Борис Зайцев. Голубая звезда --------------------------------------------------------------- © Copyright Наталья Борисовна Зайцева (дочь писателя) Повесть OCR: max@osi.lanet.lv ? mailto:max@osi.lanet.lv --------------------------------------------------------------- I В комнате Христофорова, в мансарде старого деревянного дома на Молчановке, было полусветло -- теми майскими сумерками, что наполняют жилище розовым отсветом зари, зеленоватым рефлексом распустившегося тополя и дают прозрачную мглу, называемую весной. Перед зеркалом, запотевшим слегка от самовара, Христофоров оправлял галстук. Он был уже в сюртучке, довольно поношенном,-- собирался выходить. Голубоватые глаза глядели на него, порядочная шевелюра, висячие усы над мягкой бородкой. Он поправил узел галстука, завязывать которого не умел, улыбнулся и подумал: "Чем не жених?" Он даже ус немного подкрутил . Затем взял ветку цветущей черемухи -- она лежала на столе,-- понюхал. Глаза его сразу расширились, приняли странное, как бы отсутствующее выражение. Он вздохнул, надел шляпу, пальто и по скрипучей лесенке спустился вниз. Пересек большой двор -- здесь на травке играли дети, у каретного кучер запрягал пролетку,-- быстрым, легким шагом зашагал к Никитскому бульвару. В Москве сезон кончался. Христофоров шел на небольшой прощальный вечер в пользу русских художников в Париже; его устраивала московская барыня из тех, чьи доходы обильны, автомобили быстры, туалеты не плохи. Христофоров мало знал ее. Лишь недавно встретил у знакомых своих, Вернадских; и тоже получил приглашение. Дом Колесниковой ничем особо не выделялся -- двухэтажный особняк в переулке, с лакеем в белых перчатках, с чучелом тигра на повороте лестницы: лестница хороша тем, что рядом с перилами шла кайма живых цветов в ящиках и кадках. Колесникова встретила его в зале, где люстры уже сияли, были расставлены стулья и стояла эстрада для чтецов, музыкантов. Хозяйка -- дама худая, угловатая и не вполне в себе уверенная; ей хотелось, чтобы все было "как следует", но неизвестным представлялось, удастся ли это. И, пожалуй, ее осудит острословка Сима, миллионерша первоклассная и меценатка. -- Ах, вы сюда, пожалуйста,-- сказала она Христофорову, указывая на гостиную, за эстрадой.-- Пойдемте, там и ваши знакомые есть... Колесникова провела его в гостиную, где густо стояла мягкая мебель, без толку висели картины, горело много света и сидели нарядные дамы, Христофоров слегка смутился. Ему именно показалось, что никого он тут не знает, но он ошибался: сделав общий поклон, тотчас заметил он в углу Вернадских -- Машуру и Наталью Григорьевну. Наталья Григорьевна, представительная дама, седая, разговаривала с высокой брюнеткой в большом декольте. Машура молчала. Она была в белом с красной розой на груди -- тоненькая, с не совсем правильным, остроугольным лицом; почти черные глаза ее блестели, казались огромными. Увидев Христофорова, она улыбнулась. Наталья Григорьевна подняла на него свои светлые, несколько выцветшие глаза. Он подошел к ним. _ А я думала,-- сказала она, протягивая руку,-- что вы не соберетесь. Значит, и вы пустились в свет. С вашим-то затворничеством туда же... Она засмеялась. -- Вы знаете,-- обратилась она к соседке,-- Алексей Петрович одно время проповедовал полное удаление от мира. как бы сказать, полумонашеское состояние. Соседка взглянула на него и холодновато ответила: -- Вот как! Их познакомили. Она называлась Анна Дмитриевна. Христофоров сел на край кресла и сказал: -- Одно время действительно я жил очень замкнуто. Но теперь -- нет. Вы знаете, Наталья Григорьевна, эту весну я, напротив, даже много выезжал. Анна Дмитриевна вдруг засмеялась. -- Отчего вы так странно говорите? Точно...-- Она продолжала смеяться.-- Простите, но мне показалось... как- то по-детски... Христофоров слегка покраснел. -- Я не знаю,-- сказал он и обвел всех глазами.-- Я, может быть... не совсем так выражаюсь. - Не понимаю, как это надо особенно выражаться...-- Машура тоже вспыхнула. Глаза ее блеснули. Анна Дмитриевна слегка откинулась на кресле. --- Виновата. Кажется, я просто сболтнула. -- Алексей Петрович говорит, - сказала Машура, сильно покраснев, -- так, как НУЖНО, то есть какой он есть. Его учить незачем. Наталья Григорьевна засмеялась. --- Вот и неожиданно разговор принял воинственный характер. Она была в черном платье, с большим бантом у подбородка. В ее седых, хорошо уложенных волосах, в очках, в дорогом кольце, духах - ощущалось прочное, то, что называется distingul'. Глядя на нее, можно было почувствовать, что она прожила жизнь длинную и честную, где не было ни ошибок, ни падений, но работа, долг, культура. Она много переводила с английского. Писала о литературе. Дружила с Анатолем Франсом. Разговор пресекся. Вечер же начался. Певица пела. Беллетрист с профилем шахматного коня, во фраке, скучно бормотал свою меланхолическую вещь. Приехал актер, знаменитый голосом, фигурой и фраком. Он ловко заложил руки в карманы, слегка дрыгнул ногой, чтоб поправить складку на Делосовых брюках, и, опершись на камин, сразу почувствовал, что все в порядке, все его знают и любят. Христофоров наклонился к Машуре и спросил: -- Я не вижу Антона. Его нет здесь? Машура несколько закусила губу. -- И не будет. Актер вышел, читал Блока. В дверь виднелась его сухая, крепкая спина, светлая шевелюра, а дальше, в зрительном зале, все полно было сиянием люстр, белели туалеты дам, отсвечивало золото канделябр и кресел. Когда начали аплодировать, Машура сказала: -- Вы же знаете его. Вдруг рассердился, сказал, что к таким, как Колесникова, не ходят, одним словом, как всегда. Она вздохнула. -- Я ответила, что со мной так нельзя разговаривать. Он ушел, не простился. А я, конечно, отправилась. Да,-- прибавила она и улыбнулась,-- я совершила еще маленькое преступление: занесла вам ветку черемухи. Христофоров засмеялся и чуть смутился. -- Я очень рад, что вы... -- Какой у вас странный домик! Мне отворила квартирная хозяйка, старушка старомодная, в шали, там в комнатах киоты, лампадки, половички по крашеному полу. Когда я подымалась к вам по лесенке, на перилах сидел кот... Правда, похоже на келью. -- Я люблю тихие места. Да потом, это мне и по средствам. Ведь вот тут,-- он с улыбкой оглянулся,-- здесь, вероятно, человек, снимающий в передней пальто, богаче меня. Машура взглянула на него ласковыми темными глазами. -- Было бы очень странно, если б вы были богаты. Мимо них прошла Колесникова, обмахиваясь веером. Она благодарила знаменитого актера, слегка наклоняясь к нему угловатой, худой фигурой. -- Если б Антон узнал, что я у вас была,-- продолжала Машура,-- он бы меня знаете как назвал... Она опять покраснела от недовольства. Христофоров смотрел куда-то вдаль, в одну точку. Голубые глаза его расширились. --------------------------------------------------------------- Изящное, изысканное, благородное (франц.). --------------------------------------------------------------- -- Я иногда гляжу на Антона,-- сказал он,-- и думаю: он не скоро угомонится. Машура вздохнула. Начался последний номер -- мелодекламация -- то, что любят в провинции. Виолончель тянула свои, якобы поэтические, фиоритуры; актриса в тысячном белом платье бросала в публику фразы, затем изображала нежность, умиление, вновь рокотала. Все это имело успех. После актрисы публика стала разъезжаться. Свои остались. Свои делились на две части: участники и знакомые. Их пригласили ужинать. В один конец сажали актеров, писателей, лиц с именами. Там и вино стояло получше. Родственники и знакомые занимали другой фланг. Христофоров, Вернадские и Анна Дмитриевна оказались в середине, на водоразделе титулованных и разночинцев. Христофоров присматривался с любопытством. Когда нынче он говорил, что стал выезжать, это было верно лишь отчасти, в сравнении с прежней его жизнью -- в деревне, в тихих провинциальных городах, где приходилось ему работать и в земстве, и давать уроки, жить вообще жизнью более чем скромной. Часть же этой зимы он провел в Москве, получив временную работу. И видал народа больше; но совсем, все же, не знал того круга, который здесь собирался. Против него сидела Анна Дмитриевна. С ней рядом офицер генерального штаба, которого он заметил еще на концерте: человек высокий, сухощавый, стриженный бобриком, с нездоровым цветом лица и темными, без блеска глазами. И он, и Анна Дмитриевна много пили. Она смеялась. Он же был сдержан. Вино, казалось, на него не действовало. Христофоров спросил о нем Наталью Григорьевну. Та поморщилась. -- Говорят, из хорошей семьи, и вначале подавал надежды. Но потом какая-то темная история по службе... Его фамилия Никодимов. Нет, не моего романа. Ведет предосудительную жизнь. Настоящий...-- она засмеялась.-- Un deprave1 . Не понимаю Анну Дмитриевну. И, видимо не желая продолжать, она свела разговор на то, о чем порядочные люди в Москве говорят каждый апрель и каждый май: кто куда едет на лето. Христофоров узнал, что нынче они будут под Звенигородом, сняли имение, что там красиво, тихо, хотя есть и соседи -- Анна Дмитриевна, например. Тут же она добавила, что есть свободная комната: будет отлично, если он к ним приедет -- лучше бы надолго. --------------------------------------------------------------- 1 Развратник (франц.). --------------------------------------------------------------- Христофоров благодарил. О лете совсем он не думал, считал, что само как-нибудь выйдет, как и все почти в жизни. Но сейчас ему было приятно, что именно Вернадские его зовут. Много раз уже, в его бродяжной, нескрепленной жизни, приходилось ему гостить и жить у разных людей. Он знал, как берут свой чемоданчик и являются под благосклонный кров. Но кров Вернадских был особенно приятен. Било два, когда Христофоров выходил из подъезда. Вернадские уже уехали. Вслед за ними выходили Анна Дмитриевна, Никодимов и еще целая компания. Автомобиль ждал их. Ехали за город, встречать рассвет. Когда Христофоров шагал уже по переулку, машина, тяжело шурша, обогнала его. -- Прощайте! -- крикнула Анна Дмитриевна.-- Дитя, не сердитесь! Он снял шляпу и помахал. Автомобиль умчался. Христофоров шел с непокрытой головой. Ночь была синяя, прозрачная и теплая. На востоке светло. Там виднелась крупная, играющая звезда. Христофоров поднял голову. И тотчас увидел голубую Вегу, прямо над головой. Он не удивился. Он знал, что стоит ему поднять голову, и Вега будет над ним. Он долго шел, всматриваясь в нее, не надевая шляпы. II В дни начала июня дом Вернадских принял тот вид, какой имеют многие дома с наступлением лета: мебель в чехлах, гардины убраны, портреты, картины на стенах затянуты кисеей. Это значит, что Машура с Натальей Григорьевной после долгой, сложной уборки выехали наконец на Брестский вокзал, и в купе первого класса, сдав многочисленный багаж, катят мимо разных Кунцевых и Филей к станции, откуда извозчичья коляска отвезет их в новое летнее пристанище. Дорога на лошадях приятна и разнообразна; небогатые нивы, леса, иногда хвойные: зажиточные села с хорошими избами; много шоссе; есть старинные, знаменитые подмосковные с парками и прудами -- к ним ведут иногда березовые аллеи; в селах новые школы, столбы на перекрестках с надписями о дорогах -- те мелочи, что говорят о некой просвещенности. Вечерело. Из-за поворота в лесу вдруг открылся вид на Москву-реку, луга и далекий Звенигород. В густой зелени горела золотая глава монастыря. Закатным светом, легкой, голубеющей дымкой был одет пейзаж. Коляска взяла влево, песчаным берегом; лошади перешли в шаг. Подплывал паром. Кулик летел над водой. - Здесь очень хорошо,--сказала Наталья Григорьевна.-- Мне очень нравится. - Да. Машура не была нынче разговорчива. Она несколько устала. На побледневшем лице глаза казались еще темнее. - Обрати внимание на эти луга. Прямо с нашей террасы откроется вид на много верст. И потом, здесь чрезвычайно здоровый климат. Наталью Григорьевну, приемную свою мать, Машура очень уважала. Тут была и любовь: но с детства любовь поставили так, что бурно выражаться, в нежности, она не могла. И иногда Машу-ре хотелось, как и сейчас, чтобы мать немного была менее основательна, спокойна. "Свежий воздух, климат, полезно",-- слова мелькали в ее мозгу, ничего не говоря. Ей все равно было, полезна жизнь здесь или нет. На заре въехали в старую усадьбу, бывшую вотчину Годуновых,-- уже смеркалось. Огромный деревянный дом казался мрачным; мебели было мало. В зале с поскрипывавшим паркетом, за круглым столом они ужинали при свечах. Свежие редиски с маслом казались вкусны; на свечи летели ночные бабочки, в углах было полутемно. Заря из темно-красной переходила в холодноватую мглу. Будто жутко стало Машуре -- нежилое, ветхое надо обогреть, прежде чем станет своим. Все же, поужинав, она спустилась в сад. Росла тут трава, кое-где цветы, какие кому вздумается. Такие же и дорожки: будто их никто и не делал, пролегли они, как Бог на душу положит. За садом канава в березах, а там луга. Машура вышла в них. Было росисто. Над Москвой- рекой стоял туман, деревня смутно темнела. Там наигрывали на гармонике. Машура не знала, хорошо ей сейчас или плохо. Новое место, новые луга, усадьба, неизвестные ели высятся там, правее. Завтра взойдет солнце, и новые места откроют новую свою, дневную душу. "Вот Алексей Петрович сразу понял бы тут все,-- вдруг подумала она.--Почему Алексей Петрович? А про него сказал один знакомый: "В нем есть священный идиотизм".-- Она засмеялась.-- Ну, это пустяки! Вовсе не идиотизм, а что он немного фантастический, это верно". В доме два окна светились. Одно распахнулось, и голос Натальи Григорьевны, не очень громко, но как раз, чтобы слышно было, крикнул: -- Машура! Пора домой. -- Иду-у! С детства Машура знала, что она Наталье Григорьевне подчиняется. С детства порядок и серьезность внушались ей, хоть не всегда успешно. Прибредя домой, она прошла в комнату матери. Наталья Григорьевна в чепце, очках и безукоризненном белье лежала в постели и читала роман друга своего, Франса. Машура поцеловала ей руку. -- Ты все бродишь,-- сказала Наталья Григорьевна, -- пора бы и ложиться. Завтра тебя не подымешь. -- Нет, милая мама, подымете, когда понадобится. --- Мне не понадобится, но для твоей же пользы. Машура раздевалась в комнате рядом. Уже заплетая косы, дунув на свечу, чтобы ложиться, она спросила из темноты: -- Мама, а тут не страшно? Не отрываясь от чтения, Наталья Григорьевна ответила: --- Нет. Машура перекрестилась, натянула одеяло на худенькое плечо и опять спросила: -- Антон не говорил, когда приедет? -- Разве можно придавать значение его словам? Сказал, что не скоро. -- И очень буду рада,-- холодно ответила Машура. "Конечно,-- думала Наталья Григорьевна уже в темноте,-- эти взаимные qui pro quo' и пертурбации необходимы. Все же характер Антона..." Она вздохнула и вспомнила об Анатоле Франсе. Вот где культура, порядок, уравновешенность! Тут ей представилось, что трудное слово культура можно по-новому определить. Старческой рукой зажгла она вновь свечку и, надев очки, записала в книжечку афоризмов и наблюдений: "Культура есть стремление к гармонии. Культура -- это порядок". Записью она осталась довольна и спокойно отошла ко снам. Хотя с вечера голова немного ныла, Машура хорошо спала, встала в добром настроении. Надела белую матерчатую шляпу, добыла лопату, скребок и к запущенному саду стала применять то, что ночью мать назвала культурой. Чистила дорожки, вскопала клумбу. Наталья Григорьевна поощряла такие дела,-- находя, что общение с землей полезно для молодежи: укрепляет тело, облагораживает душу. Сама она занялась домом; надо было и его подтянуть. Наталья Григорьевна не хлопотала и не суетилась; она действовала. Под ее умелым водительством переставили мебель; что нужно -- добавили; появились скатерти на столах, на окнах портьеры, букеты сирени в вазах. Было разобрано белье. Платье развесили по шкафам. Перед завтраком, когда меньше всего о нем думали, вкатил на велосипеде Антон. Он был в каскетке, поношенной летней паре, запыленный. Пот катился со лба. Поставив велосипед, он снял фуражку и отер разгоряченное лицо. Антон несколько сутулился, но стоял твердо на коротковатых ногах. Он был некрасив -- с широким лбом, небольшими глазами, сидевшими глубоко: не украшал его и нечистый цвет лица -- что-то непородистое, тяжеловатой выделки в нем чувствовалось. Отец Антона был дьячок. -- Насилу вас нашел-- сказал он Наталье Григорьевне, здороваясь.-- А, и Машура занялась хозяйством. Дело. Машура подошла и просто ему улыбнулась. -- Как видишь. -- А я, извини меня, ведь нынче тебя и не ждала,-- сказала Наталья Григорьевна. -- Имели полное основание. Я не хотел приезжать, но потом передумал...-- Он вдруг густо покраснел и как будто на себя рассердился.-- Да, а потом приехал. Позвали завтракать. Завтрак был умеренный, свежий и вегетарианский, во вкусе дома. --------------------------------------------------------------- Упреки в ошибках, недоразумения. Букв.: одно вместо другого (лат.). --------------------------------------------------------------- -- А,-- сказал Антон улыбнувшись,-- у вас все то же, овощи, спасение души... -- Нет, не спасение,-- ответила Наталья Григорьевна,-- а просто нахожу это здоровым. Антон давно бывал у них, еще вихрастым гимназистом, когда вместе с Машурой состоял старостой гимназического клуба. Уже тогда он был серьезен, головаст, давал уроки, помогая матери, и стремился на физико-математический факультет. Но и теперь, считаясь женихом Машуры, изучая интегральное исчисление,-- целиком не мог привыкнуть к дому Вернадских. Что-то его удерживало. Он уважал Наталью Григорьевну, но ненавидел Анатоля Франса, бельевые шкафы в их доме, дворню, сундуки и порядок, олицетворением которого считал хозяйку. Кроме того, ему казалось, что он плебей, parvenu'. Он, вероятно, не прощал Наталье Григорьевне ее барства. И теперь, когда она говорила о профессорах, университете, его будущей работе, ему казалось, что это все -- приличия, чтобы его занять и выказать внимание. После завтрака Антон прилег в гостиной на диване. Обычные, очень частые мысли проходили в его мозгу. Казалось, что его не ценят; Наталья Григорьевна недовольна, что он близок к их дому; даже Машура его не понимает. Что именно в нем понимать -- он затруднился бы сказать, но что он существо особенное -- в этом Антон был уверен. Однако он заснул самым крепким и негениальным образом и проспал часа два. Проснувшись, зевнул и встал. В доме было тихо -- чувствовалось, что никого нет, пахло сиренью от букетов, чуть навевал ветерок из балконной двери; шмель гудел; в бледных перламутровых облаках стояло солнце -- неяркое и невысокое. Антон вдруг улыбнулся, сам не зная чему. Захотелось видеть Машуру; он не знал, где она; просто вышел в сад, взял направо, прыгнул через канаву и направился к недалекому лесу. Пахло лугами; откуда-то доносились голоса; будто телега поскрипывала. У опушки леса виднелось белое платье. Лес был -- ельник; тропинка выводила к обрыву над речкой, притоком Москвы-реки. Песчаный скат шел к воде, в нем стрижи устраивали ямки, и торчали корни сосны. Машура босиком, слегка подоткнув юбку, стояла по щиколку в воде и подымала камни. Иногда рак оказывался там. Она хватала его под мышки и бросала в лукошко с крапивой. Антон сел на обрыв, спустив вниз ноги. -- Ты устраиваешь деревенскую идиллию? Машура подняла на него лицо, трепещущее оживлением, весело ответила: -- Раков ловлю. --------------------------------------------------------------- ' Парвеню - выскочка, человек незнатного происхождения, пробившийся в аристократическое общество и подражающий аристократам (франц.). --------------------------------------------------------------- -- А я заснул, проснулся и не могу понять, где я. -- Ложись опять. Ты утром был хмурый. А сейчас какой? Антон усмехнулся. -- А сейчас я, кажется, приличен. Он лег недалеко от обрыва на мелкие, сухие хвои. Справа даль голубела, шли луга, виднелся Звенигород. Слева темной чащей стояли елки на пустынной, иглами усеянной земле. Там было мрачно. С лугов же тянуло теплом, благоуханием, какое-то благорастворение было в этом месте. Внизу видел Антон излучину речки, с настоянной, темно-коричневой водой, где голыми, покрасневшими ногами действовала Машура. Ему было очень покойно тут. Позанявшись своей забавой, пришла Машура, натянула чулки, села рядом. Он положил голову ей на колени. Ее руки пахли водой, раками, водорослями. Она гладила ему волосы и говорила: -- Хорошо, что сейчас ты милый, и ты правда мой милый, такой Антон, как надо быть. Настоящий мой жених. А когда не настоящий, я тоже знаю. И не люблю. Антон слегка фукнул. -- Белым-то нас всякий полюбит. Ты полюби черным. -- Что ж, и черным... -- Всяким? -- Всяким... Машура задумалась, по ее худому, нервному лицу прошло как бы напряжение. -- Но и я не все понимаю, иногда мне кажется, что между нами, мною и тобой, уже роковое, судьбой назначенное, как знаю я тебя почти ребенком. А иногда думаю: навсегда ли? -- Скажи,-- спросил он вдруг,-- правда, что этот... Христофоров к вам приедет? -- Да, хотел. Почему ты спрашиваешь? -- Нет, ничего. Просто вспомнил. Он взял Машурину руку, поцеловал в ладонь и долго рассматривал. -- Мне всегда нравилась твоя рука. Пальцы длинные, тонкие. Он вздохнул и сказал уже несколько иным тоном: -- Белая кость! Машура опять задумалась. -- А что, если я очень легкомысленная? -- вдруг спросила она.-- Ты меня невестой считаешь... Он вспыхнул. -- И перестал бы считать, если б...-- Он не договорил. Некоторое время они молчали. Что-то тяжелое переливалось в Антоне. Видимо, он себя сдерживал. -- Удивляюсь,-- сказал он наконец,-- если ты меня действительно любишь, почему же такие мысли... Тут, как будто, Машура смутилась. -- Ах, это, конечно, чепуху я говорю. Когда они шли домой, Антон вдруг сказал ей, просто и глухо: -- А я думаю, что один человек уже тебе нравится. Машура высунула ему кончик языка, фыркнула и, подобрав платье, помчалась к саду. Дома ждал самовар, чаи с очень белыми сливками, Наталья Григорьевна. А в сумерках еще малое событие произошло в усадьбе, бывшей вотчине Годунова: на паре лошадей, в тележке, с мужиком на козлах подкатил голубоглазый Христофоров. Он был в широкополой шляпе, синей рубашке, на которую надел ветхое летнее пальтецо; усы свешивались вниз, глаза глядели обычно -- приветливо, по-детски. Назвав мужика "вы, кучер", заплатив, Христофоров, слегка запыленный, с небольшим чемоданчиком, другом бродячей жизни, предстал Антону, Машуре и Наталье Григорьевне. III Христофоров, как ему и полагалось, занял низенький мезонин. Здесь быстро он освоился, вынул вещи, разложил книжки; цветы в вазочке появились на столе, и нечто от Христофорова сразу определилось в его жилище. Было оно в этих цветах, в снимке боттичеллиевской Весны на стене, в книгах, чемоданчике, в штиблетах на ластике, выглядывавших из угла комнаты. В жизнь дома он вошел удобной частью; был незаметен, нешумлив, неутомляющ; гулял иногда с Машурой и Антоном. С Натальей Григорьевной мог поговорить о Шатобриане. Антон чувствовал себя с ним неровно. Что-то в Христофорове ему не нравилось, почти раздражало. Не любя кого-нибудь, он обычно -- резко задирал. Задирать Христофорова было нелегко, за полной его нечувствительностью. Быть добрым и простым -- тоже не выходило. Антона злило спокойствие, как бы безоблачность этого человека. -- Я знаю,-- говорил он Машуре, раздраженно,-- что он у червяка попросит извинения, если наступит. Люди, которые всегда, во всем правы! Невыносимо! Машура смотрела на него с усмешкой. ---- Ты бы лучше хотел, чтобы он всегда был не прав? -- Не подумай, пожалуйста, что я чрезмерно им интере- суюсь,-- сказал Антон, подозрительно.-- Мне, в сущности, до него очень мало дела. -- Я ничего не думаю,-- ответила Машура,-- но ты к нему несправедлив. -- Ну, конечно, я во всем виноват! Антон вспыхнул, и разговор прервался. Иногда он садился на велосипед и уезжал на станцию, оттуда с поездом в город. Без него в доме сразу становилось тише, иногда Машура ловила себя даже на том, что несколько она отдыхает; легче нервам. Это было отчасти и нехорошо; ее изумляли отношения с ним. Уже давно привыкла она считать его своим, и себя -- принадлежащей ему. Тогда откуда же эта неловкость? Как бы затрудненность в чувствах? "У него нелегкий характер,-- решила она, стараясь себя успокоить.-- Но, конечно, я должна его поддерживать". Странным казалось ей то, что с Христофоровым ей было легче, свободнее, хотя понимала она его еще менее, чем Антона. Иногда, ложась спать, она улыбалась в темноте: "Он странный, но страшно милый. И страшно настоящий, хотя и странный". Случалось ей видеть, как в знойный полдень подолгу он сидел над гусеницей, ползшей по листу; без шляпы бродил по саду, с расширенными зрачками. Обедая на балконе, внимательно наблюдал, куда летит горлинка, точно ему это требовалось. И с той же внимательностью, нежностью переводил взгляд на Машуру. -- Вам все нужно, все нужны? -- улыбаясь, спрашивала Машура. Он отвечал спокойно и приветливо: -- Я люблю ведь это... все живое. В мезонине у него была подвижная карта неба. На каждый день он мог определить положение звезд. Вечерами очень часто выходил в сад, всматривался в небо, как бы сверяясь, все ли на местах в его хозяйстве. Это заметила и Наталья Григорьевна. -- У вас со звездами какие-то особые отношения,-- сказала она раз шутливо. -- Дружественные,-- ответил Христофоров так серьезно, будто правда звезды были его личными знакомыми. Однажды вечером они сидели с Машурой на террасе. Христофоров был как-то тих и задумчив весь этот день. -- Когда же Антон вернется? -- спросил он. Машура сдержанно ответила: -- Не знаю. Он помолчал. -- Мне кажется, он не особенно хорошо себя чувствует. Машура слегка вздохнула и спросила: -- А как вы себя чувствуете? -- Я -- отлично,-- тихо ответил Христофоров.-- У вас здесь мне очень хорошо. Но думаю все же, не долго тут пробуду. С лугов тянуло сыростью и сладкой свежестью. Москва- река туманилась. -- Почему не долго? -- Знаете,-- сказал Христофоров,-- мне всегда приходится кочевать. То тут, то там. У меня нет так называемого гнезда. Кроме того, что-то смущает меня здесь. -- Как странно... Что же может вас смущать? -- спросила Машура с качалки, слегка изменившимся голосом. Христофоров опять ответил не сразу. -- Не могу объяснить, но мне кажется, что я не должен жить у вас. -- Ну, это глупости! Машура привстала, явное неудовольствие можно было в ней прочесть. Даже глаза нервно заблестели. -- Вы все выдумываете, все разные фантазии. Расширив зрачки, Христофоров смотрел вдаль, не отрываясь. -- Нет, я ничего не выдумываю. Машура подошла к нему, взглянула прямо в лицо. Его глаза как будто фосфорически блестели. -- Нет, правда,-- тихо спросила она,-- что вас смущает? Христофоров взял ее руку и молча пожал. Машура сбежала в цветник, остановилась. -- Это что за звезда? -- спросила она громко.-- Вон там? Голубоватая? -- Вега,-- ответил Христофоров. -- А!..-- протянула она безразлично и пошла в глубь сада. Сделав небольшой тур, вернулась. Христофоров стоял у входа, прислонившись к колонне. -- В вас есть сейчас отблеск ночи,-- сказал он,-- всех ароматов, очарований... Может быть, вы и сами звезда, или Ночь... Машура близко подошла к нему и улыбнулась ласково. -- Вы немного... безумный,-- сказала она и направилась в дом. С порога обернулась и прибавила: -- Но, может быть, это и хорошо. Машура не скрывала -- она тоже была взволнована. Весь этот разговор был неожидан, и так странен... Она пробовала читать на ночь, но не читалось. Спать -- тоже не спалось. За стеной мирно почивала Наталья Григорьевна. В комнате было смутно; ветерок набегал из окна. С лугов слышен был коростель. Долетали запахи, тайные вздохи ночи. Машура ворочалась. Около часу она встала, накинула капот. Ей хотелось двигаться. Прислушиваясь к мерному, негромкому храпению за стеной, она с улыбкой подумала: "Ни к чему, оказывается, доброе мамино воспитание!" Все же выходила потихоньку, чтобы ее не разбудить,-- не через балкон, а с другой стороны, где был подъезд. Тут росли старые ели. Среди них шла аллея, по которой подъезжали к дому. Машура направилась по ней. Было очень темно, лишь над головой, сквозь густые лапы дерев, мелькали звезды. Над скамейкой, влево, светился огонек папиросы. Машура быстро прошла мимо, среди тьмы парка, к калитке, выходившей в поле. Тут стало светлее. Вилась дорога; побледневшие перед рассветом поля тянулись. Отсюда завтра должен был приехать Антон. Машура оперлась на изгородь, смотрела вдаль. Сзади послышались шаги. Она обернулась. Это подходил Христофоров. Папиросу он держал в руке, несколько впереди себя. -- А я и не сообразил, что это вы,-- сказал он, тихо улыб- нувшись. -- Ночь проходит, еще час, будет светать, - ответила Машура. -- Почему вы нынче спросили о звезде Веге? -- вдруг сказал Христофоров. Машура обернулась. -- Просто... спросила. Она бросилась мне в глаза. А это что, важно? Христофоров не сразу ответил. Потом все-таки сказал: -- Это моя звезда. Машура улыбнулась. -- Я и не отнимаю ее. Христофоров тоже усмехнулся. -- Значит,-- продолжала Машура,-- мама права, когда говорит, что со звездами вы лично знакомы. -- Не смейтесь,-- ответил Христофоров.-- Лучше поглядите на нее. К счастью, и сейчас еще она видна. Вглядитесь в ее голубоватый, очаровательный и таинственный свет... Быть может, вы узнаете в нем и частицу своей души. Машура молча смотрела. -- Я не смеюсь. Правда, звезда прелестная. А почему она ваша? Но Христофоров не ответил. Он показал ей Сатурна, висевшего над горизонтом; остро-колючего Скорпиона; Кассиопею -- вечную спутницу неба, крест Лебедя. Когда они возвращались, светлело и под елями. Жаворонок запел в полях. Далеко, в Звенигороде, звонили к заутрени. Христофоров напомнил, что давно уж они собирались сходить в монастырь -- старинное, знаменитое место. -- Да, хорошо,-- ответила Машура.-- Пойдем. Вот Антон приедет. Она была рассеяна. Спать легла с еще более странным чувством. Ночь без сна, разговоры с Христофоровым, волнение. Нет, тут что-то есть, почти против Антона. Она очень устала. Засыпая, подумала: "Если бы я рассказала ему, он бы страшно рассердился. И если бы он был тут... ну, какие глупости... ведь я же ничего против него не сделала". С этим она заснула. Антон приехал утром, по той самой дороге, откуда она его ждала, на том же велосипеде. Машура была с ним ласкова -- задумчивой, подчеркнутой ласковостью. Но о прогулке с Христофоровым не сказала. IV В монастырь собрались через несколько дней. Прежде Антон сам предлагал сходить туда, но теперь возражал; и в конце концов -- тоже отправился. Они вышли утром, при милой, светло-солнечной погоде. Дорога их--лугами, недалеко от Москвы-реки, мелким своим течением, изгибами, ленью красящей здешний край. Берега ее заросли лозняком; стадо дремлет в горячий полдень; легкой рябью тянется песок, белый и жгучий; у воды пробегают кулики, подрагивая хвостиками. Дачницы идут с простынями, выбирая место для купанья. На песке голые мальчишки. Вдали лес засинел над Звенигородом; раскинулся по холму сам городок, и древний собор его белеет. Домики серые и красные, под зелеными крышами, среди садов, вблизи монастыря, глядящего золотыми главами из дубов. Старый, маленький город. Красивый издали, беспорядочный, растущий как Бог на душу положит; освя- щенный древнею, благочестивою культурой. Было далеко за полдень, когда Машура и Антон с Христофоровым подымались к монастырю. Путь извивался; налево крутое взгорье, с редкими соснами и дубами; на вершине стена монастыря, ворота, купола, церкви -- как в сказках; направо -- дубовый лес. Несколько поворотов -- взобрались, наконец; монастырская гостиница. Двухэтажный дом, со старинными, стеклянными сенцами, с половичком на крашеной лестнице, длинным коридором с несвежим запахом -- все то, что напоминает давние времена, детство, постоялые дворы в провинции, долгие путешествия на лошадях. Заняли комнату с белыми занавесочками, портретами архиереев и архимандритов. Обедали на свежем воздухе; в тени дубов, за врытым в землю деревянным столиком; внизу виднелась речка, поля и заросшие лесом холмы. Тянуло прохладой. Монах медленно подавал блюда. Антон был хмур. -- Собственно,-- сказал он,-- я не совсем понимаю, зачем мы здесь. Самый обыкновенный монастырь. -- Ты сам говорил, что здесь очень хорошо,-- ответила Машура. -- Хм! Когда я это говорил? И в каком смысле? Машура не возражала. -- А мне очень нравится,-- сказал Христофоров, обтирая усы.-- Между прочим, не посмотреть ли сейчас, после обеда, собор, там в городе... Антон заявил, что идти сейчас никуда не намерен, тем более "тащиться по жаре Бог знает куда". Христофоров было отказался, но Машура решила, что непременно пойдет. Темные глаза ее заблестели, прониклись трепетом и раздражением. Антон сказал, что ляжет спать. Пусть они гуляют. -- Все ведь это нарочно, все нарочно,-- говорила Машура через полчаса, идя с Христофоровым.-- Ах, я его знаю! Христофоров как-то стеснялся. -- Может быть, мы напрасно идем. -- Я иду,--- холодно ответила Машура,-- посмотреть старинный собор. Мне это интересно. Собор стоял выше города, на площадке, окаймленной лесом, -белый, древне-простой, небольшой, с нехитрой звонницей рядом. Машура с Христофоровым сели в тени, на ветхую лавочку. Вниз тянулся Звенигород. Москва-река вилась; далеко за лугами, в лесу, белел дом с колоннами. -- Удельный город,-- говорил Христофоров.-- Эти места видали древних князей и татар, поляков, моления, войну... Сама история. -- Здесь очень хорошо,-- сказала Машура.-- Смотрите, какой лес сзади! Площадка опоясывалась каким-то валом -- похоже, остатками старинных укреплений. За ними лес стоял, густой, смолистый, верно, не раз сменявшийся со времен св. Саввы. Тянуло свежим, очаровательным его благоуханием. -- Времена Петра прошли тут незаметно,-- продолжал Христофоров.-- Потом Екатерина, помещики. Этот край весь в подмосковных. Знаменитое Архангельское недалеко. И другие. Жизнь отвернула новую страницу, новый след. Может быть, и наш век проведет свою черту. А мы,-- сказал он тихо, и глаза его расширились,-- мы живем и смотрим... радуемся и любим эти переливы, вечные смены. И, пожалуй, живем тем прекрасным, что... вокруг. Машура не ответила. Не то чтобы она была поглощена чем, все же как-то замкнулась, собралась. По дороге назад Христофоров сказал: -- А остаток лета придется мне проводить в Москве. Машура несколько задохнулась. -- Вы... наблюдатель... созерцатель... вам все равно, где, с кем жить. Следите за переливами... Что ж, вам виднее. Христофоров ответил тихо и очень сдержанно: -- Я уезжаю не потому, что я наблюдатель. Машура пожала плечами. -- Тогда я ничего не понимаю. -- Прав -- я,-- ответил Христофоров, мягко, как бы с грустью.-- Поверьте! Когда они подходили к гостинице, у подъезда стоял автомобиль. Высокий офицер и господин в штатском говорили с монахом. В автомобиле сидела дама. Машура сразу узнала Анну Дмитриевну. Анна Дмитриевна улыбнулась. -- А, и мы! Паломничеством занимаетесь? Машура сказала, где они были. Господин в штатском обернулся. -- Черт возьми, почему же нас не пускают? Нет, скажите, пожалуйста; мне очень это нравится: святое место, мы приехали отдохнуть, и вдруг -- нету номеров! Он был худой, седоватый, с изящным лицом. Синие глаза смотрели удивленно. Подойдя к Машуре, он поклонился, назвал себя: -- Ретизанов. И все улыбался, недоуменно, как бы обиженно. А нам больше повезло,-- сказал Христофоров.-- У нас есть комната, мы бы могли ее предложить. Машура подтвердила. -- Так у вас есть комната? -- закричал Ретизанов, все держа перед собою канотье. -- Дмитрий Павлович,-- крикнул он офицеру,-- у них есть комната! Никодимов подошел, вежливо поклонился. Глаза его, как обычно, не блестели. -- Вы нам очень поможете,-- сказал он. Анна Дмитриевна вышла из автомобиля. -- Ну, милая вы голова,-- сказала она Ретизанову,-- почему же вы думаете, что в монастырской гостинице обязаны иметь для вас помещение? -- Нет, это странная вещь, мы приехали, и вдруг... Ретизанов развел руками. Он, видимо, был нервен и легко, как-то ребячески вспыхивал. Антон не очень оказался доволен, когда к ним в номер ввалилась целая компания. Он сказал, что был уже в монастыре, и там нет ничего интересного. -- Я бывал тут давно,-- тихо сказал Христофоров,-- но сколько помню, напротив, монастырь мне очень нравился. Антон взглянул на него своими маленькими, острыми глазами почти дерзко и фыркнул. -- Может быть, вам и понравился. -- Я смертельно пить хочу,-- сказала Анна Дмитриевна,-- пусть святые люди дадут мне чаю, выпьем и пойдем рассудим, кто прав. Автомобиль попыхтел внизу и въехал во двор; розовый дом напротив сиял в солнце. Коридорный, времен давнишних, в русской рубашке и нанковых штанах, принес на подносе порции чаю; приезжие пили его из чашек с цветами, рассматривая душеспасительные картинки на стенах. Воздух летнего вечера втекал в окошко. Ласточки чертили в синеве; за попом, проехавшим в тележке, клубилась золотая пыль. Машура и Христофоров вышли со всеми. Антон, почему- то, тоже не остался. Через небольшую поляну подошли к монастырским воротам -- с башнею, образом над входом. Внутри -- церкви, здания, затененные липами и дубами; цветники с неизменными георгинами. Недавно началась всенощная. В открытые двери древнего храма, четырехугольного, одноглавого, видно было, как теплятся свечи; простой народ стоял густо; чувствовалось -- там душ- но, пахнет ладаном, плывут струи синеющего, теплого воз- духа. Анна Дмитриевна шла своей сильной, полной походкой, щуря карие глаза. Высокая, статная, была она как бы предводительницей всей компании. Иногда поднимала золотой лорнет с инкрустациями. -- Вот вы и не правы, совсем не правы о монастыре,-- говорила она Антону.-- Я так и думала, что не правы. -- Да это же странное дело, говорить, что тут ничего нет хорошего! -- крикнул Ретизанов.-- Прямо странное. Антон искоса поглядывал на Машуру; к ней не подходил, не заговаривал. Он бледнел, раздражался внутренне и сказал: -- Значит, я ничего ни в чем не понимаю. -- Что меня касается,-- сказал Никодимов, негромко, глядя на него темными, неулыбающимися глазами,-- я тоже не люблю святых пении, золотых крестов, поэтических убежищ. -- А я, грешная, люблю,-- сказала Анна Дмитриевна.-- Видно, Дмитрий Павлыч, мы во всем с вами разные. Она вздохнула и вошла в храм Рождества Богородицы, с удивительным орнаментом над дверями, послушать вечерню. Ретизанов остановился, задумался, снял с головы канотье и, улыбнувшись по-детски, своими синими глазами, сказал Никодимову: -- В Анне Дмитриевне есть влажное, живое. А если живое, то и теплое. Вы слышали, она сказала: грешная! А в вас одна... одна барственность, и нет влажного, потому что вы ничего не любите. Христофоров выслушал это очень внимательно. Никодимов чуть поклонился. В это время Антон, с дрожащей нижней губой, сказал Машуре, приотставшей: -- В этой компании я минуты не остаюсь. Я иду, сейчас же, домой. -- Что же сделала тебе эта компания? -- спросила Машура тоже глухо. -- Тебе с Алексеем Петровичем будет интереснее, а я вовсе не желаю, чтобы меня... Я не гимназист. Пусть Алексей Петрович тебя проводит... до дому. Он быстро ушел. Машура знала, что теперь с ним ничего не поделаешь. И она его не удерживала. Да и еще что-то мешало. Ей неприятен был его уход. Но как будто так и должно было случиться. Много позже, когда синеватый сумрак сошел на землю, все сидели у гостиницы, на скамеечке под деревьями. Снизу, от запруды, доносились голоса. По тропинкам взбирались запоздалые посетители. Монастырские ворота были заперты, и у иконы, над ними, таинственно светилась лампадка -- красноватым, очаровательным в тишине своей светом. Выше, в фиолетовом небе, зажглись звезды. -- Здесь жить я бы не могла,-- говорила Анна Дмитриевна.-- Но иногда и меня тянет к святому, да, как бы вы ни улыбались там, господин Никодимов, Дмитрий Павлыч! Она обернулась к Христофорову. -- А правда, что вы в монахи собирались поступать? -- Меня иногда об этом спрашивают,-- ответил Христофоров покойно.-- Но нет, я совсем не собирался в монахи. Подали машину. Было решено завезти Машуру и Христофорова домой. Когда тронулись, Анна Дмитриевна, всматриваясь в Христофорова, вдруг сказала: -- А вас я хотела бы свезти и вовсе в Москву. Послезавтра бега. Что вам в деревне сидеть? Машина неслась уже лугом. Звенигород и монастырь темнели сзади. Редкие огоньки светились в городе. -- Эх, вот бы нестись... это я понимаю,-- говорила Анна Дмитриевна.-- И еще шибче, чтобы воздухом душило. Нет, поедемте с нами в Москву, Алексей Петрович. К удивлению ее, Христофоров согласился. Полет автомобиля опьянял их благоуханием -- вечерней сырости, лугов, леса. Звезды над головой бежали и вечно были недвижны. V Машуру завезли, как и предполагалось. Полчаса посидели -- Наталья Григорьевна тоже изумилась, что Христофоров уезжает,-- и покатили дальше. Было пустынно, тихо на шоссе; гнать можно шибко. Никодимов достал коньяк, три серебряных стаканчика. Выпил и Христофоров. Стало теплее, туманнее в мозгу. -- А может быть, вы хотите у меня ночевать? -- спросил Ретизанов, придерживая рукой канотье.-- У меня квартира... И на это согласился Христофоров. Он сидел рядом с Анной Дмитриевной, а напротив покачивались двое мужчин; дальше -- голова шофера, зеркальное стекло, золотые снопы света, вечно трепещущие, легко мчащиеся к Москве. Москва приближалась -- золотисто-голубоватым заревом; оно росло, ширилось, и вдруг, на одном из поворотов, с горы, блеснули самые огни столицы; потом опять скрылись -- машина перелетала в низине реку, пыхтела селом -- и снова вынырнули. -- Никодимов,-- сказала вдруг Анна Дмитриевна,-- отчего вы не похожи на Алексея Петровича? Он слегка усмехнулся. -- Виноват. -- А я хотела,-- задумчиво и упрямо повторила она,-- чтобы вы были похожи на него. Никодимов выпил еще, встал, сделал под козырек и спокойно сказал: -- Слушаю-с. Зазеленело утро. Звезды уходили. Лица казались бледнее и мертвеннее. Мелькнули лагеря, Петровский парк вдали, в утреннем тумане; казармы, каменные столбы у заставы -- в светлой, голубеющей дымке принимала их Москва. Анну Дмитриевну завезли домой. Переулками, где возрастали Герцены, прокатили на Пречистенку, и лишь здесь, у многоэтажного дома, отпустил шофера Ретизанов. Никодимов вышел довольно тяжело; с собой забрал остатки вина, сел в лифт и сказал хмуро: -- Поехали! Слегка погромыхивая, лифт поднял их на седьмой этаж. Никодимов вышел. Руки были холодны. Когда Ретизанов отворял ключом двери квартиры, он сказал: -- Отвратительная штука лифты. Ничего не боюсь, только лифтов. -- Лифтов? Ха! Ну, уж это чудачество,-- сказал Ретизанов.-- А еще меня называет полоумным. Никодимов вздохнул. -- Вы-то уж помалкивайте. Он выгрузил на стол свое вино. Лицо его было бледно и устало; глаза все те же, темные; утренняя заря в них не отсвечивала. Христофоров осматривался. Квартира была большая, как будто богатого, но не делового человека. Он прошел в кабинет. Старинные гравюры висели по стенам. Письменный стол, резного темного дуба, опирался ножками на львов. На полке кожаного дивана -- книги, на большом столе, в углу у камина,-- увражи, фарфоровые статуэтки, какие-то табакерки. На книжных шкафах длинные чубуки, пыльный глобус, заржавленный старинный пистолет. В углу -- восточное копье. Странным показалось Христофорову, что он тут, почти у незнакомого, на заре. Он вышел на балкон. Было видно очень далеко -- пол-Москвы с садами, церквами лежало в утренней дымке, уже чуть золотеющей; вдали, тонко и легко, голубели очертания Воробьевых гор. Христофоров курил, слегка наклоняясь над перилами. Внизу бездна -- далекая, тихая улица; ему казалось, что сейчас все мчит его какая-то сила, от людей к людям, из мест в места. "Все интересно, все важно,-- думал .он,-- и пусть будет все". Он вдруг почувствовал неизъяснимую сладость--в прохождении жизнью, среди полей, лесов, людей, городов, вечно сменяющихся, вечно проходящих и уходящих. "Пусть будет Москва, какой-то Ретизанов, кофе на заре, бега, автомобили, Анна Дмитриевна. Это все -- жизнь". -- Кофе? -- говорил сзади Ретизанов.-- Конечно, кофе сюда. Нет, а по-вашему как? Он тащил уже столик, а за ним Никодимов вышел со своими бутылками. Ретизанов беспокоился, хлопотал, размахивал руками. Все делал он сам -- не особенно складно, но шумно и с оживлением. -- А вы, может быть...-- сказал он Христофорову и вдруг улыбнулся доброй, детской улыбкой,-- может быть, голодны? Христофоров тоже улыбнулся, слегка даже покраснел и ответил: -- Нет, почему же я голоден... -- У вас такой вид,-- продолжал Ретизанов, с упорной наив- ностью,-- что, может быть, вы голодны... А то я вас ветчиной угощу. -- Вчера с ним славная была девица,-- сказал Никодимов, кивая на Христофорова.-- Вы хотя и в роде монаха... в женщинах понимаете. Христофоров опять смутился. -- Машура была со своим женихом...-- неловко сказал он.---А я, просто потому, что у них гостил. Никодимов засмеялся. -- Не оправдывайтесь. Жених довольно нескладен... и удрал. Не зря, видно. Нет, чокнемся. Такую подцепил...-- Он свистнул.-- Ди-те-но-чек! -- И прибавил грубое слово. -- Ну, уж это черт знает! -- закричал Ретизанов.-- Нет, уж я вас знаю. Цинизм разводит. Да вы вообще циник. Нет, я просто не понимаю: такое утро, мы сидим чуть не под небесами, солнце, прелесть, а он... гадости. И еще с этаким... джентльменским видом. Джентльмен! Вы знаете,-- обратился он к Христофорову,-- он всегда надо мной издевается. Например, когда я влюблен... -- Каждый месяц,-- сказал Никодимов. -- Подождите, не перебивайте... Когда я влюблен, он мне черт знает что говорит. Он сел с Христофоровым рядом и вперил в него синие, взволнованные глаза. -- Я вот и сейчас влюблен.-- Ретизанов говорил тише, но очень серьезно.-- В Лабунскую... Нет, это замечательная девушка. Когда вы увидите, то скажете. Она танцует. -- Вместо того, чтобы...-- сказал Никодимов,-- он посылает ей букеты, отождествляет с греческими рельефами... ну, это известное... рождение Венеры. И, кажется, намерен в кабинете воздвигнуть алтарь для служения ей. -- Нет, с ним нельзя разговаривать... Ретизанов совсем взволновался, вскочил и вышел. Он отправился к себе в спальню и для чего-то вымыл даже руки, ополоснул лицо. "Нет, это уж черт знает что,-- твердил он про себя.-- Это черт знает что". Вернулся он тихий и молчаливый, как бы погасший. -- Вы напрасно на меня сердитесь,-- сказал Никодимов,-- я, во-первых, пьян. Во-вторых.-- у меня вообще дурной характер. -- Я на вас не сержусь,-- ответил Ретизанов,-- на вас сердиться нельзя. Никодимов захохотал, но как-то деланно. -- У-бил! Прямо убил в сердце. Все же они сидели довольно долго. Утро действительно было чудесно. Понемногу Москва просыпалась. Зазвенел трамвай. Появились женщины с кулечками, проходили рабочие. Никодимов стал зевать; его темные глаза отупели. Устал и Христофоров. Он решил не оставаться здесь, а прямо пройти домой, там отдохнуть. Когда они выходили через кабинет, Никодимов сказал: -- Здесь живет и работает, собирает старинные книги, изучает ритм, изобретает новые законы гармонии, беседует с гениями и влюбляется дон Алонзо-Кихада дель Ретизанов. Ну, особенно с гениями: с этими он запросто. Ретизанов молча подал ему руку. Глаза его были усталы и рассеянны. Когда вдвоем они спускались в лифте, Никодимов сказал: -- Впрочем, каждый развлекается, как хочет. Я уверен, что сейчас Ретизанов советуется с духами, идти ли завтра к Лабунской и какой надеть галстук. -- Он спирит? -- спросил Христофоров. -- Вряд ли. Скорее, просто чудак. Но из тех,-- прибавил холодно Никодимов,-- которых многие любят. Христофоров взглянул на него. Что-то затаенное, почти горькое послышалось ему в этих словах. Никодимов шел по Пречистенке, очень прямо и довольно твердо, курил и вдруг сказал: -- В общем, скучно. Даже очень скучно, хотя и выпил. Через несколько минут он снова заговорил: -- Вот вы, мудрая душа, sancta simplicitas', объясните мне следующее. Я вижу сон: будто я в Вене, шикарный отель. Вхожу, иду к лифту. Швейцар стоит у дверцы и внимательно смотрит. Снимает каскетку, кланяется мне и улыбается. Отворяет дверцу. Я должен войти... Больше ничего, но тут просыпаюсь, всегда с ужасом. Странно, что всегда швейцар одинаков, я помню его лицо. Этот сон я видел раза три. Это что, плохо? Казалось, Никодимов уже трезв. Он как-то подобрался, впал в некую задумчивость. -- Сна я не умею объяснить,-- ответил Христофоров.-- Но вполне понимаю, что для вас он может быть неприятен. Никодимов вздохнул. -- Я все думаю, что этого швейцара с лифтом встречу. Расставаясь, Никодимов подал ему руку, улыбнулся и сказал: -- Что же, завтра на бега? -- Может быть. Христофоров зашагал по Поварской. Он не ясно сознавал, почему это делает, и, лишь дойдя до дома Вернадских, поймал себя на том, что просто ему приятно пройти мимо него. На улицу выходил особняк с антресолями, со старинными, зеркальными стеклами, чуть отливавшими фиолетовым. Были спущены синеватые шелковые шторы, в складках; деревья затеняли крышу, открыты настежь ворота, двор полузарос травой, у колодца, посреди, бродят сизые голуби. И лишь крепко заперт каретный. --------------------------------------------------------------- ' О, святая простота! -- восклицание, приписываемое Яну Гусу, увидевшему, как старуха подбрасывает дрова в костер, на котором его сжигали (лат.). --------------------------------------------------------------- Христофоров остановился на другой стороне улицы, в свежей тени ясного утра, смотрел на антресоли Машуры, потом улыбнулся, повернулся на одной ноге и пошел домой. Прислуга удивилась, увидав его. Он поздоровался с хозяйкой, старушкой в седых локонах -- г-жою Самба; когда-то была она замужем за французом; сохранила манеру аккуратно одеваться, завивать букли; в остальном была старинная московская дама; в комнатах ее пели канарейки, лежали чистые половички, свечи сияли перед иконами; стояло много пустячных статуэток, фотографий -- все в безукоризненной чистоте. Сейчас она пила утренний кофе и тоже удивилась Христофорову. Раньше августа она его не ждала. Христофоров прошел наверх. Комната казалась пустоватой, все имело уже нежилой дух. Фотографии на стенах обернуты газетами. Он сел на подоконник, растворил окно. Зеленый тополь шелестел, серебристо отблескивая листиками. Дальше был садик с яблонями, дровяной сарай. Ему представилось, что сейчас Машура встала и работает своим скребком или лежит в гамаке, а голубое утро опрокидывает над нею свою чашу. Отсюда, издали, даже лучше он ее чувствовал. Хорошо или плохо, что уехал? Он оглянулся, увидел свою полупустую келью, мгновенно пронеслось пред ним многое из прежней жизни -- ряд таких же келий, одиночеств и бесплодных мечтаний. "Ну и ладно, ладно,-- сказал он себе, отходя к кушетке.-- Значит, так и живем". Он взял подушку, лег и закрыл глаза. Слезы стояли в них. Эти слезы приятно было бы видеть Машуре. Он же глотал их и ждал, пока просохнут мокрые ресницы. Несколько успокоившись, Христофоров уснул. VI Утро следующего дня было такое же солнечное. Горячий тополь, шелестя пахучей листвой, бормотал за окном. Христофоров скромно пил чай с калачиком и читал газету, когда дверь отворилась: вошла Анна Дмитриевна. В дверях она слегка нагнулась, чтобы не помять эспри. Но и в самой мансарде, при росте вошедшей, эспри чуть не чертил по потолку воздушными своими кончиками. -- А,-- сказала она, оглядываясь,-- убежище отшельника. Здравствуйте, святой Антоний. Христофоров встал и улыбнулся. -- Ну, вы тогда царица Савская. Впрочем...-- Он смешался.-- Я, кажется, говорю глупости. Анна Дмитриевна захохотала. -- Пожалуй, что и так. Я, во-первых, не имею намерений этой царицы, второе -- у меня нет и шерсти на ногах. Дело проще: нынче бега, я за вами заехала. Ни более, ни менее. Впрочем,-- прибавила она,-- мне еще хотелось посмотреть, как вы живете. Она подошла к окну, на котором он вчера сидел, тоже села, сняла шляпу и еще раз обвела глазами убежище. -- В этой комнате,-- сказала она,-- нет женщины и никогда ее не было. По ней тоскуют стены. Хозяин пьет чай с одинокой булкой, ходит с непришитыми пуговицами и скромно чистит скромный сюртучок. Христофоров взял порыжелую шляпу и сказал: -- Хозяин прожил так полжизни. Анна Дмитриевна смотрела теперь в садик, залитый солнцем, задумалась. Потом вдруг встала, вздохнула и стала поправлять эспри. -- Может быть, тут и хорошо жить, в вашем скиту. Может, и надо так, не вам одним. Эх, милый вы человек, и зеркало же... ну, да уж что там... Они спустились и вышли. Рысак ждал на улице, перебирая в нетерпении ногами -- косился на кучера злым глазом; кучер напоминал истукана. -- Москва, голубушка! -- сказала Анна Дмитриевна, садясь и указывая на кучерову спину.-- Я ведь и сама Москва,-- говорила она, когда тронулись.-- Я московская полукровка, мещанка. Говорю "на Москва-реке", "нипочем", люблю блины, к Иверской хожу. Я просто была хорошенькая девчонка, когда меня продали замуж... или сама продалась. Меня отдали за такое, знаете ли, миллионное животное... Сверхъестественно миллионное. И животное-- сверхъестественное. Она помолчала. -- Я ко всему приучена, голубчик. Всем развращена, чем можно,-- и людьми, богатством, хамством. Теперь муж мой умер. Мне и говорить-то о нем нельзя. Она вдруг засмеялась -- холодно и резко. -- Он меня бил. Вы знаете? Случалось. Я запудривала синяки. Христофоров сбоку, с удивлением взглянул на эту статную, темноволосую женщину. Она поняла и улыбнулась. -- Ах, дитя, не ищите. Теперь сошли. Когда рысак, пенясь под жарким солнцем, мчал их за Триумфальной аркой, среди зелени к Петровскому парку, она спросила: -- Нравятся вам два небольших слова: "Тайное горе. Тайное горе"? Христофоров опять на нее взглянул и тихо ответил: -- Да. Очень нравятся. Она слегка хлопнула его перчаткой. -- Так. Ну, вот и подъезжаем,-- перебила она.-- Теперь мы направимся с вами в некую клоаку, называемую азартом, игрою и прочим. Здесь посмотрим жалкий человеческий род и себя покажем. Рысак взял налево и понес по молодой аллее; круглые солнечные пятна трепетали под деревьями; по тротуару спешило человечество. Завиднелось аляповатое здание с группами коней на фронгоне -- к нему беспрерывно подходили, подъезжали на извозчиках, автомобилях, собственных лошадях. Христофоров никогда здесь не бывал. Выйдя из коляски, поднявшись к вестибюлю, миновали они турникет,-- и тут гудящая, бурливая толпа затолкала его, ошеломила. Только что кончился заезд. Из амфитеатра спешили в залу, к окошечкам касс, записываться на следующий. Посреди залы, у столиков, захватившие места счастливцы пили чай, воды, коньяк. Потолкавшись, прошли они в ложу. Открылся вольный свет, голубой воздушный, простор,-- а у ног накатанная полоса, уходившая вдаль плавным эллипсом. На легоньких двухколесках проезжали по ней наездники в шутовских полосатых куртках, кепи и очках. За далеким забором виднелись здания вокзала, дома, сады Москвы, и золотисто переливал купол Христа Спасителя. -- Здесь,-- сказала Анна Дмитриевна, оглядываясь,-- всякие низы, шваль; а можете увидеть и художника, врача и адвоката. Это затягивает. -- Вы тут часто бываете? -- спросил Христофоров. Она улыбнулась. -- Нет, да я-то не особо...-- Она вынула часики и взглянула.-- Что же Дмитрий Павлыч не едет? Это он у нас любитель всяких таких штук,-- прибавила она. Иная интонация послышалась здесь Христофорову. Точно тень пробежала по ней. Она замкнулась, но была спокойна. -- А, вон видите -- Ретизанов! Она приложила к глазам лорнет. -- Гуляет под руку с высокой барышней... Лабунская, одна танцовщица. В это время в ложу вошел Никодимов. Он был свежевымыт, подобран, несколько бледен и оживлен. -- Ставьте на Кругом-шестнадцать,-- сказал он Христофорову, поздоровавшись и поцеловав руку Анне Дмитриевне,-- лошадь верная. Селима играет ее, я тоже. Темные глаза его, сколько могли, выказывали возбуждение. -- Селима живет с Хохловым и все знает. Хохлов нарочно ее темнил, а теперь зарабатывает. В публике никто этой лошади не понимает. Выдача будет по тысяче. -- Ну, уж Бог с ней, с вашей лошадью... да и с певицей,-- сказала Анна Дмитриевна,-- покажите ее, по крайности. А, брюнетка, в фиолетовой какой-то вуали... глаза подкрашены по-суздальски... Понимаю... Типичная. С ней юркий господинчик. Да... это,-- обратилась она к Христофорову,-- такие темные личности, якобы все знают про лошадей и дают вам совет -- за вознаграждение, понятно... Юрисконсульты по лошадиной части. А больше всего -- жулики. Называются они --- жучки. Среди них вот приятели Дмитрия Павлыча. Никодимов усмехнулся. -- Если что-нибудь скверное, то непременно Дмитрий Павлыч. Внизу зазвонили. Шесть лошадей тронулось, быстро они сбились в кучу, каждая стараясь занять внутренний круг. До поворота нельзя было определить их шансов. Но лишь вышли на прямую, впереди оказался маленький, похожий на кузнечика наездник. "Забирает, забирает,-- говорили кругом.-- Сенькин забирает"._ "Нет-с, не думайте... Не выдаст".-- "Что-то туго..." -- "Ага, Хохлов!" Христофоров заметил, что теперь, вблизи второго поворота, из группы лошадей, бежавших изо всех сил, отсюда же казавшихся игрушечными, вдруг выделилась одна, с голубым наездником, и легко обошла кузнечика. Толпа на трибунах загудела. "Хохлов! -- слышались голоса.-- Хохлов!" Обернувшись, Христофоров увидел бледные, раздраженные лица. Бинокли впились в точку эллипса, где некий Хохлов, под блеском полуденного солнца, обгонял на своей Кругом-шестнадцать Сенькина, кузнечика. Никодимов стоял вытянувшись, приложив ладонь к козырьку фуражки. Мускулы на шее его подрагивали. Ветерок шевелил серебря- ный аксельбант. -- А смотрите,-- сказала Анна Дмитриевна, не отрывая от глаз лорнета,-- Дмитрий Павлыч наш выигрывает. Видно, что с Селимой знаком. В эту минуту физически ощутил Христофоров тучу, повисшую над всем этим огромным скопищем,--тучу желаний и жадности. Горячие глаза, побледневшие лица. Имя Хохлов, для большинства сейчас ненавистное, другим звучащее музыкой, перебегало по толпе. Вопреки всему, Хохлов побеждал. На последней прямой это стало ясно. Анна Дмитриевна положила лорнет, обернулась и сказала Никодимову: -- Что же, вас можно поздравить... С ипподрома раздался как бы пистолетный выстрел. Кругом-шестнадцать вдруг заскакала, произошло мгновенное замешательство, сзади кто-то охнул,-- через секунду впереди шла другая лошадь. "Алябьев, Алябьев, браво, навались!" -- кричали сверху. Хохлов бил кнутом свою Кругом-шестнадцать, трясясь на двухколеске с лопнувшей шиной, а некий Алябьев, тоже нежданный герой дня, на полкорпуса обставил его у самого финиша. Кузнечик был третьим. Толпа кричала. Одни ругали Хохлова, другие кузнечика. Подошел Ретизанов с высокой, тонкой девушкой в соломенной шляпе и коричневой длинной вуали. Ее серые глаза улыбались. -- Мы выиграли,-- сказала она певучим, московским говором, здороваясь с Анной Дмитриевной.-- Мы пополам ставили на лошадь, которой имя мне понравилось: Беззаботная. И она пришла первая. Мы... как это ставили? -- В ординарном,--тоже улыбаясь, ответил Ретизанов.-- По пяти рублей. А вы на кого? -- спросил он Никодимова.-- Ага, с носом, ах, черт возьми, вы, значит, проиграли? Триста рублей! Ретизанов удивился. -- Нет, как вам это нравится,-- обратился он к Анне Дмитриевне,-- он ставит на лошадь триста рублей! Нет, это уж безобразие! По-вашему, он откуда их берет? Анна Дмитриевна ничего не ответила. Что-то прошло в ее лице. Она стала отдаленней. -- Если бы мне покровительствовали гении, как вам,-- холодно сказал Никодимов,-- я бы поставил и тысячу. -- Черт знает, как вы это говорите... гении! Всегда че- пуху. Ретизанов вспыхнул и отошел. -- Какие славные лошади, и славный день,-- говорила Лабунская, слегка щурясь и глядя на ипподром.--Это не потому, что я выиграла, но не знаю, мне все сегодня нравится и кажется таким светлым. -- У вас сердце легкое,-- ответила Анна Дмитриевна, ласково глядя на нее, и вздохнула.-- Вы вся легкая, я чувствую. Внизу, на доске, прикрепленной к столбу, вывесили выигрыши. Ретизанов надел пенсне, высунулся из ложи и захохотал. -- Ах, черт возьми! Знаете, сколько выдают? Ха! Никодимов будет завидовать. Минут через десять он возвратился с трофеями. Лабунская взяла четыре сотенных, сунула в мешочек с видом безразличия. -- Что вы будете делать с этими деньгами? -- спросил Христофоров. Она подняла на него серые, ясные глаза. "Беззаботная",-- вспомнилось ему имя лошади, на которую она ставила. -- Я ведь их не ждала,-- сказала она.-- Может быть, потому и выиграла, что не ждала. А теперь что делать...-- Она вынула опять деньги.-- Что же, это вот сто, духов куплю, сто чулки, сто... хотите, вам отдам, а еще сто... уж и не знаю. -- Дайте мне,-- сказал Никодимов,-- поставим пополам. Она взглянула на него. -- Берите. Никодимов протянул руку. Анна Дмитриевна отвернулась. Пальцы его были холодны. Он ушел. В ложе наступила заминка. Анна Дмитриевна усиленно рассматривала публику, Лабунская ела шоколад и лениво вертела программу. -- Зачем вы ему дали денег? -- волновался Ретизанов.-- Черт знает... С Никодимовым Лабунская проиграла. Проиграл он и в следующий заезд. Они выходили пить чай. Никодимов все играл. Он ходил от одной кучки темных личностей к другой, разговаривал с Селимой, тоже нынче злой. У него был вид маньяка. Христофоров несколько устал. Медленно проходя к себе в ложу, он через несколько человек видел, как Анна Дмитриевна что-то быстро и резко говорила Никодимову, потом вынула из сумки пачку денег и дала. Когда кончился последний заезд, Христофоров подошел к нему. -- Ну, как ваши дела? Никодимов посмотрел на него усталыми глазами. -- Очень плохо. Ретизанов предложил обедать у Яра. Начался разъезд. Побежденные брели пешком, хмуро ждали трамвая. Победители летели по ресторанам пропивать и проматывать трофеи, ловить легкое мгновение текущей жизни. Для них широко был открыт Яр, играл оркестр, и знаменитый румын выбивал трели; горело золотом шампанское в вечернем свете; придавали розы. Можно было видеть Лабунскую, в соломенной шляпе, легко и беспечно резавшую ананас. Анну Дмитриевну, как-то горько охмелевшую от шампанского, и десятки других нарядных женщин, шикарных мужчин. Потом, когда село солнце, прошло междуцарствие сумерек, синяя ночь наступила. И в раскрытые, гигантские окна взглянули иные миры, плавно протекающие по кругам, золотясь, мерцая. Как далекий, голубоватый призрак, провела Вега свою Лиру. "Тайное горе,-- думал Христофоров, вглядываясь в Анну Дмитриевну.-- Тайное горе". VII Антон отлично понимал, что во всем был виноват--там, в монастыре. Действительно, что сделала против него Машура? Из-за чего он резко и грубо ушел, явился домой один, с несчастьем и бешенством на сердце? Как растолковать все это Наталье Григорьевне, "проклятому здравому смыслу"? В его поведении не было здравого смысла. Но, считая себя виновным, он находил, что также он и прав. Ибо в Машуре, за ее действиями и словами, ощущал нечто, дававшее ему право на беспорядки. Он молчал, не уезжал в эти дни в город, был мрачен и ходил один. Минутами остро ненавидел себя. Видя в зеркале сутулую фигуру с большой головой, вихрастыми волосами и сумрачным взглядом небольших глаз, он мгновенно убеждался, что такого полюбить нельзя. Впрочем, тут же вспоминал, что многие великие люди были даже безобразны, например Сократ. Во всяком случае, приятность, симпатичность -- а это наиболее ценится -- есть признак малой и не страстной души. Да, но многие в его годы... Абель в двадцать шесть лет открыл ряды, обессмертившие его имя, хотя и умер молодым и непризнанным. В этом Антон находил некоторое острое удовлетворение: он, с его неказистым видом, он, похожий на застенчивого и вспыльчивого гимназиста,-- более всего подходит для роли недооцененного героя, преждевременно гибнущего. "И ладно,-- говорил он себе, в горьком упоении,-- превосходно. Пусть так и будет". Но долго выдержать позу не мог. Иногда Машура действовала на него ошеломляюще. Звук голоса, какой-нибудь завиток темных волос над ухом вызывали мучительную нежность. Раз она довольно долго держалась за перила террасы; потом ушла. Он встал с качалки, подошел, приложил лоб к теплому еще дереву; на глазах появились слезы. Вошла Наталья Григорьевна. Он быстро отвернулся, все же она заметила, как он взволнован. Это лишь усилило ее беспокойство. Наталья Григорьевна вообще замечала, что между ними неладно. Спрашивала и Машуру, почему он в такой, как она выражалась, депрессии. Но Машура ничего ей не объяснила. Она сама чувствовала себя неважно. Что-то очень смутное и неясное было у нее на душе. Нечто ее беспокоило. Приезжал на несколько часов Христофоров, за вещами. Он был тих и молчалив. Обедали довольно сумрачно. Когда случайно разговор коснулся Анатоля Франса, Антон сказал, обращаясь к Наталье Григорьевне: -- Ваш Анатоль Франс просто французский разговорщик. От него волосы на голове не шевелятся. Наталья Григорьевна возразила, что кроме волос на голове -- есть еще стиль, изящество и философия; ирония и доброта; есть, наконец, гений многовековой латинской культуры. Но Антон не возражал, и разговор вообще не поддержался. Верно, все были заняты другим. Вечером, когда Христофоров уехал, у Машуры с Антоном было объяснение. Оно не выяснило ничего. Антон волновался, почти грубил. Машура расплакалась и убежала в свою комнату. Ночью оба не спали. А наутро он уехал, оставив записку, что так больше жить не может. Он отправляется до осени на урок. Машура прочла, разорвала бумажку и решила, что пусть будет, как будет. Отныне просто одна она станет заниматься жизнью, маленькими своими делами, ни о ком не думая. И правда, этот последний месяц провела в деревне, в одиночестве -- полторы недели даже совсем одна -- Наталья Григорьевна уезжала в Петербург. Это время осталось в ее памяти, как полоска жизни чистой, покойной и немного грустной. Можно было гулять одной ясными августовскими вечерами, когда овес смутно белеет и шуршит в сумерках, полынь горкнет на межах, и красноватый диск встает на лиловом горизонте. Казалось, что она свободна от всего и всех. Можно было мечтать об одинокой жизни среди полей, под звездами. Но вернулась Наталья Григорьевна, все стало на свои места. И, как полагалось, в первых числах сентября водворились уже Вернадские на зимние квартиры, совершая непрестанный круговорот, называющийся бытием. Как всегда, Машура возвращалась к старому пепелищу освеженная, как бы ободренная. Предстояла зима, полная нового: впечатлений, занятий, выездов, книг. Жизнь осенью, в Москве, бывает иногда хороша. И Машура с живостью и возбуждением устраивалась на Поварской. К ней наверх вела узенькая лестница. Небольшая первая комната -- как бы приемная; во второй, большой, разделенной пополам портьерой, вдоль которой длинный диван, жила Машура. Окна смотрят на юг. Солнце чисто и приветливо сияет в безукоризненном паркете, отсвечивает в ризах икон в киоте, золотит клавиши пианино; освещает на стене итальянский примитив -- старинную копию; блестит в ручках качалки с накинутым вышиванием, в книжках, фотографиях, тетрадках, где можно встретить стихи Блока и портрет Бальмонта, во всех тех маленьких пустяках, что составляют обстановку и уют московской барышни из образованной семьи. Жизнь ее приняла предустановленное течение: ходила Машура на курсы, где слушала философию, историю и литературу; взяла абонемент на Кусевицкого; бывала у знакомых, и у себя дома принимала; в этом году то еще явилось, что Машура вошла в общество "Белый Голубь". Оно состояло сплошь из девушек. Собирались для чтения книг, рефератов и бесед, направленных к духовному саморазвитию. Занимались религией. Искали смысла жизни. Рассуждали о поэзии, искусстве. Устраивали музыкальные вечера. Среди барышень была молодая актриса, две музыкантши, художницы. Там встретилась Машура с Лабунской. Лабунская очень ей понравилась -- красотой, изяществом и простой вольностью движений. Приятны были улыбка, смех, несколько тягучий, широкий и мягкий московский выговор. Скоро выяснилось, что у них есть общие знакомые--Анна Дмитриевна. Лабунская сказала, что знает, как они были в монастыре. -- Ах,-- прибавила она живо,-- да вы, пожалуй, знаете и Христофорова. Ну, такой голубоглазый дядя, не то поэт, не то отшельник. Впрочем,-- прибавила она со смехом,-- мы с ним познакомились на бегах. Машура слегка покраснела. -- Да, Алексея Петровича я знаю... Лабунская сказала, что скоро у них в студии будет вечер, немногочисленный, "но, может быть, и ничего себе". Там и она выступает. Машуру она приглашала. -- Будут некоторые пресмешные,-- прибавила она.-- В общем, ничего. Приходите. Машура поблагодарила. И предложение приняла. В условленный день Лабунская звонила к ней. Наталья Григорьевна не была безразлична к тому, куда Машура ходит; но считала ее вполне благоразумной и не возражала. Часов в десять вечера Машура подходила к большому красному дому, в затейливом стиле, на площади Христа Спасителя. Луна стояла невысоко. Белел в зеленой мгле Кремль; тянулась золотая цепь огней вдоль Москва-реки. Машура поднялась на лифте, отворила дверь в какой-то коридор и в конце его поднялась по лесенке в следующий этаж. Вся эта область населялась одинокими художниками; жили тут три актрисы и француз. Лесенка вывела ее в большую студию, под самой крышей. Угол отводился для раздевания. Главная же комната, вся в свету, разделена суконной занавесью пополам. Машура скромно стала к стенке и осматривалась. Обстановка показалась непривычной: висели плакаты, замысловатые картины; по стенам -- нечто вроде нар, на которых можно сидеть и лежать. Вместо рампы -- грядка свежих гиацинтов. -- А-а,-- сказал Ретизанов, улыбаясь.-- Вам нравятся вот эти гиацинты? Это я все... Ретизанов был очень наряден, в хорошем смокинге, безукоризненной манишке, лакированных ботинках. На бледном лице с седоватой бородкой и усами синели глаза. -- Вы знаете, я люблю цветы... Я не понимаю, как можно не любить... А вы как смотрите? Тем более, когда танцует Елизавета Андреевна... Потому что она ведь одна музыка и ритм, чистейшее проявление музыки и ритма... Он заволновался и стал доказывать, что Лабунскую надо смотреть именно среди цветов. Машура не возражала. Она даже была согласна; но Ретизанов, усадив ее в угол, громил каких-то воображаемых своих противников и мешал даже рассмотреть присутствующих. Забежала Лабунская, уже в длинной светлой тунике, поцеловала Машуру, улыбнулась и ускользнула. За минуту до начала, когда дамы, художники, меценаты, курсистки, поэты, молодые актрисы усаживались, кто на нарах, кто на табуретках, шурша платьями, благоухая, смеясь,-- к Машуре подошел Христофоров в обычном своем сюртучке. Она взглянула на него сбоку, сдержанно, и протянула холодноватую руку. Заиграла невидимая музыка, свет погас, и зеленоватые сукна над гиацинтами медленно раздвинулись. Первый номер была пастораль, дуэт босоножек. Одна изображала влюбленного пастушка, наигрывала, танцуя, на флейте, нежно кружила над отдыхавшей пастушкой; та просыпалась, начинались объяснения, стыдливости и томленье, и в финале торжествующая любовь. Затем шел танец гномов, при красном свете. Лабунская выступала в Орфее и Эвридике. Была она легка, нежна и бесконечно трогательна. Казалось странным, зачем нужна она там, в подземном царстве; н одновременно -- да, может быть, и есть своя правда, и высшая печаль в этом. -- Я говорил вам,--шептал сзади Ретизанов,--что она божественна. А еще Никодимов болтает... Нет, это уж черт знает что... В антракте он побежал к Лабунской. Машура и Христофоров прогуливались среди полузнакомой толпы. Опять сиял свет, блестели бриллианты дам. -- Я вас не видел почти месяц,-- говорил Христофоров.-- Уже сколько дней... Машура взглянула на него. Его глаза были слегка влажны, блестели; казалось, был он очень оживлен, каким-то хорошим воодушевлением. Она улыбнулась. -- Вы весело живете, Алексей Петрович?.. -- Как вам сказать,-- он слегка расширил зрачки,-- и грустно, и весело. Когда опять погас свет и раздвигался занавес, Машура сказала шепотом: -- Все-таки в том, как вы уехали от нас, было что-то мне неприятное... Христофоров ничего не ответил, смотрел на нее долго ласковым, смущенно-взволнованным взором. На сцене полунагие девушки изображали охоту: то они быстро неслись, как бы догоняя, то припадали на одно колено и метали дротик, кружились в конце концов, опять танцевали друг с другом и поодиночке -- быть может, с воображаемым зверем. Христофоров вынул блокнот, оторвал бумажку, написал несколько слов и передал Машуре. В неясном свете рампы, близко поднеся к глазам написанное, она прочла: "Простите, ради Бога. Если дурно сделал, то ненамеренно. Простите". Худые щеки Машуры слегка заалели. Взяв карандашик, она ответила: "Я нисколько не сержусь на вас, милый (и загадочный) Алексей Петрович". Христофоров взял и шепотом спросил: -- Почему загадочный? Машура мотнула головой и по-детски, но убежденно ответила: -- Да уж потому. Когда вечер кончился, Ретизанов сказал им, чтобы не уходили со всеми. Лабунская просила идти вместе. -- А Никодимов хорош гусь, а? -- вдруг спросил он.-- Сейчас записку прислал -- дайте взаймы тысячу рублей. Как это вам нравится? Тысячу рублей! -- Ретизанов вскипел.-- Что я, банкир ему, что ли?! Мало Анну Дмитриевну обирать, так и меня... нет-с. уж дудки... В студии стали гасить свет. Лишь сцена освещалась -- оттуда слабо пахло гиацинтами. Христофоров с Машурой отошли к нише, разрисованной углем и пастелью. Был изображен винный погреб, бочки, пьяницы за столом. Окно выходило на Москва-реку. ---- Вот и Кремль в лунном свете,-- сказал Христофоров,-- в нем есть что-то сладостное, почти пьянящее. -- Вам Лабунская нравится? -- спросила Машура. -- Да,-- ответил он просто.-- Очень. Машура засмеялась. -- Мне кажется, что вам нравится Кремль, и лунный свет, и я, ваша голубая Вега, и Лабунская, так что и не разберешь... -- Мне действительно,-- тихо сказал он,-- многое в жизни нравится и очаровывает, но по-разному... Подошла Лабунская, подхватила их и повела. Ретизанов ждал, уже одетый. Он был в большой мягкой шляпе, в пальто с поднятым воротником. -- А я очень рада,-- говорила Лабунская, прыгая вниз по лестнице через несколько ступеней,-- что вся эта катавасия кончилась. Ну, как наши девицы плясали? Не очень позорно? Мы ведь неважно танцуем. Так, тюти-фрюти какие-то. -- Все плохи, кроме вас! --сказал Ретизанов и захохотал.-- Позвольте, я приготовил вам еще букет на дорогу! Тут, у швейцара. -- Ну, дай вам Бог здоровья! Лабунская шла по тротуару, помахивая букетом и смеясь. -- Значит,-- говорила она,-- все-таки хорошо, что был этот вечер. Я получила букет, меня ведут в Прагу ужинать, луна светит... вообще все чудесно. "Беззаботная!" -- вспомнил Христофоров имя лошади, на которую она выиграла. И улыбнулся. На Пречистенском бульваре было пустынно; тени дерев переплетались голубоватой сеткой; изредка пролетал автомобиль; извозчик тащился, помахивая концом вожжи. Лабунская бегала по боковым дорожкам, танцевала, бросала листьями в лицо Ретизанову. Христофоров смеялся. Он пробовал ее обогнать, но неудачно. Ретизанов звал всех ужинать,-- Машура отказалась. У па- мятника Гоголю она села с Христофоровым на скамейку и сказала, что дальше не двинется: очень ночь хороша. -- Если соскучитесь,-- крикнул Ретизанов, уходя,-- приходите в Прагу. Я и вас накормлю. Но они не соскучились. Христофоров снял шляпу, курил и внимательно, нежно смотрел на Машуру. -- Почему вы написали: загадочный? Машура улыбнулась, но теперь серьезней. -- Да, ведь и верно-- вы загадочный. -- Я уж, право, не знаю. Машура несколько оживилась. -- Ну, например... вы, по-моему, очень чистый, и не такой, как другие... да, очень чистый человек. И в то же время, если бы вы были мой, близкий мне, я бы постоянно мучилась... ревновала. -- Почему? -- Я, положим, знаю,-- продолжала она горячо,-- что если Антон меня любит, то любит именно меня, и для него весь мир закрыт, это, может быть, и проще, но... Да, у вас какие-то свои мысли, и я ничего не знаю. Я о вас ничего не знаю, и уверена -- никогда не узнаю. Наверно, и не надо мне знать, но вот именно есть в вас что-то свое, в глубине, чего вы никому не расскажете... А пожалуй, вы и думаете там о чем-нибудь, еще других любите... Нет, должно быть, я уж нелепости заговорила. Она взволновалась, и правда, будто стала недовольна собой. Христофоров сидел в некоторой задумчивости. -- Вы меня странно изображаете,-- сказал он.-- Возможно, и потому, что у вас страстная душа. Почему вы говорите о ревности или о том, что я нехорошо от вас уехал,-- прибавил он с внезапной, яркой горечью.-- Разве вы не почувствовали, что мне не весело было уезжать? Нет, в том, что я уехал, ничего для вас дурного не было. -- А мне казалось, это значит сохранить свободу действий. Он взял ее за руку. -- Как вы самолюбивы... Как... Машура вдруг откинулась на спинку скамьи. Пыталась что-то выговорить, но не смогла. В лунном свете Христофоров заметил, что глаза ее полны слез. -- А все-таки,-- сказала она через минуту, резко,-- я никого не люблю, кроме Антона. Никого,-- прибавила она упрямо. Во втором часу ночи, прощаясь с ней у подъезда их дома, Христофоров сказал: -- Может быть, вы отчасти и правы, я странный человек. В голубоватой мгле дерев, чуть озаренный лунным призрач- ным серебром, с глазами расширенными и влажными он действительно показался ей странным. -- Не знаю,-- холодновато ответила она.-- Покойной ночи. Он поцеловал ей руку. VIII Было около шести. В конце Поварской закат пылал огненно-золотистым заревом. В нем вычерчивалась высокая колокольня, за Кудриным; узкое, багряное облачко с позлащенным краем пересекало ее. Антон вошел в ворота дома Вернадских, поднялся на небольшое крыльцо и позвонил. Косенькая горничная отворила ему и сказала, что барышня дома. -- Только у них нынче собрание, они запершись, наверху,-- добавила она, не без значительности. Антон снял свое неблестящее пальто и усмехнулся. -- Девицы? ---- Так точно. И чай туда им носила. Старая барыня в столовой, пожалуйста. "Спасением души Машура занимается,-- подумал он, оправляя у зеркала вихры.-- Очевидно, у Машуры нынче заседание общества "Белый Голубь". Пишут какие-нибудь рефераты, настраивают себя на возвышенный лад, а к сорока годам станут теософками",-- хмуро подумал он. Напала минутная тоска. Стоит ли оставаться? Не надеть ли пальтишко, не уйти ли назад? Полтора месяца он с Мишурой почти в ссоре, в Москве не был, а сейчас явился зачем-то -- с повинной? "Невольно к этим грустным берегам"?.. Но он переломил неврастенический приступ, вздохнул и полутемным коридором, откуда подымалась лесенка к Машуре, прошел в столовую. На столовую она походила не совсем. По стенам стояли диваны, книжный шкаф, в углу гипсовая Венера Медицейская; закат бросал на дорогие, темно-коричневые обои красные пятна. За чайным столом в вазах стояли букеты мимоз и красная роза в граненом, с толстыми стенками стаканчике. Печенья, торты, хрустали, конфеты-- все нынче нарядней, пышней обычного--у Натальи Григорьевны тоже приемный день, когда собирались знакомые и друзья. Сама она, в черном бархатном платье, с бриллиантовой брошью, в золотых своих очках, при седой шевелюре, имела внушительный вид. За столом была Анна Дмитриевна, две неопределенных барыни, важный старик с пушистыми седыми волосами и толстая дама в пенсне -- почтенная теософка. Старик же, разумеется, профессор. Он что-то рассказывал -- медленно, длинно, с той глубокой убежденностью, что это интересно всем, какая нередко бывает у недалеких людей. -- Я тогда же сказал Максиму Ковалевскому: Максим Максимыч, нам, как русским ученым, представителям молодой русской науки на западе, не пристало выступать с какими-то -- passez rnoi le mot' -- мистическими сверхиндивидуалистами, чуть не спиритами, ну-те-с, и тому подобное. Он согласился. В тот же день мы завтракали у Габриэля Тарда. Был лорд Крессель, Брандес, я и, представьте... Знакомое чувство раздражения прошло по спине Антона. "А может, он и врет все, и никакого лорда там не было, да и его самого никто в Париже не знает". Старик не весьма был доволен, что его прервали, не глядя поздоровался,-- и, плавно вторя себе рукой с пухлыми пальцами, которые собирались в горсточку, продолжал о завтраке у Тарда. В закате розовели его седые виски; блестел массивный золотой перстень на указательном пальце. - Давно не заглядывал,-- сказала Наталья Григорьевна Антош. наливая CMV чаю, -- Меня в Москве не было,--- ответил он глухо и слегка покраснел. -- Ты Машуру не ранее чем через час увидишь,-- продолжала она.--- Да и то ненадолго. У них сегодня собрание. "Белый Голубь". Антон ничего не ответил. Он сидел хмуро, помешивал ложечкой и опять был подавлен тоской: опять ему казалось, что напрасно он пришел сюда: ничего, кроме унижения, не вынесешь, да еще слушай речистого старика. Вошел Ретизанов, в изящном жакете и с цветком в петлице. --------------------------------------------------------------- Простите, что так (грубо, резко и т. п.) выражаюсь (франц.). --------------------------------------------------------------- В это время почтенная теософка, напоминавшая английскую даму хорошего общества, со спокойствием верующего и образованного человека рассказывала соседке о лунной манвантаре и солнечных питрисах. Она приводила точные выражения Анны Безант. Тон ее был таков, что это нисколько не менее очевидно, чем лекции Ковалевского, завтрак у Тарда. Профессор же продолжал свое. Ретизанов поцеловал руку Натальи Григорьевны и улыбнулся. -- Все по-прежнему,-- сказал он,-- Наталья Григорьевна занимает золотую середину, а на флангах кипит бои. -- Это только значит,-- внушительно заметила она,-- что я терпима к чужим мнениям. Терпимость основывается на культуре. А уж середина я или нет, позвольте знать мне самой. Она слегка взволновалась, и на старческих щеках выступили красноватые пятна. Ретизанов смутился. -- Нет, я совсем не в том смысле... Но она уже не слушала. Решив, что особой воспитанностью никогда он не отличался, Наталья Григорьевна заговорила с Антоном. Впрочем, Ретизанов и сам отвлекся. Профессор доказывал, что Достоевский, как человек душевнобольной, развратный и реакционно мысливший, недостоин того ореола, какой создался вокруг его имени в некоторых (он строго оглянул присутствовавших) кружках. -- На одном обеде литературного фонда,-- это было давно, я собирал еще тогда материал по истории хозяйства при Меровингах, для диссертации, где поддерживал Бюхера против Эдуарда Мейера,-- так вот-с покойный Николай Константинович Михайловский прямо указал мне -- мы сидели рядом,-- что талант Достоевского есть не более как гигантская проекция свойств жестокости, сладострастия и истерии. В своей известной статье он определил этого писателя как жестокий талант. -- А скажите,-- вдруг спросил Ретизанов, -- когда вы читаете "Идиота", то чувствуете вы некоторую атмосферу, как бы ультрафиолетовых лучей всюду, где появляется князь Мышкин? Такая нематериальная фосфоресценция... -- Я скорее сказала бы,-- заметила теософка,-- что внутренний и, конечно, нематериальный свет этого романа -- бледно-зеленоватый. Свет, несомненно, эфирный. Профессор развел руками и заявил, что ничего подобного он не видит и не встречал таких утверждений в критике. -- Впрочем,-- прибавил он,-- я и вообще нахожу, что между мною и некоторыми из присутствующих есть коренное расхождение в мировоззрениях. Я считаю, что Макс Нордау был совершенно прав, утверждая... -- Да неужели вы можете говорить о Нордау? -- почти закричал Ретизанов.-- Макс Нордау просто болван... После этого профессор недолго уже сидел. Он поцеловал руку Натальи Григорьевны и сказал, что рад будет встретиться с ней в Литературном Обществе, где она должна была читать доклад "К вопросу о влиянии Шатобриана на ранние произведения Пушкина". Когда старик уехал, Ретизанов, смущенно улыбаясь, спросил ее: -- Откуда вы достаете таких дубов? На этот раз Наталья Григорьевна не рассердилась. Она доказывала, что профессор вовсе не дуб, а человек иного поколения, иных взглядов. Антон поднялся, незаметно вышел. Рядом с прихожей была приемная, маленькая комнатка, вся уставленная книгами. В нее надо было подняться на ступеньку. Дальше шла зала, и в глубине настоящий, большой кабинет Натальи Григорьевны. Антон сел в мягкое кожаное кресло. Виден был двор, залитый голубоватой луной. Наверху, в комнате Машуры, слышались шаги, голоса. Антон положил голову на подоконник. "Они решают там возвышенные вопросы, а я умираю здесь от тоски,-- думал он.-- От тоски, вот в этом самом лунном свете, который ложится на подоконник и обливает мне голову". Он сидел так некоторое время, без мыслей, в тяжелой скованности. "Нет, уйду,-- решил он наконец.-- Довольно!" В это время движение наверху стало сильнее, задвигали стульями. Он прислушался. Через минуту раздались шаги по лесенке, ведшей сверху; вся она как бы наполнилась спускавшимися, послышались молодые голоса. Почти мимо его двери все прошли в переднюю; там опять смеялись, разбирали одежду, шляпы, перчатки. Затем хлопала парадная дверь, с каждым разом отрезая часть голосов. Наконец стало тихо. Знакомой, легкой поступью прошла Машура. "Ну вот, теперь она пойдет в столовую и будет там сидеть с матерью и Ретизановым". Было уже ясно, что она уходит, но Антон медлил, не мог одолеть тяжелой летаргии, в которой находился. Вдруг те же, но возвратные, теперь веселые шаги. Он встал и со смутно бьющимся, замирающим сердцем двинулся к двери. В лунных сумерках навстречу вбежала Машура, легко вспрыгнула на ступеньку и горячо поцеловала. -- Ты? -- смеялась она.-- Ты, я знала, что ты придешь! Что ты тут делаешь? Один! Какой чудак! -- Я...-- сказал Антон,-- уж собрался уходить... ты была занята. Машура захохотала. -- Почему ты такой смешной? Ты какой-то замученный, растерянный. Погоди, дай на тебя посмотреть... Она взяла его за плечи, подвела к окну, где от луны было светлее. -- Я,-- говорил он растерянно,-- я, видишь ли, столько времени у вас не был... я уезжал из Москвы... Она глядела ему прямо в небольшие глаза; в них стояли слезы. Волосы его вихрились, большой лоб был влажен. На виске сильно билась вена. Глаза Машуры блестели. -- Ты похож на Сократа, -- вдруг зашептала она,-- ты страшно мил, настоящий мужчина. Я знала, что ты придешь, и придешь такой... Она сжала его руки. Антон опустился на скамеечку у ее ног, прижал к глазам ее ладонь. --- Если б ты знала, как я... все это время... -- твердил он сквозь слезы.-- Если бы знала... Около девяти Антон, с просохшими, сияющими в полумгле глазами, ходил из конца в конец залы, пересекая лунные прямоугольники, облекавшие его светом. Из кабинета вышла Наталья Григорьевна; она была теперь в светлом вечернем платье, с иными бриллиантами. -- Ну, милый,-- сказала она Антону,-- иди, торопи Машуру. Лошадь подали. Плохо соображая, как в тумане подымался Антон по витой лесенке. -- Можно? -- спросил он глухо, входя. -- Погоди минутку. Раздался смех Машуры, мелькнуло голое, смугло- персиковое плечо, и веселый голос ответил из-за портьеры: -- Теперь можно. Но сюда не входи. Антон сел и сказал, что Наталья Григорьевна ждет, -- Сейчас, сейчас... Мама вечно боится опоздать. За портьерой шуршали, слышно было, как горничная застегивает кнопки. В комнате было тепло, пахло духами и еще чем-то, чего не мог определить Антон, что вызывало в нем легкий озноб. Когда Машура вышла, в белом платье, оживленная с темно-сверкающими глазами на остроугольном лице, она показалась ему прекрасной. Худенькой рукой приколола она себе красную розу. Горничная ушла. -- Ты прелестна,- тихо сказал Антон. Она улыбнулась. Антон проводил их и остался в доме; еще некоторое время. Не хотелось уходить, расставаться с комнатами, полными голубоватого лунного дыма -- где неожиданно пришла к нему Машура. И, вновь переживая все, ходил он по зале из угла в угол. IX За ночь выпал снег. В комнатах посветлело, воздух сразу стал вкусный, днем острый и прозрачный, к сумеркам синеющий. Деревья резче чернели на белизне. Извозчики плелись бесшумно: шапки, полости у них белели. И веселей орали вороны на бульваре, слетая с веток; вниз сыпался за ними снежок. Анна Дмитриевна сидела в небольшом своем кабинетике у письменного стола, с пером в руке. В окно глядел бульвар, запушенный снегом, от подоконника шел ток теплого воздуха, тепел был пуховой платок на плечах и мягок ковер, занимавший всю комнату. Над диваном -- nature morte' Сапунова, вариант красных цветов. "Во всяком случае, так дальше продолжаться не может,-- писала она твердым, крупным почерком -- он казался лишь частью всей ее статной фигуры.-- Какая бы я ни была, вы должны понять, что всему есть предел. Вы знаете, чем были для меня все это время. Пред вами я мало в чем виновата. Но вы -- ваше поведение я совсем перестаю понимать. Для меня деньги -- ничто. Для вас -- все. Сколько раз я вас выручала -- вы знаете. И то знаете, как издевались вы надо мной, среди пьяных товарищей, грязнили мое к вам чувство. Все вам сходило. Но то, что теперь выяснилось... Я не могу даже написать того слова, какое следует. Хочу вас видеть и спрошу прямо. Завтра я на балете, бельэтаж, ложа No 3. Буду ждать". Она подписалась одной буквой, вложила в конверт и надписала: "Дмитрию Павловичу Никодимову". Только что велела она отослать письмо, как в комнату вошла, не снимая бархатной шляпы, невысокая дама еврейского вида, с огромными подкрашенными глазами -- Фанни Мондштейн. Она была очень шикарна, в новом тысячном палантине. Бурый мех блестел снежинками. -- Голубчик,-- сказала она быстро, целуя Анну Дмитриевну и распространяя запах "Rue de la Paix"2,-- я к тебе на минутку. Завтра выступает Ненарокова, дебют, я обязательно должна быть. Идиот Ладыжников напутал, как всегда, билетов нет, представь, я непременно должна быть, ведь Ненарокова танцует вместо Веры Сергеевны, тут, понимаешь, отчасти интриги, отчасти борьба молодого со зрелым. Конечно, ей до Веры Сергеевны...-- великая ар- тистка, и начинающий щенок... Но я обещала быть, а получается чепуха... Фанни подняла вуаль и обнаружила лицо не первой свежести, подкрашенное, с черными, очень красивыми глазами. Фанни живо закурила, и мгновенно стало ясно, в чем дело: о Ненароковой она должна была дать отчет Вере Сергеевне и хотела попасть в ложу Анны Дмитриевны. -- Ну конечно, ну да,-- говорила Анна Дмитриевна,-- о чем тут разговаривать? Я очень рада. Ты покажешь мне разные fouettes3 -- Милун, но разве Ненарокова может сделать что- нибудь подобное? Фанни встала и с серьезным, как бы убежденным лицом подошла к Анне Дмитриевне. --------------------------------------------------------------- Натюрморт (франц.). "Улица Мира" (франц.) -- название старых французских духов. Фуэте (франц.) -- па в классическом танце. --------------------------------------------------------------- -- Вере Сергеевне приходилось делать тридцать пять fouettes подряд,-- этого никто не может в России, кроме нее. Но ведь и сама она -- прелесть. Одни ее выражения... Ты думаешь, она завидует этой Ненароковой? Ни капли. Она мне говорит: "Вы понимаете, ведь это надо сделать, эту роль! Вы, кажется, уже начинаете меня понимать? Этот балет -- чистейший экзот, его надо почувствовать. Вот, по вашему лицу я вижу". Нет, Вера Сергеевна замечательный художник, порох и дитя, восторженная, увлекающаяся душа. Фанни сама увлеклась, сняла шляпу и стала рассказывать о Вере Сергеевне. Фанни была в нее несколько влюблена -- влюбленностью театральной поклонницы. Она принадлежала к "партии" Веры Сергеевны: неизменно бывала на ее выступлениях, бешено вызывала, бегала к ней в уборную, защищала от врагов, исполняла мелкие поручения и помогала в сердечных делах. Нет, ты понимаешь, у нее совсем особенный язык: если за ней кто-нибудь ухаживает, она называет это наверт. Анна Дмитриевна засмеялась. -- А правда, что одну свою соперницу она избила ногами? -- Фу, глупости! Ну, если бы захотела...-- ноги у нее стальные, убить, я думаю, может. Все-таки это клевета... -- Фанни,-- спросила вдруг Анна Дмитриевна,-- тебя бил когда-нибудь мужчина? Фанни вскочила и захохотала. -- Во-первых, милая, у меня нет такого властелина и не будет, надеюсь. Да, но тогда скорее можно спросить, не била ли я кого... Правда, у меня ноги не такие, как у Веры Сергеевны, но все же... вот этой рукой я могу, конечно, дать пощечину негодяю, который покусился бы на мою девственность. Она повалилась на диван и опять захохотала. Анна Дмитриевна тоже смеялась. Потом Фанни поднялась, оправила палантин и стала прощаться. -- Голубь, значит, до завтра. Бельэтаж, третий номер... буду помнить... третий номер. Целую тебя. Проводив ее, Анна Дмитриевна медленно возвращалась через залу. Проходя мимо большого бехштейновского рояля, она приподняла его крышку и взяла несколько нот на клавиатуре. Смутная тягость была у ней на сердце. Она вздохнула и сразу же вспомнила. Эти самые звуки, такой же белый день, рояль, зала, похожая на ЭТУ, и она сама, еще совсем молодая, недавно замужем. Так же она брала несколько нот, а он вышел из той двери. Шел он молча. Лицо было красное. Потом молча же. со всего маху ударил ее по щеке. Крышку она захлопнула, быстро вышла. "Дурная жизнь, распущенная, скверная жизнь,--твердила она, уже у себя в кабинете, ходя взад-вперед по мягкому ковру.-- Я ему продалась и изменяла, а он бил меня, как молодую кобылу. Как была дурная, так и осталась. Что же, сама катала с офицерами по ресторанам, обманывала его и пожинала лавры собственной жизни. А разве и сейчас... что ж, по-своему и Дмитрии прав, считая меня... бабой, которая может платить его долги. Он хорош, но и я..." Она опять прошлась и остановилась у большой, под стеклом. фотографии со старинной картины. Справа и слева от озера большие купы дерев, темных, кругловатых; какая-то башня: далекие горы за озером, светлые облака; на переднем плане танцует женщина с бубном и мужчина: пастух, опершись на длинный посох, смотрит на них: на траве, будто для беззаботной пирушки, расположились люди. женщина с ребенком, тоже смотрят. Лодки плывут по бледному озеру. И кажется, так удивительно ясна, мечта- тельна и благосклонна природа; так чисто все. Так дивно жить в этой башне у озера, бродить по его берегам, любоваться нежными, голубоватыми призраками далеких гор. Анне Дмитриевне представилось, что если бы она жила в этой стране, то все иное было бы, и, возможно, она узнала бы ту истинную любовь, высокую и пламенную, которая есть же ведь, наконец! Завтракала она одна, как обычно. Потом вышла на улицу. Хотелось пройтись. Снег мягко скрипел под ногой, падали белые его хлопья, медленно и беззвучно: что-то вкусное, свежее и острое несли они с собой; и, оседая на ветвях деревьев, шапочках барышень, усах мужчин, давали белое оперение, называемое зимой. Анна Дмитриевна шла по Арбату и думала, что любой извозчик, трусцой плетущийся в Дорогомилово, или курсистка, бегущая с лекций, более правы и прочны,--- может быть, даже счастливы, чем она, живущая в своем особняке и тратящая тысячи. Пройдя но Воздвиженке, вышла она на МОХОВУЮ, обогнула Манеж.. направилась вдоль решетки Александровского сада. Начинало смеркаться. Смутно синел снег за оградой, летали вороны, высокие башни в Кремле УХОДИЛИ во мглу. Зажигались золотые фонари. С сердцем, полным печали, тягости, Анна Дмитриевна подошла к Иверской, знаменитому палладиуму Москвы -- часовне, видевшей на своих ступенях и царей, и ниших. Купив свечку, взошла, зажгла ее и поставила перед Ликом Богородицы, мягко сиявшим в золотых ризах. Кругом --- захудалые старушки, бабы из деревень; ходил монах с курчавой бородой, в черной скуфейке. Плакали, вздыхали, охали. Ближе к стене Музея занимали места те, кто устраивался на ночь. Ночевали здесь по обету, чтобы три или десять раз встретить ту икону Богоматери, которую возят по домам и которая возвращается поздно ночью. Здесь служится молебен. И невесты, желающие доброй жизни в замужестве, матери, у которых больны дети, жены, неладно живущие с мужьями. мерзнут здесь зимними ночами, когда лихие голубки уносят из Большой Московской к Яру разгулявшихся господ. Анна Дмитриевна стала на колени, перекрестилась, глаза ее наполнились слезами. Еще девочкой, когда сильно пил и бушевал отец, бегала она потихоньку на эти, снежные сейчас, плиты и за ценный пятачок ставила свечку "Укротительнице злых сердец". -- Старайся, милая, старайся,-- говорила рядом старушонка, с глубоко запавшим ртом, в кацавейке, из числа тех, что неизвестно откуда берутся на похоронах, свадьбах и молебнах.-- Она, Матушка-Заступница, все видит, всяческое усердие ценит. П