одошел рыжий извозчик, немолодой; тоже поставил свечу, снял шапку и бухнулся на колени. Быть может, молился он о захромавшей лошади или чтобы овес подешевел. А возможно, и его вела та же тоска, что и Анну Дмитриевну. Оттого ли, что поплакала, или правда в золотом сиянии Богородицы был мир, но она поднялась облегченная, как бы овлажненная. Стряхнув снег, приставший к подолу, вздохнула и стала спускаться со ступеней. Несколько нищих потянулись к ней. Она сунула им. И медленно пошла к Большому театру. В хмурых сумерках высился он темной громадой; Мюр и Мерилиз сиял, насквозь пронизанный светом; золотые снопы ложились от него на снег. Анна Дмитриевна шла наискось через площадь, по тропинке, только что проложенной. И почти столкнулась с Христофоровым. Он был в меховой шапке, запушенный снегом, с побелевшими усами. Увидев ее, улыбнулся и остановился, кланяясь. -- Голубчик вы мой, милый человек! -- чуть не вскрикнула Анна Дмитриевна.-- Что тут делаете? -- Гуляю,-- ответил он.-- У меня нет цели. -- Гуляю! Так себе просто и гуляет, сам не зная зачем! Ну, тогда пойдемте со мной, проводите, мне тоже некуда... Она взяла его под руку, и медленно, разговаривая, они побрели. Ей, правда, почему-то приятно было его встретить. Настроение подымалось. Они прошли по Кузнецкому, разглядывая витрины. У Сиу пили шоколад, рассматривали модных барынь, смеялись. Было светло, пахло духами, сигарами. Белели воротнички мужчин. Горели бриллианты. Анна Дмитриевна пригласила Христофорова на другой день на балет, к себе в ложу. Х Есть нечто пышное в облике зрительного зала Большого театра: золото и красный шелк, красный штоф. Тяжелыми складками висят портьеры лож с затканными на пурпуре цветами, и в этих складках многолетняя пыль; обширны аванложи, мягки кресла партера, холодны и просторны фойе, грубовато-великолепны ложи царской фамилии и походят на министров старые капельдинеры, лысые, в пенсне, в ливреях. Молча едят друг друга глазами два истукана у царской ложи. Дух тяжеловатый, аляповатый, но великодержавный есть здесь. Христофоров, явившийся в ложу первым и одиноко сидевший у ее красно-бархатного барьера, чувствовал себя затерянным в огромной, разодетой толпе. Театр наполнялся. Входили в партер, непрерывное движение было в верхах, усаживались в ложах; кое-где направляли бинокли. Над всем стоял тот ровный, неумолчный шум, что напоминает гудение бора -- голос человеческого множества. Человечество затихло лишь тогда, когда капельмейстер, худой, старый человек во фраке, взмахнул своей таинственной палочкой, и за ней взлетели десятки смычков того удивительного существа, что называется оркестром. Загадочно, волшебством вызывали они новую жизнь: н помимо лож, партера и публики в театре появилась Музыка. Поднялся занавес, чтобы в безмолвном полете балерин дать место гению Ритма. Анна Дмитриевна явилась вовремя. Фанни немного опоздала. Фанни была еще сильней подкрашена. Она уселась рядом с Христофоровым с видом деловитым, уверенным; оглядела залу, оркестр, сцену, как бы проверяя, все ли в порядке. Иногда, рассматривая балет, вдруг наклонялась к Анне Дмитриевне и шептала: -- Взгляни на Козакевич. Летом в Крыму нарочно загорала, и третий месяц загар с рук и с плеч не сходит. Крайняя справа -- Семенова. Как мила! Ты понимаешь, одна простота, никаких фанаберии, настоящая добросовестная работа. Анна Дмитриевна улыбалась ей глазами, но была сдержанна, одета в черном, несколько бледна. Дышала не вполне ровно. К концу акта дверь в аванложу отворилась, звякнули шпоры. Занавес побежал вниз. Стало светлее, зааплодировали. Никодимов, худой, с правильным пробором и белыми аксельбантами, подошел к Анне Дмитриевне, поцеловал руку. Вид он имел измученный; глаза его угрюмо темнели. Он вынул надушенный платочек и разгладил усы. -- Бог мой,--- сказала Фанни,-- не узнаю вас, дорогой. -- Я нездоров,-- ответил Никодимов.-- У меня невралгия лицевых нервов. Я очень дурно сплю по ночам. -- Ax, pauper enfant'! Фанни засмеялась и стала показывать Христофорову знамени-i4io коннозаводчика, сидевшего в первом ряду. --- Вы меня звали,- сказал Никодимов тихо Анне Дмитриевне,-- я пришел, несмотря на нездоровье. Она вздохнула, прошла в аванложу и села на диван. Заложив ногу на ногу, подрагивая носком лакированной туфли, вертела она в руке лорнет. Наконец, как бы пересилив себя, сказала: -- Правда ли, что вы подделали мою подпись? Никодимов сложил руки на коленях и глядел вниз. -- Я отдам вам эти деньги, очень скоро. Я сейчас в большом выигрыше. А тогда нужны были, чрезвычайно. Анна Дмитриевна помолчала. -- Правда ли, что за вами какое-то темное дело... По части нравственности? И еще, у вас живет... Такой юноша? --------------------------------------------------------------- Несчастный ребенок (франц.). --------------------------------------------------------------- -- Не беспокойтесь, на скамье подсудимых меня вы не увидите. Вас не скомпрометирую. -- Дело не во мне,-- ответила она глухо,-- дело в том, что вы окончательно гибнете. -- Это возможно. Возможно, что окончательно я выхожу из числа так называемых порядочных людей. В зрительном зале стемнело, поднялся занавес. Сцена представляла мастерскую кукольного мастера. Несколько кукол сидели недвижно. С легкими подругами прокрадывалась сюда Коппелия. После мимических сцен являлся хозяин, испуганные гости разбегались. -- Недурна,-- говорила Фанни Христофорову,-- Коппелия недурна, но и только. "Как бы разыгранный Фрейшиц перстами робких учениц". Если б Веру Сергеевну в этой роли видели! Ну, что она выделывает! В это время в аванложе Никодимов говорил: -- Я никогда не понимал, чем виноват так называемый безнравственный человек, что он родился именно таким. Почему вы брюнетка, а не блондинка? Много приятнее быть симпатичным и добрым, жить в почете, довольстве, уважении,-- чем путаться в долгах, ощущать презрение и ждать той же черной дыры, куда все сваливаются. Скучать, болеть, завидовать... Нет, мы, порочные, составляющие касту в обществе, вряд ли сойдемся когда-либо с довольными собой. Во все времена были мы отверженными. Так и всегда будет. Разве что со временем люди несколько поумнеют и поймут, что одной благородной позы мало. -- Все стараетесь себя оправдать... -- Ни нравственного, ни безнравственного нет. Есть люди, родившиеся с разными вкусами. Вы любите артишоки, а я ростбиф. Я и есть буду ростбиф, и меня станут называть прохвостом. А все дело в том, что природа или Господь Бог произвели нас на свет с разными вкусами. Свободная воля! Глупость, выдуманная попами. Никодимов говорил негромко, сидел недвижно, лишь иногда, от боли в виске, страдальчески подергивал глазом. Анна Дмитриевна смотрела на этого человека, так много взявшего в ее жизни, на его сухие пальцы с отточенными ногтями, на перстень с вырезанным черепом и двумя костями, на изможденное, но породистое лицо, и-- как бывало нередко--странная смесь обаяния и презрения, нежности и обиды, пронзительной жалости и отвращения подымалась в ней. -- Ах,-- сказала она, задохнувшись,- - чем вы меня взяли? -- Жалостью,-- ответил Никодимов.-- Вы считаете, что посланы в мою жизнь, чтобы исправить меня. Женщины с добрым сердцем, как вы, нередко чувствуют именно так. Смею вас уверить. -- Замолчите, вы... слышите, замолчите...-- шепотом, давясь словами, произнесла Анна Дмитриевна. Она закрыла глаза платочком, откинулась на диван. Влево темнел треугольник между портьерой. Там был полумрак гигантского театра, тысячи голов и глаз, направленных на сцену. Коппелия танцевала длинное и трудное adagio'. Фанни впивалась в каждое ее движение. Временами бормотала: "Молодец! Для нее--даже хорошо!" Упираясь в пол носком, рукой придерживаясь за высоко поднятую руку партнера, Коппелия вся вытянулась горизонтально, слегка колебля другой ногою, как хвостом рыбы,-- и медленно, легко и изящно описывала полный круг. Adagio имело успех. Коппелия выпорхнула и раскланялась -- с той нечеловеческой легкостью, которая поражает в балете. -- Таланта у ней мало,-- судила Фанни,-- но работа большая. Очень изящно. Это и говорить нечего. Анна Дмитриевна видела только конец третьего акта. Ансамбли, дуэты, соло бессвязно проносились перед глазами. Фанни разбирала всех по косточкам. Одна отяжелела -- известная немолодая балерина с дивными ногами; другая великолепна по темпераменту, но не вполне строгого вкуса. Третья -- вся создана покровительством. -- Фанни хочет сделать из вас балетомана,-- сказала Анна Дмитриевна Христофорову, через силу улыбаясь.-- У вас голова кругом пойдет, коли будете слушать. -- Что ж, это очень интересно,-- ответил Христофоров. -- Не взыщите, голубок,-- моя слабость! Чем я виновата, если балет меня восхищает? Посмотрела -- точно бутылку шампанского выпила. Когда, по окончании, все спускались к выходу, Христофоров обратился к Анне Дмитриевне: -- Я очень благодарен, что вы меня взяли. -- Вы что ж,-- ответила Анна Дмитриевна,-- вообще, кажется, становитесь светским человеком? Фрак бы еще на вас нацепить да вывести на бал. Христофоров засмеялся, поглаживая свои усы. -- Во фраке мне действительно неподходяще. Светскость... ну, какая же! Но, конечно, я ценю новые впечатления, даже очень ценю,-- прибавил он серьезнее.-- Я хотел бы очень много видеть, как можно больше. У выхода, под гигантскими колоннами портика, Фанни пригласила их к себе ужинать. Христофоров сначала замялся, потом согласился. -- У меня есть вино,-- сказала Фанни.-- Разумеется, дареное,-- прибавила она и захохотала. Зимней, свежей ночью, при блеске огней из Метрополя, шли они вверх, к Лубянской площади. Миновали лубянский фонтан, старую, красную церковку Гребневской Божией Матери, прежний застенок, и вышли на Мясницкую -- улицу камня, железа, зеркальных витрин с выставленными двигателями, контор, правлений и немцев. --------------------------------------------------------------- ' Адажио--медленная часть в классическом танце {итал.}. 362 --------------------------------------------------------------- Фанни снимала огромную квартиру в Армянском переулке. Была она запутанного, сложного устройства, с бильярдной комнатой, полутемной столовой, огромной гостиной, не менее чем тремя спальнями. Старинные, дорогие вещи стояли вперемежку с рыночными; в гостиной сомнительные картины; в общем, дух безалаберной, праздной и веселой жизни. -- Ну, для чего тебе, например, бильярд? -- спрашивала Анна Дмитриевна, стоя с кием у освещенного низкой лампой бильярда. Христофоров с улыбкой перекатывал белые шары. -- Как зачем? А захочу играть? Вот, младенца этого обучу этому ремеслу.-- Она кивнула на Христофорова и захохотала.-- Лена,-- крикнула она горничной,-- скорее ужинать! Сейчас, переоденусь только. Одна минута. И она выбежала, на своих коротковатых, резвых ногах. -- Фанни живой человек,-- сказала Анна Дмитриевна,-- неунывающий. В клубе ночами в карты дуется, поспит часа два, и как рукой сняло, опять весела, в кафе, в концерт, куда угодно. Когда их позвали в столовую, Фанни в капоте, заложив ногу на ногу, сидела у телефона. Она заканчивала отчет о спектакле. -- Успех -- да, средний, но да. Adagio прямо понравилось. В общем, это, конечно, серединка... понимаете, дорогая моя... От настоящего, большого искусства, как у вас, ну...-- бесконечность. Фанни кормила их недурным ужином. Не обманула и насчет вина. Была в очень живом настроении и рассказывала о студенческих сходках 1905 года. "Товарищи,--- кричала она и хохотала простодушно,-- не напирайте, товарищ Феня родит!" "Товарищи, не курите, ничего не слышно!" Затем изображала еврейские анекдоты, с хорошим выговором. Анна Дмитриевна пила довольно много. Фанни подливала. Ее собственные, подкрашенные глаза блестели. -- - Пей,-- говорила она, -- вино мне подарили, не жаль. А тебе надо встряхнуться. Ты мне не н'дравишься последнее время. Не н'дравишься,-- язык ее склонен был заплетаться.-- Плюнь, выпьем. После ужина перешли в будуар. Затопили камин. Фанни принялась полировать себе ногти. -- Алексей Петрович, милый вы человек,-- вдруг сказала Анна Дмитриевна, взяла его за руки ч припала на плечо горячим лбом,-- что же делать? как существовать? Ангел, мне вся я не н'дравлюсь, с головы до пят, все МБ! развращенные, тяжелые, измученные... На вас взгляну, кажется: он знает! Он один чистый и настоящий... Христофоров смутился. -- Почему же я... Если вы такой, -- продолжала Анна Дмитриевна,- -то должны знать, как и что... где истина. -- Об истине,-- ответил он, не сразу,-- я много думал. И о том, как жить. Но ведь это очень длинный разговор... и притом, мои мысли никак нельзя назвать... объективными, что ли. Может быть, только для меня они и хороши. Анна Дмитриевна глядела на танцующее, золотое пламя в камине. -- Все-таки скажите ваш устой, ваше главное... понимаете,-- я же не умею выражаться. Христофоров улыбнулся. -- Вот и история... Мы были в балете, пили шампанское, смеялись, и вдруг дело дошло до устоев. Анна Дмитриевна вспыхнула. -- Смешно? Считаете меня за вздорную бабу? -- Нисколько,-- тихо и серьезно ответил Христофоров.-- Я хочу только сказать, что многое сплетается в жизни причудливо. К вам, Анна Дмитриевна, я отношусь с симпатией. Многое родственно мне, думаю, в вашей душе. Поэтому, именно лишь поэтому, я скажу вам один свой устой, как вы выражаетесь. Христофоров помолчал. -- Мне почему-то приходит сейчас в голову одно... О бедности и богатстве. Об этом учил Христос. Его великий ученик, св. Франциск Ассизский, прямо говорил о добродетели, мимо которой не должен проходить человек: sancta povertade, святая бедность. Все, что я видел в жизни, все подтверждает это. Воля к богатству есть воля к тяжести. Истинно свободен лишь беззаботный, вы понимаете, лишенный связей дух. Вот почему я не из демократов. Да и богачи мне чужды. Он улыбнулся. -- Я не люблю множества, середины, посредственности. Нет ничего в мире выше христианства. Может быть, я не совсем его так понимаю. Но для меня -- это аристократическая религия, хотя Христос и обращался к массе. Моя партия -- аристократических нищих. -- Фанни,-- сказала Анна Дмитриевна,-- слышишь? "Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Царствие Небесное"! Это про нас с тобой. -- Давно известно,-- ответила Фанни, зевнув,-- и не в моем духе. Богатство есть изящная оправа жизни. Ведь и вы не отказываетесь от моего шампанского. -- Шампанского! Нет, это в высшем смысле, ты не понимаешь. Меня твое шампанское не зальет, если тут у меня болит, здесь, в сердце! -- Оставь, пожалуйста. Эти сердечные томления надо бросить для неврастеников, а самим жить, пока молоды. Ведь и Алексей Петрович же жизнь ценит. Христофоров подтвердил. Только добавил, что бедность вовсе не мешает любить жизнь, а, быть может, делает эту любовь чище и бескорыстнее. Анна Дмитриевна резко стала на сторону Христофорова. Точно ее это облегчало. -- Ну и отлично,-- сказала в третьем часу Фанни,-- продавай свой особняк, раздай деньги бедным и поступай на службу в городскую управу. Все засмеялись. Так как было поздно, Фанни предложила ночевать у себя. Христофоров сперва стеснялся. Но простой и искренний тон Фанни убедил его. Ему накрыли в дальней комнате, на громадной постели -- роскошном детище Louis XV'. -- Вот и спите здесь, поклонник Франциска Ассизского,-- сказала Фанни, прощаясь.-- Вы увидите, что это гораздо лучше, чем на соломе, в холодной хижине. Когда она ушла, Христофоров, раздеваясь, с улыбкой, смотрел на резных, красного дерева амуров, натягивавших в него свои луки. Ему вдруг представилось, что вполне за св. Франциском он идти все же не может. Погасив свет, он лежал в темноте, на чистых простынях мягкой постели. "Все-таки,-- думал он,-- слишком я люблю земное". Он долго не мог заснуть. Вспоминался сегодняшний вечер, балет, Анна Дмитриевна, неожиданный ужин, разговор, странное пристанище на ночь. Так и вся жизнь, от случая к случаю, от волны к волне, под всегдашним покровом голубоватой мечтательности. Ему вдруг вспомнилось, как у памятника Гоголю Машура с полными слез глазами сказала, что любит одного Антона. Он вздохнул. Нежная, мучительная грусть пронзила его сердце. Отчего до сих пор, до тридцати лет,-- он один? Милые женские облики, к которым он склонялся...-- и с некоторой ступени, как сны, они уходили. "А Машура?" "Одиночество,-- говорил другой голос.-- Святое или не святое -- но одиночество". Он засыпал. XI Довольно долго после встречи с Антоном осенью Машура считала, что ее сердечные дела прочны. Антон был так кроток, предан, такое обожание выдавали его небольшие глаза, какое бывает у людей самолюбивых и уединенных. И Машуре с ним казалось легко. "Этот не выдаст,-- думала она.-- Весь действительно мой". Она улыбалась. Но незаметно -- в сердце оставалась царапина -- недоговоренное слово, мысль невысказанная. Раз в разговоре, при ней, Наталья Григорьевна назвала одного знакомого, служившего в банке: -- Отличный человек. Типа, знаете ли, семьянина, абсолютного мужа. Она даже засмеялась, довольная, что нашла слово. -- Именно, это абсолютный муж. --------------------------------------------------------------- Людовик XV (франц.). --------------------------------------------------------------- Хотя к Антону эти слова не относились, все же Машуре, почему-то, были неприятны. "Какие глупости,-- говорила она себе.-- Разве Антон в чем-нибудь похож на этого банковского чиновника? Абсолютный муж!" Но и самой ей казалось странным, что об Антоне она мало думает. Когда он приходит, это приятно, даже ей скучно, если его нет. Все же... Не совсем то. Однажды, возвращаясь с ним по переулку, морозной ночью, Машура вдруг спросила: --- Это какая звезда? Антон поднял голову, посмотрел, ответил: -- Не знаю. -- Да, ты не любишь... Машура не договорила, но почему-то смутилась, ей стало даже немного неприятно. Антон тоже почувствовал это. -- Не все ли равно, как называется эта или та звезда? -- сказал он недовольно.-- Кому от этого польза? "Не польза, а хочу, чтобы знал",-- подумала Машура, но ничего не сказала. А час спустя, раздеваясь и ложась спать, с улыбкой и каким-то острым трепетом вспомнила ту ночь, под Звенигородом, когда они стояли с Христофоровым в парке, у калитки, и рассматривали звезду Вегу. "Почему он назвал ее тогда своей звездой? Так ведь и не сказал. Ах, странный человек, Алексеи Петрович!" Через несколько дней, незадолго до Рождества, Машура медленно шла утром к Знаменке. Из Александровского училища шеренгой выходили юнкера с папками, строились, зябко подрагивая ногами, собираясь в Дорогомилово, на съемку. Машура обогнула угол каменного их здания и мимо Знаменской церкви, глядящей в окна мерзнущих юнкеров, направилась в переулок. Было тихо, слегка туманно. Галки орали на деревьях. Со двора училища свозили снег: медленно брел старенький артиллерийский генерал, подняв воротник, шмурыгая закованными калошами. Машура взяла налево в ворота, к роскошному особняку, где за зеркальными стеклами жили картины. Ей казалось, что этот день как-то особенно чист и мил, что он таит то нежно-интересное и изящное, что и есть прелесть жизни. И она с сочувствием смотрела на галок, на запушенные снегом деревья, на проезжавшего рысцой московского извозчика в синем кафтане с красным кушаком. Теплом, светом пахнуло на нее в вестибюле, где раздевались какие-то барышни. Сверху спускался молодой человек в блузе, с длинными волосами а 1а Теофиль Готье, с курчавой бородкой: вне сомнения, будущий Ван Гог. По залам бродили посетители трек сортов: снова ХУДОЖНИКИ, снова барышни и скромные стада "экскурсантов, покорно внимавших объяснениям. Машура ходила довольно долго. Ей нравилось, что она одна, вне давления вкусов; она внимательно рассматривала туманно- дымный Лондон, ярко-цветного .Матисса, от которого гостиная становилась светлее, желтую пестроту Ван Гога, примитив Гогена. В одном углу, перед арлекином Сезанна, седой старик в пенсне, с московским выговором, говорил группе окружавших: -- Сезанна-с, это после всего прочего, как, например, господина Монэ, все равно что после сахара а-ржаной хлебец-с... Тут Машура вдруг почувствовала, что краснеет: к ней под- ходил Христофоров, слегка покручивая ус. Он тоже покраснел, неизвестно почему. Машуре стало на себя досадно. "Да что он мне, правда?" Она холодно подала ему руку. -- А я,-- сказал он смущенно,-- все собираюсь к вам зайти. -- Разве это так трудно? -- сказала Машура. Что-то кольнуло ей в сердце. Почти неприятно было, что его встретила -- или казалось, что неприятно. -- Меня стесняет, что у вас всегда народ, гости... "Вы предпочитаете tete a tete1, как в Звенигороде,-- подумала Машура.-- Чтобы загадочно смотреть и вздыхать!" Пройдя еще две залы, попали они в комнату Пикассо, сплошь занятую его картинами, где из ромбов и треугольников слагались лица, туловища, группы. Старик -- предводитель экскурсантов, снял пенсне и, помахивая им, говорил: -- Моя последняя любовь, да, Пикассо-с... Когда его в Париже мне показывали, так я думал -- или все с ума сошли, или я одурел. Так глаза и рвет, как ножичком чикает-с. Или по битому стеклу босиком гуляешь... Экскурсанты весело загудели. Старик, видимо не впервые говоривший это и знавший свои эффекты, выждал и продолжал: -- Но теперь-с, ничего-с... Даже напротив, мне после битого стекла все мармеладом остальное кажется... Так что и этот портретец,-- он указал на груду набегавших друг на друга треугольников, от которых, правда, рябило в глазах,-- этот портретец я считаю почище Моны Лизы-с, знаменитого Леонардо. -- А правда,-- спросил кто-то неуверенно,-- что Пикассо этот сошел с ума? Машура вздохнула. -- Может быть, я ничего не понимаю,-- сказала она Христофорову,-- но от этих штук у меня болит голова. -- Пойдемте,-- сказал Христофоров,-- тут очень душно. Его голубые, обычно ясные глаза правда казались сейчас утомленными. Спустившись, выйдя на улицу, Христофоров вздохнул. -- Нет, не принимаю я Пикассо. Бог с ним. Вот этот серенький день, снег, Москву, церковь Знамения -- принимаю, люблю, а треугольники -- Бог с ними. Он глядел на Машуру открыто. Почти восторг светился теперь в его глазах. -- Я вас принимаю и люблю,-- вдруг сказал он. Это вышло так неожиданно, что Машура засмеялась. --------------------------------------------------------------- С глазу на глаз, наедине (франц.}. --------------------------------------------------------------- -- Это почему ж? Они остановились на тротуаре Знаменского переулка. -- Вас потому,-- сказал он просто и убежденно,-- что вы лучше, еще лучше Москвы и церкви Знамения. Вы очень хороши,-- повторил он еще убедительней и взял ее за руку так ясно, будто бесспорно она ему принадлежала. Машура смутилась и смеялась. Но ее холодность вся сбежала. Она не знала, что сказать. -- Ну, идем... Ну, эта церковь, и объяснения на улице... Я прямо не знаю... Вы, какой странный, Алексей Петрович. На углу Поварской и Арбата, прощаясь с ней, он поцеловал ей руку и сказал, глядя голубыми глазами: -- Отчего вы ко мне никогда не зайдете? Мне иногда кажется, что вы на меня сердитесь... Но, право, не за что. Кому-кому,-- прибавил он,-- но не вам. Машура кивнула приветливо и сказала, что зайдет. Она шла по Поварской, слегка шмурыгая ботиками. Что-то веселое и острое владело ею. "Ну, каков, Алексей Петрович! Вы очень хороши, лучше Москвы и церкви Знамения!" Она улыбнулась. Дома все было как обычно. В зале стояла елка, которую Наталья Григорьевна готовила ко второму дню Рождества, для детей и взрослых. Пахло свежей хвоей, серебряные рыбки болтались на ветвях. Машура поднялась к себе наверх. В комнатах ее тепло, светло и чисто, все на своих местах, уютно и культурно. Она молода, все интересно, неплохо... Машура села в кресло, заложила руки за голову, потянулась. В глазах прошли цветные круги. "Ах, все бы хорошо, отлично, если б... Господи, что же это такое? А? --Стало жутко почему-то, даже страшно.-- Что же, я врала Антону? Ну зачем, зачем?..--Острое чувство тревоги и тоски наполнило ее.-- Почему все так выходит? Разве я..." Все смешалось в ней, то ясное, утреннее ушло и сменилось сумбуром. Кто такой Христофоров? Как он к ней относится? Что значат его отрывочные, то восторженные, то непонятные слова? Может быть, все это -- одна игра? И как же с Антоном? На нее нашли сомнения, колебания. Она расстроилась. Даже слезы выступили на глазах. Завтракала она хмурая, в сумерках села к роялю, разбирая вещицу Скрябина, которую слышала в концерте. Но там было одно, здесь же выходило по-другому. Пришел Антон. Слегка сутулясь, как обычно, он подал ей холодную с мороза руку и сказал: -- Это Шопен? Помню, слышал. Только ты замедляешь темп. -- Вовсе не Шопен,-- сухо ответила Машура. "Он уверен, что все знает, и музыку, и искусство,-- подумала она недружелюбно,-- удивительное самомнение!" -- Да, значит, я ошибся,-- сказал Антон, покраснев,-- во всяком случае, темп ты чрезмерно замедляешь. Машура взглянула на него. -- Я просто плохо читаю ноты. Он ничего не ответил, но чувствовалось, что остался недоволен. -- Я была нынче в галерее,-- сказала Машура, кончив и обернувшись к нему. -- Не знал. Я бы тоже пошел. Отчего ты мне не сказала? -- Просто встала утром и решила, что пойду. В пять часов они пили чай одни -- Наталья Григорьевна уезжала в комитет детских приютов, где работала. Отрезая себе кусок soupe anglaise', Антон сказал, что, по его мнению, все эти кубисты, футуристы, Пикассо -- просто чепуха, и смотреть их ходят те, кому нечего делать. Машура возразила, что Пикассо вовсе не чепуха, что в галерею ходит много художников и понимающих в искусстве. Например, там встретила она Христофорова. -- Христофоров понимает столько же в живописи, сколько Наталья Григорьевна в литературе,-- вспыхнув, ответил Антон. Машура рассердилась. -- Мама в десять раз образованнее тебя, а ругать моих знакомых -- твоя обычная манера. Антон заволновался. Он ответил, что в этом доме ему давно тесно и душно; что, если бы не любовь к Машуре, он бы здесь никогда не бывал, ибо ненавидит барство, весь барственный склад, и действительно не любит их знакомых. В его тоне было задевающее. Машура обиделась, ушла наверх. Но Антон погружался в то состояние нервного возбуждения, когда нельзя остановиться на полуслове; когда нужно говорить, изводить, чтобы потом в слезах и поцелуях помириться, или же резко разойтись. В ее комнате стал он доказывать, что неуверен, любит ли она его по-настоящему, и, во всяком случае, если любит, то очень странно. Машура сказала, что ничего странного нет, если она случайно встретила Христофорова. Разговор был длинный, тяжелый. Антон накалялся и к концу заявил, что теперь он видит,-- во всяком случае, Машура дитя своего общества, которое ему ненавистно и где, видимо, иные понятия о любви, чем у него. Тогда она сказала, что Христофоров звал ее к себе и что она пойдет. -- Это гадость, понимаешь, мерзость! -- закричал Антон.-- Ты делаешь это нарочно, чтобы меня злить. Он ушел взбешенный, хлопнув дверью. Машура плакала в этот вечер, но какое-то упрямство все сильнее овладевало ею. "Захочу,-- твердила она себе, лежа в темноте, в слезах, на кушетке,-- и пойду. Никто мне не смеет запрещать". Вернувшись домой, Наталья Григорьевна осталась недовольна. По одному виду Машуры и тому, что был Антон, она поняла, в чем дело. Эти сердечные столкновения весьма ей не нравились. --------------------------------------------------------------- Ломтик хлеба, залитый бульоном (франц.). --------------------------------------------------------------- Со своим покойным мужем она прожила порядочно, как надлежит культурным людям, без всяких слез и сумасбродств. И считала, что так и надо. На другой день с утра заставила Машуру заниматься елкой, распределять подарки, посылала прикупить чего нужно -- то к Сиу, то к Эйнем. Машура машинально исполняла; в этих мелких делах чувствовала она себя легче. Как в хорошем, старом доме. Рождество у Вернадских проходило по точному ритуалу: на первый день являлись священники, пели "Рождество Твое, Христе Боже наш": Наталья Григорьевна кормила их окороком, угощала наливками, мадерами и теми неопределенно-любезными разговорами, какие обычно ведутся в таких случаях. Она не была поклонницей этих vieux religieux', но считала, что обряды исполнять следует, ибо они -- часть культурной основы общежития. Потом приезжали с бесконечными визитами разные дамы, какие-то старики, подкатывали лицеисты в треуголках, шаркали, целовали ручку и ели торты. Весь день приходили поздравлять с черного хода. Наталья Григорьевна заранее наменивала мелочи. В этом году все протекало в обычном роде; как обычно, Машура очень устала к концу первого дня. Как всегда, много было народу и детей на второй день, на елке; было так же парадно и скучновато, как полагается на елках взрослых. Профессор, друг Ковалевского, длинно рассказывал, глотая кофе, что обычай празднования Рождества восходит к глубокой древности, дохристианской. Его прообраз можно найти в римских Сатурналиях, где так же дарили друг другу свечи, орехи, игрушки. Антон не пришел; он не явился и на следующий день, и не звонил. Подошел Новый год. Машура чокнулась шампанским с матерью, а Антона будто и не было. "Что-то будет в этом году!" -- думала она, засыпая после встречи. Чувствовала себя одиноко, то хотелось плакать, то, напротив, сердце останавливалось в истоме и нежности. И, не очень долго раздумывая, вдруг в один морозный святочный вечер надела она меховую кофточку, взяла муфту и, ничего не сказав матери, по скрипучему снегу побежала к Христофорову. XII Христофоров был дома. В его мансарде горела на столе зеленая лампа. Окна заледенели; месяц, еще неполный, золотил их хитрыми узорами. А хозяин, куря и прихлебывая чай, раскладывал пасьянс. Он был задумчив, медленно вынимал по карте и рассматривал, куда ее класть. Валеты следовали за тузами, короли за тройками. В царстве карт был новый мир, отвлеченнее, безмолвней нашего. Всегда важны короли, одинаковы улыбки дам, недвижно держат свои секиры валеты. Они слагались в таких сложных сочетаниях! Их печальная смена и бесконечность смен говорили о вечном круговороте. --------------------------------------------------------------- Старые церковники (франц.). --------------------------------------------------------------- "Говорят,-- думал Христофоров,-- что пиковая дама некогда была портретом Жанны д'Арк". Это его удивляло. Он находил, что дама червей напоминает юношескую его любовь, давно ушедшую из жизни. И каждый раз, как она выходила, жалость и сочувствие пронзали его сердце. Он удивлен был легким шагам, раздавшимся на лесенке,-- отворилась дверь: тоненькая, зарумянившаяся от мороза, с инеем на ресницах стояла Машура. Он быстро поднялся. -- Вот это кто! Как неожиданно! Машура засмеялась, но слегка смущенно. -- Вы же сами меня приглашали. -- Ну, конечно, все-таки...-- Он тоже улыбнулся и прибавил тише: -- Я, правду говорю, не думал, что вы придете. Во всяком случае, я очень рад. -- Я была здесь,-- говорила Машура, снимая шубку и кладя ее на лежанку,--только раз, весной. Но вас тогда не застала. И оставила еще черемуху... Что это вы делаете? -- сказала она, подходя к столу. - Боже мой, неужели пасьянс? Она захохотала. -- Это у меня тетка есть такая, старуха, княгиня Волконская. У ней полон дом собачонок, и она эти пасьянсы раскладывает. Христофоров пожал плечами виновато. -- Что поделать! Пусть уж я буду похож на тетку Волконскую. -- Фу, нет, нисколько не похожи. Христофоров сходил за чашечкой, налил Машуре чаю. Достал даже конфет. -- Вы дорогая гостья, редкая,-- говорил он.-- Знал бы, что придете,-- устроил бы пир. Какая-то тень прошла по лицу Машуры. -- Я и сама не знала, приду или нет. Христофоров посмотрел на нее внимательно. -- Вы как будто взволнованы. --- Вот что, сказала вдруг живо Машура,--нынче святки, самое такое время, к тому же вы чернокнижник... наверно, умеете гадать. Погадайте мне! -- Я, все-таки, не цыганка! - - сказал он, и засмеялся. Его голубые глаза нежно заблестели. Но Машура настаивала. Все смеясь, он стал раскладывать карты по три, подражая старинным гаданьям; и, припоминая значение карт, рассказывал длинную ахинею, где были, разумеется, червонная дорога, интерес в казенном доме, для сердца -- радость. -- Вам завидует бубновая дама,-- сказал Христофоров и раздожил следующую тройку.-- Любит вас король треф, а на сердце, да... король червей. -- Это -- блондин? -- спросила Машура. Христофоров взглянул на нее загадочно. Она не поняла, всерьез это или шутка. -- Да, блондин. Как я. Он вдруг смутился, положил колоду, взял Машуру за руку. -- Это неправда,-- сказал он,-- у червонного короля на сердце милая королева, приходящая святочным вечером, при луне. Он поцеловал ей руку. -- Или, может быть, снежная фея, лунное виденье. Машура побледнела и немного откинулась на стуле. -- Может быть, вы исчезнете сейчас, растаете, как внезапно появились,-- вдруг сказал Христофоров тревожно, тихо и почти с жалобой. Голубые глаза его расширились. Машура смотрела. Странное что-то показалось ей в них. -- Вы безумный,-- тихо сказала она.-- Я давно заметила. Но это хорошо. Христофоров потер себе немного лоб. -- Нет, ничего... Вы -- конечно, это вы, но и не вы. Они сели на диванчик. Машура положила ему голову на плечо и закрыла глаза. Было тепло, сверчок потрескивал за лежанкой, из окна, золотя ледяные разводы на стекле, ложился лунный свет. Машура ощущала -- странная нега, как милый сон, сходила на нее. Все это было немного чудесно. Христофоров гладил ей руку и изредка целовал в висок. -- Почему мне с вами так хорошо? -- шепнула Машура.-- Я невеста другого, и почему-то я здесь. Ах, Боже мой! -- Пусть идет все как надо,-- ответил Христофоров. Он вдруг задумался и засмотрелся на нее долго, пристально. -- А? -- спросила Машура. -- Вы пришли в мою комнату, Машура, в пустую комнату... И уйдете. Комната останется, как прежде. Я останусь. Без вас. Машура слегка приподнялась. -- Да, но вы... кто же вы, Алексей Петрович? Ведь я этого не знаю. Ничего не знаю. -- Я,-- ответил он,-- Христофоров, Алексей Петрович Христофоров. -- Все равно, я же должна знать, как вы, что вы... Ах, ну вы же понимаете, что вы мне дороги, а сами всегда говорите... я не понимаю... Она взяла его за плечи и прямо, упосно посмотрела в глаза. -- Вы мое наваждение. Но я ничего, ничего не понимаю. Она вдруг закрыла лицо руками и заплакала. -- Прелестная,-- шептал Христофоров,-- прелестная. Через несколько минут она успокоилась, вздохнула, отерла глаза платочком. --- Это все сумасшествие, просто полоумие глупой девчонки... Мы друзья, вы славный, милый Алексей Петрович, я ни на что не претендую. Они сидели молча. Наконец Машура встала. -- Дайте мне шубку. Выйдем. Мне хочется воздуха. Христофоров покорно одел ее, сам оделся. Машура была бледна, тиха. Когда задул он лампу, в голубоватой мгле блеснули на него влажные, светящиеся глаза. Они вышли. Тень от дома синела на снегу. Христофоров взял Машуру под руку, свел с крыльца и сказал: -- Тут у нас есть садик. Хотите взглянуть? Отворили калитку и вошли в тот небольшой, занесенный снегом уголок кустов, деревьев, дорожек, какие попадаются еще в Москве. В глубине виднелась даже плетеная беседка, обвитая замерзшим, сухим хмелем. Они сели на скамейку. -- Здесь видны ваши любимые звезды.-- Машура не подымала головы. С деревьев на бархат рукава слетали зеленовато- золотистые снежинки. Все полно было тихого сверкания, голубых теней. -- Прямо над домом, вон там,--. сказал Христофоров, указывая рукой,-- голубая звезда Вега, альфа созвездия Лиры. Она идет к закату. -- Помните,-- произнесла Машура,-- ту ночь, под Звенигородом, когда мы смотрели тоже на эту звезду и вы сказали, что она ваша, но почему ваша -- не ответили. -- Я тогда не мог ответить,-- сказал Христофоров,-- еще не мог ответить. -- А теперь? -- Теперь,-- выговорил он тихо,-- время уже другое. Я могу вам сказать. Он помолчал. -- У меня есть вера, быть может, и странная для другого: что эта звезда -- моя звезда-покровительница. Я под нею родился. Я ее знаю и люблю. Когда ее вижу, то покоен. Я замечаю ее первой. лишь взгляну на небо. Для меня она -- красота, истина, божество. Кроме того, она женщина. И посылает мне свет любви. Машура закрыла глаза. -- Вот что! Я так и думала. -- В вас,--продолжал Христофоров,--часть ее сиянья. Потому вы мне родная. Потому я это и говорю. -- Погодите,-- сказала Машура, псе не открывая глаз, и взяла его за руку.-- Помолчите минуту... именно надо помолчать, я сейчас. Где-то на улице скрипели полозья. Слышно было, как снег хрустел под ногами прохожих. Доносились голоса. Но все это казалось отзвуком другого мира. Здесь же, в алмазной игре снега, его тихом и непрерывном сверкании, в таинственном золоте луны, снежных одеждах дерев, было, правда, наваждение. Машура медленно поднялась. -- Я начинаю понимать,-- сказала она тихо. Она открыла глаза, взгляд ее вначале напоминал лунатика. Понемногу он прояснился. Она опустила плечи, взялась рукой за спинку скамейки. -- Вот теперь будто бы яснее. Она еще помолчала. -- Знаете, мне иногда казалось, что вас забавляет играть... игра в любовь, что ли. В постоянном затрагивании и ускользании... для вас какая-то прелесть. Может быть, жизнь изучаете, что ли, женщину... И я бывала даже оскорблена. Я вас временами не любила. Христофоров подался вперед, сидел недвижно, глядя на нее. -- Вдруг, именно теперь, в этот вечер, я поняла, что не права. Он? остановилась, как бы захлебнувшись. И продолжала: -- Вы, может быть, меня и любите... Христофоров нагнул голову. -- Но вы вообще очень странный человек... возможно, я еще мало жила, но я не видела таких. И именно в эти минуты я поняла, что ваша любовь, как ко мне, так и к этой звезде Веге... ну, это ваш поэтический экстаз, что ли...-- Она улыбнулась сквозь слезы.-- Это сон какой-то, фантазия, и, может быть, очень искренняя, но это... это не то, что в жизни называется любовью. -- А почему вы думаете,-- произнес Христофоров,-- что эта любовь хуже? Машура ступила на шаг вперед. -- Я этого не говорю,-- прошептала она. Потом вздохнула.-- Может быть, это даже лучше. -- Нет,-- сказал Христофоров.-- Я вами не играл. Но любовь правда удивительна. И неизвестно, не есть ли еще это настоящая жизнь, а то, в чем прозябают люди, сообща ведущие хозяйство,-- то, может быть, неправда... А? Он спросил с такой простотой и убежденностью, что Машура улыбнулась. -- Вы правы,-- сказала она и подала ему руку.-- Я, кажется, за этот вечер стала взрослей и старше, чем за много месяцев. Она провела рукой по глазам. -- Я буду помнить этот странный садик, луну, свою влюбленность... Да, во мне есть -- вернее, была влюбленность... я не стыжусь этого сказать, Напротив... Она направилась к выходу. Христофоров встал. Она вынула часики, взглянула и сказала, что пора домой. Христофоров проводил ее Почти у подъезда дома Вернадских встретили они Антона. Он, сутулясь, быстро и решительно шел навстречу. Увидав, поклонился. как малознакомый, и перешел на другую сторону. Ночью Машура плакала у себя в постели. На Молчановке Хрис- тофоров, не раздеваясь, долго лежал на том самом диванчике, где она сидела. Сердце его раздиралось нежной и мучительной грустью. XIII Святки в Москве были шумные, как и весь тот год. Гремели кабаре, полгорода съезжалось смотреть танго,-- подкрашенные юноши и дамы извивались перед зрителями, вызывая волнение и острую, щемящую тоску. Меценаты устраивали домашние спектакли. В них отличались музыканты, художники, поэты, воспроизводя Венецию галантного века. Много было балов. Шли новые пьесы; открывались выставки, клубы работали. Морозной ночью летали тройки и голубки к Яру. Именно в это время бойкая Фанни, вместе с другими дамами и мужчинами, задумала устроить маскарад. Собирали деньги, нанимали помещение, музыку; художники писали декорации; дамы шили платья, готовили список приглашенных. Ретизанов попал туда. Утром приехала к нему Фанни, вручила билет и взяла пятьдесят рублей. Ретизанов улыбался, глядя на нее. -- Какая вы... быстрая,-- сказал он.-- Вы ведь меня почти не знаете... -- И, тем не менее, вломилась и обобрала? Вас, ангел мой, во-первых, вся Москва знает, второе -- вы со средствами, что вам пятьдесят рублей? -- Позвольте,-- перебил Ретизанов,-- а это интересно? Да, и Лабунская будет танцевать? Фанни уверила, что сама Вера Сергеевна обещала быть, несравненная, очаровательная. -- Ха, Вера Сергеевна... Нашли кого с Лабунской равнять. Фанни засмеялась. -- Дело вкуса, голубчик. Не настаиваю. Уже в передней, подавая ей одеться, Ретизанов сказал: -- Неужели вы серьезно думали привлечь меня этой... Верой Сергеевной? Фанни хлопнула его слегка муфтой и вышла. -- Вы чудак, ангелочек. Всегдашний чудак. А мне еще в тысячу мест. И она захлопнула дверь. Ретизанов же пошел пить кофе. Читал газеты -- и раздражался -- ему казалось, что они созданы для опошления жизни. Ничто порядочное не может появиться в них. В это утро ему пришла мысль о том, что следовало бы заключить союз творцов и людей высшей породы, тайный союз вроде масонского, для охранения духовной культуры, общения между собой и попыток коллективного, но строго аристократического решения дел искусства, философии, поэзии. Мысль его воодушевила. Он бросил кофе, отправился в кабинет, долго ходил из угла в угол, пощелкивая пальцами, бормоча, потом пошел в спальню, для совещания с гениями. Его кровать отделялась занавесью. Он просунул голову между ее складками, погрузил глаза в полумглу, потом закрыл их. Некоторое время молчал, затем, уже против его воли, мозг зашептал бессмысленные слова, пока не стало казаться, что ни его, ни комнаты нет, все слилось в одно смутное пятно. Гении ответили. Они шептали, слабо и нежно, в оба уха. Он улыбался, кивал. Когда узнал, что нужно и они перестали, он отошел, бледный и усталый, сел на диван и отер лоб. Гении одобрили его. Они сообщили также, что завтра возвращается из Петербурга Лабунская. В два часа он завтракал, один, в Праге, задумчивый и рассеянный. Когда подали бутылку мозельвейна и он налил вино в зеленоватый бокал, вдруг появился Никодимов. -- Ах, это вы... Ретизанов даже вздрогнул. -- Ну, присядьте... -- Что вы на меня так смотрите? -- спросил Никодимов, холодновато улыбаясь.-- Я не кусаюсь. Ретизанов смутился. -- Нет, ничего. Я вас не боюсь. Никодимов спросил, пригласили ли его на маскарад. -- Пригласили... А вы откуда знаете, что все это... что это будет? Никодимов имел нездоровый вид и слегка подрагивал глазом. -- Я знаю потому, что меня именно не пригласили. Всех моих знакомых пригласили, но не меня. Ретизанов спросил простодушно: -- Почему же не вас? Это странно. Никодимов ответил не сразу. -- Потому,-- сказал он наконец,-- что я Никодимов, Дмитрий Павлыч Никодимов. Но я все равно приду. -- Дмитрий Павлыч Никодимов...-- протянул Ретизанов.-- Как странно... Да, а знаете,-- вдруг добавил он задумчиво,-- когда вы подошли, мне на минуту стало жутко. Я ощутил... какую-то мертвенную тень на сердце. Будто что- то неживое. Никодимов поднялся. -- Довольно,-- сказал он.-- Мне, знаете, все это надоело. Мертвенная или живая тень, мне все равно. Я пока все же человек, а не фигура. Ретизанов привстал. -- Нет, да я не хотел вас обидеть. Но Никодимов повернулся и отошел в дальний угол. Там сел один за столик и потребовал водки. Ретизанов же остался в смущении и некоторой тревоге. Что-то его угнетало. Кончив обед, расплатился. На сердце у него было тоскливо. Хотелось какой-то музыки. Выйдя на Арбат, он взял налево, пересек площадь и мимо хмурого Гоголя пошел Пречистенским бульваром. Навстречу бежали гимназистки и хохотали. В тире Военного училища, за стеной, шла стрельба. Дети играли у эстрады. На деревьях гомозилось воронье, устраиваясь на ночь; зажигались желтые фонари, да летел снежок, бил в лицо. Чувство глубокой призрачности охватило Ретизанова. Вдруг ему показалось,-- стоит ветру дунуть, все развеется, как и он сам. Он остановился... -- Может быть, ничего этого и вовсе нет? -- спросил он вслух. Дети шарахнулись от высокого, худого, седоватого господина, говорившего с самим собой. Он постоял минуту и пошел дальше. У себя он застал Христофорова -- в кабинете, в кресле у камина. -- Камин уже топился,-- сказал Христофоров, улыбаясь,-- когда я пришел. Я принес вам книжки, которые брал еще до Рождества. И говоря правду -- озяб. Потому и сел погреться. -- Вы как будто извиняетесь,-- сказал Ретизанов.-- Черт знает! Вы должны были заказать себе кофе или еще что вздумается... Но вы вообще очень скромный человек... Когда я вас вижу, мне кажется, что вы хотите стать боком, в тень, чтобы вас не видели. -- Ну, может быть, я вовсе не так скромен, как вы думаете,-- ответил Христофоров. Ретизанов велел подать кофе. -- Вы действуете на меня хорошо,-- сказал он.-- В вас есть что-то бледно-зеленоватое... Да, в вас весеннее есть. Когда к маю березки... оделись. Говорят, вы любитель звезд? -- Да, люблю. -- В звездах я ничего не понимаю, но небо чувствую и вечность. Он помолчал, потом вдруг заговорил с жаром: -- Я очень хорошо понимаю вечность, которая глотает всех нас, как букашек... как букашек. Но вечность есть для меня и любовь, в одно и то же время. Или, вернее,-- любовь есть вечность... Ретизанов выпил чашку кофе, совсем разволновался. Он нападал на будничность, серое прозябанье, на само время, на трехмерный наш мир, и полагал, что истина и величие--лишь в мире четырех измерений, где нет времени и который так относится к нашему, как наш -- к миру какой-нибудь улитки. -- Время есть четвертое измерение пространства! -- кричал он.-- И оно висит на нас, как ветхие, как тяжелые одежды. Когда мы его сбросим, то станем полубогами и одновременно будем видеть события прошлого и будущего -- что сейчас мы воспринимаем в последовательности, которую и называем временем. Впрочем, вы понимаете меня. Христофоров сидел, молчал и курил. Ему нравилось золотое пламя, беспрерывный, легкий его танец, но с самого того вечера, как Машура приходила к нему, его не покидало чувство острой, разъедающей тоски. Машура жила все тут же, на Поварской. Но у него было ощущение, что она где-то бесконечно далеко. Неужели он пойдет, позвонит у подъезда и взойдет в ее светелку, где она читает или шьет? Это казалось ему невозможным. Ретизанов наконец умолк. Молча он смотрел в камин, потом вдруг обернулся к Христофорову. -- Вы о чем-то думаете, своем,-- сказал он.-- Ха! Я волнуюсь, а вы погружены в мысли и как будто печальны. -- Нет,-- ответил Христофоров.-- Я ничего. Ретизанов взял щипцы и помешал в камине. -- Печаль, во всяком случае, украшает мир. Он становится не так плосок. Быть может, душа стремится за пределы, одолеть которые дано лишь мудрым. Он вдруг засмеялся. -- Слушайте, совсем про другое. Хотите идти со мной в маскарад... Такой художественно-поэтический маскарад на днях. Христофоров вздохнул и улыбнулся. -- Я получил приглашение. Но, во-первых, у меня нет костюма. -- Можно просто во фраке. Христофоров встал, подошел к нему и, положив руку на плечо, сказал тихо, со смехом: -- Но у меня, дорогой мой хозяин, именно нет фрака. Ретизанов удивился. -- Да... фрака! Так вы говорите, что у вас нет фрака? Христофоров, все так же смеясь, уверил его, что не только фрака нет, но и никогда не было. -- Да, и не было...-- проговорил Ретизанов с той же задумчивостью и как бы серьезностью, с какой мог говорить о четырхмерном мире.-- Ну, если и не было...-- Вдруг он хлопнул рукой по столу.-- Если не было, так возьмите мой! Христофоров, все улыбаясь, начал было его отговаривать. Но Ретизанов заявил, что, если дело во фраке, он обязательно дает свой, старый, но вполне приличный. -- Позвольте,-- кричал он уже у себя в спальне, снимая с вешалки фрак с муаровыми отворотами, на почтенной шелковой подкладке,-- если вы не можете идти, потому что не во что одеться, а какой-нибудь Никодимов, игрок, дрянь, будет... Нет, это уж черт знает что! Фрак оказался впору. Но Ретизанов так увлекся, что заставил мерить жилет и брюки. -- Послушайте,-- сказал он горячо,-- я очень вас прошу, наденьте все, здесь фрачная сорочка, галстук, бальные туфли. Христофоров изумился. -- Зачем? Для чего же... -- Я хочу поглядеть вас в параде... Нет, пожалуйста... Вы, может быть, будете другой... Я выйду, вы оденетесь, приходите в кабинет. Как ни странно было, Христофоров исполнил просьбу. Когда он повязал белый галстук, оправился перед зеркалом, то и ему самому стало странно: правда, показался он как-то иным, тоньше, наряднее, будто свадебное нечто, торжественное появилось в нем. "Вот и маскарад,--думал он с горечью и странной неж- ностью, идя в кабинет.-- Вот уж и я -- не я!" -- Принц и нищий,-- сказал он с улыбкой Ретизанову, войдя в кабинет. Ретизанов одобрил. Сговорились так, что в день маскарада, к одиннадцати, Христофоров зайдет к нему, и вместе они пойдут. Уже в передней, провожая его, Ретизанов впал в задумчи- вость. -- А скажите, пожалуйста,-- вдруг спросил он,-- что, по- вашему, за человек Никодимов? -- Я не знаю,-- ответил Христофоров. Через минуту прибавил: -- По-моему -- тяжелый. -- А по-вашему -- он на многое способен? Христофоров несколько удивился. -- Почему вы... так спрашиваете? -- Нет, ни почему. Я его нынче встретил. Вы знаете, что он мне сказал? Что непременно будет на этом маскараде, хотя его и не звали. Нет, невыносимый человек. Я его ощутил сегодня знаете как? Мертвенно. По-вашему, он зачем туда идет? Христофоров ничего не мог сказать. Ему подали лифт, он поехал вниз плавно и вдруг тоже вспомнил Никодимова, как спускались они утром, летом, в этом же лифте. "А действительно, тяжелый человек",-- подумал он. Вспомнил, как боялся Никодимов лифта. Ему стало даже жаль его. XIV Через несколько дней, в назначенное время, Христофоров вновь входил в знакомую квартиру. Ретизанов брился. Он был повязан салфеткой, одна щека гладкая, чуть синеватая, другая вся в мыле. Он оставил острую бородку -- лицо его стало еще худее и бледней. Увидев Христофорова, кивнул, улыбнулся с тем жалким видом, какой имеют бреющиеся люди. -- Как по-вашему,-- спросил он, стараясь не порезаться,-- ничего, что я бородку оставил? Или сбрить? На него напала нервная нерешительность. Сбрить или не сбрить? Он смыл лицо одеколоном, попудрил, так что большие синие глаза еще лучше оттенялись на белизне, и все колебался. -- Нет, не брить,-- тихо сказал Христофоров. -- Так вы думаете--оставить... А знаете...--он вдруг захохотал,-- я сегодня, по морозу, ходил мимо дома, где живет Лабунская, и выбирал момент, когда народу меньше. Осмотрюсь, и сниму шапку, иду непокрытый. Это было страшно радостно. Вы меня понимаете? Он вынимал уже обмундировку Христофорова. Слегка стесняясь, тот стал переодеваться. Он был в несколько подавленном настроении -- и безучастен. "Хорошо,-- думал он, глядя на своего двойника в зеркале и застегивая запонку крахмальной рубашки,-- пускай маскарад, или что угодно. Что угодно". -- А вдруг,-- говорил в это время Ретизанов, повязывая галстук,-- я приеду и не узнаю там Лабунской? Черт... все в масках и костюмах... Это может случиться? -- Вы почувствуете ее,-- ответил Христофоров. -- Почувствую... я ее чувствую; когда она в Петербурге... Но вдруг нападет слепота... Понимаете, духовная слепота... В двенадцать были они готовы. Ретизанов надел на гостя шубу, они вышли. Наняли на углу резвого, запахнулись полостью и покатили. Рысак правда шел резво, но сбивался; снег скрипел; Москва была уже пустынна; по небу, освещенные снизу, летели белые облака, и провалы между ними казались темны. Закутавшись, Христофоров глядел вверх, как в этих глубинах, темно-синих, являлись золотые звезды, вновь пропадали под облаками, вновь выныривали. Привычный взор тотчас заметил Вегу. Она восходила. Часто заслоняли ее дома, но всегда он ее чувствовал. У большого особняка, на Садовой, сиял молочный электрический фонарь. Подкатывали извозчики. Вылезали закутанные дамы, мужчины, хлопала дверь. В передней надевали маски. Тут висел голубой фонарь. Из-под шуб, ротонд, саков появлялись испанцы, турки, арлекины, бабы, фавны и менады. Два негра, в цилиндрах, в красных фраках, отбирали билеты -- у входа, декорированного под ущелье. За ущельем шел коридор, драпированный шалями. Здесь, проходя мимо зеркала, где оправляла прическу молоденькая венецианка на деревянных башмачках, в черной шали, с розами в смоляных волосах, мельком увидел Христофоров две тени, во фраках, шелковых масочках и безукоризненных манишках. Снова не совсем он узнал себя. Снова подумал -- может, так и нужно, если маскарад. И чем дальше шел, тем больше нравилось быть под маской. Точно лоскуток шелка, с бархатной оправой для глаз, становился для него приютом в долгом и пустынном пути; точно из-под его защиты видней было происходящее и отдаленней; и еще менее участвовал он сам в пестром гомоне карнавала. Как всегда, первое время был холодок: не все еще съехались, не все узнали друг друга, не разошлись. Маски бродили группами и поодиночке, рассматривая гостиные -- увешанные коврами, расписанные удивительными зверями и фигурами, небесным сводом в звездах, магическими знаками. Была комната китайских драконов. Были, конечно, гроты любви. В большой зале началась музыка и танцы. В комнате через коридор, отделанной под нюрнбергский кабачок, за прилавком откупоривали бутылки; цедили пиво из бочки. На стенах кое-где надписи: "Все равны". "Все знакомы". "Прочь мораль". К двум часам съезд определился. Больше толпились, хохотали, танцевали. Легкая маска, тоненькая, в восточных шальварах и фате, быстро подхватила Христофорова, склонила голову -- серые, будто знакомые и незнакомые глаза взглянули на него, будто знакомый голос шепнул: -- Он ходит, он ждет. Но напрасно, напрасно... И убежала на резвых ногах, замешалась в толпе менад, окружавших розового Вакха, с тирсом, в виноградных лозах. -- Это кто была, по-вашему? -- беспокойно спросил Ретизанов.-- Что она вам сказала? Нет, куда она делась? И он бросился искать восточную девушку. Христофоров же пошел дальше, все так же медленно. "Лабунская? -- думал он.-- Да, наверно..." Но его мысли были далеко. Он прошел мимо двери, перед которой на минуту остановился. Вся она закрывалась материями, лишь внизу оставлено отверстие, куда можно пролезть на четвереньках. Он заглянул. Дальше было опять препятствие, так что войти туда могли лишь очень решительные. Танцовщица в коротенькой юбочке и астролог в колпаке со звездами проскользнули все же, хохоча. В следующей комнате было полутемно. На эстраду вышел худенький Пьеро, с набеленными щеками, и девушка Ночь, в черном газовом платье со звездами, в красной маске. На пианино заиграли танго. Пьеро подал руку Ночи -- и они начали этот странный и щемящий, как бы прощальный танец. Христофоров отошел к стене. Он глядел на эстраду, на толпу цветных масок, толпившихся вокруг, то приливавших, то, смеясь, выбегавших в другие залы. Кто так устал, так измучен, что создал это? Не жизнь ли, человечество остановилось на распутье? Христофорову вдруг представилось, что сколь ни блестяща и весела, распущенна эта толпа, довольно одного дыхания, чтобы как стая листьев разлетелись все во тьму. Может быть, это все знают, но не говорят -- стараются залить вином, танцами, музыкой. Мо- жет быть, все сознают, что они -- на краю вечности. И торопятся обольститься? Венецианская куртизанка знакомой, мощной походкой подошла к нему и слегка ударила его веером. -- И ты здесь, поэт? -- Здесь, прекрасная,-- ответил он.-- Смотрю. Она засмеялась. -- И прославляешь бедность? Он придвинулся, заглянул в темные глаза, окончательно узнал Анну Дмитриевну, сказал тихо: -- Ты веселишься? Это правда? -- он сжал ей руку.-- Правда? Она выдернула ее. -- Оставь. Не насмехайся. Подбежал Ретизанов. -- Слушайте,-- закричал он,-- я в духовной слепоте. Я ничего не понимаю. Нет, черт, я не могу ее найти. По- вашему, она тут? Да нет, вообще здесь все очень странно. Еще два часа, а уж есть пьяные, теснота. Не пускают Никодимова. Он скандалит. Вам нравится? -- обратился он к Христофорову.-- А главное, я не могу понять, что со мной сделалось. Я наверно знаю, что она приехала из Петербурга и должна здесь быть. Но где же? -- Ищите девушку в шальварах,-- ответил Христофоров,-- в низенькой шапочке и фате. -- Да вы почем знаете? -- закричал Ретизанов.-- Ах, черт... Глаза его блестели, он был уже без маски. Что-то нетрезвое, лихорадочное сквозило в нем. -- Мне кажется,-- сказал он с отчаянием,-- что, если сейчас ее не найду, это значит, я погиб. Христофоров взял его под руку. -- Пойдемте, не волнуйтесь. Она здесь. Мы ее найдем. Действительно, в третьей же комнате, окруженная толпой, Лабунская танцевала danse de 1'ourse' с индийской царевной. Христофоров посмотрел и двинулся дальше. Он не снимал маски. По-прежнему странное и горькое удовольствие доставляло ему -- смотреть, не будучи замеченным. От Лабунской, как и всегда, осталось у него легкое ощущение, будто гений света и воздуха одухотворял ее. Но иной образ в его душе, бесконечно близкий и дорогой -- бесконечно далекий. Было что-то родственное меж ними, какая-то нота очарования. Христофоров знал, что сюда Машура не приедет. Все же, бродя в пестром мелькании масок, он искал ее. Это волновало и мучило. Иногда мерещилась она в быстром танце, в блеске глаз из-за кружев, в полуосвещен- ном углу. Но, как мгновенно вспыхивала, так же мгновенно и уходила. Была минута, когда, став в тени портьер, закрыв глаза, усилием воображения он ее вызывал. Она была бледна, тонка, в длинных черных перчатках, с худенькими плечиками. Масочка скрывала среднюю часть лица. "Это ваш поэтический экстаз,-- говорила она с улыбкой и слезами,-- сон, но не то, что в жизни называется любовью". Он открыл глаза и тронулся. Машинально пробрался он вперед, и хотя теперь ее не видел, странное ощущение, что она здесь, невидимо, не оставляло его. Свет. люди, шум изменялись Ее присутствием. Хотелось плакать. Сердце ныло нежностью. В нюрнбергском кабачке очень шумели. Все столики были заняты, скатерти залиты вином. На бочке танцевала маска. Кто-то пытался ораторствовать. Другого собирались качать. У прилавка стоял, очень бледный, Никодимов и допивал коньяк. -- Несмотря на все,-- говорил он флорентийскому юноше, с ласковым и порочным лицом,-- я здесь... Дмитрий Павлыч Никодимов пришел. Юноша дернул его за рукав. -- Дима,-- сказал он тенором, вытягивая звуки.-- Не пей. Тебе вредно. -- Да снимите вы маску! -- крикнул Христофорову знакомый веселый голос. --------------------------------------------------------------- ' Танец медведя (франц '). --------------------------------------------------------------- Обернувшись, он увидел Фанни, за столом с несколькими евреями. Толстый человек во фраке, с ней рядом, куря сигару, говорил соседу: -- Здесь и совсем Парыж! Христофоров снял маску. Фанни, в предельно- декольтированном платье, с чайной розой, хохотала и кричала: -- Садитесь! К нам! Это м-милейшая личность,-- обратилась она к друзьям.-- Проповедник бедности или любви... чего еще там? Жизни, что ли? Забыла! Но милейшая личность. Давид Лазаревич, налейте ему шампанского! Давид Лазаревич, с короткими и пухлыми пальцами в перстнях, из тех Давидов Лазаревичей, что посещают все модные театры, кабаре и увеселения, говоря про одни: "Это Парыж", а про другие важно: "Ну, это вам не Парыж",-- отложил сигару и налил молодому человеку вина. Христофоров имел несколько ошеломленный вид. Но поблагодарил и чокнулся. -- Очар-ровательно,-- сказала Фанни, щуря продолговатые, подкрашенные глаза.-- А откуда такой фрак? Христофоров нагнулся к самому ее уху, с бриллиантовой сережкой, и шепнул: -- Чужой, Александра Сергеевича. -- Милый! -- закричала она.-- Аб-бажаю! Очар- ровательно, весь в меня. Я такая же. Мы все шахер-махеры. От вина голова Христофорова затуманилась -- приятным опьянением. Он теперь рад был, что встретил Фанни, сытых израилей, и не отказывался, когда Давид Лазаревич налил ему еще бокал. -- Хорошо, что ушел этот Никодимов,-- заболтала Фанни.-- Фу! Не люблю таких. Что он из себя изображает? Загадочную натуру? А по-моему -- просто темная личность с претензиями. Хоть и дворянин, и барин... И потом, он на меня тоску нагоняет. Что это такое? Нет, я люблю, чтобы весело было, и жизненно, без всяких вывертов. Не понимаю тоже и Анну -- что она в нем нашла? Ах, бедная женщина. Слоняется тут. Выпьем за нее! На этот раз она не спрашивала Давида Лазаревича, налила сама. За вином разболтала она многое о своей приятельнице, чего не сказала бы в обычном виде. Скоро ее позвали -- как распорядительница, должна она была устраивать новый номер. Христофоров посидел немного и тоже поднялся. В сущности, пора уж было уходить, вновь возвращаться в полупустую свою комнату. Для чего был он здесь? Сердце его опять сжалось. Он вспомнил Ретизанова. Все-таки тот встретил свою девушку в шальварах,-- которую носят по залам гении ветров. Машуры же вновь не было с ним. В сердце пустота и одиночество. Значит, права была Лабунская, шепнувшая свои легкие слова. Значит, надо уезжать. Он потолкался еще среди масок, по залам, и машинально забрел в темный закоулок у передней, откуда лесенка шла наверх. Он почему-то поднялся,-- и попал в две полутемные антресоли. В первой шептался в кресле Пьеро с черненькой венецианкой. Христофоров прошел мимо. В дальней сел он на ситцевый диванчик, вздохнул и закурил. Эту комнату не готовили. Не было декорации, мебель обычная. В углу, у иконы, лампадка. Окна выходили в сад. Смутная, синеватая мгла. Снизу слышался шум, танцы, доносилась музыка. Отсюда видны были деревья в саду, полосы света из нижних окон да кусок неба. Христофоров сидел, курил, смотрел на это небо, на котором увидел голубую звезду Вегу. Она мерцала нежно и таинственно. Среди веток можно было заметить, как по вековому пути движется она, ведя за собой, как странница, светло-золотую Лиру. Голубоватый свет ее успокаивал. Чем дольше смотрел Христофоров, тем более ему казалось, что ее таинственное сияние глубже разливается по окружающему, внося гармонию. Тот же голубоватый отблеск есть и в глазах Машуры, в милой Лабунской. Оцепенение, вроде сна, овладело им. Призрачней, нежней и туманнее летела музыка. Легче и нечеловечней казались маски. Очаровательней, ближе и дальше, возможней и невозможнее невозможная любовь. XV В это время внизу, в небольшой гостиной, уже пустой, стоял у окна Никодимов, тупо смотрел на улицу. Подошла венецианская куртизанка. Он обернулся. -- Дмитрий,-- сказала она.-- Почему ты здесь? Он пожал плечами. -- Где же мне быть? -- Для чего ты приехал на этот маскарад? -- Меня об этом спрашивали нынче,-- ответил он глухо.-- В передней... Куртизанка сжала пальцы. -- Для чего ты себя унижаешь? -- Этого я не умею тебе сказать. Она вдруг быстро взяла его руку и поцеловала. -- Иногда мне кажется, что все твое... всю тоску, скверное, я могла бы взять на себя. Никодимов перевел на нее темные и мутные глаза. Слабая улыбка появилась на его улице. -- Женщина,-- сказал он и вздохнул.-- Особенный ваш род. -- И не стыжусь, что женщина. Я, милый мой, тоже много видела стыда на своем веку. Меня не удивишь. -- Ничего,-- пробормотал Никодимов.-- Ничего. Живу, как живу. Ничего не надо. Никаких сентиментальностей. -- Уедем отсюда,-- вдруг сказала она.-- Я тебя увезу на край света, будем жить у моря, солнца, путешествовать... Ты будешь свободен, но... уедем! -- Фантасмагории! -- Поселимся в Венеции... Никодимов слегка вздрогнул. -- В Вене я был очень близко к смерти,-- сказал он.-- Никогда тебе не рассказывал. Во всяком случае, это сильное ощущение. Он вынул часы. -- Пять. Глаза его несколько прояснились, он подобрался и оглянулся. -- Поезжай домой. Пора. Видишь, все разъезжаются. А у меня есть еще дело. Я поссорился с одним человеком. Никодимов поцеловал ей руку с внезапной, но холодной вежливостью и вышел. Куртизанка постояла, села на диван и уткнулась лицом в его спинку. Никодимов же встретил в зале флорентийского юношу и подошел к нему. -- У меня сегодня дуэль,-- сказал он.-- Мы заедем домой, ты переоденешься, выпьем кофе, и в половине восьмого должны быть в Петровском парке. Юноша попятился. Его бархатные, беспокойно- распутные глаза взглянули испуганно. -- Дуэль? -- произнес он слабым голосом.-- Но тебя могут убить. -- Безразлично,-- тихо и слегка задыхаясь ответил Никодимов.-- А пока ты -- мой... едем. Юноша пытался возражать. Никодимов властно и нежно взял его под руку, повел к выходу. Маскарад действительно кончался. В нюрнбергском кабачке орали еще пьяницы. Фанни, в передней, накидывала свой палантин. Давид Лазаревич подавал ей ботики. По углам гнездились еще пары, не желавшие расставаться. Варили последний кофе -- для пьяниц и тех неврастеников, которые не могут вернуться домой раньше дня. Последними досиживают они, небольшими компаниями, среди синего утра, разбросанных окурков, облитых вином скатертей, зашарканных паркетов -- всегдашней мишуры и убожества финальных часов. -- Где вы? Куда вы пропали? -- кричал Ретизанов, поймав наконец Христофорова.- - Черт знает, вы сидите здесь... понятия не имеете... А это ужас... Нет, это черт знает что! Такой негодяй... Путаясь, волнуясь и крича, он объяснил, что полчаса назад Никодимов, ни с того ни с сего, грубо оскорбил Лабунскую. -- Нет, вы понимаете, это хам, которого раз навсегда надо проучить. Я ему это и сказал. И ударил бы, если бы не помешали. Но теперь -- дуэль. Дело решенное. Нет, это давно надо было сделать. Христофоров был поражен. -- Как... дуэль? -- переспросил он. _ Сегодня же, утром, в Петровском парке. Он привезет оружие... Да что вы так удивились? Это давно надо было сделать, я давно собирался от него избавиться. Ничего не значит, что вызов без секундантов... Все равно, вы должны присутствовать. -- Я, секундантом? -- Что? Вы не хотите? Нет, это уж дудки-с! Христофоров совсем потерялся. Что угодно мог он предположить, только не это. Участвовать в дуэли! Но ведь это бесконечно дико. Запинаясь, он старался объяснить, что никакой дуэли быть не должно, что это нелепая ссора, и, быть может, Никодимов просто нетрезв... -- Как? -- закричал Ретизанов.-- Оскорбить Елизавету Андреевну -- нелепая ссора? Вы не понимаете, что уж давно он к этому подъезжает, потому что он темный человек, и его бесит любовь, подобная моей. Нелепая ссора! Это должно было произойти, не сегодня, так завтра. Нет, уступить ему... дудки! Христофоров понял, что теперь остановить его уже нельзя. Они сошли вниз, в нюрнбергский кабачок. Неврастеники дохлестывали вино. Трое пьяных в углу громко рассуждали, что хорошо бы предпринять кругосветное путешествие. Ретизанов занял столик, заказал кофе и коньяку. Христофоров молчал. Он чувствовал себя странно. Ему казалось -- то необычайное, что вторглось в его жизнь этой зимой и привело, во фраке и маске, в этот кабачок,-- владеет им и мчит дальше, по неизвестной ему дороге, навстречу необычным чувствам. Опять ему вспомнилось, как стоял он летом, на утренней заре, на балконе квартиры Ретизанова, над спящей Москвой, и ощущал великий жизненный ноток, несущий его. "Да, может быть, и прав Ретизанов,-- думал он.-- Может быть, и правда, еще тогда, в ту шумную ночь зарождались события, которым лишь теперь надлежит вскрыться". Ретизанов между тем пил кофе, вливая в него коньяк. Он молчал, потом стал улыбаться и полузакрыл глаза рукой. Походило на то, будто он погружается в транс. -- Куба, Ямайка, Гаити и Порторико! -- кричал пьяный путешественник.-- Иначе не могу, поймите меня, я же не могу... Милые мои, хорошие мои, ну куда же я поеду? -- Он хлопнул кулаком по столу, вновь заорал: -- Куба, Ямайка, Гаити, Порторико! И никаких шариков. Ретизанов отнял от лица руки. На глазах его были слезы. -- Гении ответили,-- тихо сказал он,-- что я не должен никому позволять... даже если бы пришлось умереть. Я должен отразить натиск темных сил. А если Никодимов этот -- вовсе не Никодимов, а кто-то другой, более страшный, в его обличье... Ретизанов говорил все медленнее и тише. Глаза его горели. Сухая нервность была в руках. Христофорову ясно стало казаться, что он не в себе. На мгновение остро его кольнуло -- ведь это полубезумный, его надо бы везти домой и в санаторий. Но тотчас же он понял, что сделать этого нельзя. Значит, надо повиноваться. В начале восьмого они оделись и вышли. Начинало светать _ хмурым, неясно-свинцовым рассветом. На бульваре, в деревьях, шумел ветер. Фонари гасли. Побежали трамваи, над ними вспыхивала зеленая искра. На Страстной площади было пустынно. Дремал лихач на паре голубков. Лампадка краснела у входа в монастырь, открылась свечная лавочка. На колокольне медленно звонили. Ретизанов подошел к лихачу и негромко сказал: -- В Петровский парк. -- Пожа-луйте! Лихач вскочил и бросился снимать с озябших лошадей попоны. Через минуту они катили по Тверской, по прямой, классической улице кутежей, загородных ресторанов. Иногда навстречу попадались тройки -- кутилы шумели, хохотали и в облаке снега уносились. Проревел автомобиль. Лежавший на дне веселый человек приветствовал встречных, выкидывая ноги кверху. Прокатили под Триумфальной аркой, где тяжело летели бронзовые кони по- бед. Светящиеся часы на вокзале показывали без двадцати восемь. Христофоров находился в странном, полуотсутствующем состоянии. Он не особенно хорошо понимал, куда и зачем едут. Как будто изменились декорации, но все продолжается его мечтательное созерцание в мансарде -- теперь летят навстречу арки, дома, сады -- с той же фантастической бесцельностью. И лишь подо всем. глубоко и жалобно, стонет что-то в сердце. Ретизанов молчал. Он был задумчив и сдержан, как человек, делающий важное, очень серьезное дело. Он указал кучеру, где надо свернуть, за Яром, по какой аллее проехать. Потом остановил его. Они вылезли. Лихач шагом должен был возвращаться в указанное место. -- Вот сюда,-- покойно сказал Христофорову Ретизанов и повел узкой, слегка протоптанной тропинкой на средину поляны. Там росли три огромных пихты; под ними -- скамейка. Место было пустынное. Налетел ветер, курил снежком. Тяжело пронеслась, ныряя, ворона. Виднелись забитые и занесенные снегом дачи. Что-то очень суровое и скорбное было в этом утре, синеющем снеге, мертвых дачах. Ждать пришлось недолго. С противоположной стороны поляны, шагая по цельному снегу, приближалась высокая фигура Никодимова, в николаевской шинели, которую приходилось подбирать. За ним шел военный врач и юноша в пальто со скунсовым воротником, торчавшим веером. -- Вот они где, -- сказал круглолицый доктор, настоящий москвич,-- будто отлично был знаком с сидевшими.-- Привет на сто лет! Ну и пустяковое же дело затеяли, господа! Христофорову стало очень холодно. Никодимов положил на скамейку два браунинга и обоймы. -- Право,-- сказал врач, потирая руки, улыбаясь и слегка пристукивая озябшими ногами.--- Бросьте вы эти, простите меня, глупости. Что такое, порядочные люди будут друг в друга из револьверов шпарить! Ретизанов вдруг взволновался. -- Нет, нет!--закричал он.--Пожалуйста, доктор. Это не шутки. Христофоров тоже попытался вмешаться. Но ничего не вышло. Никодимов только покачал головой. Пришлось отмеривать дистанцию. Ни Христофоров, ни юноша не умели заряжать. ---- Эх, светики, ясные соколы, -- сказал доктор и взял обоймы.-- Еще называетесь секундантами! Когда противники взяли оружие, Никодимов вдруг сказал: -- Впрочем, если господин Ретизанов извинится, я готов прекратить. Ретизанов вспыхнул: -- Извиниться! Нет, это уж черт знает что! И пошел на свое место. Христофорову ясно представилось, что действительно это маньяк, и если гении сказали ему, что нужно драться, он драться будет. Никодимов снял шинель, стоял высокий, худой, очень бледный, в лакированных сапогах и белых погонах. Он повернулся боком, чтобы меньше была цель. Ретизанов поднял браунинг весьма неуверенно, как вещь. совсем незна- комую. Долго водил дулом. Наконец, выстрелил. Христофоров стоял, прислонившись к пихте. Он видел, как вдали, по замерзшему пруду шел мальчик, видимо ученик, с раннем за плечами. Заметал по поляне снежок. Щипало уши. 1-1 казалось, так все необыкновенно тихо. будто нет ни жизни, ни Москвы, а только этот КУСОК снега с деревьями, идущий мальчик, серый день, Раздался второй выстрел. Христофоров, не видя и ничего не понимая, пошел вперед. Он заметил, что Ретизанов качнулся, что веселый доктор побежал к нему, схватил под мышки. -- Вот... здесь,-- говорил Ретизанов, держа рукой около ключицы. Он был очень бледен. -- Эх, батенька,- сказал доктор подошедшему Никодимову. -- Я предлагал бросить,-- сухим, срывающимся голосом ответил тот. Фуражка его слетела. Ветер трепал завитки прямого пробора. На темных волосах белело несколько снежинок. Ретизанов очень ослаб. На скамейке, под пихтой, ему сделали первую перевязку. Юноша побежал за лошадьми. Через четверть часа, на тех же самых голубках, что везли их сюда, Христофоров с доктором мчались к Триумфальным воротам, поддерживая Ретизанова. Было совсем светло. Артиллерийские офицеры ехали в бригаду. Пришел поезд -- с вокзала тянулись извозчики с седоками и кладью. Тверская и Москва имели будничный обычный вид. И Христофорову казалось, что лишь они, скакавшие к Страстной площади, везя подстреленного человека, представляют обрывок этой печальной, шумной и сумбурной ночи. Проезжая мимо Страстного, он снял шапку и перекрестился. XVI Дни, что следовали за дуэлью, были тяжелы для Христофорова. Ретизанов, с простреленной ключицей, лежал у себя на квартире. Ему взяли сестру милосердия, но Христофоров бывал у него постоянно, и его угнетало, что в этой бессмыслице, так дорого обошедшейся Ретизанову, принимал участие и он, христианин и враг всякого убийства. "Это, должно быть, все-таки было наваждение",-- думал он с тоскою. Только туманом и мог он объяснить, как не вмешался, как не уклонился, наконец, если не мог помешать. Ретизанова многие навещали и жалели -- в том числе Анна Дмитриевна. Чаще других заезжала Лабунская. Она была мила, внимательна, завезла даже раз цветы. Но Христофорову, глядя на нее, все больше казалось, взволноваться до конца, страдать, терзаться--- не ее область. Чистая, легкая и изящная, проходила она в жизни облаком, созданным для весны, для неба. -- Недавно,-- сказала она раз Христофорову, уходя,-- я познакомилась с одним англичанином. Ужасно трудно понимать по-английски! С одной стороны -- он страшно великолепен -- автомобили, шикарные апартаменты... С другой -- очень прост и скромен. Вот он и предлагает мне на весну ехать в Париж, а в июне, чтобы я а Лондоне выступала. А потом, говорит, будем по Европе кочевать... ну, с танцами, с выступлениями. Мне и Москву жаль бросать, я московская, тут родилась, у меня здесь приятели - и заманчиво. Все-таки, пожалуй, потанцевать в Европе? А? Как по-вашему? Христофоров улыбнулся. -- Потанцевать,- ответил он тихо.-- Потанцевать, людей посмотреть, себя показать. Она засмеялась и пошла к двери. ---- Вот вы какой, как будто бы и этакий... а одобряете легкомысленные штуки. -- Но не говорите пока об этом Александру Сергеевичу,-- сказал Христофоров. Она взглянула на его лицо, на глаза, ставшие серьезными, вздохнула, махнула муфтой. -- Не скажу. Ее посещения вообще волновали Ретизанова. Он принимался говорить, спорить, доказывать. Поднималась температура. А это было для него очень многое. Раз Христофоров, подойдя на звонок к телефону, услышал голос Никодимова. Тот спрашивал о здоровье раненого. Христофоров ответил. Узнав, кто с ним говорит, Никодимов несколько оживился. -- Если вы свободны,-- сказал он,-- то зайдите как- нибудь ко мне, днем. Если, конечно,-- прибавил он холодней,-- к тому нет особых препятствий. Я хочу вас видеть. Христофорову показалось это несколько странным. Но он ответил, что зайдет. Ретизанову он сказал лишь, что противник осведомился о здоровье. -- Ха! -- засмеялся Ретизанов.-- Сначала убьют, а потом справляются, хорошо ли убили. Помолчав, он прибавил: -- Но Никодимов меня ранил, это естественно. А насчет Елизаветы Андреевны,--он опять раздражился,--это гадость, гадость! Дня через два, в пятом часу, Христофоров спускался по лестнице, чтобы идти к Никодимову. Был конец февраля. Светило солнце, с крыш капало. В окне синел кусок неба. Бледное облачко пролетало в нем. На одном марше лестницы, быстро сходя вниз, он чуть не столкнулся с Машурой. Она шла вверх, медленно, опустив голову. Увидев его, остановилась. Они поздоровались. -- Вы к Александру Сергеевичу? -- спросил Христофоров. -- Да. Машура слегка побледнела, но лицо ее, как обычно худенькое, остроугольное, имело печать спокойствия. Лишь в огромных глазах слабо трепетало что-то. -- Это хорошо,-- сказал Христофоров сдавленным голосом,-- что вы идете к нему. Он будет очень рад. Машура поклонилась и тронулась дальше. -- Скажите,-- спросила она, сделав несколько шагов,-- правда, что он стрелялся из-за Лабунской? Она слегка сдвинула брови. Что-то сдержанно-горькое показалось ему в этом лице. --- Правда... Христофоров замялся и вдруг сказал: -- Вы не были ведь... там? На маскараде? Машура несколько удивилась. -- Почему вы думаете? Нет, не была. Христофоров хотел еще что-то сказать. Но промолчал. Машура вздохнула, медленно стала подыматься. Он так же медленно спускался, всем существом ощущая, как растет между ними высота. Сойдя в вестибюль, почувствовал усталость. Швейцара не было. Он сел на его стул, у стены, и закрыл глаза. В голове шумело. Куда-то выше, все выше всходила сейчас Машура, как кульминирующая звезда, удаляясь в неведомые и холодные пространства. Хлопнула наверху дверь. -- замолкли ее шаги. Вошел кто-то снизу, с парадного. Христофоров встал, вышел и двинулся к Пречистенскому бульвару. Там шагал он по правому, высокому проезду, где важны тихие дома, греет солнце, золотеет купол маленькой церкви, Ржевской Б. Матери. Над Гагаринскими, Сивцевыми, Арбатами дымно сияло золотистое, уже весеннее небо Москвы с розоватыми тучками. Начинался один из романтических закатов Арбата. Христофоров вспомнил -- еще гимназистом ходил он тут, и такие же были эти закаты, так же томилось его сердце; как и теперь, был он полон призраков, обольстительных и кочующих, владевших им всю жизнь, лаская, мучая. Голубые глаза его раскрывались шире, с тем несколько безумным выражением, какое принимали иногда. И он шел, мало замечая прохожих, сам -- призрак собственных же, далеких дней, о которых нельзя было сказать, куда развеялись они, как и нельзя было удержать фантасмагорию его любвей, рассеявшихся в мире. Так прошел он по Никитскому бульвару, по Тверскому, где Пушкин стоял, спокойный и задумчивый, глядя на мелькающую толпу. На колокольне Страстного, сиявшей розовым в закате, перезванивали. На площади торговали водами, папиросами. Мальчишки с цветами бежали за экипажами. Звенели трамы. Шли, ехали, сновали. На бульваре белел еще снег. Машинально вошел Христофоров в ворота монастыря, под башней, пересек небольшой дворик со старыми деревьями и поднялся в церковь. Она была обширна и светла. Служба только что началась. Хор монахинь выходил с клиросов, они расположились на амвоне, развернули ноты. Одна, довольно полная, немолодая, была за регента. Очень высокий, нежный, но однообразный хор вторил возгласом ектений. Затем бледная монашка, в черном клобуке, читала у аналоя, при восковой свече. Весенний свет наполнял церковь. Свечи золотились. Женский голос, без конца и начала, читал святую книгу. Христофоров стоял рядом со старухой и двумя солдатами. Вечность и тишина были тут. Вечность и тишина. Часы на колокольне указывали половину шестого, когда он вышел. Никодимов жил недалеко. Пройдя несколько переулков, Христофоров оказался перед гигантским домом. В вестибюле с колоннами, как в дорогом отеле, бродило несколько швейцаров. Джентльмен в широком пальто сидел на диване и нетерпеливо постукивал ногами. Зеленовато-розовый рефлекс весны ложился чрез зеркальные двери. Христофоров бессмысленно, отсутствуя, сидел в лифте, напоминавшем каюту. С ним подымались иностранного вида обитатели и разбредались по бесчисленным коридорам дома -- океанского корабля. Никодимов, в расстегнутой тужурке, отворил сам. -- А,-- сказал он,-- очень рад. Христофоров разделся в передней и вошел в большую комнату, полную розового света. -- Значит, все-таки собрались,-- сказал Никодимов, ус- мехаясь.-- Сюда пожалуйте, к столу. Хотите вина? Христофоров отказался. Хозяин налил себе стакан рейнвейна и выпил. -- В этом доме,-- сказал он,-- живут иностранные комми, клубные 'игроки, актрисы, художники и такие личности, как я. Я занимаю студию. Здесь раньше жил художник. Христофоров смотрел на него очень пристально, разглядывая белую рубашку под тужуркой и ворот видневшейся тоненькой фуфайки. -- Чего вы на меня так смотрите? -- вдруг спросил Никодимов и опять засмеялся.-- Изучаете? Христофоров смутился: -- Нет, ничего. -- Меня изучать, может быть, и интересно,-- сказал он,-- может быть -- нет. Зависит от точки зрения. Я сегодня пью с утра, что, впрочем, делаю нередко. Да, я вас звал...-- Он вдруг впал в задумчивость.-- Я ведь вас звал для чего- то... Может быть, вы обидитесь. Но знаете -- ни для чего. У меня нет к вам никакого дела. Теперь улыбнулся Христофоров. -- Значит, почему-то все-таки вам хотелось меня видеть? -- Да, хотелось, хотелось. Он говорил рассеянно, будто это совсем не нужно было. -- Какой вы... странный человек,-- сказал Христофоров. -- А что,-- спросил Никодимов, довольно безразлично,-- выживет Ретизанов? Христофоров ответил, что опасности нет. -- Все это необыкновенно глупо.-- задумчиво произнес Никодимов,-- как и очень многое в моей жизни. Я бы не весьма пожалел, если б убил его, но и то, и другое было бы совершенно ни к чему. Бес-смы-сли-ца! -- раздельно выговорил он. Дверь из соседней комнаты отворилась; оттуда вышел, в шелковом халатике, завитой, со слегка подкрашенными глазами юноша, бывший на дуэли. -- Дима,-- сказал он,-- затопи ванну. А то я до театра не успею одеться. Никодимов заторопился и побежал в маленькую комнатку, рядом с прихожей. -- Постоянной прислуги здесь нет,-- зевая, сказал юноша.-- Приходится самим возиться. Ах, да,-- вдруг оживился он,--- как страшно было тогда! Я думал, что Диму убьют. Но этот господин совершенно не умел стрелять. Потом он заговорил о балете, осуждал Веру Сергеевну, о Ненароковой отозвался кисло. Вспомнил, как занятно было в Париже, два года тому назад, на русском сезоне. -- Мы и теперь собираемся в Париж, но Дима должен вы- играть и взять отпуск. Или там без отпуска, мне все равно. Дима ленив. Все обещает выиграть... и вечно мы без денег. Впрочем, вот взгляните, он мне подарил. Юноша показал на пальце перстень с тонкой и прозрачной камеей. -- Это голова Антиноя,-- сказал он.-- Император Адриан любил одного юношу, Антиноя. Во время прогулки по Нилу тот утонул. А-а... Император был страшно огорчен и велел обожествить Антиноя. На его вилле... знаменитой, под Римом, было найдено множество статуй и бюстов... а-а... юного бога. Вам нравится? Он снял перстень и поцеловал камею. -- Очень мило. И с тем же ленивым и несколько покровительственным видом, с сознанием изящества, превосходства, поплелся брать ванну. Христофоров встал и подошел к окну. Еще более, чем от Ретизанова, была видна отсюда Москва, облекавшаяся, в глубине улиц, в синеватый сумрак и красневшая в закате верхушками домов. Купола золотели. Та же пестрота красного кирпича зеленых садов, острых башен и колоколен Кремля, дальних труб на заводах. Темнели Сокольники. За Кремлем виднелась равнина, уводящая на юг. уже туманившаяся, с далекой, освещенной церковью села Коломенского. Внизу, у памятника Пушкина, казавшегося крошечным, зажглись белые фонари. -- Все деньги, деньги,-- бормотал сзади Никодимов.-- Париж. Вот, если банк хороший сорву... Христофоров обернулся. Лицо Никодимова в сумерках приняло фиолетовый оттенок. -- Что,-- спросил Христофоров,-- играть очень интересно? -- Да-а...-- протянул Никодимов.-- Играть... Игра, кроме волнений, хороша еще тем, что необыкновенно отрывает от обычной жизни. Я играю всегда в полусне... особенно когда уж поздно. Только карты, они сменяются, так, этак, вами овладевает оцепенение... -- Я это понимаю,--- тихо ответил Христофоров. -- Понимаете! Вот бы уж не поверил. Ваша жизнь мало похожа на мою. Христофоров согласился. ---- Я,-- сказал вдруг Никодимов,-- то, что называется темная личность.--Он налил себе вина и выпил. -- Мне это нередко говорят. Например, тогда, на маскараде. И -- правы. Я не отрекаюсь. Хоть иногда это утомляет. Меня в корпусе еще мальчишки не любили. Звали: "Орлик доносчик, собачий извозчик". Я иногда плакал, иногда их бил. Но кончил хорошо, чуть не первым. Был честолюбив. Мечтал о славе, читал о Наполеоне, итальянские походы знал наизусть. Поступил в Николаевскую Академию. Там мне тоже устраивали бойкот. Так, особняком и держался. Но опять кончил, тоже недурно. Служил по генеральному штабу. Знаете мою специальность? Вместо полководца -- военный шпион. Сначала в Австрию командировки. Я ходил в штатском, зарисовывал местности, около крепости. Потом получил назначение в Вену, в нашу военную миссию. Там жилось весело. Я знал Ягича, знаменитого предателя. Он нам продал мобилизационные планы. Дороговато обошлось. Но на случай войны -- небесполезно. Это дело, частью, через меня делалось. Ягича я обхаживал... Да, но не совсем удалось, не совсем удалось! Пока он рассказывал о Ягиче, юноша плескался в ванне. Он вызвал к себе Никодимова; долетали какие-то разговоры, опять слово деньги, затем, снова в халатике, он проследовал в свою комнату, одеваться. Христофоров сидел в кресле, спиной к окну, в смутных, весенних сумерках, и думал о том, каких только людей и дел нет на свете. Его не возмущал и не раздражал Никодимов. Он замечал даже в себе странное любопытство. Хотелось дальше слышать о его жизни. Никодимов извинился, что задерживается. И действительно, вернулся, лишь проводив друга. -- Что же дальше было с Ягичем? -- спросил Христофоров. Никодимов сел и помолчал. -- Ягича открыли, свои же, австрийские офицеры. Однажды, поздно ночью, они нас арестовали в одном... теплом месте. И привезли в отель. Ему дали револьвер, отвели в соседнюю комнату и предложили застрелиться. Был момент, когда они собирались разделаться и со мной -- я был в штатском, как настоящая темная личность. Я тогда чудом уцелел. Но вообще мне не повезло. Наши тоже косо на меня взглянули. Он хрустнул пальцами. -- Стали подозревать, что я же и выдал Ягича. Знаете, эта игра всегда двусмысленна... Одним словом, карьера моя прогорела. Я все-таки служу, но это безнадежно. Вы понимаете, на имени моем -- пятно... вот что. Нет, вы не из нашей компании, вы из так называемых праведников,-- прибавил он вдруг живо и резко.-- Не поймете. -- Я не знаю,-- тихо ответил Христофоров,-- из каких именно я. Но то, что вы мне рассказали, все понятно. Можно ведь все это понять и... ведя другую жизнь. -- Хотели сказать: и не будучи прохвостом! -- Никодимов захохотал. -- Вы принимаете все очень болезненно,-- с грустью ответил Христофоров. Никодимов налил себе вина и выпил. -- Болезненно! Вздор! -- бормотал он.-- Ничего нет хорошего. Разве Юлий... Этого мальчика,-- сказал он, указывая на комнатку юноши,-- зовут Юлием. Я подарил ему перстень с головой Антиноя. Через час он провожал гостя. Довел его до лифта и простился. Уже входя в каюту, Христофоров заметил, как содрогнулся Никодимов при виде этой машины. В десять Никодимов поехал в клуб. Там он играл с ушастыми игроками, с седыми дамами в наколках, с содержанками; еще пил, погружаясь в карточный туман. Так было в этот вечер, и в следующий, и еще в следующий. Выигрыш не приходил. Антиной кис. Он развлекал, все же, Никодимова. Но тоска не унималась. Проходя ночью по пустынным переулкам, Никодимов думал, что его жизнь, с самой ранней юности, была чем-то непоправимо испорчена, и теперь, чем далее, тем труднее ее влачить. Пустые дни, пустые действия, мелкие выигрыши, мелкие проигрыши чередовались утомительно. "Все это вздор, все гадость,-- думал он.-- Как скучно!" Приступы беспредметной, леденящей тоски бывали столь остры, что опять вспоминал он о Вене, туманном утре, когда в закрытом автомобиле везли их австрийские офицеры, о комнате отеля, где он ждал судьбы, о глухом выстреле за стеной. Может, было бы лучше... В одну из таких ночей, подойдя к подъезду своего дома, он думал об Анне Дмитриевне, и усмехнулся. "Добрые души, добрые души, спасительницы, женщины". Он машинально вошел, машинально побрел к лифту. Зеленоватый сумрак был в вестибюле. Уже подойдя к самой двери, он на мгновение остановился, охнул. Рядом, улыбаясь, сняв кепи, стоял знакомый швейцар из Вены и приглашал войти. Никодимов бросился вперед. С порога, сразу он упал в яму, глубиною в полроста. Дверца лифта не была заперта. Он очень ушиб ногу, вскрикнул, попытался встать, но было темно и тесно. Сзади в ужасе закричал кто-то. Сверху, плавно, слегка погромыхивая, спускался лифт. Никодимов собрал все силы, вскочил, до груди высунулся из люка. Его отчаянный вопль не был уже криком человека. XVII Несколько времени после того, как навестила Христофорова, Машура провела очень замкнуто. Видеть никого не хотелось. Она сидела у себя наверху и разыгрывала Баха, Генделя. На дворе шел снег, бродили куры, кучер запрягал санки, а Машуре казалось, что со своей сонатой lit.-- min' она отделена от всего мира тонкой, но надежной стенкой. --------------------------------------------------------------- До минор (итал.). --------------------------------------------------------------- Перед маскарадом заезжала Анна Дмитриевна и звала ее. Машура отказалась. Наталья Григорьевна это одобрила. Машуру считала она безупречной и потому именно не сочувствовала выезду на фривольный бал художников. Она советовала ей лучше--читать Стендаля. Сама же, среди многих своих домашних дел, заканчивала реферат для Литературного Общества. Общество собиралось на Спиридоновке, в доме графини Д. Оно было старинно и знаменито. Некогда читались там стихи юноши Пушкина; выступал Лев Толстой и Тургенев. В новое же время -- обязательный этап жизни литератора -- в некоторый вечер, в низкой, темноватой зале, среди белых стариков и важных дам, приват-доцентов, скромных барышень, студентов -- прочесть новейшее свое творение. Для Натальи Григорьевны этот экзамен прошел давно. Но к выступлению отнеслась она серьезно, много обдумывала и обрабатывала, не желая ударить лицом в грязь пред почтенными слушателями. Туда Машура не могла не поехать. Мать несколько волновалась. Даже румянец показался на старческих щеках: в черном шелковом платье, с чудесной камеей-брошью, в очках и седоватых локонах, Наталья Григорьевна была внушительна. Как только кучер подвез их и они вышли, сразу почувствовалось, что все прочно, по-настоящему, что для дел Общества именно нужна Наталья Григорьевна со своей солидностью, образованностью и умеренными взглядами. Это не выскочка. Она читала ровным, несколько монотонным голосом, но культурно, то есть так. что в зале веяло серьезностью, едва ли переходящей в скуку, и если переходящей, то лишь для очень молодых. Люди же зрелые-- их было большинство -- сидели в сознании, что об истинно литературных вещах с ними беседует истинно литературный человек. Машура тоже покорно слушала. Вернее, мамины слова входили в ее душу и выходили так же легко, как выдыхается воздух. Глядя на свои тонкие, очень выхоленные руки, сложенные на коленях, Машура почему-то подумала, что мама хорошо, все-таки, ее воспитала. В сущности, что дурного в том, что она была у Христофорова, а вот теперь она считает уж себя виновной, выдерживает некую епитимью. Мать говорила о поэме "Цыгане", а Машуре стало вдруг так грустно и жаль себя, что на глазах выступили слезы. Когда Наталья Григорьевна кончила, ей аплодировали не больше и не меньше, чем следовало. Седой профессор, которого Ретизанов назвал дубом, подошел и поцеловал ручку. Наталья Григорьевна пригласила его в среду на блины. Покончив с текущими делами, члены Общества стали разъезжаться так же чинно, как и съезжались. Машура с матерью села в санки с высокой спинкой и покатила по Поварской. Дома она обняла мать и сказала: -- Милая мама, ты очень хорошо читала. Наталья Григорьевна была смущенно довольна. Там у меня, сказала она, сняв очки и протирая их,-- -было одно место недостаточно отделанное. Машура засмеялась. -- Ах ты мой Анатоль Франс! Она обняла ее и засмеялась. Опять на глазах у нее блеснули слезы. -- Антон у нас очень долго не был,-- сказала Наталья Григорьевна.--Что такое? Эти вечные qui pro qui' между вами! Вы, как культурные люди, должны бы уже это кончить. -- Мамочка, не говори! -- сказала Машура, всхлипнув, обняла ее и положила голову на плечо.-- Я ничего сама не знаю, может быть, правда, я во всем виновата. Но тут Наталья Григорьевна совсем не согласилась. В чем это Машура может быть виновата? Нет, так нельзя. Если уж кто виноват, то -- Антон. Нельзя быть таким самолюбивым и бешено ревнивым. Человек культурный должен верить близкому существу, давать известный простор. У нас не восток, чтобы запирать женщин. И она решила, что завтра же позовет Антона, обязательно, на эти блины. -- Если он хочет,-- сказала Машура,-- может сам прийти. -- Оставь, пожалуйста. Это все -- нервы. И на другой день, как предполагала, Наталья Григорьевна отправила к нему девушку Полю с запиской. Кроме истории, социологии профессор любил и блины. Наталья Григорьевна знала его давно, хорошо помнила, что блины должны быть со снетками. С утра в среду человек ходил в Охотный, и к часу на отдельных сковородках шипели профессорские блины, с припеченными снетками. Профессор приехал немного раньше и, слегка разглаживая серебряную шевелюру, главную свою славу, сказал, что в Англии считается приличным опоздать на десять минут к обеду, но совершенно невозможным -- явиться за десять минут до назначенного. -- Благодарю Бога, что я в Москве,-- добавил он тем тоном, что все-таки все, что он делает,-- хорошо.-- В Англии меня сочли бы за обжору, которому не терпится с блинами. Антон, напротив, поступил по-английски, хотя и не знал этого: явился, когда профессор запивал рюмкой хереса в граненой, хрустальной рюмке первую серию блинов. Антон покраснел. Он думал, что опаздывать неудобно, и невнятно извинился. За столом был молчалив. Иногда беспричинно краснел и вздыхал. Машоpa тоже держалась сдержанно. Выглядела она несколько худее и бледнее обычного. Затем заговорили о литературе. Профессор назвал возможных кандидатов в Академию. Хвалил научность и обоснованность реферата в Литературном Обществе. Наталья Григорьевна говорила, что сейчас ее интересуют те малоизвестные французские лирики XVII века, которых можно бы считать запоздалыми учениками Ронсара и которые несправедливо заглушены ложноклассицизмом. В частности, она занимается Теофилем де Вио. Профессор съел еще блинов и одобрил. --------------------------------------------------------------- Недоразумение (лат.). --------------------------------------------------------------- После завтрака Машура позвала Антона наверх. Был теплый, полувесенний день. Навоз на дворе порыжел. В нем разбирались куры. С крыш капало. Легко, приветливо светлел в Машуриной чистой комнате масленичный день. Она довольно долго играла Антону сонату Баха. Он сидел в кресле, все молча, не совсем для нее понятный. Кончив, она свернула ноты и сказала: -- Я перед тобой во многом виновата. Если можешь, прости. Антон подпер голову руками. -- Прощать здесь не за что. Кто же виноват, что я не загадочный герой, а студент-математик, ничем еще не знаменитый... И никто не виноват, если я... если у меня... Он взволновался, задохнулся и встал. -- Я не могу же тебя заставить,-- говорил он через несколько минут, ломая крепкими пальцами какую-то коробочку,-- не могу же заставить любить меня так, как хотел бы... И даже понимать меня, таким, какой я есть. Ты же, все-таки, меня всего не знаешь или не хочешь знать. Он опять горячился. -- Ты считаешь меня ничтожеством, я в твоих глазах влюбленный студент, которого приятно держать около себя... Машура подошла к нему, положила руки на плечи и поцеловала в лоб. -- Милый,-- сказала она,-- я не считаю тебя ничтожеством. Ты это знаешь. -- Да, но все это не то, не так...-- Антон опять сел, взял ее за руку.-- Тут дело не в прощении... Машура молчала и смотрела на него. Потом вдруг улыбнулась. -- У тебя страшно милый вихор,-- сказала она, взялась за кольцо волос на его лбу и навила на палец.-- Он у тебя всегда был, сколько тебя помню. И всегда придавал тебе серьезный, важный вид. Антон поднял голову. -- Может быть. я не умею причесываться... -- Нет, и не надо. Так гораздо лучше. Наши девчонки, гимназистки, очень уважали тебя именно за голову. Ты так Сократом и н