ногие из них сделали меня предметом своих свободных и веселых шуток, и это, как я надеюсь, побудит тебя, осмотрительный и вежливый Читатель, воздержаться судить обо мне до тех пор, пока ты не прочитаешь всю мою книгу до конца. ПАНЕГИРИКИ В ЧЕСТЬ КОРИЭТА  {Для ознакомления читателя здесь приводятся лишь некоторые панегирики. (c) Перевод Е. Фельдмана.} ГЕНРИКУС {*} ПУЛ начинает: {* Почти все имена авторов панегириков латинизированы.} Я Тома видел раз, но труд его - ни разу, И все ж обоих полюбил я сразу. Ведь автор с книгой связаны взаимно: Кого ни пой, другому - честь и гимны. Сей труд не осквернит язык вонючий: Сей труд составил Кориэт могучий. Диковинками груженое судно Тебе, Читатель, залучить нетрудно: Ты автору будь просто благодарен И щедро будешь автором одарен, Который видел в странствиях поболе, Чем многие кудесники дотоле; Он, описав чудесные картины, Согражданам их представляет ныне. Пять месяцев он пробыл за границей. И что ж, молчать? Куда ж это годится? Дать нужно, Томас, Музе попытаться Искусством иноземным напитаться И, проглотив заморские секреты, Домой вернуться и срыгнуть все это. ГЕНРИКУС ПУЛ заканчивает. РОУЛАНДУС КОТТОН начинает: Дрейк, Магеллан, Колумб - храним доныне Мы в памяти их имена-святыни. Но их деянья и твои деянья Я, Кориэт, сравнить не в состояньи. Но что ж никто отметить был не в силе, В какие дали Тома парусило? Пять месяцев в пути (пешком, как правило!), Кого б при этом здравье не оставило? Без книги, что твой тяжкий путь итожит, Сегодня мир прожить никак не сможет. Твой труд прочтут под крики одобренья. Ни в ком из нас не зародится мненье, Что ты, тельца принесшая нам телка, Свой путь прошел без смысла и без толка. Люби свой труд, как первенца. А буде Найдутся где завистливые люди, С насмешкой предложу им за придирки Пройти твой путь с сумой дыра-на-дырке. Но жаль, что ты за правду так болеешь, Что и себя при этом не жалеешь. Зачем сказал ты своему ребенку, Сколь вшей и гнид собрал ты на гребенку? Что коль восторг ты вызвал тем у детки И станет детка много вшивей предка? На этом, Кориэт, уж ты прости мне, Твоим талантам кончу петь я гимны. Ослу про уши толковать негоже; Про гребень петуху, пожалуй, тоже. Ах, сможет ли обыкновенный смертный Столь быстро обозреть весь люд несметный? Конечно, сможет. Средство есть простое: С луны людишек взглядом удостоя! Другой художник, суетись и ерзай, Тебя изображая кистью борзой. Я умоляю: не сочти обузой, Договорись ты с собственною Музой, Отметь, отец твой был угрюм иль весел? Сколь много торс твоей мамаши весил? Решались ли в семье дела на равных, И если нет, то кто в семье был в главных? Сколь долго ты в мамаше копошился, Пока ползти на выход не решился? Какие звезды ублажают скопом Тебя, дружок, в согласье с гороскопом? Как звали повитуху и соседку? Где гнезда родовые вили предки? Кто пестовал тебя? И где, бывает, Наш Айсис {*} ныне влажный лик скрывает? Где ныне Кейм {**} струится говорливый, Чей брег тенистый покрывают ивы? Поведай нам, чтоб юноша упорный Вслед за тобой пошел тропою торной. Итак, пиши! Одно мне только страшно: Ты семя не на ту уронишь пашню, И дурень, время на твой труд потратя, Как ты, навек останется дитятей! {* Название Темзы в Оксфорде.} {** Река, на которой стоит Кембридж.} РОУЛАНДУС КОТТОН заканчивает. ЯКОБУС ФИЛД начинает: Из Томов, коих видел белый свет, Всем Томам Том - наш славный Кориэт. Том-коротышка мышкой в пудинг влез, И там замолк и с наших глаз исчез. Том-дудочник, что всех здесь развлекал, Ушел навек - веселья след пропал. Том-дурень в школе греков зря зубрил: Наш Том на греческом с пеленок говорил. Осленок-Том ушам длиннющим рад, Но не для них бесценный наш наряд. Том-без-вранья (хотя и пустослов) Обставил всех шутов, уродцев и ослов. ЯКОБУС ФИЛД заканчивает. ХЬЮ ХОЛЛАНД начинает: ПАРАЛЛЕЛЬ МЕЖДУ ДОНОМ УЛИССОМ С ИТАКИ  И ДОНОМ КОРИЭТОМ ИЗ ОДКОМБА ПРЕАМБУЛА К ПАРАЛЛЕЛИ  Упившись параллелями Плутарха, Решил идти я вслед за патриархом. Но с Римлянином сравнивал он Грека, А я найду навряд ли человека (Хоть мудрый Хэклит {*} обнаружил многих) Средь наших англичан, сухих и строгих, Носителя Улиссова апломба. Нет, есть один; сей Брут - краса Одкомба. Пусть Кэндиш, Дрейк {**} ходили и подале, Но мы-то их чернильниц не видали! В отличие от этих двух светил Том книгу пухлую немедля сочинил. Хотя сэр Дрейк клевался, словно кочет, Наш Том-гусак всегда перегогочет Поодиночке, а захочет - в массе Всех Лебедей, засевших на Парнасе! ПАРАЛЛЕЛЬ САМА ПО СЕБЕ  Бодряк Улисс прожил, судьбу дразня, И Томас Кориэт - не размазня. Улисс - островитянин. Ну и что ж? Наш Томас-бритт - островитянин тож. Улисс был изворотлив гениально. Наш Том ученостью пропах буквально. Улисс ходил на малом корабле - На лодке Кориэт приплыл в Кале. Улисс в коне троянском скрылся дерзко, А Том сидел на бочке гейдельбергской. Улисс разил отточенным клинком, А Кориэт - острейшим языком. Сбежал Улисс с трудом от чар цирцейских, А Томас - от прелестниц веницейских. Улисс - большой любитель колесниц, А Том - в телеге счастлив без границ. Улисс в бою с Аяксом лез из кожи, А Кориэт с голландцем дрался тоже. Улисс развел баранов и овец, Вшей Том кормил собою. Молодец! Улисс был эфиопских вин любитель, Наш Томас - эля истинный губитель. Улисс бродяжил целых двадцать лет, И столько же недель - Том Кориэт. Улисс трепал единственное судно, Том - пару башмаков (что трижды трудно!). Улисс Минервой к цели был ведом, Терпенье призывал на помощь Том. Сирены не смогли прельстить Улисса, А Тома - иноверцы речью лисьей. Ждала Улисса верная жена, Но Том себя блюл строже, чем она. Улисс был часто в рубище убогом, И Том был в том же - я клянусь вам Богом. Улисс в дороге Флашинг {***} основал, В конце пути там Томас побывал. Улисса пела лишь Гомера лира, Но Кориэта - все поэты мира! ЭПИЛОГ К ПАРАЛЛЕЛИ  Прочтя про парня из Одкомба, Взорвитесь со смеху, как бомба! И параллелям смейтесь тож: Серьезность - делу острый нож. И Томас будет возмущен, И параллель нарушит он; Кой-где, увы, косит она, Но в целом все ж она верна, А если я концы найду, Я параллель на нет сведу. Найди ж мы с вами Тома, верьте, Мы обхохочемся до смерти! {* Ричард Хэклит - английский географ, опубликовал ряд книг о путешествиях начиная с древних времен.} {** Томас Кэндиш (Кэвендиш) и Фрэнсис Дрейк - прославленные елизаветинские мореплаватели.} {*** Порт на побережье Нидерландов, в конце XVI - начале XVII в. арендовавшийся англичанами; теперь - Флиссинген.} ХЬЮ ХОЛЛАНД заканчивает. ИОАННЕС ХОСКИНС начинает: КАББАЛИСТИЧЕСКИЕ СТИХИ,  КОИ ПУТЕМ ПЕРЕСТАНОВКИ СЛОВ, СЛОГОВ И БУКВ ПРИОБРЕТАЮТ САМОЕ ВЫСОКОЕ ЗНАЧЕНИЕ (А ИНАЧЕ НЕ ИМЕЮТ ВОВСЕ НИКАКОГО) ВО СЛАВУ АВТОРА Безмозглых рыб ли шторм покрутит в масле, Труба ли по-библейски загудит, Иль камбала, плывя коптиться в ясли, На троицу певцов угрюмо поглядит, Иль теста равноденственного корка Карету пышную оставит без колес И сферы так сожмет, что пыли горка Сей аргумент сочтет ответом на вопрос, Но и тогда, под мраморной хвальбою, Наш Автор мудрый, сей Гимнософист {*} (Читатель, думай, кто перед тобою!) С дороги не свернет, хоть путь его тернист. {*# "Гимнософист" - происходит от греческих слов "гимнос" и "софиос", и означает "голый софист". Томаса Кориэта называют так потому, что в Базеле во время купания он вышел на улицу без штанов.} ХВАЛЕБНОЛОГИЧЕСКИЕ АНТИСПАСТЫ {*}, СОСТОЯЩИЕ ИЗ ЭПИТРИТОВ, ЗАНИМАЮЩИХ ЧЕТВЕРТОЕ МЕСТО В ПЕРВОЙ СИЗИГИИ, В ПРОСТОРЕЧИИ НАЗЫВАЕМЫХ ФАЛЕКТИЧЕСКИМИ ОДИННАДЦАТИСЛОЖНИКАМИ, ТРИМЕТРИЧЕСКИМИ КАТАЛЕКТИКАМИ С АНТИСПАСТИЧЕСКИМИ АСКЛЕПИАДОВЫМИ СТИХАМИ, ТРИМЕТРИЧЕСКИМИ АКАТАЛЕКТИКАМИ, СОСТОЯЩИМИ ИЗ ДВУХ ДАКТИЛИЧЕСКИХ КОММ, КОТОРЫЕ НЕКОТОРЫЕ УЧЕНЫЕ ИМЕНУЮТ ХОРИЯМБАМИ, ГДЕ ОБА ВМЕСТЕ, БУДУЧИ ДИСТРОФИЧЕСКИМИ, РИТМИЧЕСКИМИ И ГИПЕРРИТМИЧЕСКИМИ, А ТАКЖЕ АМФИБОЛИЧЕСКИМИ, ПОСВЯЩЕНЫ НЕУВЯДАЕМОЙ ПАМЯТИ АВТАРКИЧЕСКОГО КОРИЭТА, ЕДИНСТВЕННОГО ИСТИННОГО ПУТЕШЕСТВУЮЩЕГО ДИКОБРАЗА АНГЛИИ {* Антиспасты - стихи, стопы. Далее комически обыгрываются термины, обозначающие размеры (стопы) в стихосложении.} К означенным стихам добавлена также мелодия, а ноты расставлены в соответствии с формой музыки, предназначенной для исполнения теми, кто к сему занятию расположен. Блестящий Томас, ты, как дикобраз, Для земляков тьму новостей припас. Зверек, чуть что, иголки вверх направит, Твое ж перо сердца друзей дырявит. Вокруг дикобраза не кишит зверье, Столь одиноко и твое житье. Зверек сей пеш при тьме и пеш при свете, И ты в Венецию доставлен не в карете. Враги врагов, друзья друзей твои Все дикобразы - в злости и в любви. Внеси ж в свой герб актера-дикобраза, Ведь путь твой трюками наполнен до отказа. Хор грянул. Мощной голосиной Подвыл я было старой псиной. Но песня в глотке раскололась: От старости увял мой голос. Здесь миллионы глотки драли, Гонцы, форейторы орали, Но повергают нас в унынье Ботинки Кориэта ныне: Вестей нет хуже в нашем доме, Чем весть об исхудавшем Томе. В Венецью шел Единорогом И, не упившись рейнским с грогом, В одной лишь паре он башмачной Пришел домой (пример - сверхмрачный). Святого Павла двор мощеный... О чем толкует люд ученый? Ботинки - на вершине шпиля. К ним имя "Томас" прикрепили. Шрифт - крупный. Надпись ту без фальши Читают в Финсбери {*} и дальше. Коль слава - ветер, пусть он дышит И пусть весь мир о Томе слышит, Пусть ветер, бриттов покидая, Летит в Перу и до Китая. Пускай на юг он устремится "К той птице Рух, что больше птицы, Которая у озера Стимфала Гераклу солнце закрывала. Коль ветер славы не остынет, Он, может быть, на север двинет. Хоть он расстанется с мечтою, Узнав за неизвестности чертою, Что там закон Христов не ведом, Вдохнут сей ветер кит с медведем. Пешком от Северного моря Он к Антиподам двинет вскоре, Что век под нами вверх ногами, Чтоб не сместился мир под нами, Что век дивятся, что мы с вами К ним тоже - книзу головами. Так вот, известие по кругу Передадут они друг другу: "Том, как с Венецией расстался, Пешком до родины добрался!" Стук башмаков несет по свету Весть о походах Кориэта. Вопит счастливая орава: "Обогнала героя слава!" Утихнут страсти. Скромным видом Том подчеркнет: "Я - semper idem {**}!" {* Место народных гуляний недалеко от Лондона.} {** Semper idem (лат.) - всегда один и тот же.} ИОАННЕС ХОСКИНС заканчивает. ЛЮДОВИКУС ЛЬЮИКНОР начинает: Поэт-червяк припишет непременно Античным дурням ум наш современный. Ио - Корова, Ослик Апулея Нужны сегодня только дуралею. Их с книгой Тома сравнивать-то жутко: Что скрипку Феба с Пановою дудкой! Ведь Том гогочет нам не о лягушках, Гогочет он о градах, деревушках. Он о чудесной бочке повествует, Что над потоком древним торжествует: Ее вино рифмующие орды Плодит быстрей, чем муз источник гордый. В Одкомбе Томы мнят, будто Циклопы - блохи, Том же собою вшей кормил неплохо. Так древний был мудрец вшей поживой, Как в наши дни - создатель рифмы вшивой. Пять месяцев наш Том жил. Музою беременный, Штанов и башмаков не заменив и временно. Се - плод его трудов, том - ваше достояние. Грызите ж сей орех, коль грызть вы в состоянии! ЛЮДОВИКУС ЛЬЮИКНОР заканчивает. ИОАННЕС СКОРИ начинает: Ты - путешественник? Есть возраженье: Не ты бродил, - твое воображенье! Не столь в науке, Том, твой путь успешен, Сколь просто хорошо язык подвешен. Что из того, что ты прошел полмира? Хорош ходок, да с трещиною лира! Прочтя твой труд внимательно и строго, Поймет любой: написан он убого. Урода породил твой славный предок, Но твой урод, прости, совсем уж редок. Еще младенцем ты не без азарта Из простыней мочою делал карты. Как только ты впервые помочился, Английскому ты тут же научился. Чуть позже завертись язык, что лопасть, Когда бы языков такую пропасть Осилил ты? Не знаю я голландский, Французский, итальянский и испанский, И греческим с латинским в коей мере Владеешь ты, я сроду не проверю. В твоей башке историй - до отказа. Твои мозги приемлют лишь рассказы. Пройдя Европу в блеске безобразия, Пройдись теперь по Африке и Азии. Ты всех уродцев там сживешь со света: Всех устрашит уродство Кориэта. Свой труд повесь на спину иль на пузо И будет щит прочней, чем щит Медузы! ИОАННЕС СКОРИ заканчивает. ЛАУРЕНТИУС УИТИКЕР начинает: Самому несравненному Поэтическому Прозаику, самому превосходному Заальпийскому Путешественнику, самому едино-безбрачному, едино-сущному и едино-штанному Наблюдателю, Одкомбианскому Галлобельгикусу Взяв пару башмаков, одну суму, Честь оказал Одкомбу своему: За Альпами Одкомб известен стал! А дома кучу перьев исписал Ты, чудо мира, сотворив обзор Всего, во что вонзал ты острый взор: В людские нравы, склепы и врата, И в башни, коих дивна высота, В свиней, улиток, бабочек, ягнят И в то, как мясо вилками едят. Ты все включил в обширный каталог: Швейцарским гульфиком не пренебрег И донной веницейской; не отверг Ты бочки, коей славен Гейдельберг. Преславный муж! Ты редко выпивал, Утешен шлюхой редко ты бывал, И крал лишь только, чтобы дать ответ, Коль брюхо вопрошало: "Где обед?" Катил в телеге в странствиях своих, Но больше топал на своих двоих. Плевал на крики критиков-чистюх, Лишь прусских ты чулок не вынес дух. Ты полем битвы взор повеселил И вшей отряд в Одкомб переселил. А в Базеле, смутив мужчин и дам, Штаны стирал ты, голый, как Адам. Монастырей, монахов тьму ты повидал, А сам не в келью, но в сундук попал. Кончаю опись подвигов на том, И про тебя скажу, про пухлый том: Ты чудесами славно кормишь нас, Тебя ж прославит чудный твой рассказ. ЛАУРЕНТИУС УИТИКЕР заканчивает. ИОАННЕС ДЖЕКСОН начинает: Мир обойти быстрее Кориэта, - из смертных кто-нибудь горазд на это? Нет - если б даже ткнуть в башмак он мог побольше перьев, чем Меркурий-бог, взять шляпу Фортунатуса {*} (в народе с времен Бладуда {**} крылья уж не в моде). Ты кошелек свой щедро развязал и напечатал все, что написал. Иначе как бы мы узнали, что думал ты, какие видел дали? Каков трофей твой? В сем Яйце пою молитву я голодную твою. Твое расслышав приглашенье, шлю в подхо- дящей форме прославленье. Друзей по Геликону верный круг прислал к яйцу соль, перец, ук- сус, друг, чтоб твой банкет украсить ита- льянский, где восторжествовал твой дух гигантский. Своим рассказом услаждая мир, печатню истощи, презри придир" {***}. ИОАННЕС ДЖЕКСОН заканчивает. {* Фортунатус - герой популярных в те времена многочисленных книжек о его необыкновенных приключениях. Владел чудо-шляпой, переносившей его в любое место на Земле.} {** Бладуд - в британской мифологии - десятый король Британии, отец короля Лира. По преданию, был волшебником, совершил полет с помощью искусственных крыльев, но разбился, упав на храм Аполлона.} {*** Текст образует форму яйца.} РИЧАРДУС МАРТИН начинает: Моему другу, который, лежа под вывеской Лисицы, доказывает таким путем, что он не Гусь, Томасу Кориэту, путешественнику СОНЕТ  Устраиваем яркий наш балет Мы Петуха Одкомбского во славу. "Нелепости" с обувкой вместе браво Слатал мастеровитый Кориэт. Глаза обозревали белый свет, А руки том писали многоглавый, И ноги шли походкою корявой, Но отдыха в пути не знал он, нет. Он масло сберегал на башмаках, салате, И хоть едой бывал он поглощен, "Нелепость" на десерт кулдыкал он, Всех ублаготворяя таровато. Главу пред ним, о путник, обнажи, О нем, поэт, в сонетах расскажи. РИЧАРДУС МАРТИН заканчивает. ИОАННЕС ОУЭН начинает: К читателю Во славу сего достойного труда и во славу Автора его соответственно Не столь в лисице хитростей таится, Сколь смеха мудрого таят сии страницы. Ищите же и верьте: в них сама Игра великого Британского Ума. ИОАННЕС ОУЭН заканчивает.  * Глава пятая. СМЕРТЬ И КАНОНИЗАЦИЯ ЗА ЗАНАВЕСОМ *  Волшебный остров книжника Просперо и его завещание. - И мертвых лица были сокрыты, и молчали все... - Тайные элегии. - И Мэннерс ярко сияет... - Когда же появились шекспировские пьесы о войне Алой и Белой розы? Волшебный остров книжника Просперо и его завещание В 1609 году состояние здоровья Рэтленда несколько улучшилось, а благосклонность короля помогла ему поправить свое финансовое положение. Он посещает Кембридж, занимается делами по устройству госпиталя и богадельни в соседнем с Бельвуаром Боттесфорде. Елизавета последние несколько лет живет в основном вне Бельвуара - в других имениях Рэтлендов или у своей тетки... 20 мая 1609 года друг и доверенное лицо Эдуарда Блаунта, Томас Торп, зарегистрировал в Компании печатников и книгоиздателей книгу под названием "Шекспировы сонеты" ("Shake-speares Sonnets"). Сам Блаунт в это время был занят работой над огромными "Кориэтовыми Нелепостями"; затем к "Кориэту" подключится и освободившийся Торп, издав "Одкомбианский Десерт". 2 октября 1610 года Ричард Баньян зарегистрировал "книгу под названием "Славься Господь Царь Иудейский"" без имени автора. Книга появится потом с именем "Эмилии Лэньер, жены капитана Альфонсо Лэньера". Лицензию на ее издание, как и на издание Кориэтовых трудов, дает капеллан архиепископа Кентерберийского, воспитанник Оксфордского университета доктор Мокет, - его имя есть среди тех, кому Кориэт шлет шутовские приветы из Индии. В 1609 году Генри Госсон выпускает "Перикла", зарегистрированного за год до того Блаунтом; потом Госсон станет главным издателем памфлетов Водного Поэта Его Величества. Таким образом, появление всех этих книг находится в тесной взаимосвязи, которую практически обеспечивают Эдуард Блаунт и стоящие за ним Пембруки. Почти все шекспироведы согласны с тем, что шекспировские сонеты печатались без какого-либо участия автора и даже без его ведома. Но вот в отношении того, к кому адресуется в своем странном обращении Торп, мнения, как известно, расходятся. Из торповского обращения явствует, что этот таинственный W.H., во-первых, присутствует в некоторых сонетах, а во-вторых, своим появлением книга сонетов обязана только ему, то есть он передал эти сонеты - не спросясь автора - издателю. Большинство ученых, в том числе такие авторитеты, как Э. Чемберс и Д. Уилсон, считали, что за инициалами "W.H." скрывается Уильям Герберт, граф Пембрук, и после того, как мы так много узнали о Рэтлендах, Пембруках, об издателе Блаунте, нам будет нетрудно присоединиться к мнению Чемберса и Уилсона. То, что написанные бельвуарской четой (в основном Роджером) сонеты оказались у их ближайших друзей и родственников Пембруков, - вполне естественно, на это намекал еще Мерез; и осмелиться передать эти лирические, интимные стихотворения издателю без согласия автора (авторов) могла позволить себе только такая высокопоставленная персона, какой являлся граф Пембрук. В августе 1610 года Пембруки снова приезжают в Бельвуар вместе с Елизаветой. Мы уже знаем, что более ранние посещения ими больного Рэтленда нашли отражение в начале поэмы Честера, когда Госпожа Природа (Мэри Сидни-Пембрук) и Феникс привозят живущему на высоком холме Голубю полученный от Юпитера (короля Иакова) чудодейственный бальзам для его головы и ног. Вполне возможно, что этот "бальзам" - не поэтическая фантазия Честера и что король действительно велел своему лекарю изготовить для бельвуарского страдальца какое-то особое снадобье {Можно в связи с этим вспомнить, что, по представлениям той эпохи, законный монарх мог исцелять людей от некоторых болезней.}. Но ни королевские, ни домашние лекарства, ни даже столь излюбленные тогдашними эскулапами кровопускания не приносили заметного облегчения... Обстановка в Бельвуаре вокруг постепенно угасающего Рэтленда и его поэтической подруги наложила отпечаток на последнюю шекспировскую пьесу "Буря". Созданная в 1610-1611 годах, эта пьеса, однако, будет через десятилетие помещена в Великом фолио первой, и это говорит о значении, которое придавали ей составители. Сюжет "Бури", определенных источников которого - в отличие от других шекспировских пьес - не установлено, несложен. Герцог Миланский Просперо, предательски свергнутый своим братом Антонио, оказывается вместе с дочерью Мирандой на необитаемом острове, где кроме них живет еще одно, довольно странное существо - Калибан, сын ведьмы Сикораксы, которого Просперо научил говорить и приучил исполнять черную работу. Просперо - волшебник, он может повелевать духами и стихиями. Миранда за время пребывания на острове превращается во взрослую девушку. Отец рассказывает ей историю совершенного по отношению к нему предательства. Из этого рассказа можно многое узнать об интересах и занятиях герцога Миланского - не только первейшего из италийских князей по своему могуществу и влиянию, но, оказывается, и не имеющего себе равных в свободных искусствах: "Занятьями своими поглощен, Бразды правленья передал я брату И вовсе перестал вникать в дела. ...Отойдя от дел, Замкнувшись в сладостном уединении, Чтобы постичь все таинства науки, Которую невежды презирают, Я разбудил в своем коварном брате То зло, которое дремало в нем... ...Он хотел Миланом Владеть один, всецело, безраздельно. Ведь Просперо - чудак! Уж где ему С державой совладать? С него довольно Его библиотеки!..{*}" {* В оригинале буквально: "Мне, бедняку, моя библиотека была вполне достаточным герцогством".} Заручившись поддержкой короля Неаполя, брат изгоняет Просперо с дочерью. Их посадили на полусгнивший остов старого корабля и отдали во власть морской стихии. Из сострадания благородный Гон-зало снабдил их одеждой, провиантом и пресной водой; при этом, зная, как Просперо дорожит своей библиотекой, Гонзало позволил изгнаннику взять с собой несколько любимых книг, которые для него "были дороже самого герцогства". Это дважды повторенное утверждение о том, что книги, библиотека для Просперо превыше всего, дороже герцогства, не должно пройти мимо нашего внимания: оно показывает истинные интересы истинного Шекспира, ибо мало кто в шекспироведении оспаривает, что в словах, во всем духовном облике Просперо часто чувствуется сам автор {Хотя прямолинейно и везде отождествлять Просперо с автором пьесы, как это делают некоторые шекспировские биографы, нельзя. Дело явно обстоит гораздо сложнее.}. Однако язык, которым говорит Просперо, - это язык человека, привыкшего не только размышлять и рассуждать, но и повелевать. И вне библиотеки, вне духовных интересов заботы Просперо - это заботы владетельного сеньора, и в изгнании сохраняющего усвоенную с детства привычку к власти. Попав на необитаемый остров, Просперо заботится о воспитании и образовании своей дочери: "И тут я стал учителем твоим - И ты в науках преуспела так, Как ни одна из молодых принцесс, У коих много суетных занятий И нет столь ревностных учителей" (I, 2). (На фоне подчеркнутых забот Просперо об образовании Миранды невольно вспоминается, что жена и младшая дочь Уильяма Шакспера из Стратфорда всю жизнь оставались неграмотными, а старшая дочь в лучшем случае умела лишь расписаться.) Узнав, что в море находится корабль, на котором плывут король Алонзо со своей свитой, в том числе и Антонио - брат Просперо, последний вызывает страшную бурю; его враги оказываются выброшенными на берег, в его власти. Придя в себя после пережитого кораблекрушения, королевские вельможи и прихлебатели быстро показывают свои волчьи повадки. Антонио подговаривает Себастьяна убить его брата, короля Алонзо, и завладеть престолом. Дворецкий Стефано и шут Тринкуло - отвратительные пьяницы - вместе с Калибаном хотят убить Просперо. Обезоружив врагов и продемонстрировав им свою силу, заставив их страдать и раскаиваться, Просперо неожиданно отказывается от мести. Он прощает злоумышленников, помогает сыну короля Фердинанду и Миранде, полюбивших друг друга. А дальше Просперо отпускает на свободу служившего ему духа Ариэля и объявляет о намерении не прибегать отныне к чарам: "А там - сломаю свой волшебный жезл И схороню его в земле. А книги Я утоплю на дне морской пучины, Куда еще не опускался лот" (V, 1). В эпилоге, который произносит отрекшийся от своего могущества Просперо, мы слышим голос усталого, больного человека. Хотя ему возвращен его Милан, умиротворенный взор Просперо устремлен к близкому концу - "каждая третья моя мысль - о смерти". Почти все, писавшие о "Буре", отмечали в пьесе сильное субъективное, идущее от самого автора начало; Просперо - это, несомненно, если не автор, то кто-то неотделимо близкий ему, его мыслям и чувствам. Многие считали - и продолжают считать, - что образ Просперо, это соединение в одном лице мудрости, понимания человеческих слабостей и снисхождения к ним, показывает Шекспира в последние годы его жизни. Просперо прощается с жизнью; в словах, с которыми он покидает сцену, нельзя не почувствовать торжественного тона завещания. И это завещание неоднократно пытались прочитать и истолковать. Сделать это стратфордианским биографам непросто: в 1611 году Шакспер здравствовал и занимался своими обычными делами. Только зная о последних днях Роджера и Елизаветы Рэтленд, можно проникнуть в смысл этой пьесы, прочитать завещание Просперо, так разительно отличающееся от знаменитого стратфордского завещания, которое будет составлено через пять лет. 1 ноября 1611 года "Буря" была представлена королю во дворце Уайтхолл, и монарх, который знал о Потрясающем Копьем несравненно больше, чем сегодняшние шекспироведы, смотрел пьесу с пониманием и сочувствием. Значение "Бури" хорошо осознавали составители и редакторы Великого фолио - пьеса не только помещена в фолианте первой, но и отпечатана необычайно тщательно, текст полностью разделен на акты и сцены, снабжен списком действующих лиц с их характеристиками. В пьесе есть сильные реалистические сцены, в которых видна уверенная рука автора "Гамлета" и "Лира". Это прежде всего открывающий пьесу эпизод на корабле, носимом безжалостной бурей по бушующему морю, эпизод потрясающей силы и убедительности. Обстановка на гибнущем корабле, отчаянные попытки экипажа бороться со стихией переданы несколькими репликами и командами боцмана, свидетельствующими о том, что человек, писавший эти строки, был знаком с мореплаванием отнюдь не понаслышке, он хорошо знал быт и язык моряков, знал, что творится на парусном корабле во время бури. В связи с поисками источников сюжета исследователи задавались и вопросом о местоположении острова, на котором происходит действие "Бури". Судя по тому, что корабль короля Алонзо плывет из Туниса в Неаполь, этот остров должен находиться где-то в Средиземном море, но в то же время дух Арйэль говорит о "росе Бермудских островов". Следует ли отсюда заключать (как это делают некоторые биографы), будто автор "Бури" действительно считал, что Бермудские острова находятся в Средиземном море? Ясно, что географические названия здесь, как и в некоторых других шекспировских пьесах, являются нарочито условными. Давно уже шекспироведы обратили внимание на то, что через многие пьесы Шекспира проходит - почти навязчиво - тема вражды братьев, причем обычно младший злоумышляет против старшего, законного главы рода. Эта вражда присутствует в "Как вам это понравится", "Много шума из ничего", "Гамлете", "Короле Лире", "Макбете", и, наконец, в "Буре". Некоторые сторонники рэтлендианской гипотезы склонны видеть в дважды повторенной в "Буре" теме заговоров младших братьев против старших (Антонио против Просперо и Себастьян против Алонзо) свидетельство серьезных интриг Фрэнсиса, брата Рэтленда, с целью побыстрее устранить больного и углубленного в свои книги и странные занятия графа, не имевшего к тому же прямых наследников. Эти рэтлендианцы полагали, что "Буря" была написана больным Рэтлендом, дабы воздействовать на брата и его сообщников, пристыдить, заставить отказаться от коварных планов. Делались даже предположения, что, несмотря на такие методы увещевания, брат-преступник все-таки довел дело до конца - умертвил Рэтленда и его жену. Сегодня, после нескольких десятилетий исследований и анализа документов, можно сказать, что для утверждений и предположений о насильственной смерти бельвуарской четы нет оснований, и честеровский сборник - еще одно подтверждение тому. Однако образ мудрого книжника - миланского герцога, готовящегося к уходу из жизни и прощающегося со своими книгами и трудами, - неоспоримо напоминает угасающего хозяина Бельвуара как раз в период создания этой последней шекспировской пьесы. Я не буду здесь подробно останавливаться на возможности уверенной идентификации такого образа, как Миранда, но необыкновенные отношения Роджера и Елизаветы Рэтленд, напоминающие скорее отношения молодой девушки со старшим братом или с любящим мудрым отцом и воспитателем, сходство Миранды с джонсоновской девой Мариан из "Печального пастуха", ряд аллюзий в пьесах Бомонта и Флетчера и в честеровском сборнике позволяют отметить явные параллели, узнать в Миранде "жертву любви" - Елизавету Сидни-Рэтленд. Положение больного, тающего на глазах Рэтленда (вспомним "вид Голубя, подобный бледному лику Смерти") не могло не быть предметом разговоров и забот окружающих, и прежде всего - его братьев. Эти разговоры, возможно, даже какие-то практические шаги в предвидении близкой развязки не остались незамеченными больным, вероятно - очень мнительным человеком. Его отношения с двумя братьями-католиками никогда не были особенно теплыми, а с самым младшим - Оливером, близким к иезуитам, они были определенно неприязненными (это нашло отражение еще ранее, в "Как вам это понравится"). Хотя документальных следов каких-то злоумышлении со стороны Фрэнсиса, к которому должен был перейти графский титул, нет, похоже, что Рэтленд ему не очень доверял. К тому же он не мог не думать о своей супруге, хрупком существе, которому предстояло после его ухода остаться одной в этом мире низких страстей, корысти и торжествующего зла {Вспомним последнюю строку сонета 66.}. Ее фальшивое положение в глазах света, вероятно, волновало близких ей женщин - Мэри Сидни-Пембрук, Люси Бедфорд, Мэри Рот. Да и ей самой будущее теперь виделось в гораздо более мрачном свете, чем раньше. Рыцарское поклонение таких блестящих кавалеров, как Овербери или Бомонт, могло, конечно, скрашивать общую безрадостную картину. Но решение последовать за Рэтлендом уже созрело в ее сердце, хотя и он сам, и ее друзья, принимавшие участие в создании "Бури", пытались показать "Миранде", что другая любовь, простое человеческое счастье ей не заказаны, пусть и в будущем... А пока, в продолжающихся попытках Пембруков изменить отношения платонической четы, "привести Голубя в постель Феникс", принял посильное участие и Бен Джонсон, написавший в этот период две пьесы-маски, посвященные примирению и возрождению любви после разлада, - "Любовь, освобожденная от заблуждений" и "Любовь возрожденная". В "Буре" есть и другие аллюзии в сторону Бельвуара и его хозяев. Так, убедившись в сверхчеловеческом могуществе мудрого Просперо, Себастьян восклицает, что теперь он верит в существование единорогов {В гербе Рэтлендов - два единорога.}, в то, что в "Аравии есть одно дерево - трон Феникса, и один Феникс царствует там в этот час" Антонио и Гонзало присоединяются к нему да, они действительно видели на "острове" эти чудеса, да, необыкновенный образ жизни (manners) его обитателей поразил их (III, 3) Мэннерс, Мэннерс... В другом месте (II,1) Гонзало восторгается буйной растительностью "острова", его прекрасной зеленой травой, а Антонио вдруг, ни с того ни с сего заявляет, что почва здесь действительно (indeed) рыжего цвета (tawny) {В графстве Рэтленд часто встречаются почвы красноватого цвета - из-за содержащихся в них железистых руд Антонио здесь явно обыгрывает староанглийское и французское rutilant (красный), сходное с названием графства (Rutland) Происхождение староанглийского и французского rutilant - латинское. О происхождении же самого названия графства существуют разные мнения {1}, не исключено, что оно пошло (или закрепилось) именно в силу этого значения слова rutilant Выше я уже указывал на другой пример обыгрывания названия графства - и графского титула Роджера Мэннерса - его однокашником поэтом Уивером, как Root of Land - "корень страны".} Много соображений было высказано литературоведами о странном, ни на что не похожем образе Калибана. В нем видели то прообраз будущего "грядущего хама", то даже порабощенного колонизаторами туземца, восстающего против своих угнетателей. Но никто не обратил внимания на параллели, различимые в образах этого сына "проклятой колдуньи Сикораксы" и грубого, неотесанного скотника Лорела - сына пэпплуикской ведьмы в джонсоновском "Печальном пастухе" Джонсоновская ведьма, так же как и Сикоракса, заточает своих жертв в расщепе старого дерева, держит в услужении расторопного духа Пака (Ариэль в "Буре") Джонсон говорил Драммонду, что в своей пасторали он в образе ведьмы вывел графиню Сэффолк Можно добавить, что эта дама, после скандального брака ее дочери с юным Эссексом - братом Елизаветы Рэтленд, зная о характере отношений последней с мужем и в предвидении близкой развязки, не скрывала матримониальных планов свести Елизавету со своим младшим сыном, так же пытается пэпплуикская ведьма свести Лорела с девой Мариан, а Калибан одно время покушается на Миранду Параллели здесь несомненны, но мог существовать и другой прототип неблагодарного дикаря - кто-то из тех, кого Рэтленд, как и Просперо, "научил говорить", в любом случае, образ Калибана - не выдумка, а злая и презрительная карикатура на реальную одиозную личность, случайно оказавшуюся в зеленой Бельвуарской долине и затаившую злобу против ее хозяев Герцог Миланский впервые появляется не в "Буре" мы находим носителя этого титула в списке действующих лиц шекспировских "Двух веронцев", а также в пьесе Бомонта и Флетчера "Женоненавистник" (1607) В "Триумфе любви", пьесе, сочиненной, как считают, одним Бомонтом, появляется герцог Миланский Ринальдо и его "скрытая" герцогиня Корнелия; написанная в 1620 году пьеса Мессенджера называется "Герцог Миланский"; в Милане происходит действие пьесы Джонсона "Дело изменилось". Такое пристрастие к Милану и его правителю любопытно и само по себе, и ввиду сходства ситуаций и аллюзий, в этих пьесах содержащихся. А вот в "Триумфе чести" - пьесе, также принадлежащей перу Бомонта и входящей в тот же цикл из четырех пьес, что и "Триумф любви", действует такой персонаж, как герцог Афинский, носящий имя Софокла, а его жена Дориген названа "примером чистоты". С "Бурей" все эти произведения связывает не литературная мода, а общие герои, трагическая история бельвуарской поэтической четы. Последняя шекспировская пьеса "Генрих VIII", датируемая 1613 годом, была, как это общепризнано в шекспироведении, дописана Джоном Флетчером. Объяснить это стратфордианским биографам нелегко: ведь Уильям Шакспер жил еще долгих три года. Нет удовлетворительного объяснения этому у оксфордианцев, дербианцев, сторонников других нестратфордианских теорий и гипотез. Кроме рэтлендианской. Ибо в 1612 году Рэтлендов не стало, и кому же было дописывать неоконченную пьесу, оставшуюся после них, как не преданному "поэту Бельвуарской долины", драматургу, компаньону Фрэнсиса Бомонта, Джону Флетчеру. И мертвых лица были сокрыты, и молчали все... Болезнь прогрессировала, и весной 1612 года Рэтленд был доставлен в Кембридж к знаменитому тогда врачу Уильяму Батлеру. То, что нам известно о тогдашней медицине и применявшихся ею методах, не позволяет обольщаться относительно характера помощи, которую мог получить от врачей тяжело больной человек, после перенесенного паралича временами лишавшийся речи (об этом пишет в сохранившемся письме из Кембриджа некто Джон Торис). 8 мая 1612 года в Кембридже, в присутствии своего любимого брата Джорджа, хозяин Бельвуара и "главный человек Шервудского леса" подписывает завещание: "Я, Роджер, граф Рэтленд... будучи больным телом, но в полной и совершенной памяти..." Главным наследником завещатель оставлял следующего за ним по старшинству брата Фрэнсиса. Достойные суммы выделялись другим членам семьи, специально предусмотрены средства на образование, которое предстояло получить юным племянникам. Не были забыты и слуги - Фрэнси-су предписывалось вознаградить каждого из них в меру их достоинств и продолжительности службы; крупная сумма предназначалась на сооружение госпиталя и богадельни в Боттесфорде, а также обоим кембриджским колледжам, где учился граф Рэтленд, - колледжу Королевы и колледжу Тела Христова... И лишь Елизавете, графине Рэтленд, своей законной супруге, завещатель не оставил абсолютно ничего, он вообще не упомянул ее! Завещание владетельного лорда, в котором ни разу не упомянута его жена, является крайне удивительным документом. Если говорить только о семьях Мэннерсов и Сидни, то можно вспомнить завещание Филипа Сидни, назначившего исполнителем своей последней воли жену Франсис, мать годовалой тогда Елизаветы, и оставившего ей половину состояния. После смерти Джона Мэннерса - отца Роджера - всеми делами и имуществом распоряжалась, в соответствии с последней волей покойного, его вдова. Полное отсутствие Елизаветы Рэтленд в завещании мужа противоречит не только ее законным правам и традициям обоих семейств. При жизни муж, несмотря на временами весьма стесненные финансовые возможности, никогда не отказывал Елизавете в оплате ее личных расходов (напомню затраты на платье и драгоценности для участия в постановке маски "Гименей" - свыше тысячи фунтов!). Когда она жила в Лондоне или в другом имении Рэтлендов, управляющий исправно высылал ей по указанию графа достаточные средства... Как можно совместить это постоянное внимание и заботу о ней - даже в период их раздельной жизни - с полным, просто непостижимым "забвением" ее в завещании? Клауд Сайке, внимательно изучавший все документы, относящиеся к Рэтленду, но не придававший не очень ясной для него фигуре дочери Филипа Сидни особого значения, пишет по поводу отсутствия ее имени в завещании: "Для Рэтленда она уже была мертва" {2}, употребляя это выражение как метафору. Однако после исследования честеровского сборника и зная, что произошло летом 1612 года вслед за смертью Рэтленда, мы можем повторить эти слова в буквальном их смысле. Ведь - как свидетельствует Честер - Феникс уходит из жизни сразу же после Голубя не случайно: они заранее условились вместе покинуть этот мир. И когда Рэтленд излагал нотариусу свою волю, он знал, что его супруга последует за ним, поэтому-то он и не оставляет ей ничего, - как и ему, ей ничего уже в этом мире не требовалось. Роджер Мэннерс, граф Рэтленд, скончался в Кембридже 26 июня 1612 года. Тело его было набальзамировано (есть запись дворецкого о плате бальзамировщику), но доставлено в родные места, находящиеся всего в сотне километров, только 20 июля. По обычаю, перед похоронами гроб с телом покойного должны были выставить в его доме, чтобы родные и домочадцы могли с ним попрощаться. Но на этот раз - и позднейший историк Бельвуара Ирвин Эллер {3} не смог найти этому никакого разумного объяснения - обычай был грубо нарушен. Закрытый гроб сразу же препроводили в церковь соседнего селения Боттесфорд и предали земле в фамильной усыпальнице Рэтлендов, рядом с могилами отца и матери покойного графа; при этом с самого момента прибытия процессии из Кембриджа никому не было дозволено видеть лицо покойника! И - словно всей этой необъяснимой таинственности было недостаточно - через два дня, без покойника, в замке и церкви исполнены все надлежащие торжественные похоронные церемонии. Очевидно, священник был в недоумении, так как счел своим долгом сделать в приходской книге специальную запись о странной процедуре. Почему же такая спешка с погребением, почему никому не было разрешено видеть лицо покойника? Для этого устроители похорон - братья умершего Фрэнсис и Джордж - должны были иметь какую-то очень вескую причину, но какую? Можно, конечно, предположить, что лицо мертвого было обезображено предсмертными страданиями или он был убит (не обратив внимания на то, что незадолго до смерти его поразил "апоплексический удар", и на присутствие при нем до конца преданного ему брата Джорджа, на слова честеровской Феникс об улыбке, застывшей на лице мертвого Голубя). Но ведь и тогдашние бальзамировщики умели приводить доверенное их заботам тело в должный порядок даже в самых худших случаях. Нет, причина была явно другая. Тем более, что, изучая бельвуарские бумаги, мы обнаруживаем новый и не менее удивительный факт: графиня Рэтленд не присутствовала на похоронах своего супруга! Хотя она, как видно из поэмы Честера, была возле умирающего в его последние дни и часы: "Посмотрите на насмешливое выражение, застывшее на его лице! Раскинув свои крылья далеко, он смеется при этом..." Голубь умирает на глазах у Феникс - Елизавета присутствовала при эпилоге жизненной драмы Рэтленда... Отсутствие Елизаветы на похоронах мужа не может быть объяснено платоническим характером их отношений - перед всем светом она была его законной супругой, графиней Рэтленд, и всего лишь незадолго до того принимала гостей в качестве хозяйки Бельвуара. Теперь же, когда там разыгрывались странные похоронные церемонии без покойника, она находилась далеко: готовился следующий акт трагедии. О нем стало известно из сравнительно недавно найденного письма одного хорошо осведомленного современника событий. Вот что писал сэру Дадли Карлтону 11 августа 1612 года собиратель лондонских новостей Джон Чемберлен: "Вдова графа Рэтленда умерла десять дней назад и тайно похоронена в храме св. Павла, рядом со своим отцом сэром Филипом Сидни. Говорят, что сэр Уолтер Рэли дал ей какие-то таблетки, которые умертвили ее" {4}. Итак, Елизавета умерла в Лондоне 1 августа, через десять дней после более чем странных боттесфордских похорон Рэтленда. Слух о том, что причиной ее смерти был яд, полученный от Уолтера Рэли, подтверждает добровольный характер этой смерти. Не забудем, однако, что говорить о самоубийстве открыто было нельзя - церковь осуждала самоубийц, их даже запрещалось хоронить в пределах церковной ограды (вспомним сцену погребения бедной Офелии). Неясно, как Елизавета Рэтленд могла получить ядовитые таблетки от Уолтера Рэли, который уже восемь лет сидел в Тауэре, приговоренный к смерти. Впрочем, заключение не было слишком строгим: в крошечном тюремном садике он не прекращал своих ботанических опытов, писал книгу, к нему приходили не только жена с сыном, но и другие посетители, в том числе сама королева Анна с почитавшим знаменитого мореплавателя наследным принцем Генри. В таких условиях получить от Рэли "таблетки" для Елизаветы было несложно, изготовить же их "на всякий случай" для заключенного мог его сводный брат Адриан Гилберт, живший в те годы в доме Мэри Сидни-Пембрук и занимавшийся составлением различных лекарств. В отличие от мужа Елизавету Рэтленд захоронили сразу после смерти, но тоже тайно, ночью, в главном храме страны - ее останки опускают в могилу отца, первого поэтического Феникса Англии. Такое быстрое и тайное захоронение говорит о предварительной подготовке, о том, что все совершалось в соответствии с предсмертными указаниями самой Елизаветы. И здесь можно привести строки из стихотворения, которого не могла не знать Елизавета Рэтленд - стихотворения Николаса Бретона "Любовь графини Пембрук" (1592): "О, пусть моя душа обретет свое последнее успокоение Только в пепле гнезда Феникса". Это выражение - "Гнездо Феникса" - стало в 1593 году названием для поэтического сборника, содержащего элегии на смерть Филипа Сидни. Несмотря на торжественные государственные похороны Филипа Сидни в феврале 1587 года и многочисленные поэтические отклики на его смерть, над его могилой не было сооружено никакого памятника, только на ближайшей к могиле колонне прикреплена табличка с начертанными на ней несколькими строками. Похоже, что сестра поэта и его друзья считали, что, живя в своих творениях, он не нуждается в других памятниках. После тайных похорон его дочери ничего в храме и возле могилы не изменилось. А еще через полстолетия, во время Великого лондонского пожара, деревянное здание старого собора св. Павла сгорело дотла, погибли и все архивы, в которых не могло не быть записи о погребении дочери Сидни в "гнезде Фениксов"... И в течение нескольких столетий дата и обстоятельства ее кончины оставались загадкой для историков и литературоведов, когда они встречались с ее именем, изучая произведения Бена Джонсона и Фрэнсиса Бомонта {После Великого пожара 1666 г. и возведения нового здания собора подземная его часть (крипта), где расположены захоронения, была недоступна для посетителей. Лишь в прошлом веке ее расчистили, осушили, благоустроили. Я был там и видел на одной из внутренних стен крипты новую доску с именем Филипа Сидни. О том, что здесь же покоится прах его единственной дочери, в сегодняшней Англии мало кто знает...}. Правильность сведений, сообщаемых о смерти Елизаветы Рэтленд в письме Джона Чемберлена, подтверждается и тем, что в приходской книге боттесфордской церкви, где находится фамильная усыпальница Мэннерсов, графов Рэтлендов, записи о ее погребении вообще нет. Однако скульптурный памятник на могиле ее супруга изображает не только его, но и ее возлежащими на смертном одре с молитвенно сложенными ладонями один подле другого, как будто бы они оба захоронены здесь. Есть некоторые признаки того, что ее изображение появилось несколько позже. Все записи о погребениях в усыпальнице в конце XVI и XVII веке, как и приходская книга, где они делались, полностью сохранились, что исключает возможность какой-либо ошибки; под памятником со скульптурным изображением Елизаветы Сидни-Рэтленд ее останки никогда не покоились. Вопросы остаются. Почему доставленное из Кембриджа забальзамированное тело Рэтленда было сразу же, за два дня до церемонии похорон, предано земле, почему никому не разрешили видеть лицо покойного?! Я уже говорил, что предположение о насильственном устранении Рэтленда не имеет под собой оснований, противоречит многим фактам. В еще большей степени это относится к его жене. Такое злодеяние не прошло бы незамеченным. Ее многочисленные родные и друзья были чрезвычайно влиятельны, имели доступ к самому королю, они не дали бы замять дело, какие бы силы ни были в нем замешаны; дело Овербери показывает, что даже сам король в таких случаях не мог воспрепятствовать разоблачению и наказанию виновных. Постепенно установленные факты, документальные материалы, а теперь - и разгаданный честеровский сборник позволяют восстановить события, происходившие летом 1612 года в Кембридже, Бельвуаре и Лондоне. В закрытом гробу, доставленном через месяц после смерти Рэтленда из Кембриджа прямо в боттесфордскую церковь, находилось тело другого человека, - поэтому оно сразу было предано земле и никто не видел его лица, а похоронные церемонии состоялись лишь через два дня. Жена покойного при этом не присутствовала, ибо в это самое время она в сопровождении нескольких верных людей везла гроб с набальзамированным телом Рэтленда в Лондон. Потом еще несколько дней уходит на заключительные приготовления: надо было предусмотреть многое, чтобы тайна Потрясающего Копьем навсегда осталась за занавесом. И наконец - яд, смерть, тайное ночное погребение обоих супругов в соборе св. Павла, в "убежище Фениксов" - рядом с Филипом Сидни. Те немногие, кто знал все, были связаны страшной клятвой молчания, остальные - вынуждены довольствоваться догадками и обрывками слухов (это показывает письмо обычно хорошо информированного Джона Чемберлена). Потом пришло желанное забвение... Если история исчезновения бельвуарской четы и может показаться невероятной, то только тому, кто не обратит внимания на приведенные здесь многочисленные убедительные факты, не узнает в них почерк величайшего мастера мистификаций - бельвуарского Голубя, оставшегося верным себе во всех своих ипостасях как при жизни, так и приобщившись к вечности. Через несколько дней в Бельвуар прибыл сам король с наследным принцем; они пробыли там три дня. Узнали ли они тайну погребения бельвуарской четы - неизвестно, но в тайну Потрясающего Копьем король несомненно был давно посвящен... А еще через семь месяцев новый хозяин Бельвуара вызывает к себе Шакспера и Бербеджа. Судя по всему, Шаксперу было приказано убраться из Лондона; получив от дворецкого Томаса Скревена деньги за пресловутую "импрессу моего Лорда" {Томас Скревен был дворецким Рэтлендов и при Роджере, и при его преемнике Фрэнсисе, поэтому "моим Лордом" он мог назвать в этой записи как одного, так и другого. Если он имел в виду недавно умершего Роджера, то "импресса" может пониматься как "условное изображение", то есть маска.}, он спешно ликвидирует свои дела в столице, бросает актерскую труппу и навсегда возвращается в Стратфорд. "Великим Владетелям" он понадобится только через десятилетие - уже мертвым и полузабытым, когда они позаботятся соорудить небольшой настенный памятник рядом с его могилой в стратфордской церкви. Так летом 1612 года не стало Роджера Мэннерса, графа Рэтленда, и его платонической супруги Елизаветы; их смерть совпадает с прекращением шекспировского творчества - факт, равноценный которому не могут привести не только стратфордианцы, но и сторонники других нестратфордианских гипотез. И сразу же - другой важнейший факт: абсолютное молчание, окружающее почти одновременный уход из жизни необыкновенной четы, к которой были близки самые известные поэты и писатели эпохи, часто гостившие в их доме. Не написали ни одной элегии на смерть Рэтленда (как это было принято) многочисленные кембриджские друзья, которым он покровительствовал и помогал, "поэты Бельвуарской долины", поэты из окружения наследного принца, принимавшие участие в создании "Кориэтовых Нелепостей"; никто - ни слова {Для сравнения: когда в 1624 г. умер граф Саутгемптон, его смерть была открыто оплакана многими поэтами.}. Еще более поразительно, что никто не отозвался на смерть - сразу после смерти мужа - единственной дочери бесконечно чтимого всеми литераторами Англии Филипа Сидни, а ведь она, по словам Джонсона, была незаурядной поэтессой. Молчал и сам Бен Джонсон, знавший и боготворивший ее, хотя он откликнулся прочувственными элегиями на смерть чуть ли не всех знакомых ему (и даже многих незнакомых) людей. Летом 1612 года Джонсона не было в Англии, но в конце этого года он вернулся; известие о смерти Елизаветы должно было потрясти его, и все-таки открыто он никак на него не реагировал. В 1616 году в своих "Трудах" он помещает два поэтических обращения к графине Рэтленд, написанные при ее жизни и известные их общим друзьям (Люси Бедфорд, например), но о ее недавней смерти - опять ни звука. Чудовищное, просто невероятное - если не знать его причины - умолчание! {Есть данные о том, что в 1612 г должен был выйти сборник эпиграмм Джонсона, однако ни одного экземпляра этого издания не найдено; возможно. оно было полностью изъято и уничтожено.} Как в рот воды набрали близко знавшие ее Дэниел, Донн, Марстон, Чапмен, Дрейтон, Мэри Рот, Люси Бедфорд, даже воспитавшая ее Мэри Сидни-Пембрук, хотя их не могло оставить равнодушными самоубийство дочери Филипа Сидни (то, что сумел узнать Джон Чемберлен, не было, конечно, тайной и для всех ее друзей и родных). Так же как и смерть великого поэта и драматурга Уильяма Шекспира, смерть бельвуарской четы окружена странным, просто непостижимым для историков молчанием, причиной которого не могло быть незнание или тем более - невнимание. Возможно только одно объяснение: писать об их смерти было нельзя. Если посвященные в тайну их жизни и смерти уже давно были связаны обетом молчания, то молодой Фрэнсис Бомонт, очевидно, не входил в их число. Еще за год-два до смерти Елизаветы Рэтленд он написал стихотворение, "необычное письмо" - так он назвал его, - в котором выражал глубокое преклонение перед этой замечательной женщиной. Ему "никогда еще не приходилось славить какую-либо леди в стихах или прозе", он отбрасывает избитую манеру навязывания женщинам льстивых комплиментов, ибо понимает, к кому обращается сейчас. "Даже если я истрачу все свое время, чернила и бумагу, воспевая Вас, я ничего не смогу добавить к Вашим добродетелям и не смогу сказать Вам ничего такого, что не было бы Вам известно и без меня... Но если Ваш высокий разум, который я чту даже выше Ваших блестящих титулов, одобрит эти слабые строки, я постараюсь вскоре прославить Ваши достоинства в новой песне... Я знаю, что каковы бы ни были мои стихи, они поднимутся выше самой изощренной лести, если я напишу правду о Вас" {5}. Такая возможность представилась Фрэнсису Бомонту, увы, слишком скоро. Элегия, написанная им через три дня после смерти Елизаветы Рэтленд, исполнена мучительной боли: "Я не могу спать, не могу есть и пить, я могу лишь рыдать, вспоминая ее". Он скорбит о ней, чья жизнь началась с утраты великого отца, скорбит о том, что источник женского счастья - замужество было для нее ("если верить молве") лишь видимостью, ибо она жила как обрученная дева, но не жена. Оплакивая Елизавету Рэтленд (судя по тексту элегии, Бомонт не знал - или не хотел касаться - причины ее смерти), он выражает веру в вечную ценность поэтических идеалов. Он не в силах продолжать, он вынужден замолчать - "Я не буду больше нарушать мир ее тихой могилы". Биографы Бомонта отмечают, что элегия на смерть дочери Филипа Сидни по глубине переживания, значительности выраженных в ней идей, трагическому звучанию выделяется среди всех его поэтических произведений. Об этой элегии говорил в 1619 году Драммонду - и высоко оценивал ее - Бен Джонсон. Когда в 1616 году умер сам Бомонт, Джон Эрл отозвался о его элегии на смерть Елизаветы Рэтленд как о "монументе, который переживет все мраморные памятники, ибо они обратятся в прах скорее, чем ее имя" {6}. А в эпитафии Фрэнсису Бомонту, написанной его братом Джоном, есть строки об этой элегии, позволяющие определенно предположить, что именно безвременная кончина дочери Филипа Сидни явилась для молодого поэта таким потрясением, от которого он уже не смог оправиться. Несмотря на то, что и Джонсон, и Джон Бомонт, и другие поэты знали об этой элегии и высоко ее ценили, напечатать ее смогли лишь через шесть лет после смерти Фрэнсиса Бомонта... Сами же они продолжали молчать и после этого. Тайные элегии Итак, то обстоятельство, что, издавая в 1616 году, всего через несколько лет после смерти Елизаветы Рэтленд, свои "Труды", так хорошо ее знавший Бен Джонсон не проронил ни единого слова об этой смерти - и не сделал этого позже, - бесспорно свидетельствует, что эта тема была под запретом. Но, конечно, кто-кто, а уж Бен Джонсон умел обходить самые строгие запреты, формально не нарушая их (то есть не называя имен тех, о ком он говорил в своих предназначенных для немногих посвященных произведениях "с двойным дном"). В этом трудном искусстве Джонсон достиг большого мастерства, превзойдя в нем почти всех {Читатель поймет, что слово "почти" необходимо, поскольку одним из современников Джонсона был Уильям Шекспир.}, своих современников. Но тщательный научный анализ этих произведений и обстоятельств их появления в контексте творческой биографии Джонсона позволяет увидеть заключенные в них чрезвычайно важные аллюзии. В разделе его "Трудов", названном поэтом "Лес" и состоящем всего из пятнадцати стихотворений, большинство из которых прямо адресовано членам семьи Сидни и их кругу (есть там, как известно, и два стихотворения из честеровского сборника о Голубе и Феникс), мы находим стихотворение под номером IV. Оно озаглавлено "К миру" и снабжено подзаголовком: "Прощание знатной, благородной и добродетельной женщины". Это - драматический монолог, горькое прощание с несовершенным, исполненным суеты и фальши миром, из которого знатная и благородная женщина уходит - судя по ее монологу - добровольно. "Я знаю, мир - только лавка кукол и пустяков, западня для слабых душ". Судьба предоставляет ей возможность начать новую жизнь, но она отвергает этот путь. В ее голосе звучит усталость и горькая решимость. Осознав призрачную сущность мирской суеты и оказавшись теперь перед трагическим выбором, она не хочет начинать все сначала, не хочет "уподобиться птице, которая, покинув свою клетку и ощутив воздух свободы, снова вернулась бы туда (в клетку. - И.Г.)". Нет, она отбрасывает такую возможность: "Моя роль на твоей сцене окончена" {"My part is ended on thy stage".}. Комментаторы джонсоновских произведений до сих пор не могли идентифицировать эту женщину, столь драматически прощающуюся с оставляемым ею миром, с его сценой. Но действительно ли так трудно узнать ее среди других героев и адресатов небольшого "Леса" - самого "сидниевского" из всех поэтических собраний Джонсона? Кто еще из имеющих отношение к семейству Сидни и хорошо известных Джонсону знатных женщин ушел из жизни при таких же обстоятельствах за несколько лет до появления его книги, то есть до 1616 года? Женщина, о чьей смерти, как свидетельствуют факты, нельзя было почему-то говорить открыто... Ответ однозначен: этой знатной, благородной женщиной, хорошо знакомой Джонсону (знакомство подтверждается несколькими словами, сказанными Драммонду, открыто адресованными ей двумя стихотворениями, письмами), добровольно покидающей этот мир, является дочь Филипа Сидни. Именно у нее, у Елизаветы Рэтленд, молодой женщины, поэтессы, после смерти мужа была возможность начать новую жизнь. И именно она отвергла эту возможность, не пожелала "вернуться обратно в эту клетку", отказалась "исполнять свою роль на сцене мира", покончила с собой через несколько дней после похорон Рэтленда в Боттесфорде, предварительно позаботившись и о своем тайном погребении. "Прощание знатной, благородной и добродетельной женщины" - это прощальный монолог честе-ровской Феникс, и он вполне мог бы найти себе место в сборнике, если бы Джонсон был в Англии, когда Честер с Блаунтом начали готовить посвященную памяти Рэтлендов странную книгу. Другая поэма - "Юфимь" {Eupheme - неологизм, образованный Джонсоном от греческого Euphemia - "слава", "прославление".}, написанная приблизительно в то же время, что и "К миру", - была впервые напечатана только в 1640 году, уже после смерти Джонсона, в поэтическом цикле "Подлесок". Она состоит из десяти частей, все названия которых вначале объявлены, но потом вдруг сообщается, что тексты четырех из них (как раз тех, где, судя по заголовкам, рассказывается о занятиях героини поэзией и о ее друге-супруге) утеряны! Из остальных частей половина снабжена явно позднейшими, в том числе и прозаическими, неуклюжими дописками, уводящими в сторону; есть обрывы на полуфразе. Эти явные - почти демонстративные - дописки обращены к покровителю Джонсона в самые последние годы его жизни - сэру Кенелму Дигби и его молодой жене Венеции, умершей в 1633 году. В оставшихся неискаженными и необорванными частях поэт говорит о той, кто была его Музой, его вдохновительницей, "кому он обязан каждой написанной им строкой"; он прощается с ней, его горе безмерно, он упрекает тех, кто не сумел остановить ее, отговорить от рокового шага. Есть здесь и строки, прямо говорящие о поэме Елизаветы Сидни о страстях Христовых: "Она видела Его на кресте, страдающего и умирающего во имя нашего спасения! Она видела Его, восстающего, побеждающего смерть, чтобы судить нас по справедливости и возвращать нам дыхание..." Рассказу о ее поэме Джонсон отводит целых 25 строк - случай для него достаточно редкий. Поэма Джонсона, как и большинство других поэтических произведений цикла "Подлесок", написана, когда жена Кенелма Дигби была еще ребенком и никак не могла являться вдохновительницей всего созданного поэтом, каждой его строки. Есть в сохраненных частях поэмы много и других строк, никакого отношения к Венеции Дигби не имеющих. К тому же Джонсон жил еще четыре года после ее смерти, у него было время и творческие возможности создать законченную памятную поэму (или элегию), посвященную скончавшейся жене своего покровителя. Он же предпочел сделать демонстративные дописки к нескольким частям давно лежавшей в его письменном столе поэмы о Елизавете Рэтленд и ее супруге, которая не могла быть опубликована, уничтожив те части, где смысл и адресность нельзя было закамуфлировать никакими дописками и обрывами. Таким способом удалось сохранить около половины важнейшего текста; его значение джонсоноведам еще предстоит оценить. Чрезвычайно интересны третья и четвертая части "Юфими", в которых нет позднейших дописок и изъятий. Здесь поэт наставляет художника, каким должен быть портрет, изображение его прекрасной Музы. Если ее внешние черты еще могут быть переданы художником (хотя он никому не должен говорить, чей это портрет!), то выразить на полотне ее высокий чистый разум, ее речь (надо понимать - поэтическую речь), подобную музыке и наполненную глубоким смыслом, невозможно - это работа для поэта. Такую же мысль и почти теми же словами Джонсон высказывает в своем обращении к читателям по поводу "портрета" Шекспира работы Дройсхута в Великом фолио! Много странного в том, как поэма "Юфимь" была напечатана в джонсоновском "Подлеске" в 1640 году: с "утерей" половины частей, дописками и обрывами именно в тех текстах, где современники поэта - даже не очень посвященные - могли узнать дочь Филипа Сидни. Но самое удивительное, что третья и четвертая части этой поэмы напечатаны в изданном в том же, 1640 году первом собрании поэтических произведений Шекспира сразу после элегий, посвященных Великому Барду! Какое отношение к Шекспиру имеет эта поэма Джонсона - или хотя бы эти две ее части - и почему издатель Джон Бенсон посчитал необходимым поместить их именно в этой книге, никто из западных шекспироведов и джонсоноведов даже не пытался объяснить. Но теперь внимательный читатель может это сделать, зная что поэма первоначально была посвящена бельвуарской чете, неразрывно связанной с тайной Потрясающего Копьем. Добавлю, что после этих двух частей "Юфими" в книге поэзии Шекспира следует поэтическое письмо Бомонта Джонсону - то самое стихотворение, где он вспоминал о парадах остроумия, устраивавшихся в таверне "Русалка" джентльменами, любившими называть себя "британскими умами"... После 1612 года появился ряд произведений, в которых содержались явственные намеки на тяжелую утрату, понесенную английской литературой. Уильям Браун из Тэвистока в посвященной графу Пембруку второй книге "Пасторалей", написанной в 1614-1615 годах, перечисляя крупнейших поэтов Англии - "искуснейших, равных которым нет на земле" - Филип Сидни, Джордж Чапмен, Майкл Дрейтон, Бен Джонсон, Сэмюэл Дэниел, Кристофер Брук, Джон Дэвис из Хирфорда, Джордж Уитер, - говорит дальше о двух поэтах, "совершеннейших из всех, когда-либо существовавших, которых злая судьба оторвала недавно от их более счастливых товарищей"; Браун называет их именами Ремонд и Доридон. Заметим, что в списке "искуснейших поэтов" отсутствует Шекспир, и попытаемся понять, о каких же двух "совершеннейших из всех когда-либо существовавших", но недавно умерших поэтах скорбел в 1614 году Уильям Браун. Указание на этих "недавно умерших" поэтов уточняется, когда мы обнаруживаем, что в первой книге брауновских пасторалей, изданной в 1613 году, но написанной несколькими годами раньше, и Ремонд и Доридон еще живы. Они неразлучны, их песням вторят лесные птицы; Доридон клянется в верности Ремонду. Попытки английских литературоведов определить, кто же скрывается за этими именами-масками, до сих пор оставались безуспешными. Но в брауновских "Пасторалях" мы встречаем не только двух недавно умерших поэтов, но и другие аллюзии в сторону бельвуарской четы, сближающие эти "Пасторали" с джонсоновским "Печальным пастухом" и честеровской "Жертвой Любви". Это относится и к произведениям Кристофера Брука ("Призрак Ричарда III"), Джона Флетчера ("Судьба благородного человека"; заключительные пьесы тетралогии "Четыре пьесы в одной" - "Триумф смерти" и "Триумф времени"), Роберта Геррика ("Видение его Повелительницы, зовущей его в Элизиум"). В 1615 году появилась книга Джона Стивенса "Опыты и характеры". В одной из помещенных там характеристик, озаглавленной "Образец поэта", рисуется облик настоящего поэта, который, как считают многие авторитетные шекспироведы, относится к Великому Барду (каким он открывается нам со страниц своих произведений). Стивенс пишет:"... достойный поэт сочетает в себе все лучшие человеческие качества... Все в его творениях доставляет душе читателя пищу, радость и восхищение, но он от этого не становится ни грубым, ни манерным, ни хвастливым, ибо музыка и слова песни находятся у него в сладчайшем согласии: он учит добру других и сам отлично усваивает урок... По части познаний он больше ссужает современных ему писателей, чем заимствует у поэтов древности. Его гению присущи безыскусственность и свобода, избавляющие его как от рабского труда, так и от усилий навести глянец на недолговечные изделия... Он не ищет ни высокого покровительства, ни любого иного... Ему не страшны дурная слава или бесчестье, которых иной поэт набирается в развращенной среде, ибо у него есть противоядия, уберегающие его от самой худшей заразы... Он, единственный из людей, приближается к вечности, ибо, сочиняя трагедию или комедию, он более всех уподобляется своему создателю: из своих живых страстей и остроумного вымысла он творит формы и сущности, столь же бесконечно разнообразные, как разнообразен по воле Божьей человеческий род... По природе своей он сродни драгоценным металлам, которые блестят тем ярче, чем дольше находятся в обращении. Неудивительно, что он бессмертен: ведь он обращает яды в питательные вещества и даже худшие предметы и отношения заставляет служить благой цели. Когда он наконец умолкает (ибо умереть он не может), ему уже готов памятник в сознании людей, а надгробным словом служат ему его деяния". Д.Д. Уилсон по этому поводу заметил: "Не Шекспира ли имел в виду автор, когда писал эти строки?" Еще более определенно высказывается в этом смысле Э. Фрип. А.А. Аникст, в общем, соглашается с ними: не было тогда другого писателя, который бы так соответствовал этой характеристике; я готов присоединиться к мнению этих ученых. Но ведь книга была опубликована в 1615 году, когда Уильям Шакспер еще жил и здравствовал. Похоже ли, что эта характеристика, особенно ее заключительная часть ("памятник", "надгробное слово") относится к живущему человеку? {На это обратил внимание и Э.Фрип.} Не ясно ли, что автор говорит о писателе, которого в 1615 году уже не было среди живых? В эти годы - первое десятилетие после смерти бельвуарской четы - молчанием окружены не только их имена; в эти годы почти не слышно и имени Шекспира, крайне редко переиздаются шекспировские произведения, несмотря на то, что несколько издателей имеют на это законное, подтвержденное записями в Регистре Компании право и в лавках шекспировские книги не задерживаются. Значительно более половины пьес, составляющих ныне шекспировский канон, вообще еще никогда не печатались и пребывают неизвестно где. "Великие Владетели пьес", среди которых - Мэри Сидни-Пембрук и ее сын, всесильный лорд-камергер граф Пембрук, считают, что время для появления "полного Шекспира", так же как и для памятника в Стратфорде, которые должны послужить основой будущего культа, еще не пришло. Поэтому, когда в 1619 году Томас Пэвиер и Уильям Джаггард хотели издать одной книгой десяток шекспировских и сочтенных шекспировскими пьес (возможно, они собирались напечатать и большее количество), они были остановлены, и им пришлось пустить пьесы в продажу по отдельности, с фальшивыми старыми датами на титульных листах. Поскольку не менее чем на половину этих пьес Пэвиер и Джаггард имели законно оформленные права, шекспироведам-стратфордианцам, как мы знаем, очень трудно убедительно объяснить, зачем им понадобилось печатать фальшивые даты. Доказательный же, основанный на фактах ответ теперь очевиден: граф Пембрук приказал Компании печатников препятствовать изданию книг, на которых стояло имя Шекспира. До особого разрешения. И Мэннерс ярко сияет... И наконец "Великие Владетели" сочли, что время для представления миру Великого Барда Уильяма Шекспира пришло. Летом 1622 года исполнялось 10 лет как умерла бельвуарская чета. Именно в этот год (как известно теперь из каталога Франкфуртской книжной ярмарки) должно было появиться полное собрание пьес Шекспира, а также памятник в стратфордской церкви. Это небольшое настенное сооружение каменотесы Янсены, до этого работавшие над надгробным памятником Рэтленду, действительно в 1622 году установили, позаботившись - по указанию высоких заказчиков - о сходстве деталей внешнего оформления {О том, что автором надписи на стратфордском памятнике, возможно, был однокашник Рэтленда поэт Джон Уивер, мы уже говорили.}. А вот своевременно, в объявленный срок выпустить огромный фолиант не удалось. Работа, начавшаяся в апреле 1621 года под руководством Мэри Сидни-Пембрук, надолго прерывается в октябре этого года после ее внезапной кончины; как мы знаем, Блаунту удается выпустить книгу в свет только осенью 1623 года. Но дата "1622" все-таки не прошла совсем не отмеченной: в этом году появился неизвестно где прятавшийся, никогда не печатавшийся "Отелло", переизданы "Ричард III" и "Генрих IV", а в очередном издании книги Овербери напечатали наконец элегию Бомонта на смерть Елизаветы Рэтленд. К 1622 году относится также столь известное сегодня стихотворение Уильяма Басса (опубликованное через 18 лет в издании поэтических произведений Шекспира). Басе воздает величайшую хвалу Шекспиру, который достоин быть похороненным в Вестминстерском аббатстве рядом с Чосером, Спенсером, Бомонтом. Отметим, что Бомонт, умерший в том же, 1616 году, что и Шакспер, в отличие от последнего, был похоронен с надлежащими почестями и оплакан многочисленными друзьями. Вскоре после смерти Мэри Сидни-Пембрук ее сын, лорд-камергер, еще более приблизил Бена Джонсона. На него были возложены обязанности смотрителя королевских увеселений, в эти обязанности входило и цензурирование пьес; предшественник Джонсона, сэр Джордж Бак, был объявлен сумасшедшим - вероятно, бедняга окончательно запутался в изощренных фантасмагориях "Великих Владетелей". А чтобы потом кому-то не вздумалось их распутывать, старые регистрационные книги во время работы над Великим фолио спалили, за ними та же судьба постигла кабинет и библиотеку Бена Джонсона вместе с самыми его сокровенными рукописями - дабы его не мучил соблазн каким-то образом их опубликовать. Об этом пожаре, об этих сгоревших рукописях и регистрационных книгах (а также о пожаре, уничтожившем в 1613 году театр "Глобус") Джонсон меланхолически вспоминал потом в поэме "Проклятие Вулкану" {Вулкан - бог огня в римской мифологии. Отмечаю это только потому, что на русский язык название этого стихотворения Джонсона часто переводили неправильно, как "Извержение вулкана".}. Так "Великие Владетели" еще раз продемонстрировали свою - мало перед чем останавливающуюся - предусмотрительность. Впрочем, Джонсон (который при создании Великого фолио блестяще выполнил чрезвычайно важную работу, в том числе написал от имени актеров обращения к Пембруку и к читателям, а также два основных вступительных стихотворения) мог утешиться тем, что ему удвоили денежный пенсион. А вообще подсчитано, что расходы по изданию Великого фолио составили около 6 000 фунтов стерлингов, выручка же от продажи всего тиража не превышала полутора тысяч фунтов. Огромную же по тем временам разницу могли, конечно, покрыть только "Великие Владетели", в первую очередь - Пембруки и Дорсеты. Как мы уже знаем, памятные стихотворения в Великое фолио кроме Джонсона дали Леонард Диггз, упомянувший о стратфордском монументе, который будет размыт временем, аноним I.M. и знакомый нам Хью Холланд - тот самый, что снабдил "Кориэтову Капусту" обращением "К идиотам-читателям". Наступает 1632 год. Двадцатилетие со времени смерти Рэтлендов. И нас уже не удивит, что именно в этом году выходит второе издание шекспировского фолио, которое принято называть "Второе фолио". Главной фигурой в этом издании был уже Роберт Аллот, именно ему Блаунт незадолго до того передал свои права на издание ряда произведений, в том числе и шестнадцати шекспировских пьес. Второе фолио в основном является перепечаткой Первого, лишь исправлены некоторые опечатки и грамматические погрешности; поскольку эта работа не была чересчур трудоемкой, книга вышла к намеченному сроку... Во Втором фолио точно воспроизведена и гравюра Дройсхута, якобы изображающая Шекспира, - с лицом-маской, перевернутым камзолом и другими озадачивающими шекспироведов странностями. Перепечатано из Первого фолио и двусмысленное обращение Джонсона к читателю по поводу этого "портрета", на который рекомендуется не смотреть, а также его поэма "Памяти автора, любимого мною Уильяма Шекспира и о том, что он оставил нам". Мы уже говорили немного об этой замечательной поэме, подлинном шедевре, достойном гения, которому он посвящен. Теперь обратим внимание и на те строфы, которых не коснулись ранее. Джонсон восклицает (как бы возражая Уильяму Бассу): "Восстань, мой Шекспир! Я не стал бы помещать тебя с Чосером и Спенсером или просить Бомонта подвинуться немного, чтобы освободить место для тебя. Ты сам себе памятник без надгробия и будешь жить, пока будет жить твоя книга и у нас будет хватать ума читать ее и прославлять тебя. То, что я не ставлю тебя в ряд с ними, я могу объяснить: их музы тоже великие, но не равные твоей; если бы я считал свое мнение зрелым, то я сравнил бы тебя с самыми великими и показал бы, насколько ты затмил нашего Лили, смелого Кида и мощный стих Марло. Хотя у тебя было мало латыни и еще меньше - греческого, не среди них (англичан. - И. Г.) я стал бы искать имена для сравнения с тобой, а воззвал бы к громоносному Эсхилу, Еврипиду и Софоклу, Паккувию, Акцию и тому, кто был из Кордовы (Сенека. - И.Г.). Я оживил бы их, чтобы они услышали, как сотрясается театр, когда ты ступаешь на котурнах трагедии, или убедились в том, что ты единственный способен ходить в сандалиях комедии и стоишь выше сравнения с тем, что гордая Греция и надменный Рим оставили нам..." Слова о якобы слабом владении Шекспиром латынью и греческим не могут быть приняты всерьез - сегодня шекспироведы хорошо знают, что произведения Великого Барда свидетельствуют как раз об обратном - о превосходном знании и свободном владении латинскими и греческими источниками {Вспомним, что именно так - с ухмылкой - говорил о своем слабом владении латынью и греческим Томас Кориэт, хотя выпущенные под его именем книги буквально кишат текстами на этих древних языках. Джонсон, похоже, прямо "цитирует" Кориэта!}. Конечно, Джонсон считал себя крупнейшим знатоком латыни и греческого среди всех поэтов и писателей Англии (и прямо объявил об этом Драммонду в 1619 году) и невысоко оценивал знания всех других. Но, кроме того, создатели Великого фолио уже сознательно - хотя и осторожно - подгоняют образ Потрясающего Копьем под начавшую приобретать более определенные формы Легенду. Джонсон называет Шекспира "сладостным лебедем Эйвона". Стратфордианцы указывают на то, что Стратфорд расположен на реке Эйвон, но рек с таким названием в Англии - шесть, в том числе протекает Эйвон и в местах, где жили Рэтленды {На берегу другого Эйвона жила Мэри Сидни-Пембрук, причем напротив ее поместья Уилтон располагалась деревушка, название которой - Стратфорд! А на портрете-гравюре 1618 года кружевной воротник ее платья украшают изображения лебедя.}. Далее Джонсон вспоминает о набегах (буквально - прилетах) Шекспира на берега Темзы, "так нравившихся нашей Елизавете и нашему Джеймсу (Иакову)". Повторю, что нет даже малейших данных о том, что оба монарха - или хотя бы один из них - поддерживали какое-то знакомство со стратфордцем, а вот Рэтленда они - особенно Иаков - знали хорошо и видели во время редких появлений ("прилетов") "лесного графа" в королевскую столицу. Джонсон продолжает: "Все музы были еще в цвету, когда он явился, подобно Аполлону, чтобы ласкать наш слух и, подобно Меркурию, нас очаровать! Сама Природа гордилась его творениями и с радостью облачалась в наряд его поэзии! Этот наряд был из такой богатой пряжи и так великолепно скроен, что с тех пор Природа не создает подобных умов... Но я не приписываю всего исключительно одной Природе - твоему искусству, мой благородный Шекспир, принадлежит твоя доля. Хотя материалом поэта является природа, форму ей придает его искусство. И тот, кто стремится создать живой стих, такой, как у тебя, должен попотеть, выбивая искры на наковальне муз, переделывать задуманное и самому меняться вместе с ним... ибо подлинным поэтом не только рождаются, но и становятся". Далее идут строки, которые довольно странно звучат по-английски, а на русский язык всегда переводятся приблизительно, в результате чего тончайшая игра со словом, большим мастером которой был Бен Джонсон, остается не увиденной и не услышанной. А обыгрывает здесь Джонсон родовое имя Рэтленда - Мэннерс, которое, если его использовать в качестве существительного, может пониматься как "манеры", "обычаи", "нравы". Слово "manners" в шекспировских сонетах встречается три раза (39, 85, 111), и каждый раз смысл сонета становится ясным, если это слово рассматривать как собственное имя. Например, первая строка в сонете 85: "My tongue-tied Muse in manners holds her still..." Буквально это может значить: "Моя Муза со связанным языком держит себя тихо". Но зачем же здесь добавлено "in manners"? Обычно переводчики, не доискавшись смысла в этом выражении, просто опускают слово "manners". Смотрим перевод С. Маршака: "Моя немая муза так скромна..." В переводе Т. Щепкиной-Куперник: "О, муза бедная - ее совсем не слышно: Притихла и молчит..." Строка (включая добавку) приобретает смысл, только если понимать, что "manners" - собственное имя, хотя и написанное со строчной буквы: "Моя Муза остается молчаливой во мне, Роджере Мэннерсе". В сонете 111 Шекспир упрекает богиню Фортуну, поставившую его в зависимость от публичных выплат. В четвертой строке появляется "manners" с глаголом в единственном числе; значит, "Мэннерс" здесь - имя {Читатели, владеющие английским языком, могут сами проанализировать эти шекспировские сонеты, так же как и стихотворения Джонсона, о которых дальше идет речь.}, и рэтлендианцы относят этот сонет к 1604-1605 годам, когда Рэтленд, находясь в крайне тяжелом финансовом положении, был вынужден выпрашивать субсидии ("подаяния") у правительства. Обыгрывание имени "Мэннерс" есть в эпиграмме Уивера и в книге Кориэта; особенно вызывающе оно выглядит, когда "Мэннерс" ни с того ни с сего вдруг появляется в конце "Кориэтовых Нелепостей". Джонсон включился в эту игру в своих эпиграммах, появившихся в его "Трудах" в 1616 году. В 9-й эпиграмме он просит тех, чьи имена встречаются в его книге, не считать, что она направлена "against the manners of an epigram". Эта не очень ясная фраза может восприниматься как заверение в том, что Джонсон будет придерживаться формы и традиционного характера поэтического жанра эпиграммы (хотя непонятно, зачем такие заверения нужны). Но выражение "against the manners" можно понимать как лукавое заверение в том, что эпиграмма не направлена против Мэннерса. Тем более что в следующей, 10-й эпиграмме (а Джонсон сам тщательно группировал эти стихотворения) он обращается к некоему лорду, насмешливо назвавшему его поэтом, и говорит, что отомстил этому лорду в его собственном имени! Здесь уместно вспомнить об эпизоде, рассказанном Джонсоном Драммонду: однажды Рэтленд упрекнул жену, за столом у которой он увидел Джонсона, в том, что она принимает у себя этого поэта. Эпиграммы 9-10 еще раз свидетельствуют, что Джонсон обиды не забыл, хотя, похоже, и не придавал этому эпизоду большого значения. Эпиграмма 77 адресована "Тому, кто не желает, чтобы я назвал его имя": "Не беспокойся, что моя книга может разгласить твое имя. Если ты боишься оказаться в одном ряду с моими друзьями, то я был бы пристыжен, когда бы ты стал считать меня своим врагом". Эпиграмма 49 адресована "Драматургу": "Драматург читал мои стихи и с тех пор поносит их {В одном анонимном стихотворении начала XVII в. таланты Джонсона как эпиграммиста ставились под вопрос. Есть основания считать, что стихотворение написано или инспирировано Рэтлендом, отношение которого к Джонсону, ввиду оправданных сомнений в способности последнего держать язык за зубами, было непростым. Большинство шекспироведов считает, что и отношение Бена Джонсона к Шекспиру было очень непростым.}. Он говорит, что я не владею языком эпиграмм и им не хватает соли, то есть непристойности... Драматург, я не хочу открывать тебя (твои манеры, обычаи) в моей чистой книге; лучше открой себя (их) сам в своей собственной". Здесь - непереводимая дразнящая игра слов. Ключевая фраза: "I loathe to have thy manners known" может быть прочитана и так: "Я не хочу открыть тебя, Мэннерс". А теперь вернемся к джонсоновской поэме о Шекспире в Великом фолио, где Бен Джонсон превзошел самого себя в этой игре. После строки: "Ибо подлинным поэтом не только рождаются, но и становятся", следуют шесть строк, которые в известном переводе-подстрочнике А.А. Аникста звучат так: "Таким именно и был ты. Подобно тому, как облик отца можно узнать в его потомках, так рожденное гением Шекспира ярко блистает в его отделанных и полных истины стихах: в каждом из них он как бы потрясает копьем перед лицом невежества" {7}. Посмотрим это место в английском оригинале; мы обнаружим там родовое имя Рэтленда (неизбежно исчезающее при переводе, если видеть в нем просто существительное множественного числа), причем в таком контексте, который не только подтверждает его присутствие в Великом фолио, но и открывает характер этого присутствия: "And such wert thou. Look how the father's face Lives in his issue, even so, the race Of Shakespeare's mind, and manners brightly shines In his well-turned and true-filed lines {*}: In each of which, he seems to shake a lance, As brandished at the eyes of ignorance". {* Курсив мой. - И. Г.} Обратим внимание, что глагол "сияет" (shines) стоит в единственном числе, следовательно "Мэннерс" (manners) - слово, к которому глагол относится, - это имя; перед ним поставлена - что очень важно - запятая, отделяющая эту часть сложного предложения от предыдущей. Слово turned имеет много значений, в том числе и "измененный", "повернутый" и т.п. С учетом всех этих (и других) хитроумных и изящных уловок для тех немногих, кто знал о роли, которую сыграл в создании творений и самого образа Потрясающего Копьем Роджер Мэннерс, граф Рэтленд, эти строки в поэме Джонсона звучали достаточно внятным паролем: "Посмотрите - как черты отца проступают в его потомках, так и дух Шекспира, его происхождение {Race - порода, род, происхождение.}, и Мэннерс ярко сияет в своих великолепно отделанных строках, в каждой из которых он как бы потрясает копьем, размахивает им перед глазами незнания". Последние две строки заставляют вспомнить шекспировский сонет 76: "И кажется, по имени назвать меня в стихах любое может слово"; мысль, образ тот же самый - скрывающийся за псевдонимом-маской Автор дразняще смеется перед слепыми глазами Неведения и Непонимания. И кроме того, Джонсон прямо называет имя подлинного Потрясающего Копьем. Бен был близко знаком с Рэтлендами - Мэннерсами и в любом случае не мог не понимать, какой смысл приобретали эти строки из-за слова-имени "Мэннерс" {Джонсон не раз обыгрывал смысловое значение имен своих современников (например, де Вера, Редклиффа и других).} (неловкого и грамматически не вписывающегося, если его считать просто существительным множественного числа), но он не только употребил его в этом чрезвычайно важном контексте, но и специально выделил эту важнейшую аллюзию в адрес Рэтленда многозначительной запятой {Нельзя сказать, что до нас никто из шекспироведов и джонсоноведов не обратил внимания на эту многозначительную и отнюдь не случайную запятую, которая мешает им привычно упрощенно (и искаженно) прочитывать важнейшую джонсоновскую строку. Да и любой внимательный читатель английского оригинала споткнется на ней: зачем Джонсон вставил ее здесь, разорвав сложное предложение таким образом, что manners оказывается единственным подлежащим, к которому относится сказуемое shines ("сияет")?! Будучи не в состоянии ответить на этот вопрос, некоторые сегодняшние англо-американские ученые обходятся со знаменитой поэмой довольно бесцеремонно. Помещая джонсоновский панегирик в своих насыщенных эрудицией переизданиях Шекспира, они спокойно выбрасывают (без каких-либо оговорок!) мешающую им "вредную" запятую. Именно так "исправили" Джонсона издатели последнего оксфордского полного собрания сочинений Шекспира - ведущие английские шекспироведы Стэнли Уэллс и Гэри Тэйлор {8}.}. Подобно тому как черты родителя можно увидеть в его создании, так и Мэннерс сияет в шекспировских строках... Самая знаменитая, всегда приводимая во всех шекспировских биографиях полностью или в отрывках поэма Джонсона вместе с его обращением к читателю по поводу пресловутой "фигуры" на гравюре Дройсхута, долженствовавшей представлять глазам не знающих истину образ Потрясающего Копьем, является одним из важнейших ключей к постижению "шекспировской тайны". И Джонсон, который не мог открыто сказать все, оставил эти указатели на пути к истине, не уставая обращаться к грядущим читателям: "Смотрите книгу, не портрет". Он повторил это многозначительное предостережение и в другом обращении к читателям - в двустишии, открывающем собрание его эпиграмм: "Читайте эту книгу осмотрительно, чтобы понять ее". Подобно стрелке компаса, всегда показывающей на север, взор Джонсона во многих его произведениях устремлен в сторону Шервудского леса и его необыкновенных хозяев, скрытых от глаз Непонимания пеленой Легенды, в становлении которой Бену Джонсону было суждено сыграть не последнюю роль. Особый интерес представляет такая плохо изученная область, как джонсоновские пьесы-маски и сценарии развлечений; многие из них содержат явные намеки на бельвуарскую чету и ее тайну, ставшую тайной века, тайной всего Нового времени. В предисловии к маске "Гименей" Джонсон прямо сказал, что его маски не просто предназначены для увеселения знатных особ, а являются "зеркалом жизни" и содержат свои важные, но понятные только избранным секреты. Однако выискивать в этом зеркале черты и следы реальных ситуаций и прототипов аллегорических персонажей - занятие весьма трудное, если у того, кто на него отважится, нет надежного ключа к маске, к ее загадке. Задача осложняется и жанровыми особенностями маски, представлявшей собой своеобразный балет-пантомиму, исполнителями которой были знатные персоны, а иногда и члены королевской семьи - король Иаков благоволил к этим пышным представлениям. Сюжет маски не всегда четко очерчен, не все его линии получают развитие в ходе представления, текст изобилует намеками и двусмысленностями, понятными лишь немногим. Реальные ситуации, намеки на которые содержатся в маске, аллегоризированы и часто получают фантастическое преломление. И все это на фоне обилия чисто декоративного и развлекательного материала. Английский исследователь Д.Б. Рэнделл отмечает, что головоломные трудности, с которыми приходится сталкиваться при попытках проникнуть в тайны джонсоновских масок, тупики и ловушки, в которые попали некоторые джонсоноведы, привели к тому, что "серьезные ученые, заботящиеся о чистоте своей научной репутации, с трудом отваживаются касаться столь щекотливого предмета" {9}. Боязнь попасть впросак сделала попытки найти ключ к тайнам этих масок достаточно редкими в академическом литературоведении. Здесь напрашивается некоторая аналогия с проблемой шекспировского авторства и личности, которую многие серьезные и дорожащие "чистотой своей научной репутации" западные академические шекспироведы в еще большей степени предпочитают обходить подальше. Такое сходство в отношении к этим проблемам представляется отнюдь не случайным. Маска "Преображенные цыгане", пользовавшаяся особой любовью короля Иакова, в 1621 году была трижды исполнена перед ним (3 августа - в Берли-он-Хилл, 5 августа - в Бельвуаре и в начале сентября - в Вестминстере). В маске, "цыганские" персонажи которой изображают неких неназванных представителей самой высокопоставленной английской знати, содержатся дразнящие намеки на какую-то чрезвычайно важную тайну, известную только немногим. Один из персонажей маски спрашивает другого: "Что должен сделать человек, чтобы войти в вашу компанию?" - то есть стать "цыганом". И тот отвечает, что "такой человек должен быть посвящен в тайну, достойную истории. Многое надо сделать, прежде чем ты сможешь стать сыном или братом Луны, а это не так скоро, как хочется". По словам самого автора (Джонсона) в эпилоге, хотя необычные "цыгане" и окружающая их секретность могут показаться непосвященным зрителям странными, этой темы не должны касаться другие, поэтому "добрый Бен забыл... объяснить все это". В маске много аллюзий на Бельвуар и его прошлых хозяев, в том числе и на "отсутствующую деву Мариан", и "хитроумного обманщика, Первого лорда цыган". Он, оказывается, любил посещать знаменитую "Пещеру дьявола", недалеко от графства Рэтленд, и даже приглашал туда к себе в гости самого дьявола. Бен Джонсон и сам бывал в этой пещере и упоминает о ней в нескольких масках - в связи с Робин-Худом и Шервудским лесом (как мы знаем, в "Печальном пастухе" Джонсон под именем Робин-Худа, главного человека Шервудского леса, вывел Рэтленда, который официально был управляющим этого королевского леса). Все это, а также троекратная последовательная постановка маски перед королем, совпадающая по времени с его окруженной необычайной таинственностью поездкой в Бельвуар (венецианский посол доносил дожу, что кавалькада двигалась в полном молчании), позволяет сделать заключение, что тайна "цыган" связана с тайной бельвуарской четы, и маска приурочивалась к десятилетию их смерти. Д.Б. Рэнделл с удивлением отмечает, что в том же, 1621 году (27 июня) был брошен в тюрьму поэт Джордж Уитер за то, что в своей книжке он пытался коснуться того же предмета, которому посвящена джонсоновская маска. Еще в декабре предыдущего года лорд-канцлер Фрэнсис Бэкон написал, а король подписал специальную прокламацию "Против распущенных и невыдержанных речей"; в июле 1621 года была издана еще более строгая королевская прокламация, угрожавшая ослушникам и болтунам смертью. Вскоре после этого Джонсон подверг незадачливого Джорджа Уитера яростным нападкам в маске "Время, защищенное в своей чести и в своих правах". Она была представлена при дворе в Рождество 1622 го