изучается различие между ненавистью и гневом, причем последний определяется как частный случаи первой. Гнев, рассуждает автор, можно испытывать лишь к отдельным лицам; ненависть часто обращена против всего человечества; гнев излечивается терпением; ненависть не ослабевает до самой смерти; гнев жаждет открыть жертве лицо мстителя, ненависть довольствуется уничтожением объекта мщения, не раскрывая себя; гнев причиняет мстителю душевные страдания, ненависть холодна; гнев знает меру в мщении, но ненависть безмерна и всегда доводит месть до конца. Честолюбие считалось национальным пороком англичан и, по мнению моралиста, заслуживало снисхождения, но ревность, которую рассматривали как свойство чисто романского характера, казалась в ряде случаев недостаточным мотивом для мщения, особенно когда, кроме подозрения, у мстящего не было веских улик {"A Table of Humane Passions", 1621, repr. London, 1862, p. 23.}. Месть за поруганную честь рода вследствие прелюбодеяния или мезальянса, как правило, не находила сочувствия у англичан эпохи Возрождения, которым был чужд жестокий нравственный кодекс, принятый в Испании и в Италии, где утрата жизни считалась меньшим несчастьем, чем утрата чести. Зрителя в английских театрах того времени, ставивших переводные итальянские пьесы или пьесы из итальянской жизни английских драматургов, особенно поражало и возмущало хладнокровие мстителя, который убивал, повинуясь не опрометчивому горячему порыву, но предварительно рассчитав, в какой момент и каким орудием удобнее нанести удар. Бессмысленно жестоким казалось убийство неверной жены, которое по взаимному соглашению совершали либо оскорбленный супруг, либо близкие родственники виновной. Можно думать, что кальдероновский "Врач своей чести", будь эта пьеса представлена в "Глобусе" или каком-нибудь другом лондонском театре той поры, нашел бы зрителя, склонного, по всей вероятности, отождествить дона Гуттьере с популярной фигурой мстителя-злодея, вроде Фламинео из "Белого дьявола" Уэбстера {F. T. Bowers, Elizabethan Revenge Tragedy, p. 20-22.}. Бертон в "Анатомии меланхолии" (1621) называл зависть в числе главных пороков времени, способных сделать человека мстительным и внушить ему ненависть к людям. Завистник может пролить кровь даже без всякого повода, а такое убийство - самый худший грех {R. Burton. The Anatomy of Melancholy, vol. I. London, 1902, p. 310.}. Поэтому, например, преступление Клавдия в "Гамлете", усугубленное мотивом кровосмесительной страсти и совершенное по явно "макиавеллистским" образцам, должно было казаться современникам Шекспира особенно отвратительным. Кровная месть вызывала к себе двойственное отношение. Месть убийце отца или сына вообще казалась законной (особенно в тех случаях, когда было трудно или вовсе невозможно апеллировать к правосудию), и общественное мнение обычно симпатизировало мстителю, хотя ограничивало его в выборе средств отмщения. Распространенный взгляд на допустимость мести ясно выражен в романе Томаса Лоджа "Маргаритка Америки" (1596), где отец, провожая сына в чужую страну, дает ему следующее напутствие: "Мстя, будь смел, но не чрезмерно жесток" {Th. Lodge. Complete Works, vol. III. London, 1883, p. 18.}. Гамлет отказывается от намерения убить Клавдия во время покаянной молитвы, полагая, что такая смерть будет не мщением, но наградой ("hire and salary") злодею. Последующее пространное изложение доводов в пользу более жестокого наказания убийцы отца (III, 3) воспринимается как попытка оправдания, продиктованная опасением упреков в "макиавеллизме". Среди дворян (особенно высшей знати) преобладало мнение, что личная расправа с врагом всегда предпочтительнее судебного иска. Наиболее сильное противодействие вызывали неоднократные указы правительства, воспрещавшие дуэльные поединки. Выдвигались различные соображения, по которым дуэль представлялась не только допустимым, но даже весьма желательным способом разрешения многих споров и ссор. Среди аргументов в пользу дуэли интерес представляют следующие: если существуют войны и целые армии сражаются друг с другом, то, следовательно, и частные лица вольны в честном поединке защищать свои права (интересно сопоставить с этим доводом размышления Гамлета о собственном бездействии в монологе из четвертой сцены четвертого акта: "А ведь тут же, к моему стыду, я вижу, как смерть грозит двадцати тысячам людей, которые ради прихоти и пустой славы идут в могилу, будто в постель, сражаются за клочок земли, где даже для сражения не хватает пространства и где не уместить могил, чтобы похоронить убитых") {Подстрочный перевод. Цит. по кн.: М. М. Морозов. Избранные статьи и переводы. М., 1954, с. 404.}; поскольку правосудие карает виновного за нанесение частному лицу оскорбления не во всех случаях, а лишь когда это оскорбление угрожает общественной безопасности, постольку частное лицо, не нашедшее справедливости, имеет право мстить; обычаи старины, особенно традиции рыцарства, повелевают мстить врагу; поскольку простолюдин не имеет понятия о чести (все гражданские судьи в то время были "низкого" происхождения), он не может выступать арбитром в споре между джентльменами, и, следовательно, дворяне должны драться на дуэли; в ряде случаев правосудие не может задержать и покарать преступника, иногда не может даже установить его личность; таким образом, личная месть - не помеха, но, наоборот, помощь правосудию; опасаясь неотвратимой кары, многие побоятся нарушить закон; и т. д. {F. Т. Bowers. Middleton's "Pair Quarrel" and the Duelling Code JEGP vol. XXXVI, 1937, p. 40-42.} Даже Бэкон, непримиримый противник дуэли и личной мести, указывал в одном из своих сочинений, что месть все же терпима, когда, кроме оскорбленного, некому отомстить за обиду и когда закон непозволительно долго медлит {F. Bacon. Essays. M. Scott (Ed.). New York, 1908, p. 20.}. Таким образом, публика, заполнявшая в ту пору театры в Лондоне и в провинции, встречала появление мстителя на сцене отнюдь не с ликованием, но вместе с тем вряд ли была заранее предубеждена против него. В оценке поведения героя пьесы играли роль различные указанные выше факторы, которые и влияли на окончательное суждение зрителя. Драматурги чутко улавливали настроение своей аудитории, что во многом определяло проблематику их пьес. Метаморфоза, происшедшая с протагонистом-мстителем на елизаветинской и якобитской сцене за сравнительно недолгий срок (1580-1642), - от "честного" Иеронимо в "Испанской трагедии" Кида до аморального антигероя Фламинео в "Белом дьяволе" Уэбстера - отражает эволюцию в общественных взглядах той эпохи на правовую и нравственную сущность личной мести. "Кровавая трагедия мести", подобно историческим хроникам Шекспира, представляет собой благодарный материал для оценки отношений между личностью и государственной властью в пору кризиса английского абсолютизма накануне буржуазной революции. ПОСЛЕДНИЕ ПЬЕСЫ ШЕКСПИРА И ТРАДИЦИЯ РОМАНТИЧЕСКИХ ЖАНРОВ В ЛИТЕРАТУРЕ  И. Рацкий Творческий путь Шекспира завершается созданием "Перикла", "Цимбелина", "Зимней сказки" и "Бури". Вплоть до начала XX в. пьесы эти всерьез не принимались: в лучшем случае признавались поэтические достоинства "Бури", в целом же в этих произведениях видели каприз воображения стареющего Шекспира, усталого и желающего позабавиться сочинением развлекательных историй. Теперь такая точка зрения ушла в прошлое. Идейное и художественное богатство этой части шекспировского наследия в наше время не вызывает ни у кого сомнений, зарубежная критическая литература о последних пьесах насчитывает за последние полвека не один десяток работ и множится с каждым годом, ряд зарубежных шекспироведов свои интерпретации последних пьес делает основой концепций всего творчества Шекспира. К сожалению, наше шекспироведение очень мало занималось финальными шекспировскими драмами. А между тем они заслуживают самого серьезного внимания не только в силу своих индивидуальных качеств - не только потому, что каждая из них обладает высокими достоинствами: не говоря уже о "Буре", вполне равновеликой, по общему мнению, другим шекспировским шедеврам, значительную художественную ценность представляют также "Цимбелин" и особенно "Зимняя сказка", и даже более слабый "Перикл", как показали некоторые успешные постановки этой пьесы на английской сцене в последние десятилетия. Последние пьесы Шекспира - явление по-своему не менее значительное, чем его комедии и трагедии. Неразрывно связанные с предшествующим его творчеством, они вместе с тем составляют самостоятельный этап его творческого развития, новое качество шекспировской драматургии. Природа этого нового качества определяется не только особенностями шекспировского гения, но и спецификой той литературной традиции, преломлением которой являются финальные драмы Шекспира. Поэтому правильно понять сущность его последних пьес можно только в том случае, если мы выясним, что же их роднит друг с другом и с широким кругом аналогичных литературных явлений. Правда, внутренняя родственность финальных пьес не может быть доказана с той же степенью достоверности, как и хронологическая близость. И художественное единство "Перикла", "Цимбелина", "Зимней сказки" и "Бури" различными критиками обосновывается по-разному, особенно тогда, когда речь идет о тональности этих произведений, их духе, выраженном в них мироощущении, идейном значении и прочих, не поддающихся математической выверке вещах. Тем не менее во всех финальных пьесах есть моменты, общность которых представляется нам бесспорной и которые наиболее наглядно характеризуют и эстетическую однородность рассматриваемых произведений, и художественное их своеобразие в сравнении с предшествующим творчеством Шекспира, и связь их с определенным литературным пластом. Прежде всего обращает на себя внимание удаленность места действия всех последних пьес от сколько-нибудь знакомой шекспировскому зрителю жизни. События "Перикла" отнесены к эпохе поздней античности, в греческие и малоазиатские города. Географический охват чрезвычайно широк: из Антиохии нас вместе с героями переносят в Тир, оттуда в Тарс, Пентаполис, Эфес, Митилену - словом, как говорится в перечне действующих лиц, "место действия - разные страны". В "Цимбелине" автор также уводит нас в далекое прошлое, и хотя на этот раз перед нами Англия, но Англия легендарных времен I века н. э. и войн за независимость с древним Римом, т. е. Англия, не более близкая шекспировскому современнику, чем древняя Греция. (Примечательно, что во всей обширной елизаветинской драматургии, помимо "Цимбелина", насчитывается лишь пять пьес, действие которых происходит в сказочные времена английской истории. В числе этих пьес - "Король Лир".) Не менее удалено от шекспировской современности и место действия "Зимней сказки": Богемия и Сицилия звучали для зрителя так же экзотично, как Пентаполис и Митилена. Наконец, "Буря" уносит зрителя на волшебный остров, ассоциировавшийся в сознании посетителей шекспировского театра с новооткрытыми землями Вест-Индии. Атмосфере удаленности соответствуют и многочисленные исторические и географические несообразности. В "Перикле" Пентаполис - это город, тогда как на самом деле такое название имела группа из пяти городов. В "Зимней сказке" у Богемии есть морской берег. Дельфы находятся на острове. В "Цимбелине" персонажи наделены как древнеримскими, так и современными итальянскими именами (Луций, Постум - Филарио, Яхимо). Местные реалии почти полностью отсутствуют: многочисленные города в "Перикле" также невозможно отличить друг от друга, как нельзя определить местоположение острова Просперо, как невозможно заключить - античный или современный Рим представлен в "Цимбелине"; в какую эпоху происходят события в "Зимней сказке". Значительные изменения в сравнении с предшествующими пьесами, особенно с трагедиями, претерпевают сюжет и композиция. Действие насыщается огромным количеством приключений, происшествий, опасностей, приобретает авантюрный характер. События утрачивают логическую последовательность, а сюжет - постепенность развития. Пьесы распадаются на ряд эпизодов, внутреннюю связь между которыми гораздо труднее установить, чем между различными эпизодами предыдущих произведений Шекспира. Но зато зритель с напряженным интересом следит за происходящим, ибо герой счастливо выпутывается из одной опасной ситуации, чтобы тут же попасть в другую, не менее рискованную. Сюжет "Перикла" с формальной стороны наиболее хаотичен и состоит из многочисленных эпизодов, объединяемых фигурами и судьбами Перикла и Марины, причем почти в каждом из этих эпизодов герою или героине угрожает смерть или бесчестие, которых они благополучно избегают. Не менее прихотлива и внешне разбросана композиция "Цимбелина", с его тремя сюжетными линиями, перебрасыванием действия из Англии в Рим, от двора Цимбелина в пустынные места близ Милфордской гавани и к Уэльским холмам, с бесчисленными опасностями, которые подстерегают Имогену, Постума, Беллария с принцами и даже Цимбелина. Более упорядочено построение "Зимней сказки", но и здесь логика события подменена необычностью их, и можно выделить самостоятельные эпизоды, драматизм которых автономен от общего действия и определяется тем, что герои находятся под угрозой гибели и разлуки: Поликсену грозит смерть от яда, Гермионе - по приговору суда, новорожденной Утрате - от диких зверей, Утрате и Флоризелю грозит гнев Поликсена и в Богемии, и у Леонта. Увеличивается в последних пьесах и роль чудесного. Оттенок чуда есть и в оживлении Церимоном Таисы, и в неожиданном появлении к концу действия живой Гермионы, и в сновидениях героев: Периклу является во сне Диана, Постуму - Юпитер, Антигон рассказывает о привидевшейся ему Гермионе, по указанию которой он должен оставить Утрату в Богемии. В этом же волшебном ряду находится и пророчество дельфийского оракула. Фантастика господствует в "Буре": главное действующее лицо, Просперо, - волшебник, среди других персонажей - духи, фантастические существа Ариэль и Калибан. Элемент чудесного гармонирует с многочисленными фольклорными мотивами, вплетенными в художественную ткань финальных драм. Уже первый эпизод "Перикла" - юноша, сватающийся к королевской дочери, должен отгадать загадку, иначе его ждет участь его предшественников, т. е. смерть, - явно сказочного происхождения. Общим местом многих сказок является ситуация и другого эпизода пьесы: соревнование претендентов на руку царевны, в которой герой - здесь Перикл - одерживает победу и покоряет своей доблестью и другими достоинствами и царя, и его дочь (здесь Симонида и Таису). В сказочном духе начинаются также злоключения Марины: Диониса со своей дочерью Филотеной и Марина явно напоминают сказку о злой мачехе, которая ненавидит падчерицу и сживает ее со свету за то, что падчерица красотой и умом превосходит ее собственную дочь. Фольклорными мотивами насыщены и другие пьесы последнего периода. В "Цимбелине" мы вновь сталкиваемся с вариантом сказки о злой мачехе - на этот раз она преследует падчерицу, желая женить на ней своего дурня-сына. Еще большее сходство имеет одна из основных сюжетных ситуаций "Цимбелина" со сказкой о Белоснежке: Белоснежка бежит от злой мачехи и, подобно Имогене, попадает в пещеру, где ее заботливо опекают добрые карлики (в пьесе - Белларий и братья), она же ведет у них хозяйство. Белоснежку, как и Имогену, поражает мнимая смерть, и точно так же, как героиня шекспировской пьесы, она оживает {Параллели между "Цимбелином" и сказкой о Белоснежке были подробно прослежены в XIX в. - См.: "Germania", 1864, IX, S. 458 ff.}. Заметим, что пушкинская "Сказка о мертвой царевне и семи богатырях" разрабатывает ту же древнюю сказочную версию, которая нашла отражение в "Цимбелине". Длительную фольклорную традицию имеет и центральная коллизия "Цимбелина": историю о женской верности, о хвастуне, посягнувшем на честь добродетельной жены, и о наказании, которое его постигло, можно найти в сказках многих народов. Основные ситуации "Зимней сказки" не имеют столь прямых фольклорных аналогов, хотя в истории любви Флоризеля и Утраты можно усмотреть отдаленное сходство со сказками типа "Золушки" и другими вариациями на тему о том, как царевич влюбляется в бедную девушку, причем в некоторых сказках впоследствии обнаруживается ее знатное происхождение. Но кое-какие сцены в "Зимней сказке" вызывают и более явные ассоциации с фольклорными персонажами. Так, Паулина и Антигон, особенно в той сцене, где разъяренная Паулина врывается к Леонту и честит и его, и собственного мужа, который не в состоянии укротить разбушевавшуюся жену и как будто побаивается ее, - напоминают излюбленную многими сказками супружескую пару: тюфяк и тихоня муж и бойкая, языкастая жена, которая держит его в страхе и повиновении. Ловкий и обаятельный плут, весело и изобретательно обманывающий простаков, - любимая фигура средневековых фабльо, преобразившаяся здесь в Автолика. Удаленность во времени и пространстве, условность географических наименований, обилие анахронизмов, необычность событий, произвольное и прихотливое их сочетание, отсутствие между происшествиями логической связи, эпизодичность сюжета, резкая и внезапная перемена места действия, усилившаяся роль чудесного и сказочного - вот что в первую очередь создает впечатление неправдоподобности и нереальности происходящего, совершенно не свойственное произведениям непосредственно предшествующего, трагического периода творчества Шекспира. Впечатление это усугубляется рядом менее явных, но не менее постоянных и специфических для последних произведений драматических приемов. Так, большую роль играет использование элементов архаической драматургии. Повествователь Гауэр в "Перикле", первый и второй дворяне в самой первой сцене "Цимбелина", первый и второй вельможи, сопровождающие Клотена, так же как первый, второй и третий дворяне в "Зимней сказке" - эти персонажи выведены из действия, функция их никак не связана с сюжетом. Такого рода действующие лица характерны для дошекспировской драмы, но почти не встречаются у Шекспира в более ранних произведениях. Самохарактеристика и самопредставление героев - тоже прием, который в последних пьесах повторяется чаще, чем раньше. В "Перикле" Клеон рассказывает своей супруге Дионисе о несчастьях их города, о которых она знает не хуже его. В "Цимбелине" Белларий излагает зрителю собственную историю и историю похищенных им принцев и даже сообщает, как его зовут. В "Зимней сказке" Автолик представляется зрителю почти так же, как это делал Порок в старых пьесах. И это только некоторые, самые яркие примеры. В финальных произведениях вообще увеличивается число монологов и реплик в сторону, причем они отнюдь не имеют психологического характера. Н. Когхилл приводит сравнительное число действующих лиц, произносящих монологи в некоторых шекспировских пьесах: "Ричард III" и "Кориолан" - 4, "Генрих IV", ч. 1-3, "Гамлет" - 4, "Отелло" - 2, "Перикл" - 6, "Цимбелин" - 10, "Зимняя сказка" - 7, "Буря" - 5 {N. Coghill. Shakespeare's professional skills. Cambridge, 1964, p. 133.}. Усиливается, как никогда, роль в сюжете театрально-зрелищных, звуковых и живописных элементов. Можно представить себе, что сам внешний вид Гауэра в его древнем одеянии производил на зрителя большое впечатление. Весьма эффектно в "Перикле" должен был выглядеть и парад рыцарей - с их роскошным вооружением и замысловатыми и красочными геральдическими знаками на богато убранных щитах. Еще более театрально-зрелищный и вместе с тем условный характер придавал "Периклу" такой архаический прием, как пантомима. Ту же роль играют во всех пьесах и "маски": в "Цимбелине" характер "маски" имеет явление Юпитера, в "Зимней сказке" - пастушеский праздник с танцами пастухов и пастушек и пляской двенадцати сатиров, в "Буре" - "маска" Цереры и сцена банкета. Танцы есть и в "Перикле". Звуковые эффекты тоже умножаются. Во всех пьесах, кроме "Цимбелина", на сцене изображается буря. Зато в "Цимбелине" мы видим поединки Постума и Яхимо, Гвидерия и Клотена, битву между римлянами и англичанами. Постоянно слышится музыка. Она звучит во дворце Симонида и в комнате Церимона, усыпляет Перикла и Постума, раздается у дверей спальни Имогены и у пещеры на Уэльских холмах, сопровождает пастушеский праздник в "Зимней сказке" и возвращение в жизнь Гермионы; музыкой напоен сам воздух острова Просперо. Льется печальная песня Марины, плывет погребальная мелодия над телом мнимомертвой Имогены, звенят задорные песенки Автолика, уносится в высь нежный голос Ариэля, выводят пьяные рулады Стефано и Калибан. Есть в последних пьесах эффекты и иного рода: отрубленная голова и безголовое тело Клотена в "Цимбелине", медведь, пожирающий Антигона, в "Зимней сказке". Во всех пьесах, кроме "Цимбелина", происходят кораблекрушения. Везде герои переодеваются, чтобы их не узнали. Перикл в платье бедняка скрывает от Симонида свое царское происхождение. Имогена путешествует в мужском платье и в таком виде не узнана ни мужем, ни отцом. Поликсен и Камилло, переодетые, разговаривают с Флоризелем, который не признает ни отца, ни его ближайшего советника. Автолик меняет платье и становится незнакомцем и для своего бывшего хозяина Флоризеля, и для пастуха и его сына, с которыми он только что разговаривал, и т. д. Общая схема действия всех пьес также имеет некоторые сходные и весьма существенные черты. Во-первых, в основе всех пьес (кроме "Бури") - история семей. Семьи разлучены в начале или по ходу произведения и воссоединены в конце. В "Перикле" разлучены муж и отец с женой и дочерью. В "Цимбелине" - жена с мужем, отец с детьми. В "Зимней сказке" - муж с женой и дочерью, мать с дочерью. (Отсюда, в частности, и необходимость более чем одной сюжетной линии, ибо нужно дать представление о судьбах всех разлученных.) В конце этих пьес обязательна сцена "узнавания": родственники оказываются вместе и узнают друг друга. Во всех пьесах принципиальное значение имеет время, протяженность его иногда очень велика. В "Перикле" между третьим и четвертым актами проходит 14 лет, в "Зимней сказке" - 16. В "Цимбелине" действие охватывает небольшой промежуток и производит впечатление непрерывного, в "Буре" же вообще занимает несколько часов, но зато в обеих пьесах огромную роль играет предыстория некоторых персонажей: в "Цимбелине" - Беллария и принцев, в "Буре" - Просперо и Миранды в первую очередь, а также всех других главных действующих лиц. Во всех пьесах действие движется от меньшего благополучия к благополучию большему. Значительные изменения в сравнении с предшествующими пьесами и большую общность в сопоставлении друг с другом имеют в финальных драмах характеры героев, способы их обрисовки и взаимоотношения характеров с действием и обстоятельствами. Первое, что бросается в глаза, - связь характера и композиции последних пьес. Если в предыдущих произведениях движение сюжета охватывало судьбы всех главных героев, которые при этом постоянно находились в поле нашего зрения, и внимание зрителя распределялось между ними равномерно, то иная в этом смысле композиция романтических драм. В "Перикле" главный герой совершенно не участвует на протяжении важнейшего четвертого акта, появляясь лишь в пантомиме. В "Цимбелине" Постум исчезает после второго акта и вновь становится центральной фигурой в пятом. В "Зимней сказке" Леонт находится в центре действия в первых трех актах, отсутствует и почти забывается в четвертом и вновь появляется лишь в конце пьесы. Гермиона же фактически уходит из пьесы как действующее лицо в середине третьего действия, ибо в пятом акте ее роль чисто символическая, и Шекспир дал ей здесь только одну небольшую реплику. Другие же действующие лица появляются в середине или даже к концу пьесы. Марину в "Перикле" мы впервые встречаем в четвертом акте - и с этого момента она становится главной героиней. С Белларием и принцами в "Цимбелине" знакомимся лишь в третьей сцене третьего акта. Утрату в первый раз видим тоже только в четвертом действии, тогда же появляется и Автолик. Многие персонажи всплывают лишь на мгновение и тут же тонут в бурном потоке событий, хотя роль их в судьбах главных действующих лиц первостепенна (Антиох в "Перикле", Корнелий в "Цимбелине", Антигон в "Зимней сказке"). Эта структурная особенность последних пьес во многом связана с иными, чем в трагедиях, принципами характеристики. Характеры героев утрачивают психологическую глубину и объемность. Герои живут эмоциями, каждая из которых, взятая сама по себе, обрисована с полнотой и тщательностью, достойной иногда высочайших реалистических шедевров Шекспира, - достаточно вспомнить ревность Леонта или страдания оклеветанной Имогены (в сцене с Пизанио близ Мильфорда). Но характеры в целом часто как бы распадаются на отдельные эмоциональные состояния, резкая смена эмоций слабо или совсем не мотивирована, поэтому лишаются реалистической обоснованности и поступки героев, возникает впечатление, что чувства действующих лиц не соответствуют обстоятельствам и причинам, их вызвавшим. В этом смысле классическим примером может быть тот же Леонт с его внезапной беспричинной ревностью. Но подобные особенности рисунка можно найти в портрете почти любого персонажа последних пьес: Постум от величайшей любви переходит к жгучей ненависти, обнаруживая при этом удивительное легковерие; Имогена жаждет умереть, обвиняет Постума в неверности и низости - и тут же принимает предложение Пизанио переодеться мальчиком, чтобы жить близ Постума; Паулина проклинает Леонта и без всякого перехода начинает жалеть его; Цимбелин совершенно хладнокровно реагирует на сообщение о смерти и злодейских умыслах своей дотоле горячо любимой жены. И т. д. Поэтому некоторые герои почти полностью утрачивают постоянство характера. В Дионисе, принимающей Перикла, ничто не предвещает злобной преступницы, какой она окажется, когда прикажет убить Марину. Леонт, уговаривающий Поликсена остаться, Леонт во власти ревности и Леонт кающийся - как будто три разных человека. С другой стороны, как правило, отсутствует полнота человеческого характера. Обертоны и оттенки существуют лишь в описании отдельных чувств. В большинстве персонажей доминируют определенные, заданные с самого начала и потому неизменные качества. Поэтому персонажи начинают тяготеть к типам и дают основание считать их символами. Чистота Марины, верность Имогены, преданность Пизанио, правдивость Паулины так же подчеркнуто постоянны, как злоба и глупость Клотена, лицемерие и подлость королевы, коварство Яхимо. В связи с этим действующие лица резко делятся на положительных и отрицательных, на добродетельных и порочных. Внутренние конфликты тоже ослаблены или снимаются вообще. Леонт не испытывает, подобно Отелло, жалости или колебаний. Постум не сомневается в справедливости принятого им сначала решения - убить Имогену. Герои страдают лишь от внешних несчастий, противоречия не свойственны их внутреннему миру. Если противоречивые страсти и овладевают их душами, то почти всегда лишь попеременно, почти никогда - одновременно: герои также полно отдаются одному чувству, как перед этим другому. Действующие лица утрачивают активность, свойственную героям трагедий. События развиваются независимо от воли человека и увлекают за собой персонажей. Поэтому огромную роль играет случай. Случай лишает Перикла корабля и слуг, спасает для него рыцарские доспехи, ведет ко двору Симонида и впоследствии воссоединяет с дочерью в Митиленах. Случай отдает тело мнимомертвой Таисы в руки мудрого врача Церимона. Случай в облике пиратов спасает Марину от ножа Леонина. В "Цимбелине" случай приводит Имогену в пещеру, где живут ее братья, направляет Клотена под меч Гвидерия, сталкивает на поле боя Постума и Яхимо и сводит, наконец, всех героев в заключительной сцене при дворе Цимбелина. В "Зимней сказке" роль случайности не столь заметна, но, по существу, не менее велика, особенно в судьбе Утраты, благополучие которой (а стало быть, и счастливая развязка пьесы) зависит от того, что Утрата случайно найдена пастухом. И даже в "Буре" случай помогает Просперо воспользоваться его чарами. Уже этот краткий предварительный обзор некоторых, наиболее общих и, с нашей точки зрения, бесспорных родственных особенностей последних пьес в области сюжета, композиции, драматических приемов и принципов построения характера показывает, что есть все основания настаивать на уникальности финальных шекспировских драм. Правда, любому из отмеченных выше моментов можно подыскать параллели и аналоги в предыдущем творчестве Шекспира. Но эстетическая природа произведения определяется, как известно, не изолированными компонентами, а их совокупностью и органическим единством. Отдельные черты, которые мы считаем специфическими для последних пьес, действительно можно усмотреть во многих более ранних произведениях - ибо есть единство творческого почерка писателя и Шекспир остается Шекспиром на протяжении всей своей драматургической деятельности. Но там эти черты существуют порознь и в иных сочетаниях, а здесь собраны воедино и потому образуют новый рисунок; и новое качество. Однако в двух случаях близость некоторых художественных особенностей романтических драм и ранних шекспировских творений имеет принципиальное значение и заслуживает особого внимания. В первую очередь речь идет об определенных трагедиях. До написания последних пьес ни в каких других произведениях Шекспира не играли столь большой роли символические элементы, как в "Макбете", "Короле Лире" и "Антонии и Клеопатре". Ощущение того, что в "Антонии и Клеопатре" перед нами весь мир, и чувство космического, господствующее в "Короле Лире", напоминает то впечатление обобщенности в изображении человеческой жизни, которое возникает в последних пьесах в силу удаленности их действия от конкретной реальности. Обрисовка характеров в "Антонии и Клеопатре", "Кориолане" и "Тимоне Афинском" также вызывает ассоциации с финальными драмами. В "Антонии и Клеопатре" лишь характеры главных героев обладают глубиной и разносторонностью, показаны с тонкими психологическими нюансами и тщательно разработаны. В "Кориолане" даже главное действующее лицо показано более во внешних проявлениях, чем в богатстве внутреннего мира. Характер Кориолана воспринимается как упрощенный в односторонний еще и потому, что в нем господствует одно качество, одно начало - героическое. В "Тимоне Афинском" перелом, который происходит в главном герое, - переход от человеколюбия к человеконенавистничеству - своей внезапностью и стремительностью предвосхищает резкие переходы от одного эмоционального состояния к другому, от одного умонастроения к другому, от одного чувства к другому, которые мы видим в последних пьесах. Достаточно прямолинейно в этой трагедии развитие и других персонажей. Как и в "Антонии и Клеопатре", второстепенные действующие лица здесь мало индивидуализированы, но зато отдельные качества человеческой натуры воплощены в них очень рельефно. В "Тимоне" есть та декларативность, которая в еще большей мере проявится в романтических драмах. Вспомним теперь время написания всех этих трагедий: "Король Лир" - 1605 г.; "Макбет - 1606, "Антоний и Клеопатра" и "Кориолан" - 1607, "Тимон Афинский" - 1608, т. е. все это произведения, которые непосредственно предваряют заключительный этап шекспировского творчества. Иными словами, при всем своеобразии последних пьес переход от глубоко индивидуализированных, психологически достоверных образов, от изображения людей с богатой, разносторонней внутренней жизнью, от диалектического характера, показанного в развитии, к более упрощенным и статическим образам финальных пьес достаточно постепенен, как постепенно формирование и некоторых других элементов, которые доминируют в художественной ткани произведений последнего периода. Хотя все сказанное не отменяет, конечно, нашего тезиса о кардинальном отличии романтических драм от трагедий. Еще более существенно сопоставление последних пьес с комедиями. Если положение об отходе Шекспира в последние годы от трагедии является аксиомой почти для всех критиков, то принципиальную разницу между финальными произведениями и комедиями иные исследователи склонны смазывать. Б. Эванс, например, разбирает "Перикла", "Цимбелина", "Зимнюю сказку" и "Бурю" в одном ряду с комедиями первого периода {В. Evans. Shakespeare's Comedy. Oxford, 1960.}. Н. Фрай также объединяет эти пьесы одной концепцией. Г. Чарлтон пишет: "Романтические пьесы явно близки к ранним комедиям; они даже более комедии, чем трагикомедии". {Н. В. Charlton. Shakespearian Comedy. London, 1961, p. 267.} Действительно, основания для такого сближения у критиков есть - и немалые. Такие комедии, как "Два веронца", "Сон в летнюю ночь", частично "Венецианский купец" и особенно "Много шуму из ничего", "Как вам это понравится" и "Двенадцатая ночь" имеют с финальными произведениями много общего. Во многих комедиях так или иначе представлено зло: в образе Шейлока - "Венецианский купец", Дона Хуана - "Много шуму...", Оливера и герцога Фредерика - "Как вам это понравится". Иногда зло овладевает душами героев, которые по своей природе злодеями не являются (Протей в "Двух веронцах"). Но драматический характер действие приобретает даже там, где нет носителей зла: герои страдают и в "Двенадцатой ночи" и даже в "Сне в летнюю ночь". Героев подстерегают опасности: изредка - смертельные ("Венецианский купец"), иногда - бесчестия ("Много шуму..."). Но все неприятности кончаются благополучно, треволнения увенчаны счастливой развязкой, злодеи, если они были, посрамлены или раскаиваются. Как и в последних пьесах, герои идеализированы. Как и в последних пьесах, огромную роль в происходящем играют случай и совпадения. Герои попадают в кораблекрушения, разлучаются и воссоединяются, девушки переодеваются в мужское платье, действие происходит в экзотических странах и в условной обстановке. Как и в последних пьесах, здесь масса музыки, песен, танцев и живописных эффектов. Фантастические персонажи "Сна в летнюю ночь" предвосхищают фантастику "Бури". Значит ли все это, что мы можем, вслед за английским критиком Э. Петтетом, сказать: возьмите серьезную часть "Как вам это понравится" или, еще лучше, "Много шуму из ничего", расширьте ее до размеров пятиактной пьесы - и если б эту операцию проделал сам Шекспир, не получилось ли бы в результате произведение типа одной из последних пьес? {Е. С. Pettet. Shakespeare and the Romance Tradition. London, New York, 1949, p. 174-175.} Но в том-то и дело, что "серьезная" часть в комедиях не существует сама по себе, а воспринимается лишь в общем контексте, а контекст этот говорит о качественном отличии комедий от пьес последнего периода. Различие касается в первую очередь тематики. Центральная тема всех комедий - любовь. История ухаживания молодых людей с момента их знакомства и возникновения чувства, проведенная через все препятствия и завершающаяся счастливым браком, лежит в основе сюжетов всех комедий. И все страдания героев - это, как правило, страдания неразделенной любви. Из последних пьес только в "Цимбелине" любовные перипетии находятся в центре внимания. В "Перикле" с этой темой связаны лишь первые два эпизода, да и то частично, в "Зимней сказке" молодые влюбленные появляются только в четвертом акте, любовь Фердинанда и Миранды в "Буре" также не составляет главного интереса этой пьесы. И переживания влюбленных зависят здесь не от игры самого чувства, а от внешних причин. Поэтому нигде (кроме "Бури") не показано зарождение любви: и в "Цимбелине", и в "Зимней сказке" перед нами уже сформировавшееся чувство - тогда как в комедии страсть всегда в развитии. При всей идеализированности героев и обстановки, при всей условности места и хода действия, комедии производят общее впечатление реальности и достоверности - впечатление, которого не оставляют последние пьесы. Впечатление это, во-первых, создается более связным и последовательным сюжетом: в комедиях отсутствуют огромные временные промежутки, эпизодичность и сенсационность, присущие сюжету финальных драм. Во-вторых, активность, жизнерадостность, разносторонность натуры, свойственные героям комедий, придают им ту полнокровность и психологическую убедительность, которых лишены персонажи последних пьес. Кроме того, атмосфера реальности в комедиях в огромной мере зависит от сочного бытового фона, исчезающего в последних произведениях. Яркий свет бытовой реальности, лишь слабые отблески которого можно увидеть в "Перикле" (разговор рыбаков и сцена в публичном доме), свет, который полностью пропадает в "Цимбелине", разгорается в четвертом акте "Зимней сказки" и окончательно гаснет в "Буре", - этот свет заливает комедии и неотделим от господствующей здесь стихии комического. Светлую, радостную тональность, далекую от мрачноватого, напряженного звучания последних пьес, комедиям придают и пестрые, красочные обитатели их "цокольного этажа" {Выражение Л. Пинского. См. статью "Комедии и комическое у Шекспира". - "Шекспировский сборник". М., 1967, с. 165.}: шуты, весельчаки, ремесленники, полицейские, слуги - персонажи, которые почти полностью покидают большинство финальных пьес; и бесконечные словесные перепалки, каламбуры, поединки остроумия - словом; весь тот дух легкой и непринужденной веселости, от которого не остается и следа в последних драмах. Поэтому и зло в комедиях выглядит большей частью условным и нестрашным, и опасности, которыми оно грозит героям, редко принимаются всерьез. Здесь есть тени - но еще отсутствует мрак. Сходство и различие между комедиями и последними пьесами имеет глубоко принципиальное значение. Сходство вызвано тем, что и в том, и в другом случае Шекспир обращается к одному и тому же литературному материалу: оба вида драмы тесно связаны с одной и той же литературной традицией. Но традиция эта неоднородна, материал по своим внутренним потенциям был родствен как тому видению жизни, которое нашло отражение в комедиях, так и тому мироощущению, которое выразилось в финальных драмах. Отсюда различное драматургическое освоение его: комическое на первом этапе и трагикомическое на втором. Поэтому для исторически правильного понимания художественной и идейной специфики последних пьес необходимо выяснить, какой же в основе их лежит литературный материал. Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся прежде всего к прямым и косвенным источникам последних пьес. Как известно, Шекспир не выдумывал сюжеты для своих произведений. Только для трех его пьес не найдены непосредственные источники. Но в первой из них - в "Бесплодных усилиях любви" - сюжета, по существу, нет, а во второй и третьей - "Сон в летнюю ночь" и "Буря" - использованы мотивы, имевшие широкое хождение в современной Шекспиру и предшествовавшей литературе, хотя использованы они с большей самостоятельностью, чем в других произведениях. Начиная с XVIII в. исследователи проделали огромную работу, выявляя возможные источники шекспировских пьес, скрупулезно изучая для этого весь доступный Шекспиру материал и отыскивая параллели в произведениях всех времен и народов. Эти изыскания позволили установить, что на разных этапах своего творчества Шекспир не только по-разному обрабатывает использованный материал, но и сам этот материал очень различен и всегда отвечает художественным целям Шекспира. Какова же литературная генеалогия последних пьес? История сюжета "Перикла" прослежена очень подробно. Первоисточник его - безымянная книжка "История Аполлония Тирского". Книжка эта дошла до нас на латинском языке, самый ранний экземпляр относится к IX в., но ученые доказали, что рассказ об Аполлонии является позднегреческим романом со всеми особенностями этого жанра. Сюжетная схема романа на пути к Шекспиру претерпела на удивление малые изменения, хотя дошла через других авторов. В средние века стали появляться многочисленные переработки романа {Характеристику самого романа и его судеб см.: Шекспир. Собрание сочинений под редакцией С. А. Венгерова, т. IV. СПб., изд. Брокгауз-Ефрона, 1904, с. 4-7, а также и в зарубежной критике: А. Н. Smyth. Shakespeare's Pericles and Apollonius of Tyre. Philadelfia, 1898; S. Singer. Apollonius von Tyrus. Halle, 1895; E. Klebs. Die Erzahlung von Apollonius aus Tyrus. Berlin, 1899.}. В частности, в конце XII в. Готфрид Витербский, нотариус императора Фридриха Барбароссы, написал своего рода всемирную историю, озаглавленную "Пантеон", где он вкратце изложил и историю Аполлония. По заключению ученых, эта история, вместе с самой латинской версией, явилась источником для 7-й книги поэмы Д. Гауэра "Исповедь влюбленного" (XIV в., была перепечатана в 1532 и 1534 гг.). Включил в себя переделку истории об Аполлонии и знаменитый средневековый сборник новелл на латинском языке (XIV в.) "Деяния римлян". Из этого сборника историю Аполлония перевели на французский язык, и этой версией воспользовался Л. Туайн, пересказавший историю прозой (повесть Туайна трижды выходила в свет между 1567 и 1607 гг.). Поэма Гауэра и повесть Туайна и явились непосредственными источниками для шекспировской пьесы. Шекспир оставил в неприкосновенности все основные сюжетные коллизии этих произведений. Наиболее близко он следует Гауэру, но четвертый акт имеет больше сходства с повестью Туайна. Однако и в том, и в другом случае сохранены все перипетии латинской "Истории Аполлония Тирского". Самые значительные изменения Шекспира следующие: в первом акте он вводит шествие рыцарей, идущих на турнир, и уделяет гораздо больше внимания Марине, чем оба источника уделяли своим молодым героиням. Эта краткая история того, каким путем дошла латинская версия до Шекспира, иллюстрирует, во-первых, удивительную устойчивость сюжета и, во-вторых, особенно если добавить, что существовали испанские, немецкие, итальянские и голландские переработки того же романа, показывает огромную его популярность. Богатый разнообразнейшими ситуациями сюжет "Цимбелина" дает возможность самых широких сопоставлений с наиболее обширным кругом литературных произведений. Основная история пьесы - история Имогены и Постума - взята Шекспиром у Боккаччо ("Декамерон", День второй, новелла 9). История эта, как мы уже говорили, фольклорного происхождения, но имела многочисленные литературные обработки. В средневековой литературе мы встречаем две версии этого рассказа. Первая, так называемая "сказка о розе", пересказана в стихах и прозе в романе XIV в. "Персефорест", другая - в некоторых французских романах, откуда она и пришла к Боккаччо. Обе версии проникли в Англию: первая - в поэму XIV в. "Добродетельная жена мастера" Адама де Кобзама, вторая - в анонимную повесть начала XVII в. {Эта повесть долгое время считалась одним из основных источников "Цимбелина" на основании указания шекспиролога XVIII в. Стивенса, который якобы видел ее издание 1603 г. Но обнаружить удалось лишь экземпляры 1620 г., тогда же она была зарегистрирована в Торговой палате.} Обе версии рассказывают о торжестве добродетельной жены: муж доказывает, что жену его никому не удастся соблазнить, и хвастуны, которые ставят на карту свои состояния, заявляя, что одержат победу, в конце концов посрамлены. Однако события развиваются по-разному. В "сказке о розе" муж с начала до конца уверен в неприступности жены, ибо с ним в коробочке находится чудесная роза, которая сохраняет свою свежесть тогда, когда жена верна, и увянет только после ее измены. Поскольку роза не блекнет, супруг может быть спокоен - и все внимание сосредоточено на хитрости супруги и злоключениях ее обожателей, которые в конце концов попадают в подвал, где вынуждены работать, чтобы не умереть с голоду, и оттуда их освобождает возвратившийся муж. Вторая версия ближе к Шекспиру и более драматична: претенденту на честь верной супруги удается внушить мужу, что он добился успеха - и решающим доказательством, как у Боккаччо и в некоторой степени у Шекспира, служит описание телесной приметы. История, которой воспользовался Боккаччо, была также обработана в немецком произведении конца XV в. "Historic von vier Kaufmannern". С немецкого она была переведена на датский, а с датского на английский и напечатана впервые в Антверпене в 1518 г., перепечатана в 1520 и 1560 гг. под названием "Фредерик из Иеннена". Считается, что наряду с Боккаччо, который был главным источником Шекспира или в оригинале, или во французской версии Антуана Масона, Шекспир знал и "Фредерика", так как ряд деталей в "Цимбелине" совпадает с деталями, которые встречаются в этой повести, но отсутствуют у Боккаччо {Сопоставление всех трех произведений см.: W. F. Thrall. Cymbeline, Boccaccio and Wagser Story in England. - "Studies in Philology", vol. 28. North Carolina, 1931.}. В поисках других возможных источников "Цимбелина" исследователи обнаружили еще ряд произведений, варьирующих тот же рассказ. К числу их относится сценарий итальянской комедии дель арте {См.: К. М. Lea. Italian Popular Comedy, vol. II. London, 1934, p. 568-572; "Shakespeare Quarterly". VTII (1957), p. 133.}, французский миракль "Отон, король Испании" {"Miracle de Oton, Roy D'Espagne". - "Miracles de Nostre Dame". E. Pass, U. Hubert (Ed.), 1879.}, в котором злодей, подобно Яхимо, хвастает, что сумеет покорить любую женщину, стоит ему поговорить с ней дважды (Que je me scay femme vivant mais que doux fois a la parlasse que la fierce cevoir n'en cuidasse Tout mon delit {Цит. по кн.: "Cymbeline". The New Cambridge Shakespeare. Cambridge, 1960, p. XXII.}), и так же, как Яхимо, пытаясь соблазнить героиню, клевещет на ее возлюбленного, обвиняя его в неверности (De Homme vien J'ay leisse Vestre seignueur qui na vous prise Pas la quene s'une serise. D'une garce c'est accin-tie Qu'il a en si grant amitie Qu'il ne scat d'elle departir {Ibid., p. XXVI-XXVII.}); средневековый английский роман "Граф Тулузский", где есть параллели с разговором Яхимо и Имогены {R. Christophersen. The Ballad of Sir Aldingar. Oxford, Clarendon, 1952, p. 127-142.}. Если мы обратимся к отдельным мотивам "Цимбелина", то число произведений, привлекаемых для сопоставления, умножится. В частности, есть некоторое сходство между приключениями Имогены в Уэльских холмах и приключениями Эрминии, героини "Освобожденного Иерусалима" Т. Тассо (в песнях VII и XIX). Эрминия отправляется на поиски своего рыцаря, живет у пастухов и находит Танкреда, мнимомертвого. Примечательно также одно место у Апулея ("Метаморфозы", X, 1-12), где дается бытовой вариант мифа о Федре и Ипполите, осложненный мотивом мнимосмертельного, на самом деле снотворного напитка: мачеха, влюбившись в пасынка и не встретив взаимности, решает его отравить, но приготовленное зелье по ошибке выпивает родной сын мачехи, которая обвиняет пасынка в покушении на свою жизнь и честь и отравлении брата. Мнимый убийца вот-вот должен быть осужден на казнь, но вмешивается мудрый и добрый врач, который продал отраву рабу - исполнителю злодейских умыслов мачехи, но, как Корнелий в "Цимбелине", подменил ее снотворным напитком. Отравленный просыпается, преступники наказаны, добродетель торжествует. Фигура благородного и гуманного врача, его решение заменить отраву снотворным напитком, всеобщая вера в смерть ребенка и горе родных, неожиданность известия о том, что отравленный жив - все это имеет сходство с некоторыми ситуациями в "Цимбелине": и там и здесь злая мачеха, которая задумывает отравить пасынка (у Шекспира - Имогену), и там и здесь врач, который мудрой осторожностью предотвращает убийство, и там и здесь мнимая смерть, горе близких, радостное и неожиданное оживление. Параллели, заимствованные из Апулея и близкие к "Цимбелину", найдены также в "Томе из Линкольна" Ричарда Джонсона (1599) {См.: "Shakespeare Jahrbuch XLIV". Weimar, 1908, S. 167-170.}. Наконец сходные с "Цимбелином" мотивы и ситуации встречаем мы во многих драматических произведениях конца XVI - начала XVII в. Судьбу Имогены напоминает судьба Одиллии - героини анонимной пьесы "Слабейший идет к стене" (последнее десятилетие XVI в.), дочери герцога Брабантского, влюбившейся в найденыша. В пьесе "Сэр Клиомон и сэр Кламид" (опубликована в 1599 г. но написана, очевидно, самое позднее в 1580 г.), Нерония, возлюбленная Клиомона, похищена Фразеллием, королем Норвегии. Она, переодевшись в мужское платье, убегает и поступает на службу к старому пастуху Клорину. Клиомон отправляется на поиски Неронии, встречает и убивает Фразеллия, с помощью Клорина хоронит его и вешает на могиле свой золотой щит и меч с надписью. Появляется Нерония, видит щит, полагает, что в могиле лежит ее возлюбленный, хочет покончить с собой. Самоубийство ее предотвращено вмешательством провидения. В дальнейшем Нерония покидает Клорина и поступает на службу пажем к своему возлюбленному Клиомону, которого, впрочем, не узнает, так как он тоже переодет. Как легко заметить, здесь предвосхищена не только общая канва приключений Имогены (бегство от домогающегося ее Клотена, переодевание в мужское платье, жизнь с простыми людьми на природе, поступление на службу пажем к Луцию), но также вполне конкретная ситуация одной из самых примечательных сцен в "Цимбелине" - сцены, где Имогена оплакивает тело Клотена, принимая его за Постума. Существенные сюжетные совпадения обнаруживаются и в пьесе "Необыкновенные триумфы Любви и Фортуны" (исполнялась в 1582 г., напечатана в 1589 г.) {На сходство этой пьесы с "Цимбелином" впервые обратил внимание Р. Будд. - См.: "Notes and Queries", 7th Series, IV. London, 1887, p. 405-407.}. Гермион, сын изгнанного по ложному навету вельможи Бомелио, любит Фиделию, дочь короля Пизантия. Гермион воспитан при дворе, его родство с Бомелио поначалу неизвестно. Брат Фиделии, принц Арменио, узнает о любви Гермиона и Фиделии и убеждает короля изгнать Гермиона. Фиделия хочет сопровождать Гермиона, но ее план выдан предателем. Гермион попадает между тем в пещеру, где отшельником живет его отец. Бомелио хочет помочь своему найденному сыну и, будучи волшебником, насылает болезнь на Арменио, а сам обманным путем проникает к Фиделии и помогает ей бежать. Впрочем, в дальнейшем сам Бомелио оказывается в плачевном положении: Гермион в пещере отца с ужасом обнаружил безбожные книги и сжег их; обнаружив пропажу, Бомелио сходит с ума. События так запутываются, что разрешить ситуацию без помощи богов невозможно. И вот спускаются сначала Меркурий, который музыкой усыпляет и излечивает Бомелио (заметим, что исцеляющая роль музыки также не является индивидуальной чертой шекспировских пьес), потом Венера и Фортуна, которые приводят все события к счастливой развязке. Таким образом, и "Цимбелин", и "Необыкновенные триумфы Любви и Фортуны" выводят несправедливо изгнанного, оклеветанного вельможу, живущего в пещере (Белларий - Бомелио), обе пьесы рассказывают о любви королевской дочери к воспитанному при дворе, но незнатному юноше (Гермион и Постум, Фиделия и Имогена), который изгнан как нищий, в обеих действует злобный брат принцессы (Арменио и Клотен) и вводят "бога из машины". История сюжета "Зимней сказки" намного проще: в этой пьесе Шекспир драматизировал роман Р. Грина "Пандосто" (впервые опубликован в 1588 г., издавался в 1592, 1595 и 1607 гг., потом - после появления "Зимней сказки" - в 1614 г. и по крайней мере раз 13 на протяжении XVII в., в том числе в сокращенных, дешевых и балладных вариантах). Самое значительное изменение, которое сделал Шекспир в сюжете, - это сохранение жизни старшему поколению: у Грина Беллария (шекспировская Гермиона) умирает, а Пандосто (Леонт), когда к его двору прибывает Дораст и Фавния (Флоризель и Утрата), влюбляется в собственную дочь (этот мотив кровосмесительной страсти Шекспир также отбросил) и, узнав правду, кончает с собой. Поэтому единственным не зависимым от романа Грина сюжетным аналогом "Зимней сказке" являются параллели со сценой узнавания, где Гермиону принимают за статую, а потом она оказывается живой. (Статуя как бы оживает, поэтому здесь усматривают дальний отклик на миф о Пигмалионе.) Имеются и более похожие варианты. Так, в анонимной пьесе 1605 г. "Испытания рыцарства" есть такая сцена. Героиня, Катарина Французская, падает на колени перед статуей ее умершего возлюбленного, Фердинанда Наваррского. Раньше она отвергала его любовь - теперь сама клянется в любви. Статуя склоняется обнять ее - возлюбленный оказывается жив. Остальные сопоставления касаются романа Грина, и круг их достаточно широк. Общая схема произведения близка сюжету пьесы XIV в. "Эсмерейт, сын короля Сицилии". В этой пьесе рассказывается о том, как король Сицилии подозревает свою жену в измене и выгоняет их единственного сына. Тот воспитывается в соседнем королевстве, влюбляется в дочь короля и любим ею. Но самое большое число родственных произведений тянет за собой история Дораста и Фавнии. У Грина история молодых влюбленных занимает две трети всего романа (начиная с издания 1595 г. роман так и назывался - "Дораст и Фавния"). Поэтому параллели этой сюжетной линии фактически свидетельствуют о том, с какой литературной традицией связан роман (а стало быть, через него и пьеса Шекспира). Поскольку сам роман не является целью нашей работы, мы просто сошлемся на выводы ученых, которые считают, что во второй части "Пандосто" Грин усваивает многое от греческого романа Лонга "Дафнис и Хлоя" (первую часть произведения Грина тоже сравнивают с одним из греческих романов - "Феаген и Хариклия" Гелиодора), находят также сюжетные параллели с "Эфиопикой" Гелиодора (там герой не может жениться на героине из-за ее низкого происхождения, но под конец выясняется, что она дочь эфиопского царя), и в целом относят "Пандосто" к пасторальному жанру. Хотя непосредственных источников для "Бури" не найдено, ее сюжетные ситуации также имеют богатую историю. В первую очередь следует назвать пьесу немецкого автора Я. Айрера "Прекрасная Сидея". Содержание ее следующее. Князь Людольф побежден в битве и изгнан из своих владений князем Лейдегастом. Вместе со своей дочерью Сидеей он живет в лесу, в хижине. Людольф - волшебник, и с помощью магии он заставляет служить себе существо, подобное Ариэлю, - духа Рупцифаля, а также дикого человека Мосирота (шекспировский Калибан). Когда Сидея вырастает, Людольф захватывает в плен Энгельбрехта, сына его врага. Энгельбрехт не мог сопротивляться, так как его меч, подобно мечу Фердинанда в "Буре", заколдован, и он не может вытащить его из ножен. Людольф заставляет Энгельбрехта рубить для него дрова (как Просперо - Фердинанда). Сидея должна следить за Энгельбрехтом; сначала она довольно сурова с ним, но потом молодые люди влюбляются друг в друга, обмениваются клятвами, бегут, с ними происходят разные приключения, но под конец их отцы примиряются, дети вступают в брак, Людольфу возвращены его владения. Никаких следов знакомства с пьесой Айрера (написана в конце XVI-самом начале XVII в., автор умер в 1605 г.) в Англии нет. Поэтому ученые делают вывод о существовании какого-то общего источника, до нас не дошедшего. Другой аналог "Бури" содержится в собрании испанских романов Антонио де Эслава "Noches de Inferno" (опубликованы в 1609-1610 гг.). Это тоже история свергнутого правителя, некоего Дардано, короля Болгарии. Император Византии, Никифор, требует королевство Дардано для своих сыновей, так как Дардано имеет только дочь Серафину, которая как женщина не может наследовать отцу. Дардано хочет выдать Серафину замуж за одного из сыновей императора, но тот отказывается и изгоняет Дардано вместе с дочерью из их земель. Как и Просперо, Дардано знает магию, но не хочет пользоваться своим искусством; он только обеспечивает себя жилищем - они с дочерью поселяются в подводном замке у берега моря. Тем временем Никифор завещает государство своему плохому сыну Юлиану, лишая наследства сына хорошего, Валентина. Дардано, переодевшись старым моряком, заманивает Валентина к себе во дворец и женит его на Серафине. В дальнейшем развитии действия некоторую роль играет и буря. Юлиан, возвращаясь из Рима, где он женился на дочери римского императора, проплывает над дворцом Дардано. Тот вызывает бурю, которая сокрушает флот Юлиана, а сам Юлиан и его жена гибнут как раз тогда, когда достигают берега. Жители страны так поражены тем, что они считают актом божественной мести, что торопятся избрать Валентина королем. Дардано восстановлен на троне, однако он отрекается в пользу зятя. Итальянский ученый Нери отметил сходство "Бури" с четырьмя сценариями комедии dell' arte. Везде есть кораблекрушение, в результате которого спасшиеся попадают на остров, там завязывается любовная интрига между местными девушками и знатными путешественниками, с другой стороны, с голодными и страдающими от жажды моряками случаются разные комические происшествия. На острове есть волшебник. В одном сценарии иностранцы приняты за богов (как Калибан принимает Тринкуло). В другом волшебник в конце пьесы отрекается от своего искусства. Нери также указывает на пасторальную комедию Бартоломео Росси "Фьямелла" (1584), интрига которой тоже связана с кораблекрушением и волшебником. Итак, что же представляют собой те литературные произведения, с которыми, как показал наш обзор, прямо или косвенно связаны многие существенные художественные особенности последних пьес? Произведения эти, при всей их многочисленности, можно объединить во вполне определенные группы, которые принадлежат к некоему общему литературному массиву. Это, во-первых, поздний греческий роман и его последующие стихотворные и прозаические версии. Это, во-вторых, позднесредневековая и ренессансная авантюрная новелла. Это, далее, так называемый "искусственный" эпос (Т. Тассо). Это, наконец, ряд драматических произведений - главным образом старая дошекспировская пьеса конца XVI в. Названные группы образуют некую литературную традицию, которую мы будем называть традицией романтических жанров в литературе, или, для краткости, романтической традицией. Определение "романтическая" в данном контексте требует разъяснений. В нашем литературоведении это определение в применении к названному комплексу литературных явлений обобщающего смысла и широкого хождения не имеет, употребляется обычно как сопутствующее и всегда с оговорками, ибо ассоциируется с эпохой романтизма. Мы пользуемся этим термином в том смысле, в каком его применяют М. М. Морозов {М. М. Морозов. Шекспир. М., 1956, с. 159.} и А. А. Аникст {А. А. Аникст. Творчество Шекспира. М., 1963, с. 548-549.}. Такое применение термина, конечно, является условным. Оно восходит к немецким романтикам, в частности к Л. Тику, который видел в последних драмах Шекспира идеальные образцы именно романтической