дователи. Монтень и Лилли принадлежали к числу писателей, усердно читавшихся Шекспиром в то время, как "Гамлет" начал создаваться в его душе. Но, разумеется, он не ради "Гамлета" совещался с ними. Ради "Гамлета" он прибегал к другим источникам, но то были не книги, а люди и народ, среди которого он ежедневно вращался. Так как Гамлет был датчанин, и судьба его завершилась в далекой Дании, имя которой пока еще не так часто произносилось в Англии, как стало произноситься благодаря браку нового короля с датской принцессой, то у Шекспира возникло естественное желание навести справки об этой малоизвестной стране и ее нравах. В 1585 г. на сцене городской ратуши в Гельсингере выступили английские актеры, и так как мы имеем основание думать, что их труппа была та самая, которая в следующем гору играла при дворе, то среди ее членов должны были находиться три лица, принадлежавших в то время, как Шекспира начала занимать мысль о "Гамлете", к его актерскому товариществу и, вероятно, к его ближайшему кружку, именно - Вильям Кемп, Джордж Брайен и Томас Поп. Первый из них, знаменитый клоун, впоследствии состоял при труппе Шекспира от 1594 г. до марта 1602 г., когда он перешел на полугодовой срок в товарищество Генсло; не позже 1594 т. поступили в труппу и оба другие актера. Очевидно, от этих своих товарищей, быть может, одновременно и от других английских актеров, игравших в 1596 г. в Копенгагене под режиссерством Томаса Саквилла при коронации Христиана IV, Шекспир получил сведения о различных подробностях, касающихся Дании и, прежде всего, конечно, о датских именах, которые хотя и исковерканы наборщиками в различных текстах "Гамлета", но все же не до такой степени, чтобы их нельзя было узнать. В первом издании in-quarto мы встречаем имя Rossencraft, превратившееся во втором издании в Rosencr-aus, а в издании in-folio в Rosincrane и достаточно ясно показывающее, что оно есть старинное датское дворянское имя Rocencrans. Точно таким же образом мы видим в трех изданиях имя Gilderstone, Cuyldensterne и Guildensterne, в котором узнаем датское Gyldenstjerne, а имя норвежского посланника Voltemar, Voltemand, Valtemand, Voltumand - это все искажения датского Valdemar. Имя "Гертруда" Шекспир тоже должен был - узнать от своих товарищей, и им он заменил имя Geruth новеллы; во втором издании in-quarto оно, вследствие описки, превратилось в Gertrad. Очевидно, под влиянием бесед с товарищами Шекспир и действие в "Гамлете" перенес из Ютландии в Гельсингер (Эльсинор), который они посетили и затем описали ему. Поэтому ему известен замок в Гельсингере, законченный постройкой лет за двадцать перед тем. В сцене, где Полоний подслушивает за ковром, и где Гамлет, укоряя королеву в ее преступлении, указывает на портреты умершего и царствующего королей, хотели даже видеть доказательство того, что Шекспиру была до некоторой степени известна внутренность замка. Эта сцена часто играется таким образом, что Гамлет показывает матери висящий у него на шее миниатюрный портрет отца, но слова в драме не оставляют никакого сомнения в том, что Шекспир имел при этом в виду стенные изображения во весь рост. Между тем от того времени сохранилось сделанное одним английским путешественником описание одной комнаты в Кронборге, где говорится: "Она увешана коврами из новой цветной шелковой материи без золота, на которых все датские короли изображены в старинных костюмах, смотря по обычаю различных времен, со своим оружием и с надписями, повествующими о всех их завоеваниях и победах". Шекспир мог, следовательно, слышать об обстановке этой комнаты, хотя это мало правдоподобно. Что Полоний должен был подслушивать за ковром, подразумевалось само собой, а что в королевском замке висели портреты королей, это естественно было предположить, не зная даже наверное, что так действительно было в Дании. Зато, посылая Гамлета учиться в Виттенберг, Шекспир, вероятно, выбрал этот город на основании хорошо известного ему факта, что Виттенбергский университет, которого англичане избегали как лютеранского, был посещаем многими датчанами, и заставляя в первом и пятом акте сопровождать заздравные кубки звуками труб и пушечными выстрелами, он, без всякого сомнения, знал, что это датский обычай, и введением его в свою пьесу постарался придать ей местный колорит. В то время, как Гамлет и его друзья (I, 4) ожидают появления тени, раздаются звуки труб и пушечные выстрелы. Горацио спрашивает: "Что это значит, принц?" Гамлет отвечает: Король всю ночь гуляет напролет, Шумит, и пьет, и мчится в быстром вальсе. Едва осушит он стакан рейнвейна, Как слышен гром и пушек, и литавр, Гремящих в честь победы над вином. В последней сцене пьесы король согласно с этим говорит: Дать мне кубки, пусть труба литаврам, Литавры пушкам, пушки небесам И небеса земле воскликнут хором: Король за Гамлета здоровье пьет! Шекспир не устоял даже против желания показать, что ему известна невоздержанность датчан в употреблении крепких напитков и проистекающие отсюда странные обычаи, ибо, как тонко заметил Шюк, для того, чтобы дать место в пьесе своим сведениям на этот счет, он должен был заставить уроженца Дании, Горацио, расспрашивать Гамлета, обычай ли это в стране ознаменовывать каждый заздравный кубок трубами и пушками? В ответ на его вопрос Гамлет и говорит с Горацио, как с иностранцем, об этом обычае и произносит глубокомысленные слова, в которых высказывает сожаление о том, что один какой-нибудь недостаток может погубить добрую славу как отдельной личности, так и целого народа, и покрыть его имя позором, ибо очевидно, что эти обычаи, соблюдавшиеся на пирах, позорили датский народ в глазах лучших англичан. Некто Вильям Сегар, главный герольдмейстер того времени, пишет в своем дневнике, под датой 14 июля 1603 г.: "Сегодня вечером король (Дании) взошел на английский корабль, где его ожидал банкет на верхней палубе, защищенной от солнца пологом из затканного серебром полотна. Каждый тост вызывал шесть, восемь или десять залпов из тяжелых орудий, так что за время пребывания короля на корабле было сделано 160 выстрелов". О празднике, данном тем же королем в честь английского посланника, он пишет так: "Было бы излишне рассказывать о всех излишествах, которые тут имели место, и тошно было бы слышать эти пьяные застольные речи. Нравы и обычаи ввели это в моду, а мода сделала это привычкой, подражать которой нашей нации не подобает". Речь идет о короле Христиане IV, которому в то время было 26 лет. Три года спустя, когда он посетил английский двор, то этот последний, бывший ранее вполне трезвым, успел заразиться той невоздержанностью, подражания которой так опасался для Англии почтенный автор дневника. Знатные дамы стали наравне с мужчинами обнаруживать сильное пристрастие к вину. Харрингтон с большим юмором описал празднества, в которых принимал участие датский король. Он рассказывает, что после обеда было дано большое мимическое представление, называвшееся Соломоновым храмом. Предполагалось представить прибытие царицы савской. Но, увы, дама, изображавшая царицу и готовившаяся преподнести их величествам драгоценные дары, споткнулась на ступенях, ведших к их трону, опрокинула все, что у нее было в руках: вино, желе, сладкие напитки, пирожки, пряности, - на колени датскому королю, сама же повалилась прямо в его объятия. Его попробовали обсушить. Он встал, чтобы начать танцы с царицей савской, но, в свою очередь, упал перед ней и его пришлось уложить на постель в одном из внутренних покоев. Праздник продолжался, но большинство присутствующих падало и не могло подняться с пола. Затем явились в процессии, богато разодетые, Надежда, Вера и Любовь. Надежда заговорила первая, но не могла произнести свою речь и удалилась, извинившись перед королем; Вера ушла, шатаясь, одной только Любви удалось преклонить колени перед монархом, но когда она стала искать Надежду и Веру, то оказалось, что обе они, мучимые рвотой, лежат в малом зале. Потом появилась Победа, но она торжествовала недолго, - ее должны были увести, как жалкую пленницу, и дать ей выспаться на крыльце; под конец показался Мир, начавший весьма немирно набрасываться со своей оливковой ветвью на тех, кто ради требований приличия хотел его вывести. Таким образом, пристрастие к вину и прославление пьянства, как чего-то благопристойного и заслуживающего удивления, Шекспир счел датским национальным пороком. Ясно, однако, что здесь, как и в других пьесах, он отнюдь не имел в виду дать точную характеристику чуждого народа. Не специально национальные черты интересуют его, а общечеловеческие, и не за пределами Англии ищет он моделей для своего Полония, своего Горацио, своей Офелии и своего Гамлета. ГЛАВА XLIII  Личный элемент в "Гамлете". Если мы попытались, как видел читатель, собрать изрядное количество исторического и драматургического материала, новеллистических сюжетов, обрывков философии, этнографических сведений, которыми пользовался Шекспир, работая над своим "Гамлетом", или которые, безотчетно для него самого, носились в это время в его памяти, то этим, само собой разумеется, мы не хотели сказать, что стимул к этому произведению был им получен извне. Как мы уже упоминали, путем сочетания внешних впечатлений не может, конечно, создаться ни одно поэтическое произведение, достойное быть названо бессмертным. Исходной точкой Шекспира был его внутренний порыв, побудивший его заняться этим сюжетом; затем, все, имевшее к нему отношение, кристаллизовалось вокруг него, и он мог сказать вместе с Гете: "Если я и долго таскал дрова и солому и тщетно пытался согреться... то под конец пламя в один миг вспыхивало над собранным топливом". Вот это-то пламя и вспыхивает перед нами из "Гамлета" и так высоко взлетает, так ярко горит, что и поныне приковывает к себе все взоры. Гамлет притворяется помешанным, чтобы не возбуждать подозрений в человеке, убившем его отца и противозаконно завладевшим престолом, но среди этого мнимого безумия он дает доказательства редкого ума, глубокого чувства, необычайной тонкости, сатирической остроты, иронического превосходства, прозорливого знания людей. Здесь была точка отправления для Шекспира. Косвенная форма излияний всегда манила его и прельщала; ею пользовались его клоуны и юмористы. Шут Оселок прибегает к ней, и на ней же основано в значительной мере бессмертное остроумие сэра Джона Фальстафа. Мы видели, как завидовал Жак в комедии "Как вам угодно" тем, кто смел говорить правду под маской фиглярства; мы помним, с какой тоской он вздыхал по свободе, чтобы "как вольный ветер" дуть на все, на что захочет; все честолюбие этого человека, под грустью и желаниями которого Шекспир скрывал свои собственные, имело своим объектом пеструю куртку шута. Шекспир восклицал его устами: Попробуйте напялить на меня Костюм шута, позвольте мне свободно Все говорить, и я ручаюсь вам, Что вычищу совсем желудок грязный Испорченного мира. В "Гамлете" Шекспир накинул этот костюм на свои плечи, он чувствовал в себе способность заставить Гамлета под покровом кажущегося безумия говорить горькие и едкие истины, и говорить их таким образом, который забудется не скоро. Задача была благодарная, ибо всякая серьезная мысль действует тем решительнее, чем более она отзывается шуткой или балагурством; всякая мудрость становится вдвое мудрее, когда ее бросают непритязательно, как бред помешанного, вместо того, чтобы педантически провозглашать ее, как плод рассуждения и опыта. Задача, для всякого трудная, для Шекспира была лишь заманчива; здесь - чего ни разу до него не удалось еще сделать поэту, - ему предстояла задача начертать образ гения; Шекспиру недалеко было искать модель, и все гениальное должно было подействовать с удвоенной силой, если бы гений надел на себя маску безумия и поочередно то говорил бы из-под нее, то сбрасывал бы ее в страстных монологах. Шекспир не имел нужды делать поэтические усилия для того, чтобы превратиться в Гамлета. Наоборот, в эту душевную жизнь Гамлета как бы само собой перелилось все то, что в последние годы наполняло его сердце и кипело в его мозгу. Этот образ он мог напоить заветной кровью своего сердца, мог передать ему биение пульса в своих собственных жилах. Под черепом его он мог затаить собственную меланхолию, в уста его мог вложить свое собственное остроумие и озарить его глаза лучами собственного духа. Правда, внешние судьбы Гамлета и Шекспира не были сходны. Его отец не был отнят у него рукой убийцы; его мать не поступила недостойным образом. Но ведь все это внешнее были лишь знаки, лишь символы. Все он пережил так же, как Гамлет, все! Отец Гамлета был убит и место его занято братом; это значило, что существо, которое он ставил всего выше и которому был больше всех обязан, пало жертвой злобы и измены, было забыто так же быстро, как самое ничтожное создание, и бессовестно заменено другим. Как часто сам он был свидетелем того, как жалкое ничтожество свергало величие и занимало его место! Мать Гамлета вступила в брак с убийцей - это значило, что то, что он долгое время чтил и любил, перед чем склонялся, как перед святыней, - святыней, какой мать является для сына, то, на чем он не потерпел бы ни одного пятна, предстало перед ним в один злосчастный день нечистым, оскверненным, легкомысленным, быть может, даже преступным. Какие ужасные минуты он должен был перенести, когда открыл впервые, что даже то, что он чтил, как самое совершенное на свете, не удержалось на своей высоте, когда он впервые увидал и понял, что то, из чего он создал идеал своей благоговейной любовью, низверглось в прах со своего пьедестала! И разве это впечатление, потрясшее Гамлета, не было то же самое чувство, которое всякий юноша с благородными задатками, впервые видящий свет, как он есть, выражает в этих кратких словах: "Увы, я не такой представлял себе жизнь!" Смерть отца, непристойная поспешность, с какою мать вступила вторично в брак, и ее возможное преступление, - все это были факты, сделавшиеся для юноши симптомами дрянности человеческой природы и несправедливости жизни, лишь единичные случаи, через непроизвольное обобщение которых он пришел к представлению об ужасных возможностях, о гнусных неожиданностях, которые готовит нам жизнь, - лишь повод к тому, чтобы внезапно исчез тот розовый свет, в котором ранее все рисовалось глазам молодого принца, так что земля вдруг показалась ему пустынной, небо насыщенным ядовитыми испарениями, и он сразу утратил всю свою веселость. Но такой именно кризис, приведший к утрате веселости, Шекспир и пережил еще так недавно. Покровителей своей молодости он потерял за год перед тем. Женщина, которую он любил и на которую взирал, как на существо идеальное и высшее, внезапно оказалась бессердечной, вероломной и развратной. Друг, перед которым он преклонялся, которого любил и боготворил, в один злосчастный день вступил в союз против него с той женщиной, насмеялся над ним в ее объятиях, обманул его доверие и холодно от него отстранился. Даже надежда стяжать венец поэта померкла для него. Да, нет сомнения, что и он видел крушение своих иллюзий, своих взглядов на жизнь! Ошеломленный ударом, он был в первые минуты подавлен и казался беззащитным; он не язвил своими словами, он весь был кротость и печаль. Но в этом сказывалась не вся его природа, тем менее самая глубь его природы. В сокровенной глубине ее он был сила, грозная сила! Вооруженный, как никто другой, отважный и насмешливый, гневный и остроумный, он стоял высоко над ними всеми и был бесконечно могущественнее своей судьбы. Как ни глубоко вели они свои подкопы, он подводил под них другой, аршином глубже. Много унижений пришлось ему вытерпеть. Но удовлетворение, которого он не имел возможности добиться от жизни, он мог получить теперь incognito; путем обличительных и бичующих слов Гамлета. Много знал он знатных господ, обходившихся свысока по-княжески с художниками, с актерами, которых общественное мнение еще не умело ценить. Теперь он сам захотел быть знатным господином, чтобы показать, как вельможам нужно обходиться с бедными артистами, чтобы вложить в уста Гамлета свои собственные мысли об искусстве и свое представление о его достоинстве и значении. Он слился с Гамлетом; он чувствовал, как датский принц; он воспринял его в себя до такой степени, что порою, когда он вкладывал ему в уста самые веские мысли, как в знаменитом монологе "Быть или не быть", то заставлял его думать не как принца, а как подданного, со всею горечью и страстностью, которые развиваются у того, кто видит вокруг себя господство грубости и глупости. Таким образом, он заставил Гамлета сказать: Кто снес бы бич и посмеянье века, Бессилье прав, тиранов притесненье, Обиды гордого, забытую любовь, Презренных душ презрение к заслугам, Когда бы мог нас подарить покоем Один удар? Всякий видит, что это прочувствовано и продумано снизу вверх, а не наоборот, и что эти слова невероятны, почти невозможны в устах принца. Но это настроение и мысли, которые Шекспир еще недавно выразил от своего собственного имени в 66 сонете: "Утомленный всем, я призываю покой смерти, видя достоинство в нищете, нужду рядящуюся в блеск, чистейшее доверие жестоко обманутым, почести, воздаваемые позорно, девственную добродетель, попранную жестоко, истинное совершенство в несправедливой опале, силу, затираемую кривыми путями, искусство, которому власть зажимает рот, глупость, докторально поверяющую значение, чистую правдивость, называемую простотой и порабощенную торжествующим злом... Утомленный всем этим, я хотел бы избавиться от всего, если бы, умирая, мне не пришлось покинуть одиноким того, кого я люблю". Светлое миросозерцание его юности было разбито; он видел силу злобы, власть глупости, видел низость, вознесенную на высоту, а истинные заслуга обойденными. Существование показало ему свою обратную сторону. Какой горький опыт жизни он прошел! Как часто в минувшем году приходилось ему восклицать вместе с Гамлетом в его первом монологе: "Непрочность, женщина твое названье!" И как глубоко познал он эту истину: "Не пускай ее на солнце. Плодородие благодатно, но если такая благодать достанется в удел твоей дочери..." и т. д. До того дошел он, наконец, что "всем утомленный", он находил ужасным, что такая жизнь будет продолжаться из рода в род, что постоянно будут появляться новые и новые поколения негодных людей. "Ступай в монастырь! Зачем рождать на свет грешников?" Придворная жизнь, которую он мельком видел, связи с двором, которые он имел, известия о придворных, обходившие весь Лондон, показали ему правду, заключающуюся в этих стихах: Cog, lie, flatter and face - Four ways in Court to win men grace. (Обманывать, лгать, льстить и лицемерить - вот четыре способа войти в милость при дворе). При дворе созревали чистейшие типы преступников, как Лейстер и Клавдий. Что делали при этом дворе, кроме угождения сильным мира, что преуспевало там, кроме фразистой морали, шпионства друг за другом, поддельного остроумия, действительного двоедушия, постоянной беспринципности, вечного лицемерия? Чем были эти сильные мира, как не льстецами и прислужниками, не знавшими другого дела, как только беспрестанно повертываться, подобно флюгеру, в сторону ветра? И вот в фантазии Шекспира создаются Полоний, Озрик, Розенкранц и Гильденстерн. Гнуть спину они умели, умели говорить красивые фразы, все они были членами великого синклита всегда и во всем поддакивающих людей. Но где же были люди просто честные? "Быть честным значит, как ведется на этом свете, быть избранным из десяти тысяч". Но датский двор был лишь картиною всей Дании, - той Дании, где "нечисто что-то", и которая для Гамлета представляется тюрьмой. "Так и весь свет - тюрьма", - говорит Розенкранц. И Гамлет не отступает перед логическим выводом: "Превосходная. В ней много ям, каморок и конурок". Высший свет в "Гамлете" есть картина света вообще. Но если таков свет, если чистая и царственная натура так поставлена, так окружена в свете, то неизбежно поднимаются великие, не находящие ответа вопросы: "как?" и "почему?" Вопрос об отношении между добрыми и злыми в этом мире с его неразрешенной загадкой приводит к вопросу о мировом равновесии, о царящей над людьми справедливости, об отношении между миром и Божеством. И мысль, - мысль Гамлета, как и Шекспира, - стучится в замкнутые врата тайны. ГЛАВА XLIV  Психология образа Гамлета. Хотя в "Гамлете", в отличие от прежних драм Шекспира, высказано в прямой форме весьма многое, исходящее из тайников душевной жизни самого поэта, он все же сумел в совершенстве выделить из себя образ героя и самостоятельно поставить его. Из своих собственных свойств Шекспир дал ему неизмеримую глубину; но он сохранил ситуацию и обстоятельства в том виде, как они перешли к нему от источников. Нельзя, конечно, отрицать, что вследствие этого он натолкнулся на затруднения, которые ему отнюдь не удалось преодолеть вполне. Старинное сказание с его грубыми контурами, его средневековым кругом представлений, его языческими и присоединившимися позднее католически-догматическими элементами, его воззрением на кровавую месть, как на безусловное право, - более того, как на долг индивидуума, - само по себе не особенно согласовалось с богатством идей, грез и чувств, которыми Шекспир наделил внутреннюю жизнь героя этой фабулы. Между главным лицом и обстоятельствами возник некоторый диссонанс: королевский сын, стоящий в интеллектуальном отношении на одном уровне с Шекспиром, видит призрак и вступает с ним в беседу. Принц эпохи Возрождения, прошедший курс заграничного университета и имеющий склонность к философскому мышлению, молодой человек, пишущий стихи, занимающийся музыкой и декламацией, фехтованием и драматургией, и как драматург являющийся даже мастером, - в то же время занят мыслью о личном совершении кровавой мести. Местами в драме открывается как бы пропасть между оболочкой действия и его ядром. Но со своим гениальным взором Шекспир сумел, впрочем, воспользоваться этим диссонансом и даже извлечь из него выгоду. Его Гамлет верит в привидение и - сомневается. Он внимает призыву к мщению и медлит исполнить его. Большая доля глубокой оригинальности как этого образа, так и драмы почти сама собою вызывается этим раздвоением между средневековым характером фабулы и принадлежащей к эпохе Ренессанса натурой героя, - натурой столь глубокой и многосторонней, что она носит до некоторой степени отпечаток современности. В том виде, в каком образ Гамлета отлился под конец в фантазии Шекспира, и в каком он живет в его драме, он является одним из немногочисленных вековечных образов в искусстве и поэзии, которые, как одновременно созданный Дон-Кихот Сервантеса и разработанный 200 лет позднее Фауст Гете, ставят поколению за поколением задачи для разрешения и загадки для разгадывания. И если сравнить эти две бессмертные фигуры, Гамлета (1604 г.) и Дон-Кихота (1605 г.), то все же Гамлет, без сомнения, окажется наиболее таинственным и интересным из них. Дон-Кихот находится в союзе с прошедшим; он наивный рыцарь, переживший свой век и среди рассудочного, прозаического времени раздражающий всех и каждого своим энтузиазмом и делающийся общим посмешищем; у него твердо очерченный, легко уловимый профиль карикатуры. Гамлет находится в союзе с будущим, с новейшей эпохой; это - пытливый, гордый ум и со своими возвышенными, строгими идеалами он стоит одиноко среди обстановки испорченности или ничтожества, должен скрывать свое заветное "я" и всюду возбуждает негодование; у него непроницаемый характер и постоянно меняющаяся физиономия гениальности. Знаменитое объяснение Гамлета, данное Гете в четвертой книге "Вильгельма Мейстера" (ГЛАВА XIII), клонится к тому, что здесь великое деяние предписано душе, не имеющей сил его совершить. "В драгоценную вазу, в которой должны бы расти лишь прелестные цветы, здесь посадили дуб; корни его расползаются, ваза разбивается. Прекрасное, чистое, благородное, в высшей степени нравственное существо, но без физической силы, делающей героя, погибает под тяжестью бремени, которое оно не способно ни нести, ни стряхнуть с себя". Объяснение умно, глубокомысленно, но не совсем верно. Мы слышим в нем дух гуманитарного периода, видим, как он пересоздает по своему образу фигуру Возрождения. Гамлет не так уж безусловно "прекрасен, чист, благороден, в высшей степени нравственный человек", - он, говорящий Офелии поражающие своей правдой, незабвенные слова: "Я сам, пополам с грехом, человек добродетельный, однако, могу обвинять себя в таких вещах, что лучше бы мне на свет не родиться". Фраза, подобная этой, заставляет казаться приторными прилагательные Гете. Правда, тотчас же после этих слов Гамлет приписывает себе дурные свойства, которых у него нет вовсе, но этот отзыв о себе в его общих чертах, наверное, искренен и под ним подпишутся все лучшие люди. Гамлет - не герой добродетели. Он не только чист, благороден, добродетелен и т. д., вместе с тем он может сделаться необузданным, колким, бессердечным. То нежный, то циничный, он может быть то экзальтированным почти до безумия, то равнодушным и жестоким. Он, несомненно, слишком слаб для своей задачи, или, вернее, его задача не по характеру ему; но он отнюдь не лишен вообще физической крепости или энергии. Ведь он детище не гуманитарного периода с его чистотой и моралью, а сын эпохи Возрождения с его льющимися через край силами, кипучей полнотой жизни и умением бесстрашно смотреть в глаза смерти. Сначала Шекспир представлял себе Гамлета юношей. В первом издании in-quarto он является совсем юным, лет девятнадцати. С этим возрастом согласуется и то обстоятельство, что он учится в Виттенберге: в то время молодые люди начинали и заканчивали даже университетский курс гораздо раньше, чем в наши дни. С этим возрастом согласуется и то, что мать Гамлета называет его здесь boy - мальчик - (How now, boy? - Ну, что же теперь, мой мальчик? III, 4), тогда как в следующем издании это вычеркнуто; затем, к его имени постоянно прибавляется слово young (молодой) и не для того только, чтобы обозначить его в противоположность отцу; далее, здесь (но не в издании 1604 г.) король постоянно называет его "сын Гамлет"; наконец, мать его настолько еще молода, что могла пробудить или, по крайней мере, что Клавдий может делать вид, будто она в нем пробудила любовную страсть, влекущую за собой ужасные последствия. В издании 1603 г. нет слов, в которых Гамлет напоминает матери, что в ее годы кровь слишком медленно и холодно течет в жилах, чтобы можно было назвать любовью то, что соединило ее с деверем. Но решительное доказательство того, что Гамлет представлялся вначале Шекспиру гораздо моложе (как раз на 11 лет моложе), чем он его сделал впоследствии, находится в сцене на кладбище (V, 1). Здесь, в первоначальном издании, первый могильщик говорит, что череп шута Йорика пролежал в земле 12 лет; в издании 1604 г. этот срок превратился в 23 года и, в то же время, ясно устанавливается, что Гамлету, знавшему Йорика в детстве, в данный момент 30 лет. Именно могильщик сначала рассказывает здесь, что поступил на место в тот самый день, когда родился принц Гамлет, а несколько далее говорит: "Вот уж тридцать лет, как я здесь могильщиком". Очевидно, процесс создания шел в душе Шекспира таким путем: сначала ему представлялось, что по требованиям сюжета Гамлет должен быть юношей. Так было бы понятнее безмерное по своей силе впечатление, произведенное на его душу тем фактом, что мать так скоро забыла его отца и так поторопилась со свадьбой. Он жил вдали от мира, в тихом Виттенберге, убежденный, что жизнь действительно так гармонична, какой она кажется молодому принцу. Он воображал, что идеалы свято чтятся на земле, что миром управляют умственное благородство и возвышенные чувства, что в государственной жизни царит справедливость, в жизни частной - вера и правда. Он восхищался своим великим отцом, уважал свою прекрасную мать, страстно любил свою прелестную Офелию, лелеял высокие мысли о людях, преимущественно же о женщине. В тот момент, как он теряет отца и должен изменить свое мнение о матери, рушится все его светлое миросозерцание. Если мать могла забыть его отца и сочетаться браком с этим человеком, то чего же стоит в таком случае женщина? И какую же цену имеет в таком случае жизнь? Отсюда, еще прежде чем он услыхал о явлении духа своего отца, а не только что видел его и внимал его речам, - чистое отчаяние в монологе: О, если б вы, души моей оковы, Ты, крепко сплоченный состав костей, Испарился в туман, ниспал росою! Иль если б ты, Судья земли и неба, Не запретил греха самоубийства. Отсюда и наивное удивление его тому, что можно приветливо улыбаться и быть при этом злодеем. Это событие становится для него символическим событием, образчиком того, каков есть мир. Отсюда слова к Розенкранцу и Гильденстерну: "С недавних пор, не знаю отчего, утратил я всю мою веселость". Отсюда слова: "Какое образцовое создание человек! Как благороден разумом и как безграничен способностями! Как значителен и чудесен в образе и движениях! В делах как подобен ангелу! В понятии - Богу! Краса мира! Венец всего живого!" Эти слова выражают его прежнее, светлое миросозерцание. Теперь оно погибло, и мир отныне для него есть ничто иное, как "смешение ядовитых паров". А человек? Чем может быть для него "эта эссенция праха"? Противны ему мужчины, противны и женщины. Его мысли о самоубийстве исходят из этого источника. Чем значительнее молодой человек, тем сильнее, конечно, стремится он при вступлении своем в жизнь увидеть свои идеалы осуществленными в людях и обстоятельствах. Теперь Гамлет внезапно узнает, что действительность совсем не такова, как он представлял ее себе, и так как он не может ее пересоздать, то он начинает думать о смерти. Большого труда стоит ему заставить себя поверить, что мир так дурен на самом деле. Поэтому он постоянно ищет новых доказательств, поэтому, между прочим, он велит представить пьесу. Его ликование всякий раз, как он изобличает что-либо дурное, есть лишь чистая радость познавания на фоне глубокой грусти, внешняя радость, вызываемая убеждением, что теперь он понял, наконец, как гадок мир. Его предчувствие оправдывается; пьеса возымела действие. В этом нет бессердечного пессимизма. Огонь Гамлета ни на минуту не гаснет, рана его не закрывается. Отравленная шпага Лаэрта поражает сердце, еще не переставшее обливаться кровью. Все это, хотя, несомненно, весьма возможное в тридцатилетнем мужчине, является натуральнее, понятнее с первого взгляда у девятнадцатилетнего юноши. Но по мере того, как Шекспир работал над своей драмой, все более и более увлекаясь желанием вложить в душу Гамлета, как в сокровищницу, свою собственную житейскую мудрость, итог своего собственного опыта и выводы своего собственного острого и зрелого ума, ему стало ясно, что юношеский возраст слишком тесная рамка для такого духовного содержания, и он дал ему возраст пробуждающейся возмужалости. Вера Гамлета в людей и доверие к ним разбились еще прежде, чем ему явился дух. С той минуты, как от тени отца он получил несравненно более ужасное объяснение обстоятельств, среди которых он находится, чем какое он имел до сих пор, все его существо приходит в смятение. Отсюда прощание, безмолвное прощание с Офелией, которую он в письмах называл идолом своей души. Его идеал женщины уничтожен. Отныне она принадлежит к тем "будничным воспоминаниям", которые в сознании своей великой миссии он хочет стереть с таблицы своей жизни. Пассивная, послушная отцу, она не имеет места в душе его наряду с его задачей. Довериться ей он не может; она показала себя столь мало достойной быть его возлюбленной, что отвергла его письма и посещения. Более того, она последнее его письмо отдает отцу с тем, чтобы он предъявил его и прочел при дворе. Наконец, она допускает, чтобы ею воспользовались для выпытывания принца. Он не верит больше ни в одну женщину и не может верить. Он намеревается приступить немедленно к действию, но на него нахлынул слишком сильный поток мыслей, - думы об ужасном событии, сообщенном ему духом, и о мире, в котором могут случаться подобные вещи; затем, сомнение в том, был ли призрак действительно его отец, не был ли то, быть может, коварный, злорадный дух; наконец, сомнение в себе самом, в своей способности восстановить и исправить то, что ниспровергнуто здесь, в своей пригодности взять на себя миссию мстителя и судьи. Сомнение в подлинности призрака ведет к представлению пьесы в пьесе, дающему доказательство вины короля. Чувство своей непригодности к разрешению задачи влечет за собой замедление действия. Что сам по себе он не лишен энергии, это достаточно видно по ходу пьесы. Он закалывает, не задумываясь, подслушивающего за ковром Полония; без колебаний и без сострадания посылает он Розенкранца и Гильденстерна на верную смерть; он всходит один на корсарский корабль и, ни на минуту не теряя из вида своего намерения, он прежде чем испустить дух, совершает дело мести. Но это не исключает того, что ему приходится побороть могучее внутреннее препятствие, прежде чем приступить к решительному шагу. Преградой является ему его рефлексия, "бледный взор мысли" (the pale cast of thought), о котором он говорит в своем монологе. В сознании громадного большинства он сделался вследствие этого великим типом медлителя и мечтателя, и чуть не до половины нашего века сотни отдельных людей и целые нации смотрелись, как в зеркало, в эту фигуру. Но не надо забывать, что этот драматический феномен, герой, который не действует, до известной степени требовался самой техникой этой драмы. Если бы Гамлет убил короля тотчас по получении откровения духа, пьеса должна была бы ограничиться одним только актом. Поэтому положительно было необходимо дать возникнуть замедлениям. Но Шекспира ложно поняли, думая видеть в Гамлете современную жертву болезненной рефлексии, человека, лишенного способности к действию. Это чистая ирония судьбы, что он сделался как бы символом рефлектирующего бессилия, - он, у которого огонь во всех нервах и весь взрывчатый материал гения в натуре. Тем не менее, Шекспир несомненно хотел пояснить его характер, противопоставив ему как контраст, молодую энергию, преследующую очертя голову свою цель. Когда Гамлета отправляют в Англию, является молодой норвежский принц Фортинбрас со своим войском, готовый положить жизнь за клочок земли, "не стоящий и пяти дукатов в аренде". И Гамлет говорит сам себе (V, 4): Как все винит меня! Малейший случай Мне говорит: проснись, ленивый мститель! . . . Зачем я жив, зачем я говорю: Свершай! Свершай! И он приходит в отчаяние, сравнивая себя с Фортинбрасом, юным и удалым королевским сыном, который во главе своего отряда все ставит на карту из-за яичной скорлупы: ...Велик Тот истинно, кто без великой цели Не восстает, но за песчинку бьется насмерть, Когда задета честь. Между тем перед Гамлетом стоит гораздо более крупный вопрос, нежели вопрос о "чести", - понятии, относящемся к сфере, лежащей несравненно ниже его круга мыслей. Совершенно натурально, что Гамлет чувствует себя пристыженным лицом к лицу с Фортинбрасом, выступающим в поход во главе своих воинов, с барабанным боем, трубами и литаврами, - он, не составивший и не приведший в исполнение ни одного плана, - он, который, получив во время представления пьесы уверенность в преступлении короля, но, в то же время, обнаружив перед королем свое настроение, страдает теперь от сознания своей неспособности к действию. Но его неспособность имеет свой источник в том, что парализующее впечатление от действительной сущности жизни и все думы, порождаемые этим впечатлением, до такой степени завладели его силами, что сама миссия мстителя отступает в его сознании на задний план. Все, чем наполнена душа его: сыновний долг по отношении к отцу и к матери, почтение к ним, ужас перед злодеянием, ненависть, жалость, боязнь действовать и не действовать, - находится во взаимной борьбе. Он чувствует, если даже не говорит этого ясно, как мало будет пользы от того, что он уничтожит одного хищного зверя. Ведь сам он так высоко вознесся над тем, чем был в начале: над ролью юноши, избранного для совершения вендетты. Он сделался великим страдальцем, который насмехается и издевается, который обличает других и терзается сам. Он сделался воплем человечества, пришедшего в отчаяние от самого себя. В "Гамлете" над пьесой не витает "общий смысл" или идея целого. Определенность не была тем идеалом, который носился перед глазами Шекспира во время разработки этой трагедии, как например в то время, когда он писал "Ричарда III". Здесь не было загадок и противоречий, но притягательная сила пьесы в значительной степени обусловлена самой ее темнотой. Всякому знакомы те прекрасно написанные книги, форма которых безукоризненна, идея ясна, действующие лица очерчены уверенными штрихами. Мы читаем их с удовольствием. Но по прочтении откладываем в сторону. В них ничего не стоит между строк; между их отдельными частями не открывается взору бездна; в них нет того таинственного сумрака, в котором так привольно мечтать. И есть другие книги, где основная мысль поддается различным толкованиям, и относительно которых можно спорить, но их значение не столько в том, что они прямо говорят вам, сколько в том, что они заставляют вас предчувствовать или угадывать в том, о чем они вас самих побуждают думать. У них совершенно особенное свойство приводить в движение мысли и чувства, и в гораздо большем количестве случаев, быть может, даже совсем иные, чем те, какие они первоначально в себе заключали. К таким книгам принадлежит и "Гамлет". Как история души "Гамлет" не отличается ясностью, свойственной произведениям классического искусства; герой здесь - душа, представляющая всю непрозрачность и сложность действительных душ, но поколение за поколением участвовали работой своей фантазии в этой истории и вкладывали в нее итог своего житейского опыта. Жизнь для Гамлета лишь наполовину действительность, наполовину она для него сновидение. По временам он является как бы лунатиком, несмотря на то, что часто он бдителен, как дозорный. Он обладает присутствием духа, благодаря которому никогда не затрудняется дать самый меткий ответ, и в то же самое время он рассеян, он упускает из вида принятое решение с тем, чтобы углубиться в какую-нибудь ассоциацию мыслей или в лабиринт мечтаний. Он пугает, занимает, приковывает, смущает, тревожит. Лишь немногие образы поэтического искусства тревожили людей, как он тревожит. Хотя он говорит беспрерывно, он, в сущности, одинок по натуре, - более того, он есть олицетворение душевного одиночества, неспособного открывать себя другим. "Его имя, - сказал о нем Виктор Гюго, - подобно имени на одной из гравюр Альбрехта Дюрера - "Меланхолия". Над головой Гамлета повисла летучая мышь; у ног его сидит наука с глобусом и циркулем, любовь с песочными часами, а позади него, на горизонте, стоит громадное солнце, от которого небо над ним кажется еще темнее. А с другой стороны, сущность его природы - "Ураган", иными словами, гнев и негодование, горькая насмешка, сметающая с мира грязь". В нем столько же негодования, сколько печали, да и сама печаль его возникает как следствие негодования. Страждущие и мыслящие люди всегда находили в нем брата. Отсюда необычайная популярность этого образа, как ни мало он доступен для понимания. Зрители и читатели чувствуют заодно с Гамлетом и понимают его, ибо все лучшие среди нас, вступая взрослыми людьми в жизнь, делают открытие, что она не такая, какой они ее себе представляли, а в тысячу раз ужаснее: "Нечисто что-то в датском королевстве". Дания - тюрьма, мир полон таких же казематов. Дух говорит нам: "Свершились ужасные деяния, и каждый день свершаются ужасные деяния. Исправь же ты зло, поставь все на настоящее место. Распалась связь времен; свяжи ее". - Но наши руки опускаются. Зло слишком хитро или сильно для нас. В "Гамлете", первой философской драме новейшего времени, впервые выступает типический современный человек с глубоким сознанием противоречия между идеалом и окружающим миром, с глубоким сознанием разлада между своими силами и своей задачей, со всей внутренней многосторонностью своего существа, с остроумием, чуждым веселости, с жестокостью и тонкостью чувства, с постоянным отсрочиванием действия и бешеным нетерпением. ГЛАВА XLV  "Гамлет" как драматическое произведение. Бросим взгляд на "Гамлета" как на драматическое произведение и, чтобы получить полное представление о величии Шекспира, сначала восстановим перед собой ее чисто театральные элементы, внешнюю, наглядную сторону, то, что остается в памяти, как простая пантомима. Ночной караул на Кронборгской террасе и появление тени перед солдатами и офицерами. Вслед за тем, среди великолепно одетых придворных, фигура принца в траурном костюме, стоящего поодаль, как живой символ скорби, с чертами, исполненными души и ума, но с таким выражением, как будто он навсегда простился с радостью. Затем его встреча с тенью отца, за которой он следует, клятва на мече при постоянной перемене места. Затем его способ действий, когда он прикидывается помешанным, чтобы замаскировать этим свою экзальтацию. Затем пьеса в пьесе, удар шпагой сквозь ковер, прелестная Офелия с цветами и соломой в волосах. Гамлет с черепом Йорика в руке. Борьба с Лаэртом в могиле Офелии, эта причудливая, но столь символическая сцена. Как пьеса об отравлении подготовляется по обычаю того времени пантомимой, так эта борьба в могиле есть пантомима борьбы на жизнь и смерть, долженствующей вскоре наступить, ибо их обоих тотчас после того поглотит могила, в которой они стоят. Затем следует поединок, во время которого королева умирает от яда, приготовленного королем для Гамлета, а Лаэрт - от удара отравленной рапиры, приготовленной также для Гамлета, - пока, наконец, Гамлет, среди последней вспышки своих сил, не убивает короля и затем сам не падает, отравленный, на землю, - устроенное поэтом общее избиение главных героев трагедии, четверное Castrum doloris, настроение которого прерывается победным маршем юного Фортинбраса, в свою очередь сменяющимся похоронной музыкой. Все это вместе в одинаковой мере наглядно, величественно и прекрасно. А теперь прибавьте к этому богатству видимых элементов в драме настроение пьесы, ее притягательную силу, обусловленную участием, которое Шекспир сумел внушить нам к главному лицу, впечатление от мук, терзающих сильное и горячее сердце, очутившееся в испорченной и тлетворной обстановке. По натуре он был искренен, восторжен, полон доверия и потребности любить; лживость других вынуждает и его к притворству, подлость других вынуждает его к недоверию и ненависти, а обнаружившееся преступление против убитого отца вопиет к нему из преисподней о мести. Его гнев против людской низости надрывает душу. Его презрение к людской низости действует в высшей степени благотворно. По природе он мыслитель. Он мыслит не ради того только, чтобы путем соображений подготовить действие, но мыслит из страсти к пониманию. Актерам, которыми он хочет воспользоваться только для изобличения убийцы, он дает меткие и глубокомысленные советы по отношению к практике их искусства. Перед Розенкранцем и Гильденстерном, расспрашивающими его о причине его меланхолии, он в выражениях, исполненных глубины, развивает невозможность для него ощущать отныне радость жизни. Чувство, вызываемое в нем сильными впечатлениями, он никогда не облекает в ясные и связные слова. Его реплики никогда не идут по прямой линии, как ближайшему пути к выражению мысли. Они вращаются в замысловатых, издалека добытых метафорах, в остротах, с вида не имеющих ничего общего с темой разговора. Насмешливые и загадочные обороты речи скрывают то, что он чувствует. Он вынужден к ним прибегать, ибо он чувствует так интенсивно, что для того, чтобы не проявить своего душевного волнения, то есть, чтобы не поддаться сердечной боли, он должен замаскировывать ее безумно-веселыми возгласами. Поэтому он и восклицает после появления призрака: "Сюда, мой сокол!" Поэтому он обращается к духу со словами: "А, браво, старый крот! Так быстро роешься ты под землей!" И поэтому же, когда король выдает себя во время представления, Гамлет кричит: "Музыку! Эй! Флейтщики!" Его притворное безумие есть ничто иное, как преднамеренное преувеличение этой наклонности. Ужасная тайна, которую ему приходится хранить в себе, нарушила равновесие его природы. Мнимое безумие дает ему возможность найти себе облегчение, высказывая в косвенной форме то, о чем ему мучительно говорить, и в то же время оно отвлекает внимание от истинной причины его глубокого уныния. Когда он говорит так дико, он не вполне притворяется, ибо смятение, в которое повергло его раскрытие ужаса его жизни, создает для него потребность давать волю своим чувствам перед окружающими в странных и смелых сарказмах, и "в самом его безумии есть метод"; но граничащее с душевным расстройством возбуждение, в которое так часто приводит его образ действий других, сменяется, в свою очередь, стремлением сосредоточить свои мысли, и он удовлетворяет этому стремлению в рассуждениях, составляющих суть его монологов. Когда страсти просыпаются в нем, ему трудно бывает их сдерживать. Он в порыве крайнего нервного возбуждения посылает Офелию в монастырь и закалывает Полония в припадке нервной исступленности. Вообще же страстность замыкается у него внутри. Вынужденный или чувствуя себя вынужденным к притворству и хитрости, он сгорает от нетерпения и снова и снова издевается над самим собой и громит себя за свою бездеятельность, как будто в самом деле это апатия или трусость. Одно уже недоверие, этот новый элемент в его душе, заставляет его быть осторожным; он не может сразу приступить к действию, не может даже говорить. "Нет в Дании ни одного злодея..." - начинает он; "...столь ужасного, как король", - так он должен был бы окончить эту сентенцию, но его охватывает страх быть выданным товарищами, и он заканчивает ее словами: "...который не был бы негодный плут". По природе он так чистосердечен и так искренен, каким мы видим его с Горацио; он разговаривает по-товарищески с ночным караулом на террасе; он готов раскрыть свои объятия старым знакомым, как, например, Розенкранцу и Гильденстерну; он прост, приветлив, обходителен без фамильярности со странствующей труппой актеров. Но события самого мучительного свойства и горчайший опыт жизни внезапно принудили его замкнуться в себе; едва надел он маску для того, чтобы не сразу разгадали его планы, как он уже чувствует, что его выпытывают; даже друзья его, его возлюбленная на стороне его врагов, и хотя он считает, что жизнь его в опасности, он находит нужным молчать и выжидать. Его маска довольно часто лишь из флера, - уже ради зрителей, для которых Шекспир должен был сделать безумие прозрачным, с тем, чтобы оно не прискучило. Прочтите необыкновенно остроумный обмен репликами между Полонием и Гамлетом (И, 2), который начинается так: "Что вы читаете, принц?" - "Слова, слова, слова". В действительности в этих насмешках нет ни тени душевного расстройства, пока Гамлет, в самом конце, для того, чтобы уничтожить их впечатление, не заключает диалог следующей фразой: "Вы сами, сударь, сделались бы так же стары, как я, если бы могли ползти, как рак, назад". Или возьмите длинный разговор (III, 1) между Гамлетом и Розенкранцем и Гильденстерном о флейте, которую он велел подать себе и на которой просит их что-нибудь сыграть. Все это столь же простая и убедительная притча, как притчи Нового Завета. И заканчивает он свою реплику с победоносной логикой в поэтической форме: "Видишь ли, какую ничтожную вещь ты из меня делаешь? Ты хочешь играть на мне, ты хочешь проникнуть в тайны моего сердца, ты хочешь испытать меня от низшей до высшей ноты, а в этом маленьком инструменте много гармонии, прекрасный голос, - и ты не можешь заставить Говорить его. Черт возьми! Думаешь ты, что на мне легче играть, чем на флейте? Назови меня каким угодно инструментом, ты можешь меня расстроить, но не играть на мне". Для того, чтобы обеспечить себе свободу делать такие гордые и остроумные выходки, Гамлет и употребляет следующее выражение: "Я безумен только при норд-норд-весте; если ветер с юга, я еще могу отличить юкола от цапли". К внешним затруднениям присоединились внутренние препятствия, которых он не в силах преодолеть. Он страстно упрекает себя за них, как мы видели. Но эти самобичевания Гамлета не выражают взгляд Шекспира на него и приговор Шекспира относительно его. Они рисуют свойственное его характеру нетерпение, его тоску по возмездию, его стремление увидеть торжество справедливости; они не знаменуют собою его вину. Вообще все это старинное учение о трагической вине и наказании, отправляющееся от того факта, что смерть в конце трагедии всегда является наказанием за вину, есть ничто иное, как обветшалая схоластика, как теология в костюме эстетики, и можно назвать научным прогрессом то, что такой взгляд на трагическую вину, еще в прошлом поколении считавшийся ересью, теперь почти повсюду одержал верх. Некоторые критики думали порешить с вопросом о возможной вине Гамлета, отвечая на него в том смысле, что притворное безумие принца есть действительное помешательство. Так, например, Бринсли Николсон, в статье "Был ли Гамлет в самом деле безумным?", подчеркивающий болезненную меланхолию Гамлета, его бессвязные и странные речи после явления духа, недостаток у него сознания ответственности по поводу убийства Полония, которое он совершает, и казни Розенкранца и Гильденстерна, которой он является виновником, его боязнь послать на небо короля Клавдия, умертвив его среди молитвы, его грубость к Офелии, его вечную подозрительность и т. д. Но хотеть видеть во всем этом симптомы действительного сумасшествия есть не только нелепость, но и непонимание явного намерения Шекспира. Гамлет, конечно, не притворяется так планомерно и хладнокровно, как позднее Эдгар в "Лире", но экзальтацию его природы не должно вследствие этого смешивать с безумием. Он пользуется безумием, а не находится в его власти. Это не значит, что оно оказывается целесообразным и облегчает ему его задачу мстителя; наоборот, оно ему затрудняет ее, вовлекая его в остроумные уклонения и скачки в сторону от дела. Оно должно бы заслонять его тайну, но после представления пьесы эта тайна делается известной королю, и притворное безумие становится излишним, хотя Гамлет и не сбрасывает с себя его маски. Поэтому, согласно с требованием тени, Гамлет пытается теперь пробудить в матери стыд и заставить ее отдалиться от короля. Но когда, в надежде убить Клавдия, он закалывает Полония, его отдают под стражу, отправляют в Англию, и он должен отложить свою месть на еще более долгий срок. Тогда как в нынешнем столетии многие, преимущественно немецкие критики (например, Крейсиг) выражали свое неодобрение Гамлету, как личности дряблой при всей своей гениальности, один немецкий исследователь горячо отрицал, что в намерение Шекспира входило вообще присвоить Гамлету недуг рефлексии, и с энтузиазмом, с запальчивыми выходками против множества из своих соотечественников, но с воззрением на пьесу, ослабляющим ее идею и умаляющим ее значение, настаивал на том, что препятствия, против которых приходится бороться Гамлету, чисто внешнего свойства. Я имею в виду лекции о "Гамлете", читанные между 1859 и 1872 годами в Берлинском университете старым гегелианцем Карлом Вердером. Его аргументацию, не лишенную в основе здравой логики, можно бы передать следующим образом: Чего требуют от Гамлета? Чтобы он, как только дух ему поведал судьбу его отца, тотчас же заколол короля? Отлично. Но после удара кинжалом как оправдает он свой поступок перед двором и народом и как взойдет на престол? Ведь он не может предъявить никакого доказательства в пользу истинности своего обвинения. Ему сказал это дух, вот и все доказательство. Ведь он вовсе не прирожденный верховный судья в стране, у которого узурпатор похитил трон. Королева - "наследница этой воинственной страны"; датский престол - престол избирательный, и лишь под самый конец Гамлет говорит о том, что личность короля стала между его надеждами и избранием. Для всех действующих лиц в пьесе господствующий правовой порядок представляется совершенно нормальным. И он должен разрушить его ударом кинжала! Да разве датчане поверят его рассказу о явлении духа и об убийстве? А если бы он, вместо того, чтобы взяться за кинжал, выступил публичным обвинителем, то разве может кто-нибудь сомневаться, что этот король и его двор очень скоро отделались бы от него? Ибо куда девались при этом дворе приближенные старого Гамлета? Мы никого из них не видим. Можно подумать, что старый король-герой всех их взял с собой в могилу. Куда девались его полководцы и члены его совета? Разве они умерли раньше его? Или только он один был велик? Верно лишь то, что у Гамлета нет друзей, кроме Горацио, и что он нигде при дворе не находит опоры. Нет, при том, как сложились обстоятельства, истина может выйти наружу лишь тогда, когда ее выдаст сам венчанный преступник. Поэтому совершенно логичный, более того, гениальный план Гамлета заключается в том, чтобы принудить к этому короля. Ведь для него важно не только покарать преступление в чисто материальном смысле, но и восстановить справедливость в Дании, быть и судьей, и мстителем в одном лице. А этим он не может быть, если без дальних рассуждений убьет короля. Все это остроумно, отчасти верно, но только не об этом трактуется в пьесе. Если бы Шекспир это имел в виду, то он заставил бы Гамлета высказаться об этом внешнем затруднении или хотя бы намекнуть на него. Но он заставляет его винить себя в бездеятельности и косности, достаточно ясно показывая этим, что основное затруднение кроется внутри, так что трагедия происходит в собственной душе главного лица. Сам Гамлет сравнительно чужд определенных планов, но, как глубокомысленно указывает Гете, пьеса вследствие этого не лишена плана. И где Гамлет всего неувереннее, где он старается оправдать отсутствие у себя плана, там всего явственнее и всего громче говорит план. Когда, например, Гамлет застает короля за молитвой и не решается убить его, потому что он не должен умереть, очищенный обращением к Богу, а должен погибнуть среди сладострастного опьянения грехом, то в словах, которые в устах главного действующего лица похожи на увертку, слышится то, что Шекспир хочет сказать всей пьесой. Шекспир, а не Гамлет, приберегает короля для смерти, поражающей его в тот самый момент, как он отравил шпагу Лаэрта, наполнил кубок ядом, из трусости допустил королеву выпить его и сделался причиной смертельной раны как Гамлета, так и Лаэрта. Таким образом, оставляя жизнь королю, Гамлет действительно достигает высказываемой при этом цели. ГЛАВА XLVI  Гамлет и Офелия. Всего глубокомысленнее задуманы у Шекспир отношения принца к Офелии. Гамлет, это - гений, который любит, и любит с крупными запросами гения и с его уклонениями от общепринятых правил. Он любит не так, как Ромео, не такой любовью, которая охватывает и наполняет всецело душу молодого человека. Он чувствовал влечение к Офелии еще при жизни отца, посылал ей письма и подарки, он питает к ней бесконечную нежность, но быть ему другом она не создана. "Все ее существо, - говорится у Гете, - дышит зрелой, сладостной чувственностью". Это слишком сильно сказано; только песни, которые она поет в своем безумии, - "в невинности безумия", как метко выражается сам Гете, - указьшают на подкладку чувственного желания или чувственных воспоминаний; ее поведение с принцем скромно до строгости. Они были близки друг к другу; пьеса ничего не говорит о том, насколько близки. Это ничего еще не доказывает, что тон Гамлета относительно Офелии крайне свободен, не только в потрясающей сцене, где он посылает ее в монастырь, но еще более среди разговора во время представления, когда он шутит с непристойною смелостью, прежде чем просит у нее позволения приклонить голову к ее коленям, и где одна из его реплик цинична. Мы уже видели, что это ничуть не свидетельствует против неопытности Офелии. Елена в пьесе "Конец - делу венец" само целомудрие, а между тем разговор с ней Пароля невероятен, для нас прямо невозможен. С такими репликами, как реплики Гамлета, молодой принц мог в 1602 г. обращаться к вполне порядочной придворной даме, не оскорбляя ее. Тогда как английские комментаторы Шекспира выступили рыцарями Офелии, некоторые немецкие (как, например, Тик, фон-Фризен, Флате) не сомневались в том, что отношения ее к Гамлету были совершенно интимного свойства; Шекспир умышленно обошел этот вопрос, и нелегко понять, почему бы не сделать того же и его читателям. Гамлет отдаляется от Офелии с того момента, как чувствует себя "ниспосланным с бичом, как ангел мести". С глубокой скорбью прощается он с нею без слов, берет ее руку, удерживает ее, отстраняясь на длину своей руки, и так пристально смотрит ей в лицо, как будто хочет его списать, потом жмет слегка ее руку, качает головой и испускает глубокий вздох. Если после того он держит себя сурово, почти жестоко с ней, то потому, что она была малодушна и изменила ему. Она - кроткое, покорное создание без силы сопротивления; это душа, которая любит, но любит без страсти, дающей женщине самостоятельность действия. Она походит на Дездемону своим неразумным обращением с любимым человеком, но много уступает ей в решительности и пылкости любви. Она совсем не поняла печали Гамлета по поводу образа действий матери. Она остается свидетельницей его подавленного настроения, не подозревая его причины. Когда после явления духа он приближается к ней, взволнованный и безмолвный, в ней нет предчувствия того, что с ним случилось нечто ужасное, и, несмотря на свое сострадание к его болезненному состоянию, она тотчас же соглашается сделаться орудием его выпытывания, в то время как ее отец и король подслушивают их разговор. Тогда-то он и разражается всеми этими знаменитыми упреками: "Ты честная девушка? И хороша собой?" и т. д., тайный смысл которых таков: "Ты подобна моей матери! И ты могла бы поступить так, как она!" У Гамлета нет ни одной мысли для нее среди возбуждения, которое овладевает им после того, как он убил Полония; однако косвенным путем Шекспир дает нам понять, что впоследствии скорбь о возлюбленной внезапно охватила его. Он плачет о том, что сделал. Потом он как будто забывает о ней, и вот почему так странен кажется читателям его гнев на вопли брата Офелии, когда ее опускают в могилу, и внушенное его чрезмерной нервной возбужденностью желание превзойти Лаэрта в горе. Но мы понимаем из его слов, что она была отрадой его жизни, хотя и не могла сделаться ее утешением. Она, со своей стороны, была сердечно расположена к нему, любила его с самой заветной нежностью. Потом она с болью увидала, что он относится к своей любви, как к чему-то минувшему ("Я любил тебя когда-то"), с глубокой печалью была она свидетельницей того, что она считает помрачением его светлого духа в безумии ("О, что за благородный омрачился дух!"); наконец, смерть отца от руки Гамлета гасит у нее свет сознания. Она разом потеряла их обоих, отца и милого. Имя Гамлета она не произносит в своем безумии, не намекает даже на скорбь о том, что именно он убил ее отца. Забвение этого ужаснейшего факта облегчает ее несчастье; ее тяжкая судьба выбросила ее в пустыню одиночества; безумие населяет и наполняет это одиночество и этим самым смягчает его. Создавая в своей фантазии отношения Фауста к Гретхен, Гете многое заимствовал и присвоил себе из отношений Гамлета к Офелии. И там, и здесь изображается трагический любовный союз гения с полной искреннего чувства молодой девушкой. Фауст убивает мать Гретхен, как Гамлет отца Офелии. И в "Фаусте" происходит поединок между героем и братом возлюбленной, и там брат погибает от удара шпага. И в "Фаусте" молодая девушка сходит с ума под гнетом своего несчастья, и Гете именно Офелию имел при этом в своих мыслях, ибо он заставляет своего Мефистофеля петь перед Гретхен песню о молодой девушке, вышедшей от своего возлюбленного уже не девственницей, - песню, представляющую собой прямое подражание, почти перевод песни Офелии о Валентиновом дне. Безумие Офелии носит, однако, печаль более нежной поэзии, чем безумие Гретхен. У Гретхен оно усиливает могучее, трагическое впечатление гибели молодой девушки; у Офелии оно утоляет страдания душевнобольной и зрителя. Гамлет и Фауст - это гений эпохи Возрождения и гений современной эпохи, но понимаемые таким образом, что Гамлет, в силу чудесного дара своего поэта воспарять над своим веком, охватывает весь период времени между ним и нами и имеет такую широту объема, какую мы, стоя на пороге двадцатого столетия, все еще не в состоянии определить. Фауст есть, пожалуй, наивысшее поэтическое выражение для стремящегося вперед, пытливого, ищущего наслаждений, под конец овладевающего собой и землей человечества; в руках своего творца он превращается в великий символ; но чрезмерное обилие аллегорических штрихов заволакивает для наших взоров во второй половине его жизни его индивидуальную человеческую природу. Не в характере дарования Шекспира было изобразить существо, стремления которого направлены, как у Фауста, на опыт, знание, открытие истины вообще. Даже там, где Шекспир поднимается всего выше, он все-таки придерживается ближе земли. Но ты, о Гамлет, вследствие этого нам, конечно, не менее дорог, и поколение, живущее ныне, не менее ценит и понимает тебя! Мы любим тебя, как брата! Твоя печаль - наша печаль, твое негодование - наше негодование, твой гордый ум отмщает за нас тем, кто наполняет землю своим пустым шумом и кто властвует над нею. Нам знакома твоя мучительная скорбь при виде торжества лицемерия и неправды, и, увы! твоя еще более страшная пытка, когда ты чувствовал, что перерезан в тебе нерв, претворяющий мысль в победоносное дело. И к нам взывал из преисподней голос великих усопших. И нам пришлось видеть, как наша мать набросила порфиру на того, кто умертвил "величие похороненной Дании". И нам изменяли друзья нашей юности, и нам грозила гибель от отравленного клинка. И нам понятно настроение, овладевшее тобою на кладбище, когда душу охватывает отвращение ко всему земному и грусть при виде всего земного. И нас веяние из отверстых могил заставляло мечтать с черепом в руке! ГЛАВА XLVII  Влияние "Гамлета" на последующие века. Если ныне живущие люди могут чувствовать заодно с Гамлетом, то, конечно, нет ничего удивительного в том, что драма имела шумный успех у современников. Всякий поймет, что знатная молодежь того века смотрела ее с восторгом, но что изумляет и что дает представление о свежей мощи Ренессанса и его богатой способности усваивать наивысшую культуру, это то обстоятельство, что "Гамлет" сделался столь же популярен в низших слоях общества, как и в высших. Любопытным доказательством популярности трагедии и самого Шекспира в следовавшие непосредственно за ее появлением годы могут служить заметки в корабельном журнале капитана Килинга, сделанные в сентябре 1607 г на корабле "Дракон", встретившемся перед Сьерра-Леоне с другим английским судном, "Гектором" (капитан Хокинс), на пути в Индию. В этом журнале значится: "Сентября 5 дня (у Сьерра-Леоне) я, в ответ на приглашение, послал на "Гектор" своего представителя, который там завтракал; после этого он вернулся ко мне, и мы давали трагедию о Гамлете. - (Сент.) 30. Капитан Хокинс обедал у меня, после чего мои товарищи играли "Ричарда Второго". - 31 (?). Я пригласил капитана Хокинса на обед из рыбных блюд и велел сыграть на корабле "Гамлета", что я делаю с той целью, чтобы удержать моих людей от праздности, пагубной игры и сна". Кто мог бы представить себе "Гамлета" спустя три года после его выхода в свет столь известным и столь дорогим для английских матросов, находившихся в дальнем плавании, что они были в состоянии играть его для собственного удовольствия, и играть чуть не экспромтом? Можно ли вообразить более крупное доказательство самой громкой популярности? Трагедия о датском принце, разыгрываемая простыми английскими моряками на западно-африканском берегу - разве это не характерная иллюстрация культуры Возрождения? К сожалению, по всей вероятности, Шекспир ничего не знал об этом. Возрастающее значение Гамлета в последующие века соответствует его значению для современников. В поэзии девятнадцатого столетия весьма многое ведет от него свое происхождение. Гете истолковал и пересоздал его в "Вильгельме Мейстере", и этот пересозданный Гамлет напоминает собою Фауста. Когда Фауст был пересажен на английскую почву, тогда возник Манфред Байрона, как настоящий, хотя и отдаленный потомок датского принца. В самой Германии байроновский характер получил новую гамлетовскую (собственно, йориковскую) форму в едком и фантастическом остроумии Гейне, в его ненависти, его юморе и умственном превосходстве. Берне первый изъясняет Гамлета, как немца современной ему эпохи, постоянно вращающегося в заколдованном круге и не находящего удобного момента для действия. Однако он чувствует темноту пьесы, и у него встречается следующее тонкое выражение: "Над картиной висит флер. Мы хотели бы снять его, чтобы лучше рассмотреть картину, но сам флер набросан той же кистью". Поколение, к которому во Франции принадлежал Альфред де Мюссе, и которое он изображал в своих "Confessions d'un enfant du siecle", - нервное, воспламеняющееся, как порох, с преждевременно подрезанными крыльями, без поприща для своей жажды деятельности и без энергии в проведении своей исторической задачи, многим и многим напоминает Гамлета. И самый, быть может, превосходный из мужских образов Мюссе, Лорензаччио, делается французским Гамлетом, опытным в притворстве, медлительным, остроумным, мягким в обращении с женщинами и, тем не менее, оскорбляющим их жесткими словами, болезненно стремящимся искупить каким-нибудь действием ничтожность своей дурной жизни и действующим слишком поздно, без всякой пользы, в порыве отчаяния. Гамлет, бывший за несколько столетий до того молодой Англией и представлявшийся некоторое время для Мюссе молодой Францией, сделался в сороковых годах тем именем, которым, по пророческому слову Берне, окрестила себя Германия. "Гамлет, - пел Фрейлиграт, - это Германия, в ворота которой строго и безмолвно каждую ночь входит погребенная свобода". Одновременно с этим, но особенно спустя лет двадцать после того, гамлетовский образ, в силу родственных политических условий, приобрел преобладающее влияние и в русской литературе, где его можно проследить, начиная с произведений Пушкина и Гоголя и кончая Гончаровым и Толстым, между тем как в творчестве Тургенева он прямо занимает главное место. Но миссия мстителя в сознании Гамлета отсутствует здесь; центр тяжести перенесен на несоответствие между мыслью и делом вообще. И во время расцвета польской литературы в этом столетии был момент, когда поэтам хотелось сказать: Гамлет - это мы. Глубокие черты его характера встречаются около половины текущего столетия у всех польских поэтических умов, у Мицкевича, Словацкого, Красинского. С самой юности они находятся в его положении. В их мире связь времен распалась, и они должны вновь связать ее своими слабыми руками. Все они, как Гамлет, чувствуют силу своего внутреннего пламени и свое внешнее бессилие; благородные по рождению и по образу мыслей, смотрящие на окружающий их строй, как на один великий ужас, склонные в одно и то же время к мечтам и к действию, к рефлексии и опрометчивым поступкам. Как Гамлет, видели они свою мать, страну, которой они обязаны жизнью, в руках чуждого властителя. Двор, доступ к которому им порой открывается, пугает их, как двор Клавдия путает датского принца, как двор в "Искушении" Красинского пугает молодого героя поэмы. Эти потомки Гамлета жестоки, как и он, к своей Офелии, они покидают ее, когда она их любит всего горячее; подобно ему и они отправляются в ссылку, в далекие, чужие земли, и когда они говорят, они притворяются, как и он, облекают в метафоры и аллегории смысл своих речей. К ним подходят слова Гамлета о самом себе: "Берегись, во мне есть что-то опасное". Специально польская черта в них - это то, что не рефлексия, а поэзия отнимает у них силы и ставит перед ними преграды. Тогда как немцы этого типа гибнут жертвой рефлексии, французы - жертвой распутства, русские - жертвой лени, иронического отношения к самим себе или малодушного отчаяния, поляков сбивает с пути и заставляет жить в стороне от жизни их воображение. Характер Гамлета представляет, как известно, множество различных сторон. Гамлет - скептик, он - человек, осужденный на бездеятельность своей совестливостью или осторожностью, он - человек мозга, частью действующий нервно, частью, вследствие нервности, неспособный действовать, и, наконец, он - мститель, притворяющийся безумным для того, чтобы тем лучше совершить дело мести. Каждая из этих сторон проявляется у польских поэтов. Проблески чего-то гамлетовского встречаются во многих образах, созданных Мицкевичем, в Валленроде, Густаве, Конраде, Робаке. Густав говорит языком философского безумия; Конрад предается философским грезам; Валленрод и Робак в целях мести притворяются или надевают на себя чужой костюм, последний же из них убивает, как и Гамлет, отца своей возлюбленной. Гораздо более крупную роль играет гамлетовский характер у Словацкого. Его Корджан - это Гамлет, вдохновленный миссией мстителя, но не имеющий сил ее исполнить. Радикально задуманному польскому гамлетовскому типу у Словацкого соответствует консервативно задуманный Гамлет у Красинского. Герой "Небожественной комедии" Красинского имеет немало общих черт с датским принцем. Он наделен болезненной чувствительностью и воображением Гамлета. Он охотник до монологов и занимается драматическим искусством. У него крайне чуткая совесть, но он может совершать жестокие поступки. За нелепую мнительность его природы судьба карает его сумасшествием его жены, приблизительно так же, как Гамлета за его притворное безумие постигает кара в виде действительного помешательства Офелии. Но этого Гамлета снедает более современная пытка сомнения, нежели Гамлета эпохи Возрождения. Последний сомневается в том, есть ли дух, за которого он ополчается, нечто более, чем привидение. Когда граф Генрих запирается в "замке Пресвятой Троицы", он не уверен в том, что сама Пресвятая Троица есть нечто большее, чем призрак. Иными словами, около двух с половиной веков после того, как образ Гамлета зародился в фантазии Шекспира, мы видим его живущим в английской и французской литературе и, как тип, властвующим над умами немецкого и двух славянских народов. И теперь, через 300 лет после его появления на свет, он поверенный и друг скорбящих и мыслящих людей во всех странах. В этом есть что-то необычайное. Таким проникновенным взором заглянул здесь Шекспир в недра своего собственного существа, а с тем вместе и в недра человеческой природы, и так уверенно и смело изобразил он во внешних чертах то, что видел, что целые века после того люди различных стран и различных племен чувствовали, как его рука лепила, словно воск, их природу, и в его поэзии видели, как в зеркале, свое собственное отражение. ГЛАВА ХLVIII  Драматургия в "Гамлете". - Шекспир, Кемп и Тарлтон. Помимо всего прочего, "Гамлет" дает нам возможность неожиданно ознакомишь со взглядами Шекспира на его собственное искусство, как поэта и актера, и с положением и условиями его театра в 1602 - 1603 гг. Если мы внимательно прочтем слова принца к актерам, то получим живое представление о том, почему современники Шекспира постоянно подчеркивают сладкий, медоточивый характер его искусства. Нам он может казаться размашистым, потрясающе патетическим, переступающим все пределы сравнительно с современными ему художниками, и не только такими стремительными и напыщенными, как Марло в начале своей карьеры, но и со всеми; он сдержан, умерен, исполнен прелести, эстетичен, как сам Рафаэль. Гамлет говорит актерам: Если ты будешь кричать, как многие из наших актеров, так это будет мне так неприятно, как если бы мои стихи распевал разносчик. Не пили слишком усердно воздух руками, вот так; будь умеренней. Среди потока, бури и, так сказать, водоворота твоей страсти должен ты сохранять умеренность: она придаст тебе приятности. О, мне всегда ужасно досадно, если какой-нибудь дюжий, длинноволосый молодец разрывает страсть в клочки, чтобы греметь в ушах райка, который не смыслит ничего, кроме неизъяснимой немой пантомимы и крика. Такого актера я в состоянии бы высечь за его крик и натяжку. Пожалуйста, избегай этого". 1-й актер. Ваше высочество можете на нас положиться. Гамлет. Не будь, однако же, и слишком вял; твоим учителем пусть будет собственное суждение... Логически теперь должно бы следовать предостережение против опасностей чрезмерной мягкости. Однако, его нет. Вместо того, далее говорится. Мимика и слово должны соответствовать друг другу; особенно обращай внимание на то, чтобы не переступать за границу естественного. Все, что изысканно, противоречит намерению театра, цель которого была, есть и будет - отражать в себе природу; добро, зло, время и люди должны видеть себя в нем, как в зеркале. Если представить их слишком сильно или слабо, - конечно, профана заставишь иногда смеяться, но знатоку досадно; а для вас суждение знатока должно перевешивать мнение всех остальных. Я видел актеров, которых превозносили до небес, и что же? В словах и походке они не походили ни на христиан, ни на жидов, ни вообще на людей; выступали и козлогласовали так, что я подумал, какой-нибудь поденщик природы наделал людей, да неудачно. Так ужасно подражали они человечеству. 1-й актер. У нас это редко встретится, надеюсь. Гамлет. Уничтожьте вовсе! Таким образом, хотя Гамлет, по-видимому, хочет в равной степени предостеречь против чрезмерной пылкости и чрезмерной вялости, предостережение против вялости тотчас же, однако, переходит снова в просьбу избегать преувеличения "козлогласованием", - того, что в настоящее время мы называем высокопарной трагической декламацией. Более всего заботят Шекспира опасности, сопряженные не с мягким, а с бурным исполнением. Как мы уже ставили на вид, Шекспир выражает здесь не только свои стремления вообще, как драматурга, но дает формальное определение сущности драмы и обозначает ее цель, и, что довольно знаменательно, это определение точь-в-точь совпадает с тем, которое одновременно Сервантес в "Дон-Кихоте" вкладывает в уста священнику: "Комедия, - говорит этот последний, - должна быть, по мнению Туллия, зеркалом для человеческой жизни, образцом для нравов, изображением истины". Шекспир и Сервантес, покрывшие блеском славы одну и ту же эпоху и умершие в один и тот же день, не знали о существовании друг друга, но, согласно с духом времени, заимствовали свое основное определение драматического искусства у Цицерона. Сервантес прямо говорит это; Шекспир, не желавший заставлять своего Гамлета щеголять ученостью, намекает на это словами "цель которого была, есть и будет". И подобно тому, как устами Гамлета Шекспир высказался здесь о неизменной сущности и цели своего искусства, так, в виде исключения, он излил здесь свои временные художнические огорчения, свое уныние по поводу положения, в котором как раз в этот момент находился его театр. Мы уже касались выше сетований поэта на конкуренцию, в которую именно в это время вступила с шекспировским актерским товариществом детская труппа из хоровой школы собора св. Павла, игравшая на сцене Блэкфрайрского театра. Эти сетования нашли себе выражение в разговоре Гамлета с Розенкранцем. В них слышится такая досада, как будто шекспировская труппа на некоторое время совсем пришла в упадок. Много, наверное, способствовало этому то обстоятельство, что самый популярный ее талант, знаменитый комик Кемп, как раз в 1602 г. покинул ее и, как мы уже упоминали, перешел в труппу Генсло. Кемп с самого начала играл все крупные комические роли в пьесах Шекспира -Петра и Балтазара в "Ромео и Джульетте", Шалло в "Генрихе IV", Ланселота в "Венецианском купце", Клюкву в "Много шума из ничего", Оселка в комедии "Как вам угодно". Теперь, когда он перешел на сторону врага, его отсутствие горько оплакивалось труппой. Его описание "Чуда девяти дней" и заносчивое посвящение книги показывают нам, каким самомнением он был заражен. Гамлет дает нам понять, что Кемп весьма часто раздражал Шекспира своей дерзостью, выражавшейся в его прибавлениях и импровизациях. В прежние времена комики могли, как о том свидетельствует текст пьес, так же свободно распоряжаться своими ролями, как итальянские актеры в импровизированной народной commedia delFarte. Богатое и безукоризненное искусство Шекспира не оставляло места для подобного произвола. Теперь, когда Кемп ушел из труппы, поэт из уст Гамлета послал ему вдогонку следующую стрелу: Да и шуты пусть не говорят, чего не написано в роли: чтобы заставить смеяться толпу глупцов, они хохочут иногда сами в то время, когда зрителям должно обдумать важный момент пьесы это стыдно и доказывает жалкое честолюбие шута Как видит читатель, эта выходка имеет, в сущности, общий характер, поэтому она могла быть сохранена, когда Кемп вернулся. Зато в следующих изданиях (значит, и в пьесе) вычеркнута другая, гораздо более резкая и несравненно более личная выходка, находящаяся в издании 1603 г., но оказавшаяся уже неуместной после возвращ^яшя блудного сына. Она трактует о комике, выдумки которого так популярны, что записываются джентльменами, любящими посещать театр; приводится целый ряд крайне слабых образчиков его шутовских речей, чистого буффонства клоуна из цирка, и, наконец, Гамлет добивает злополучного комика словами, что ему никогда в жизни не сказать остроты, как не поймать зайца слепому. Известно, что артиста не так легко раздражить нападками на него самого, сколько горячими похвалами по адресу его товарищей по амплуа. Поэтому едва ли можно сомневаться в том, что Шекспир, заставляя Гамлета восхвалять умершего Йорика, имел в мыслях умершего Тарлтона, симпатичного и знаменитого предшественника Кемпа. Если бы Шекспир не имел известного умысла, определяя попавший ему в руки череп шута, то было бы так же натурально заставить этот череп принадлежать какому-нибудь старому служителю Гамлета. Но если поэт в первые годы своей деятельности на театральном поприще знал лично Тарлтона, и если грубое поведение Кемпа оживило в его памяти очаровательный юмор его предшественника, то естественно было с выходкой против Кемпа соединить горячее восхваление великого комика. Тарлтон был похоронен 3 сентября 1588 г. Это вполне совпадает с указанием в первом издании in-quarto, что Йорик пролежал в земле около двенадцати лет. И лишь благодаря этому нам становится вполне понятен сильный взрыв чувства у Гамлета: Я знал его, Горацио; это был человек с бесконечным юмором, с дивной фантазией. Тысячу раз носил он меня на плечах, а теперь - как отталкивают мое воображение эти останки! Мне почти дурно! Тут были уста, - я целовал их так часто! Где теперь твои шутки? Твои ужимки? Где песни, молнии острот, от которых все пирующие хохотали до упаду? "Увы, бедный Йорик!" Сердечное восклицание, вырвавшееся по поводу его у Гамлета, сохранит бессмертной его память и тогда, когда позабудутся его изданные в свет фарсы. Он был народный шут, и шут придворный, и шут на сцене, всюду одинаково любимый; о нем рассказывают, что он говорил Елизавете больше истин, чем все ее капелланы, и лучше всех ее врачей умел лечить ее меланхолию. Таким образом, в "Гамлете" Шекспир не только высказался с полной откровенностью о театральных делах, но произнес похвальное слово замечательному актеру после его смерти и дал великий пример доброго и достойного обхождения с даровитыми актерами при их жизни. Его датский принц стоит выше вульгарного предубеждения против них. Наконец, Шекспир прославил здесь саму драматическую поэзию, служение которой было делом, наиболее близким его сердцу, и наполняло собой всю его жизнь, прославил ее, сделав здесь драму радикальным средством, с помощью которого истина выходит наружу, так что справедливость может восторжествовать. Представление пьесы об убийстве Гонзаго есть та ось, вокруг которой вращается трагедия. С той минуты, как король себя выдал, прекратив представление, Гамлет знает все, что хотел знать. Когда Иаков вступил на престол, "Гамлет" получил еще новый и живой интерес вследствие того, что королева Анна была датская принцесса. На великолепном празднике, устроенном 15 марта 1604 г. в честь короля Иакова, королевы Анны и принца Генри-Фредерика по поводу их торжественного въезда из Тауэра в Уайтхолл через Сити, с трибуны, воздвигнутой рядом с церковью St.-Mildred, был весьма оживленно и эффектно исполнен девятью трубами и одним барабаном датский марш "для того, чтобы угостить королеву музыкой ее родной страны". Что это был за марш, теперь неизвестно, но нет никакого сомнения, что с тех пор он стал играться во 2-й сцене 5-го акта "Гамлета", где введена трубная и барабанная музыка и где в наши дни в Theatre Francais так наивно играют "Kong Christian stod ved hojen Mast". {"Kong Christian stod ved hojen Mast" (король Христиан стоял у высокой мачты) - современный датский гимн, сочиненный Иоганнесом Эвальдом в 1744 г. (он вставлен поэтом в его пьесу "Рыбаки") и положенный на музыку еще позднее Гартманном. Следовательно, в "Гамлете" этот гимн является комическим анахронизмом.} ГЛАВА XLIX  "Конец - делу венец". - Выходки против пуританства. Когда вследствие конкуренции дела труппы находились в том плачевном состоянии, о котором Шекспир говорит в таких горьких словах в "Гамлете", тогда оказалось необходимым поставить несколько комедий, чтобы внести некоторое разнообразие в репертуар мрачных трагедий, соответствовавших как нельзя лучше тогдашнему настроению поэта. Итак, пришлось поневоле писать комедии. Но время, когда был создан "Сон в летнюю ночь" миновало давно; душевное состояние, в котором была написана пьеса "Как вам угодно" оказалось давно пережитым, хотя с тех пор прошло вовсе не так много лет. Однако не было другого выбора. И вот Шекспир принимается за переделку старых литературных работ. Он обрабатывает пьесу "Вознагражденные усилия любви", о которой мы говорили выше. Первоначальная редакция этой пьесы нам в точности неизвестна. Мы можем теперь только выделить те рифмованные, юношески непристойные отрывки, которые принадлежали, без сомнения, к первому очерку. В заключительной реплике пьесы содержится, по-видимому, намек на ее первоначальное заглавие: This is done. Will you be mine, now you are doubly won! (Дело сделано Вы будете моею; теперь Вы вдвойне добыты). Когда Шекспир приступил в молодые годы к разработке этого сюжета, он хотел сделать из него, без всякого сомнения, комедию. Теперь из этой темы не вышло комедии. То время, когда главная сила Шекспира заключалась в его комизме, прошло. Если нетрудно вообразить, что его последующие трагедии могли быть написаны Гамлетом, если бы он остался в живых, то автором двух пьес "Конец - делу венец" и "Мера за меру" мог быть Жак. Во многих местах пьесы "Конец - делу венец", особенно в первых двух действиях, чувствуется очень явственно, что Шекспир приступил к этой работе тотчас после Гамлета. В первой сцене графиня упрекает Елену за то, что она слишком беззаветно горюет о покойном отце. Точно так же порицает король Гамлета за то упорство, с которым он предается тоскливым воспоминаниям об усопшем отце. Далее, наставления, которые дает графиня сыну, отправляющемуся путешествовать во Францию, напоминают поучительные советы Полония, обращенные к уезжающему Лаэрту. Графиня говорит: {Перевод Вейнберга.} ...Пусть будут Твои дела достойны твоего Высокого рожденья. Всех на свете Люби, мой сын, немногим только верь. И никого не обижай; будь страшен Своим врагам, лишь силою своей, А не ее употребленьем; друга, Как жизнь свою, храни! Пускай тебя В молчанье упрекают, лишь бы только В болтливости ты не был обвинен. Вспомните наставления Полония: Не говори, что мыслишь, И мысль незрелую не исполняй. Будь ласков, но не будь приятель общий. Друзей, которых испытал, железом Прикуй к душе, но не марай руки, Со всяким встречным заключая братство. Остерегись, чтоб не попасться в ссору, Попал - так чтобы враг остерегался; Всех слушай, но не всем давай свой голос! Обратите также внимание на многочисленные выходки против царедворцев и против придворной жизни, сближающие эту драму с "Гамлетом". Трудно представить себе лучший комментарий к известной сцене, где Полоний готов по желанию Гамлета найти, что облако похоже на верблюда, или хорька, или кита, или где Озрик, "принимавшийся и за грудь матери не без комплиментов", произносит свои заученные, кудряво-витиеватые фразы, нежели то место в нашей комедии (II, 2), где шут характеризует графине придворную жизнь такими словами: Ну, да согласитесь, ваше сиятельство, что кого Бог наделил хорошими качествами, тот при дворе их может отложить в сторону. Кто не умеет шаркнуть ножкой, снять шляпу, поцеловать свою руку и сказать хоть какой-нибудь вздор - у того нет ни ног, ни рук, ни губ, ни шляпы и, говоря точнее, такой молодец для двора не годится! Кое-где попадаются также обороты речи, напоминающие знаменитые реплики Гамлета. Так, в словах, с которыми Елена обращается к первому дворянину: Thanks, sir, all the rest is mute. (Благодарю вас, сэр; все остальное немо) - невольно вспоминаются незабвенные предсмертные слова Гамлета: The rest is silence. (Остальное - молчание). К более внешним признакам, позволяющим также приурочить эту пьесу к 1602 или 1603 г., относятся осторожные, тонкие нападки на пуритан, проходящие красной нитью через всю пьесу и показывающие, что в это время в душе Шекспира бушевало негодование на модное, чисто показное благочестие. Трагедия "Гамлет" рисует нам портрет первоклассного ханжи. Обратите, например, внимание на следующий ядовитый намек (III, 2): Гамлет. Посмотрите, как весело смотрит матушка, а ведь и двух часов нет, как скончался отец мой. Офелия. Нет, принц, уже четыре месяца. Гамлет. Так давно уж! Так пусть же сам сатана ходит в трауре; я надену соболью мантию. Боже! Уже два месяца как умер и еще не забыт. Так можно надеяться, что память великого человека переживет его целым полугодом. Но, клянусь, он должен строить церкви, если не хочет, чтобы его забыли, как прошлогодний снег! И здесь, в комедии "Конец - делу венец", Шекспир также имеет постоянно в виду своих святошествующих врагов. Он смеется устами шута как над протестантскими, так и над католическими фанатиками. Они исповедуют, правда, различную веру, однако в семейной жизни оба одинаково несчастны. Шут восклицает (I, 3): Молодой пуританин Чарбон и старый папист Пойзам, как ни разнятся их сердца в вопросе о религии, головами все-таки сходятся между собой; они могут сшибиться рогами, как олени в стаде. Несколько дальше он говорит: Хотя честность не пуританка, но на этот раз она не сделает ничего дурного Она согласится надеть стихарь смирения на черную рясу своего гордого сердца! Когда Лафе рассказывает Паролю о чудесном исцелении французского короля благодаря Елене, он смеется над теми, которые готовы увидеть в этом факте благодарный сюжет для религиозного трактата: Лафе. Нет сомнения, что для света это новость. Пароль. Непременно новость. Если хотите представить себе это наглядно, прочтите, как бишь это называется. Лафе. "Проявление небесной силы в земном актере!" Шекспир находил, по-видимому, большое наслаждение осмеивать вычурные заглавия благочестивых пуританских трактатов. В этой политической тенденции, отмечающей одинаково "Гамлета", "Конец - делу венец" и "Меру за меру", и в этой резкой оппозиции против все возраставшей религиозной строгости и религиозного ханжества многие видели, не без основания, красноречивое доказательство того, что Шекспир разделял в этот период недовольство правительства пуританами и папистами. Хотя пьеса "Конец - делу венец" не дышит истинной веселостью, однако она напоминает во многих отношениях настоящие комедии Шекспира. Некоторые подробности сюжета похожи на "Венецианского купца". Подобно тому как Порция, переодетая адвокатом, выманивает у Бассанио перстень, который тот отдает гак неохотно, так точно Елена, принимаемая в ночной темноте за другую, получает кольцо, которое она уже отчаялась когда-нибудь получить. В заключительной сцене как Бертрам, так и Бассанио должны признаться, что перстень - не у них. Оба одинаково негодуют на себя за эту потерю, и в обоих случаях развязка заключается в том, что кольца оказываются в руках их же собственных жен. Однако еще более тесная связь существует между сюжетом этой пьесы и сюжетом комедии "Укрощение строптивой", хотя отношения тут совершенно обратны. В "Укрощении строптивой" мы видим, как мужчина покоряет сердце женщины качествами и свойствами своего пола, т. е. физической силой, грубостью, хладнокровием, бранью и ворчливостью. Напротив, в пьесе "Конец - делу венец" автор рисует нам картину, как женщина привлекает к себе мало-помалу свойственными ее полу добродетелями и пороками, т. е. кротостью, добротою, хитростью, мужчину, избегающего ее так же искренно и решительно, как сопротивляется Катарина Петруччио. В обоих случаях молодые люди уже обвенчаны, прежде чем собственно действие открывается. Но так как Шекспир воспользовался для "Укрощения строптивой" старой комедией, а для пьесы "Конец - делу венец" - новеллой Боккаччо о "Джилетте из Нарбонны", переведенной в 1566 г. в сборнике Пентера "Дворец удовольствий", то не следует говорить о преднамеренном контрасте. Последний сюжет заинтересовал Шекспира главным образом потому, что давал ему возможность воспроизвести следующее редкое явление: молодая женщина сама ухаживает за мужчиной и тем не менее не лишается прелести своего пола. Шекспир обрисовал фигуру Елены с какой-то нежной любовью. Словно пером его водило чувство сострадания, смешанного с удивлением. Глубокая искренняя симпатия веет в этой характеристике женщины, страдающей оттого, что ею пренебрегают. Шекспир знал по собственному опыту, как это больно. Все существо Елены дышит рафаэлевской красотой. Она привлекает и очаровывает всех при своем первом появлении. Все от нее в восторге, старики и молодежь, женщины и мужчины, все, исключая Бертрама, который ей дороже жизни. Король и старый Лафе самого высокого мнения о ней и о ее достоинствах. Мать Бертрама любит ее, как собственную дочь, даже больше, чем своего сына. Вдова итальянка так очарована ею, что едет с ней на далекую чужбину, чтобы только вернуть ей мужа. Елена предпринимает все, чтобы только сблизиться снова с возлюбленным. Она показывает при этом такую изобретательность, которую редко можно найти в женщине. Она чистосердечно признается, что поехала лечить короля больше ради того, чтобы повидаться с Бертрамом. Как и в новелле, она получает от короля позволение выбрать, в случае удачного лечения, мужа среди придворных. Но у Боккаччо король наводит героиню на эту мысль, в пьесе - она сама выражает это желание. Так страстно любит она того, кто не уделяет ей ни одной мысли, не дарит ее ни одним взглядом. Когда он отрекается от нее, она не желает - в противоположность Джилетте - достигнуть насилием своей цели. Просто, бескорыстно, благородно восклицает она: Исцелены вы, государь, и этим Я счастлива. Об остальном прошу Не хлопотать. Когда Бертрам объявляет ей после свадьбы, что должен ее покинуть, она не возражает, она не желает даже разоблачать его предлога; когда он отказывает ей перед разлукой в поцелуе, она страдает, но страдает безмолвно. Когда она впоследствии узнает всю истину, она так поражена, что может произносить только отрывочные фразы и восклицания: "Мой супруг уехал навсегда!" - "Страшный приговор". - "Это горько" (III, 2). Она покидает родной очаг, чтобы не быть помехой, если ему вздумается вернуться. У нее гордый и твердый характер; но трудно вообразить себе более искреннюю и кроткую любовь. Лучшие реплики Едены написаны поэтом в более зрелые годы, что доказывается некоторыми особенностями метра и отсутствием рифм. Обратите, например, внимание на те стихи (I, 1), где Елена рассказывает о том, как образ Бертрама вытеснил из ее памяти образ покойного отца: ...Фантазия моя Рисует мне одно лицо - Бертрама. Погибла я: с Бертрамом улетит Вся жизнь моя. Ах, точно то же было б Когда бы я влюбилася в звезду, Блестящую на небе, и мечтала О браке с ней. Да, так же высоко Он надо мной стоит. Сияньем ярким Его лучей могу издалека Я греть себя, но в сферу их проникнуть Мне не дано. И так моя любовь Терзается своим же честолюбьем. Когда ко льву пылает страстью лань, Исход ей - смерть. Как сладостно и вместе Мучительно мне было целый день Быть рядом с ним, сидеть и эти брови Высокие, и соколиный взгляд, И шелк кудрей чертить себе на сердце - Том сердце - ах! что каждую черту Прекрасного лица воспринимало; Так хорошо. Теперь уехал он И след его боготвореньем Я освящу. Если вы сравните стиль этого монолога с некоторыми рифмованными репликами Елены, изобилующими словами и антитезами в эвфуэстиче-ском духе, то вы сразу почувствуете различие и поймете, какой длинный путь прошел Шекспир с того времени, когда писал этим юношеским стилем. Здесь нет претензий на блеск и остроумие. Здесь говорит сердце, любящее просто и глубоко. В целом пьеса не принадлежала, по-видимому, к любимым произведениям Шекспира. Сохранив такие подробности сюжета, которые делали хороший исход невозможным, он всю свою творческую силу устремил на характеристику Елены. Вот как она признается матери в своей любви к Бертраму (I, 3): ...Графиня, не сердитесь Ведь этою любовью я вреда Не приношу тому, кого люблю я. Ни разу он не видел от меня Искательства и притязаний дерзких. Его женой хотела бы я стать Не ранее, как заслуживши это - А как могу я это заслужить, Решительно не знаю. Знаю только, Что я люблю бесплодно, что борюсь С надеждою напрасно - и однако Все лью и лью я в это решето Дырявое обильнейшие реки Моей любви, не истощая их. Подобно старому фанатику-индийцу Боготворю я солнце, а оно На своего поклонника взирает, Но ничего не ведает о нем. Многое в ее характере напоминает прелесть, сосредоточенность и безграничную преданность созданной несколько позже Имоджены. Когда Бертрам уезжает в поход, чтобы не жить с ней и не признавать ее женой, она восклицает (III, 2: ...Ужели Я выгнала из родины тебя И нежные твои подвергла члены Случайностям безжалостной войны? Ужели я тебе велела кинуть Веселый двор, где ты сносил стрельбу Прекрасных глаз - чтоб сделаться мишенью Дымящихся мушкетов? О, молю Вас, вестники свинцовые, на крыльях Убийственных летящие в огне - Не трогайте его! Пронзайте воздух, Что с песенкой встречает ваш удар, Но моего владыки не касайтесь. В этих словах дышит такая искренность и такая страстность, которых мы не найдем в более ранних его комедиях. Читая эти стихи, вы соглашаетесь невольно с Кольриджем, который назвал Елену самым милым и привлекательным из женских характеров, созданных Шекспиром. Жаль только, что эта глубокая страсть вызвана в душе Елены таким недостойным предметом. Так как Шекспир не наделил юного, мало рыцарственного Бертрама никакими положительными качествами, то интерес к пьесе быстро охлаждается. Видно, что поэт отделывает с любовью только некоторые части пьесы. Конечно, Бертрам имеет полное право отказаться от жены, которую король ему навязывает, чтобы сдержать свое обещание. Однако более темный мотив заслоняет собою только что упомянутое решение - сословный предрассудок. Бертрам смотрит на Елену свысока, потому что она не такого знатного происхождения, как он, хотя король, и придворные, и даже м