ства, мера наказания -- максимум до пяти лет. А скрипка-то государственная, за нее только страховая цена 300 тысяч золотых рублей назначена. Хищение в особо крупных размерах. Это и статья другая, и не только конфискацией она пахнет... Мельник сел на стул, даже не сел, а тяжело плюхнулся. Он хотел что-то сказать, но рот открывался, бессильно шевелились губы, алебастром затекало лицо. Долго сидели мы молча, и ничто не нарушало тишины, кроме сиплого, с присвистом дыхания Мельника. Потом он сказал тусклым голосом: -- Понял я все. Пришить мне дело хотите. -- Не надо, -- махнул я рукой. -- Ну чего снова переливать из пустого в порожнее? Вы мне теперь, Степан Андреевич, будете первым помощником по розыску скрипки... -- Вона как! Это почему еще?.. -- По логике. Как я понял из нашего разговора, вы совсем не представляли ценности этой скрипки. А существует всего три мотива, по которым могли ее украсть: чтобы уничтожить, чтобы спрятать в виде сокровища или чтобы переправить за границу. Продать ее в нашей стране невозможно -- такие скрипки наперечет, их знают в лицо, как знаменитых людей. Поэтому либо расскажите, кто вас навел, либо... Мельник встал и срывающимся голосом крикнул: -- Никто не наводил. Один я был! А скрипку не брал!.. -- Ну, сядьте, сядьте, пожалуйста! И сцен мне трогательных не устраивайте! Ребенку понятно, что орудовала шайка, а вы мне тут ерунду порете и хотите, чтобы я вам помог от наказания уйти. Дудки! Или все расскажете, как было, или мы вас будем считать организатором кражи скрипки. Мельник помолчал, потом угрюмо сказал: -- Мне подумать надо. -- Это пожалуйста, -- согласился я, твердо зная, что у Мельника выхода нет. -- Только думайте быстрее -- вы тоже заинтересованы в том, чтобы мы изловили ваших сообщников. -- Не было у меня сообщников, -- сделал последнюю попытку Мельник. -- Это вы бросьте, Мельник. Не заставляйте меня поминутно уличать вас во лжи. Вы уже старый человек, мне даже совестно. Мельник усмехнулся: -- Работа у тебя такая -- за людей совеститься. Как у попа... Комиссар отбивался по телефону: -- Да, очень я ценю и уважаю наших розыскных собак... Конечно... Но я не председатель Моссовета... А в исполком с ходатайством об отводе участка вошли... Ага -- очень остроумный совет... Вот слушай, Кузнецов, у меня тридцать шесть офицеров на очереди за жильем, так что я сначала на этот вопрос употреблю свое влияние... А собачки подождут немного... Ну, давай, привет... Комиссар положил трубку и спросил меня: -- Так, сколько их, по-твоему, было? -- Не меньше двух наверняка. Комиссар почесал щеку тупым концом карандаша, задумчиво, будто вспоминая, сказал: -- Помнится мне, кто-то когда-то голову давал на отрез, что там побывал один человек. Я принужденно улыбнулся: -- Что делать -- я задним умом крепок. Как говорит про меня Лаврова -- ль эспери де эскайе. -- Это что? -- с интересом посмотрел на меня комиссар. -- По-французски значит "лестничный ум". -- А! Ну да, эскалатор -- лестница! -- сообразил комиссар. -- А она что -- только говорит или думает так же? -- Трудно сказать. Наверное, думает. -- Это плохо. Подчиненные должны уважать начальство -- тяготы служебные кажутся много легче. -- Ага! -- радостно заухмылялся я. -- По себе я это давно заметил. Комиссар сказал: -- Так что ты своим эскалаторным умом надумал? -- О том, что Мельник провернул такую акцию один -- и говорить нечего. Скорее всего, его использовали как инструмент... -- Это в части организации преступления. А в реализации его? В самом факте кражи сколько человек участвовало? Ведь очистить квартиру Мельник мог и один? -- Не думаю, чтобы он в квартире был один. Во-первых, из трех скрипок в доме вор безо всяких сомнений взял самую ценную. Во-вторых, отпечаток ноги Мельнику не принадлежит -- ботиночек аккуратный, сороковой размер. Комиссар побарабанил толстыми короткими пальцами по столу, пригладил белесые прямые волосы, посмотрел своим хитрым зеленым глазом на меня вприщур: -- А я допускаю, что Мельник вообще не притрагивался к скрипке. -- А как же? -- Не знаю, -- пожал плечами комиссар. -- Допускаю, что те, кому нужна была скрипка, оставили ему, как всякому наемнику, взятый город на разграбление. Зазвонил телефон. Комиссар снял трубку: -- Слушаю. Ну? У меня. А что такое? А-а, это всегда надо приветствовать. Доставьте его прямо ко мне. Комиссар положил трубку и, подняв палец, значительно сказал: -- Арестованный Мельник просится на допрос. Но с тобой, видишь, не захотел разговаривать, а изъявил пожелание дать показания главном генералу в МУРе. Удовлетворим просьбу? -- Обязательно. Комиссар надел очки, весело взглянул на меня: -- Вот видишь, Тихонов, как хорошо быть генералом? -- Я думаю... -- То-то. Ты сколько пыхтел, пока жука этого навозного изловил? А вся слава от его признания мне достанется, Я махнул рукой: -- Это мы еще посмотрим... -- Чего смотреть-то? -- А что он скажет?.. Мельник остановился посреди огромного кабинета -- тулуп расстегнут, настороженно закинута голова, руки за спиной -- прямо стрелецкий воевода перед казнью. Сердито повел клочкастыми бровями, посмотрел на меня мельком, перевел взгляд на тускло высвечивающие серебром погоны комиссара, снова глянул на меня, недовольно сказал: --. А он здеся зачем? Я ведь сказал, что только главному буду давать показания! Комиссар вышел ему навстречу из-за стола, сделал несколько мелких катящихся шажков и замер в испуге: -- Степан Андреевич, никак я вас прогневал? Недовольны вы, что пустил я на допрос инспектора Тихонова? Может, прогоним его? Мне же беседа с вами куда как дороже! -- Я свое слово сказал! -- отрубил Мельник. Комиссар обернулся ко мне: -- Слышал, Тихонов, золотое слово? Прямо ума не приложу, что мне и делать теперь. Ведь не будет, я думаю, говорить со мной Мельник. Ах, жалость-то какая! Может, такое счастье раз в жизни человеку выпадает, а ты мне, Тихонов, все испортил. Он у тебя где, в КПЗ содержится? Я кивнул. Комиссар горестно развел руками, торопливо вернулся за стол, тяжело вздохнув, сказал: -- Значится, так: переведи его в тюрьму, то бишь, следственный изолятор. Это раз. Теперь два -- подготовь материалы для предъявления ему также обвинения в краже государственного имущества в особо крупных размерах. Сколько там по девяносто третьей статье, по "приме" полагается, запамятовал я? -- От восьми лет до расстрела. -- Прекрасный диапазон, -- одобрил комиссар. -- И третье, затребуй все дела -- Калаганина, Фомки Крысы, Финогея, Сявки-Сидоренко, ну, короче, всех по списку, где проходил инструмент нашего уголовного фабриканта. Привлекать мы тебя, Степан Андреевич, и по этим всем делам будем, -- ласково заверил комиссар. -- Чистое соучастие в стадии приготовления преступления. А засим, как говорится, не смею задерживать, конвой вас ждет в приемной... Мельник не ожидал такого поворота. Он как-то весь съежился, усох, ростом стал меньше, к выходу пошел, тяжело двигая враз зачугуневшими ногами. У дверей остановился, оглянулся на комиссара, сказал грустно: -- Я думал, у нас душевный разговор получится... Комиссар по-кошачьему легко, неслышным плывущим шагом пересек кабинет, и, как в волшебстве кинематографа, вдруг исчез его животик, стали незаметными все лампасы, колодки, погоны, исчезла благообразная генеральская важность -- он летел через коробку кабинета, как пущенный из рогатки литой камень. И это был вновь молодой, прославленный своей удивительной лихостью и бесстрашием оперативник, который четверть века назад внедрился в наводившую на всех ужас банду "Черная кошка" и переловил бандитов всех до одного. Чудо перевоплощения свершилось на глазах, будто комиссар сбросил с себя, как ненужный комбинезон, всю свою блондинистую вальяжную внешность и оттуда, из этого парадного комбинезона, выскочил сухой, жилистый, черный от злости человек. -- А почему у нас с тобой должен был получиться душевный разговор? -- тихо спросил комиссар, и от этого тихого голоса, почти шепота, Мельник вздрогнул. Честное слово, от неожиданности я сам испугался! Комиссар подошел к Мельнику вплотную, но все равно было как-то незаметно, что вор выше его на целую голову. Комиссар смотрел ему в подбородок, не задирая головы, и Мельник против воли стал клониться, его как-то судорожно изгибало -- так старался он поймать взгляд комиссара. -- Ты что думал? -- так же тихо, без выражения сказал комиссар. -- Стоит тебе согласиться, так я здесь чай с пирогами накрою, сядем в обнимку и поговорим про жизнь твою, мною загубленную? Да-а? Вот на-ка, выкуси! Ты вор, старый уголовник, ты мне, Тихонову, ты всему нашему народу поперек горла стоишь! Ты украл скрипку, которую гений в слезах и поту выстрадал! И играл на ней гений, людям нашим счастье каждым мгновеньем дарил, а ты обокрал весь народ -- и теперь ко мне явился, снизошел до дружеской душевной беседы. Ты что думал, что я -- советский генерал -- буду пожимать лапы твои поганые, унижаться перед тобой, к тебе в настроение подкладываться -- сделай милость, Мельник, расскажи мне, по дружбе нашей возникшей, как ты скрипочку упер? Не дождешься!! Ишь, добродей нашелся! Ты что-то не пришел ко мне с душевной беседой, когда мы тебя искали. А когда Тихонов, как кота нагадившего, из-под шкафа тебя за шиворот выволок, ты про душевность вспомнил! Я из-за таких ребят душевных инфаркт имею, три ваших пули в себе ношу и без снотворного уснуть не могу! И никаких снисхождений не жди себе -- это я тебе именно душевно обещаю. Поэтому ты или всю правду, слышишь -- всю! -- расскажешь, или мы с тобой вопрос решенным считаем. Доказательств по делу -- во, по самую маковку! Комиссар повернулся на каблуках, спокойно, не спеша прошел к своему креслу, и в то мгновение, пока усаживался, он успел вновь неуловимо нацепить комбинезон своего спокойного благодушия. -- Черствые и бездушные мы люди с тобой, Тихонов, -- блеснул он золотыми зубами. -- Не имеем деликатного подхода к молодому неопытному человеку, впервые оступившемуся в жизни. Я засмеялся: -- Мельник у нас действительно тонкий, мечтательный паренек. Ну так что, Мельник?.. Он скинул полушубок, аккуратно свернул его и положил на пол у дверей, подошел к столу, уселся прочно, провел рукой по лысине, деловито сказал: -- А чего ж теперь делать-то мне остается? Придется говорить, а то, я вижу, сердит вы, гражданин начальник, сразу в амбицию. Чего ж вас злить понапрасну, и так видать, что вы мужчина серьезный. -- Это с самого начала надо было понять -- для собственной же пользы, -- сказал комиссар и, нажав кнопочку на пульте, сказал в микрофон: -- Стенографистку ко мне... -- С чего начинать? -- спросил Мельник. -- С начала. С детства с самого. -- Э-э, долгая будет тогда история. Мне ведь, почитай, годов, как вам обоим будет. -- Ты на нас жалость не нагоняй, -- сказал комиссар. -- А лег тебе всего на пять больше, чем мне. -- Труднее мои годы были, потому много они дольше, -- мотнул головой Мельник. -- Прятаться -- оно всегда тяжельше, чем вдогонку бегать. -- Угу, -- кивнул комиссар. -- Кто же это тебя прятаться заставлял? Ты же ведь, говорят, как Кулибин, все своими руками сделать можешь. Вот и работал бы себе на здоровье. -- Задарма-то? -- зло посмотрел на него Мельник. -- Кабы жизнь по-другому выстроилась, я бы миллионер был, своим заводом управлял, а не у тебя в кутузке горюнил с ворами-то... -- Чем же это жизнь твоя не задалась? -- Потому как жить по-людски не даете -- если человек умел и к работе охоч, должен иметь он свое материальное награждение. Я работать -- спор да умел, а рядом -- дармоед. Ему -- за общественность, за болтовню -- грамоту, он, бездельник, как всяк дурак, красному рад, да и не стоит он большего, а мне -- на кой шиш нужна мне грамота? Я свою прибыль иметь хочу -- а мне прогрессивку, пятак за просто так в зубы ткнут и на Доску почетную. Ударник! А мне ваш почет, как рыбке зонт. Мне моя копейка надобна, тогда бы сроду на чужую не позарился. Да и не брал я никогда чужого вот до последнего случая. Инструмент фартовым людям делал -- это было! Так они его за деньги покупали у меня, а что там творили они с ним -- меня это не касаемо. -- Хороша у тебя философия, -- пробормотал комиссар. -- А чего в ней плохого? Это если я в сельпе топор куплю да жене дома башку снесу, что же -- продавца со мной под суд? Я свой труд, умение приложил, вещь изготовил, а там не мое дело -- "фомкой" и гусиной лапой орудуют или пользуют как сверло либо там вороток! Комиссар тихо засмеялся и спросил: -- А ты зачем молнии на "фомках" ставил? Вещь приметной делал, скорее засыпаться можно было. Зачем? Мельник пожал плечами: -- Просто так ставил. Вроде знака моего мастерового... Чтобы знали... Комиссар покачал головой: -- Нет, неправда это, что просто так. А знак свой -- это точно. Чтобы не спутали. Риск хоть и понимал, а жадность была сильнее. Блатной переплачивал охотно, шик свой в этом видел, да и вроде гарантии были твои молнии для него -- знали, что ты хороший мастер. Но это теперь все неважно, я так, кстати спросил. Значит, заработку тебе честного не хватало, повязался ты с ворами. Так? -- Так, -- согласился Мельник. -- А я вот на тебя уже все бумаги вытребовал, -- сказал комиссар. -- Не видать по ним, чтобы ты сильно бедовал на государственной получке. Куда тебе больше было -- у тебя же детей нет? -- А при чем дети? -- удивился Мельник. -- Человеку и без детей копейка живая нужна. -- А зачем? -- простовато спросил комиссар. Мельник наклонился к нему ближе, жарко дыша жадностью и завистью. -- Ты соседей, чай, только на нижнем этаже у себя видел. Покои у тебя в квартире, поди, барские, как генералу полагается быть. И машиночка черная, лаковая с шофером подается по утрам, теплая, чтоб не застыл ты по дороге, спаси бог. И дачка об два этажа, из кирпичиков сложенная, с участком на гектар на цельный -- все, все это имеешь. А мне почему нельзя? У нас ведь равенство! Или я рылом до равенства не вышел? Так ты скажи -- я еще потерплю, повременю, когда мне все это понастроят да на блюде с полотенцем подадут.., Комиссар задумчиво забарабанил по столу карандашом, а я про себя засмеялся -- Мельник до удивления попал не в цвет: комиссар только три года как переехал из коммунальной квартиры в двухкомнатную малогабаритку, из физкультурных соображений принципиально ходит на работу пешком, а дачи не имеет, поскольку яростно ненавидит всякие дачные кошелки, комаров, клубничные грядки и необходимость ежедневно терять два часа на езду. По той же причине он терпеть не может охоту и рыбалку. А комиссар сказал: -- Да, имею. Квартира хорошая и дачка -- ничего, не жалуюсь. И шофер с машиной положен мне по должности. Ну и что? Что следует из этого? -- А то следует, что ты от государства все это за так имеешь, а мне хоть бы малую толику от добра твоего руками своими мозолистыми заколотить надобно. Вот и считаешь ты меня жуликом, а я тебя тем и хуже только, что тоже жить хочу по-людски... Комиссар засмеялся и с любопытством спросил: -- А кто был твой папа, Мельник? Чем отец занимался? -- Не бойся, не фабрикант, не помещик, не эксплуатировал никого. Трудовой был он человек. -- А точнее. Где трудился? Батрачил? На заводе Нобеля лямку тянул? -- Не батрачил, но и ему в жизни досталось горюшка да слез хлебнуть. Мастеровой он был человек. Комиссар открыл ящик стола и достал несколько бумажек. -- Вот запросил я о тебе сведения по месту рождения и подтвердили мне, что твой папаша был действительно человек мастеровой. Архивы, знаешь, какую память долгую держат? И людей-то уж никаких не осталось с тех пор, а там все записано... Мельник подсох лицом, глаза потускнели, пропал в них жаркий злой блеск. А комиссар надел на нос очки, отодвинул бумагу подальше от глаз: "-- ...Мельник Андрей Никандрович, 1882 года рождения, мещанин города Самары, почетный гражданин городской, жалован золотой медалью Союза русских промышленников, владелец собственного каменного дома и двух доходных домов, держит механическую мастерскую с кузней и слесарную мануфактуру, имеет откупной лист на сборку и ремонт самодвижущихся экипажей американской компании "Форд". В августе 1916 года получил заказ военного министерства на изготовление бронеавтомобилей, но развернуть производство смог только в 1918 году и поставлял броневики для армий атамана Краснова и генерала Деникина. Участник контрреволюционного заговора в Самаре, расстрелян по приговору Военно-революционного трибунала..." Комиссар положил бумагу на стол и сказал: -- Вот видишь, и впрямь папаша твой мастеровой был человек. -- А что ж, по-вашему, я за своего отца ответчик? Мне восемь лет было, когда он помер. -- Почему же -- ответчик? Я это к твоему разговору насчет моих богатств несметных и твоей сирости. Моего папашу убили вовсе под Волочаевкой и был он не мастеровой, а крестьянин из-под Кондопоги. И когда стали мы с тобой сиротами-беспризорниками, перспективы у нас с гобой были равные. Но ты был умный и хотел свое хозяйство поставить, а я был глупый и от своего голодранства хотел весь мир накормить. Ты на рынке стал чайники паять, а в меня кулак Спиридонов железной чекой по башке классовое сознание вселил. Потом ты стал потихоньку ворованное скупать, а я на Путиловский подался. Ты у себя дома мастерскую налаживаешь, а я -- на рабфак. По радио поют -- "Вставай, страна огромная" -- я под Ельню, а ты, с язвой-то со своей липовой -- под бронь механиком-наладчиком на хлебозавод. Что ты так смотришь на меня? Я твою биографию хорошо прочитал.,. -- Оно и видать! -- сказал Мельник. -- Конечно, -- невозмутимо ответил комиссар. -- Я с батальонной разведкой через линию фронта, а ты с буханкой под фуфайкой -- через проходную. Да-а, значит, пришел я с фронта -- и в ОББ -- отдел борьбы с бандитизмом, а ты -- за старое. Я -- по малинам и притонам, а ты -- им инструмент надежный, двумя молниями меченный. И в конце оба мы с тобой в этом кабинете, только я здесь хозяин, а ты мне ответчик. Вот видишь, как оно все раскрутилось. А ты боялся, что душевного разговора у нас не получится. Вот теперь и объясни нам, как ты на это дело пошел. Долго сидел Мельник молча, уперев ладонями тяжелую шишкастую голову, и по напряженной широкой спине его я видел, как борются в нем, кипят злость, усталость, гнев, досада, сожаление о невозвратимом, бессилие и необычайная, громадная тоска и жалость о том, что было сделано в целой жизни и теперь бесследно утекает, как вода из пригоршни. -- Ладно, о пустом поговорили, давай по делу теперь, -- сказал он. -- Давай, -- согласился комиссар. -- Пусть барышня пишет, -- Мельник кивнул на стенографистку. -- А ты запоминай или там как хочешь. Значит, явился ко мне лет пять назад человек. Стрижка модная -- "под ноль", ясно, с какого курорта. Человек он, видать, немалый -- сразу от нескольких моих клиентов привет передал. И не туфту какую-нибудь, а враз я понял -- с делом пришел. -- Он вам предложил что-нибудь? -- спросил я. Мельник покачал головой: -- Нет. Передал привет, сказал, что придет еще -- поговорим о делах. Про жизнь мою спросил -- какие заработки. А какие они сейчас, заработки -- вы ведь всех воров, какие "в законе" были, переловили, тех, кто инструмент мой пользовал. Шантрапа всякая осталась, так что я не по воле, так по нужде со всеми своими делами завязал -- нет боле спроса на мой товар. Ну, дал мне этот человек двести рублей... -- За что? -- заинтересовался я. -- Ни за что. В виде временного вспомоществования, мол, ждут нас хорошие будущие дела, это вроде аванца. Я и скумекал, что большой корабль ко мне прибыл, коли ни за что, ни про что две сотняги отвалил -- под одни разговоры. -- Значит, вы понимали, что этот человек преступник и планирует противозаконное дело? -- задал я линейный вопрос. -- Ну, ясно, что не фининспектор. Ты же мне из своей зарплаты две сотни за знакомство не подаришь. Да, короче, исчез он после этого почти на год, а когда явился вновь -- не узнал его: разнаряжен, как из заграницы. Обустраивался, говорит, дела приводил в ажур. После этого стал регулярно заглядывать -- водки, закуски навезет, анекдоты говорит, о том, о сем расспрашивает, а про дела -- ни гугу. Ну и я его, конечно, не подгоняю -- мерин на кучера не "нукает". Пока однажды не приехал он, без водки, весь сурьезный, давай потолкуем про дела -- говорит мне. -- Когда это было? -- спросил комиссар. -- В первых числах октября. -- К этому времени вы что-либо знали о нем -- кто он, как зовут, где живет, чем занимается? -- Мне казалось, что сейчас Мельник говорит правду, и очень хотелось выжать из него информации побольше, пока не передумал. -- Ничего я о нем не узнал и посейчас не знаю. Яков Крест он назвался, а имя это его, кликуха ли -- кто знает. У нас ведь тоже отношения, как в кино у шпионов -- за лишние вопросы язык могут отрезать. Да и вообще -- чем меньше знаешь, тем спокойнее. -- А что бы ты мог сказать о нем, как о человеке? -- спросил комиссар. -- В "законе" он? Или из приблатненных? Культурный он мужчина или как? -- Не знаю, -- пожал плечами Мельник. -- Непонятный он человек. Я ведь мазуриков всяких достаточно повидал, а этого понять трудно. Он как мылом весь намазанный: только чуток прижал, глядь -- уже выскочил. И крутой мужик, жестокий. Ему по глотке полоснуть, я думаю, как тебе сморкнуться. -- Ну-ну, -- сказал комиссар. -- Так о чем вы серьезно толковать стали? -- Я, говорит мне Крест, считаю тебя человеком обстоятельным, потому не боюсь тебе открыться. Я ведь, говорит, не от себя работаю. Есть один человек, большой хозяин. Ты про него и не спрашивай даже, я скорее под "вышак" пойду, чем назову его. Умнеющий человек. Вот предлагает он одно плевое дело, а деньги посулил за него большие. Какое дело -- спрашиваю. Квартиру открыть. Я ему отвечаю, что сам на кражи не ходил, никогда и не пойду -- боюсь. Я не по этому делу. А Крест смеется -- забудь, Степан Андреевич, всякие уголовные штучки, тут кражей и не пахнет, эти, мол, люди орудуют делами, которые нам и не снились. Тебе надо подобрать ключи, открыть квартиру. Хозяин туда войдет, а тебе и близко подходить нельзя. Хозяин посмотрит в столе какие-то бумаги, и сразу уйдет, заперев дверь. Деньги в зубы -- и катись. -- Ну, и вы согласились, -- сказал я. -- Не враз. Думал я долго, и чем больше, тем пуще охота разбирала. Мне ведь это действительно плевое дело. А деньги посулил он хорошие, и как раз к лету хотел я кровлю железом перекрывать -- копейка лишняя бы не помешала. -- Так, дальше, -- попросил комиссар. -- Дальше -- согласился я вскрыть дверь. А Крест снова хохочет -- одумайся, говорит, дядя, кто это в наше время ходит замки ломать по ночам. Работа должна быть ювелирной, чтобы никто и не заметил гостей непрошеных. А как же быть? -- спрашиваю. Да Хозяин, говорит, все уже придумал и обеспечил. Придешь ночью в этот подъезд, поднимешься на пятый этаж и загонишь шплинт в замочную скважину. А утром с чемоданчиком -- вроде слесаря жэковского звони в дверь -- пришел краны проверять. Станут они отпирать, а замок-то совсем плохо работает со шплинтом, внутрь загнанным. Для них-то, очкариков, все слесаря едины, очи тебя, как пить дать, попросят замок посмотреть. Вот когда шплинт выймешь, попроси ключи -- замок проверить -- и на мастику отожми их все. А я пока что владельца квартиры по телефону отвлекать буду, чтобы не мешал он тебе. Закончишь работу, дадут тебе там обязательно рублишко-другой на чай. Ты поблагодари и предложи при любой нужде вызывать тебя прямо по телефону. И номер дай. Удивился я тогда сильно -- какой это телефон еще? А Крест говорит -- не твоего это ума дело, ты, смотри, не вздумай самодеятельность только разводить -- запомни номер и скажи. И добавил еще: знай, пока ты будешь слушать и железно выполнять мои указания, все будет нормально. Только от себя ничего не придумывай -- это самое главное. -- А какой номер? -- спросил я. -- 157-74-62, -- сказал Мельник и горестно покрутил головой.-- Я теперь этот телефон на всю жизнь запомню. Эх, глупость сделал, жадность сгубила... -- Это когда согласился? -- спросил комиссар. -- Нет, когда Креста не послушал. Всю жизнь я себя умней других считал, вот и перехитрил, самого себя за спину укусил. -- А если бы Креста послушал, думаешь, не нашли бы мы тебя?-- сказал я. Мельник посмотрел на меня исподлобья, усмехнулся: -- Может, и нашли бы. Только навару вам с меня, как с козла молока. Потолковали бы и отпустили. Говорить было бы не о чем. -- Может быть, -- сказал я. -- Никто этого не знает. Ну, давай дальше. -- А что было дальше, у скрипача у этого, вы и сами знаете. Сделал я ключи, а рядом со мной как будто бес за верстаком стоит и под руку толкает все время -- сделай для себя ключик, сделай, чего тебе стоит! Раз они так в эту квартиру рвутся, значит, имеют к ней ключи цену. И сделал я еще комплект -- ей-богу, в тот момент я еще и не знал, зачем они мне. Приехал Крест к вечеру, я ему ключи отдаю, а он все ухмыляется. Где же ты, говорит, слыхивал, Степан Андреевич, чтобы по такой цене ключи заказывали? Надо, чтобы ты с Хозяином пошел туда, сам ему дверь отворил. Так ключи же я вам даю! А вдруг не будет замок открываться, спрашивает Крест, тебе на месте ключ подогнать -- полминуты, а Хозяин не может с этим возиться. Ему надо только на мгновенье туда зайти, на бумаги взглянуть и уходить сразу. А ты даже в квартиру не заходи -- отопри и жди, пока он выйдет. И сделать это надо с одного раза -- ходить туда сто раз негоже. Хозяин все рассчитает, когда прийти туда можно, чтобы все, как в банке, аккуратно выходило. -- А Хозяин не изъявлял пожеланий познакомиться с вами? -- задал вопрос я. -- Крест мне сказал, что я увижу Хозяина один раз в жизни, когда квартиру открывать буду. И не только, упаси бог, ему вопросы задавать, но просто разговаривать чтобы не смел. Если что-нибудь Хозяину понадобится, он у меня сам спросит. Комиссар усмехнулся: -- Видишь, Тихонов, какой у нас корифей под окнами бродит, а мы с тобой спим спокойно и не чешемся. Мельник сказал: -- Он не уголовный -- я это точно знаю. Навидался, слава богу. Он из фраеров. Но власть, видать, агромадную имеет, коли перед ним Крест такой шестеркой бегает. Но это, конечно, я опосля разглядел. А 15-го числа в субботу утром встретились мы с Крестом в городе, и сказал он мне, что вечером пойдем на эту квартиру. И дает записочку мне -- чтобы отправил я телеграмму по адресу. Я спрашиваю -- а на кой телеграмму? Он смеется -- облысел ты от годов, Мельник, а ума не нажил. Если придем вечером, а телеграмма внизу в ящике лежит -- значит, пуста квартира, иди себе спокойно. Ну, распрощевались мы до ночи, и поехал я к себе, навел порядок, волновался я, конечно, ведь впервой шел на такое дело. Поужинали мы со старухой, и поехал я в двенадцатом часу в Москву. На Маяковской площади встретил меня Крест, сам веселый, злой... "Автомобиль для тебя личный подготовил", -- говорит. И показывает мне "козла" -- вездеходик газов-ский. А тут подъезжает такси, выходит человек, и Крест мне говорит-- Хозяин прибыли собственной персоной. Подбежал к нему Крест, извивается, кал пиявка на шее, что-то шепчет на ухо. А тот молчит, стоит, как камень. Потом, не оглядываясь, пошел в подворотню, а Крест мне показывает -- давай за ним. В подъезде Хозяин открывает дверь лифта, подумал чуть и говорит мне: "Поднимайтесь и открывайте дверь. Я пойду пешком". Ну, короче, когда он поднялся, я уже все замки отпер. Вошел он в темную квартиру и, слышу, из передней велит: "Спускайтесь вниз по лестнице, ждите внизу, на улице". Я и пошел с радостью от греха подальше. Минута прошла -- никак не боле -- смотрю, и он выходит из подъезда, и в руках у него ничего нет. Дошли мы до машины, Крест навстречу: как? -- спрашивает у Хозяина. Тот кивнул только -- порядок. Крест протягивает мне деньги и говорит -- чеши отсюда, завтра к тебе приеду. Влезли они оба в "козла" и уехали в сторону Самотеки. -- А ты? -- спросил комиссар. -- А я пошел в сторону улицы Горького, и стала разбирать меня досада. Стоит фатера отпертая, в парадном ни души, вещей там всяких и денег небось навалом. А самое главное -- забрало меня за живое сомнение: если они мне такую деньгу только за погляд отвалили, то здесь чего-то не просто так. И телефон, который я оставил в этой квартире, покоя не давал -- опасался я, что это мне Крест какую-то пакость учудил, только я не понимаю, какую. Ни один вор никаких телефонов оставлять фраерам не станет. И ключи в кармане звякают, как по сердцу ударяют. Тогда я вернулся... -- Ну-у, орел! -- ахнул я. -- Да, -- твердо повторил Мельник. -- Понял, что обжали они меня, жулье проклятое. Как зашел в кабинет, так и увидел, что шкаф разворочен, и вспомнил, что Крест у меня брал "фомку". Драгоценностей, наверное, камушков разных набрали и денег да сбежали. Ну ладно, я и сам с усам. Взял чемоданы здесь же, набил их, чем под руку попадя -- а там все доброе, бери любое, не прогадаешь. Вырвал листки из книги телефонной, сжег, а пепел на полу растоптал. И ушел. Вот и вся история, чего знал -- рассказал. А теперя можете судить... Комиссар закурил сигарету, щелкнул несколько раз зажигалкой, задумчиво глядя на рвущуюся из форсунки струю голубого пламени, невесело хмыкнул: -- Н-да, историйка интересная. Что ж, Тихонов, спрашивай -- тебе и карты в руки... -- Как выглядел Хозяин? -- спросил я. Мельник свел морщины на лбу: -- Как? Обычный он человек, ничем его и не приметишь особенно. Чуть пониже тебя ростом, не толстый. Кепка на глаза надвинута и воротник поднят. Очки большие на нем были -- не то чтобы черные, а темноватые такие. -- При встрече вы его сможете опознать? -- Кто его знает? -- развел руками Мельник. -- Видел-то я его совсем чуть, и притом все время в темноте. -- А Крест? Креста сможешь описать подробно? -- Конечно, смогу. Да толку-то что с этого? Вот стоит он перед глазами моими, а тебе-то в мозги его портрет я же не передам! -- Это не страшно! -- успокоил я его. -- Прибор у нас есть хороший, и если стоит он у тебя перед глазами, то ты нам его на приборе нарисуешь, как в фотографии. Мельник недоверчиво посмотрел на меня: -- А почем же ты знаешь, что я рисовать смогу? --Тебе и не надо рисовать. Прибор это сам сделает. Сколько лет Кресту, на твой взгляд? -- Под пятьдесят примерно. Но парень он крепкий. -- А Хозяину? -- Не могу я точно сказать -- плохо видел. Но так, по фигуре судя, он еще не старый. -- Скажите, Крест приехал к вам на другой день, как обещал?-- спросил я. -- Нет. Я думал, что он пропал насовсем. Да и, чего греха таить, рад я был этому, больше рожу его ехидную не видеть. Хоть и жалко, что такой клиент наваристый ушел. Но только через неделю он объявился снова. -- Чего сказал? -- Сказал, что, мол, все в порядке. Хозяин доволен. Я и сообразил, что он не знает о том, что я после них там потрудился. Ну, выпили мы, потолковали. Опосля он сел и написал кому-то два письма. Одно с собой забрал, а второе мне дает: смотри, Степан Андреич, говорит, не забудь -- отправь его ровно через три дня. Ровно! Я его спрашиваю -- что за письмо такое? А он смеется -- это, говорит, очень важное письмо, смотри не забудь. По этому письму, говорит, вместо нас, грешных, Хозяин заместителя отправит на Петровку оправдываться. Непонятно это мне, конечно, было, а Крест все загадками говорит: ты Хозяина слушай, он человек умнеющий, зря не сделает. Так коли все шито-крыто, то на кой ляд письма эти посылать? -- спрашиваю я его. Он мне объясняет: милиция на розыске по крупному делу если следов не имеет -- прямо сатанеет. Чего хочешь можно ожидать от них, если им совсем зацепиться не за что. Вот им и надо помочь -- пусть и следы будут, и ответчика им подходящего надо подыскать, пусть занимаются всласть. А времечко-то капает, бежит -- и все от них, и все к нам. А как до конца докопают да вместо дела найдут фигу, им дороги назад нет -- начальство им головы поотрывает за такие ошибочки. Вот и наденут они хомут на того дурака, письмецо который получит. У них там тоже бухгалтерия арапская -- план выполнили, галочку поставили, дело можно закрывать... Мельник замолчал, перестал скрипеть карандаш стенографистки, комиссар крутил пальцем на столе зажигалку, я пытался изо всех сил сосредоточиться, найти хотя бы микроскопическую щель. Но бесполезно -- вход в лабиринт был фальшивым, за нарисованной дверью пугающе темнела глухая стена и Минотавр был ненастоящим -- нам подсунули его лысое, угрюмое чучело... -- "Только один, неизвестный человек, который использовал меня как щит во всей этой истории с кражей скрипки..." -- сказал я негромко. -- Чего ты там бормочешь? -- поднял голову комиссар. -- Это Иконников написал в последнем письме. Есть во всей этой истории человек, который точно знает, что мы делаем, и ведет активную контригру. А называется он Хозяин. -- Может быть, -- пожал плечами комиссар. -- А может быть, и нет. -- Вы полагаете, что есть еще закулисная фигура? Комиссар засмеялся: -- Можно подумать, что Хозяин и Крест сидят у нас в приемной, и осталось только разыскать какую-то таинственную закулисную фигуру. Сейчас и эти двое пока что только звук. Ну, по Кресту мы сделаем фоторобот. А Хозяин? Даже примет нет толковых... -- А может, запросить центральную картотеку на кличку "Крест"? Комиссар махнул рукой: -- На двести человек список пришлют. Ты знаешь, что на блатном языке значит "Крест"? Я неопределенно хмыкнул. -- "Крест" -- значит вор. Мы с проверкой кандидатов на эту кличку два года будем заниматься. -- Что же делать? У нас ведь никаких выходов на них нет! Комиссар посмотрел на меня поверх стекол очков. -- Слушай, Тихонов, а ты никак растерялся? Ц-ц-ц1 -- защелкал он сочувственно языком. -- Тут растеряешься! Голова кругом идет! -- Ай-яй-яй! Какая у тебя слабая голова-то, оказывается. Это у тебя от нежного, ласкового отношения к себе... -- Допустим. Но дальше-то что? -- А дальше, друг мой ситный, думать станем. Имеем мы с тобой композицию из трех человек -- Мельник, Крест, Хозяин, Распределение ролей в преступной группе мы себе представляем. Мозговой центр -- Хозяин, администратор -- Крест, техническое исполнение -- Мельник. Это на стадии подготовки и совершения преступления. Такие сообщества для нас не новость. Но затем начинаются вещи, несколько необычные... Я понял, куда клонит комиссар. Я вспомнил его знаменитое отборочное "сито" -- сейчас он начнет методично просеивать людей и факты, попавшие в наше поле зрения. -- Да-а, значит, стало нам ясно, что кто-то сбивает следствие с толку. Успешно они действовали? -- Довольно-таки. -- Вот и я о том же. Они отбрыкивались не вслепую, что было бы глупо и только могло привлечь к ним внимание, а действовали совершенно продуманно, точно, я бы сказал, они активно взаимодействовали со следствием, эффективно дезинформируя его. Что следует из этого? -- Они были осведомлены о направлении поиска и состоянии его на отдельных этапах. -- Каким образом? -- быстро спросил комиссар. -- Я вижу только два пути: утечка информации или преступник уже прошел по делу незамеченным. В процессе допроса он мог негативно представить себе положение вещей. Комиссар закурил сигарету, помахал рукой перед глазами, отгоняя дым, помолчал, потом спросил: -- Для дальнейших наших размышлений какой путь тебе предпочтительней? -- Со всех точек зрения я настаиваю на втором. -- Спокойнее, меньше пафоса. Я ведь тоже предпочитаю второй. Правда, он требует самого внимательного изучения объекта их атаки. Почему они предприняли генеральное наступление именно на Иконникова? -- По-моему, это очевидно. Иконников много лет находится во враждебных отношениях с Поляковым, он имеет репутацию странного человека с приличной сумасшедшинкой. Поведение его в последние годы просто непонятно, а непонятное всегда вызывает подозрение. Это очевидно, -- повторил я. -- Вот тебе это очевидно, а мне нет, -- сказал комиссар и развел руками так, будто извинялся за свою непонятливость. -- Мне это не очевидно. Во всяком случае, на месте Хозяина я бы не счел это серьезной базой для атаки. -- Почему? -- Потому! Этот вор -- умный и бывалый человек, судя по всему. Он-то знает, что, будь Иконников семь раз странный человек, если он не воровал скрипки, то побьемся мы, побьемся с ним и принесем, как говорится, свои извинения. -- Допускаю, что большего им и не надо было -- оттянуть то время, что мы будем топать по неправильному пути. -- Не-ет! -- качнул твердо головой комиссар. -- Я думаю, что выбор пал на Иконникова по другой причине. -- А именно? -- Именно? -- комиссар снял очки, покрутил их на пальце, бросил на стол и быстро сказал: -- Иконников, убитый впоследствии преступниками, и был для них источником информации. -- Как? -- не сразу понял я. -- Иконникова выбрали потому, что один из воров был ему близким человеком, -- комиссар встал из-за стола, прошелся по кабинету, задумчиво сказал: -- После разговоров с тобой Иконников встречался с этим человеком и подробно пересказывал ему все, что тебя интересовало. -- Значит, этот человек должен был хорошо знать и Полякова,-- сказал я. -- Только тогда замыкается вся цепь. -- Именно так, -- кивнул комиссар. -- Вот и надо начинать сначала -- по всем твоим спискам отобрать людей, которые хорошо знали и Полякова и Иконникова. Я стал быстро вспоминать десятки людей, допрошенных по делу,-- большинство из них знали и того и другого. -- Это должен быть очень близкий человек, -- сказал комиссар. -- Он прекрасно знает биографии, характеры обоих, он предвидел все возможности "игры" на Иконникова. -- Завтра начну, -- сказал я, поднимаясь. -- Ты сам с этим не справишься, -- сказал комиссар. -- То есть как? -- А так -- прорехи в твоих сведениях будут велики. Я думаю, надо выбрать какого-нибудь человека из твоих свидетелей, чтобы он помог тебе сориентироваться в этом сонмище людей. Иначе год будешь ковыряться... Комиссар посмотрел на блокнот, нажал кнопку, вошел дежурный. -- Мне завтра к одиннадцати в министерство на совещание, приготовьте наш отчет за прошлый год по преступности несовершеннолетних. К пятнадцати часам вызовите начальника розыска из Кировского района, В шестнадцать я жду полковника Арапова со всеми материалами по убийству в Дегунине. В семнадцать слушаем группу Бекина... -- В семнадцать тридцать у вас выступление на активе народных дружин, товарищ комиссар, в кинотеатре "Енисей", -- сказал дежурный. -- Угу, верно. Тогда отложим группу Бекина на послезавтра. А в девятнадцать тридцать пригласите ко мне Колесова, пусть захватит заключение баллистов. Пока все... Дежурный вышел, а я взглянул на часы: три ночи. Комиссар устало потянулся, включил приемник. Из динамика рванулась бойкая мелодия и игривый голое предложил послушать по "Маяку" утреннюю передачу "Опять двадцать пять". Комиссар засмеялся: -- Это, наверное, специально для меня ее прокручивают сначала ночью. Вот когда я начну ее слушать вместе со всеми людьми в семь утра, тогда, значит, в городе все в порядке. Ладно, поехали спать. Глава 2 Нельзя злодейство усугублять глупостью В 1691 году Антонио Страдивари постиг новый страшный удар: Джузеппе, самый способный из сыновей, работящий, тихий и безропотный, заболел холерой. К вечеру молва об этом облетела всю Кремону, и в полночь дом окружила огромная толпа горожан с камнями и факелами в руках. Они требовали отвезти Джузеппе в монастырский барак, а дом вместе с дьявольскими скрипками и колдовскими варевами, которые по ночам варит Страдивари, отравляя округу зловонием, сжечь дотла, чтобы болезнь не перекинулась на весь город. Дом был безмолвен, ставни глухо закрыты, ни единого огонька не светило в жилье, и это еще сильнее пугало людей, и от испуга они неистовствовали сильнее. Потом глухо брякнула щеколда и на лестницу вышел Страдивари. В одной руке он держал зажженную свечу, а в другой -- заряженную аркебузу. Люди стихли мгновенно, и Страдивари молчал, и над улицей повисла жаркая сердитая тишина, разрезаемая лишь шипением смоляных факелов, и длилось это довольно долго, пока чей-то тонкий визг не взлетел петардой над толпой: -- Убейте колдуна! Он всем нам принесет погибель! Волной прихлынула толпа к ступеням, свистнул в темноте камень, и с лица мастера цевкой брызнула кровь. Он спокойно отер ее рукавом белой рубахи, и она сразу почернела, будто жадным зубом вырвали из нее клок. -- Бей!.. Поджигайте дом!.. Страдивари поднял аркебузу. -- Первый, кто сделает шаг по лестнице, умрет, -- сказал негромко Страдивари, и его тихий сипловатый голос перекрыл гам и вопли. Передние остановились, задние продолжали напирать. За спиной Страдивари появился Франческо с мушкетом. -- Болезнь моего сына вам ничем не грозит, -- сказал мастер. -- Из этого дома никто не выйдет, пока мой Джузеппе не выздоровеет. Или пока мы все не умрем. Тогда вы сможете прийти и делать здесь все, что вам вздумается. До этого здесь хозяин я, и каждый, кто переступит порог без моего разрешения, умрет... Сын лавочника Квадрелли, пьяный, в растерзанной одежде, закричал: -- Что вы слушаете колдуна? -- И побежал по лестнице вверх. Страдивари, не целясь, вскинул аркебузу, нажал курок. В темноте все увидели желтую дымную вспышку у конца длинного ствола прежде, чем донесся резкий щелчок выстрела. Квадрелли схватился за грудь, на лице его замерло бездумное удивление, потом он медленно осел на ступени и стал съезжать по лестнице вниз, и на каждой ступеньке его голова глухо ударялась о доски, и этот тупой звук будто колышками отделял онемевшую толпу от неподвижно стоявших отца и сына Страдивари. Антонио опустил ружье и сказал; -- Вы боитесь не болезни, а своего страха, и чтобы избавиться от него, решили убить беззащитного больного человека и уничтожить то, что я искал всю жизнь. Уходите отсюда, иначе вы дорого заплатите... Повернулся и вошел в дом. С грохотом захлопнулась дверь, лязгнула щеколда, и все стихло. Толпа очнулась от оцепенения, и люди с криками побежали прочь от проклятого дома... Антонио вошел в комнату, где в беспамятстве метался Джузеппе, и сказал жене и детям: -- В эту комнату больше не входите, сюда буду входить только я. Ты, мать, молись. Мы ни в чем и никогда не нарушали божьих заповедей. Всю жизнь я только трудился -- мне было некогда грешить. Молись, может быть, он услышит твой глас. А вы, ребята, с завтрашнего утра продолжайте работать в мастерской. Болезнь и слабость охотнее нападают на праздных людей. Пророк Исайя сказал: не бойся, ибо я с тобой. Всю ночь Антонио варил что-то в мастерской, запах уксуса и хлора заполонил весь дом. Смердящей жидкостью велел всем домашним вытирать руки, протереть все предметы в комнатах, окна и двери. Еду и питье сыну носил только отец, он же прибирал у него, поил его какими-то травами и снадобьями. На сороковой день, высохший как скелет, на неверных дрожащих ногах спустился Джузеппе в мастерскую и хрипло сказал: -- Отец, час обетования пробил. Господь оставил мне жизнь для служения ему. Я прошу вас благословить меня -- я должен удалиться от мира... Антонио Страдивари в ногах валялся у сына, рыдал, стоя перед ним на коленях, умолял не спешить, подумать еще раз. Через месяц Джузеппе Страдивари, еще не окрепший после болезни, облачившись во власяницу, с непокрытой головой, захватив из дома лишь краюху хлеба, ушел в Парму. Вскоре стало известно, что он пострижен и принял послушание. Великий мастер потерял еще одного сына... С годами Антонио Страдивари охватила не-изъяснимая страсть к любым, пускай самым бессмысленным вычислениям. Часами он сидел с грифельной доской и выводил на ней длинные колонки цифр. Он считал проценты в банках на свой капитал, суммы, которые должны поступить на принятые заказы, он высчитывал кривые, образующие наилучшую форму скрипки, и расходы на еду. В этот горестный год ему исполнилось сорок семь лет, и накануне своего дня рождения он подсчитал, что простоял у верстака ровно десять тысяч дней и сделал свыше четырехсот инструментов. Им овладела навязчивая идея, что надо привести все дела в абсолютный порядок, потому что человек не знает своего часа. С маниакальной настойчивостью он целыми днями считал. Прикидывая однажды, сколько надо будет заплатить за турецкий корабельный лес, который он хотел использовать для скрипок -- эти доски сушились и выдерживались десятилетиями, Страдивари стал прикидывать количество дерева, потребное для одного инструмента. Потом стал считать объем скрипичной коробки, и работа эта была долгая и увлекательная. Дело в том, что сам-то объем незыблем, как собор святого Марка, но образующие его всегда различны. Объем нельзя уменьшить -- скрипка засипит, начнет глухо бубнить. Если увеличить -- пронзительно завизжит, басы станут тусклыми и слабыми. А если?.. Страдивари считал всю ночь, а утром начал строить новую скрипку. Сыновья -- Франческо и Омобоно -- с удивлением смотрели на этого урода. Длинная -- на вершок длиннее обычной, плоская, как раздавленная селедка. Изгиб дек был еле-еле намечен, очень высокая подставка горбом натягивала струны. Никогда еще так быстро не работал Страдивари. Он не мог дождаться, когда просохнет на скрипке лак. Однажды он снял с сушилки готовую скрипку, приложил ее к щеке и заиграл. В это утро Антонио Страдивари играл на скрипке, которую впоследствии музыканты назвали классической. Звук был огромен, никто никогда не слышал, чтобы скрипка пела таким могучим, серебряным, светлым голосом, никто не знал, что в ней может быть клич боевой трубы и ласковый лепет свирели, что она может кричать безмерным отцовским горем и тихим всхлипыванием матери, что есть в ней смех ребенка, шелест трав, песни птиц, плеск вина и грохот боя, звон сабель и трепет флагов. Страдивари играл на новой скрипке, и слезы катились безостановочно по седой щетине его щек, и он думал о том, что последний раз плакал тридцать лет назад, когда он решил -- жизнь окончена, а жизнь тогда вовсе только начиналась, чтобы он мог пройти школу Амати, родить четырех сыновей, двух потерять и создать такое божественное чудо на исходе своих духовных сил. И в этот миг горького, мучительного счастья Антонио Страдивари не знал, что пока еще он прожил только половину своей большой и трудной жизни и что самое важное и самое интересное впереди... * * * Белаш закурил сигарету и спросил: -- Так я и не понял, вы, что же, мне предлагаете стать вашим добровольным помощником? Это, кажется, так называется? -- Мне безразлично, как это называется, -- сказал я. -- Но я должен как-то сориентироваться в этом хаосе людей и их отношений. Белаш недоуменно пожал плечами: -- А почему вы обратились именно ко мне? -- По многим причинам. Вы разумный, интеллигентный человек. Вы в курсе отношений Полякова и Иконникова, наверняка знаете многих из их общих знакомых. Поэтому вы скорее других можете помочь мне отыскать истину... Белаш махнул рукой: -- Да ну! Борьба за истину вообще вроде перетягивания каната -- у кого сил больше. -- В каком смысле? -- В любом. Допустим, что мы с вами истину установим. Но Иконников об этом никогда уже не узнает. -- Но остается еще Поляков, -- напомнил я. -- Мы еще все остаемся. -- А-а! Я хорошо знаю Полякова и могу утверждать, что ему познание истины такой ценой было не нужно. -- Мне кажется, вы путаете логические понятия "из-за этого" и "после этого", -- сказал я. -- Я хочу сказать, что Иконников умер не из-за того, что украли скрипку... -- А из-за чего? -- взвился Белаш. -- Во-первых, не исключено, что это был несчастный случай... -- не спеша начал я. Несмотря на то, что Белашу я верил -- допросами свидетелей и проверкой документов было установлено, что он в день кражи находился в Ленинграде, это был непреложный факт, -- я все равно не хотел без острой необходимости подробно информировать его. Человек такого склада ради красного словца и интересной байки мог разболтать полученные сведения именно в том кругу людей, где, по моим расчетам, мог затаиться вор. Белаш твердо перебил меня: ---- Не рассказывайте мне сказок. Вы же сами пригласили меня для доверительного разговора? И чтобы найти выход из этого положения, нам надо смотреть фактам в лицо... -- А почему вы думаете, что смерть Иконникова -- это обязательно самоубийство? -- спросил я осторожно. -- Потому что оценка улик напоминает мне возникновение суеверий. То, чему мы не придаем значения в обычных условиях, в обстановке трагической приобретает зловещий характер. -- А именно? -- Да не смогу я вам всего этого объяснить сейчас -- ведь предчувствия не могут быть следственным аргументом. -- А у вас были предчувствия на этот счет? -- Были. После разговора с вами у меня осталось какое-то неприятное ощущение. Не знаю, как это объяснить: я почему-то стал волноваться за Иконникова. -- И вы с ним повидались, чтобы сообщить об этом? -- спросил я лениво. Белаш тяжело вздохнул: -- К сожалению, нет. Ведь у каждого из нас впереди целая вечность, и отрываться от важных дел ради какого-то смутного беспокойства мы не можем. И всегда есть успокоение -- завтра поговорим. Или послезавтра. В крайнем случае, через неделю -- никуда все это не уйдет. И разговор действительно не уходит. А вот самого человека иногда уже... -- он огорченно махнул рукой и снова вздохнул. -- Но ведь это было не пустячное дело, -- сказал я. -- Вы-то знали, в какой связи нас интересует Иконников. -- Да. Но, несмотря на мои дурные предчувствия, я не представлял, что кончится так страшно. -- А как? Как вы это себе представляли? -- Ах, чего сейчас об этом говорить! Тут не объяснишь. Надо было знать Иконникова. -- В смысле?.. -- В манере поведения. Иконников всегда говорил и чувствовал на таком накале, что иногда казалось, будто сей миг он заплачет. Но он ни разу не заплакал, и от этого я ему перестал верить. Мне как-то в голову не приходило, что он способен на такой поступок. А вот смог... Белаш замолчал, сердито раздавил окурок сигареты в пепельнице, походил по кабинету, о чем-то раздумывая. Я его не торопил, мне важно было, чтобы он согласился мне помочь. Белаш спросил: -- Ну, а конкретно, в чем может выразиться моя помощь? -- Мне нужно, чтобы вы постарались вспомнить всех людей, которые поддерживали достаточно близкие отношения и с Поляковым, и с Иконниковым. Не только лично вам знакомых, но даже тех, о которых просто слышали в разговорах... -- Ничего себе работенка! -- дернул плечом Белаш. Я промолчал. И Белаш больше ничего не сказал. Он долго думал, потом сказал: -- А почему бы вам у Полякова об этом не спросить? Я усмехнулся: -- Еще спрошу. Но, помимо перечня людей, мне нужна их характеристика. Так сказать, социально-психологический портрет. И здесь вашему жизненному опыту, интуиции и созерцательной объективности я отдаю предпочтение. -- Понятно, -- кивнул Белаш. -- Хорошо, я постараюсь вам помочь. Не по душе мне ковыряться в чужих отношениях, но я это сделаю ради Иконникова. -- Почему ради Иконникова? -- Мне кажется, перед смертью он догадался, кто мог украсть скрипку. Но не стал говорить об этом. И, по-моему, был не прав. Но мы с ним никогда ни в чем не соглашались, и я обязан сделать ответный ход. Нельзя злодейство усугублять глупостью. Я кивнул: -- Вполне с вами согласен. -- Пишите, -- сказал он. -- Первый: Белаш Григорий Петрович... Я поднял на него взгляд. Белаш твердо сказал: -- Да-да. Я много лет знаком и с Поляковым, и с Иконниковым, и все мои показания тоже нуждаются в проверке. -- И со смешком добавил: -- А сам я -- в социально-психологическом портрете... Я пожал плечами и записал его фамилию. -- Пишите дальше: скрипач Казаринов, дирижер Станиловский, композитор Шевкуненко, адвокат Рудман, художник Лебедовский, шофер Полякова -- Симоненко, виолончелист... парикмахер... -- начал перечислять Белаш. -- Итак, двадцать четыре, -- сказала Лаврова. Двадцать четыре. Двадцать четыре человека были отобраны нами для тщательной проверки, потому что каждый из них в течение последнего месяца мог общаться и с Поляковым, и с Иконниковым. Лаврова настаивала также на включении в список Раисы Никоновны Филоновой и аспирантки Колесниковой. Я возражал. -- Филонова была близка Иконникову, но контактов с Поляковым почти не имела. Колесникова же, наоборот, почти не знала Иконникова. -- Так она говорит, во всяком случае, -- заметила Лаврова. -- Между тем я должна вам напомнить, что об Иконникове мы услышали впервые от нее. -- Я помню. Но считаю, что это случайность. Как раз если бы Колесникова была хоть как-то причастна к этой истории, ей не надо было упоминать об Иконникове. Она нашла бы другой способ проинформировать нас о его существовании. -- Может быть, -- сказала Лаврова, -- Все может быть. Но поскольку вы сами настаивали на том, чтобы не было ни одной щелки, я бы включила еще и Яблонскую -- бывшую жену Иконникова. Да-да! -- Ну это уж вы того, слишком!.. -- Почему? -- удивилась Лаврова. -- Если мы взяли установку на тотальную проверку всех, слышите -- всех, кто мог иметь отношение к делу, то мое предложение только справедливо. Вы взгляните на список. Смотреть на список я не хотел, потому что от одного его вида мне становилось тошно. Он подходил скорее для какого-нибудь почетного президиума, чем для перечня фигурантов уголовного дела. Но все эти люди в разное время так или иначе были связаны и с Поляковым, и с Иконниковым... -- У меня дочка. Брунетка. Студентка. Третий курс. Чтобы я так видел ее счастливой, как то, что я вам говорю -- правда. Соломон Александрович Кац посмотрел мне пристально в лицо и снова убежденно сказал: -- Чтобы я так видел своих внуков здоровенькими -- это святая истина. Перед каждым ответственным концертом Паша Иконников приходил ко мне -- он всегда говорил: "У тебя, Соломончик, счастливая рука..." Это правда, как вы видите меня стоять перед вами. Быстро, плавно, легко Кац провел бритвой по правочному ремню, взял меня своей счастливой рукой за подбородок, взял твердо, точно, и стальное блестящее жало с тихим треском поползло по намыленной щеке. В этот послеобеденный час я был единственным посетителем маленькой парикмахерской Дома композиторов. -- Если бы он не перестал ходить ко мне, может быть, все не получилось так некрасиво, -- продолжал свое неспешное повествование Кац, Видимо, у меня дрогнула кожа от ухмылки, потому что он заметил это и сказал нравоучительно: -- Вы зря смеетесь, молодой человек. Для человека, связанного с риском судьбы, парикмахер много значит. Иногда парикмахеры делали вкус и моду на несколько веков. Вы, конечно, слышали про Евгению Монтихо? -- Нет, я не слышал про Евгению Монтихо. -- Ага! Что я сказал? -- обрадовался Кац, от веселого удовольствия затряслась его седая эспаньолка. -- Это была жена Наполеона. Но не того Наполеона, которого вы знаете, а был у него какой-то там внук или племянник -- пойди разберись в их родне, -- так этот самый племянник тоже был когда-то королем во Франции. Ну-с, и жена у него как раз была блондинка. -- И что? -- Что вы спрашиваете -- "и что?". Это же ведь была трагедия для всех французских дам, поскольку они все как раз брунетки. Представляете -- целая нация женщин -- и ни одной похожей на свою королеву? -- Да, ужасная ситуация, -- согласился я. -- О! Я ведь вам об этом и говорю. И все это поправил один парикмахер, который придумал красить волосы перекисью водорода. И сразу во всей Франции стало "ша", все перекрасились, и все успокоились. Столько волнений из-за операции, которая стоит сейчас 97 копеек... -- Тогда-то, наверное, подороже стоило? -- Ха! О чем говорит этот человек? Ведь это надо было придумать кому-то! Возьмите, например, парики... Взять парики я не успел, потому что отворилась стеклянная дверь и вошел очередной клиент. Я его не видел, поскольку Кац, отложив бритву, воздел мое лицо к потолку, и я рассматривал неизвестно как попавшую сюда среди зимы муху, неспешно гулявшую по потолку с лепниной. Я только услышал глуховатый, с сипотцой голос: -- Соломончик, привет! Не отпуская моего подбородка, Кац оглянулся и радостно заперхал: -- О-о, хе-хе-хе! Кого я вижу! Мосье Дзасохов! Сколько лет, сколько зим! -- Смотри, не забыл, оказывается, -- удивился глухой голос. -- Чтоб я о вас так забыл, как я о вас помню! -- весело сказал Кац. -- Намекаешь, дорогой мой Соломончик, что мы расстались, а должок за мной в сто рублей числится? -- сказал человек за моей спиной. Кац сделал изящное пассе бритвой по моей щеке -- не то, что побрил, а прямо скрипичный ключ на моей щеке нарисовал, заметил со смешком: -- Это не просто должок, это почти волшебный долг. Когда вы у меня брали на пару дней деньги, они назывались тысячей рублей. После реформы получилось сто рублей. Еще немного, и они могут стать одним рублем, а это как рэз моя такса, и мы будем считать, что однажды я вас обслужил бесплатно. Человек сипло засмеялся: -- Ну мудрый Соломон! Ты же знаешь, что не в моих правилах заставлять людей работать забесплатно. Так что я долг принес... Кац удивился так сильно, что отпустил мой подбородок. Я посмотрел в зеркало и увидел человека с сиплым голосом, которого Кац называл простенько, но со вкусом -- мосье Дзасохов. -- Ну, вы слышали что-нибудь подобного? -- сказал Кац. -- Я как будто нашел этих денег. Хе! Когда бедняк радуется? Когда теряет, а потом находит!.. Дзасохов захохотал: -- Соломончик, брось прибедняться! У тебя в чулке наверняка припрятана тугая копейка -- сыну на свадьбу, дочке на кооператив, молодым на обзаведенье... -- Вы не знаете мою любимую поговорку, -- кротко сказал Кац. -- Какую? -- Считать чужие деньги -- главное занятие дураков и бездельников. Вы не думаете, что это кто-то хорошо сказал? Дзасохов снова засмеялся: -- Соломончик, мое несчастье в том, что я только бездельник. Я же ведь не дурак, ты это знаешь. Кац ответил: -- Догадываюсь. Дзасохов обнял Каца за плечи, со смехом проговорил: -- Соломончик, я же с тобой в хедере не учился! Я твоих поговорок не понимаю! Я ведь бывший осетинский князь! -- Мой покойный папа, рай его душе, говорил, что каждый кавказец, у которого есть два барана, -- это уже князь. Кстати, вы намерены привести свою голову в порядок? Я чувствую, что последнюю пару лет вы стриглись у какого-то горного маэстро в очередь с овцами... Дзасохов внимательно посмотрел на себя в зеркало. И я смотрел на него -- тоже в зеркало. Да-а, тут для парикмахера был фронт работы! Наверное, мне в жизни не доводилось видеть более волосатого человека. С висков волосы тесно надвигались на небольшой лоб, густой чернотой выползали прямо из-под глаз, синей проволочной щетиной перли со щек, клубились в расстегнутом вороте рубашки. Из прически можно было сделать потрясающий женский шиньон. В общем, лицо, как в школьном учебнике -- "волосатый человек Евтихиев". Дзасохов мельком взглянул на меня, повернулся к Кацу! -- А у тебя еще много работы, Соломончик? -- На полчаса. Вы же знаете, я гарантирую качество. Дзасохов мгновение колебался, потом махнул рукой: ---- Нет, я лучше тогда завтра забегу. Сегодня обойдусь оду-лянсионом на дому. -- Ну, как вам будет удобнее. Но сегодня я бы вас обслужил бесплатно, по самому высшему разряду. -- С чего это вдруг? -- хитро прищурил Дзасохов глаз в волосатых джунглях. Кац второй раз намылил мне лицо, прижал к коже раскаленную салфетку, снова намылил и сказал: -- В нашем местечке жил водовоз, старый, совсем неграмотный человек. И за всю свою жизнь он накопил сто рублей. Он слышал как-то, что люди, у которых есть деньги, кладут их на проценты. Поэтому он пошел к раввину и сказал: "Ребе, возьмите к себе мои сто рублей, а за проценты я вам буду бесплатно возить воду..." Вот и я хотел вас постричь за проценты... Дзасохов улыбнулся, обнял Каца, поцеловал его в седую снежно-белую макушку: -- Соломончик, я не такой мудрый, как ты, но в жизни я сделал два точных наблюдения: больше всех о любви треплются самые неудачливые любовники и чаще других о деньгах толкуют бескорыстные люди. Все, я побежал, завтра к тебе зайду... Кац опять приложил компресс, и когда жар стал невыносим, а я почти задохнулся от него, он сорвал салфетку и стал быстро крутить ее над кожей, и приятные струйки прохладного воздуха заласкали щеки, лоб, подбородок. Потом он набрал на палец крем и сильными круговыми движениями стал втирать его, и это было ужасно приятно, потому что я потерял счет и порядок сменам компрессов, примочек, массажных пассов и только слышал журчание голоса Каца над головой, и это тоже действовало очень успокаивающе. -- Сейчас все бреются электробритвами, и в этом видна наша жизнь... Быстро... Быстро... В парикмахерскую некогда ходить... Кроме того, электробритва массирует кожу... И кроме того, люди стали хорошо питаться... Таки должен вам сказать, что у большинства клиентов щеки стали много глаже, а двойных подбородков увеличилось втрое... Так разве электробритва -- это плохо?.. Нет, никто не скажет... А ну, взгляните зато на кожу у глаз -- и вы увидите, что у совсем молодых людей полно морщин... Все стали много думать, много переживать, много хмуриться... Много нервничают -- много морщин на лбу... В этом зеркале многое отражается... Мы живем в быстрое время, в нервное время... Вот и лысеют тоже от этого... Раньше вы видели столько лысых? Я сказал лениво: -- Вот на вашем друге это не сильно отразилось. -- Да, конечно, -- согласился Кац. -- Все люди разные. Но если вы думаете, что его жизнь не била, то вы-таки ошибаетесь... -- Упаси бог, я так не думаю, -- поспешил оправдаться я. -- Вы видели картину "Выборгская сторона"? -- Да. А что? -- Так вы наверняка запомнили "короля петербургского биллиарда", и как его обыграл Чирков. Вот их обоих играл Дзасохов. -- Что-что-что? -- То, что вы слышите. То есть все, что они должны были там играть по картине, они себе и играли. Но ведь кто-то должен был сделать эту королевскую партию на биллиарде? -- Наверное... -- Вот именно. И сделал ее Дзасохов, потому что никто не знает биллиардиста и маркера лучше него. При этом запомните, что ему тогда было лет двадцать. Или восемнадцать. Если бы разыгрывали чемпионат мира в биллиард, как в футбол, Дзасохов был бы большой человек. Это вы запомните наверное... Кац рассказывал всякие истории, окутывая меня словами и струйками обязательного парикмахерского одеколона "В полет", а я сидел и думал о Дзасохове, которого велел запомнить Кац, хотя я бы его и так запомнил, даже если бы он не велел мне его запоминать, потому что только сегодня утром я держал в руках фотографию Дзасохова, и в приложенной к ней справке было написано: "Кисляев Николай Георгиевич, 1920 года рождения, инструктор трудового обучения производственного комбината Всесоюзного общества глухих"... Дзасохов смотрел на меня, и по его глазам я видел, что он мучительно пытается восстановить в памяти -- где он меня встречал? А я не напоминал, и ему было довольно затруднительно вспомнить обросшую белой мыльной бородой физиономию, на которую он мельком бросил взгляд вчера в парикмахерском зеркале старого Каца. -- Я не понял вашего вопроса? -- переспросил он. -- Меня интересует, Николай Георгиевич, чему вы учите ваших работников на комбинате. -- Я лично? -- Ну да. Вы лично. -- У меня две группы. В основном это глухонемые -- инвалиды детства без перспективы восстановления утраченных функций. Я обучаю их картонажным и переплетным работам. Вот образец нашей продукции, -- он протянул мне детскую книжечку-раскладушку. Длинная цветная картонная гармошка -- "Сказка о Курочке Рябе". Книжка была красивая, с очень хорошими рисунками, Рисунки, наверное, делал тоже глухонемой, потому что все события в сказке, весь сюжет были переданы художником исключительно точно, выразительно в движениях и позах персонажей. Курочка Ряба была похожа на человека, у нее было человеческое лицо -- есть такой тип женщин с узким, слегка вытянутым лицом, острым носиком и большими, очень грустными глазами с тонкими немигающими перепонками прозрачных век. Очень грустными глазами смотрела на деда с бабой Курочка Ряба, и по ней было видно, что она и для себя самой совсем неожиданно снесла не простое яичко, а золотое, и теперь, когда мышка его разбила, смахнув на пол хвостом, курочка была не рада всей этой дурацкой истории с необыкновенным яйцом, от которого произошли сплошные неприятности. И обещала снести новое яичко она скорее для того, чтобы успокоить стариков, поскольку сама-то понимала: разве чудеса повторяются? -- А чьи это рисунки? -- спросил я. -- Мои, -- ответил коротко Дзасохов. -- А вы кому-нибудь еще их предлагаете? -- Нет. -- Чего так? -- А я сам недавно узнал, что умею рисовать для детей. -- Вы давно в комбинате? Дзасохов потер ладонью свою невообразимую щетину, ответил неопределенно: -- Да уж порядочно времени будет... Я знал, что он работает с глухонемыми четырнадцать месяцев. Почти сразу после отбытия трехлетнего заключения за мошенничество. -- Порядочно, говорите? -- Да, -- сказал он, как отрезал, и сейчас в нем трудно было узнать того веселого шутника, который вчера вернул давнишний долг парикмахеру Кацу. А может быть, все дело в том, что не разыгрывают первенства мира по биллиарду, и по чьей-то дурацкой прихоти эта прекрасная игра существует как-то полулегально, но уж, во всяком случае, Дзасохов не выглядел большим человеком. Так, тихий волосатый человечек, который умеет рисовать в длинных книжках-раскладушках грустных куриц с мудрым взглядом. И чего-то расхотелось мне доводить комбинацию до конца и точно, наповал "раскалывать" его. Я просто спросил: -- Слушайте, Дзасохов, а вы чего живете под чужой фамилией? Он дернулся и просел глубже на стуле, будто я ударил его ребром ладони по шее. Помолчал, усмехнулся, как-то безразлично сказал: -- Мне так больше нравится, -- Что значит -- нравится? Это же не ботинки -- не нравятся старые, выкинул и купил новые. Менять самовольно фамилию не разрешается. -- А почему? -- Потому! Если бы вы подали заявление с просьбой сменить свою фамилию Дзасохов на Рембрандта, я бы вам вопросов не задавал. А если вы самовольно берете себе фамилию Кисляев, значит это не от хорошей жизни. -- А я не самовольно. Я официально изменил фамилию через органы загса. -- На каком основании? -- удивился я. -- В связи со вступлением в брак. Женился я. И взял фамилию жены. Имею право? А? Я покачал головой и сказал: -- Вы уж извините меня за бестактные вопросы, но... Он махнул рукой: -- Валяйте дальше. У вас работа такая. Когда вы приглашаете сюда, в этом уже содержится элемент бестактности... -- Почему же так категорически? -- Потому что вы хотите выяснить, не имею ли я отношения к краже скрипки у Полякова. И в самой постановке вопроса имеется оскорбительный для каждого честного человека момент -- назовем это бестактностью. Я вскинул на него взгляд, и он поймал его, как опытный игрок ставит мгновенный блок над сеткой. -- Да-да, -- подтвердил он. -- Вы хотели сказать, что вчерашний арестант не может пользоваться моральными привилегиями честного человека? Я ничего не ответил, а он закончил: -- Вот поэтому я и взял фамилию жены. Человек с некрасивой фамилией Кисляев имеет моральных прав много больше, чем Дзасохов. Перед теми, конечно, кто не знает, что это одно и то же лицо. Что вас еще интересует? Меня очень интересовало, почему он отдал сейчас долг, который не мог возвратить много лет, но спросить об этом как-то не поворачивался язык. -- Вы давно знаете Иконникова и Полякова? -- Очень давно. Еще до войны. Я работал маркером биллиардной в Парке культуры, и они часто заезжали поиграть со мной. Я обратил внимание, что он сказал -- "работал". Хотя, наверное, это работа, и нелегкая, коли люди приезжали специально поиграть с ним. -- А что, они увлекались биллиардом? -- Лев Осипович прекрасно играет. У него восхитительный глазомер, нервная, очень чуткая рука. Но ему всегда не хватало духа, ну, азарта, что ли. Нет в нем настоящей игровой сердитости. Иконников в турнирных партиях всегда его обыгрывал. Правда, мне иногда казалось, что Поляков чуть-чуть поддавался. -- Вы поддерживали с ними знакомство все эти годы? -- Льва Осиповича я не видел уже множество лет. А с Иконниковым мы до последнего времени общались. -- А точнее? -- Точнее некуда. В последний раз я его видел дня за три до смерти. -- Вы говорили с ним о краже у Полякова? -- Нет, не говорили. -- Странно, -- заметил я. -- Тема-то куда как волнующая. А Иконников был всем этим весьма озабочен. -- Я думаю, -- усмехнулся Дзасохов. -- Под таким мечом сидеть... -- А что -- под мечом? -- снаивничал я. -- Иконников тут при чем? Дзасохов пожал плечами, неуверенно сказал: -- Не знаю, правда или нет, но против него ведь вроде было выдвинуто обвинение... -- Откуда вы это взяли? -- быстро спросил я. -- Слышал такое. Мир тесен... -- А все-таки? Кто это вам сказал? -- Сашка Содомский. Он, конечно, трепач первостатейный, но такое из пальца не высосешь. Тем более что при мне у них произошел скандал. -- А из-за чего произошел скандал? -- Не знаю. Я был у Иконникова, когда пришел сияющий, как блин, Сашка. Иконников побледнел и своим каменным голосом велел ему убираться ко всем чертям, предварительно забыв его, Иконникова то есть, адрес. -- А что Содомский? -- Ничего. Ему же хоть плюнь в глаза... Ушел и сказал, что Иконников еще одумается и позовет его снова. Вот и все... ---- А когда он вам про Иконникова сказал -- до этой встречи или после? -- За несколько дней до этого. -- При каких обстоятельствах? -- Ни при каких -- на улице. Встретились, остановились -- какие новости? Ну, вот он и рассказал. -- А вы не можете поточнее вспомнить, что именно?.. Дзасохов покачал головой: -- Не помню. Я ведь обычно в его брехню не слишком-то вслушиваюсь. -- Что он за человек, этот Содомский? -- Так, -- сделал неопределенный жест Дзасохов. -- Живет -- хлеб жует. Человек как человек. Распространяет театральные билеты. -- Я заметил, что вы о нем говорили без малейшего почтения, -- сказал я, и Дзасохов улыбнулся. -- О нем все говорят без почтения. Ну а уж мне-то сам бог велел... -- Почему именно вам? -- Да ведь мне теперь помереть придется с элегантной фамилией Кисляев -- и не без его участия. Это он меня, дурака, правильно жить научил. -- То есть? -- Несколько лет назад остался я без работы, и у меня, денег, естественно, ни хрена. Пошел я к Сашке перехватить четвертачок. Денег он мне, правда, не дал, но говорит: с твоими-то руками побираться -- глупее не придумаешь. А что делать? -- спрашиваю. А он отвечает -- фокусы. Достал из кармана пятиалтынный, положил на бумагу и обвел карандашом. Потом на полке нашел старый журнал "Нива" и показывает -- сможешь в кружок врисовать царя Николу? Ну, я взял и срисовал портрет Николашки. А Сашка смеется -- награвируй такую штуку на металле, это будет заработок повернее твоих дурацких шаров-киев. Ну, короче говоря, сделал я пуансон... Дзасохов замолчал. У него были очень красивые руки -- хоть и непропорционально крупные на таком небольшом туловище. Сильные, с крепкими длинными пальцами, четким рисунком мышц и жил. И в руках этих совсем не было суетливости, они спокойно, твердо лежали на столе, и по ним совсем не было заметно, что Дзасохов волнуется. Иногда только он проводил ладонью по своей немыслимой шевелюре, и снова руки спокойно лежали на столе, с гибкими и мощными кистями, которые могли делать королевские партии в биллиард, рисовать курочек со скорбными глазами и фальшивые формовки для "царских золотых" монет. -- Ну и что дальше было? -- спросил я, хотя знал почти все, что произошло дальше: утром я успел прочитать справку по делу. Но никаких упоминаний о Содомском там не было. -- Дальше? Дальше Сашка устранился от этого дела -- так, во всяком случае, он сказал мне. Однажды пришел ко мне человек, забрал пуансоны, а через некоторое время принес уже готовые фальшивые царские червонцы. Он мне сказал, что я должен прийти по указанному адресу -- там, мол, уже все договорено, отдать монеты и получить деньги,.. Люди, к которым пришел Дзасохов -- спекулянты и жулики, -- находились в разработке УБХСС, и надо было всему так совпасть, что, когда к ним пришел с фальшивыми червонцами Дзасохов, в квартире шел обыск. Дзасохова задержали, нашли червонцы. На следствии было установлено, что эти люди и Дзасохов между собой незнакомы, а выдать сообщника он отказался. Три года в колонии общего режима. -- А почему вы на следствии не рассказали о Содомском? -- спросил я. -- Зачем? Я ведь не малый ребенок, которого охмурил злой демон Содомский. Когда соглашался, знал, на что шел. А получилось -- собрался за шерстью, а вернулся стриженый... -- Но ведь Содомский, как я понимаю, был организатором этого преступления. А отдувались вы один. -- А может, не был -- он и за комиссионные мог участвовать. Кроме того, вы, наверное, не поняли меня -- я ведь вовсе не слезами восторга и раскаяния принял приговор суда. -- Ну, восторгаться там и нечем было. А раскаяние вам бы не помешало -- может быть, наказание меньше назначили. -- Мне и так несправедливо тяжелое наказание дали. От моего так называемого преступления никто не пострадал. Я засмеялся: -- Это просто вам не повезло, что там уже шел обыск. Дзасохов махнул рукой: -- Я не об этом. Честный человек не станет скупать золотые монеты, будь они хоть трижды настоящие, а не фальшивые. Даже если бы мое преступление удалось -- тоже ничего страшного: подумаешь, вор у вора дубинку украл. Улыбаясь, я развел руками: -- Мой начальник говорит, что каждый должен заниматься своим делом. Вот наказывать жуликов -- это наша задача. Вы тут ни при чем -- занимались бы своими делами. Не можем мы допустить, чтобы преступники у нас между собой разбирались по своим понятиям о справедливости. -- А я и не говорю ничего, -- пожал плечами Дзасохов. -- Но одной вещи я все-таки не понимаю, -- сказал я. -- Какой? -- поднял на меня спокойные глаза Дзасохов. -- Почему вы мне это сейчас рассказали, умолчав на следствии? Дзасохов достал пачку "Казбека", вынул папиросу, подул в бумажный мундштук, постучал папиросой о ладонь, двойным прижимом смял мундштук, прикурил, помахал спичкой перед тем, как бросить ее в пепельницу, затянулся и пустил длинную фигуристую струю дыма к потолку. И делал он все это не спеша, внимательно, очень спокойно, и мне почему-то не нравилось это спокойствие -- было в нем какое-то упорное внутреннее напряжение, недвижимость характера, немота чувств, неестественный покой клочка воды, залитого маслом, когда вокруг бушуют волны и летят во все стороны брызги. Дзасохов покурил немного, сказал: -- А потому, что вопрос этот давно иссяк. Вы же не побежите сейчас возбуждать дело по вновь открывшимся обстоятельствам. Да и я своих слов подтверждать не стану. -- Почему? -- Потому что я с той жизнью, со всеми людьми из нее, со всем, что там было -- хорошим и противным, -- со всем покончил навсегда. Из той жизни у меня оставались две привязанности -- Иконников и старый смешной чудак Соломон Кац. Вот Иконников умер уже. -- А что в новой жизни? -- Все. Я в сорок шесть лет вдруг узнал, что умею рисовать картиночки, которые почему-то ужасно нравятся детям. И я сейчас очень тороплюсь -- мне надо наверстать хотя бы часть из того, что не успел сделать раньше и чем должен был заниматься всю жизнь. Понятно? -- Понятно, -- кивнул я и, набравшись наконец храбрости, спросил: -- Скажите, пожалуйста, вы вот в течение многих лет не отдавали долг парикмахеру Кацу, а вчера возвратили. С чем это связано? Он удивленно посмотрел на меня, мгновенье всматривался, потом засмеялся: -- Ах, это вы были в кресле, намыленный? То-то я все старался вспомнить ваши глаза -- где я их видел. -- Да, это был я. -- Долг я возвратил из гонорара, который получил за эту книжечку, -- он кивнул на раскладушку "Курочка Ряба", лежавшую на углу стола, -- Прекрасно. И последний вопрос: что могло связывать Иконникова с Содомским? -- Так ведь когда-то Сашка Содомский был постоянным концертным администратором Иконникова, -- сказал Дзасохов. -- В конце концов Иконников его со скандалом прогнал... -- А потом помирились, что ли? -- уточнил я. -- Ну да. Другие дела уже были -- Иконников Паша не тот стал. -- Из-за чего скандал вышел? -- спросил я и подумал, что, когда выйду на пенсию и мои вопросы утратят характер профессиональной заинтересованности, из меня получится образцовая квартирно-коммунальная сплетница: накопится большой опыт узнавания интимных подробностей частной жизни. -- Да я точно не знаю, так, в общих чертах, -- неуверенно сказал Дзасохов и зябко потер щетину на лице. -- Можно и не очень точно... Вы хотя бы так, в общих чертах расскажите. -- В общих чертах -- Иконников послал Сашку взять в репетиционном фонде скрипку для кого-то из своих учеников... -- Подождите, Дзасохов. Разве у Иконникова были ученики? -- А как же? -- удивился Дзасохов. -- Конечно! -- Вы не ошибаетесь? -- Да что вы спрашиваете? Я сам знал некоторых... -- Ну, ну, извините. Дальше. Что такое репетиционный фонд? -- Ну, есть в филармонии такая кладовочка, а в ней старичок-пенсионер. Лежат в кладовочке разные инструменты, а старичок выдает их исполнителям, если у кого они сломались или там почему-то еще. Инструменты, конечно, барахло, старый хлам -- понятное дело, прокат. Пришел гуда Содомский, поковырялся, а у него глаз -- алмаз, нашел какую-то грязную, затерханную скрипочку, без струн, без колков, всю перепачканную белилами. Взял скрипочку -- и к скрипичному мастеру Батищеву. Тот прямо затрясся, как увидел: старинная скрипка, предположительный автор -- Бергонци, в крайнем случае -- Винченцо Па-нормо, начало восемнадцатого века. Короче, больше этой скрипки никто не видел. На другой день пришел Содомский в милицию и говорит, что задремал в троллейбусе, а у него скрипочку украли. Там спрашивают -- ценная скрипка? А он говорит -- нет, барахло, из репетиционного фонда, но все-таки вы поищите -- как-никак государственное имущество. Милиция, конечно, ничего не нашла, потому что там и искать нечего было, а Содомский никому ни гугу -- взял из фонда другую скрипку и доставил Иконникову. Через год Содомский пришел в фонд, предъявил справочку из милиции и сокрушенно согласился возместить стоимость похищенной у него скрипки. А ей цена по описи -- грош с половиной. Так бы об этом никто не узнал, но мастер Батищев входил в инвентаризационную комиссию и сообразил, что это за штучки. Он и начал кричать, что год назад ему Содомский приносил скрипку, похожую на Бергонци или Винченцо Панормо. Вызвали Содомского, а он сидит и ухмыляется -- показалось, моя, все это нашему почтенному мастеру. Ну, выгнали его отовсюду, вот он и стал заниматься распространением билетов... Я подписал Дзасохову пропуск, в котором было написано -- Кисляев, он встал, маленький, сухой, с дикой гривой волос, и я почему-то подумал, что он похож на торчмя поставленный помазок. -- А это, если вам понравилось, возьмите себе, -- кивнул он на курицу с библейским глазом, мудрым и скорбным. -- У меня еще есть, -- Спасибо, -- сказал я. -- Э, ерунда, -- махнул Дзасохов рукой. -- До свидания. Глава 3 "...плотью живой он в могилу живую уходит..." Громче звоните, колокола! Громче! Пусть гром ваш пробудит этот сонный ленивый город! Пусть звон ваш катится по улицам голосом счастья! Горите ярче, смоляные плошки, и пусть ввысь несут огонь петарды! Трещат дубовых бочек донья, и льется алое джинцано. Или, может, кьянти не хватает? Скажите -- сегодня можно все и всем! Сегодня, в последний день уходящего века, вдовец Антонио Страдивари, пятидесятипятилетний мастер, вводит в дом новую жену -- семнадцатилетнюю Марию Замбелли. И пусть смеются дураки и завистники, пусть говорят, что стар он и нашел красавицу другим на радость. Не властно время над великими, ибо живут они в настоящем, как усталый путник в задней комнате траттории, -- их главная жизнь 'в будущем. И если к мастеру пришла любовь на склоне лет, значит отсюда начинается его молодость, значит мудрости его, согретой нежностью, суждено дать удивительно пышные плоды. Так думал Антонио Страдивари. И Андреа Гварнери, бессильный, умирающий в нищей лачуге, сказал своему внуку Джузеппе: -- Страдивари -- великий мастер. Но настоящее величие его впереди. -- Почему вы думаете так, синьор? -- спросил Джузеппе, маленький даже для своих лет, тщедушный головастый мальчик с впалой грудью. -- Потому что он талант, -- сказал дед, тяжело кашляя и сплевывая поминутно мокроту. -- Потому что он любит свое дело больше всего на свете. Потому что он мудр и жаден, как сатана. Потому что ему очень везло всегда. Ему и с этой девочкой повезло. -- Я не понимаю вас, -- сказал Джузеппе. -- Отец говорит, что Страдивари принял у своего учителя Амати дьявольское знание. Андреа долго надсадно кашлял, потом засмеялся: -- Твой отец приходится мне сыном, и уж кому, как не мне знать, что он трусливый и глупый человек. Не верь ему. Всю жизнь он всего боялся -- бога, людей, трудностей, меня, а теперь, когда лупит тебя, начинает помаленьку бояться и сына. Если ты хочешь стать настоящим мастером, тебе надо уйти из дома. -- Как же я буду жить? Мне ведь только двенадцать лет? -- спросил Джузеппе, и на глаза его навернулись слезы. -- У меня кружится голова и теснит в груди, когда я поднимаюсь бегом по лестнице. -- Мальчик мой, поверь, что нет покоя и счастья в тихом сытом убожестве. Ты можешь преодолеть свою немощь, только став больше самого себя. -- Разве человек может стать больше самого себя? -- спросил с испугом Джузеппе. -- Может, -- устало кивнул Андреа. -- Я прожил глупую, беспутную жизнь, но сейчас нет смысла жалеть об этом. Одно знаю я наверное -- творения рук и сердца делают человека всемогущим, всесильным и бессмертным. -- Руки мои слабы, а сердце немо. Что могу я создать и оставить людям? -- Но слух твой тонок, а ум быстр и пытлив, и душа твоя исполнена добра. И если ты запомнишь, что для учебы нет дня завтрашнего, а есть только сегодня, то через десять лет ты будешь большим мастером и познаешь счастье свершений... Джузеппе простер к деду тонкие, худые руки: -- Но вы не встаете с постели и глаза ваши незрячи, а отец не хочет учить меня, он хочет отдать меня в монастырскую школу. Как могу я учиться и приблизить час свершений? Андреа хрипло, с грудным присвистом засмеялся: -- Твой отец тебя ничему научить не может. Он плохой мастер. Попомни слово мое: если ты послушаешься меня, то спустя время твой отец будет подражать тебе и жизнь его догорит под сенью твоей славы. -- Но кто же откроет мне путь истины и свершений? -- спросил с горечью Джузеппе. -- Ведь не станет же меня учить Страдивари? -- Нет, мой мальчик, не станет тебя учить этот большой мастер. Сейчас он не возьмет тебя потому, что ты мало знаешь и мало можешь... -- А если я подучусь? -- с надеждой сказал мальчик. Андреа покачал маленькой седой головой: -- Тем более. Тебе, Джузеппе, не повезло -- у Страдивари выросли бездарные дети... -- Не понимаю, -- удивленно раскрыл черные быстрые глаза мальчик. -- У тебя могла быть единственная возможность стать учеником синьора Антонио -- если бы хоть один из его сыновей унаследовал талант отца. Тогда бы он не побоялся взять тебя в ученики, и с годами, в соперничестве, вы узнали бы, кто из вас лучший. Но Страдивари уже знает, что он сможет передать детям только свои записи и тайные средства мастерства -- сами они ничего открыть не могут. А отдать свое знание молодому Гварнери не позволит ему сердце. -- Разве каждому, кто алчет, дано обрести клад? -- с сомнением прищурился Джузеппе. Андреа прикрыл тяжелые коричневатые веки, на лицо его легла печать томления и горечи, он еле слышно прошептал: -- Знание, мой мальчик, не клад и не дуэльный выигрыш, но обиталище духа твоего, и возвести его надлежит в труде тягостном и страстном... Старик задремал, но мальчик положил ему на плечо руку и настойчиво спросил: -- Скажите, разве Страдивари -- мастер лучше вас? Андреа Гварнери глаз не открыл, и только легкое дрожание век выдавало, что он не спит. Потом он разлепил бескровные губы: -- Да, Джузеппе, Страдивари мастер лучше меня. -- Но когда вы выпиваете фьяску кьянти, то кричите, что он жулик, а вы мастер от господа бога. -- Это не я кричу, -- сказал Андреа, -- это вино и глупость из меня кричат. Тебе долго жить надо, мой мальчик, и жизнь предстоит тебе нелегкая. Запомни навсегда -- люди, для которых работает талант, не в силах оценить его по тому, что талант мог бы сделать. Они судят всегда по тому, что он уже сделал. А теперь я устал и хочу спать. Оставь меня... -- Но вы не сказали, что мне делать! Как мне жить? -- Этого я не знаю. Хотя советую от души: завтра на рассвете в Мантую уходит мальпост. Уговори кучера или беги пешком, но до Мантуи доберись и разыщи мастера Джизальберти. Передай ему мою предсмертную просьбу -- сделать из тебя человека. А лет через пять возвращайся и сходи поклонись Страдивари. Чем черт не шутит -- может быть, он возьмет тебя. Никто ведь не знает своего будущего. * * * Подробно объяснив ситуацию Лавровой и дав ей установку на допрос Содомского, я решил послушать, посмотреть на его поведение со стороны -- при лобовом столкновении неизбежно утрачиваются какие-то нюансы поведения. Александр Еремеевич Содомский пришел, как его и приглашали, ровно в 15 часов. Ярко-розовые щечки его прямо стоп-сигналами вспыхнули в дверях. Он снял свою нерповую шапку-пирожок, переложил ее на сгиб левой руки -- как наполеоновскую треуголку -- и чинно сказал: -- Моя фамилия Содомский. Честь имею кланяться. Лаврова засмеялась ехидно и спросила: -- Я не поняла -- вы со мной здороваетесь или прощаетесь? -- А что такое? -- быстро осведомился Содомский. -- Ничего, -- невозмутимо ответила Лаврова. -- Просто последние несколько лет этот оборот был принят как формула прощания. -- Да? -- удивился Содомский. -- Кто бы мог подумать! У меня получилось с вами, как у одного моего знакомого, который по утрам говорил своему соседу-участковому "Добрый вечер!", пока тот не спросил его, в чем дело. И тот искренне объяснил ему, что, когда видит милиционера, у него темнеет в глазах. -- А у вас от нашего вида тоже темнеет в глазах? -- поинтересовалась Лаврова. -- Боже упаси! -- с яростной экспрессией воскликнул Содомский. -- Тот, у кого чиста совесть, может быть в этих славных стенах совершенно спокоен. -- Иногда спокойствие прямо связано с тем, что человек плохо помнит свое прошлое, -- невозмутимо сказала Лаврова, -- Истинная правда! -- твердо заверил Содомский. -- Сколько мне таких людей встречать приходилось! Этот ласковый въедливый нахал мне сразу не понравился. Есть такой генотип -- полногрудые, белотелые оранжево-рыжие нахалы с вечно розовыми щеками и сладким вкрадчивым голосом. Их природа как будто специально создала для ролей негодяев в провинциальных театрах. Но ничего, в жизни они тоже поспевают. Содомский между тем снял пальто, неодобрительно покосился на вешалку -- вбитый в стену гвоздь, и спросил вежливо: -- Простите, а у вас плечиков не найдется? -- Не найдется, -- отрезала Лаврова. -- Когда приходите в общественное место, надо снимать пальто в гардеробе. -- Истинная правда, -- согласился Содомский. -- Но когда приходишь в такое общественное место, из которого неизвестно куда пойдешь дальше, лучше, чтобы пальто было под рукой. Ха-ха, это я так шучу. -- Прекрасные у вас шутки, -- покачала головой Лаврова. -- Правда, в тех неизвестных местах, куда наши посетители иногда отправляются, плечиков для пальто тоже не дают. Ха-ха, это я не шучу. -- Там это уже не страшно. Как говорится, бытие определяет сознание, -- сказал Содомский и сбил щелчком какую-то несуществующую пылинку с лацкана хорошо отутюженного пиджака. -- Кстати, я вас хотел спросить, если можно... -- Можно, -- сухо ответила Лаврова. -- Вы не знаете случайно, в Нью-Йорке есть женщины -- офицеры полиции? -- Есть. А что? -- А, жаль! Я-то думал, что это только наше социальное завоевание. Это же ведь подумать только -- женщина, возвышенно-утонченное создание, ловит жуликов! -- Ну, вот подумали только, и хватит. Назовите свое имя, отчество, фамилию, время и место рождения, род занятий... -- Ай-я-яй, какая у вас плохая память при вашей очевидной молодости! -- засмеялся Содомский. -- Я же пять минут назад представился... Смеялся он тоненько, с радостным подвизгиванием, чуть захлебываясь от удовольствия и веселья. Я понял, что он решил любой ценой вывести Лаврову из себя -- умному жулику с нервным следователем всегда проще орудовать. И вмешиваться пока мне было рано, важно, чтобы Лаврова сейчас сама внесла перелом в разговор. А она улыбнулась светло, безмятежно и добро сказала: -- Слушайте, уважаемый, на мой взгляд вы уже лет восемь лишнего на свободе ходите. Вы себя тише ведите! И на вопросы мне отвечайте... -- А что такое? Я же пошутил! -- сразу отступил к своим траншеям Содомский. Я тихо сидел за своим столом, не поднимая глаз, смотрел в газету. -- Вы со своими девицами шутите! -- резанула Лаврова. -- А мне будьте любезны подробно отвечать на вопросы. Итак... Содомский прижал к полной груди короткопалые пухлые ладошки: -- Так разве я не хочу? Пожалуйста! Меня зовут Александр Еремеевич Содомский, 1926 года рождения, образование -- незаконченное высшее, место работы -- Министерство культуры... Лаврова оторвалась от анкетной части протокола, внимательно стала вглядываться в Содомского, и длилось это, наверное, не меньше минуты, пока тот не начал ерзать на стуле, -- Что? -- спросил он на всякий случай. -- Скажите, это не вы главный специалист по охране памятников культуры? -- серьезно спросила Лаврова, -- Нет, у меня работа организационного типа. -- А точнее? -- настырно интересовалась Лаврова. Содомский помялся, потом невыразительно забормотал: -- Я старший распространитель Центральной театрально-концертной кассы. Кстати, вы не хотите завтра сходить в театр на Таганке? Идет пьеса Дина Рида, желающие записываются за месяц вперед. Очень способный автор -- раньше он был лабух, пел песни, а теперь вдруг написал пьесу и -- представьте себе -- бешеный успех... Я быстро загородился газетой, а Лаврова не выдержала и в голос захохотала. Содомский на всякий случай тоже захихикал, настороженно спросил: -- А что такое? -- Слушайте, Содомский, у вас же все-таки незаконченное высшее -- нельзя быть таким невеждой. Джон Рид -- слышите, не Дин Рид, а Джон Рид -- написал повесть пятьдесят лет назад и вскоре умер. А уж потом по повести сделали инсценировку. Так что гастролировать у нас с песнями он не мог. Содомский облегченно вздохнул: -- Умер? А я-то подумал, что вы на меня снова обиделись. -- Так, скажите мне, давно ли вы работаете распространителем. И при каких обстоятельствах вы попали на это место? -- Ой, я работаю так много лет, что точную дату вспомнить трудно. А попал обычно -- пришел в отдел кадров, и меня приняли. -- Кем вы работали до этого? -- Я был концертным администратором в филармонии. -- Почему вы сменили работу? -- Здоровье, плохое здоровье -- вот единственная причина. Меня в молодости не взяли в армию из-за того, что у меня килевая грудь, -- и, видимо, для пущей убедительности Содомский ткнул себя в пухлую грудь ладошкой. -- У меня конституция интеллигентная. -- Интеллигента в первом поколении, -- сказала Лаврова. -- Скажите, с кем из исполнителей-солистов вы работали? -- Со мной работали многие. Можно так и записать -- ряд видных советских музыкантов. Лаврова усмехнулась и спросила: -- А Иконников с вами работал? -- Конечно. Он тоже в свое время был неплохим скрипачом, но что-то ему не повезло. У него был очень плохой характер. -- Почему вы расстались с Иконниковым? -- Мы не могли сработаться. Я же вам говорю -- у него был склочный характер, и как все недотянувшие вожди и гении он страдал манией подозрительности. -- Поясните следствию эпизод с пропажей скрипки из репетиционного фонда. Содомский закатил вверх свои бледно-голубые, почти белые глаза, потер рукой лоб, старательно изображая мучительное воспоминание. -- С какой скрипкой? -- он явно тянул время, обдумывая позицию. -- Первой трети восемнадцатого века, предположительный автор -- Бергонци или Винченцо Панормо. Взята вами на имя Иконникова. И якобы утеряна в троллейбусе. -- А-а! Вот вы о чем! Значит, вы тоже слышали об этой чепухе? Это был такой же Бергонци, как я Джон Рид. -- Следствие располагает заявлением скрипичного мастера Батищева. -- Давайте, я вам напишу заявление, что позавчера видел на жене Батищева алмаз "Орлов". Тогда следствие будет располагать и такими сведениями. -- Это называется ложный донос, -- сказала Лаврова. -- И к следственным сведениям не имеет отношения. Ах, досадно! Здесь Лаврова допустила явную промашку, и сейчас Содомский ее за это накажет. Он тихо засмеялся и сказал почтительно: -- Если мне будет позволено, замечу, что вы сильно увлеклись. Пока что скрипичный мастер Батищев и распространитель билетов Содомский, сидя на этом стульчике, юридически совершенно равноправны: оба они достойные, ничем не скомпрометированные граждане. И не простые, а советские, то есть обладающие всеми гарантиями их безопасности, чести и достоинства. Пока вы не докажете, что я, наоборот, плохой гражданин. А это вам может удаться, когда рак на горе свистнет. -- Ну, а фальшивые золотые монетки вас не скомпрометируют? -- спросила Лаврова, и это было тактическое отступление, перегруппировка сил на ходу. -- Нет, -- уверенно сказал Содомский. -- Я уже слышал, что этот дурак Дзасохов распространяет про меня порочащие слухи. Но на чужой роток не накинешь платок. Дурак, он и есть дурак. К тому же типичный образец жулика-неудачника. Я бы нисколько не удивился, если бы узнал, что это он украл у Полякова скрипку. -- Почему? -- Потому что умный жулик отличается от глупого тем, что берет не то, что плохо лежит, а то, что можно украсть без всякого риска. А скрипка эта будет в розыске хоть сто лет -- до тех пор, пока кто-то с ней не попадется. -- Конечно, она ведь не лежала грязная, безымянная, всеми забытая в кладовке репетиционного фонда, -- ухмыльнулась зло Лаврова. -- Ну, если вам удобнее думать так, то можно и такой пример привести, -- откровенно нагло сказал Содомский. -- А что вы делали в ночь, когда произошла кража скрипки? -- Позвольте узнать, когда произошла кража. -- В ночь с пятнадцатого на шестнадцатое октября. -- Я в эту ночь спал у себя дома. -- Кто-нибудь может это подтвердить? Содомский засмеялся: -- А это и не надо подтверждать. Если я вам говорю, что спал у себя дома, -- значит это так. А если у вас есть сомнения в этом -- то вы докажите, что я, наоборот, дома не спал и занимался чем-то другим. -- Совершенно резонно, -- согласилась Лаврова. -- Кроме того, вам только показалось, что я такой плохой человек. Конечно, я не ангел, но вы мне попробуйте показать ангела. У всех есть какие-то грешки, у всех есть заклеенные странички в биографии. Вот у вас, например, что-нибудь тоже было в жизни, о чем вы не станете кричать на перекрестках. -- Кричать на перекрестках ни о чем не стоит. Это с точки зрения общественного порядка было бы неправильно, -- заметила Лаврова. -- Если бы люди кричали на перекрестках о своих грехах, общественный порядок в конце концов от этого только бы выиграл, -- весело сказал Содомский. -- Но люди охотнее говорят о чужих грехах, Кстати, вы обратили внимание на мою фамилию? -- А что? -- Нет, ничего, просто я хотел вам напомнить, что господь бог обрушил огонь и серу на Содом и Гоморру потому, что там не нашлось десяти праведных людей. Я не поручусь за судьбу никакого города, если бог вдруг надумает повторить эту дурацкую проверку. Лаврова покачала головой: -- Мне кажется, что ваш пессимизм -- в чистом виде продукт вашего отношения к людям. -- Что делать? Не я ведь их создал такими. И вообще, будь я следователем, я бы в первую очередь тряс самых безгрешных на вид людей, потому что безгрешных людей не бывает, и чем человек больше похож на ангела, тем кошмарнее ложь он скрывает. -- Да-а, поганенький взгляд у вас на людей... -- сказала немного растерянно Лаврова. -- К счастью, бодливой корове бог рогов не дает. -- Может быть, -- спокойно согласился Содомский. -- Вот вы мне скажите -- за время расследования хотя бы этого дела, кого вы больше встретили -- хороших людей или плохих? -- Плохих, -- ответила Лаврова. -- Ну! А я что говорю? -- обрадовался Содомский. -- Ерунду! -- отрезала Лаврова. -- Если бы я искала не скрипку "Страдивари", а утраченный манускрипт, и при этом не была инспектором уголовного розыска Лавровой, а называлась профессором филологии Ираклием Луарсабовичем Андрониковым, то я бы встретила наверняка множество прекрасных, добрых, умных и честных людей. Но я ищу украденную, слышите -- украденную вещь, и из-за этого должна слушать ваши сомнительные откровения вместо того, чтобы в это время поговорить с каким-нибудь приятным и умным человеком. -- Значит, я человек неприятный? -- спросил Содомский. -- Вы уж простите меня за откровенность, но вспоминать о вас с особым удовольствием я не стану. Содомский довольно засмеялся: -- Как говорится, насильно мил не будешь. Но что толку в приятности? Самый приятный человек, которого я знаю, -- это Гришка Белаш. Он действительно хороший парень. Но я уверен, что и у него какая-то гадость в биографии имеется. -- Почему вы так думаете? -- сердито спросила Лаврова. -- Не знаю, так мне кажется. Кроме того, не стал бы он запросто так с Иконниковым нянькаться. Я думаю, у них какие