на черепаху сядем! В цехах, у конвейеров и машин, висели темно-бурые "красные доски", и на них написано было мелом: Конв. 15. Щанова -- инициатор уплотнения работы намазки бордюра. Сахарова -- взявшая на себя промазку бордюра для двух конвейеров, благодаря чему сокращен штат на одного человека. Или: Конв. 6. Гребнева и Аргунова -- за работу сверх нормы и без оплаты 100 пар материала и за отсутствие прогулов. На черных досках висели фамилии прогульщиков. Преуспевшим обещались премии,-- денежные или поездками в экскурсии, в дома отдыха. Всячески ворошили рабочую массу, теребили, подхлестывали, перебирали все струны души,-- не та зазвучит, так эта; всех так или иначе умели приладить к работе. Пионеры,-- и эта тонконогая мелкота в красных галстучках была втянута в кипящий котел общей работы. Ребята, под руководством пионервожатых, являлись на дом к прогульщикам, торчали у "черных касс", специально устроенных для прогульщиков, дразнили и высмеивали их; мастерили кладбища для лодырей и рвачей: вдруг в столовке -- картонные могилы, а на них кресты с надписями: Здесь лежит прах рвача Матвея Гаврилова. Здесь покоится злостная прогульщица Анисья Поспелова. Дежурили у лавок Центроспирта и пивных, уговаривали и стыдили входящих. Кипнем кипела работа. Лельке странно было вспомнить, как пуста была работа с пионерами еще два-три года назад: в сущности, было только приучение к революционной болтовне. А теперь... Какой размах! * * * Лелька работала на конвейере, где мастерицей была ее старая знакомая Матюхина. Курносая, со сморщенным старушечьим лицом. В ней Лелька вскоре научилась ценить высшее воплощение того, что было хорошего в старом, сросшемся с заводом рабочем. Вся жизнь ее, все интересы были в работе, неудачами завода она болела как собственными, все силы клала в завод, совсем так, как рачительный крестьянин -- в свое деревенское хозяйство. Температурит, доктор ей: "Сдайте работу, идите домой".-- "Ну, что там, вот пустяки! Часы свои уж отработаю". Умерла у нее дочь. Придет Матюхина в приемный покой, поплачет, при- мет брому -- и опять на работу. Она жила в производстве и должна была умереть у станка, потому что для таких людей выйти "на социалку" и в бездействии, вне родного завода, жить "на отдыхе", на пенсии -- хуже было, чем умереть. Матюхина была "ударницей". Но по отношению к ней это стало только новым названием, потому что ударницей она была всем существом своим тогда, когда и разговору не было об ударничестве. И горела подлинным "бурным пафосом строительства", хотя сама даже и не подозревала этого. На производственных совещаниях горела и волновалась, как будто у нее отнимали что-то самое ценное, и собственными, не трафаретно газетными словами страстно говорила о невозможно плохом качестве материала, об организационных неполадках. -- Стараемся, а дело все не выигрывается, хоть на канате вверх тащи! Хоть ты караул кричи! Резина в пузырях, а то вдруг щепа в ней, рожица никуда не годится. Сердца разрыв чуть не получаем, вот до чего убиваемся! А контрольные комиссии у нас над каждыми концами... На ком вину эту сорвать, не знаю, но надо бы кого-то под расстрел! А из инженерской конторки приходила на свой конвейер взволнованная и измученно говорила девчатам: -- Вот! Опять брак вырос! За вчерашний день 54 пары брака. Ходила, ругалась в закройную передов и в мазильную. И неутомимо ходила вокруг своего конвейера, осматривала и подмазывала каждую колодку, зорко следила, у какой работницы начинается завал, спешила на помощь и делала с нею ее работу. x x x Прорыв блестяще был ликвидирован. В октябре завод с гордостью рапортовал об этом Центральному комитету партии. Заполнена была недовыработка за июль -- август, и теперь ровным темпом завод давал 59 тысяч пар галош,-- на две тысячи больше, чем было намечено планом. В газетах пелись хвалы заводу. Приезжали на завод журналисты,-- толстые, в больших очках. Списывали в блокноты устав ударных бригад, член завкома водил их по заводу, администрация давала нужные цифры,-- и появлялись в газетах статьи, где восторженно рассказывалось о единодушном порыве рабочих масс, о чудесном превращении прежнего раба в пламенного энтузиаста. Приводили правила о взысканиях, налагаемые за прогул или за небрежное обращение с заводским имуществом, и возмущенно писали: Ах, как эти правила безнадежно устарели! Угрозы взысканиями за прогул и порчу имущества на фоне того, что происходило вокруг, отдавали чудовищной академической тупостью стандартного сочинителя правил... На заводе читали такие статьи и хохотали. Конечно, было все это хоть и так, но совсем, совсем не так. x x x Отдельных курилок на заводе нашем нет. Курят в уборных. Сидят на стульчаках и беседуют. Тут услышишь то, чего не услышишь на торжественных заседаниях и конвейерных митингах. Тут душа нараспашку. Примолкают только тогда, когда входит коммунист или комсомолец. -- Гонка какая-то пошла. В гоночных лошадей нас обратили. Разве можно? И без того по сторонам поглядеть некогда,-- такая норма. А тут еще ударяйся. -- Говорят: "семичасовой день". Да прежде десять часов лучше было работать. Не спешили. А сейчас -- глаза на лоб лезут. -- Зато времени больше свободного. -- А на кой оно черт, время свободное твое, ежели уставши человек? Придешь домой в четыре и спишь до полуночи. Встанешь, поешь,-- и опять спать до утреннего гудка. Безволие какое-то, даже есть неохота. -- Ну, слезай, Макдональд! Разболтался! Мне за делом, а ты так сидишь! -- На что мне ваше социалистическое соревнование? Что от него? Только норму накрутим сами себе, а потом расценки сбавят. -- Расценков сбавлять не будут. -- Не будут? Только бы замануть, а там и сбавят. Как на "Красном треугольнике" сделали. А тоже клялись: "Сбавлять не будем!" И везде пишут: "Мы! рабочие! единогласно!" Маленькая кучка все захватила, верховодит, а говорят: все рабочие. Вздыхали. -- Нет, царские капиталисты были попростоватее, не умели так эксплоатировать рабочий класс. -- Дурья голова, пойми ты в своей лысой башке. Ведь капиталисты себе в карман клали, а у нас в карманы кому это идет,-- Калинину али Сталину? В наше рабочее государство идет, для социализму. -- Я напротив этого не спорю. А все эксплоатация еще больше прежнего. Тогда попы говорили: "Работай, надрывайся, тебе за это будет царствие небесное!" Ну, а в царствие-то это мало кто уж верил. А сейчас ораторы говорят: "Работай, надрывайся, будет тебе за это социализм". А что мне с твоего социализму? Я надорвусь,-- много мне будет радости, что внуки мои его дождутся? -- Вон пишут в газетах: "пламенный энтузиазм". Почему у нас соревнования подписывают? Коммунисты -- потому что обязаны, другие -- что хотят кой-чего получить. А нам получать нечего. Такие струйки и течения извивались в низах. Не лучше случалось иногда и на верхах. Давали блестящие сведения в газеты, сообщали на производственных совещаниях о великолепном росте продукции. Неожиданно приехала правительственная комиссия, вскрыла уже запакованные, готовые к отправке ящики с галошами,-- и оказалось в них около пятидесяти процентов брака. * * * Все это видела и знала Лелька. Но теперь это не обескураживало ее, не подрывало веры, даже больше: корявая, трудная, с темными провалами подлинная жизнь прельщала ее больше, чем бездарно-яркие, сверкающие дешевым лаком картинки газетных строчил. Вовсе не все поголовно рабочие, как уверяли газеты, и даже не большинство охвачено было энтузиазмом. Однажды на производственном совещании в таком газетном роде высказался, кроя инженеров, Оська Головастое: что рабочий -- прирожденный ударник, что он всегда работал по-ударному и горел производственным энтузиазмом. Против него сурово выступила товарищ Ногаева и своим уверенным, всех покоряющим голосом заявила, что это -- реакционный вздор, что если бы было так, то для чего ударные бригады, для чего соревнование и премирование ударников? По тем или другим мотивам активно участвовало в соревновании, вело массу вперед -- ну, человек четыреста-пятьсот. Это -- на шесть тысяч рабочих завода. Были тут и настоящие энтузиасты разного типа, всею душою жившие в деле, как Гриша Камышов, Ведерников, Матюхина, Ногаева, Бася. Были смешные шовинисты-самохвалы, как Ромка, карьеристы-фразеры, как Оська Головастое. Были партийцы, шедшие только по долгу дисциплины. Прельщали многих обещанные премии, других -- помещение в газетах портретов и восхвалений. И вот из всех этих разнообразнейших мотивов,-- и светлых, и темных,-- партия умела выковать одну тугую стальную пружину, которая толкала и гнала волю всех в одном направлении -- к осуществлению огромного, почти невероятного плана. Вместе с этим -- медленно, трудно -- воспитывалось в рабочей массе новое отношение к труду, внедрялось сознание, с которым нелегко было сразу освоиться: нет отдельных лиц, которые бы наживались рабочим трудом, которых не позорно обманывать и обкрадывать, которых можно ощущать только как врагов. Пришел новый большой хозяин,-- свой же рабочий класс в целом,-- и по отношению к нему все старые повадки приходилось бросить раз навсегда. Какими силами был ликвидирован прорыв? Как могло сделаться, что те самые люди, которые в июле -- августе работали спустя рукава, множили прогулы и брак в невероятном количестве,-- в сентябре -- октябре встрепенулись, засучили рукава и люто взялись за работу? То же случилось, что отмечается наблюдателями и на войне. Везде большинство -- средние люди, подвижная масса; и зависит от обстоятельств: могут грозным ураганом ринуться в самую опасную атаку,-- могут стадом овец помчаться прочь от одного взорвавшегося снаряда. Зависит от того, какое меньшинство возьмет в данный момент верх над массой,-- храбрецы или шкурники. Так было и тут. Организованное, крепко дисциплинированное меньшинство клином врезалось в гущу бегущих, остановило их своим встречным движением, привлекло на себя все их внимание -- и повело вперед. x x x Сын Лелькина квартирного хозяина, молодой Буераков, рамочник с их же завода, был ухажер и хулиган, распубликованный в газете лодырь и прогульщик. Раз вечером затащил он к себе двух приятелей попить чайку. Были выпивши. Сидели в большой комнате и громко спорили. Лелька удивленно прислушивалась. Сквозь стену долетали слова: "пятилетка", "чугун и сталь", "текстильные фабрики"... Ого! Хохотала про себя и радовалась: Буераков с приятелями -- и те заговорили о пятилетке! В дверь раздался почтительный стук. Вошли спорщики. Буераков просил разрешить их спор: почему в пятилетке такой напор сделан на железо, уголь, машины в ущерб прочему? Лелька объяснила. Буераков удовлетворенно сказал: -- Ну что? Не так я говорил? Откуда мы машины возьмем,-- ткацкие там, прядильные и разные другие? Весь век из-за границы будем выписывать? Вот почему весь центр внимания должен уделиться на чугун, на сталь, на машины. Научимся машины делать, тогда будет тебе и сатинет на рубашку, и драп на пальто. Ну, спасибо вам. Пойдем, ребята... А то, может, с нами чайку попьете, товарищ Ратникова? Лелька пошла, и весь вечер они проговорили о пятилетке. x x x С прошлого года завод обслуживала великолепная нарпитов-ская столовая, занимавшая левое крыло нововыстроенного универмага. Большой, светлый зал, кафельный пол, чистота. У большого окна, за столиком, сидел за тарелкой борща инженер Сердюков. Лелька получила из окошечка свою тарелку борща и села за тот же столик. Нарочно. Ее интересовал этот молчаливый старик с затаенно насмешливыми глазами, крупный специалист, своими изобретениями уже давший заводу несколько миллионов рублей экономии. Разговорились. Лелька ему понравилась. И он говорил -- с чуть насмешливою улыбкою под седыми усами: -- Эн-ту-зи-азм?.. Да, пожалуй: рвение рабочих вам удалось искусственно подогреть новизною дела и энергичностью агитации; может быть, есть даже и настоящий энтузиазм. Но -- долго ли может человек простоять на цыпочках? Как возможно в непрерывном энтузиазме, из года в год, ворочать на вальцах резиновую массу или накладывать бордюр на галошу? Лелька спросила со скрытой враждою: -- Вы, значит, никакого значения не придаете соцсоревнованию и ударничеству? -- О-г-р-о-м-н-е-й-ш-е-е! Огромнейшее придаю значение. Но главное его значение не в том, что оно непосредственно поднимает производительность и качество труда. Это может тянуться месяц, два. Повторяю: на цыпочках долго не простоишь. Важно совсем другое. Ударничество дает возможность подойти к рабочему с определенными требованиями: ты, братец, сам вызвался,-- так работай же добросовестно! В рабочем воспитывается совершенно новое для него отношение к труду. Может быть,-- Сердюков насмешливо улыбнулся,-- может быть, и у нашего рабочего в конце концов выработается подлинное уважение к труду, которое так бросается в глаза у западноевропейского рабочего. Только теперь начинаешь вздыхать посвободнее и перестаешь отчаиваться в будущности нашего производства. Ведь в течение целых десяти лет систематически вытравливалось у рабочего всякое чувство ответственности, всякая дисциплинированность. Только директор или инженер попытаются хоть немножко подтянуть,-- сейчас же поднимается травля в газетах, вмешивается завком, ячейка,-- и руководство сменяется. И всякий предпочитал ни во что не вмешиваться,-- пусть все идет, как хочет, а то заедят. Вышла Лелька из столовой. Захотелось ей пройтись. Осенние дни все стояли солнечные и сухие. Солнышко ласково грело. Неприятный осадок был в душе от всего, что говорил инженер Сердюков; хотелось встряхнуться, всполоснуть душу, смыть осадок. Так все трезво, так все сухо. Так буднично и серо становится, так смешно становится чем-нибудь увлекаться. Даже Буераков -- и тот давал душе больше подъема, чем этот насмешливый, до самого нутра трезвый человек, более, однако, нужный для завода, чем тысяча Буераковых. Переваливаясь, медленно шла из парткома, с портфелем под мышкой, толстая Ногаева. Лелька нагнала ее. -- Погодка-то, а? Совсем как будто лето! Пошли вместе. Говорили о работе временной контрольной комиссии по деятельности рабочих бригад, куда выбрали Лельку. О результатах соцсоревнования. О будущих перспективах. Лелька сказала с усмешкою: -- Сейчас со спецом говорила. Смеется. Все это, говорит, вы искусственно разожгли. И никакого энтузиазма в рабочем классе нет. Хоть бы добросовестно работать научились, как западноевропейские рабочие, и то бы хорошо А что говорить об энтузиазме! Ногаева, выпучив глаза, закуривала папиросу "Дели". Закурила и своим спокойно-уверенным, несомневающимся голосом ответила: -- Слыхала. Все спецы так. Читают газеты и смеются: где же это по-газетному? Все дело в том, как поглядеть. Гляди на того, на другого. Где энтузиазм? Так, серенький народ, что им до чего! Иван Иваныч да Нюрка. Ему бы выпить, ей -- с кавалерами погулять. А как попрут все вместе, вдруг почуешь: не Иван Иваныч, не Нюрка, а -- пролетариат. Каждый -- серый, а вместе -- блестят. Что же скажешь,-- не они все вместе прорыв ликвидировали? Разожгли? Разожгли, верно. А песок ты разожжешь? Капиталисты рабочих на свою работу -- разожгут? Все больше Лельке начинала нравиться Ногаева. * * * Вечером пришла к Лельке ее сестра Нинка. За последний год стала она серьезнее и сдержаннее, но как будто замкнулась от Лельки с того времени, как они прекратили общий дневник. Видались редко. Сегодня Нинка с блестящими глазами накинулась на Лельку. -- Прочла в газетах, как вы прорыв ликвидировали. Рассказывай. Поподробней. Как все было. Лелька рассказывала, и помимо ее воли, как всегда в таких рассказах, все выходило глаже, завлекательней и ярче, чем было на самом деле, Нинка жадно слушала. Лелька с радостью почувствовала: Нинка горит тем же восторгом, как и сама она. Сидели долго, пили чай и хорошо говорили. -- Вот теперь -- да!.. Лелька, помнишь, как тосковали мы по прошедшим временам, как мечтали об опасностях, о широких размахах? Ты тогда писала в нашем дневнике: "Нет размаха для взгляда". А теперь -- какой размах! Дух захватывает. Эх, весело! Даже о своих зауральских степях перестала тосковать. Только и думаю: кончу к лету инженером -- и всею головою в работу. -- А как насчет шарлатанства? Черные брови Нинки набежали на глаза и затемнили лицо. -- Не хочется об этом сейчас думать. Хочется бороться, хочется действовать. Поле открывается огромное. Шарлатанство свое я спрятала в карман. -- А все-таки -- не выбросила совсем? -- Нет. В душе мне и теперь часто хочется засунуть руки в карманы и над многим хохотать, и на многое злиться. Почувствовали себя сестры теплее и ближе друг к другу. Простились задушевно и решили чаще видеться. * * * Шла Лелька с работы. Вдруг кто-то пожал ей сзади руку выше локтя. Она обернулась и увидела ласково улыбающееся лицо Гриши Камышова, секретаря комсомольского комитета, с трубкою в руке. -- Вот что, Лелька. На бюро мы решили тебя и еще несколько девчат и парней передать в партию. На той неделе будет молодежный вечер,-- торжественно будем вас тогда передавать. Лелька стояла, разинув рот. Наконец сказала: -- Буде дурака ломать! -- Да не ломаю дурака. Взаправду. -- В партию?.. Были осенние сумерки, слякоть. Лелька, забыв пообедать, ушла далеко в лес. Капельки висели на иглах сосен, туман закутывал чащу. Лелька бродила и улыбалась, и недоумевала. Что такое? Что она такого особенного делала, за что такая небывалая, огромная честь? Останавливалась с застывшею на лице улыбкою, пожимала плечами, разражалась смехом и опять без дороги шла через чащу леса, обдававшую ее брызгами. x x x Появились на заводе десятки, чуть не сотни надсмотрщиков,-- непризнанных и непрошенных. Девчата и парни шныряли по заводу, следили за простоями машин, за отношением рабочих к инструментам и материалу, за сохранностью заводского имущества. Во главе этого стойкого молодого отряда стоял неутомимый и распорядительный командир -- Юрка Васин. Очень сильно крали резину. Это составляло больное место завода. Материал был ценный, валютный; приходилось сокращать производство из-за нехватки резины. А ее крали бесстыдно,-- ловко, через все охраны, выносили каким-то образом из завода и за большую цену продавали частникам-кустарям. И никак не удавалось выследить воров. А ясно было, что тут работает организованная шайка. По заводскому двору подъехал к воротам полок с пустыми бочками. У ворот стоял Юрка с другим парнем и двумя девчатами. Сверкнув улыбкою, весело спросил возчика: -- Порожние бочки везешь? Бородатый возчик неохотно ответил: -- Знамо, порожние. А тебе что! -- Из-под мела бочки? Возчик угрюмо отвернулся и крикнул сторожу, чтобы отпирал ворота. Юрка весело усовещивающим голосом сказал: -- Погоди, дядя! Куда спешишь! И куда это все торопятся,-- как будто где их кто с водкой ждет! -- Что вы, сукины дети, делаете?! Весь воз разворочали! Потом опять за вами увязывай! К черту! Отваливай! -- Погоди, дядя, не толкайся, мы это и сами умеем! Завяжем тебе воз...-- Вдруг Юрка оборвал свои шутки и задохнулся от радости. Крикнул товарищам: -- Ребята! Глядите! В бочке лежал большой, килограммов в сорок, кусок каучука. Ребята быстро стали сбрасывать бочки, заглядывали внутрь, не слушая ругательств возчика. В пяти бочках еще нашли по куску резины. Юрка командовал: -- Сонька, беги в охрану, позови дежурного агента уголовного розыска. Столпились вокруг выходившие из механического цеха рабочие. Возчика повели в охрану. Он исподлобья бросил на Юрку ненавидящий взгляд. Рабочие толпились, расспрашивали, в чем дело, что случилось. -- Он, видишь, в пустых бочках краденый каучук вывозил из завода, а комсомолец на него доказал. -- Какой такой? Где он? Указывали на Юрку. Оглядывали его с ног до головы и молча направлялись к выходу. Юрка знал,-- если бы подойти к ним вплотную, если бы спросить: "Ну, как,-- можно это допустить, чтобы разбазаривали самое ценное имущество завода?" -- они бы ответили: "Ясное дело, нет. Это -- безобразие". И все-таки -- что он вот выследил, накрыл, донес,-- они за это чувствовали к нему безотчетное омерзение и способны были объяснить его действия только одним: "Старается пролезть". Юрка и в самом себе помнил совсем такие настроения. Теперь такое отношение уже не тяготило его, не приводило в отчаяние. Крепко запомнилось, что ему раз сказала Лелька: "Ты в прошлом году мечтал о буденновской кавалерии. Если бы ты в ее рядах сражался, страдал ли бы ты от того, что тебя ненавидят белые? Война есть война. Мы боремся за совершенно новое отношение к труду и производству,-- что ж дивиться, что нас ненавидят рабочие, живущие в старых понятиях. В чем дело? Так и должно быть!" После случая со слесарями, устанавливавшими в вальцовке вал, для Юрки тут не было уже никаких сомнений. На презрительные замечания: "Гад! Провокатор!" он смеялся сверкающим своим смехом и, балагуря, доказывал ругателям их неправоту. Юрка упоенно жил теперь пылом новой напряженной борьбы, так неожиданно открывшейся перед ним в обыденной, казалось, и такой скучной жизни. И была полная уверенность в себе. За ним стояла партия, и через Лельку Юрка убедился несокрушимо, что она хорошо знает, что делает: можно смело и весело ввериться ее руководству, можно весело бросаться в неразбериху боя; там где-то, на вышке, стоят сзади мудрые вожди, озирают все место боя и хорошо знают, зачем они Юрку посылают именно туда, а не туда; зачем заставляют делать то, а не то. А с Лелькой отношения у него все оставались трудными. За беззлобное свое остроумие, за безутратную веселость, за блеск улыбки он большим успехом пользовался у девчат; одной даже платил алименты. Романы кончались различно, но это было у всех одинаково: когда ухаживания увенчивались желанным концом, отношения становились простыми и само собою разумеющимися. Вопрос был только: где и как встречаться наедине? При жилищных трудностях это было нелегко. А тут, с Лелькой, уж не один месяц продолжалась их близость, но как будто ничего между ними никогда и не было. Каждый раз, когда он пытался подойти к ней с уверенностью близкого человека, она так решительно отстранялась от него, что Юрка совершенно терялся. Близость ее была для него всегда сладкою неожиданностью, всегда она оставалась для него страстно желанной, далекой и недоступной. Вглядываясь в любимую со страдающим желанием, он с удивлением спрашивал себя: да неужели было, что она с мерцающими из-под ресниц глазами давала горячо ласкать себя, жарко целовала вот этими строгими губами? И ему хотелось схватиться за голову руками и рыдать, рыдать. * * * В цехах, на заводском дворе и на заборе летнего помещения клуба пестрели красным и черным большие плакаты. МОЛОДЕЖНЫЙ ВЕЧЕР 1. Доклад о революционном движении среди молодежи Запада. 2. Передача комсомольцев в партию и пионеров в комсомол 3. Художественная часть Выступления "Синей блузы". Назначено было начало в семь часов, но, как всегда, не начали еще и в восемь. Первые ряды сплошь были заняты ребятишками и подросточками в красных галстуках; их пустили в зрительный зал раньше взрослых, чтобы они смогли занять передние места. Шум, гам, смех. Рыженький, в веснушках, комсомолец, вожатый отряда, стоял перед первым рядом стульев. -- Ребята, давайте пока петь. Пели дружно, добросовестно раскрывая рты. Все выше, и выше, и выше Стремим мы полет наших птиц, И в каждом пропеллере дышит Спокойствие наших границ. Сбоку, на маленькой эстраде для музыкантов, взрослые девчата, теснясь, толкаясь и смеясь, танцевали вальс под рояль,-- играла на рояле одна из девчат. Танцевала и Лелька. Она взволнованно хохотала, дурила. И в душе досадовала: почему так волнуется? Ну да, она из тех, которых сегодня комсомол, как лучших своих членов, торжественно передает партии; да, она гордится, радуется. Но чего же внутренно дрожать? И все-таки дрожала и смеялась смехом, которого не могла сдержать. И все обычное, приглядевшееся казалось вокруг торжественно-необычным. Пришли музыканты, прогнали девчат. Зазвенели звонки. Отдернулся занавес. Длинный стол под красной скатертью, большой графин с сверкающей под лампочкою водой. Как раз над графином -- продолговатое, ясноглазое лицо Гриши Камышова, секретаря комсомольского комитета. Он встал, объявил собрание открытым, предложил избрать президиум. Избранные рабочие, работницы и пионеры заняли места на сцене. Взошел на трибуну Камышов и привычно-четким голосом сказал вступительное слово. Сказал о молодежи, о надеждах, которые она должна оправдать, о работе, какую должна сделать. -- Владимир Ильич давал характеристику, которая примерно характеризуется так: ставьте на все места молодых,-- они смелее, независимее, энергичнее стариков... Давайте, товарищи, оправдаем эту истину. Будем строить новый мир, будем рушить законы, быт, людей, вещи,-- все, что путается в ногах. Да здравствует комсомол! Да здравствует партия! Да здравствует Третий интернационал! Оркестр заиграл "Интернационал". Все встали. Пионеры стояли с серьезными лицами, подняв правые руки ладонями вперед. Лелька всегда любила этот прелестный пионерский жест и любовалась лесом замерших в воздухе молодых рук, безмолвно говоривших: "Всегда готовы!" Потом вышел докладчик, военный, с огромным револьвером у пояса. Он говорил длинно и скучно, без подъема. Рассказывал историю комсомола на Западе, говорил о материализме Маркса, о разоблаченных им всяческих "мистических тайнах". -- Маркс доказал, что абсолютно для нас нет ничего неведомого. Мы все видим, все слышим, все понимаем! Мы все можем исследовать, нас ничего не может остановить... Говорил очень долго. По всему залу шли разговоры. Председатель несколько раз давал предупредительный звонок. Доклад-325 чик глядел на часы в браслете, отвечал: "Я сейчас!" и все сыпал в аудиторию сухие, лишенные одушевления слова. Самодовольно-длинные и зевотно-скучные доклады были привычным злом всех торжеств, и их терпеливо выносили, как выносят длинную очередь в кино с интересной фильмой: ничего не поделаешь, без этого нельзя. Наконец кончил. Выступила еще Бася с маленьким докладом об ударных бригадах. Гриша Камышов встал и заявил: -- Товарищи! К нам сейчас приехали товарищи из Коминтерна и КИМа -- делегаты от Германии, Чехословакии, Китая и американских негров. Предлагаю ввести их в президиум. Бурные рукоплескания. Делегаты появились на сцене. На трибуну взошел высокий, плечистый немец и стал говорить на немецком языке приветствие. Скандал! Переводчика не нашлось,-- никто не знал немецкого языка! И уж, конечно, никто не знал и английского, когда с трибуны заговорил курчавый негр в пиджаке, с ласковыми, тайно страдающими глазами. Но ничего! Слышали незнакомые звуки и восторженно рукоплескали. Понятно было и без слов, что они передавали советской молодежи привет от борющейся и преследуемой революционной молодежи Запада и Востока. Лелька стояла за кулисами в толпе других комсомольцев, передаваемых в партию. И вот поднялся секретарь общезаводской комсомольской ячейки Камышов с очень серьезным лицом и торжественно сказал: -- Товарищи! Мы выделили из своей среды лучших комсомольцев и сегодня передаем их в партию. Лучшие, достойнейшие пионеры передаются сегодня в наш комсомол. Лелька стояла рядом с Юркой. Она крепко сжала его пальцы и озорно шепнула: -- Когда буду отвечать на приветствия, тебя взгрею! Юрка испугался. -- О? За что? -- Увидишь! Шагая в ногу, на сцену выступили пионеры и пионерки, выстроились в ряд. За ними вторым рядом встали комсомольцы. На трибуну поднялся представитель райкома, говорил о пятилетке, о строительстве социализма и приветствовал новые кадры, идущие на подмогу партии. С ответным словом выступила Лелька. Когда она увидела под собой море голов и звездное небо смотрящих глаз, душу обдало радостною жутью. Тут были друзья, с которыми вместе она боролась; были враги, которые на каждом шагу старались ставить им преграды; была тяжелая масса равнодушных, для которых все было безразлично, кроме собственного заработка. Всем она хотела передать то, чем была полна ее душа. И она начала: -- Товарищи! Иногда приходится слышать от ребят: "Эх, опоздали мы родиться! Родиться бы нам на десять лет раньше, когда шли бои по всем фронтам. Вот когда жизнь кипела, вот когда весело было жить! А теперь -- до чего серо и скучно! Легкая кавалерия -- да! Что ж! Это дело хорошее. А только куда бы интереснее быть в буденновской кавалерии..." По зале пронесся сочувственный мужской смех. Юрка смущенно кашлянул. Лелька продолжала: -- А я, когда думаю о нашем времени, то говорю себе: в какое редкое, в какое счастливое время, ребята, мы с вами родились! Вы только подумайте, только представьте себе это ясно: нигде никогда в мире не бывало ничего такого, что сейчас у нас. Человек трудился для обогащения богачей. Как он мог любить свой труд, как мог его уважать? Как мог находить жизнь в труде? Только теперь, у нас, здесь, мы работаем не для своего или чужого обогащения, а в самом труде своем работаем над созданием новой, еще не виданной на земле жизни; в первый раз труд сам по себе становится великим общественным делом. Когда я об этом ясно подумаю, у меня от восторга сердце хочет выскочить из груди. Как интересно, как весело стало работать! Труд, который мы привыкли считать таким скучным, таким будничным,-- ребятки, до чего же он интересен! И в нем теперь -- всЕ! Не лихие разведки теперь нужны, не скакать под огнем пулеметов, не сражаться в воздухе с аэропланами, а вот сидеть с роликом, нагнувшись над стелькой или задником, стараться, чтоб подошва на галоше не отставала, повторять лозунг, который висит у нас в столовке: За задник хороший! За лучший носок! За крепость галоши -- вперед, комсомол! Вот за что, ребята, вперед! И полюбить нужно эту работу, найти в ней счастье, поэзию и красоту, увидеть величайшую нашу гордость в том, чтоб работа наша была без брака, была бы ладная и быстрая. Помните, товарищи, что в этих производственных боях мы завоевываем не условия для создания социализма, а уже самый социализм, не передовые там какие-нибудь позиции, а главную, основную крепость. И она обратилась к сидевшему за столом президиума члену райкома: -- Прежние поколения шли в ленинскую партию, испытанные в боях, обстрелянные, израненные. Когда понадобится, и мы по первому призыву партии пойдем под пули, снаряды и ядовитые газы. Пока же в боях мы не были. Но мы уже прошли тяжелые бои на производстве, бои с безразличием администрации, с инертностью организаций, с отсталыми настроениями рабочих. Мы познали красоту стоящей перед нами работы и поэзию будничного труда, мы познали завлекательность повседневной борьбы и радость достижений на производственном фронте. И вот это всЕ, товарищи, мы теперь и приносим к вам в партию! Ой, что началось! Хлопали с воодушевлением, с восторгом и долго не хотели затихнуть. Бася из-за стола президиума улыбалась суровыми черными своими глазами и приветливо кивала Лельке. Член райкома, наклонившись к председателю, спрашивал ее фамилию. Лелька стремительно села рядом. С чуть заметной усмешкой на тонких губах товарищ обратился к ней: -- Все это очень хорошо, как ты говорила. А только напрасно ты с таким пренебрежением отозвалась о лихих разведках и воздушных боях. Ты же знаешь, каждую минуту это может потребоваться опять. Лельке странно было слушать: если бы товарищ из райкома знал, сколько ей пришлось выдержать споров, чтоб приучить товарищей уважать "легкую" кавалерию не меньше, чем буденнов-скую! Медный гром "Интернационала" оборвал рукоплескания и разговоры. Это было заключение вечера, теперь играли не отрывок гимна, а весь его целиком. Все поднялись. Опять над передними рядами вознесся лес поднятых детских рук. Все стояли, и все громко пели: Это есть наш последний И решительный бой С Интернационалом Воспрянет род людской И гости, из Коминтерна пели -- каждый на своем языке. Плечистый великан-немец стоял сзади Лельки, она слышала над самым ухом его крепкий, густой голос: Volker, hort die Signale, Auf zum letzten Gefecht! Die Internationale Erkampft das Menschenrecht! А направо от Лельки стоял молодой китаец с ровно смуглым лицом и неодинаково длинными зубами, с кимовским значком на пиджаке. Высоко подняв голову, он пел дребезжащим тенором: Чжи ши цзуэйхоуди доучжен, Туандьцзи цилай дао, миньтянь Интенасьоналы Цю идин яо шисянь! Негр пел по-английски, чехословак -- по-чешски. Это звучало удивительно сильно -- именно, что каждый пел на своем языке, а смысл всех разноязычных слов был одинаковый, и всех их объединяла общая музыка. От грозно торжествующих медных звуков, от родной песни, от братского разноязычного хора все сладко сотрясалось в душе Лельки. Да! У них, только у них вправду объединены все народы, не то что у излицемерившегося христианства. И гордый собою англичанин, и этот презираемый на родине ласковоглазыи негр, и немец, и китаец, и индус -- все в общих шеренгах, плечом к плечу, идут на штурм старого мира. Оркестр гремел. Длинные, пронзительно-ясные медные звуки высоких нот полосами тянулись поверх зала, а под ними тяжко ухали, вдвое скорее, басовые трубы: С Интернационалом Воспрянет род людской! Звуки человеческих голосов заполняли все кругом,-- голоса товарищеской массы, с которой Лелька эти полтора года работала, страдала, отчаивалась, оживала верой. И гремящее, сверкающее звуками море несло Лельку на своих волнах, несло в страстно желанное и наконец достигнутое лоно всегда родной партии для новой работы и для новой борьбы. Лелька нахмурилась, перестала петь и испуганно прикусила губу. Позор! Ой, позор! Комсомолка, теперь даже член партии уже,-- и вдруг сейчас разревется! Быстро ушла за кулисы, в самом темном углу прижалась лбом к холодной кирпичной стене, покрытой паутиной, и сладко зарыдала. -- Ч-черт! Все бензин! Бензин, который на производстве вдыхает галошница из резинового клея, правда, расстраивает нервы. Но сейчас виноват был не бензин. Просто, это был самый счастливый день в жизни Лельки. * * * С Ведерниковым Лелька иногда встречалась на общей работе, но он по-прежнему неохотно разговаривал с нею и глядел мимо. Предстоял московский, а потом всесоюзный съезд ударников. На 8 ноября была назначена заводская конференция ударных бригад для выбора делегатов на съезд. ВКК -- временная контрольная комиссия по работе ударных бригад -- поручила своим членам, Ведерникову, Лельке и Лизе Бровкиной, подготовить отчет для конференции: столкуйтесь там между собою, выработайте сообща, и кто-нибудь из вас выступит. Сговорились собраться через два дня втроем у Ведерникова. Но вдруг накануне Лиза Бровкина заболела тяжелой ангиной. А откладывать нельзя,-- конференция на носу. Нужно было обернуться вдвоем. Лелька смутилась, испугалась и обрадовалась, как девочка-подросток, что ей одной придется идти к Ведерникову. Весь вечер она опять пробродила по лесу. Глубоко дышала, волновалась, жадно любовалась под мутным месяцем мелко запушенными снегом соснами,-- как будто напудренные мелом усы и ресницы рабочего мелового цеха. Назавтра под вечер Лелька приоделась, собрала бумаги. Но в передней столкнулась со стариком Буераковым. Глядя глубоко сидящими глазками, он сказал: -- Погодите, у меня к вам вопросец. Вы человек высокообразованный, хочу вас поспрошать. Был я намедни на докладе товарища Рудзутака, и он такую штуку загнул. Говорит: "Маркс, как никто другой, понимал механику революции". Как вы скажете,-- правильно это он изъяснил? -- По-моему, правильно. -- А я говорю: неправильно. -- Почему? -- А вот потому. Лелька нетерпеливо поморщилась. -- Ну, именно? -- Вот именно. Он -- член ЦК, даже член Политбюро, притом же заместитель председателя Совета народных комиссаров, а я -- исключенный из партии. Хотя однако! Все-таки председатель ячейки воинствующих безбожников. И я вот утверждаю: неправильно он это изъяснил. -- Да почему же? Говорите скорей, я спешу. -- Вот потому.-- Он помолчал, грозно нахмурил брови.-- А Ленин? Про Ленина он забыл? Мне очень желалось спросить товарища Рудзутака, чтобы он мне вкратце ответил, по какой причине он в этаком деле забыл товарища Ленина? Ленин, значит, хуже Маркса понимал механику революции? -- Да, это, конечно, так... Ну, мне надо идти. -- Та-ак?.. Ха-ха! Во-от! Оказалось, Ведерников жил в том же кооперативном доме и по тому же подъезду, где жил Юрка, только двумя этажами выше. Когда Лелька поднималась по лестнице, у нее так забилось сердце, и она почувствовала,-- она так волнуется, что решила зайти к Юрке передохнуть. Юрка был один и усердно читал учебник ленинизма. -- Иду к Ведерникову по делу. Зашла кстати тебя проведать. Юрка очень обрадовался. Робко взял ее за локти, хотел поцеловать в открытую шею. Лелька инстинктивно отшатнулась, очень резко. Постаралась загладить свою грубость, положила ему руки на плечи и поцеловала в губы. Юрка спросил: -- Что это ты какая нарядная? Лелька озлилась. -- Где нарядная, в чем? Чистое платье надела,-- и уж нарядная! -- Ну, ну, я ничего. Я так. -- Дай-ка воды выпить. Похолоднее. Из крана. Ходила по комнате. Разговаривала. Но иногда на вопросы Юрки забывала отвечать. Задумывалась. Вполголоса сказала сама себе: -- Черт знает что!.. Ну, пока! И ушла. Ведерников ее поджидал. Она с любопытством оглядела украдкой его комнату. Было грязновато и неуютно, как всегда у мужчин, где не проходит по вещам женская рука. Мебели почти нет. Портрет Ленина на стене, груда учебников на этажерке. Ведерников сидел за некрашеным столом, чертил в тетрадке фигуры. -- Чем это ты занимаешься? Он поднялся, устало провел рукою по лбу. -- Геометрическую задачу решал. Сложил тетрадку, положил на этажерку. Лелька села на подоконник и развязно болтала ногою. -- Здорово тебе работать приходится. И на производстве, и общественная работа, и на рабфаке. Как выдерживаешь! -- Ну, как будем материал обрабатывать? Садись к столу. Сели, стали разбираться в цифрах: количество ударных бригад, снижение брака, результаты соревнования. Работа была огромная. Сидели до позднего вечера. Оба увлеклись. Ведерников с злыми глазами говорил: -- Инженеры не оказывают никакой помощи, на этом необходимо заострить вопрос. Соревнование идет мимо них. И мы определенно должны сказать на конференции: "Товарищи! Вы ни черта нам не помогли!" -- Правильно. Ну, погоди. Значит,-- выводы? Первый: соцсоревнование себя оправдало как метод вовлечения рабочих масс в руководство нашим заводом. -- Так. Второе,-- обязательно: рабочий с самого начала подхватил хорошо, но организации проспали, встряхнулись только после лета. Хорошо работалось. Почувствовали себя ближе друг другу. Выработали тезисы. Ведерников сидел, понурив голову, и вдруг сказал: -- Да. А по правде ежели сказать, трудно будет, понимашь, широко развернуть у нас ударное дело. Лелька изумилась. -- Почему? Он помолчал и ответил: -- Деревня. -- Что -- деревня? -- Сколько у нас настоящих пролетариев на заводе, много ли? Все больше деревенские. А что им до завода, до производства? Им бы дом под железом построить себе в деревне, коровку лишнюю завести, свинью откормить пожирнее... Собственники до самой печенки, только шкура наша, пролетарская. Лелька радостно слушала. В первый раз Ведерников говорил с нею задушевно, без отчужденности. Ее глаза светились жадным вниманием, она не отрывала их от глаз Ведерникова. -- У меня даже такая, понимашь, идея: не нужно бы совсем их на заводе, гнать вон всех без исключения. Это злейшие классовые наши враги... Э-эх! Пока не переделаем деревню, пока не вышибем из мужичка собственника, не будет у нас дело ладиться и со строительством нашим. Вся надежда только на коллективизацию. Был уж второй час. Ведерников спросил: -- Кто доклад будет делать? -- Как хочешь. -- Сделай лучше ты. Ты здорово говоришь, умеешь публику разжечь. Лелька вспыхнула от радости: никогда она не ждала, что он скажет ей так. До смешного покраснела и засияла, как маленькая девочка. -- Да и правду ты сказала,-- уж очень мне работы много и без того. Совсем времени нету. Лелька взглянула с загоревшеюся ласкою. -- Я очень рада. Где тебе, правда! Работа огромная. А у меня времени много свободного. Разберу, подсчитаю все цифры, дам диаграммы. Чудесно все сделаю, ты уж ни о чем об этом не думай. Ведерников не шевелился и пристально глядел ей в глаза. В квартире было очень тихо. Лелька встала и медленно начала собирать бумаги. Взглянула на часы в кожаном браслете. -- У, как поздно. Ну, пока! И протянула руку. Ведерников задержал в руке ее руку и все продолжал смотреть в глаза. Потом, не выпуская руки, левою рукою обнял Лельку за плечи, положил сзади руку на левое ее плечо и привлек к себе. Лелька вспыхнула и обрадованно-по-корным движением подалась к нему. x x x Утром Юрка стремительно выскочил на площадку лестницы, надевая на ходу пальто. Сверху медленно спускалась Лелька, с необычным, как будто солнцем освещенным лицом. Юрка в изумлении остановился, рассмеялся было от неожиданности, но вдруг побледнел. Стоял с еще зацепившеюся за лицо улыбкою и ничего не говорил. Лелька равнодушно спросила: -- Ты на работу? -- Ага! -- Чего так рано вылетел? -- Кажется, опоздал. Лелька взглянула на часы в браслете. -- Нету и семи. Еще первого гудка не было. И так же медленно пошла по лестнице вниз. Юрка остался стоять на площадке. * * * Лелька и Ведерников стали видеться. Ее мучило и оскорбляло: во время ласк глаза его светлели, суровые губы кривились в непривычную улыбку. Но потом на лице появлялось нескрываемое отвращение, на вопросы ее он отвечал коротко и грубо. И даже, хотя бы из простой деликатности, не считал нужным это скрывать. А она,-- она полюбила его крепко и беззаветно, отдалась душою и телом, гордилась его любовью, любила за суровые его глаза и гордые губы, за переполнявшую его великую классовую ненависть, не шедшую ни на какие компромиссы. С любящим беспокойством она стала замечать, что Ведерников глубоко болен. Однажды, в задушевную минуту, он сознался ей: странное какое-то душевное состояние,-- как будто разные части мозга думают отдельно, независимо друг от друга, и независимо друг от друга толкают на самые неожиданные действия. Иногда бывают глубокие обмороки. И нельзя было этому дивиться: при той чудовищной работе, какую нес Ведерников, иначе не могло и быть. Как-то вечером пришел Ведерников к Лельке, а ее задержали на собрании ячейки. Вошла она и видит: вешалка снята с крюков и положена на пол, Ведерников с восковым лицом неподвижно лежит около радиатора, в пальто и в кепке. Она стала брызгать ему в лицо водой, перетащила к себе на постель. Он пришел в себя. Огляделся. Сконфуженно нахмурился и быстро сел. Тут-то Лелька и узнала, что он болен. За чаем Ведерников рассказал, как с ним это сегодня случилось, и губы при этом кривились на сторону сконфуженной улыбочкой. -- Много сегодня занимался. Пришел, значит, к тебе, стал ждать. Смотрю на вешалку. И соображаю: сниму вешалку, к крюку привяжу веревку, повешусь. А когда ты придешь, то снимешь меня, понимать, с крюка, и мы сядем чай пить. Да вдруг и свалился на пол. Лелька взволнованно подошла, крепко прижала его голову к груди и сказала: -- Дорогой мой! Любимый! И стала убеждать сократить работу, отдохнуть, в крайнем случае даже бросить рабфак. -- Что-о? -- Он грозно блеснул глазами и отстранился от нее.-- Вот дурища! Рехнулась. И засмеялся. Она этот вечер была с ним особенно ласкова. Говорила о несравненном героизме рабочего класса, о том, как люди гибнут в подвигах невидно, без эффектных поз. Вспоминала Зину Хуторецкую. И робко гладила его волосы. * * * Из "Устава Всесоюзного ленинского коммунистического союза молодежи": 2 Порядок приема в члены и кандидаты ВЛКСМ следующий а) В члены союза принимается рабочая и крестьянская молодежь без кандидатского стажа и рекомендаций б) В кандидаты членов союза принимаются учащиеся непролетарского происхождения, служащие и интеллигенты в) Для кандидатов устанавливается полуторагодичный кандидатский стаж Арон Броннер, брат Баси, отбыл свой кандидатский стаж. Ячейка закройного цеха, где он работал, высказалась за его перевод в члены комсомола: его любили. Когда Арон разговаривал, на лице появлялась мудрая и добрая улыбка. В старинные времена в каком-нибудь глухом еврейском местечке Западного края он, наверное, был бы уважаемым раввином, общим судьей и учителем, всех себе подчиняющим своею благостно-мудрою улыбкою. Кроме того, Арон был ценный активист. Диалектический материализм -- предмет трудный, особенно для малоподготовленных: Арон же излагал его так увлекательно, что отбою не было от рабочих и работниц, желавших записаться в кружок по изучению диамата. Иначе дело повернулось на общезаводском собрании комсомола. Выступил Афанасий Ведерников и спросил резко, обращаясь на "вы": -- Скажите, пожалуйста, кто ваш отец? -- Мой отец -- бывший крупный торговец. -- Вы проклинаете его деятельность или нет? Арон ответил, пряча улыбку в толстых губах: -- Какой смысл проклинаать? Сам я торговлей никогда не занимался и заниматься неспособен, живу собственным трудом. А проклинание -- занятие совершенно бесполезное. Ведерников сурово слушал, глядя в сторону. -- А зачем вы к нам поступили на завод? Чтобы остаться рабочим или для, так сказать, своих каких-нибудь целей? Арон смутился и застенчиво улыбнулся. Бася все время сидела в президиуме, как окаменелая, и неподвижно смотрела в окно. -- Во-первых, я желаю зарабатывать деньги собственным трудом. -- А во-вторых? Высказывайтесь, не стесняйтесь! -- А во-вторых,-- что отказываться? Да, я хотел бы дальше учиться. Мне кажется, у меня есть некоторые способности. И не думаю, чтобы такое желание могло почесться большим преступлением. Когда стали обсуждать его кандидатуру, Арон застенчиво направился к выходу. Этого никто никогда не делал, это не было принято, и это не понравилось: интеллигентщина. Ему крикнули: -- Чего уходишь? Думаешь, при тебе побоимся говорить? Арон конфузливо сел в последнем ряду. Поднялся опять Ведерников. -- Гражданин Арон Броннер -- сын торговца, нам совершенно чуждый элемент. Ему комсомольский билет нужен только для того, чтобы продвинуться. Он, понимать, не чает, как получить комсомольский билет, чтобы козырять им. Ему прямой смысл. комсомольский билет спасет его от всяких препятствий, зарегистрирует его от этого, расчистит ему дорожку в вуз. Дивчина из кружка Броннера крикнула: -- Он активно работает! -- Активно работает, правильно! А только работа эта, понимашь,-- с целью! Он сам с цинизмом проговорился тут, что ему нужно пробраться в вуз. Поработает у нас два года, чтобы получить рабочий стаж, и смотается с завода. -- Смотается, чтобы учиться! А ты сам чего на рабфак поступил,-- не учиться? Ведерников грозно поглядел в публику. -- Та-ак... Ты, товарищ, значит, высказываешься против этого, чтобы пролетариат завладел вузами и вытеснил оттуда социально негодные элементы? Встань, товарищ, покажи себя собранию, мы на тебя поглядим! Стесняешься? Ну, и хорошее дело, постесняйся!.. И еще вот на что, товарищи, я хочу заострить ваше внимание. Я несколько раз ходил в кружок Броннера, прислушивался. И, значит, заметил, что он свое "я", свои доводы, свои аргументы ставит, понимашь, выше коллектива и, может быть, даже выше ленинизма. Он себя, одним словом, считает сверхъестественным человеком. Нам такие в комсомоле не нужны. Потом выступил Оська Головастов, говорил, как всегда, театрально-напыщенным голосом, а по губам блуждала самодовольная улыбка. -- Товари-щи! Сейчас по всем фронтам идет жестокая борьба с классовым врагом, он везде старается прорвать наши фронта, между прочим и фронт просвещения... За Арона голосовали только его ученики по кружку и большинство ребят из закройной передов. Остальные голосовали против, в том числе и Лелька. Арона провалили. Тогда еще раз встал Ведерников. Бася побледнела. А он, беспощадно глядя, сказал: -- Предлагаю сообщить в партком и завком, что Арон Броннер сам сознался, что поступил к нам в рабочие, чтобы пролезть в вуз, и чтобы ему никак не давали бы путевки. * * * Через неделю Арон Броннер ушел с завода. Лицо Баси сделалось суше и злее. Во взглядах своих и действиях она стала еще прямолинейнее. * * * Однажды вечером Лелька пришла к Ведерникову. Хорошо говорили, он был ласков. А позднею ночью случилось так. Насытясь друг другом, они лежали рядом под одним одеялом. У Лельки была сладкая и благодарная усталость во всем теле, хотелось с материнскою ласкою обнять любимого, и чтобы он прижался щекою к ее груди. А он лежал на спине, стараясь не прикасаться к ее телу, глядел в потолок и мрачно курил. И вдруг сказал брезгливо: -- Не нравится мне, как мы с тобою крутим. Ваша какая-то, интеллигентская любовь. Для самоуслаждения. Чтоб только удовольствие друг от друга получать. Я понимаю любовь к девушке по-нашему, по-пролетарскому: чтобы быть хорошими товарищами и без всяких вывертов иметь детей. Лелька сдержанно ответила: -- Отчего же нам с тобою не быть товарищами? А от детей я вовсе не отказываюсь. И даже очень была бы рада иметь от тебя ребенка. -- Ну, какие к черту товарищи! Интеллигентка, дворяночка. Деликатности всякие. И идеология наносная. Непрочно все это у вас, не верю я вам. Лелька крепко прикусила губу. -- И у Маркса с Энгельсом идеология была наносная? И у Ленина? Вот у Васеньки Царапкина зато не наносная. -- Эка ты куда! Маркс, Ленин! -- Он усмехнулся, помолчал.-- И с детьми тоже. Чтобы были с голубою дворянскою кровью. Не желаю. В первый раз Лелька потеряла самообладание и крикнула озлобленно: -- Сам ты давно уже и свою пролетарскую кровь сделал голубою! Поголубее всякой дворянской! Он не понял. -- Это как? Она не ответила и быстро начала одеваться. x x x Трудно и нерадостно протекала Лелькина любовь. В глубине души она себя презирала. После того, что ей тогда ночью сказал Афонька, ей следовало с ним разорвать и уйти. Но не могла она этого сделать. Не могла первая рассечь отношения. Невозместимо дорог стал ей этот суровый человек. И со страхом она ждала, что вот-вот он разорвет с нею. Теперь никогда, прощаясь, он не сговаривался с нею о новой встрече. И каждый раз у нее было впечатление, что он уходит навсегда. Никогда уже больше он не звал ее к себе, и она не смела к нему прийти. А через неделю, через две он неожиданно приходил к ней, надменные губы кривились в улыбку. И с пронзающей душу болью Лелька догадывалась, что он просто не выдержал,-- пришел, а в душе презирает себя за это. Однажды она с горечью сказала ему: -- Ты приходишь ко мне, как к проститутке! Ведерников не возмутился, не стал протестовать. Почесал за ухом. -- Черт тебя возьми, уж больно ты красивая девчонка. Издаля увидишь на заводе,-- и опять потянет. Я уж и сам себя ругаю. Лелька начала говорить,-- хотела о чем-то с ним договориться, что-то выяснить, рассеять какие-то недоразумения. Ведерников, как всегда, ничего не возражал, надел пальто и, не дослушав, ушел. * * * Ехал товарищ Буераков на трамвае. Домой. Был выпивши. Но -- в меру. Против него сидела старая женщина. В шляпе и в пенснэ. Когда пенснэ у человека на носу, он всегда держит нос вверх, и вид у него получается нахальный. Буераков смотрел, смотрел на старушку, буравил ее острыми глазками, наконец не выдержал. Ударил себя кулаком по затылку и сказал: -- Вот вы где все у меня сидите! Старая дама с удивлением взглянула. -- Чего вам от меня надо? -- Чего надо! Не выношу вашего барского вида! Мы, рабочие, работаем, а вы нацепили пынсне на нос и поглядываете нахально! Кондуктор сказал лениво: -- Что вы, гражданин, публику задираете? У старой дамы глаза раздраженно выкатились, они стали очень большими. -- Я, может быть, больше вас работаю! -- Позво-ольте! Как вы можете меня оскорблять? Я рабочий, а вы говорите, что я ничего не работаю. Кондуктор! Часть публики посмеивалась, другие возмущались. Товарищ Буераков наседал на даму, стучал кулаком себе в грудь и кричал: -- Вы забываетесь! Не знаете, с кем говорите! Я -- рабочий, понимаете вы это? А ты мне смеешь говорить, что я ничего не делаю! Интеллигенция паршивая! Тут уж вся публика возмутилась. Пожилой рабочий в кепке крикнул на него: -- Ты что тут хулиганишь, старикашка поганый? Чего к гражданке пристал, она тебя трогает? Вот возьму тебя за шарманку и выкину из вагона. -- Выкини, попробуй! -- огрызнулся Буераков. Но замолчал. Нож острый в сердце: пролетариат, свой брат,-- и против пролетария! В Богородском он сошел. Видит, эта же дама идет впереди. И куда ему идти, туда и она впереди. Тьфу! Свернула -- в ихний дом. Стала подниматься по лестнице. У его двери остановилась, позвонила. Он смущенно подошел. -- Вам кого? Она оглядела его, узнала. Раздраженно ответила: -- Вам какое дело? -- Как я хозяин этой квартиры. -- Елену Ратникову. -- А-а...-- Буераков расплылся в улыбке.-- Хорошая дивчина, выдержанная. Лелька открыла дверь и крикнула: -- Мама! Вот я рада! И увела к себе. Товарищ Буераков высоко поднял брови и почесал за ухом. Лелька, правда, очень обрадовалась. Такая тоска была, так чувствовала она себя одинокой. Хотелось, чтобы кто-нибудь гладил рукой по волосам, а самой плакать слезами обиженного ребенка, всхлипывать, может быть, тереть глаза кулаками. Она усадила мать на диван, обняла за талию и крепко к ней прижалась. Глаза у матери стали маленькими и любовно засветились. А через час уже разругались. Мать рассказала Лельке о столкновении с Буераковым в трамвае. Лелька скучливо повела плечами, -- Какой кляузный старикашка! Вздорный, глупый. У матери стали большие, злые глаза, и она спросила: -- Ты видишь тут только личную дрянность? И не видишь, до какой развращенности доведен рабочий класс в целом, как воспитывается в нем совершенно дворянская психология? Он вполне убежден, что он совсем какой-то особенный человек, не такой, как все остальные... Гадость какая! Проспорили с полчаса, расстались холодно. Мать, спускаясь по лестнице, плакала, а Лелька плакала, сидя у себя на диване. x x x Одиноко было и грустно в душе Лельки. Но это она знала: пусть больно, пусть душа разрывается,-- кому может быть до этого дело в той напряженной работе, которая шла кругом? И Лелька ни с кем не делилась переживаниями. Зачем лезть к другим со своими упадочными, индивидуалистическими настроениями? Она оживала душою, когда была на заводе. Если выпадало два праздника подряд, начинала скучать по заводу. Иногда в свободную смену добывала себе пропуск, бродила по цехам, наблюдая производство во всех подробностях, и -- наслаждалась. Наслаждалась она красотою завода. Наслаждалась так, как -- раньше думала -- можно наслаждаться только заходом солнца за речною далью или лунною ночью на опушке рощи. Большие залы, полные веселого стального грохота, длинные ряды электрических ламп в красивых матовых колпаках, быстро движущиеся фигуры девчат на конвейерах, красные, голубые и белые косынки, алые плакаты под потолком. Высоко вдоль стены, словно кольчатый дракон, непрерывно ползет транспортер. И атмосфера дружного труда, где всЕ -- и люди и машины -- сливается в один торжествующий гимн труду. Лелька жадно смотрела и повторяла любимое двустишие из Гейне: Здесь выплачешь ты все ничтожное горе, Все мелкие муки твои! И представлялось ей: какая красота настанет в будущем, когда не придется дрожать над каждым лишним расходом. Роскошные заводы-дворцы, залитые электрическим светом, огромные окна, скульптуры в нишах, развесистые пальмы по углам и струи бьющих под потолок фонтанов. Крепкие, красивые мужчины и женщины в ярких одеждах, влюбленные в свой труд так, как теперь влюблены только художники. Лелька сидела на окне около выходной двери, смотрела и думала: "Это верно, да! Конечно, одежды будут яркие. Блеклые, усталые тона платьев, годные для буржуазных гостиных, в этих огромных залах сменятся снова одеждами ярко-красочными, как одежды крестьян, дающие такие чудесные пятна на фоне зеленого луга или леса". -- Чего это ты не работаешь? Перед нею стоял Юрка и удивленно смотрел на нее. -- Я в дневной смене работала. А сейчас просто пришла. Полюбоваться, Люблю наш завод. Думала я... Сядь! Она ласково потянула Юрку за руку и заставила сесть рядом на окно. -- Думала, какую мы разведем красоту на заводах, когда осуществим все пятилетки. Делилась тем, о чем сейчас думала, глядела в робко-любящие глаза Юрки. И вдруг опять почувствовала, как она одинока и как сумасшедше хочется теплой, ровной, не высокомерной ласки. Спросила: -- Ну, а как ты живешь? -- Да! Ведь я тебе не говорил: записываюсь в Особую Дальневосточную армию добровольцем. Охота подраться с китайцами. Спирька уже записался. Лелька поглядела ему в глаза. Помолчала. И вдруг решительно сказала: -- Юрка! Не записывайся. Позовут -- иди. А тут у тебя работа серьезная, нисколько не меньше, чем с китайцами воевать. Эх, ты! -- И, как в прежние времена, взъерошила ему волосы.-- Все ты о буденновской кавалерии мечтаешь! Когда поймешь, что у нас тут, на производстве, бои еще более трудные, еще более нужные? А про себя подумала: "Кроме же того, мне без тебя будет здесь очень одиноко. М-и-л-ы-й Ю-р-к-а!" Он встал и сказал извиняющимся голосом: -- Нужно идти на работу. -- Я тебя провожу. Взяла его за руку, и вместе пошли по направлению к вальцовке. -- Отчего, Юрка, никогда не зайдешь ко мне? Он смешался, поглядел в сторону. -- Я думал... Лелька с усмешкой пристально поглядела ему в глаза, взяла под руку и прижалась к его локтю. -- Что бы там ни было, это дело не твое. Наших с тобою отношений это нисколько не меняет. Все остается по-старому. Юрка разинул рот от удивления. -- Приходи сегодня после работы. Поужинаешь у меня. Он быстро ответил: -- Приду. -- Ну, пока! -- Ласкающе пожала концы его пальцев и пошла из вальцовки. Юрка остановился перед своею машиною и долго смотрел на ее блестящие валы. x x x Уже полгода по заводу шла партийная чистка. В присутствии присланной комиссии все партийцы один за другим выступали перед собранием рабочих и служащих, рассказывали свою биографию, отвечали на задаваемые вопросы. Вскрывалась вся их жизнь и деятельность, иногда вопросами и сообщениями бесцеремонно влезали даже в интимную их жизнь, до которой никому не должно было быть дела. Галошный цех, самый многолюдный на заводе, чистили в зрительном зале клуба. Председательствовала товарищ, чуть седая, с умными глазами и приятным лицом; на стриженых волосах по маленькой гребенке над каждым ухом. Когда в зале шумели, она беспомощно стучала карандашиком по графину и говорила, напрягая слабый голос: -- Товарищи, давайте условимся: будем потише. Лелька быстро прошла чистку,-- так неожиданно быстро, что у нее даже получилось некоторое разочарование, как на экзамене у хорошо подготовившегося ученика. Никаких грехов за нею не нашлось; и о производственной, и о партийной работе все отзывы были самые хорошие. Быстро прошла и Ногаева. Выступила она,-- грузная, толстошеяя, с выпученными глазами,-- и, как всегда, видом своим вызвала к себе враждебное отношение. Заговорила ровно-уверенным, из глубины души идущим голосом,-- и, тоже как всегда, лица присутствующих стали внимательными и благорасположенными. Она рассказала, как работала на фронте гражданской войны, рассказала про свою общественную работу. -- Будут вопросы? Поднялась старая работница Буеракова и сказала с восторженностью: -- Какие там вопросы! Такая коммунистка, что просто замечательно. Сколько просветила темных людей! Я и сама темная была, как двенадцать часов осенью. А она мне раскрыла глаза, сагитировала, как помогать нашему государству. Другие, бывают, в партию идут, чтобы пролезть, в глазах у них только одно выдвижение. А она вроде Ленина. Все так хорошо объясняет,-- все поймешь: и о рабочей власти, и о религии. Хлопали. Конечно, прошла. А с Матюхиной в конце вышла маленькая заминка. Вызвали. Взошла на трибуну,-- курносая, со старушечьим лицом, в красной косынке. Начала, волнуясь: -- Я родилась в семье крестьянина, конечно, в Воронежской губернии... И родители мои, конечно, были бедные... Потом овладела собой, хорошо рассказала, как ее деревню разорили белые, как пришлось ей скитаться, как голодала. Работала на торфоразработках, потом на кирпичном заводе. Там поступила в партию. Посыпались наперебой любовные, умиленные характеристики. -- Все ее знают, что там! Работает,-- прямо не налюбуешься, как работает. -- Такие кабы все мастерицы были, мы бы в три года пятилетку сделали. -- И к нам, работницам, имеет самый хороший подход. Один из членов комиссии спросил: -- А как у вас с партучебой? -- Учусь. Хожу в партшколу первой ступени. Только ничего не понимаю. Хохот. А она прибавила очень серьезно: -- Что ж поделаешь! Председательница сказала, улыбаясь: -- Все-таки постарайтесь, товарищ Матюхина, понять. Вы хорошая производственница, это по всему видно, но партиец должен понимать и политическую сторону дела, для этого нужно учиться. -- Постараюсь. Вдруг женский голос из публики спросил: -- А как у вас насчет политики в деревне? Не отказались вы от таких взглядов, какие мне два дня назад высказывали? Она мне говорила, что в деревне притесняют не только кулаков, но и середняков, что всех мужиков разорили. Говорили вы это? -- Да, говорила, потому что это правда. Председательница насторожилась и с глазами, вдруг ставшими враждебно-недоверчивыми, спросила: -- Вы там были, сами все это видели? -- Была, видела. Мой брат в деревне. У мужика всего 130 пудов хлеба, а наложили 120 пудов. Подушки продают, самовары. -- Отчего же вы об этом не заявили? Злоупотребления всегда возможны. -- Заявляла. Из зала раздались взволнованные голоса: -- Везде так! Председательница посмотрела сурово. Она спросила Матюхину: -- Понимаете вы политику партии в деревне? Кто прячет хлеб? -- Кулаки. -- А кто нам помогает? -- Бедняки. -- А еще кто? -- А еще... с-середняки... -- Вот, товарищ Матюхина. Насчет политики вам очень нужно подтянуться. У вас, видно, путаные понятия о классовой политике партии в деревне. Раз вы связаны с деревней, вам на этот счет особенно нужно иметь взгляды самые четкие. Матюхина вздохнула и покорно ответила: -- Поучусь еще. Может, пойму как надо. Пришла очередь Баси. Все другие рассказывали о голодном детстве, о горемычном житье. Бася начала так: -- Моя биография не совсем такая, какие вы до сих пор слушали. Я в детстве жила в холе и в тепле. Родилась я в семье тех, кто сосал кровь из рабочих и жил в роскоши; щелкали на счетах, подсчитывали свои доходы и это называли работой. Такая жизнь была мне противна, я пятнадцати лет ушла из дома и совершенно порвала с родителями... Когда кончила, кто-то спросил враждебно: -- Почему вы пошли в работницы? -- Хотела быть с рабочим классом не только в мыслях, но и на деле. Раздались дружные голоса: -- Хорошая партийка, что говорить! Все ее знают довольно. Даром, что корни буржуйские. -- Таких товарищей побольше бы, особенно из женского персонала. -- Человек на язык очень даже развитой. Когда бывают собрания, всегда выступляет и говорит разные слова. Вбивает в голову нам, темным людям. Все шло очень хорошо. Вдруг поднялась Лелька. Она была очень бледна. -- Скажи, товарищ Броннер. Тут на заводе работал одно время в закройной передов твой родной брат Арон Броннер. Он со своими родителями-торговцами не порвал, как ты, жил на их иждивении. Ты его рекомендовала в комсомол. И сама же ты мне тогда говорила, что этот твой брат -- пятно на твоей революционной совести, что он -- совершенно чуждый элемент. Ты его помимо биржи устроила на завод, пыталась протащить в комсомол,-- и все это только с тою целью, чтоб ему попасть в вуз. Бася остолбенела. Страшно бледная, она неподвижно глядела на Лельку. Глаза Лельки были ясны и уверенны. -- Будешь ли ты отрицать, что говорила мне это? Бася оправилась от неожиданности, помолчала и медленно ответила, опустив глаза: -- Да. Все это так и было. Этого не отрицаю, и в этом я виновата. Вышел на трибуну Ведерников. -- Товарищ Ратникова правильно все рассказала и поступила по-большевицки, что не скрыла ничего от партии, что ей сообщила Броннер. Я еще вот на что хочу заострить ваше внимание: этот самый Арон Броннер цинично сам сознался, что поступил на завод и в комсомол для, так сказать, той цели, чтобы пролезть в вуз. И когда мы его ударили по рукам, и он, понимашь, увидел, что дело с вузом у него не пройдет, он сейчас же смылся с нашего завода... Бася Броннер -- товарищ хороший, выдержанная партийка. Мы можем свободно терпеть ее в своей среде и, конечно, исключать из партии не будем. Но за такое дело, какое она пыталась сделать для братца своего, ей надобно здорово, по-большевицки, накрутить хвост. Чтоб и другим было неповадно. x x x "Беременна"... Да, врач сказала совершенно определенно. А Лелька все старалась себя обмануть, говорила себе, что это, наверное, так, не от беременности, а от случайной какой-нибудь причины... Ну? Что же дальше? Ведерникову она ничего даже и не сообщит,-- после того, что он ей тогда сказал. А об Юрке, как об отце, не хотела и думать. Но кто отец, она и сама наверное не могла бы сказать. И глупо, совсем ни к чему, в душе пело удивленно-смеющееся слово "мать". Сидела на подоконнике в своей комнате, охватив колени руками. Сумерки сходили тихие. В голубой мгле загорались огоньки фонарей. Огромное одиночество охватило Лельку. Хотелось, чтобы рядом был человек, мягко обнял ее за плечи, положил бы ладонь на ее живот и радостно шепнул бы: "Н-а-ш ребенок!" И они сидели бы так, обнявшись, и вместе смотрели бы в синие зимние сумерки, и в душе ее победительно пело бы это странное, сладкое слово "мать"! Сидела она так на окне, охватив ноги руками, и слезы тихо капали на колени. x x x Ну что ж? Выход был горек и ясен. Ордер в консультации она, как работница, получила легко. -- Какие причины? -- "Одиночка": отсутствие отца. x x x Через десять дней Лелька снова вышла на работу. Только лицо было подурневшее, цвета намокшей штукатурки. Часть третья Заводской партком объявил мобилизацию рабочих в подшефный заводу район на колхозную кампанию. Образовалось несколько бригад. Откликнулись на призыв Лелька, Ведерников, Юрка. Оська Головастое поместил в заводской газете такое письмо: Учитывая важность коллективизации сельского хозяйства для осуществления пятилетнего плана и для окончательного торжества социализма в нашем Союзе, а потому приказываю считать меня мобилизованным и отправить меня на пропаганду колхозною строительства в деревни подшефного района . Устроены были при заводе двухнедельные курсы для отправляемых на колхозную работу, и в середине января бригада выехала в город Черногряжск, Пожарского округа 18. Ехало человек тридцать. Больше все была молодежь,-- партийцы и комсомольцы,-- но были и пожилые. В вагоне почти всю ночь не спали, пели и бузили. Весело было. Утром, с заплечными мешками на плечах, шли по широким улицам уездного города Черногряжска в РИК 19. Приземистые домики, длинные заборы и очень много церквей,-- впрочем, частью уже обезглавленных. Улицы были пустынны. Только у лавок Центроспирта стояли длинные очереди. И странно, почти не было в городской одежде,-- стояли все бородатые мужики, в полушубках, многие в лаптях. Юрка сказал, блеснув улыбкой: -- Чтой-то, товарищи, скучно как-то глядеть: одни деревенские. Ай тут городские водочкой не займаются? Длинный мужик с невьющейся бородой ответил угрюмо: -- Им-то с чего займаться? Другой добродушно крикнул: -- Добро свое, гражданин, пропиваем! Все одно, пропадать ему! -- С чего пропадать? -- Отберут. В колхозы гонят. Ведерников вскипел: -- "Гонят"! А что же сами вы,-- не понимаете, что в колхозах выгоднее? -- Может, милый человек, кому и выгоднее, не знаю того. А нам выгоды нету. -- Как же -- нету? Дружно, сообща землю обрабатывать,-- ужли же не выгоднее, чем каждому на своей полоске околачиваться? -- А станешь сообща так работать, как на себя? Может, у вас где такие есть люди, а у нас таких не бывает. Взволнованно вмешался третий: -- Коли лошадь моя, я за ней вот как смотрю! Сам не доем, а уж она у меня сытая будет всегда. А в колхозе видал, какие лошади? Со стороны поглядеть, и то плакать хочется: одры! Гонять лошадей все мастера, а кормить никто не хочет. На широкой площади, с шеренгою ларьков у собора, кипел базар. Но, собственно, не базар это был, а сплошная мясная лавка. Площадь краснела горами мяса,-- говядиной, свининой, бараниной. Никогда ребята не видели столько мяса, и чтоб оно было так дешево. На облучке саней сидел подвыпивший мужик. Из саней торчали красные обрубки ног трех овечьих туш и одной свиной. Мужик, смеясь, рассказывал: -- Все прикончил, теперь -- ч-чисто! Можно в колхоз иттить! Городская женщина сказала. -- Жалко, чай, резать было? Мужик перестал смеяться и отер вдруг намокшие глаза. -- Милая! Как же не жалко? Ведь сам всех выходил. Любовался на них, как на красное солнышко. А ныне вот -- что продаю, что сами приели. Никогда столько мужик убоины не жрал, как сейчас. Плачем, милая,-- плачем, давимся, а едим! Не пропадать же добру! Шли ребята к РИКу призадумавшись. Глаза Ведерникова мрачно горели. В РИКе присутствовали на заседании районного штаба по коллективизации, там получили назначения и директивы. Завтра утром должны были выехать на место работы. Ночлег им отвели в районном Доме крестьянина. После ужина пили в столовой чай из жестяных кружек. Настроение было серьезное и задумчивое, не то, что вчера в вагоне. С ними сидел местный активист Бутыркин, худощавый человек с энергичным, загорелым лицом, -- Да,-- он говорил,-- добром с нашим крестьянством до многого не добьешься. Все народ состоятельный, плотники да землекопы, денег на стороне зарабатывали много. Про колхозы и слушать не хотят. Говорят: на кой они нам? Нам и без них хорошо, не жалуемся. -- Так как же вы? -- Поднажимать приходится маленько. Ведерников решительно сказал: -- Правильно!.. Ах, н-негодяи! -- Он взволнованно заходил вдоль стола, глубоко засунув руки в карманы.-- В колхоз идти, а раньше того, понимать, всю скотину свою порежут! А рабочие в городах сидят без мяса, без жиров, без молока! Расстрелять их мало! Всему государству какой делают подрыв! Юрка почесал в затылке, улыбнулся. -- Д-да-а... Тут, видно, работа позаковыристей будет, чем даже у нас на заводе ударяться! Утром ребята по путевкам, полученным в исполкоме, разъехались по назначенным деревням. x x x Работа закипела. Собирали местных партийцев и комсомольцев, беседовали с ними и сговаривались, организовывали бедноту. Проводили собрания, страстно говорили о выгодности коллективизации, о нелепости обработки жалких полосок в одиночку. И сами опьянялись грандиозными картинами, которые рисовали перед слушателями: необозримые поля без меж, незасоренные посевы, гудение тракторов и комбайнов, дружная работа всех на всех, элеваторы, засыпанные тысячами центнеров зерна. Но весь пыл гас, когда взгляд упадал на слушателей: чуждые, холодные лица и насмешливые глаза. А потом выступали мужики. Говорить уже все научились, и говорили прекрасно. -- А машины вы нам дадите,-- эти самые тракторы и... там еще какие? -- Со временем и машины будут. -- Со вре-ме-нем... Вот ты тогда со временем колхоз и строй! -- Товарищи! Да ведь и без машин... Вы подумайте только: чем каждому на своей полоске, то ли дело -- все люди, все лошади дружно будут убирать общие поля! -- Дру-ужно!.. Кто это у тебя там дружно будет работать? Кому до этого дело? Заговорил крепкий старик; на лице его было три цвета: снежно-белый -- от бороды и волос, розовый -- от щек и ярко-голубой -- от глаз. Он сказал: -- Как это, гражданин,-- дружно? Будут работать, как в старое время барщину на господ работали. Да у вас еще, небось, восемь часов работа? По декретам? А коли пашня моя, я об декретах не думаю, я на ней с темна до темна работаю, за землею своею смотрю, как за глазом! Потому она у меня колосом играет! По всему собранию загудело: -- Правильно! -- А стану я у вас в колхозе так работать? Я буду стараться, а рядом другой зевать будет да. задницу чесать? Как я его заставлю? А что наработаем, на всех делить будете. Нет, гражданин, не пойду к вам. Я люблю работать, не люблю сложа руки сидеть. Потому у меня и много всего. Ведерников сурово слушал. -- Потому у тебя много, что ты кулак!.. Старик ударил ладонью по столу. -- Нет, я не кулак, я труждающий! Чужой труд никогда не имел! Что есть, все руками вот этими добыл,-- я да два сына. Никогда не имел никаких работников, да и ну их к черту, лодырей этих! В собрании засмеялись. x x x Ведерников, Лелька и Юрка работали в большом селе Один-цовке. Широкая улица упиралась в два высокие кирпичные столба с колонками, меж них когда-то были ворота. За столбами широкий двор и просторный барский дом,-- раньше господ Одинцовых. Мебель из дома мужики давно уже разобрали по своим дворам, дом не знали к чему приспособить, и он стоял пустой; но его на случай оберегали, окна были заботливо забиты досками. В антресолях этого дома поселились наши ребята. Деревня была крепкая, состоятельная. Большинство о колхозе и слушать не хотело. Из 230 дворов записалось двадцать два, и все эти дворы были такие, что сами ничего не могли внести в дело,-- лошадей не было, инвентарь малогодный. Прельщало их, что колхозу отводили лучшие луга, отбирали у единоличников и передавали колхозу самые унавоженные поля. Ребята были мрачны. Лелька печально смотрела из окна антресолей на широкую деревенскую улицу, занесенную снегом,-- такую пустынную, такую неподвижную. Вспомнила милый, кипящий жизнью завод свой. Сказала: -- А там, во глубине России,-- Там вековая тишина. Как эту тишину прошибить, чем всколыхнуть? Ведерников уверенно ответил: -- Прошибем! До поздней ночи горел огонь в окнах сельсовета. Шло горячее совещание ребят с местным активом и беднотой. x x x Трехцветный старик (белая борода -- розовые щеки -- голубые глаза) выбрасывал из лошадиных стойл навоз, когда скрипнула калитка и во двор стали входить приезжие ораторы -- Ведерников, Лелька, Юрка и за ними -- несколько мужиков-колхозников ихней деревни. Старик спросил: -- Что надо? Не отвечая, прошли в избу. Старик обеспокоенно двинулся следом. На лавке сидели два его сына, такие же голубоглазые. Взволнованные бабы стояли у печи. Пришедшие как будто не видели хозяев, не отвечали на их вопросы и разговаривали только между собою. Юрка сказал Ведерникову. -- Вот домик ладный! Как раз подойдет под ясли и детдом. Оглядели избу, оглядели клети, чуланы и амбары. Ведерников отрывисто сказал: -- Дайте ключи от сундуков и чуланов. -- На что вам? Позвольте, товарищ, узнать, в чем дело. -- Все ваше имущество мы реквизируем. Вы кулак и подлежите выселению. Старик оторопел. -- Выселению?.. Раздался взрыв бабьих рыданий. -- Ба-атюшки! Да что же это? Мужики стояли бледные. Зияли раскрытые сундуки, зияли чернотою распахнутые двери клетей и кладовушек. На лавках и на чистом, строганом полу грудой лежали овчины, холсты, новые сапоги, мужская и женская одежа. Местный пастух, в очень грязных, разбитых лаптях, выкладывал из сундука вещи, изумлялся и встряхивал волосами. -- Ну и добра-а! И откедова столько раздобыли! Старик подошел к Ведерникову. -- Позвольте вам, товарищ, объяснить. Кулак, говорите. Не знаю, как по-новому сказать, а по-старому: вот вам святая икона,-- никогда за жизнь свою не имел чужого труда, все с сынами своими горбом заработал. Мужик в клочковатом полушубке сказал извиняющимся голосом: -- Василий Архипыч, а ведь торговлишкой-то ты занимался! -- Игде? -- Игде! А не бывало так, что по всей деревне холсты закупишь да вместе со своими повезешь в город продавать? -- Нукштож! -- Вот те и "нукштож"! -- сурово сказал пастух.-- Называется: нетрудовой доход. Как на пожаре, переливался заунывный бабий вой, похожий на завывание осеннего ветра в трубе. Плакали ребята. Вдруг старуха вцепилась в рукав Ведерникова и закричала: -- Да вы что же это делаете, а? Ведь это же дневной разбой! Дверь открылась, вошел местный учитель,-- невысокий человек с маленьким носиком. Удивленно остановился, попятился. Старуха увидела его и завопила: -- Караул!! Учитель поспешно скрылся. Старуха исступленно бросилась к Лельке. -- И ты тоже! Они от Христа отреклись, злодеи, а ты -- молодая девчонка, и тоже лезешь в эту грязь! Не стыдно тебе разбой этот делать? Старуха, рыдая, упала на лавку. Лелька с строгим лицом связывала в узлы отобранные вещи. Юрка и пастух запрягали в сани на дворе хозяйских лошадей. Пастух восхищался: -- Ах, и лошадки же хороши! Глядел им в зубы, щупал в пахах. Юрка спросил: -- В колхозе у вас пригодятся? -- Как не пригодится! На этих, друг, лошадях пахать -- все одно, что трактор твой. Старик в избе спросил Ведерникова: -- Что же вы нам оставите? -- А вот что на вас надето. Будет с вас и этого. Два широкоплечих, голубоглазых сына старика стояли у стены и с такою смотрели ненавистью, что было жутко. Юрка, пастух и мужик в рваном полушубке стали выносить вещи. На лавке сидел и всхлипывал пятилетний мальчишка, такой же ярко-голубоглазый, как все мужчины. На ногах его были новые, еще не разношенные серо-белые валенки с красными узорами на голенищах. Ведерников оглядел их и спросил: -- Башмаки есть у тебя, мальчик? Он робко взглянул. -- Есть. Взял с подоконника и поспешно протянул Ведерникову. Ведерников сказал Лельке: -- Пусть переобуется. А валенки пойдут в детдом, бедняцким детям. Лелька ласково взяла мальчика за плечо. -- Ну-ка, мальчик, скидай валенки. Вот у тебя башмаки какие хорошие! Довольно с тебя. Мальчик покорно снял валенки и стоял босиком. Лелька сказала: -- Не надо босым стоять, простудишься. Надень башмаки. Старуха сорвалась с лавки, вышибла поленом стекло в окне, высунулась и стала кричать на всю улицу: -- Караул! Карау-у-ул! Ведерников строго сказал: -- Будет, старуха, не бузи! Юрка, наморщившись, совал валенки в холщовый мешок, где уже много было валенок и сапогов. Ведерников вышел на двор поглядеть, как укладывали вещи. К нему подошел старик. -- Товарищ, примите заявление: желаю с сынами моими идти в колхоз. Ведерников оглядел его, усмехнулся. -- Тебя -- в колхоз? Да ты на весь колхоз заразу пустишь, весь его изнутри развалишь. Нет, старичок божий, мы богатеев в колхозы не принимаем. Лучше отправляйся кой-куда комаров покормить. Старик спросил упавшим голосом: -- Вы что же, отправлять нас куда будете? -- Да уж тут, папаша, не оставим, будь покоен: очень от тебя большой вред идет на всю деревню. Сани, доверху полные добром, выезжали со двора. По улице отовсюду тянулись груженые подводы, комсомольцы правили к церкви. На широкой площадке над рекою стояла церковь со снятыми колоколами и сбитыми крестами. Она была превращена в склад для конфискованных у кулаков вещей. В воздухе было мягко, снег чуть таял. Юрка сидел на облучке груженых саней. Торчал из сена оранжевый угол сундука, обитого жестью, самовар блестел, звенели противни и чугуны. Юрка глубоко задумался. Вдруг услышал сбоку: -- Дяденька! Поглядел: рядом с санями, босиком по талому снегу, бежал голубоглазый мальчишка. -- Дяденька! Отдай валенки! Юрка отвернулся, закусил губу и хлестнул вожжою лошадь. Мальчик не отставал. Вязнул ногами в талом снеге, останавливался в раздумьи и опять бежал следом, и повторял, плача: -- Дяденька! Отдай валенки! x x x Организовали весь комсомол окрестных деревень. Комсомольские бригады сплачивали бедняков, обобществляли весь рабочий и продуктовый скот. Работали день и ночь. Из района и округа то и дело приходили настойчивые приказы: "Нажимай на сплошную", то есть на сплошную коллективизацию. И нажимали. Раскулачивали состоятельных, сулили всяких бед середнякам и беднякам, которые отказывались идти в колхозы. На собраниях мужики вызывающе спрашивали: -- Да что же, конец концов: добровольно в ваши колхозы полагается идти или нет? Коли нет, то покажите, где такой декрет, чтобы всех нас гнать в колхоз? Ведерников отвечал: -- Декрета нет, в колхозы идут добровольно. А вы мне только вот что скажите: вы -- против советской власти? -- С чего нам быть против? -- А тогда что ж: мы, понимашь, вас зовем в колхозы не из своей головы, вас зовет советская власть и партия Векапе. Коли не идете, значит, вы против советской власти. Ну, а уж этому не дивитесь: кто против советской власти, тех она лишает голоса. Уныние и угрюмость повисли над деревнями. Походка у мужиков стала особенная: ходили, волоча ноги, с опущенными вперед плечами и понурыми головами. Часами неподвижно сидели и тяжело о чем-то думали. И каждый день новые приходили записываться в колхоз. А перед тем резали весь свой скот. Резали поросных свиней, тельных коров. Резали телят на чердаках, чтоб никто не подглядел, голосистых свиней кололи в чаще леса и там палили. И ели. Пили водку и ели. В тихие дни над каждой деревней стоял густой, вкусный запах жареной убоины. Бабы за полцены продавали в городе холсты. -- Чего нам свое в колхоз нести? Там всЕ обязаны дать. Комсомолия, руководимая Ведерниковым и Лелькой, рыскала по деревням, расспрашивала бедноту, накрывала крестьян с свежеубитым скотом, арестовывала и отправляла в город. Ведерников кипел от бешенства. -- Ах, мерзавцы! И этак, понимашь, по всему Союзу! И Лелька откликалась: -- В два-три месяца наделали то, чего потом годами не поправишь. Ведь весь скот повыведут! Ни молока не будет, ни мяса, ни шерсти... Расстрела для них мало! И страстно, увлекательно, как только она умела говорить, Лелька говорила и на собраниях, и в частных беседах с крестьянами. Мужики слушали, пряча в бородах насмешливые улыбки, и отвечали цинично: -- А нам об этом какая забота? Что ж мы, супротив самих себя будем идти? Все одно, в колхоз отнимете. Лучше же мы получим для себя удовольствие. x x x Совместная работа в деревне сильно сблизила Лельку с Ведерниковым. Теперь они были настоящие друзья и открыто жили, как муж и жена, спали в одной комнате. Лелька упоенно наслаждалась товарищескою близостью с Ведерниковым, согласностью их настроений. Получалось то гармоническое и прекрасное, о чем она раньше не смела и мечтать. В одно сильное, действенное целое сливались стальная воля, беспощадность, классовое чутье Ведерникова -- и ораторский талант, организаторские способности, задушевная непосредственность, женское обаяние Лельки. Весь актив они сумели спаять в крепкую, дисциплинированную массу, и ребята одушевленно бросались в работу по одному указанию своих вождей. Только Юрка не совсем подходил к общей компании. Что с ним такое сталось? Работал вместе со всеми с полною добросовестностью, но никто уже больше не видел сверкающей его улыбки. По вечерам, после работы, когда ребята пили чай, смеялись и бузили, Юрка долго сидел задумавшись, ничего не слыша. Иногда пробовал возражать Ведерникову. Раз Ведерников послал ребят в соседнюю деревню раскулачить крестьянина, сына кулака. Юрка поехал, увидел его хозяйство и не стал раскулачивать. Сказал Ведерникову: -- Он середняк самый форменный, да еще маломощный. А от отца уж пять лет назад отделился. Ведерников в ответ отрезал: -- Плохое у тебя, Юрий, классовое сознание. Нужно не только, понимашь, корни вырывать, а и веточки сшибать. -- Да ведь свой брат, тот же рабочий. -- Рабо-очий! Какой такой рабочий? И послал других. Как-то раскулачили они самого рядового середняка. Юрка опять встал за него, но Ведерников зажал ему рот одной фразой: -- Ну, пусть середняк! А чего в колхоз не идет? Юрка несколько раз пробовал поговорить с Лелькой, поведать ей свои сомнения. Но Лелька была теперь как будто другая,-- прямолинейная и беспощадная, не хуже Ведерникова. Она в ответ нетерпеливо пожимала плечом и говорила с пренебрежением: -- Совсем у тебя, Юрка, искривляется классовое самосознание. Какое-то интеллигентское гуманничанье. Откуда это у тебя? Брось! Партия знает, что делает. Ты знаешь ее лозунг о полном выкорчевывании в деревне всякого капитализма? Ну и не миндальничай. А ты готов отстаивать каждого кулачка и проливать над ним гуманные слезы. В правый, брат, уклонец вдаря-ешься. x x x На хороших лошадях, в щегольских санках, приехал Оська Головастое с товарищем Бутыркиным, местным активистом в районном масштабе. Пили чай, обменивались впечатлениями от работы в своих районах. У Оськи по губам бегала хитрая, скрытно торжествующая улыбка. Он спросил: -- На коллективизацию гнете? А мы вот с товарищем Бутыркиным немножко собираемся пошире размахнуться. Коммуну учреждаем в нашем селе. -- Это здорово! -- Приехали просить вас подсобить. -- Всем, чем хотите. Ведерников положил руку на плечо Лельки. -- Этого оратора вам дадим: замечательнейший, понимашь, оратор. Лелька радостно вспыхнула. Оська слушал невнимательно, с блуждающими глазами. Потом улыбнулся замысловато. -- Это ладно. А главное -- вот нам что. Завтра окончательное у нас собрание о переходе всего села в коммуну. Боимся, как бы не засыпаться с голосованием, есть кой-кто против. Приезжайте на собрание всем активом, голосните. Расхохотались. -- Здорово! Нам тоже голосовать? Ну что ж! Мы все за коммуну. Определенно. x x x Собрание было в здании сельсовета. Председательствовал товарищ Бутыркин, бритый, с сухим, энергичным лицом. Лелька говорила задушевно и сильно. Каштановые кудри выбивались из-под красной косынки, глаза на красивом лице блестели. Говорила о нелепости раздробленного хозяйствования, о выгодах коллективной жизни. -- Вы только подумайте: в вашем селе Сосновке четыреста дворов. И в каждом дворе каждый день топят печь, чтоб сварить горшок щей и чугун картошки. Каждый себе отдельно печет хлеб. Каждый отдельно нянчит ребят. Каждый отдельно ухаживает за коровой, лошадью. Сколько на все без всякого толку тратится сил, времени, средств! Слушали настороженно, с ненавидящими глазами. Передние ряды были заняты одними бабами, мужики держались назади. Кончила доклад Лелька. Говорил -- напыщенно и угрожающе -- Оська. Председатель Бутыркин спросил: -- Не будет ли вопросов? Посыпались от баб вопросы самые неожиданные: -- Правда ли, что бога нет? -- Откуда земля? -- Правда ли, что люди пошли от обезьяны? -- Что такое "эпоха"? Бутыркин грозно поднялся. -- Гражданки! Старую песенку завели! Нас больше на ваш крючок не поймаете. Это на советском языке называется саботаж: только чтоб затянуть и сорвать собрание. Но я этого не допущу. Говорите ясно и коротко. Об деле. Только об деле говорите! Поднялся сзади худощавый молодой крестьянин. -- Дай-ко мне сказать. Об деле скажу. -- Евстрат Метелкин. Говори,-- неохотно сказал председатель. Метелкин заговорил резким, властным голосом, приковывающим к себе внимание. -- Вот, гражданка, говоришь: общий скотный двор. Ладно. А где на него взять гвоздей? -- Гвоздей?.. Лелька беспомощно оглянулась на Оську. Оська ответил: -- Повыдергайте гвозди из какого-нибудь сарая. На что вам теперь индивидуальные сараи? -- Ну, два фунта понадергали! -- Да не из одного сарая. -- Та-ак! Чтоб один новый сарай сбить, хочешь двадцать старых развалить из-за гвоздей! Это называется строительство? Поднялся председатель. -- Граждане! Так нельзя! Вопрос идет во всесоюзном масштабе,-- понимаете вы это? А вы о каких-то гвоздях. Об деле говорите. По существу. Стали один за другим подниматься крестьяне, говорили обычное: что никто на всех не станет работать, как на себя, что заварят дело -- и сейчас же пойдут склоки, неполадки, бабы меж собой разругаются, и все подобное. Вышел к переднему краю стола президиума Оська Головастое. -- Граждане! Долго будет тут эта болтовня? Объясняют вам,-- вопрос стоит во всесоюзном масштабе, вопрос стоит о социалистическом строительстве. Поняли вы это дело? И власть вам тут не уступит, она вас заставит поступить по-нужному. Поэтому предлагаю вам голосовать добровольно. А кто хочет идти против, на того есть Соловки, есть Нарым, а может, кое-что и еще по-соленее. Это имейте в виду! Сдержанное гудение покатилось по рядам. Высокий мужик в меховом треухе снял со стены лампочку и потушил. Два дюжих парня быстро направились боковым проходом к столу президиума. Вдруг всех охватила жуть. Оська шепнул: -- Идут лампы тушить. Ребята! У кого револьверы, вынимай! Все были бледны. Уж несколько случаев было в окрестных местах: мужики на собраниях тушили лампы и люто избивали приезжих ораторов. Ведерников встал и, держа руку на револьвере, смотрел в глаза подходившим парням. Те остановились. Оська говорил, водя перед собою поднятою вертикально ладонью: -- Граждане! Успокойтесь! Все эти ваши штучки мы знаем, и ламп тушить не дозволим. Вопрос исчерпан. Бутыркин, голосуй! -- Граждане! Прошу потише! -- заявил председатель.-- Голосую. Кто за переход села Сосновки в поголовную коммуну, того прошу поднять руки. Кто против? Кто воздержался? Большинством голосов принято постановление о переходе вашего села в коммуну. Рев поднялся в сборной: -- Кто такие тут голосовали? Кого вы сюда понагнали? Мы этих граждан даже не видали никогда! Еще раз голосуй, по списку! Бутыркин грозно объявил: -- Граждане! Вопрос исчерпан! Заседание объявляю закрытым. x x x С утра партийно-комсомольский актив Сосновки с бедняцкою частью села стал обходить дворы и обобществлять скот. Забирали всю живность: лошадей, коров, овец, свиней, забирали кур и гусей. Бабы выли, мужики были бледны от бешенства. Отобрать -- ребята отобрали, но что делать с отобранным скотом, не знали. Был на краю деревни огороженный жердями летний загон. Поместили туда. Три дня скотина стояла под открытым небом, заметаемая поднявшеюся вьюгою. Спросить было не у кого: Оська, дав общие директивы, ускакал. Перед отъездом он арестовал и отправил в город, как контрреволюционера, Евстрата Метелкина, отказавшегося войти в коммуну, имущество его конфисковал и передал в коммуну. Дела у Оськи Головастова было по горло. Пьяный от власти и от взятого размаха, он носился по району, арестовывал, раскулачивал, разогнал базар в селе Дарьине, ставил ультиматумы членам сельсовета, не вступившим в колхозы, закрывал церкви, священников арестовывал, их семьи выгонял на улицу и запрещал давать им приют. Двум священникам обстриг волосы и бороды. По лицу Оськи порхала странная, блуждающая усмешка, в глазах иногда мелькало безумие. Больше всего, больше достатка, больше славы и почета ему буйным хмелем кружило голову наслаждение власти над людьми: униженные поклоны и мольбы, бессильная ненависть мужчин, женские рыдания, отчаяние. И сознавать, что все это -- от него, что захочет -- и ничего этого не будет. И особенно приятно было именно думать: "А я этого н-е з-а-х-о-ч-у! Унижайтесь. Унижайтесь задаром!" x x x Лельку раз нагнала на улице толпа ребятишек,-- возвращались из школы. Она с ними разговорилась. Вдруг одна бойкая девчонка сказала (видно, что повторяла слова взрослых): -- Мы скоро все к вам придем, господский ваш дом разнесем по бревнышкам, вам глаза повыколем, а сами побросаемся в колодцы. А другой раз Лелька еще более сильное получила впечатление. Возвращалась она из города,-- давала в райкоме отчет о проведенной работе и достижениях. Со станции наняла мужика, поехала в санях. Мужик не знал, кто она, и говорил откровенно. И говорил так: -- Мы теперь узнали рабочий класс, какой он есть эксплоататор. Что эти рабочие бригады у нас в деревне разделывают!.. Мужик разутый-раздетый, а они в драповых польтах, в сапогах новых, морды жирные, жалованья получают по полтораста рублей. Себя не раскулачивают, а мужика увидят в крепких сапогах: "Стой! Кулак!" Погоди, придет срок, мы с рабочим классом разделаемся. А ехавший с ними другой мужик прибавил озлобленно: -- Скоро крестьянство будет убито, совсем станет мертвое. А только помрем-то мы -- вторыми! Раньше они все подохнут. Узнают, на ком Рассея стоит! Лелька стала осторожно возражать. Они сразу замолчали. x x x В помещении одинцовской школы заседала приехавшая вчера комиссия по чистке аппарата. Ребята из бригады пошли для развлечения послушать. Чистили местного учителя Богоявленского. Маленький человечек с маленьким красным носиком, с испуганными глазами и испуганной бороденкой. Чистка проходила для него счастливо. Крестьяне говорили благодушно: -- Человек хороший, чего там! -- Обиды никто от него не видал. Жаловаться не можем. -- Смирный человек, аккуратный. Ведерников, улыбаясь, шепнул на ухо Лельке: -- Вот финтиклейка-то! Кого он сможет спропагандировать в колхоз? Хорош помощник советской власти! Лелька усмехнулась. Председатель спросил: -- Не будет ли у кого еще вопросов? Встала Лелька. -- Позвольте мне! Скажите, гражданин. В этой деревне, в которой мы с вами живем, и в соседних деревнях,-- везде кое-кого из крестьян раскулачили. Как вы смотрите,-- правильно поступает власть, когда их раскулачивает, или неправильно? Учитель растерянно забегал глазами по портретам вождей и красным плакатам. -- Как сказать. Если власть их раскулачивает, значит, знает за что. -- Я вас прошу ответить совершенно прямо: как вы оцениваете действия власти,-- правильно ли она поступает, когда раскулачивает богатеев? -- Конечно, постольку-поскольку партией выдвинут лозунг о ликвидации кулачества как класса... Постольку-поскольку кулачество противится коллективизации... -- Вы это ваше "постольку-поскольку" бросьте. Прошу вас, гражданин, не петлять. Одно слово: следовало, по-вашему, раскулачить их? Да или нет? Мужики тяжело глядели на учителя и ждали. Он был бледен. Старательно высморкал в скомканный платок красненький свой носик и ответил, запинаясь: -- Ну, ясно: следовало. Мужики всколыхнулись. Говором и криком закипело собрание. -- Ишь, какой ныне стал! Правильно,-- говоришь? Следовало? А забыл ты, кутья пшеничная, как отец твой долгогривый из нас кровь сосал? Гражданин председатель, примай заявление: его отец был дьякон! У него корова есть да свинья, его самого раскулачить надо! Мальчишка у него летось помер, так панихиду по нем служил в церкви! И пошли выкладывать. Секретарь старательно записывал, что рассказывали мужики. Учитель сидел понурившись и молчал. Ребята, смеясь выходили из школы. Ведерников хлопнул Лельку по плечу. -- Молодчина Лелька! Одним, понимашь, вопросом показала его белую шкуру. Ну и ло-овко! x x x Заехал инструктор окружкомола 20, носатый парень с золотистым чубом, в больших очках. Знакомился с работой местного и приезжего комсомола, одобрил энергию. Одного только не одобрил: что в местной ячейке не хватает учетных карточек и комсомольских билетов. Потом нахмурился и вынул записную книжку. -- В окружкоме, товарищи, получена информация, что какая-то комсомолка приезжая проявляет явный правооппортуни-стический уклон. Ведет агитацию против раскулачивания, пишет крестьянам жалобы...-- Полистал книжку.-- Ратникова фамилия. -- Что-о?! Ведерников расхохотался. Лелька вскочила. -- Это я -- Ратникова! Инструктор сурово сверкнул на нее очками. -- Ты? Ребята дружно смеялись, и дружно все встали за Лельку,-- и приезжие, и местные. Рассказывали о ее энергии и непримиримости, об умении организовать молодежь и зажечь ее энтузиазмом. Обида Лельки потонула в радости слышать такой хороший и единодушный товарищеский отзыв. Инструктор почесал горстью в золотой своей копне. -- А как будто жаловались партийцы и комсомольцы... Ну, видно, ошибочка. Вот и ладно! x x x Весело и дружно работала ватага ребят. Сошлись они друг с другом. Приезжие были поразвитее и много грамотнее деревенских, занимались с ними, читали. Лелька была руководом и общею любимицей. От счастливой любви и от глубокого внутреннего удовлетворения она похорошела неузнаваемо. Только Юрка держался в стороне. Совершенно невозможно было понять, что с ним делается. Работал он вяло, был мрачен. Давно погасла сверкающая его улыбка. Иногда напивался пьян, и тогда бузил, вызывающе поглядывал на Лельку, что-то бормотал, чего нельзя было разобрать. Близкие их отношения давно уже, конечно, прекратились. Он становился Лельке тягостен, и никакой даже не было охот