одним краешком, торчит. Приказчик чуть подвинулся, половица на место и встала. Бумажник, о котором барышник говорил, на столе лежал, раскрытый. Князь достал кредитки, пошуршал. - Всю колоду из-за трех катек сгонял. От людей срам. У, змей косорылый. Шагнул к купцу и хрясь ему кулаком по скуле. У того голова мотнулась, но не закричал, не заплакал - крепкий. - Ладно, - сказал Князь, выдергивая у барышника из карманы часы - золотые, хорошие. - Благодари своего калмыцкого бога, что мошну тебе уберег. Идем, Очко. И уж к двери двинулись, а тут Сенька башку просунул и скромно так: - Дяденька Князь, дозвольте слово сказать. - Ты чего здесь? - нахмурился Князь. - Шухер? Сенька ему: - Шухера никакого нет, а только хорошо бы вы вон там, под полом проверили, а? И пальцем показал, где смотреть. Купец дернулся, прохрипел что-то непонятное - надо думать, забранился на своем наречии. Князь же на Сеньку глянул, потом на пол. Двинул приказчику в ухо, вроде и несильно, но тот завалился вместе со стулом, захныкал. Нагнулся Князь, пальцем подцепил половицу, вынул - под ней дырка в полу. Сунул руку. - Ага, - говорит. И достал лопатник большой, кожаный, а в нем хрустов - немеряно. Князь их пальцем перебрал. - Да тут три тыщи! - говорит. - Ай да шестой! Скорику, конечно, лестно. Посмотрел на Очка: как тот, восхищается? Только Очко Сенькой не восхищался и на лопатник не смотрел. Что-то с ним творилось, с Очком. Уже не улыбался и глаза стали не блестящие, а сонные. - Я поверил... - медленно сказал Очко, и все его лицо заколыхалось, будто волнами пошло. - Я им, иудам, поверил! В глаза смотрели! И лгали! Мне - лгали?! - Да ладно тебе, не пыли, - махнул на него Князь, довольный находкой. - Тоже и у них свой интерес... Очко двинулся с места, бормоча: - Прощай, любезная калмычка... Твои глаза, конечно, узки, и плосок нос, и лоб широк, ты не лепечешь по-французски... - Хохотнул. - Узки-то узки... И вдруг скакнул - точь-в-точь как давеча, когда пшку проколол - и шпагой своей лежащему приказчику прямо в глаз, сверху вниз. Сенька услышал треск (это сталь черепуху насквозь проткнула и в пол вошла), охнул, зажмурился. А когда снова поглядел, Очко шпагу уже выдернул и с интересом смотрел, как с клинка стекает что-то белое, вроде творога. Приказчик бил по полу каблуками, разевал рот, но крику от него не было. На рожу ему Сенька взглянуть побоялся. - Ты че, сдурел?! - рявкнул Князь. Очко ему в ответ, надрывно: - Я не сдурел. Мне тошно, что правды нет на свете! Чуть дернул кистью, в воздухе свистнуло, и шпага острием, самым кончиком, чикнула купца по горлу. Отлетел клок отсеченной бороды, и сразу брызнула кровь - густо, как вода из пожарной кишки. Сенька снова охнул, но глаза на этот раз закрыть не догадался. Видел, как купец рванулся со стула - да так, что ручные путы лопнули. Вскочил, а идти не может, ноги-то у него к стулу привязаны. Жизнь выхлестывала из барышника вишневыми струями, а он все пытался удержать ее ладонями, запихнуть обратно, только ничего у него не выходило - кровь текла сквозь пальцы, и рожа у калмыка стала такая бессмысленная, жуткая, что Скорик заорал в голос и бросился вон из страшной комнаты. КАК СЕНЬКА СИДЕЛ В НУЖНОМ ШКАПУ В разумение стал приходить только на Арбате, когда совсем задохся от бега. Как вылетел из гостиницы "Славянская", не помнил, как по мосту бежал и потом через пустой Смоленский рынок - тоже. Да и на Арбате еще не в себе был. Бежать больше не мог, но сесть, передохнуть тоже не догадался. Семенил по темной улице, будто дед старый. Кряхтел, охал. И еще оглядывался часто, все мерещилось, что сзади калмык гонится со своим порванным горлом. Получалось, что купца и приказчика он, Сенька, погубил. Его грех. Не захотел бы перед Князем отличиться, не указал бы на схрон, остались бы калмыки живы. А как было не указать? Или он, Скорик, не фартовый? И сказал себе на это Сенька (это уже на Театральной площади было): какой ты к бесу фартовый, глиста ты паршивая, вот ты кто. Или, иначе сказать, брюхо у вас, Семен Трифоныч, больно хлипкое для настоящего мужчинского дела. Стыдно стало, что сбежал - мочи нет. Идя по Маросейке, ругал себя за это всяко, корил, казнился, но как вспомнит про калмыков, ясно делалось: назад в колоду ему ходу нет. Князь с бойцами, может и простят - наврать можно, что живот прихватило или другое что, но себе-то не наврешь. Деловой из Сеньки, как из коровы рысак. Ох, срамота. Ноги принесли Скорика на Яузский бульвар, пока еще Самому было невдомек, для какой надобности. Посидел на скамейке, замерз. Походил взад-вперед. Светать стало. И только когда понял, что уже в третий раз мимо Смертьиного дома идет, сразумел, что больше всего душу гложет. Остановился перед дверью и вдруг - рука сама потянулась, ей-богу, - постучал. Громко. Напугался, хотел убежать, но не убежал. Решил, услышит ее шаги, ее голос. Когда спросит "кто там?", тогда убежит. Дверь открылась беззвучно, безо всякого предварения. Ни шагов, ни голоса не было. На пороге Смерть. Распущенные по плечам волосы у нее были черные, а так она вся была белая: рубашка ночная, кружевная шаль на плечах. И ноги, на которые смотрел Сенька, тоже были белые - кончики высовывались из-под края рубашки. Надо же, не спросила, кто по такому времени стучится. Вот какая бесстрашная. Или все равно ей? Сеньке удивилась: - Ты? - спросила. - Князь прислал? Случилось что? Он помотал опущенной головой. Тогда она засердилась: - А что приперся ни свет ни заря? Чего глаза прячешь, волчонок? Ладно, глаза он поднял. И опустеть больше уже не мог - загляделся. Конечно, тут еще и заря штуку сделала: выглянула из-за крыш и высветила розовым цветом верх дверного проема, лицо Смерти и ее плечи. - Да что ты молчишь-то? - нахмурилась она. - Лицо будто мертвое. И рубаха разодрана. Сенька только теперь заметил, что рубаха и вправду от ворота до рукава порвана, висит вкривь. Видно, зацепился за что-то, когда из гостиницы выбегал. - Ты что, пораненый? - спросила Смерть. - У тебя кровь. Протянула руку, потерла пальцем присохшее к щеке пятнышко. Скорик догадался: брызги долетели, когда из купца хлестало. А палец у Смерти оказался горячий, и от неожиданного этого прикосновения Сенька вдруг взял и разрыдался. Стоит, ревмя ревет, слезы в три ручья. Ужас до чего стыдно, а остановиться возможности нет. Уж давил в себе плач, давил, а тот все прорывался, и, главное, жалкий такой, будто щенок скулит! Тогда Сенька ругаться стал, как никогда не ругался - самыми что ни на есть похабными словами. А слезы все равно текут. Смерть его за руку взяла: - Ну что ты, что? Идем-ка. Закрыла, дверь на засов, потянула за собой, в дом. Он пробовал упираться, но Смерть была сильная. Усадила за стол, взяв за плечи. Он уже не плакал, только всхлипывал и глаза руками тер, яростно. Поставила она перед ним стакан, в нем коричневая вода. - А ну выпей, - говорит. - Это ром ямайский. Он выпил. В груди горячо стало, а так ничего. - Теперь на диван ложись. - Не лягу я! - огрызнулся Сенька и уж снова на нее не смотрел. Но все-таки лег, потому что голова кружилась. Едва откинулся на подушку, и сразу пропало все. Когда Сенька проснулся, давно уже был день, да не ранний - солнце светило с другой стороны, не где улица, а где двор. Под одеялом - пушистым, легким, в сине-зеленую клетку - лежалось хорошо, привольно. Смерть за столом сидела, шила что-то или, может, вышивала. Была она к Сеньке боком, и сбоку тоже была невозможно красивая, только казалась грустнее, чем если спереди смотреть. Широко-то он глаза открывать не стал, через ресницы на нее смотрел, долго. Тут ведь еще прикинуть надо было после давешнего, как себя держать. И вообще разобраться, что к чему. Почему это, к примеру, он голый лежит? То есть не совсем голый, в штанах, но без рубахи и без сапог. Это, надо понимать, она его, сонного, раздевала, а он и не помнит. Тут Смерть голову повернула и, хоть Скорик поскорей ресницы сжал, все равно поняла, что он уже не спит. - Проснулся? - говорит. - Есть хочешь? Садись к столу. Вот, сайка свежая. И молока на. - Не хочу, - буркнул, Сенька, обидевшись на молоко - нет чаю или кофею человеку предложить. Хотя конечно, какого к себе можно ждать уважения, если расхныкался, словно дитя малое. Она поднялась, взяла со стола чашку и булку, подсела к нему. Напугавшись, что Смерть станет его с рук кормить, будто вовсе малька какого, Сенька сел. Так вдруг жрать захотелось - аж затрясся весь. И давай сайку трескать, молоком запивать. Смерть смотрела, ждала. Долго-то ей ждать не пришлось, Сенька в минуту все схомячил. - Теперь сказывай, что стряслось, - велела она. Делать нечего. Голову повесил, брови схмурил и рассказал - коротко, но честно, без утайки. А закончил так: - Виноватый я перед тобой. Подвел тебя, значит. Ты за меня перед Князем поручилась, а я, вишь, хлипкий оказался. Куда мне в фартовые. Думал, я коршун, а я - воробьишка облезлый, И только договорив до конца, посмотрел на нее. Она такая сердитая была, что у Сеньки на сердце совсем погано сделалось. Несколько времени помолчали. Потом она говорит: - Это я, Скорик, перед тобой виновата, что к Князю допустила. Не в себе я была. - И уже не Сеньке, а себе, качая головой. - Ох, Князь, Князь... - Да не Князь это, Очко, - сказал он. - Очко калмыков порезал. Я ж говорил... - С Очка что взять, он нелюдь. А Князь раньше человек был, я помню. Вначале-то я даже хотела его... Так и не узнал Сенька, чего она хотела, потому что в эту самую минуту стук донесся, особенный: тук-тук, тук-тук-тук и еще два раза тук-тук. Смерть вскинулась: - Он! Легок на помине, бес. А ну вставай, живо. Увидит - убьет тебя. Не посмотрит, что малец. Страсть до чего ревнивый. Скорика упрашивать не пришлось - как сдуло его с дивана, даже на "мальца" не обиделся. Спросил испуганно: - Куда? В окошко? - Нет, открывать долго. Он - к одной из двух дверей, что белели рядышком одна от другой. Смерть говорит: - В ванную нельзя. Князь - чистюля, всегда первым делом идет руки мыть. Давай туда. - И на соседнюю показывает. Сеньке что - в печку бы горящую залез, только бы Князю не попасться. А тот уже снова стучит, громче прежнего. Влетел в комнатенку навроде чуланчика или даже шкапа, только всю белую, кафельную. У стены, прямо на полу, стояла большая фарфоровая ваза, тоже белая. - Чего это? - спросил Сенька. Она смеется: - Ватер-клозет. Нужник с водосливом. - А если ему по нужде приспичит? Она засмеялась пуще прежнего: - Да он раньше лопнет, чем при барышне в нужник пойдет. Он же Князь. Захлопнула дверь, пошла открывать. Сенька слышал, как она крикнула: "Ну иду, иду, ишь расстучался!" Потом голос Князя донесся: - Чего заперлась? Никогда же не запираешься? - Платок из прихожей стащили, залез кто-то ночью. Князь уж в горнице был. - Это кто-то чужой, залетный. Хитровские не насмелились бы. Ништо, скажу слово - вернут твой платок и вора сыщут, не зарадуется. - Да бог с ним, с платком. Старый совсем, выбросить хотела. Потом разговор поутих, зашелестело что-то, причмокнуло. Она сказала: - Ну здравствуй, здравствуй. Милуются, догадался Сенька. Князь говорит: - Пойду руки и рожу помою. Пыльный весь. Близко, за стеной, зашумела вода и лилась долго. Скорик тем временем огляделся в нужном шкапу. Над вазой труба торчала, сверху бак чугунный, а из него свисала цепь с бульбой на конце - для какой цели-надобности, непонятно. Но Скорику сейчас не до любопытствований было. Ноги бы унести, пока цел. А под потолком как раз окошко просвечивало - небольшое, но пролезть можно. Если на фарфор встать, за цепку ухватиться, после за бак, то вполне можно было дотянуться. Долго раздумывать не стал. Влез на вазу (ох, не треснула бы!), за цепь хвать. Ваза ничего, сдюжила, а вот цепь оказалась подлая: дернулась книзу и труба вдруг как заревет, как снизу вода хлынет! Скорик от ужаса чуть не сомлел. Смерть заглянула: - Ты что? - шепчет. - Очумел? А тут как раз дверь рядом стукнула - это Князь из ванной вышел. Ну Смерть повернулась, тоже вроде как дело сделала. Закрыла за собой дверь, плотно. Сенька еще какое-то время в себя приходил, за сердце держался. Потом, когда малость полегчало, сел рядом с вазой на корточки, стал думать, как это красавицы нужные дела справляют. Со стороны натуры посмотреть, вроде должны, но вообразить Смерть за таким занятием не было никакой возможности. Опять же куда здесь? Не в вазу ведь эту белоснежную? Из такой красотищи разве что кисель хлебать. Так и остался в сомнении. Вполне предположительно, что у особенных красавиц все и устроено как-нибудь по-особенному. Пообвыкся немножко в шкапу сидеть - захотелось узнать, чего они там в горнице делают. Ухом к двери прижался, хотел послушать, да только слов было не разобрать. Потыкался туда-сюда и наконец на четвереньки пристроился, ухом к самому полу. Там, где под дверью щелочка, лучше всего слыхать было. Сначала ее голос донесся: - Сказано ведь - не в расположении я нынче баловаться. Он говорит: - А я те подарок принес, колечко яхонтовое. Она: - Туда положи, к зеркалу. Шаги. Потом снова Князь, зло {Сенька поежился): - Что-то ты редко в расположении бываешь. Другие бабы сами стелются, а ты будто ершика колючая. Она же - вот отчаянная: - Не нравлюсь - проваливай, держать не стану. Он еще злее: - Ты сильно-то не гордись. Виноватая ты передо мной. Ты откуда Скорика этого сопливого взяла? Ох ты, Господи, сжался Сенька. - Чем же он тебе нехорош? - спросила Смерть. - Мне сказывали, он будто бы жизнь твою спас. - Парнишка-то он верткий, да больно жидок. Увидишь - скажи: кто к Князю в колоду попал, ход от меня только в два конца: или к псам на кичу, или в сыру землю. - Да что он сделал-то? - Утек. Она попросила: - Отпусти ты его. Моя ошибка. Я думала, он тебе сгодится, а он, видно, из другой глины слеплен. - Не отпущу, - отрезал Князь. - Всех видел, все знает. Так и скажи: не объявится - сам сыщу и закопаю. Да хватит о пустом болтать. Я, Смерточка, прошлой ночью хороший слам взял, боле трех тыщ. А нынче еще больше возьму, наводку мне дали знатную. Синюхина знаешь, кал яку, что в Ерошенковских подвалах живет? - Знаю. Пропойца, чиновник бывший. Он, что ли, наводку дал? Князь смеется: - Не он дал. На него дали. - Да что с него, голого, взять? Еле жену-детей кормит. - Можно, Смертушка, еще как можно! Человечек один шепнул Салу, а Сало мне. Нашел каляка где-то под землей клад старинный, злата-серебра видимо-невидимо. Третий день казенную пьет, рыжиками да семгой заедает. Бабе своей платок купил, дитям сапожки. Это Синюхин-то, у которого больше гривенника за душой не бывало! Он Хасимке-сламщику денег древних, серебряных целую горсть продал и спьяну хвастал в "Каторге", что скоро съедет с Хитровки, будет как раньше на собственной квартере проживать, на белой скатерке разносолы .кушать. Потолкую нынче ночью с Синюхиным. Пускай своим счастьем поделится. Вдруг в комнате стало тихо, да не просто, а как-то по-нехорошему. Сенька ухом к щелке жмется, чует неладное. Князь как гаркнет: - А эт-та что? Сапоги? И диван помятый? Загрохотало - стул что ли упал или еще что. - Лярва! Паскуда! С кем? Кто? Убью! Спрятался? Где? Ну, дальше-то Скорик дожидать не стал. Щеколду задвинул, влетел на вазу, за цепь ухватил, подтянулся, окошко толкнул и, уже не обращая внимания на рев воды, прямо башкой в проем. Сзади треск, дверь нараспашку, рев: "Стой! Порву!" Ага, щас. Рыбкой вниз сиганул. Как только шею не свернул - промысел Божий. Перекувырнулся кое-как и припустил по щебенке, по битому кирпичу в подворотню. Однако недалеко отбежал. Встал. Подумал: а ведь убьет он ее сейчас, Князь-то. Ни за что убьет. Ноги сами назад пошли. Постоял под окнами, послушал. Вроде тихо. Или порешил уже? Подкатил к нужниковому окошку старую бочку из-под вина, поставил на попа, полез обратно. Зачем лезет - сам не знал и думать не хотелось. В голове вертелось глупое: Смерть убивать нельзя. Как это может быть - смерть убить? И еще думал: будет, побегал уже ночью. Не заяц, не нанялся вам чуть что стрекача давать, да без сапог, да по кирпичам. Когда снова в нужный шкап попал, стало ясно, что не убил еще ее Князь и, вроде, не собирается. И сразу храбрости поубавилось. Особенно как услыхал через сбитую с верхней петли дверь: - Богом прошу, скажи. Ничего тебе не будет, только укажи, кто. В ответ ни слова. Сенька осторожненько выглянул. Мамочки-мамоньки, а у Князя в руке нож финский, прямо в грудь Смерти целит. Так, может, все-таки убьет? Он как раз и сказал: - Не играйся со мной - гляди, не совладаю. Князю человека кончить, что муху прибить. А она весело: - Так то человека, а я Смерть. Прибей, попробуй. Ну, что вылупился? Или убивай, или вон пошел. Князь ножом в зеркало швырнул, да и выбежал, только дверь наружная хлопнула. Скорик вытянул шею, видит: Смерть отвернулась, смотрится в треснутое зеркало, и лицо у ней в том зеркале от трещинок будто паутиной затянутое. Чудно как-то она на себя глядела, словно чего-то понять не могла. Высунувшегося Сеньку, однако, увидела. Оборотилась, говорит: - Вернулся? Смелый. А говорил, воробей. Нет, ты не коршун и не воробей, ты на стрижа похож. И улыбнулась - все ей как с гуся вода. Сенька сел на диван, стал сапоги натягивать, из-за которых беда вышла. Дышал тяжело, все-таки здорово перепугался. Она ему рубашку подала. - Видишь, знак свой на тебя поставила. Мой теперь будешь. Тут он разглядел, что она не просто порванное зашила, а, пока он спал, еще вышила цветок, диковинный: посередке глаз, на ее, Смертьин, похож, лепестки же - цветные змейки с раздвоенными язычками. Понял - шутит она про знак. Надел рубаху. Сказал: - Спасибочко. Ее лицо было близко совсем, и еще пахло особенно, одновременно сладким и горьким. Сенька сглотнул, глазами захлопал, про все на свете забыл, даже про Князя. Не захотела она баловаться, с Князем-то. Выходит, не любит его? Скорик шажок маленький сделал, чтоб еще ближе встать, и заклонило его вперед, будто травинку под ветром. А руками шевельнуть, обнять там или что, робел. Она засмеялась, потрепала Сеньку по вихрам. - Не суйся, - говорит, - комарик, в огонь. Крылышки опалишь. Ты лучше вот что. Слыхал, что Князь про клад говорил? Синюхина, каляку, знаешь? Он под Ерошенковской ночлежкой живет, в Ветошном подвале. Жалкий такой, нос у него, как слива. Была я у Синюхина однажды, когда у него сын в скарлатине лежал, доктора водила. Сходи, предупреди, чтоб забирал своих и ноги с Хитровки уносил. Скажи, к нему ночью собрался Князь наведаться. Стриж еще ладно, птица необидная, ь вот на комарика Сенька губу выпятил. Она поняла, еще пуще засмеялась. - Вот и надулся. Так и быть, поцелую один разочек. Да только без глупостей. Он не поверил - решил, надсмехается над сиротой. Но губу все же сдул, вторую к ней пристроил и трубочкой вытянул. Ну как вправду поцелует? Она не обманула, коснулась его устами и сразу давай выталкивать: - Беги к Синюхину. Сам видишь, каков Князь бешеный стал. Сенька шел от ее дома и осторожненько, мизинцем, трогал губы - ишь ты, будто огнем горят. Сама Смерть облобызала! КАК СЕНЬКА БЕГАЛ И ПРЯТАЛСЯ, А ПОТОМ ИКАЛ Что Скорик к кал яке не попал - не его вина, на то свои причины имелись. Он чести по чести прямиком от Смертьиного дома отправился в Подколокольный переулок, где Ерошенковская ночлежка. В ней поверху квартеры с нумерами, там по ночам до тыщи народу ухо давит, а внизу, под землей, глубоченные подвалы, и там тоже живут: крохали, которые краденое платье перешивают, нищие из тех что победней, и каляки тоже там селятся. Каляки - народ сильно пьющий, но все же не до последней крайности, потому что им нужно перо в руке удержать и елова на бумаге правильно сложить. Промысел у них такой - для неграмотных письма и слезницы калякать, а кто умеет, то и прошения. Оплата по длине: за страницу пятак, за две девять копеек с грошиком, за три - тринадцать. Путь с Яузского бульвара до Ерохи (Ерошенковский дом так обычно звали) был недальний, а только не попал Скорик, куда шел. Когда из-за угла в Подколокольный вышел (уж и вход в Ероху было видать), углядел Сенька такое, что к месту прилип. Рядом с Михейкой Филином, держа его за плечо, стоял коротышка в клетчатой паре и котелке - тот самый китаеза, у которого Сенька неделю назад зеленые бусы стырил. Такого раз увидишь - не позабудешь. Щеки толстые, цвета спелой репы, глазенки узкие, нос тупенький, однако с горбинкой. Филин держал себя спокойно, зубы скалил. А чего ему бояться? За спиной у китайца (ему-то, дурню, невдомек) хитровские пацаны стояли, двое. Михейка заметил Скорика, подмигнул: жди, мол, щас потеха будет. Как было на такое не посмотреть? Подошел Сенька поближе, чтоб слышно было, остановился. Слышит, китаеза спрашивает (говор чудной, но понять можно): - Фирин-кун, гдзе твой товарись? Который быстро бегар. Такой худзенький, ворос дзертый, градза серые, нос с конопуськами? Надо же, все запомнил, нехристь, даже конопушки. И, главное, как это он Михейку отыскал? Должно быть, забрел на Хитровку и увидел по случайности. Но здесь Сенька заметил в руке у китайца старый картузишко с треснутым козырьком. Ну, ушлый! Это он не просто так сюда приперся, а нарочно, бусы свои отыскать. Смикитил, что парни с Хитровки были (или, может, извозчики подсказали, у тех-то глаз наметанный), порыскал тут и сцапал Филина. Михейка грамоте не обучен, так он на всех своих шмотках, чтоб не сперли, филина рисует. Вот и дорисовался. Надо думать, азиатец походил с оброненным на Сретенке картузом, поспрошал - чей такой. Вызнал на свою голову. Ох, лучше бы косоглазому сюда не ходить и Филина за рукав не держать. Наваляют ему сейчас по круглой, как блин, морде. Михейка в ответ: - Какой такой "товарись"? Ты че, ходя, редьки китайской обожрался? Впервой тебя вижу. Красовался Филин перед пацанами - ясно. Китаец помахал картузом. - А это сьто? Сьто за птитька? И пальцем в подкладку тычет. А что толку? Сейчас за шарики эти семидесятикопеечные накидают китаезе по рылу, вот и весь прибыток. Даже жалко стало. Пика, шустрый пацан с Подкопаевского, уж за спиной у баклана на четвереньки встал. Сейчас пихнет Филин желтощекого, и пойдет потеха. Без штанов уйдет, да еще зубы-ребра пересчитают. С площади и из переулка глядели зеваки, скалились. Прошел было по краю рынка Будочник с газетой в руках, поглядел поверх серого листа, зевнул, дальше потопал. Обыкновенное дело, когда баклана чистят. А не лезь, куда не звали. - Ой, не пугайте меня, дяденька, не то я портки намочу, - снасмешничал Филин. - А за картузик благодарствуйте. Поклон вам за него и еще вот - от мово щедрого сердца. И как врежет китайцу в зубы! Или, лучше сказать, нацелил в зубы, только косоглазый присел, и Михейкин кулак по пустому месту пришелся, а сам Филин от замаха весь завернулся. Тут китаец двинул разом правой рукой и левой ногой: ладонью Михейке по затылку (легонько, но Михейка носом в пыль зарылся и остался лежать), а каблуком Пике в ухо. Пика тоже растянулся, а третий пацан, постарше Пики, клика ему Сверло, хотел было шустрого басурмана кастетом достать - и тоже по воздуху попал. Китаеза в сторонку скакнул, хлобысть Сверлу носком ботинка в подбородок (это ж надо так ноги задирать!) - тот навзничь запрокинулся. Коротко говоря, зеваки рты разинуть не успели, а уж все трое пацанов, что собирались баклана китайского чистить, лежат вповалку и вставать не спешат. Покачали люди головами на этакое диво и пошли себе дальше. А китаец над Михейкой присел, за ухо взял. - Нехоросе, - говорит, - Фирин-кун. Софусем не-хоросе. Гдзе тетки? Михейка затрясся весь - уж не понарошку, а всерьез. - Не знаю никаких теток! Мамкой-покойницей! Господом Исусом! Китаец ему ухо немножко крутанул и разъяснил: - Сярики, зереные, на нитотьке. В узерке быри. А Филин возьми и крикни: - Не я это, это Сенька Скорик! Ай, ухо больно! Вон он, Сенька! Ну иуда! Простого ухокрута и того не снес! Его бы дяде Зот Ларионычу в обучение! Китаец повернулся, куда Филин показывал, и увидел |реньку. Встал, нерусский человек, и пошел на Скорика - мягкo так, по-кошачьему. - Сенька-кун, - говорит, - бегачь не надо. Сегодня у меня не гэга, сьтибреты - догоню. И на штиблеты свои показывает. Мол, не шлепанцы, не споткнусь, как давеча. Но Сенька, конечно, все равно побежал. Хоть и зарекался зайцем бегать, но такая уж у него, видно, теперь образовалась планида - почем зря подметки драть. Не хошь по рылу - гони кобылу. Теперь побегать пришлось не в пример против прошлонедельного. Сначала пролетел Скорик по всему Подколокольному, потом по Подкопаю, по Трехсвятке, по Хитровскому, через площадь, снова свернул в Подколокольный. Отмахивал Сенька шустро, как только каблуки не отлетели, но китаец не отставал, да еще, пузырь толстомордый, на ходу уговаривал: - Сенька-кун, не беги, упадесь, рассибесься. И даже не запыхался нисколько, а из Скорика уже последний дух выходил. Хорошо, догадался на Свинью повернуть, или иначе сказать в Свиньинский переулок, где Кулаковка - самая большая и тухлая из хитровских ночлежек. Спасли Сеньку от идолища поганого кулшсовские подвалы. Они еще мудреней Ерошенковских, никто их в доподлинности не знает. Одних ходов-проходов столько понарыто - не то что китаец, сам черт не разыщет. Далеко-то Сенька залезать не стал, там в темноте с небольшой привычки можно было и заблудиться. Посидел, покурил папироску. Высунулся - китаец на корточках сидит возле входа, на солнце жмурится. Что делать? Вернулся в подземелье, походил там взад-вперед, еще покурил, поплевал на стену (неинтересно было - не видно в темноте, куда попадаешь). Мимо тени шмыгали, кулаковские обитатели. Сеньку никто не спросил, чего тут торчит. Видно, что свой, хитровский, и ладно. Снова глядеть сунулся, когда у входа уже керосиновый фонарь горел. Сидел сучий китаеза, с места не шелохнулся. Вот настырная нация! Здесь Сеньке томно стало. Всю жизнь ему теперь в кулаковском подвале торчать, что ли? Брюхо подвело, да и дело ведь было, нешуточное - каляку предупредить. Снова спустился вниз, зарыскал по колидору (одно название, что колидор - пещера пещерой, и стены то каменные, склизкие, то земляные). Непременно должен был тут и другой выход иметься, как же без этого. Схватил за руку первого же кулаковца, что из тьмы вынырнул. - Братуха, где тут у вас еще выйти можно? Тот вырвался, матюгами обложил. Хорошо ножиком не полоснул, кулаковские - они такие. Оперся Скорик о стену, стал думать, как из ямы этой выбираться. Вдруг прямо под ним, где стоял, дыра раскрылась - черная, сырая. И оттуда поперла косматая башка, да Сеньке лбом в коленку. Он заорал: - Свят, свят! - и прыг в сторону. А башка на него залаялась: - Чего растопырился? Нору всю загородил! Ходют тут, косолапые! Только тогда Сенька догадался, что это "крот" из своей берлоги вылез. Было в подземной Хитровке такое особенное сословие, "кроты", которые в дневное время всегда под землей обретались, а наружу если и вылезали, то ночью. Про них рассказывали, что они тайниками с ворованным добром ведают и за то получают от барыг со сламщиками малую долю на проедание и пропитие, а одежи им вовсе никакой не надо, потому что зачем под землей одежа? - Дяденька "крот"! - кинулся к нему Сенька. - Ты тут все ходы-выходы знаешь. Выведи меня на волю, только не через дверь, а как-нибудь по-другому. - По-другому нельзя, - сказал "крот", распрямляясь. - Из Кулаковки только на Свинью выход. Если подрядишь, могу в другой подвал сопроводить. В Бунинку - гривенник, в Румянцевку семишник, в Ероху пятнадцать... Скорик обрадовался: - В Ероху хочу! Это еще лучше, чем на улицу! Синюхин-то в Ерохе живет. Порылся по карманам - как раз и пятиалтынный был, последний. "Крот" денежку взял, за щеку сунул. Махнул рукой: давай за мной. Что с деньгами сбежит, а подрядчика одного в темноте бросит, Сенька не опасался. Про них, "кротов", все знали, что честные, без этого кто же им слам доверит? Главное было самому не отстать. "Кроту"-то хорошо, привычному, он и без света все видел, а Сенька так, наудачу, ногами переступал, только повороты считал. Сначала прямо шли и вроде как немножко вниз. Потом провожатый на четвереньки встал (Сенька по звуку только и догадался), пролез налево, в какую-то дыру. Скорик - за ним. Проползли саженей, может, десять, и лаз повыше стал. Из него вправо повернули. Потом опять влево, и пол из каменного стал мягким, земляным, а кое-где и топким - под ногами зачавкало. Еще влево и опять влево. Там навроде пещеры и откуда-то сквозняком потянуло. Из пещеры по ступенькам поднялись, невысоко, но Сенька все равно оступился и коленку зашиб. Наверху лязгнула железная дверца. За ней колидор какой-то. Скорику после лаза, где на карачках ползали, здесь светло показалось. - Вот она, Ероха, - впервые за все время сказал "крот". - Отсюдова можно либо к Татарскому кабаку вылезти, либо в Подколокольный. Тебе куда? - Мне бы, дяденька, в Ветошный подвал, к калякам, - попросил Сенька и на всякий случай соврал. - Письмишко отцу-матери отписать желаю. Подземный человек повел его вправо: через большой каменный погреб с круглыми потолками и пузатыми кирпичными стояками, снова колидором, опять большим погребом и снова вышли в колидор, пошире прежних. - Ага, - сказал "крот" и повернул за угол. Когда же Сенька за ним сунулся, тот будто сквозь землю провалился. За углом серело - там, близко, был выход на улицу, только "крот", скорей всего, не туда припустил, а в какую-нибудь нору влез. - Чего, пришли, что ли? - крикнул Скорик неведомо кому. От потолка и стен откликнулось: "штоли-штоли-што-ли". А потом глухо - и вправду словно из-под земли: "Ага". Стало быть, это он самый и был, Ветошный подвал. Приглядевшись, Сенька рассмотрел по обеим стенам дощатые дверки. Постучал в одну, крикнул: - Синюхины где тут проживают? Из-за двери откликнулись, хоть и не сразу: - Тебе чего, бумагу писать? - спросил дребезжащий голос. - Это и я могу. У меня почерк лучше. - Нет, - сказал Сенька. - Он, гад, мне полтинник должен. - А-а, - протянул голос. - Направо иди. Третья дверь. Перед дверью, на которую было указано, Скорик остановился, прислушался. Ну как Князь уже там? То-то запопадешь. Но нет, за дверью было тихо. Постучал: сначала легонько, потом кулаком. Все равно тихо. Ушли, что ль, куда? Да нет. Если присмотреться - из-под низа свет пробивался, слабенький. Толкнул дверь - открылась. Стол из досок, на нем огарок в глиняной миске, рядом щепки лежат - лучины. Больше пока мало что видать было. - Здравствуйте вам, - сказал Сенька и картуз снял. Никто ему не ответил. Рассусоливать, однако, некогда было - как бы Князь не нагрянул. Потому Сенька зажег лучинку и над головой поднял: ну-ка, что тут у них, у Синюхиных? Чего молчат? На лавке у стены баба лежала, спала. На полу, под лавкой, дите - совсем мелкое, года три или, может, два. Баба на спине разлеглась, глаза себе чем-то черным прикрыла. Это у дядьки Зот Ларионыча супруга так же вот на ночь вату, шалфеем смоченную, на глаза клала, чтоб морщин не было. Дуры они, бабы, всякому известно. Посмотришь на такую - жуть берет: будто дырья у ней на роже заместо глаз. - Эй, тетенька, вставай! Не время дрыхнуть, - сказал Сенька, подходя. - Сам-то где? Дело у ме... И поперхнулся. Не ватки это у ней были, а жижа. Застыла в глазницах, будто в ямках, и еще по виску к уху пролилась. И не черная она была, а красная. Тоже и шея у Синюхинской бабы была вся мокрая, блестящая. Сенька сначала зенками похлопал и только после допер: перехватили бабе глотку и еще глаза выкололи - вот как. Хотел крикнуть, но вырвалось только: - Ик! Присел на корточки, на мальца поглядеть. И тот был мертвый, а заместо глаз две темные прорехи, только маленькие - сам-то тоже невелик. - Ик, - сказал Сенька. - Ик, ик, ик. И потом уже икал не переставая, не мог остановиться. Попятился он от нехорошей лавки, споткнулся о мягкое. Чуть не упал. Посветил - пацан лежит, лет двенадцати. Рот разинут, зубы посверкивают. А глаз опять нету, повыколоты. - Ой! - удалось, наконец, Сеньке крикнуть. - Ой, беда! Хотел к двери дунуть, но вдруг из угла, где темно, послышался голос. - Митюша, - позвал голос тихо, жалостно. - Ушел он? Мамоньку-то не тронул? А? Не слышу... Вишь, что он, зверь, со мной сделал... Иди, иди сюда... Там в углу висела ситцевая занавеска. Скорик икнул раз, другой. Бежать или подойти? Подошел. Отодвинул. Увидел деревянную кровать. На ней лежал человек, щупал руками мокрую от крови грудь. А глаз у него тоже не имелось, как у прочих. Наверно, он-то и был каляка Синюхин. Сенька хотел ему объяснить, что и Митюшу этого, и мамку, и мальца насмерть зарезали, но только икнул. - Ты молчи, ты слушай, - сказал Синюхин, облизывая губы и вроде как улыбаясь. Сенька отвернулся, чтоб этой безглазой улыбки не видать. - Слушай, а то сила из меня уходит. Кончаюсь я, Митюша, Но это ничего, это пускай. Жил плохо, грешно, так хоть помру человеком. Может, мне за это прощение будет... Не выдал ведь я ему! Он мне всю грудь ножиком исколол, глаза вырезал, а я стерпел... Прикинулся, будто помер, а сам-то живой! - Каляка засмеялся, и в горле у него забулькало. - Слушай, сынок, запоминай... Заветное место, про какое я говорил, к нему идти вот как: ты подземную залу, сводчатую, где кирпичные опоры, знаешь? Да знаешь, как не знать... Там, за правой крайней опорой, в самом уголку, нижний камень вынуть можно... Я искал, где от мамоньки бутылку спрятать, ну и наткнулся. Вынешь камень, отодвинешь, тогда можно будет другие снять, которые над ним сверху... Лезь туда, не бойся. Там потайной ход. Дальше просто: иди себе и иди... Выйдешь прямо в камору, где сокровище. Ты, главное, не бойся. - Голос стал совсем тихий, так что Сеньке нагнуться пришлось - еще и икота, проклятая, слушать мешала. - Сокровище... Большущее... Все у вас будет. Хорошо живите. Тятеньку лихом не поминайте... Больше Синюхин ничего не сказал. Скорик посмотрел на него: губы в улыбке растянуты, а сам уже не дышит. Преставился. Перекрестился Сенька, потянулся покойнику, как положено, глаза прикрыть, да руку-то и отдернул. Уже не икал, дрожал беззвучно. И не от страха - забыл про страх. Сокровище! Большущее! КАК СЕНЬКА ИСКАЛ СОКРОВИЩЕ Конечно, не в себе был, после такого-то. То думал: вот ведь носит земля изверга, дитю малому, и тому не спустил, да еще глаза повырезал, ирод. А и Князь тоже хорош! Вроде честный налетчик. Зачем такого беспардонщика при себе держит, который живым людям глаза колет? А то вдруг мыслью соскакивал со страшного и начинал сокровище воображать, но неявственно: что-то вроде царских врат в церкви. Все сверкает, переливается, а толком ничего не разглядишь. Сундуки еще представлял, в них - злато-серебро, самоцветы там всякие. Дальше повернуло на брата Ванюшу - как приедет к нему Сенька, не деревяшку с мочальным хвостом подарит и не поню эту недсмерную, как судья Кувшинников, а самого настоящего скакуна арабских кровей и к нему коляску на пружинном ходу. И про Смерть, само собой, тоже подумалось. Если Сенька при огромном богатстве будет, может, и она на него по другому взглянет. Не щербатый-конопатый, не комарик и не стриж, а Семен Трифонович Скориков, самостоятельный кавалер. И тогда... Что "тогда", и сам не знал. Как вышел из жуткой комнаты - побежал назад, в самый дальний погреб с пузатыми кирпичными стояками, не иначе Синюхин про него говорил. "Крайняя опора" это которая, с этого конца или с того? Надо думать, та, что от Синюхинского жилья дальше всего. Хоть Сенька от всего приключившегося вроде пьяного был, но спички и запас лучинок со стола прихватить догадался. В самом дальнем углу сел на корточки, спичку зажег. Увидел тесаные камни старинной кладки, каждый величиной с ящик. Поди-ка сдвинь такой. Когда огонек погас, Скорик нащупал пальцами шов, подвигал и так, и сяк - мертвое дело. Попробовал пошевелить соседний - тож самое. Ладно. Перешел в другой угол, по правой стороне. Теперь уже не спичку зажег, лучину. Посветил туда-сюда. Камни тут были такие же, но у одного, нижнего, по краям чернели щели. Ну-ка, ну-ка. Взялся, потянул - камень поддался, и довольно легко. Кряхтя, вытащил, отодвинул. Из дырки пахнуло сырым и затхлым. Сеньку снова колотить начало. Синюхин-то правду сказал! Есть там что-то! Другой камень, сверху, снять еще легче оказалось - он был малость пошире нижнего. Третий еще пошире и тоже не прихваченный раствором, а всего камней вынулось пять. Верхний - пуда на три, если не больше. Теперь перед Сенькой чернела щель - вполне можно человеку пролезть, если боком и скрючимши. Перекрестился, полез. Как протиснулся, сразу просторней сделалось. Заколебался: не поставить ли за собой камни на место. Но не стал - кто в угол погреба полезет? Без огня все одно щель не углядишь, а огня ерохинские обитатели не зажигают. Очень уж Сеньке невмоготу было поскорей до сокровища добраться. Запалил погасшую лучину. Ход был шириной аршина в полтора, с низкого потолка свисали какие-то серые тряпки - не то паутина, не то пыль. А снизу пискнуло - крысы. Их по подвалам полно, самое ихнее крысиное отечество. Но эти наглые были. Одна прямо Сеньке на сапог прыгнула, зубьями в складку на голенище вцепилась. Стряхнул ее, тут же другая наскочила. Вот бесстрашные! Потопал ногами: кыш, проклятые. И потом, когда вперед по лазу шел, остромордые серые твари то и дело из-под ног шмыгали. Из темноты, будто капельки, посверкивали ихние глазенки. Пацаны рассказывали, прошлой зимой крысы с голодухи обезумели и пьянчуге, что в погребе уснул, нос и уши отъели. Младенцев в люльке, если без присмотру оставить, часто обгрызают. Ништо, успокоил себя Сенька. Чай не пьяный и не младенец. А сапог им не прокусить. Когда щепка догорела, новую не стал зажигать. Зачем? Дорога-то одна. Сколько шел в темноте, сказать затруднительно, однако не так чтоб очень долго. Растопыренными руками вел по стенам, опасался пропустить, если будет поворот или развилка. Лучше б потолок щупал - налетел лобешником на камень, аж в ушах зазвенело, и колеса перед глазами покатились, желтые. Нагнул голову, сделал три шажочка, и стенки из-под обеих рук ушли. Засветил лучину. Оказывается, он из низкого прохода в некий погреб попал. Может, это и есть камора, про которую Синюхин своему мертвому сыну говорил? Потолок тут был плавно-изгибчатый, узкого кирпича, не сказать, чтоб очень высокий, но рукой не дотянешься. Кирпич кое-где осыпался, на полу валялись осколки. Помещение собой не большое, но и не маленькое. От стены до стены, может, шагов двадцать. Никаких сундуков Сенька не углядел. У стены, что справа, и у той, что слева, лежало по большой куче хвороста. Подошел - нет, не хворост, пруты железные, почерневшие. Напротив хода, из которого вылез Скорик, раньше, похоже, дверь была, но только ее всю доверху битым кирпичом, камнями и землей засыпало - не пройдешь. Где ж большущее сокровище, за которое Синюхин и все его семейство страшную смерть приняли? Может, в подполе, а Синюхин досказать не успел? Сенька встал на карачки, принялся по полу ползать, стучать. Лучина догорела - другую зажег. Пол, тоже кирпичный, отзывался глухо. Посреди каморы нашлась большая мошна толстой задубевшей кожи, вся ветхая, негодная. Внутри, однако, что-то звякнуло. То-то! Вывернул, потряс. На пол со звоном посыпались какие-то лепестки-чешуйки, с мизинный ноготь каждая. Немного, с пару горстей. Может, золотые? Непохоже - чешуйки были темные и блестели. Сенька слыхал, что золото на зуб пробуют. Погрыз один лепесток. На вкус он был пыльный, укусить - не укусишь. Черт его знает. Может, и вправду золото? Насыпал чешуйки в карман, пополз дальше. Еще три лучины сжег, весь пол коленками обтер, но боле ничего не нашел. Сел на задницу, голову подпер, пригорюнился. Ай да сокровище. Выходит, бредил Синюхин? А может, тайник в стене? Вскочил на ноги, прут железный из кучи подобрал и давай стены простукивать. Через короткое время от раскатистого звона уши заныли - вот и вся прибыль. Ничего путного не выстучал. Достал из кармана лепесток, поднес к самому огню. Разглядел чеканку: человек на коне, какие-то буквицы, непонятные. Вроде монетка, только кривая какая-то, будто обкусанная. От расстройства снова в мошну полез, за подкладкой щупать. Нашел еще два лепестка и монету - круглую, настоящую, больше рублевика. На ней был выбит бородатый мужик и тоже буквы. Деньга была серебряная, это Сенька сразу понял. Наверно, их тут таких раньше полная сумка лежала, да Синюхин все забрал, перепрятал куда-нибудь. Ищи-свищи теперь. Делать нечего - полез Сенька по подземному ходу обратно, не сильно солоно похлебавши. Ну, кругляш серебряный. Ну, лепесточки эти - то ли серебряные, то ли медные, не разберешь. А чхоть бы и серебряные - невелико богатство. Прут железный, которым в стены стучал, с собой взял, крыс гонять. Да и вообще сгодится - приятный он был на ощупь, ухватистый. КАК СЕНЬКА ПОПАЛСЯ Хоть и не оказалось в схроне сокровища, все же, когда вылез из лаза в погреб с кирпичными опорами, задвинул камни на место. Надо будет вернуться с хорошей масляной лампой да получше поискать. Вдруг чего не углядел? С того места, где "крот" спрашивал, к какому выходу вести, Сенька теперь пошел не вправо, а влево, чтоб в Ветошный подвал не угодить. Снова мимо двери ходить, за которой мертвяки безглазые лежат? Благодарствуйте, нам без надобности. Теперь Скорик сам на свою отчаянность удивлялся - как это он после такой страсти не побежал из Ерохи со всех ног, а еще сокровище искать полез? Тут либо одно, либо другое: или он все ж таки пацан крепкий, или сильно жадный - корысть в нем злее страха. Про это и думал, когда через боковую дверь к Татарскому кабаку вышел. Из ночлежки вышел - зажмурился от света. Это ж надо, утро уже, солнышко на колокольне Николы-Под-копая высверкивает. Всю ночь под землей проползал. Шел Сенька Подколокольным переулком, на небо смотрел, какое оно чистое да радостное, с белыми кружавчиками. Чем на облачка пялиться, лучше б по сторонам глядел, дурень. Налетел на какого-то человека - твердого, прями налитого всего. Ушибся об него, а человек и не шелохнулся. Мама родная - китаец! От всяких разных событиев Сенька про него и думать позабыл, а он, двужильный, всю ночь на улице проторчал. И это за семьдесят копеек! А кабы бусам этим паршивым цена в трешник была, наверно, вовсе бы удавился. Улыбнулся косоглазый: - Добурое утро, Сенька-кун. И лапу короткопалую тянет - за ворот ухватить. Хрена! Скорик ему прутом железным, который из подземелья, по руке хрясь! Жалко отдернул, идол вертлявый. Охо-хо, снова-здорово, давно наперегонялки не бегали. Развернулся Сенька и припустил вдоль по переулку. Только на сей раз утек недалеко. Когда пробегал мимо нарядного господина с тросточкой (и как только такой франт забрел на Хитровку), зацепился карманом за набалдашник. Чудно, что у гуляльщика тросточка из руки не выдернулась, как следовало бы, а наоборот, Сенька к месту прирос. Франт слегка тросточку на себя потянул, а вместе с нею и Сеньку. Человек был солидный, в черной шелковой шляпе трубой, с крахмальными воротничками. И рожа гладкая, собой красивая, только немолодой уже, с седыми висками. - Отцепляйте меня скорей, дяденька! - заорал Сенька, потому китаец уже совсем близко был. Не бежал, неспешно подходил. Вдруг красивый господин усмехнулся, усишками черными шелохнул и говорит, немножко заикаясь: - К-конечно, Семен Скориков, я вас пущу, но не раньше, чем вы вернете мне нефритовые четки. Сенька на него вылупился. Имя-фамилию знает? - А? - сказал. - Чего? Какие-такие четки? - Те самые, что вы стянули у моего камердинера Масы т-тому восемь дней. Вы шустрый юноша. Отняли у нас немало времени, заставили за собой побегать. Только тут Скорик его признал: тот самый барин, которого он в Ащеуловом переулке со спины видал, входящим в подъезд. И виски седые, и заикается. - Не обессудьте, - говорил дальше заика, беря Сеньку двумя цепкими пальцами за рукав. - Но Маса устал за вами г-гоняться, ему ведь не шестнадцать лет. Придется принять меру предосторожности, временно заковать вас в железа. Позвольте ваш п-прутик. Франт отобрал у Сеньки железку, вцепился в ее концы, наморщил гладкий лоб и вдруг как закрутит прут у Скорика на запястьях! Легко так, словно проволоку какую. Вот это силища! Скорик так поразился, что даже кричать не стал - чего, мол, сироту обижаете. А силач поднял точеные брови - вроде бы сам своей мощи удивился - и говорит: - Интересно. Позвольте п-полюбопытствовать, откуда у вас эта штуковина? Сенька ответил, как положено: - Откуда-откуда, дала одна паскуда, велела сказать, что ей на вас ... Руки были, будто в кандалах, нипочем из железной петли не вытянуть, сколько ни елозь. - Что ж, вы правы, - мирно согласился усатый. - Мой вопрос нескромен. Вы вправе на него не отвечать. Так где мои четки? Тут и китаец подошел. Сенька зажмурился - сейчас будет бить, как Михейку с пацанами. И само вырвалось: - У Ташки! Подарил ей! - Кто это - Тасъка? - спросил китаеза, которого франт назвал Масой. - Маруха моя. Красивый господин вздохнул: - Я понимаю, неприятно и неприлично забирать назад у д-дамы подарок, но поймите и вы меня, Семен Ско-риков. Эти четки у меня лет пятнадцать. Знаете ли, привыкаешь к вещам. К тому же с ними связано некое особенное в-воспоминание. Пойдемте к мадемуазель Ташке. За "мамзель" Сенька обиделся. Почем он знает, что его маруха - мамзелька? То есть, Ташка, конечно, мам-зелька и есть, но ведь ничего такого про нее сказано не было. Может, она порядочная. Хотел Скорик заступиться за Ташкину честь, сказать оскорбителю грубость, но посмотрел в его спокойные голубые глаза повнимательней и грубить не стал. - Ладно, - пробурчал, - пошли. Двинули назад по Подколокольному. Желтомордый Маса держал прут, которым Сеньку повязали, за один конец, а второй мучитель шел сам по себе, постукивал по булыге тросточкой. Стыдно было Скорику, что его, будто собачонку, на поводке ведут. Увидит кто из пацанов - срамота. Поэтому старался идти поближе к китайцу, вроде как дружба у них или, может, общее дело. Тот понял Сенькино страдание: снял свой пиджачок, накинул сверху на стянутые руки. Тоже ведь человек, понятие имеет, хоть и нерусская душа. Возле главного входа в Ероху, на углу, толпился народ. В самых дверях торчала фуражка с бляхой. Городовой! Стоял важный, строгий, никого внутрь не пускал. Сенька-то сразу понял, что за оказия - не иначе порезанных Синюхиных нашли, а в толпе говорили разное. Один, по виду тряпичник, что ветошь по помойкам собирают, громко объяснял: - Энто теперь вышло такое от начальства указание. Ероху закрыть и инфекцией опрыскать, потому как от ней на всю Москву бациллы. - Чего от ней? - испугалась баба с перебитым носом. - Бациллы. Ну, там мыша или крыса, если по-простому. А от них проистекает холера, потому что некоторые, кто в Ерохе проживает, этих бацилл с голодухи жрут, а после их с крысиного мяса пучит. Ну, начальство и прознало. - Что вы врете, уважаемый, только людей смущаете, - укорил тряпичника испитой человек в драном сюртучишке, не иначе из каляк, как покойник Синюхин. - Убийство там случилось. Ждут пристава со следователем. - Ага, стали бы из-за такой малости огород городить, - не поверил тряпичник. - В "Каторге" вон нынче двоих порезали, и ничего. Каляка голос понизил: - Мне сосед рассказывал, там ужас что такое. Будто бы порешили детей малых, видимо-невидимо. Вокруг заохали, закрестились, а барин, чьи бусы, навострил уши и остановился. - Убили д-детей? - спросил он. Каляка повернулся, увидел важного человека, картуз сдернул. - Так точно-с. Сам я не лицезрел, но Иван Серафимыч из Ветошного подвала слышал, как городовой, что в участок побежал, на ходу приговаривал: "Детей не пожалели, ироды". И еще про выколотые глаза что-то. Сосед мой - честнейший человек, врать не станет. Раньше в акцизе служил, жертва судьбы, как и я. Вынуждены прозябать в сих ужаснейших местах по причине... - Выколотые глаза? - перебил Сенькин поимщик и сунул каляке монетку. - Вот, держите. Ну-ка, Маса, заглянем, п-посмотрим, что там стряслось. И пошел прямо к двери ночлежки. Китаец потянул Скорика следом. Вот уж куда Сеньке ни за какие ковриги идти не хотелось, так это в Ветошный подвал. - Да чего там смотреть? - заныл Сенька, упираясь. - Мало ли чего набрешут. Но барин уже к городовому подошел, кивнул ему - тот и не подумал такого представительного господина останавливать, только под козырек взял. Спустившись по ступенькам вниз, в подвал, франт задумчиво пробормотал: - Ветошный подвал? Это, кажется, налево и потом направо. Знал откуда-то, вот чудеса Господни. И по темным колидорам шел быстро, уверенно. Очень Сенька на это удивился. Сам-то он сзади волочился и все канючил: - Дядя китаец, давай тут его подождем, а? Ну дядя китаец, а? Тот остановился, повернулся, легонько щелкнул Скорика по лбу. - Я не китаец, я японец. Поняр? И дальше за собой потащил. Надо же! Вроде китаец ли, японец - один хрен рожа косоглазая, а тоже вот различают между собой, обижаются. - Дяденька японец, - поправился Сенька. - Устал я что-то, нет больше моей мочи. И хотел на пол сесть, вроде как в изнеможение впал, но Маса этот кулаком погрозил, убедительно, и Сенька умолк, смирился с судьбой. У входа в Синюхинскую квартеру стоял сам Будочник: прямой, высокий, как Иван Великий, руки сзади сцеплены. И лампа на полу горела, керосиновая. - Будников? - удивился барин. - Вы все на Хитровке? Надо же! А Будочник еще больше поразился. Уставился на франта, глазами замигал. - Эраст Петрович, - говорит. - Ваше высокородие! - И руки по швам вытянул. - А сказывали, вы сменили расейское местопроживание на заграничное? - Сменил, сменил. Но наведываюсь иногда в родной город, п-приватным образом. Вы как тут, Будников, пошаливаете, как прежде, или остепенились? Ох, не добрался я до вас, не успел. Будочник улыбнулся, но не широко, а чуть-чуть, деликатно. - Годы у меня не те, чтоб шалить. О старости подумать пора. И о душе. Вот те на! Господин-то этот, оказывается, не просто так - сам Будочник перед ним навытяжку. Никогда Сенька не видывал, чтобы Иван Федотыч перед кем-нибудь этак тянулся, хоть бы даже перед самим приставом. Покосился Будочник на Сеньку, косматые брови сдвинул. - А этот что? - спрашивает. - Или напакостил вам чем? Только скажите - я его в труху разотру. Тот, который Эраст Петрович, сказал: - Ничего, мы уже решили наш к-конфликт. Правда, Сеня? - Скорик закивал, но интересный барин смотрел не на него, а на дверь. - Что тут у вас случилось? - Так что уголовно-криминальное зверство, каких даже на Хитровке не видывали, - мрачно доложил Будочник. - Каляку одного со всем семейством вырезали, да еще изуверским манером. А вам, Эраст Петрович, лучше бы уходить отседова. Про вас еще вон когда велено было: кто из полициантов увидит, сразу по начальству доносить. Неровен час пристав с господином следователем застанут... Уж пора им прибыть. Ишь ты, соображал Сенька, а человек-то этот, похоже из деловых, да не обыкновенный, а какой-то разособенный, против которого московские - сявки драные. Ну, попутал лукавый у этакого фартового принца-генерала памятную вещь утырить! Вот оно, сиротское счастье. А Будочник еще сказал: - Приставом у нас теперича Иннокентий Романыч Солнцев, которого вы под суд хотели. Очеино на обиду памятны. Если он мог самого пристава под суд упечь, то, выходит, не фартовый? Сенька вовсе запутался. Эраст Петрович предупреждения нисколько не напугался. - Ничего, Будников. Бог не выдаст, свинья не съест. Да мы быстренько, одним г-глазком. Будочник не стал больше перечить, посторонился: - Если свистну - выходите скорей, не подводите. Хотел Сенька снаружи остаться, но чертов японец Маса не дозволил, хоть бы даже под Будочниковым присмотром. Сказал: - Отень сюстрый. И бегаесь быстро. Как внутрь вошли, Сенька на покойников смотреть не захотел (будет, налюбовался уже), стал глядеть на потолок. В комнате теперь светлее было, чем раньше - на столе лампа горела, тоже керосиновая, как в колидоре. Эраст Петрович ходил по комнате, нагибался, чем-то позвякивал. Кажется, и мертвяков ворочал, за рожи зачем-то трогал, но Скорик нарочно отворачивался, чтобы этого непотребства не наблюдать. И японец тоже рыскал чего-то, сам по себе. Сеньку за собой таскал. Тоже и над трупаками нагибался, бормотал по-своему. Минут пять это длилось. От запаха убоины Сеньку малость мутило. И еще навозом тоже несло - должно, из располосованных брюх. - Что думаешь? - спросил Эраст Петрович своего японца. Тот ответил непонятно, не по-нашему. - Ты полагаешь, маниак? - Барин-фартовый раздумчиво потер подбородок. - Основания? Тут японец снова по-русски заговорил: - Убийство дза дзеньги искрютяетца. Эта семья быра софусем нисяя. Это радз. Сумаседсяя дзестокость - дазе маренкького марьсика не подзярер. Это два. Есе градза. Вы сами говорири, господзин, сьто придзнак маниа-карьного убийства - ритуар. Затем градза выкарывачь? Ясно - сумаседсий ритуар. Это три. Маниак убир, тотьно. Как тогда Дзекоратор. Скорик не знал, кто такие Маниак и Дзекоратор (по фамилии судить - жиды или немцы), да и вообще мало что понял, однако видно было, что японец своей речью шибко горд. Только барина, похоже, не убедил. Тот присел на корточки возле кровати, где лежал Си-нюхин, стал шарить у покойника в карманах. А еще приличный господин! Хотя кто его знает, кто он на самом деле. Сенька стал на иконку смотреть, что в углу висела. Подумал: видел ведь Спаситель, как Очко каляку уродовал, и не спас, не заступился. А потом вспомнил, как валет в иконы ножиком швырялся, тож прямо в глаза, и вздохнул: хорошо еще, святому образу не выколол. У, нелюдь. - Это что у нас? - раздался голос Эраста Петровича. Не утерпел Сенька, высунулся из-за Масиного плеча. На ладони у барина лежала чешуйка, точь-в-точь такая же, как у Сеньки в кармане. - Кто знает, что это такое? - обернулся Эраст Петрович. - Маса? Или, может, вы, Скориков? Маса покачал головой. Сенька пожал плечами, да еще глаза нарочно выпучил: отродясь не видывал этакой диковины. Даже еще вслух сказал: - Почем мне знать? Барин на него посмотрел. - Ну-ну, - говорит. - Это копейка семнадцатого столетия, отчеканена при царе Алексее. Откуда она взялась у нищего, спившегося каляки? Услышав про копейку, Скорик приуныл. Ничего себе "большущее сокровище"! Пригоршня копеек, и те царя Гороха. Дверь из колидора приотворилась. Просунулся Будочник: - Ваше высокородие, идут! Эраст Петрович положил чешуйку на кровать, чтоб было видно. - Все-все, уходим. - Вон туда ступайте, чтоб с приставом не сойтись, - показал Будочник. - К Татарскому кабаку попадете. Барин подождал, пока Маса и Сенька выйдут. Не сказать, чтобы очень уж торопился от пристава бежать. Хотя чего тут бегать: как донесутся шаги - в темноту отойти, и нет тебя. - Не думаю, что маниак, - сказал Эраст Петрович своему слуге. - Я бы не стал исключать корысть как мотив п-преступления. Вот скажи, как по-твоему, глаза у жертв выколоты при жизни или после смерти? Маса подумал, губами почмокал. - У дзенсины и дзетотек посмертно, у мусины есе при дзизни. - И я пришел к тому же в-выводу. Сенька вздрогнул: откуда знают, что Синюхин поначалу еще живой был? Колдуны они, что ли? Эраст Петрович повернулся к Будочнику: - Скажите, Будников, были ли на Хитровке похожие преступления, чтобы жертвам выкалывали глаза? - Были, в самом недавнем времени. Одного купчика, что на Хитровку сдуру после темна забрел, порешили. Ограбили, башку проломили, портмоне с золотыми часами взяли. Глаза зачем-то повырезали, крокодилы. А еще раньше, тому с две недели, господина репортера из газеты "Голос" умертвили. Хотел про трущобы в газету прописать. Он денег-часов с собой не брал - опытный человек и на Хитровке не впервой. Но кольцо у него было золотое, с бриллиантом, с пальца не сымалось. Пришили репортера, бестии мокрушные. Кольцо прямо с мясом срезали и глаза тоже выкололи. Вот какая публика. - Видишь, Маса, - поднял палец красивый господин. - А ты говоришь, деньги исключаются. Это не маниак, это очень предусмотрительный преступник. Видно, слышал б-басню о том, что у покойника на сетчатке запечатлевается последнее, что человек видел перед смертью. Вот и осторожничает: всем своим жертвам, вплоть до детей, вырезает глаза. Японец зашипел и заклекотал что-то по-своему - должно быть, заругался на душегуба. А Сенька подумал: больно много о себе воображаете, ваше высокородие или кто вы там. Не угадали, нет в Очке никакой осторожности, одна только бешеность от марафета. - Картинка на глазу? - ахнул Будочник. - Чего только не удумают, аспиды уголовные. - Басня - это непуравда, да? - спросил Маса. - Татоэбанаси1? Эраст Петрович подтвердил: - Разумеется, чушь. Была такая гипотеза, но не нашла подтверждения. Тут еще вот что интересно... - Идут! - перебил, наклонив голову, Будочник. - Слыхали? Сидоренко, что у входа стоит, гаркнул "Здравия желаю, вашскобродь!" - это я велел ему глотку не жалеть. Через минуту, много две, здесь будут. Шли бы вы от греха. Далось вам, Эраст Петрович, это убийство. Или расследовать будете? - Нет, не могу. - Барин развел руками. - Я в Москве совсем по другому делу. Передайте, что я говорил, Солнцеву и следователю. Скажите, своим умом дошли. - Вот еще, - презрительно скривил рот Будочник. - Пускай Иннокентий Романыч сами мозгой шевелят. И так все норовят на чужом горбе в рай прокатиться. Ништо, ваше высокородие, я дознаюсь, кто это на Хитровке озорует, найду и своей рукой жизни лишу, как Бог свят. Эраст Петрович только головой покачал: - Ох, Будников, Будников. Вы, я смотрю, все такой же. Слава Богу, ушли наконец из проклятого подвала. Вылезли на Божий свет у Татарского кабака, пошли к Ташке. Она с мамкой в Хохловском переулке квартировала: комната в одно окошко со своим ходом - для мамзельного ремесла. Так многие лахудры проживали, но только у Ташки на подоконнике что ни день новые цветы, под стать хозяйкиному расположению. Скорик уже знал: если слева лютики выставлены, а справа незабудки - значит, все у Ташки хорошо, песни поет и букеты раскладывает. А если, скажем, левкой и иван-чай, тогда с мамкой пособачилась или клиент сильно противный попался, и Ташке оттого грустно. Сегодня как раз такой день был, да еще с занавески можжевеловая ветка свисала, на языке цветов значит "не рада гостям". Рада, не рада, а куда денешься, если насильно привели. Постучали, вошли. Ташка на кровати сидела, мрачнее тучи. Семечки грызла, шелуху в ладошку плевала. Ни "здрасьте" тебе, ни "как поживаешь". - Чего надо? - говорит. - Что за бакланов привел? Зачем? Мало мне тут этой лахудры. И в угол кивнула, где мамка валялась. Опять, поди, нажралась где-то пьянее грязи и после кровью харкала, вот Ташка и бесится. Скорик хотел объяснить, но тут у него с рук японский пиджак соскользнул, на пол упал. Ташка увидала Сень-кины скованные руки, как с кровати спрыгнет - и на Масу. Ногтями ему в толстые щеки вкогтилась и давай орать: - Отпусти его, гад мордатый! Щелки повыцарапаю! И еще всякими разными словами, на которые Ташка была знатная мастерица. Сенька и то заморщился, а чистый господин так даже глазами захлопал. Пока японец одной рукой от мамзельки свою желтую красу оборонял, Эраст Петрович в сторонку отошел. На Ташкину ругань сказал уважительно: - М-да, вдали от родины отвыкаешь от силы русской речи. Пришлось за японца заступаться. - Ладно тебе, Ташка. Угомонись. Чего к человеку пристала? Помнишь, я тебе бусы дарил, зеленые. Целы? Отдай им, ихние это. Не то худо мне будет. - И вдруг испугался. - Или продала? - Что я, лярва замоскворецкая, дареное продавать? - оскорбилась Сенькина подрунька. - Мне, может, никто больше и не дарил ничего. Клиенты, те не в счет. Бусы твои у меня в хорошем месте прибраны. Скорик знал это ее "хорошее место" - в подкроватном шкапчике, где Ташка свои сокровища хранила: книжку про цветы, хрустальный пузырь из-под духов, гребенку из черепахи. Попросил ее: - Отдай, а? Я тебе другое что подарю, чего хошь. Ташка японца отпустила, просветлела вся. - Правда? Я, Сень, собачку хочу, пуделя белого. На рынке видала. Пуделя, они знаешь какие? Они, Сень, на задних лапах вальс пляшут, через веревочку прыгают и лапу подают. - Да подарю, ей-богу подарю. Только бусы отдай! - Ладно, не надо, не дари, - разрешила Ташка. - Это я так. Пудель такой тридцать целковых стоит, даже если щенок. Я приценивалась. Вздохнула, но без особой печали. Полезла под кровать, зад тощий задрала, а рубашонка короткая, Скорику от людей стыдно стало. Вот какая девка бесшабашная. Подошел, одернул. Ташка там, под кроватью, погремела немножко (видно, не хотела при чужих все свои богатства доставать), потом вылезла обратно, кинула Масе бусы: - На, удавись, жадюга. Японец поймал низку, с поклоном передал господину. Тот перебрал камешки, зачем-то погладил один из них, бережно спрятал бусы в карман. - Что ж, все хорошо, что хорошо к-кончается. Уж вы-то, мадемуазель, передо мной ни в чем не виноваты. - Полез в карман, достал лопатник, из лопатника три кредитки. - Вот вам тридцать рублей, купите себе пуделя. \ Ташка деловито спросила: - Это каким же манером ты меня кобелить собрался, за три-то краснухи? Если, говорит, так-то и так-то, то я согласная, а если так или вот этак, то я девушка честная и гадостев этих творить над собой не дозволяю. Гладкий барин аж шарахнулся, руками заплескал: - Что вы, - говорит. - Ничего такого от вас мне не нужно. Это п-подарок. Не знал он Ташку! Она подбоченилась: - Ну и вали тогда со своими бумажками. Я подарки либо от клиента беру, либо от товарища. Раз кобелиться не желаешь, значит, ты мне не клиент, а товарищ у меня уже есть - Скорик. - Что ж, мадемуазель, - поклонился ей Эраст Петрович. - Такого товарища, как вы, лестно иметь всякому. Здесь Ташка вдруг крикнула: - Тикай, Скорик! Кинулась на Масу и зубами его за левую руку, в которой конец прута! Японец от неожиданности пальцы разжал, ну Сенька к двери и рванул. Барин ему вслед: - Стойте! Я освобожу вам руку! Ага, нашел дурака. Как-нибудь сами освободимся, без вашей помощи. За покражу-то от вас расчета еще не было. Станете мордовать, нет ли, про то нам неведомо, а все ж от непонятного человека, которого сам Будочник опасается, чем далее, тем целее - так Сенька рассудил. Но Ташка-то, Ташка! Не девка - золото. КАК СЕНЬКА СТАЛ БОГАТЫЙ Сбежать-то Скорик сбежал, но теперь надо было и в самом деле как-то от железяки избавляться. Шел, руки к груди прижимал, прут концами вверх-вниз повернул, чтоб меньше в глаза бросался. С Хитровки нужно было уносить ноги - даже не из-за опасного Эраста Петровича, а чтоб знакомых в дурацком виде не встретить. Засмеют. Зайти в кузню, где подковы куют, наврать чего-нибудь - вроде как кто из озорства или на спор железяку прикрутил. В кузнях лбы здоровые. Может, и не такие уцепистые, как красивый барин, но уж как-нибудь растянут, на то у них свой струмент имеется. Само собой не за спасибо - копеек двадцать дать придется. Тут-то и сообразил: а где их взять, двадцать копеек? Последний пятиалтынный вчера "кроту" отдал. Или надуть кузнеца? Посулить деньгу, а после дать деру? Снова бегать, вздохнул Сенька. Кузнецы, если догонят, так отметелят своими кулачищами - хуже любого японца. В общем, шел, думал. Поднявшись на Маросейку, увидал вывеску "САМШИТОВЪ. Ювелирные и златокузнечныя работы". Вот оно, что нужно-то! Может, даст ювелир сколько-нисколько за серебряную монету из сумы, опять же копейки эти старинные. Не даст - часы Килькины заложить можно. Потянул стеклянную дверь, вошел. За прилавком никого не было, но красивая птица попугай, что сидела в клетке на жердочке, проорала противным голосом: - Добррро пожаловать! На всякий случай Сенька снял картуз и тоже сказал: - Доброго здоровьичка. Хоть он был и птица, но, видно, с понятием. - Ашотик-джан, опять дверь не заперта! - донесся из глубины лавки бабский голос - чудной, с переливами. - Заходи, кто хочет! Зашуршали шаги, из-за шторки выглянул человек небольшого росточка, лицом смуглявый, с кривым носищем, на лбу вздет стеклянный кружок в медной оправе. Пугливо спросил: - Вы один? Увидал, что один. Тогда побежал, зачем-то дверь на засов запер и только после повернулся к Скорику: - Чем могу? Да, такой огрызок железного прута не растянет, расстроился Сенька. А еще про кузнечные работы написал. Может, у него подмастерье имеется? - Желаю кой-чего продать, - сказал Сенька и полез в карман. Ох, непросто это было, со стянутыми-то руками. Попугай как заладит дразниться: - Прродать! Прродать! Прродать! Носатый ему: - Помолчи, помолчи, Левончик. - А Сеньке, оглядев с ног до головы, сказал. - Извините, молодой человек, но я краденого не покупаю. На то есть свои специалисты. - Без тебя знаю. Вот, чего дашь? И монету на прилавок шлеп. Ювелир на Сенькины запястья покосился, однако ничего не сказал. А на серебряный кругляш глянул без большого интереса. - Хм, ефимок. - Кто-кто? - не понял Скорик. - Ефимок, иоахимсталер. Монета нередкая. Они идут по два веса. То есть по весу серебра, помноженному вдвое. Ваш ефимок в хорошей сохранности. - Взял денежку, положил на весы. - Можно сказать, даже в идеальной. Полноценный талер, шести с половиной золотников весу. Золотник серебра нынче - 24 копейки. Это получается... м-м... три двенадцать. Минус моя комиссия, двадцать процентов. Итого - два рубля пятьдесят копеек. Больше вряд ли кто-нибудь даст. Два с полтиной - это уже было дело. Сенька снова завернулся весь, полез в карман за чешуйками, высыпал на стойку. - А эти чего? Лепестков этих было у него ровно двадцать, еще ночью пересчитал. Плохонькие, конечно, копеечки, но если к двум с полтиной прибавить, это уж два семьдесят выходило. Чешуйкам ювелир больше уважения оказал, чем ефимку. Спустил со лба на глаз стеклышко, стал разглядывать одну за одной. - Серебряные копейки? Ого, "ЯД". И сохранность завидная. Ну, эти могу взять по три рубля штучка. - По скольку, по скольку? - ахнул Сенька. - Поймите, молодой человек, - сказал ювелир, взглянув на Скорика через стекляшку страшным черным глазом. - Предбунташные копейки, конечно, не талеры и идут по другому курсу, но как раз недавно в Замоскворечье вырыли очередной клад того времени, в три тысячи серебряных копеек, в том числе две сотни яузских, так что цена на них сильно упала. Ну хотите, по три пятьдесят? Больше не могу. - Это сколько же всего будет? - спросил Скорик, еще не веря своей удаче. - Всего? - Самшитов пощелкал счетами, показал. - Вот: вместе с ефимком семьдесят два рубля пятьдесят копеек. Сенька аж охрип: - Ладно, давай. Попугай встрепенулся: - Давай! Давай! Давай! Хозяин монетки сгреб куда-то под прилавок, звякнул замком кассы. Зашуршали кредитки - заслушаешься. Это ж надо, какие деньжищи! Из глубины лавки снова пропел бабский голос: - Ашотик-джан, чай кушать будешь? - Сейчас, душенька, - обернулся ювелир. - Только клиента отпущу. Из-за занавески вышла хозяйка, с подносом. На подносе чай в серебряном подстаканнике, блюдечко со сластями - важно. Тетка была видная, толстая, много больше своего мухортика, с усами под носом, а ручищи с сахарную голову. Вот она, загадка, и разъяснилась. С такой бабой никакого подмастерья не нужно. - Тут еще вот чего... - покашлял Скорик и руки с прутом показал. - Мне бы того, распутаться... Пацаны пошутили... Баба посмотрела на скованные руки - слова не сказала, пошла себе обратно за занавеску. Ювелир же взялся за прут своими сухими лапками и вдруг - Сенька обомлел - растянул железное кольцо. Не до конца, но все же запястья вытащить хватило. Ай да Ашотик! Пока Скорик вольными руками рассовывал по карманам бумажки с гривенниками, Самшитов все на прут глядел. Покапал на него из какого-то пузырька, поскреб. Повернул концом, стекляшку наставил - и ну давай лысину платочком тереть. - Откуда это у вас? - спрашивает, и голос дрожит. Так тебе и расскажи. Сенька "откуда-откуда, дала одна паскуда" не стал ему говорить, потому что хороший человек и выручил. Сказал вежливо: - Откуда надо. И хотел уж идти. Нужно было подумать, что с нежданным богатством делать. Но тут хозяин возьми и брякни: - Сколько вы за это хотите? Шутник! За железный мусор? Однако голос у Самшитова дрожал нешутейно. - Невероятно! - забормотал он, надраивая прут мокрой тряпочкой. - Я, конечно, читал про талерный пруток, но не думал, что сохранился второй такой... И клеймо Яузского двора! Сенька глядел, как черный прут из-под тряпочки вылазит белым, блестящим. - Чего? - спросил. Ювелир смотрел на него, будто что-то прикидывал. - Хотите... два веса? Как за талер, а? - Чего? - Даже три, - быстро поправился Самшитов. Положил прут на весы. - Здесь без малого пять фунтов серебра. Пускай будет ровно пять. - Защелкал костяшками на счетах. - Это сто пятнадцать рублей двадцать копеек. А я вам дам втрое, триста сорок шесть рублей. Даже триста пятьдесят. Нет, даже четыреста! Целых четыреста рублей, а? Что скажете? Сенька сказал: - Чего? - В лавке я столько денег не держу, нужно в банк сходить. - Выбежал из-за прилавка, стал в глаза заглядывать. - Вы должны меня понять, с таким товаром много работы. Пока найдешь правильного покупателя. Нумизматы - публика особенная. - Чего? - Нумизматы - это коллекционеры, которые собирают денежные знаки, - объяснил хозяин, но сильно понятней от этого не стало. Сенька этих самых коллекционеров, что обожают деньги собирать, на своем веку много видал - того же дядьку Зот Ларионыча, к примеру. - А сколько их, которым эти пруты нужны? - спросил Скорик, все еще подозревая подвох. - В Москве, пожалуй, человек двадцать. В Питере вдвое. Если за границу отправить - там тоже многие купить захотят. - Тут носатый вдруг дернулся. - Вы сказали "пруты"? У вас что, еще такие есть? И вы готовы продать? - По четыре сотни? - спросил Сенька, сглотнув. Вспомнил, сколько там, в подземелье, этого хвороста навалено. - Да-да. Сколько их у вас? Скорик осторожно сказал: - Штучек пять добыть можно бы. - Пять талерных прутов?! Когда вы можете мне их принести? Здесь нужно было солидность показать, не мельтешить. Трудное, мол, дело. Не всякий справится. Помолчал и важно так: - Часа через два, никак не ранее. - Ниночка! - заорал ювелир жене. - Закрывай магазин! Я в банк! Заморская птица крику обрадовалась, давай тоже базарить: - Я в банк! Я в банк! Я в банк! Под эти вопли Сенька и вышел. Рукой об стенку оперся - так шатало. Ничего себе прутики, по четыреста рублей штука! Прямо сон какой-то. Перед тем как под землю лезть, в Хохловский заглянул. Посмотреть, не забидели ли Ташку те двое, ну и вообще - спасибо сказать. Слава Богу, не тронули. Ташка сидела там же, на кровати, волоса расчесывала - ей скоро было на работу. Рожу уже размалевала: брови с ресницами черные, щеки красные, в ушах стеклянные сережки. - Этот, косоглазый, велел тебе кланяться, - рассказала Ташка, накручивая виски на палочку, чтоб кучерявились. - А красавчик сказал, что будет за тобой приглядывать. Очень это Сеньке не понравилось. Как так "приглядывать"? Грозится, что ли? Ничего, теперь Скорика хрен достанешь, хрен найдешь. Другая теперь у него жизнь пойдет. - Ты вот чего, - сказал он Ташке. - Ты брось это. Нечего тебе больше улицу утюжить. Заберу я тебя с Хитровки, вместе будем жить. У меня теперь денег знаешь сколько. Ташка сначала обрадовалась, даже по комнате закружилась. Потом остановилась. - А мамку? - Ладно, - вздохнул Скорик, поглядев на пьяную бабу - поныне не проспалась. - Возьму и мамку. Ташка еще немножко потанцевала и говорит: - Нет, нельзя ее отсюда. Пускай помрет спокойно. Ей ухе недолго осталось. Вот помрет, тогда заберешь меня. И ни в какую. Сенька ей все хрусты, что от ювелира получил, отдал. Чего жадничать? Скоро у него денег сколько хочешь будет. Теперь нужно было в Ероху попасть, откуда к сокровищу лаз. Из дверей ночлежки как раз убитых выносили. Бросили на телегу два рогожных куля побольше, один поменьше и еще один совсем маленький. Народ стоял, глазел. Некоторые крестились. Вышли трое: чиновник в очках, пристав Солнцев и еще бородатый дядька с фотографическим ящиком на треноге. Пристав с чиновником поручкался, фотографу просто кивнул. - Иннокентий Романович, оперативную информацию прошу собщать мне незамедлительно, - наказал очкастый, усаживаясь в пролетку. - Без вашей хитровской агентуры не сдвинемся. - Всенепременно, - кивнул пристав, тронув подкрученный усишко. Пробор у него сиял - ослепнуть можно. Видный был мужчина, ничего не скажешь, хоть и гад смердячий - про то вся Хитровка знала. - И постарайтесь как-нибудь репортеров того... поменьше распалять. Без живописных подробностей. И так звону будет... - Чиновник безнадежно махнул рукой. - Само собой. Не беспокойтесь, Христиан Карлович, - Солнцев вытер лоб белейшим платочком, снова надел фуражку. Пролетка укатила. - Будников! - позвал пристав. - Ерошенко! Где вы там? Из темной ямы поднялись еще двое: Будочник и хозяин ночлежки, знаменитый Афанасий Лукич Ерошенко. Большой человек, золотая голова. Сам из хитрованцев, начинал половым в трактире, после возрос до кабатчика, само собой и сламом приторговывал, а ныне почетный гражданин, кресты у него, медали, к губернатору-генералу христосоваться ездит. Ночлежек этих у него три, еще винная торговля, лабазы. Одно слово - мильонщик. - Скоро газетчики прирысят, - сказал им полковник, усмехаясь. - Все рассказать, всюду пускать, место преступления показать. Да не вздумайте кровь замывать. А на вопросы про ход следствия не отвечать, ко мне отправляйте. Скорик смотрел на пристава, диву давался. Вот ведь бесстыжий, гнида. Сам очкастому этому вон чего обещал, а сам вон что. И людей, что рядом стоят, ему не совестно. Хотя они для него, надо думать, и не люди совсем. Пристава на Хитровке не уважали. Слова не держит, беспардонничает, жаден без меры. Прежние тоже были нумизматы, но Иннокентий Романыч всех переплюнул. Берешь с притонов, где мамзельки, навар - бери, святое дело, но еще не бывало такого, чтоб пристав сам лахудр пользовал, не брезговал. Выбирал, конечное дело, какие подороже, десятирублевых, и чтоб девушке за труды заплатить или там подарок сделать - никогда. Еще и псов своих легавых угощал. Хуже не было для лахудры, чтоб в Третий Мясницкий на "разговение" попасть. Возьмут ни за что, посадят в "курятник" и кобелят все кому не лень. Ходили "деды" к Будочнику, просили, не дозволит ли господина полковника порезать или каменюку на него обронить, не до смерти, конечно, а чтоб в разум вошел. Будочник не дал. Потерпите, сказал. Их высокоблагородие недавно появился и недолго у нас продержится. Высоко метит, карьеру делает. Делать нечего - терпели. Солнцев сказал Ерошенке: - С вас, Афанасий Лукич, штраф. Извольте мне тысячонку представить за непорядок в заведении. У нас с вами уговор. Ерошенко ничего - степенно поклонился. - И с тебя штраф, Будников. Я в твои дела не лезу, но за Хитровку ты передо мной в ответе. В три дня мне убийцу не найдешь - двести рублей заплатишь. Будочник тоже ни слова не ответил, только седым усом повел. Подкатила полковничья коляска. Сел его высокоблагородие, пальцем всем погрозил: "У, рвань!" - и поехал себе. Это он для важности, мог бы и пешком пройтись, ходу до участка всего ничего. - Не сомневайтесь, Иван Федотыч, - сказал Ерошенко. - Ваш штраф на мне, покрою-с. - Я те дам, "покрою-с", - рыкнул на него Будочник. - Ты от меня, Афонька, двумя катьками не отделаешься. Мало я тебе, вору, спускал! Вот он какой, Будочник. Ерошенко хоть весь крестами увешайся, хоть до смерти князя-губернатора зацелуй, а все одно для Будочника вором Афонькой останется. Слазил в подземелье куда ловчей, чем в первый раз. Одолжил в "Каторге" под залог картуза масляную лампу - дорогу светить - и до каморы быстро дошел. По часам мене десяти минут. Первым делом принялся серебряные прутья считать. Их тут было таскать не перетаскать. Насчитал у одной стены сто, а даже до половины не дошел. Употел весь. Еще нашел подошву от сапога, ветхую, кожаную, крысами обгрызанную. Покидал камни и кирпич из обвалившейся двери, хотел посмотреть, что за нею. Бросил - надоело. Так умаялся, что взял не пять прутьев - четыре. Хватит с Самшитова, да и тащить тяжело, в каждом фунтов по пять весу. На обратном пути, у самой ювелирной лавки, когда Сенька уже протянул руку к двери, сзади свистнули - по-особенному, по-хитровски, и еще филин заухал: уху-уху! Повернулся - на углу Петровериги пацаны трутся: Проха, Михейка Филин и Данька Косой. Вот незадача. Делать нечего, подошел. Проха говорит: - А сказывали, замели тебя. Косой спросил: - Ты че это железяки таскаешь? Михейка же, виновато помигав, попросил: - Не серчай, что я тебя китайцу этому выдал. Очень уж напужался, как он всех молотить стал. Китайцы - они знаешь какие. - Баба себя напужала, когда ежа рожала, - проворчал Сенька, но без большой злости. - Навешать бы тебе за паскудство по харе, да некогда, дела. Проха ему ехидно так: - Какие у тя, Скорик, дела? Был ты деловой, да весь вышел. Знают уже, что от Князя сбежал, понял Сенька. - Да вот, нанялся армяшке решетку на окна ставить. Видали, пруты железные? - В ювелирной лавке? - протянул Проха и прищурился. - Так-так. Да ты еще хитрей, чем я думал. Ты с кем теперь, а? С китайцем этим? Решили армяшку подломить? Ловко! - Я сам по себе, - буркнул Сенька. Проха не поверил. Отвел в сторонку, руку на плечо положил, зашептал: - Не хошь - не говори. Только знай: ищет тебя Князь. Порезать грозится. Шепнул - и отбежал, присвистнул насмешливо: - Пакедова, фартовый. И дунули с пацанами вниз по переулку. В чем Прохина надсмешка была, Сенька понял, когда увидал, что Килькины серебряные часы, прицепленные к порточному ремню, пропали. Вот он, подлюка, чего обниматься-то полез! Но из-за часов расстроился не сильно. Часы что - им красная цена четвертной, а вот что Князь направо-налево про него, Скорика, грозится, из-за этого приуныл. Поосторожней теперь надо будет по Хитровке-то. В оба глядеть. Когда входил в лавку под попугайское приветствие, был мрачен. Не про деньги думал, а про Князев нож. Хряпнул на стойку прутья. - Четыре принес - больше нету. А когда, пять минут спустя, снова на Маросейку выходил, про Князя и думать забыл. За пазухой, ближе к сердцу, лежали сумасшедшие деньги - четыре петруши, пятисотенных кредитных билета, каких Сенька прежде и в глаза не видывал. Щупал их, хрусткие, через рубаху, пытался сообразить: каково это - в большом богатстве жить? КАК СЕНЬКЕ ЖИЛОСЬ В БОГАТСТВЕ Истерия первая. Про лиху беду начало Оказалось - трудно. На Лубянской площади, где извозчики поят из фонтана лошадей, Сеньке тоже пить захотелось - кваску, или сбитня, или оранжаду. И брюхо тоже забурчало. Сколько можно не жрамши ходить? Со вчерашнего утра маковой росинки во рту не было. Чай не схимник какой. Тут-то и началась трудность. У обычного человека всякие деньги имеются: и рубли, и гривенники с полтинниками. А у богатея Сеньки одни пятисотенные. Это ведь ни в трактир зайти, ни извозчика взять. Кто ж столько сдачи даст? Да еще если ты во всем хитровском шике: в рубахе навыпуск, сапогах-гармошке, фартовом картузе взалом. Эх, надо было у ювелира хоть одного "петрушу" мелкими брать, не то пропадешь с голодухи, как царь из сказки, про которого когда-то в училище рассказывали: до чего тот царь ни касался, все в золото превращалось, и поесть-попить ему, убогому, при таком богачестве не было никакой мочи-возможности. Пошел Скорик назад, на Маросейку. Сунулся в лавку - заперто. Один попугай Левойчик за стеклом сидит, глаза таращит и орет чего-то, снаружи не разберешь. Ясное дело: закрыл Ашот Ашотыч торговлю, побежал по этим, как их, лекционерам-нумизматам, настоящим делом заниматься - серебряные прутья продавать. К Ташке податься? Из денег, что подарил, часть назад отобрать? Во-первых, она уж, поди, улицу утюжит. А во-вторых, стыдно. Бусы подарил - отобрал. Деньги дал - и снова назад. Нет уж, самому нужно выкручиваться. Спереть чего на рынке, пока не закрылся? Раньше, хоть бы еще нынче утром, запросто утырил бы Сенька с прилавка в Обжорном ряду какую-никакую снедь, не задумался бы. Но воровать можно, когда тебе терять нечего и в душе лихость. Если бояться - точно попадешься. А как не бояться, когда за пазухой хрустит да пошуршивает? Ужасно кушать хотелось, хоть вой. Ну что за издевательство над человеком? Две тыщи в кармане, а бублика копеечного не укупишь! Так Сенька на жизненное коварство разобиделся, что ногой топнул, картуз оземь шмякнул, и слезы сами собой потекли - да не в два ручья, как в присказке говорится, во все четыре. Стоит у фонаря, ревет - дурак-дураком. Вдруг голос, детский: - Глаша, Глаша, гляди - большой мальчик, а плачет! С рынка шел малый пацаненок, в матроске. С ним румяная баба - нянька ему или кто, с корзинкой в руке. Видно, пошла за покупками на базар, и барчонок за ней увязался. Баба говорит: - Раз плачет, стало быть, горе у него. Кушать хочет. И шлеп Сеньке в упавший картуз монетку - пятиалтынный. Скортк, как на монетку эту поглядел, еще пуще разревелся. Совсем обидно стало. Вдруг звяк - еще монетка, пятак медный. Старушка в платочке кинула. Перекрестила Сеньку, дальше пошла. Он милостыньку подобрал, хотел сразу за пирогами-калачами дунуть, но образумился. Ну сунет в брюхо пару-тройку калачей, а дальше что? Вот бы рублика три-четыре насобирать, чтоб хоть пиджачишко прикупить. Может, тогда и "петрушу" разменять можно будет. Сел на корточки, стал глаза кулаками тереть - уже не от сердца, а для жалости. И что вы думаете? Жалел плакальщика народ христианский. Часу Сенька не просидел - целую горку медяков набросали. Если в точности сказать, рупь с четвертаком. Сидел себе, хныкал, рассуждал в философическом смысле: когда гроша за душой не было, и то не христо-радничал, а тут на тебе. Вот она, богатейская планида. И в Евангелии про это же сказано, что люди, у которых богатство, они-то самые нищие и есть. Вдруг Сеньку по кобчику хряснули, больно. Обернулся, а сзади калека на костыле, и давай орать: - Ну, волки! Ну, шакалы! На чужое-то! Мое место, испокон веку мое! Чайку попить не отойдешь! Отдавай, чего насобирал, ворюга, не то наших кликну! И костылем, костылем. Подхватил Скорик картуз, чуть добычу не рассыпал. Отбежал от греха, не стал связываться. Нищие, они такие - и до смерти прибить могут. У них свое обчество и свои законы. Шел по Воскресенской площади, соображал, как поумнее рупь с четвертаком потратить. И было Сеньке озарение. Из "Большой Московской гостиницы", где у входа всегда важный швейцар торчит, выскочил парнишка-рассыльный в курточке с золотыми буквами БМГ, в фуражке с золотой же кокардой. В кулаке у парнишки была зажата трешница - не иначе, постоялец велел чего-нибудь купить. Скорик рассыльного догнал, сторговал тужурку и фуражку на полчаса в наем. В задаток ссыпал всю мелочь, что на рынке наклянчил. Обещал, когда вернется, еще два раза постольку. И бегом в "Русско-азиатский банк". Сунул в окошко пятисотенную, попросил скороговоркой - вроде некогда ему: - Поменяйте на четыре "катеньки", пятую сотню мелкими. Так постоялец заказал. Кассир только уважительно головой покачал: - Ишь, какое вам доверие, большемосковским. - Так уж себя поставили, - с достоинством ответил Сенька. Банковский служитель номер купюры по какой-то бумажке сверил - и выдал все в точности, как было прошено. Ну, а после, когда Скорик в Александровском пассаже приоделся по-чистому, да в парикмахерской "Паризьен" на модный манер остригся, богатая жизнь малость легче пошла. История вторая. Про жизнь в свете, дома и при дворе Средства вполне дозволяли в той же "Большой Московской" поселиться, и Сенька уж было к самым дверям подошел, но поглядел на электрические фонари, на ковры, на львиные морды по-над наличниками и заробел. Оно конечно, наряд у Сеньки теперь был барский и в новехоньком чемодане лежало еще много дорогого барахла, ненадеваного, но ведь гостиничные швейцары с лакеями народ ушлый, враз под шевиотом и шелком хит-ровскую дворняжку разглядят. Вон там у них за стойкой какой генерал в золотых еполетах сидит. Чего ему сказать-то? "Желаю нумер самый что ни на есть отличный"? А он скажет: "Куцы прешься, со свинячьим рылом в калашный ряд"? И как прилично подойти? Здороваться с ним надо либо как? А шапку сымать? Может, просто приподнять, как господа друг дружке на улице делают? Потом еще им, гостиничным, вроде на чай подают. Как этакому важному сунешь-то? И сколько? Ну как попрет взашей, не посмотрит на парижскую прическу? Мялся-мялся у дверей, во так и не насмелился. Зато впал в задумчивость. Выходило, что богатство - штуковина непростая, тоже своей науки требует. Жилье-то Сенька, конечно, сыскал - чай Москва, не Сибирь. Сел в Театральном проезде на лихача, спросил, где способнее обустроиться приезжему человеку, чтоб прилично было, ну и доставил его извозчик с ветерком в нумера мадам Борисенко на Трубной. Комната была чудо какая замечательная, никогда еще Скорик в таких не живывал. Большенная, с белыми занавесочками, кровать с блестящими шарами, на кровати перина пуховая. Утром обещали самовар с пышками, вечером, коли пожелаешь, ужин. Прислуга всю уборку делала, в колидоре тебе и рукомойня, и нужник - не такой, конечно, как у Смерти, но тоже чистый, хоть сиди газету читай. Одно слово, царские хоромы. Плата, правда, тоже немалая, тридцать пять целковых в месяц. По хитровскому, где за пятак ночуют, - сумасшедшая дороговизна, а если в кармане без малого две тыщи, ничего, можно. Обустроился Скорик, на обновы полюбовался, в полированный шкаф их разложил-повесил и сел к окну, на площадь глядеть и думу думать - как дальше на свете проживать. Известно: всяк человек чужой доле завидует, а от своей нос воротит. Вот Сенька всю жизнь о богатстве мечтал, хоть сердцем и знал, что никогда не будет у него никакого богатства. Однако Господь, Он все видит, каждое моление слышит. Другое дело - каждое ли исполнит. На то у Него, Всевышнего, свои резоны, невнятные смертным человекам. Один хромой калика из тех, что по миру ходят, говорил как-то в чайной: самое тяжкое испытание у Господа, когда Он все твои желания поисполнит. Накося, мечтатель, подавись. Погляди, многого ль алкал, и чего, раб Божий, теперь алкать будешь? Тож и с Сенькой вышло. Сказал ему Бог: "Хотел земных сокровищ, Сенька? Вот те сокровища. Ну и чего теперь?" Без денег жить тухло, спору нет, но и с богатством тоже не чистый мед. Ладно, нажрался Сенька от пуза, пирожных одних в кондитерской восемь штук засобачил (брюхо после них так и крутит), приоделся, красивым жильем обзавелся, а дальше-то что? Какие у вас, Семен Трифоныч, будут дальнейшие мечтания? Однако в философской печальности, вызванной не иначе как теми же пирожными, Скорик пребывал не очень долго, потому что мечтания обрисовались сами собой, числом два: земное и небесное. Земное было про то, как из большого богатства еще большее сделать. Раз Скориком нарекли, не спи, шевели мозгой. Дураку понятно: если весь серебряный хворост, что в подземелье лежит, наружу выволочь, его кроме как на вес не купят. Где столько нумизматов взять, по одному на каждый прут? Ладно, прикинем, сколько это - если на вес. Прутов этих там... Черт их знает. Штук пятьсот, не меньше. В каждом по пять фунтов серебра, так? Это будет две с половиной тыщи фунтов, так? Ашот Ашотыч говорил, золотник серебра нынче по 24 копейки. В фунте 96 золотников. Две с половиной тыщи помножить на 96 золотников да на 24 копейки - это будет... Закряхтел, сел на бумажке столбиком умножать, как в коммерческом когда-то учили. Да недолго учили-то, и позабылось с отвычки - так и не сложилась цифирь. Попробовал по-другому, проще. Самшитов говорил, что чистого серебра в пруте на 115 рублей. За пятьсот прутов это... тыщ пятьдесят, что ли, получается. Или пятьсот? Погоди, погоди, остудил себя Скорик. Ашот Ашотыч за прут по четыреста рублей дал и, надо думать, себе не в убыток. Нумизматам своим он, может, по тыще перепродаст. Раз эти палки почерневшие в такой цене, хорошо бы самому поторговать, без Самшитова. Дело, конечно, непростое. Для начала много чего вызнать да уразуметь придется. Перво-наперво про настоящую цену. Обслужить всех московских покупалыциков. Потом питерских. А там, может, и до заграничных добраться. Попридержать нужно прутья, втюхивать их дуракам этим, которые готовы дороже серебряного весу платить, по штучке. А уж потом, когда дурни досыта наедятся, можно прочий хворост на переплавку продать. От таких купеческих мыслей Сенька весь вспотел. Сколько мозгов-то надо на этакую коммерцию! Впервые пожалел, что наукам не выучился. Барышей будущих, и тех толком не сочтешь. А значит что? Правильно. Догонять нужно. Хамское обличье из себя повытравить, культурному разговору научиться, арифметике-чистописанию, а еще хорошо бы по-иностранному сколько-нисколько наблатыкаться, на случай если придется в Европах торговать. От мыслей дух перехватило. И это еще только земное мечтание, не главное. От второго, небесного, у Сеньки вовсе голова закружилась. То есть, оно, если вдуматься, тоже было земное, может, даже поземней первого, но грело не голову, где мозги, а сердце, где душа. Хотя животу и прочим частям Сенькиной натуры от этого мечтания тоже сделалось жарко. Это раньше он был огрызок, щенок и Смерти не пара, а теперь он, если не сплоховать, может, первым московским богачом станет. И тогда, мечталось Скорику, он все эти огромадные тыщи ей под ноги кинет, спасет ее от Князя с Упырем, от марафетной хвори вылечит и увезет далеко-далеко - в Тверь (говорят, хороший город) или еще куда. А то вовсе в Париж. Это ничего, что она старше. У него тоже скоро на щеках из пуха усы-борода вырастут, и он в настоящий возраст войдет. Еще можно, как у Эраста Петровича, седины на висках подрисовать - а чего, авантажно. (Только когда они со Смертью венчаться поедут, надо подале от набережной, где можно в воду свалиться и погонуть. Береженого Бог бережет. Вот уже Сенька и свадьбу представлял, и пир в ресторане "Эрмитаж", а сам понимал: одними деньгами тут не обойтись. Были у Смерти кавалеры-полюбовники при больших тыщах, не в диковинку ей. И подарками ее не улестишь. Нужно сначала из серого воробьишки белым соколом воспарить, а потом уж можно и к этакой лебеди подлетать. И опять поворачивало на воспитание и культурность, без которых соколом нипочем не станешь, хоть бы и при богатстве. На площади - из окна видать - книжная лавка. Сенька сходил туда, купил умную книжку под названием "Жизнь в свете, дома и при дворе": как себя поставить в приличном обществе, чтоб в тычки не погнали. Стал читать - в испарину кинуло. Матушки-светы, каких премудростей там только не было! Как кому кланяться, как бабам, то есть дамам, ручку целовать, как говорить комплименты, как когда одеваться, как входить в комнату и как выходить. Это жизнь целую учись - всего не упомнишь! "Нельзя являться с визитом раньше двух часов и позже пяти-шести, - шевелил губами и ерошил французскую куафюру Сенька. - До двух вы рискуете застать хозяев дома за домашними занятиями или за туалетом; позже можно показаться навязывающимся на обед". Или еще так: "Приехав с визитом и не застав хозяев дома, благовоспитанный человек оставляет карточку, загнутую широко с левого бока кверху; при визите по случаю смерти или иного печального случая карточку загибают с правого бока вниз, слегка надорвав сгиб". Елки-иголки! Но страшней всего было читать про одежу. Бедному хорошо: всего одна рубаха и портки - и нечего голову ломать. А богатому ужас что за морока. Когда надевать пиджак, когда сюртук, когда фрак; когда сымать перчатки, когда нет; чего должно быть в клеточку, чего в полосочку, а что может быть в цветочек. Да еще и не все цвета у них, культурных, друг к другу подходят! Трудней всего выходило со шляпами - Сенька для памяти даже стал записывать. Стало быть, так. В конторе, магазине или гостинице шляпу снимают, только если хозяева и приказчики тоже с непокрытыми головами (эх, тогда, в "Большой Московской" бы знать). Выходя из гостей, шляпу надевать надо не на пороге, а за порогом. В омнибусе или экипаже шляпы не снимать вовсе, даже в присутствии дам. Когда пришел с визитом, шляпу держишь в руке, а ежели ты во фраке, то цилиндр должен быть не простой, а с пружинкой. Когда сел, шляпу можно положить на стул, а если нет свободного стула, то на пол, но только, упаси Боже, не на стол. Тут Скорику стало шляпу жалко - ведь на полу она испачкается. Посмотрел на красовавшееся посреди стола канотье (двенадцать с полтиной). Ага, на пол. Щас! Утомившись учиться светскому обхождению, снова рассматривал обновы. Сюртучок верблюжьего камлота (девятнадцать девяносто), две жилеточки белого и серого пике (червонец пара), панталоны в черно-серую полоску (пятнадцать), брюки на штрипках (девять девяносто), штиблеты с пуговками (двенадцать) и еще одни, лаковые (отвалил за них двадцать пять, но зато заглядение). Еще зеркальце на серебряной ручке, помада в золоченой баночке - кок смазывать, чтоб не вис. Дольше всего любовался перламутровым перочинным ножиком. Восемь лезвий, шило, даже зубная ковырялка И ногтечистка! Насладившись, читал полезную книгу дальше. К ужину Сенька вышел, как положено по этикету, в сюртуке, потому что "простой жакет за столом позволителен лишь в кругу своей семьи". В столовой прилично поклонился, сказал по-французски "Бон суар", шляпу, так и быть, положил на пол, однако вниз все-таки постелил прихваченную из комнаты салфетку. Столующихся у вдовы Борисенко было с десяток. Они уставились во все глаза на благовоспитанного человека, некоторые поздоровались, прочие так покивали. В сюртуке не было ни одного, а толстый, кучерявый, что сидел рядом с Сенькой, вовсе ужинал в одной рубашке с подтяжками. Он оказался студент Межевого института, по имени Жорж, с чердака, где комнаты по двенадцати рублей. Сеньку хозяйка представила мосье Скориковым, московским негоциантом, хотя он, когда сговаривался про комнату, назвался иначе - торговым человеком. "Негоциант", конечно, звучало куда лучше. Жорж этот сразу пристал: как это, мол, в таком юном возрасте и уже коммерцией занимаетесь, да что за коммерция, да про папеньку-маменьку. Когда сладкое подали ("десерт" называется) студент шепотом три рубля занять попросил. Три рубля ему за здорово живешь Скорик, конечно, не дал и на вопросы отвечал туманно, однако из пройдошистого Жоржа, кажется, можно было извлечь пользу. На одной книжке много не научишься. Учитель нужен, вот что. Отвел Жоржа в сторонку и стал врать: мол, купеческий сын, при тятеньке в лавке состоял, некогда учиться было. Теперь вот батька помер, все свое богатство наследнику завещал, а что он, Семен Скориков, в жизни кроме прилавка видал? Нашелся бы добрый человек, поучил уму-разуму, культурности, французскому языку и еще всякому разному, так можно было бы за ту науку хорошие деньги заплатить. Студент слушал внимательно, все понимал с полуслова. Сразу столковались об уроках. Как Жорж услыхал, что Сенька будет за учение по рублю в час платить, сразу объявил: в институт ходить не станет и готов хоть весь день быть в его, Семен Трифоныча, полном распоряжении. Сговорились так: час в день правописанию и красивому почерку учиться; час французскому; час арифметике; в обед и в ужин хорошим манерам; вечером поведению в свете. Из-за оптового подряда Сенька себе скидку сторговал: четыре рубля в день за все про все. Оба остались довольны. Начали прямо после ужина - со светского поведения. Поехали в балет. Фрак для Сеньки наняли за два рубля у соседа-музыканта. В театре Скорик сидел смирно, не вертелся, хотя на сцену, где скакали мужики в тесных подштанниках, смотреть скоро наскучило. Потом, когда выбежали девки в прозрачных юбках, пошло поживей, но больно уж музыка была кислая. Если б Жорж не взял в раздевалке увеличительные стекла ("бинокль" называются), совсем скучно бы было. А так Сенька разглядывал все подряд. Сначала танцорок и ихние ляжки, потом кто вкруг залы в золоченых ящиках сидел, а после уж что придется - например, бородавку на лысине у музыкантского начальника, который оркестру палочкой грозил, чтоб стройней играли. Когда все аплодировали, Сенька бинокль брал под мышку и тоже хлопал, еще погромче прочих. За семь рублей просиживать три часа в колючих воротничках - это мало кому понравится. Спросил у Жоржа: что, мол, богатые каждый вечер в театр потеть ходят? Тот успокоил: сказал, можно раз в неделю. Ну, это еще ничего, повеселел Сенька. Вроде как по воскресеньям обедню стоять, кто Бога боится. Из балета поехали в бордель (так по-культурному шалавник называется), учиться культурному обхождению с дамами. Там Сенька сильно стеснялся ламп с шелковыми абажурами и мягких кушеток на пружинном подпрыге. Мамзель Лоретта, которую ему на колени усадили, была тетка дебелая, собой рыхлая, пахла сладкой пудрой. Сеньку называла "