а светлость. - Молодец, Иванов!.. Ты получишь георгия... Я не забуду тебя... Получи в канцелярии прогоны и подорожную до Петербурга и вот тебе... Скуповатый князь дал пять золотых и прибавил: - Надеюсь, хорошо исполнишь поручение. Через час будешь в плену... и тебя немедленно приведут к генералу... На допросе говори, что наша армия в Севастополе и что там пятьдесят тысяч... Говори, что на Северной стороне много батарей... А то говори, что ничего не знаешь... - Только, мол, приехал из Петербурга. В точности исполню, ваша светлость! Приму смерть, ежели придется, уверенный, что сироты не пропадут без отца... - Зачем такому молодцу умирать... Только будешь в плену... А как будет мир, вернешься офицером и с Георгием... С богом! Через пять минут фельдъегерь Иванов сел на перекладную, перекрестился, велел ямщику ехать на Северную сторону и затем по боковой дороге рядом с большой. - А если француз, ваше благородие? - Проскочим... Темнота! - отвечал фельдъегерь Иванов. И снова крестился, почти не сомневаясь, что едет на верную смерть. V Предпринимая свое фланговое движение, князь Меншиков не сделал никакого распоряжения, не отдал ни приказа, ни приказания по войскам. Все делалось на словах. И потому только слепое счастье избавило армию Меншикова от истребления. В ночь на двенадцатое сентября двинулась его армия. Баталионы шли скорым шагом не по дороге, а "воробьиным путем", как говорили солдаты. Разговор был шепотом. Трубок не велено было курить. Полки за полками подымались на Мекензиеву гору. Дорога оставлена была для артиллерии и обозов, а солдаты шли целиком по каменистому грунту, покрытому терновым и кизиловым кустарником. Шли дубняком, шли лесом, карабкались на высоты и делали привал. Путь был трудный, утомительный. Запрещали даже шептать и приказывали мягче ступать на землю ногами. Не зная дорог и не имея карты окрестной местности, войска блуждали, сбивались с пути... На Мекензиевых высотах в лесу попались навстречу английские разъезды. "Неприятель вежливо посторонился и дал русским дорогу". До рассвета ни русские, ни союзники не подозревали, что их разделяет только темная ночь и что они находятся так близко друг возле друга. С рассветом дело объяснилось. Все три главнокомандующие с удивлением заметили, что они, по выражению Нахимова, "играли в жмурки и обменялись позициями": мы шли с юга на север, а союзники почему-то побоялись брать Севастополь с севера, шли с севера на юг. Но опять бездарность главнокомандующих союзных войск спасла нашу армию, которая настолько ушла вперед, что уже не могла быть атакована неприятелем. В Севастополе вздохнули, когда с возвышенностей увидали длинную синюю ленту французов, направляющихся в обход Севастополя на Южную сторону, и скоро было видно, что неприятель не решится немедленно штурмовать город. И каждый день нерешительности союзников давал севастопольцам возможность усиливать оборону города, совсем плохо укрепленного, несмотря на то, что и в Петербурге, и князь Меншиков уже давно знали о готовящемся нападении на Севастополь. И будь главнокомандующие союзников решительнее и лучше осведомлены о слабости укреплений и на Южной стороне, они могли бы легко войти в Севастополь с распущенными знаменами. Но город не терял надежды защищаться, хотя Меншиков и бросил Севастополь. Но союзники ничего не предпринимали в ожидании перехода их флота к Балаклаве и выгрузки осадных орудий. А в это время благодаря энергии и находчивости Корнилова, одушевлявшего всех, на Южной стороне вырастали батареи. В две недели было сделано то, чего не подумали сделать за несколько месяцев раньше. По-видимому, никто не рассчитывал, что наша плохо вооруженная армия будет так разбита, несмотря на отвагу и храбрость солдат. По-видимому, не думали, что князь Меншиков, вельможа и умница, не имел способностей военачальника. В то время все в Севастополе видели в Корнилове того единственного, решительного, необыкновенно талантливого и мужественного человека, который мог спасти Севастополь. И севастопольцы еще лихорадочнее укрепляли родной город и не теряли надежды защитить его, хотя Меншиков и бросил Севастополь. В течение десяти дней об армии не было ни слуха ни духа. Меншиков не знал, что с Севастополем, где неприятельская армия. Он точно скрывался. А Корнилов, одетый в блестящую генерал-адъютантскую форму, окруженный свитой, объезжал вдоль всей оборонительной линии, приветствуемый громкими криками матросов и солдат. И он остановился и сказал войскам: - Царь надеется, что мы отстоим Севастополь. Да нам и некуда отступать: позади море, впереди - неприятель. Князь Меншиков обманул и обошел его, и когда неприятель нас атакует, то наша армия ударит на него с тыла. Помни же, не верь отступлению. Пусть музыканты забудут играть ретираду{61}. Тот изменник, кто протрубит ретираду! И если я сам прикажу отступать - коли и меня!* ______________ * Подлинные слова. (Примеч. автора.) Раздалось громкое "ура". А матросы прибавляли: - Умрем за родное место! "В эти немногие дни, - говорит историк, - Корнилов, проявивший необыкновенную деятельность и добровольно принявший всю ответственность перед отечеством, был неизмеримо выше его окружающих. Это был человек, сделавшийся руководителем обороны не по старшинству, а по своим способностям и энергии. Хладнокровный в столь трудных обстоятельствах, Корнилов смотрел на дело прямыми глазами, не увлекаясь, но и не отчаиваясь". Ободряя защитников Севастополя утром пятнадцатого сентября, на другой день после рекогносцировки{61} союзных главнокомандующих в ближайших окрестностях города, Корнилов в тот же вечер писал своей жене: "Наши дела улучшаются. Инженерные работы идут успешно. Укрепляемся, сколько можем, но чего ожидать, кроме позору, с таким клочком войска, разбитого по огромной местности, при укреплениях, созданных в двухнедельное время... Если бы я знал, что это случится, то, конечно, никогда бы не согласился затопить корабли, а лучше бы вышел дать сражение двойному числом врагу... С раннего утра осматривал войско на позиции: шесть баталионов солдат и пятнадцать морских, из матросов. Из последних четыре приобучены порядочно, а остальные и плохо вооружены, и плохо приобучены. Но что будет, то будет - других нет. Может, завтра разыграется история. Хотим биться донельзя. Вряд ли поможет это делу. Корабли и все суда готовы к затоплению. Пускай достанутся развалины Севастополя". По счастию, союзники не думали о штурме. Они приготовлялись к правильной осаде. Севастопольцы вздохнули и ждали армии. Меншиков между тем выжидал подкреплений и продовольствия и, сам не зная, что с Севастополем и где армия союзников, обнаруживал нерешительность и, видимо, не имел определенного плана. Это был далеко не тот князь Александр Сергеевич Меншиков, которого знали и видели под Анапой и Варной в 1829 году. Теперь это был человек, подавленный силою обстоятельств, недоверчивый до крайности, недовольный своим положением и всеми окружающими. Но зато и Меншиковым были все недовольны. Особенно солдаты. Они чувствовали презрение вельможи и отчаянного крепостника, не понимающего солдата, выносливого, терпевшего все ужасы войны, обираемого и покорно умирающего солдата. И он имел еще бессердечие доносить в Петербург, что солдаты дрались под Альмой дурно, тогда как они умирали в бою и должны были бежать главным образом благодаря самому главнокомандующему и генералам. А Меншиков сваливал все свои ошибки на подчиненных и на войска. Только семнадцатого сентября князь узнал, что Северная сторона совершенно свободна, и восемнадцатого сентября он подошел к Севастополю. Севастопольцы с радостью смотрели на подходившие войска. С этого дня защитники видели, что их уже не горсть против армии союзников. Как только вернулись войска и стало известно, что дорога на Симферополь свободна и от неприятеля и от разбоев татар, часть которых перешла к неприятелю в Евпаторию, обложенную отрядом нашей кавалерии, пришедшей из России, - все семьи адмиралов, генералов, офицеров и крымских помещиков и все более или менее состоятельные жители выехали из Севастополя. Он заметно опустел. Оставались только военные, многие отставные матросы, рабочие и мужики. Остались матроски и солдатки, не пожелавшие оставить мужей и сыновей в опасности. ГЛАВА IV I Оба главнокомандующие - Сант-Арно{63} и лорд Раглан, едва ли способные полководцы - не сомневались, что после решительной победы под Альмой они без труда возьмут Севастополь с Южной стороны, не совсем укрепленной, как сообщали союзникам татары. Но когда неприятельские армии, не особенно торопясь, подошли, наконец, к Севастополю и союзники увидели с высот линию укреплений, окружающих Южную сторону, то сочли себя преднамеренно обманутыми татарами. И несколько проводников татар были повешены. Татары, конечно, были правы, когда пять дней тому назад говорили о беззащитности Севастополя, и сделались невинными жертвами. Действительно, в эти дни, когда Меншиков с армией был под Бахчисараем, выжидая подкреплений, а союзные армии направлялись к Южной стороне Севастополя, севастопольцы воздвигали с поражающей быстротой ряд новых укреплений, опоясывающий город на протяжении семи верст. В две ночи и один день было поставлено более ста больших орудий. Работали севастопольцы и день и ночь: и матросы и все жители города. По словам историка, "в земляных работах участвовали все, кто только мог: вольные мастеровые, мещане, лакеи и, словом, все свободные люди, женщины и дети. Женщины носили воду и пищу, засели за шитье мешков и кулей; дети таскали землю на укрепления". Несмотря на быстроту сооружений обороны, немедленный штурм города, в котором было не более пятнадцати тысяч плохо вооруженных защитников, отдал бы его во власть неприятеля; большая часть севастопольцев была бы перебита, и условия мира были бы унизительнее для России. Французский главнокомандующий Сант-Арно, желавший угодить своему императору, Наполеону Третьему, которому помогал в перевороте и в измене против республики, которой оба присягали, - этот генерал хотел после бомбардировки идти на приступ, чтоб назвать падение Севастополя "крестинами Второй империи", еще только недавно основанной... Но Сант-Арно, уже серьезно болевший, почувствовал себя безнадежным в тот самый день, как привел свою армию к Севастополю. Главнокомандующий принужден был сдать армию и уехал, чтоб умереть по дороге в Константинополь. Новый главнокомандующий французской армии Канробер{64} и лорд Раглан, главнокомандующий английскими войсками, колебались, и прошло несколько дней, пока они совещались о том, что делать: штурмовать Севастополь или вести правильную осаду. Нечего и говорить, что отъезд Сант-Арно и каждый день нерешительности и промедления главнокомандующих были на руку севастопольцам. Они усиливали оборону, улучшали укрепления и к четырнадцатому сентября на оборонительной линии могли поставить уже сто семьдесят два орудия. Прошла еще неделя, когда союзники приступили к осадным работам. И в эти дни русские говорили: - Союзники пришли полюбоваться Севастополем нашим. - Видно, ждут, чтобы Меншиков атаковал их, как вернется с подкреплениями. Меншиков хоть и вернулся, но не смел и думать об атаке. Пока подкреплений было очень мало, и главнокомандующий мог усилить севастопольский гарнизон войсками. В лагере, на Северной стороне, у Меншикова оставалось только двадцать тысяч солдат. "Была в его распоряжении только что прибывшая в Крым кавалерийская дивизия. Но она была поставлена около Евпатории для наблюдения за турецким корпусом, укрепившимся в этом городе, для охранения наших сообщений с Россией и для успокоения края. Татары на полуострове волновались и разбегались из селений". Пользуясь отсутствием жителей, войска наши были полными хозяевами деревень и совершенно разорили все окрестное население. Главная часть богатства, домашний скот, был отогнан, другой - взят войсками. Грабили не только татар, но и русских помещиков в Крыму. Безжалостное разорение татар оправдывалось тем, что они изменники оттого, что разбежались, и, следовательно, их нечего жалеть. Но одно официальное сообщение того времени взывало к жалости. Вот что доносил главнокомандующему доблестный майор Гангардт, имевший по тому времени большое гражданское мужество - говорить правду: "Татары Евпаторийского уезда, без сомнения, сами навлекли на себя те бедствия, которые теперь испытывают. Но, рассмотрев все обстоятельства, сопровождавшие быстрое подчинение целого уезда власти неприятеля, нельзя не сознаться, что мы сами виноваты, бросив внезапно это племя, - которое, по религии и происхождению, не может иметь к нам симпатии, - без всякой военной и гражданской защиты от влияния образовавшейся шайки фанатиков. Надобно удивляться, что врожденная склонность татар к грабежам не увлекла толпу в убийства и к дальнейшему возмущению в прочих местах Крыма, долго оставшихся без войск. Я убежден, что изыскания серьезного следствия докажут, что в татарском народе далеко нет того духа для измены, какой в нем предполагают, и потому следовало бы принять решительные меры, чтобы жалкое население многих деревень Евпаторийского уезда, разбежавшееся от страха, что казаки их перережут, и лишившееся через то всего своего имущества, не погибло от голода и стужи с приближением суровой зимы"*. ______________ * "История Крымской войны". (Примеч. автора.) II В первую ночь на новоселье у "дядьки" Маркушка спал отлично. И ему снились те чудные сновидения, которые часто балуют людей, испытывающих наяву тяжелое горе. Мать Маркушки, веселая, здоровая, с добрыми глазами, была около. Она говорила ласковые слова своему любимцу и гладила его кудрявую голову. И Маркушка во сне счастливо улыбался. Бугай, по обыкновению рано вставший, уже выходил на улицу, полюбовался чудным ранним утром, еще дышавшим свежестью, посмотрел на любимый им Севастополь с его глубокими бухтами, над которым солнце тихо поднималось по бирюзовому небу, помолился и пошел за бубликами к старому своему приятелю, татарину-булочнику Ахмету. - Что, брат Ахметка? - промолвил Бугай, пожимая руку татарина. - Думал: они ночью придут! - Видно, бог лишил рассудка француза и гличанина. Не пришли. - Придут, Бугай. - Встретим, Ахметка! - Аллаху все известно. - А ты, Ахметка, чего не уходишь? - Куда уходить? - К турке... Сказывают, ваши бунтуют... - Испугались русских и бунтуют. Русский не понимает татар, какие они народ... А мне зачем уходить?.. Привык здесь. В Байдар отцы жили, и я умру там, если аллах дозволит... Под султаном земли не дадут... Там скорей человеку секим-башка. - То-то оно и есть... Живи, братец ты мой, на своем месте. Ты, Ахметка, с рассудком. А у бога все люди равны! - неожиданно прибавил Бугай. - На сколько тебе бубликов, Бугай? - Давай на две. У меня постоялец - Маркушка. - Хороший Маркушка! - сказал татарин. Бугай взял бублики и пошел домой. С кораблей и с ближайших батарей донесся звон колоколов, отбивавших две склянки - пять часов утра. Город еще спал, но вокруг слышался гул работы. Слободка поднималась. Из хат выходили мужчины и женщины, направляясь к окраине города. У многих были ломы и лопаты. У баб - мешки. Все торопились. Старик яличник спросил знакомого отставного матроса: - Где батареи работаешь? - Около четвертого баксиона. Отсюда ближае! - на ходу ответил старый матрос, слегка прихрамывая на одну ногу, давно переломанную на корабле, когда сорвался с реи и упал на палубу. - Как он придет - увидит, как встретим! - хвастливо проговорил какой-то подросток. - И матроски пригодятся, дедушка. Подсыпем земли! - смеясь, проговорила молодая женщина. - И Севастополя, дедушка, не отдадим! - возбужденно воскликнула другая. - Молодецкие внучки и есть! - ответил Бугай. Он вошел к себе, заварил чай и только тогда разбудил своего маленького приятеля. Маркушка быстро оделся и вместе с "дяденькой" стал пить чай. Мимо открытого окна проходили люди. И Маркушка спросил: - Это куда наши идут, дяденька?.. - На работу... Помогать строить батареи, Маркушка... - Пустите, дяденька, и меня к тятьке на баксион... Приказал проведать... - Сходи... - Может, дозволите и подсобить на стройке батарей... А вечером на ялик, дяденька... Бугай ласково посмотрел на мальчика и сказал: - Вместе пойдем. - Куда? - Туда, куда люди пошли... - А как же с яликом? - Ты молодца... Сердце-то подсказало, что там, - и старый матрос указал пальцем по направлению к бульвару, - мы с тобой нужнее, чем на ялике... Не торопись... выпей еще стакан... Бублики ешь. Через пять минут яличник и его маленький подручный уже шли на пристань, и Бугай предложил нанятому им на ночь человеку остаться на день, а то и на два или три... - А ты? - Мы с Маркушкой землю копать... А у тебя ноги больные... Сиди на шлюпке да греби, пока мы не придем... Так, что ли?.. Дело было слажено, и Бугай с Маркушкой пошли. - На рынок зайдем, Маркушка. Как зашабашат на работе - будем с обедом. Рынок, расположенный у Артиллерийской бухты, был менее оживлен, чем бывал обыкновенно в ранние часы утра. Но все-таки толкались толпа покупателей и покупательниц; среди говора выделялись громкие голоса торговок. На небольшой площади рынка стояли маленькие лавчонки, палатки, ларьки и столики. Висели туши быков, свиней и баранов. Повсюду кучи овощей; высились горы арбузов, дынь, и стояли корзины с фруктами. У самого берега продавали свежую камбалу, султанку и бычков. Там же можно было купить устрицы и мидии. А в стороне валялась любимая народная вяленая тарань. Бугай купил хлеба и соли, огурцов, кусок ветчины, несколько арбузов, две бутылки кваса и на копейку леденцов, все уложил в кулек и сказал: - Ловко пообедаем, Маркушка... Валим! Они свернули на Екатерининскую (большую) улицу. Середина ее была запружена матросами, которые тащили большие орудия. То и дело на тротуарах попадались раненые солдаты. Изредка проезжали татары верхами. Окна большей части домов были закрыты ставнями. - Нахимов небось встал! - промолвил Бугай, указывая на раскрытые окна в квартире адмирала. - И Корнилов, может, и ночь не спал... в заботах... А есть которые начальники и дрыхнут... Ну, да Корнилов их разбудит... Он сонь и лодырей обескуражит... Не таковский! Мимо проехал шибкой рысью высокий молодой полковник в белой фуражке, с перекинутым через плечо тонким ремнем, на котором болтались длинный круглый футляр и подзорная труба. - А это анжинер Тотлебев! - сказал Бугай, переиначивая фамилию Тотлебена. - Сказывают: скорый и башка по своей части... Всем стройкам начальник... До его не знали, как приступить, а как приехал с Дуная - закипела работа... Поедет за город, оглядит кругом и тую же минуту: "Здесь, мол, стройте баксион. Здесь батарея. Здесь, мол, насыпай потолще вал"... И так, Маркушка, вокруг города объезжал... А на эти дела Тотлебев, я тебе скажу, собака и глаз... Наскрозь видит... - А что у него сзади болтается, дяденька? - спросил любознательный мальчик. - Труба подзорная... Знаешь? - Знаю. - И планты. - Какие планты? - Нарисовано, значит, как строить. Дал плант офицеру и... понимай. А прекословить не смей... Сказывали люди, что в ем большая амбиция... Ему одному, значит, чтобы все уважение. И без его чтобы никто не касался... - И строгий, дяденька? - Строгий... Однако не зудит, даром что из немцев... Немец, Маркушка, завсегда донимает словами... На то и немец... Любит, чтобы по порядку вымотать душу... Был у нас на "Тартарарахах" (корабль "Три иерарха") старшим офицером один такой немец... В тоску ввел... Спасибо Нахимову... бригадным тогда был... Ослобонил матросов... "Переводись, говорит, немец, в Кронштадт... А у нас, говорит, в Черном море, немцу не вод". Скоро Бугай и Маркушка вошли на большой бульвар, на окраине города, на горке, заканчивающейся обрывом... Внизу синелась Корабельная бухта. На другой стороне бухты высились доки, слободки, и за ними белела башня над Малаховым курганом. Бульвар лишился деревьев. Они были срублены. На конце бульвара уже стояла батарея... Впереди бульвара почти был готов четвертый бастион; из амбразур чернели орудия. Вся местность вокруг была полна рабочими, рывшими и насыпавшими новые укрепления... Бугай и Маркушка вошли в бастион. Занятые работой матросы не обратили на пришедших внимания. Офицеры были тут же и наблюдали за работами. Все работали быстро и возбужденно, видимо стараясь скорей привести свой бастион в боевую готовность и в такой порядок, к какому привыкли на своих кораблях. И чувствовалось, что у всех уже есть что-то любовное к своему бастиону, какое бывает у хозяйственных людей, устраивающих свои жилища на долгое время. - Гляди, Маркушка! - проговорил Бугай, указывая на большие корабельные пушки, дула которых смотрели в амбразуры, прорезанные в вале, за которым мог скрываться человек от пуль. - Из эстих самых и будем встречать гостей орехами. А где, братцы, тут Игнат Ткаченко? - обратился Бугай к ближним матросам. Маркушка уже увидал отца у последнего орудия, в конце бастиона, и побежал к нему. Он обкладывал фашинником "щеки" амбразуры{63}, вполголоса мурлыкая какую-то песенку. - Здравствуйте, тятенька! - проговорил мальчик. Отец поднял голову, и по его лицу пробежала радостная улыбка. - Здравствуй, Маркушка... И дурак же ты... В шабаш приходи! - воркнул Ткаченко. Однако бросил работу, пожал руку сына и торопливо промолвил: - Видишь, спешка... Где живешь? - У дяденьки Бугая... В рулевых... - В кису не накладывал тебе?.. - с ласковой шутливостью спросил матрос. - Не накладывал... - Не за что... Твой Маркушка молодца! - промолвил подошедший Бугай. - Зачем, Бугай, не на ялике? - Сюда работать пришли... И Маркушка пожелал... - Правильно, Маркушка. Потрудись за Севастополь!.. А пока лясничать некогда... Не похвалят и меня и тебя, дедушку с внуком... Начистит зубы батарейный... У нас и на баксионе, как на корабле... С этими словами Ткаченко принялся за работу у амбразуры. - А ты, Игнашка, комендором? - спросил Бугай. - Комендор. - Смотри, шигани его! - Шигану... Только приходи! - Пообедаем с Маркушкой и зайдем... - То-то зайди, братцы... А за Маркушку спасибо, Бугай... Сирота ведь! - Форменный рулевой... Ну, валим, Маркушка. Тятьку повидал и на работу! Через несколько минут наши добровольцы были уже за бастионом, где шла работа. Каждый из них получил по лопате, встали в длинный ряд рабочих и принялись рыть землю. Бугай и Маркушка работали изо всех сил, сосредоточенно и молча. Маркушка увидел, что не один он был такой мальчишка. Он заметил, что среди вольных рабочих были и приятели-мальчишки, и знакомые девочки, и матроски из слободки. И Маркушка ожесточеннее рыл каменистую землю. Вдруг в первых рядах раздалось "ура" и подхватилось следующими рядами. Закричали "ура" Маркушка и Бугай и сняли шапки. В нескольких шагах остановился на лошади высокий, сухощавый, слегка сгорбленный Корнилов. Еще громче кричали "ура". Серьезное и умное лицо Корнилова, бледное и утомленное, дышало энергией и решимостью. Усмешка играла на его тонких губах. Он махнул рукой. Все смолкли. - Спасибо, братцы! - проговорил он, возвышая голос. - К вечеру вы и батарею поставите. Уверен... И врага не пустим в Севастополь! - прибавил адмирал. - Не пустим! - раздался в ответ восторженный крик. - Еще бы пустить с такими молодцами! - крикнул Корнилов. Он хотел было ехать дальше, как заметил старика Бугая. И припомнил лихого марсового и отчаянного пьяницу на корабле "Двенадцать апостолов", которым Корнилов прежде командовал. - Кажется, старый знакомый... Бугай? - спросил адмирал. - Точно так, Владимир Алексеич! - отвечал старик, обрадованный, что Корнилов не забыл прежнего фор-марсового. - Чем занимаешься? - Яличник, Владимир Алексеич! - Вижу - прежний молодец. Спасибо, что здесь, Бугай! И адмирал кивнул головой и поехал шагом дальше, сопровождаемый адъютантом. "Ура" пронеслось еще раскатистее. И словно бы стараясь оправдать уверенность Корнилова, рабочие, казалось, еще ретивее и быстрее продолжали работу... И насыпи батарей поднимались все выше и выше. - Небось вспомнил марсового! - промолвил про себя Бугай, наваливаясь со всех сил на лопату. А после слов Корнилова Маркушка, казалось, чувствовал себя необыкновенно сильным и уверенным, что врага не пустим. - Ведь не пустим, дяденька? - Не пустим, Маркушка!.. Да не наваливайся так... Полегче... Надорвешься, Маркушка!.. Палящее солнце уже было высоко. Жара была отчаянная. Рабочие обливались потом, но, казалось, не обращали на это внимания, и почти никто не делал передышки. В одиннадцать часов прозвонили шабаш на целый час. И много баб и детей, только что пришедших из города, уже раскладывали на черной земле принесенные ими мужьям, отцам и родственникам посуду и баклаги с обедом. - Давай, Маркушка, и мы пообедаем. Кулек-то у нас с важным харчем... Проголодался? - спрашивал Бугай, вынимая съестное и раскладывая его на своем пальтеце. - Не дюже, дяденька... - Видно, уморился? Ишь весь мокрый, как пышь из воды. - Маленько уморился... Но только передохну и шабаш... Не оконфузю Корнилова. А главная причина - жарко! - А ты ешь, и не будет жарко... Ветчина-то скусная с булкой... Ешь, мальчонка... И огурцы кантуй... Очень даже хорошо с сольцей... Маркушка ел торопливо, рассчитывая воспользоваться шабашем, чтоб сбегать на бастион - посмотреть на него и проведать отца. Не отставал и Бугай и промолвил: - Даром, что седьмой десяток, а зубы все целы! Отпей и кваску, Маркушка... Отлично! И ветчину и огурцы они быстро прикончили... - Теперь давай кавуны есть. Но Маркушка деликатно отказался. Однако арбуз взял. - Да ты что же, Маркушка? - Тятьке бы снес... - Добер же ты, Маркушка. Однако ешь... Мы тятьке и два принесем... Хватит и на нас... После того как Маркушка съел арбуз, старый яличник подал мальчику сверток с леденцами. - Это ты один ешь... А мы с твоим тятькой этим не занимаемся. А ты любишь? - Очень даже... Спасибо вам, дяденька. - Завтра опять будет тебе такая прикуска... А теперь пойдем на баксион... Когда Бугай с Маркушкой пришли на бастион, матросы, разбившись артелями, еще сидели, поджавши ноги на земле, за баками и только что, прикончив щи, выпрастывали мясо, разрезанное на куски. Все ели молча и истово, не обгоняя друг друга, чтобы каждому досталось крошево поровну. - Чего раньше не пришли? - спросил Ткаченко. - Скусные были шти... А теперь присаживайся, Бугай и Маркушка... Хватит и на вас. - Присаживайся! - поддержали и другие обедавшие. - Сыты, матросики... Обедали... Может, Маркушка хочет... Не захотел и Маркушка и, подавая отцу два арбуза, промолвил: - Это вам... Дяденька позволил. - А надоумил принести тебе, Ткаченко, твой Маркушка, - вставил Бугай. - Ты? - спросил Ткаченко. - Я, тятенька! - ответил мальчик. - Молодца... Отца угостил... И все похвалили Маркушку. - У меня карбованец есть для вас! - неожиданно произнес Маркушка, обращаясь к отцу. И, доставши из кармана штанов серебряный рубль, подал его отцу. - Откуда карбованец? - строго спросил черномазый матрос и нахмурил брови. - Сам Нахимов дал! - горделиво объявил Маркушка. - Павел Степаныч! - воскликнул Ткаченко. - Да как же ты с Павлом Степанычем говорил? Маркушка рассказал, как он "доходил" до Нахимова, и отец, видимо довольный своим сыном, сказал: - Провористый же ты, Маркушка... Мальчонко, а отчаянный... Никого не боится... А ежели к Менщику... дойдешь? - шутил Ткаченко. - Дойду. - А если Менщик велит тебя сказнить? - За что? - А так. Велит сказнить и... шабаш! - Сбегу от него и прямо к Нахимову... Так, мол, и так... Как он решит... Матросы смеялись. Когда убрали бак, Ткаченко разрезал два арбуза на десять частей, и вся артель съела по куску; затем все разошлись и кое-где прилегли заснуть до боцманского свистка. Ткаченко поговорил несколько минут со своим приятелем Бугаем и с Маркушкой, и скоро матроса потянуло ко сну. И он прилег около орудия. Захотелось соснуть после обеда и Бугаю. И он сказал Маркушке: - Валим домой... на стройку батареи... Там я сосну, и ты отдохни... И твой тятька хочет спать... - Это Бугай верно говорит. Через склянку разбудят... Маркушка просил остаться. Он не помешает отцу. Он походит здесь и посмотрит, как на "баксионе". - Очень занятно. Дозвольте, тятенька! - Ну что ж... Погляди... Ишь любопытная егоза! Да смотри не опоздай на работу, землекоп!.. Пока прощай, Маркушка! А завтра приходи к обеду. - Не опоздаю... завтра прибегу в обед! - проговорил Маркушка. И, засунув в рот два последние леденца, пошел по бастиону и разглядывал все, что его интересовало. А смышленого мальчика интересовало все. Когда Маркушка отошел, Ткаченко остановил Бугая и сказал: - Все под богом ходим... Придет он, пойдет на штурм, может, и убьет, а то бондировкой убьет. - К чему ты гнешь, Игнат? - А к тому, чтобы поберег сироту... Маркушку, пока он войдет в понятие. - Он и теперь в понятии... И будь спокоен... Маркушку поберегу. - Спасибо, Бугай! - Пока прощай, Игнашка. Бугай вернулся на стройку. Там царила тишина. Усталые, все после обеда крепко спали на земле. А Маркушка тем временем спустился вниз, обошел бастион, прошел по рву, увидал, где пороховой погреб и где лежат бомбы. Кто-то указал на маленькие землянки, где жили офицеры. Маркушка хотел уже идти на стройку, как из одной землянки вышел знакомый мичман, Михаил Михайлович Илимов. Он весело окликнул Маркушку и спросил, зачем он здесь? Маркушка объяснил, что "строит батарею", а в шабаш заходил к отцу, а теперь "бакцион" обглядывал. - Любопытно? - Очень даже, Михайла Михайлыч! - ответил Маркушка. И после нескольких мгновений прибавил: - Дозвольте просить вас, Михайла Михайлыч! - Что тебе? - Разрешите мне поступить на бакцион! Молодой мичман вытаращил глаза. - Да ты с ума сошел, Маркушка? Видно, не понимаешь, о чем просишь?.. - Очень даже понимаю, ваше благородие. - Ведь тут, Маркушка, только теперь любопытно, а как придут союзники... да как начнут бомбардировать, могут убить тебя... - Да что ж... - Ты еще мальчик... Тебе рано воевать. - Я заслужил бы, Михайла Михайлыч... В какую должность пристроите - буду стараться... Будьте добреньки... - Не смей и думать... Лучше уезжай из Севастополя. - Не поеду... Пока я рулевым... А ежели вы не определите на баксион, буду просить Нахимова. Он меня знает... Видит, что я, слава богу, не маленький... Мичман смотрел на маленького, худенького, востроглазого мальчика с серьезным умным лицом и расхохотался. - Что ж, просись... Только и Павел Степаныч не назначит... Поверь, Маркушка. Мальчиков на смерть не посылают... Вот услышишь, как будет бомбардировка, тогда и сам не захочешь сюда... - Что ж, подожду бондировку, и ежели не испугаюсь... буду проситься... - Какое же думаешь место? - Какое угодно... Только, чтобы был в защитниках... Не оконфузю вас... Мало ли какое дело найдется и для мальчика. - Хвалю за твою отвагу... Но мальчикам еще рано сражаться... Выбрось это из головы, пока мал... А как вырастешь... тогда другое дело... И ни у кого не просись... Ну, до свидания, Маркушка. Пока неприятеля нет, зайди ко мне... Я покажу всем такого мальчика! Маркушка ушел с бастиона. Во всю дорогу он мечтал о том, как будет защищать Севастополь, и решил после первой же бомбардировки проситься на бастион. Бугай спал и только делал гримасы, когда злые мухи бегали по его лицу, щекотали губы и нос. Тогда Маркушка присел около "дяденьки" и, найдя камышовку, стал обмахивать ею лицо своего пестуна и друга, раздумывая о том, как решит "дяденька" насчет "баксиона". Пробил колокол, и все поднялись. Через минуту принялись за работу. К вечеру зашабашили. На смену дневных рабочих на работу пришли ночные. Были зажжены смоляные факелы, разгонявшие мрак ночи, и рабочие рыли землю и насыпали ее. А матросы уже привезли орудия на сооружаемую батарею. Усталые вернулись Бугай и Маркушка домой, напились чаю и легли спать. Но прежде чем заснуть, Маркушка рассказал Бугаю об отказе мичмана и его намерении проситься у Нахимова. - Не просись, Маркушка... Не будь глупым, не твое это дело! Вот ежели бы взрослых людей не было, потребуют и нас, стариков... А мальчонков грешно звать на войну... И напрашиваться нечего без нужды на смерть. Шорцу своего не показывай зря, Маркушка... И ничего хорошего нет, коли приходится людей убивать... Я с черкесами дрался... Видел, как люди друг друга убивают... И сам двух пристрелил... Ты думаешь, приятно?.. Небось собаку зря не убьешь, Маркушка!.. Не просись туда, куда тебя не зовут!.. А теперь спи, Маркушка! ГЛАВА V I Это первое бомбардирование Севастополя было тем ужасным крещением людей страданиями и смертью, которое словно бы предупреждало о том, каковы будут последующие бомбардирования, когда осадные укрепления подвинутся еще ближе к нашим, станут вырывать по тысяче человек в день и дадут полуразрушенному Севастополю кличку "многострадального". Четвертого октября союзные батареи, обложившие кольцом наши, были готовы, и все предвещало, что на другой день будет бомбардировка. Армия Меншикова по-прежнему стояла на Северной стороне. Гарнизон Севастополя был достаточен для прикрытия бастионов и батарей. Но солдаты были без всякой защиты от ядер и бомб, "так как в первую бомбардировку еще не было сделано ни блиндажей, ни закрытых путей для сообщения между бастионами". Раннее утро пятого октября было пасмурное, и стоял такой туман, что не было видно в нескольких шагах. Но в шестом часу утра стало проясняться. Туман таял. Загрохотали выстрелы с ста двадцати орудий союзников, и в ту же минуту стали отвечать наши бастионы и батареи. Снаряды осыпали наших: все, кроме прислуги при орудиях и офицеров, старались скрыться от ядер и бомб, а скрыться было некуда. По счастию, начальство догадалось отвести солдат прикрытия в ближайшие улицы города. Там опасность сравнительно была меньшая. "Стрельба по городу и окружающим его укреплениям с каждым часом усиливалась, и в самое короткое время все пространство, разделяющее двух противников, покрылось таким густым пороховым дымом, что и на близком расстоянии не было возможности видеть предмета. Облака порохового дыма, несясь над городом, скрывали от глаз не только все батареи и всю окрестность, но и самое солнце. Свет его померкнул, и оно казалось раскаленным шаром или кровавым кругом, медленно опускавшимся над горизонтом. Были такие минуты, когда вокруг ничего не было видно, кроме дыма, прорезываемого огненными языками, вырывавшимися из орудий. О правильном прицеливании не могло быть и речи; приходилось наводить орудия по сверкавшим огонькам неприятельских выстрелов". "Тучи снарядов скрещивались в воздухе; одни летели к нам, другие к неприятелю. Ядра, бомбы, гранаты, камни, щебень, земля и пыль - все завертелось и закружилось в воздухе". Ветра не было. Воздух был так сгущен, что трудно было дышать. От непрерывного гула орудий и от сотрясения, производимого выстрелами, казалось, трепетала земля. Смерть летала по бастионам и по городу в виде бомб и гранат, лопающихся и разлетающихся осколками, которые осыпали войска, стоявшие на улицах. Ядра и бомбы взрывали мостовую и разрушали стены домов. Оставшиеся в городе жители скрывались в своих домах и в погребах. Но находились женщины, старавшиеся помочь солдатам, подавая им, истомленным от жары и духоты, воду. Одна дама, передававшая стаканы чая в окно офицерам, которые с флотским баталионом была на улице, у дома, говорила: - Господа офицеры! Помните, что женщина присоединила Крым к России{80}, а вы, мужчины, смотрите, не отдайте его неприятелю! И офицеры и матросы, конечно, обещали не отдать. Бабы, под градом снарядов, обносили солдат водой. - Жалко вас! - просто говорили бабы. Арестанты, выпущенные в этот день Корниловым и посланные на бастионы, более других поврежденные неприятельскими снарядами, по словам историка "Крымской войны и обороны Севастополя", оказывали бесстрашие наравне с "неотверженными" людьми. "Они тушили пожары на бастионах, заменяли подбитые орудия, подносили на бастионы воду, снаряды и подбирали раненых. С последними они обращались с большим состраданием: бережно клали на носилки, помогали им повернуться как удобнее, поили водой и несли осторожно, чтобы сотрясением не вызывало страданий. Арестанты отличались особенною предупредительностью ко всем вообще нижним чинам, они угощали их водкою, приносили закуску, отдавали последнюю копейку". После первого бомбардирования одна артиллерийская батарея была поставлена в Севастополе. По словам одного из служивших на батарее, "погода в то время стояла скверная; моросил непрерывный дождь, сопровождаемый холодным ветром, пронизывающим до костей. Местность обратилась в грязь; негде было спрятаться от дождя. Видя, что солдаты валялись под дождем, ничем не прикрытые, арестанты принесли на батарею несколько лодок, лежавших на берегу бухты, укладывали солдат и покрывали их лодками. Таким образом наши солдаты, защищенные от дождя, могли спать эту ночь". А арестанты, разумеется, мокли и не догадывались, какими истинно добрыми людьми были эти "отверженные". И большая часть их была убита в Севастополе. К часу дня бомбардирование стало еще ужаснее, когда англо-французский флот подошел на близкое расстояние и стал громить прибрежные батареи и город. Один из бойцов на прибрежной батарее пишет: "Воздух, пропитанный исключительно дымом, не совмещал уже в себе звуков. Хотя одновременно стреляли около тысячи пятисот орудий, но звук их не был громоподобен - он превратился в глухой рокот, как бы в клокотание, покрываемое свистом и визгом снарядов, в несчетном множестве проносившихся над нами. Только рев собственного орудия при выстреле резко отделялся в этом море несвязных звуков и царил над нами до своего повторения". II При первых же выстрелах Корнилов и Нахимов поскакали на оборонительную линию. Нахимов сам распоряжался стрельбой на пятом бастионе и, по обыкновению, был в эполетах. По обыкновению, он не обращал внимания на опасность. А на бастионах было очень жутко. Достаточно сказать, что в этот день на одном бастионе три раза переменили прислугу у орудий. В начале бомбардировки Нахимов был слегка ранен в голову, и, когда один офицер заметил, что адмирал ранен, Нахимов сердито ответил: - Неправда-с! И, потрогав рукой окровавленный лоб, прибавил: - Слишком мало-с, чтобы об этом заботиться. Слишком мало-с! Скоро на пятый бастион приехал и Корнилов, объезжавший всю оборонительную линию. Разговаривая с Павлом Степановичем, Корнилов долго следил вместе с ним за тем разрушением, которое производили снаряды в неприятельских укреплениях. Оба они стояли открыто под самым сильным огнем союзников; ядра свистели около, обдавая их землею и кровью убитых; бомбы лопались вокруг, поражая своими осколками прислугу у орудий. "Трудно себе представить, - говорит автор цитируемой мною книги, - что-либо ужаснее этой борьбы. Гром выстрелов слился в один гул над головами сражающихся. Тысячи снарядов бороздили укрепления и разносили смерть и увечья повсюду". Нет сомнения, что оба адмирала понимали неудобство этого разговора под ядрами и не сомневались, что их храбрость известна всем и что сохранение жизни важно для самого дела. Но они хотели показать пример бесстрашия всем. Напрасно адъютант старался увести Корнилова с бастиона, докладывая, что присутствие его доказывает недоверие к подчиненным, и уверял, что каждый исполняет свой долг. - А зачем же вы хотите мешать мне исполнять мой долг? Мой долг видеть всех! - отвечал Корнилов. И поехал на шестой бастион. Он вернулся в город и вскоре снова поехал на бастионы. Адмирал опять был на четвертом и третьем бастионе и приехал на Малахов курган. Корнилов хотел было взойти на верхнюю площадку каменной башни, которая особенно заботила англичан, и их батареи старались ее разрушить. Снаряды ложились около башни, и остаться около нее было крайне опасно. Вот почему начальник дистанции контр-адмирал Истомин{82} решительно не пустил на площадку своего начальника и сказал, что там никого нет. И адъютант Корнилова снова просил адмирала вернуться домой. - Постойте, мы поедем еще к полкам, а потом домой. Он постоял несколько минут и в половине двенадцатого сказал: - Теперь поедем! Но не успел сделать трех шагов, как ядро оторвало ему левую ногу у самого живота. Адмирал упал. Его подняли, перенесли за насыпь и положили между орудиями. - Ну, господа, предоставляю вам отстаивать Севастополь. Не отдавайте его! - сказал Корнилов окружавшим и скоро потерял память, не проронив ни одного стона. Он пришел в себя только на перевязочном пункте. Заметив, что его хотят переложить на носилки, но затрудняются, чтобы не повредить рану, Корнилов сам через раздробленную ногу перекатился в носилки, и его отнесли в госпиталь. Врачи не сомневались, что смерть близка. Чувствовал и Корнилов ее приближение и ждал этой минуты со спокойствием. - Скажите всем, - говорил он окружающим, - как приятно умирать, когда совесть спокойна. И скоро в беспамятстве умер. "После него у нас не оказалось ни одного человека в уровень с событиями того времени", - пишет один из участников. И многие записки и словесные отзывы севастопольцев единогласно говорят, что "Корнилов был единственный человек, который мог бы дать совершенно иной исход крымским событиям: так много выказал в эти немногие дни ума, способности, энергии и влияния на своеобразного князя Меншикова". III В это туманное раннее утро пятого октября Маркушка с Бугаем пришли на пристань к своему ялику. Улицы были полны солдатами, шедшими к оборонительной линии. Скакали верховые офицеры и казаки. Встречались бегущие мужчины и женщины с пожитками, направляющиеся к пристаням... В тумане все казались какими-то силуэтами, внезапно скрывающимися... Маркушка чувствовал что-то жуткое на душе. Бугай уже сказал ему, что сегодня ждут "бондировки" и, пожалуй, он пойдет на штурм. - Большая будет драка, Маркушка! - прибавил Бугай. - А мы перевозить людей будем, дяденька? - спросил, видимо недовольный, Маркушка. - Всякий при своем деле. И яличники требуются. А ты, умник, думаешь, нужны мы, старый да малый, на баксионе? Вовсе пока не нужны. А понадобится - пойду... - И я с вами, дяденька! - Не егози, Маркушка! Ялик возвращался с первого рейса, когда вдруг зарокотала бомбардировка. Казалось, сразу все изменилось вокруг. И город, и бухта, и небо. С каждой минутой гром становился сильней и беспрерывней. Черные шарики летали в воздухе с обеих сторон со свистом и каким-то шипением, и над городом повисла туча дыма. И невольный ужас охватил мальчика. И ужас, и в то же время какое-то любопытное и задорное чувство, которое влекло Маркушку туда, где, казалось ему, и он что-нибудь да сделает в отместку этим "дьяволам", пришедшим в Севастополь. Но в эти первые минуты страх пересиливал другие чувства. И мальчик, широко раскрыв глаза, слушал грохот и взглядывал на старого яличника, словно бы удостоверяясь, что "дяденька" здесь, около. Бугай был спокоен и проникновенно серьезен. Он перестал грести, снял свою обмызганную шапку, поднялся и, глядя на город, медленно и истово перекрестился и горячо промолвил: - Помоги нашим, господи! И еще тише прибавил, принимаясь за весла: - Много пропадет нынче народу! - Дяденька! - окликнул Маркушка. - Ну? - Вы говорите, много пропадет от этих самых? - спросил он, указывая вздрагивающей рукой на летящие снаряды. - Много... И от ядер и от бомб... Разорвет, осколки разлетятся и... смерть... либо ногу или руку оторвет... Маркушка примолк и слушал. И впечатлительному мальчику представлялось, что каждый этот шарик убивает людей и среди адского грохота падают окровавленные люди. "Много пропадет народа!" - мысленно повторил Маркушка слова старого матроса. И, охваченный вдруг миролюбивым чувством, он спросил: - И зачем, дяденька, убивают друг друга? - Война. - А зачем война? - А зачем ты дерешься с мальчишками?.. Значит, расстройка... Так, братец ты мой, расстройка и между императорами. Наш один против императора, султана и королевны... - Нашего, значит, зацепили?.. - Из-за турки... Обидно, что Нахимов под Синопом турку ожег... И пошла расстройка... Ну и французского императора наш государь оконфузил... Опять он в амбицию... - А как оконфузил? - Очень просто. Французский император не из настоящих... А так, из бродяг... Однако как-никак, а потребовал, чтобы все ему оказали уважение... И все уважили... Стали называть, по положению, братцем... А наш Николай Павлович император не согласился. "Какой, говорит, мне братец из бродяг"... И назвал его для форменности, чтобы не связываться, другом... Понял, Маркушка? - Понял... - Вот и дошло до войны... Французский император подбил аглицкую королеву, и пишут нашему: "Не тронь турку". А наш ответил вроде как: "Выкуси, а я не согласен!" - Ну, разумеется, надеялся на свою армию и флот! - прибавил Бугай. - А у его, дьяволов, стуцер, дяденька! - Что ж, по правде говоря, и флот с машинами. Эка он палит!! - вдруг оборвал Бугай. На пристани стояла встревоженная толпа. Преимущественно были женщины с детьми и с пожитками. Среди мужчин - большей частью хилые, больные и старики. Все торопились переезжать на Северную сторону. Все суетились, и в толпе раздавались восклицания: - Голубушки... И в слободку он жарит... И несколько хат разметало... - В улицах ядра и бомбы... Солдат так и бьют... И двух матросок убило. Показались матроски на Театральной улице... И наповал... - Ребенка убили... Махонький... В кусочки!.. - Не приведи, господи... Ад кромешный!.. - Нашим матросам-то как на баксионах!.. Голубчики!.. - Сказывают, будет штурма... - Пропали наши домишки... Разорил нас он. - А Менщик не показывается... - Корнилов и Нахимов там... Подбадривают!.. - О господи!.. - А дурачок Костя... не боится. Пошел на баксион... Бормочет себе под нос... - Дедушка, родненький! Возьми и меня! - крикнула одна девочка, подбегая к Бугаю. - Садись, девочка, около меня. А ты чья? - спросил Бугай, отваливая от пристани. Худенькая черноглазая девочка заплакала и сквозь слезы отвечала: - Сирота! Матросская дочь. - У кого жила? - У тетеньки. А тетенька ушла... А меня оставила... - К кому же ты? - Ни к кому, дедушка... Никого у меня нет. - Ишь ты! Но тут же на шлюпке нашлась добрая женщина, которая обещала приютить девочку в Симферополе. А Бугай дал девочке две серебряные монеты и ласково сказал: - Пригодится, девочка! После нескольких рейсов пассажиров уже не было. Бугай с Маркушкой закусили, и лодочник заснул в шлюпке, не обращая внимания на адский рокот. Привык к нему и Маркушка, и он уже не приводил его в ужас. Не ужасали его и носилки с мертвыми телами, которые, как груз, складывали на баркас на Графской пристани... И как много этих мертвецов, окровавленных и изуродованных, с черными от пороха лицами, с закрытыми глазами, в ситцевых и холщовых рубахах и исподнях. Почти на всех покойниках не было шинелей, мундиров и сапог. Маркушка заглядывал в носилки, заглядывал в баркас и невольно искал отца. И он спросил одного солдата-носильщика: - Ткаченко, комендор на четвертом баксионе, жив? - Не знаю, малец... Слышно, там сильно бьют... Оттуда к Корабельной бухте выносят... А мы солдатиков носим... Коих на улице убило. Маркушка вернулся к ялику. По-прежнему кругом грохотало. А Бугай спал. Мальчик опять отошел от ялика и вышел на улицу. У пристани и Морского клуба сидели солдаты, поставив ружья в козлы. Офицеры курили и о чем-то болтали. Здесь не было видно ни ядер, ни бомб. Маркушке очень хотелось вблизи увидать их. Он пробежал между солдатами, добежал до собора... Опять ни ядра, ни бомбы... И он побежал дальше... Мимо то и дело проносились носилки, перед которыми солдаты расступались и крестились... Несмолкаемый рокот казался оглушительней. Но Маркушка не обращал на него внимания и побежал по Большой улице... И вдруг остановился... Он услышал совсем близко резкий свист; несколько ядер шлепались о мостовую. И вслед за тем шипение... Что-то упало, казалось, рядом, что-то вертелось и горело... - Падай, чертенок!.. - раздался чей-то повелительный голос. И вслед за тем чьи то руки схватили мальчика за шиворот и пригнули к земле. В ту же минуту раздался треск, и Маркушка увидал, как осколки разлетелись среди солдат, и раздались стоны. Маркушка поднялся. Около него стоял моряк - штаб-офицер в солдатской шинели. - Ты зачем здесь? - сердито спросил моряк. - Поглядеть. - На что? - На ядра... - Глупый. Хочешь быть убитым? Пошел назад. Брысь! - крикнул моряк. Маркушка не заставил повторять и побежал со всех ног. А моряк, улыбнувшись, проводил глазами Маркушку и пошел к оборонительной линии, то и дело прислушиваясь к свисту ядер и невольно наклоняя голову. У дома главного командира проносили носилки. Маркушка заглянул и увидел знакомого мичмана Михайла Михайловича. Бледный, он слегка стонал. - Михайла Михайлыч! - воскликнул Маркушка. - Маркушка! - ласково сказал раненый мичман. - И не смей проситься на бастион... Вот видишь, как там... Понесли меня... - Поправитесь, Михайла Михайлыч! - Надеюсь... Легко ранен... - А тятька, Ткаченко... жив? - Жив был... Маркушка проводил несколько минут раненого и, простившись, побежал на пристань. По дороге он услышал, что убит Корнилов, и принес это известие Бугаю. Бугай нахмурился, перекрестился и проговорил: - Другого такого не найдем!.. А ты куда бегал? Маркушка рассказал, и старый яличник сердито сказал: - Ой, накладу тебе в кису, если пойдешь... смотреть бомбы!.. Раскровяню твою харю! К вечеру все стихло. Рокот прекратился. Люди облегченно вздохнули и дышали вечерней прохладой. Вечер был прелестный. На небе занялись звезды, и море так ласково шептало. И только огненные хвосты ракет, по временам горевшие в темном небе, да шипение бомб говорили, что смерть еще витает над городом. Но скоро смолкли и английские батареи. Маркушка и Бугай пошли домой. Но дома уж не было. Хибарка, в которой они жили, представляла собой развалины, и приятели нашли на ночь приют в одном из целых домиков слободки и решили на другой день перебраться вниз. "А на баксион к тятьке все-таки сбегаю!" - подумал Маркушка перед тем что заснул. На следующее утро грохот пальбы разбудил Маркушку. - Ишь черти! Опять бондировка! - промолвил мальчик, поднимаясь с соломенной подстилки на полу. ГЛАВА VI I После первого ужасного бомбардирования защитники всю ночь исправляли повреждения бастионов и батарей. Некоторые сильно пострадали. Особенно - третий бастион, почти сравненный с землей. На нем три раза была переменена орудийная прислуга, убитая или раненая. Ничем не прикрытые, под градом ядер, бомб и гранат, матросы продолжали стрелять по неприятельским батареям, как вдруг неприятельская бомба пробила пороховой погреб и страшный взрыв поднял на воздух часть третьего бастиона и свалил его в ров вместе с орудиями и матросами-артиллеристами. "Бастион буквально обратился в груду земли; из числа двадцати двух орудий осталось неподбитыми только два, но и при них было лишь пять человек". Почти все офицеры были убиты или ранены. Сто матросов погибли при взрыве. Обезображенные и обгорелые трупы их валялись во рву и между орудиями: там груда рук, тут одни головы без туловища, а вдали, среди грохота выстрелов, слышались крики торжествующего врага. Бастион представлял картину полного разрушения, и в течение нескольких минут не мог производить выстрелов из своих двух орудий. Казалось, исчезла уже "всякая возможность противодействовать артиллерии неприятеля. Оборона на этом пункте была совершенно уничтожена, и на Корабельной стороне (где находился третий бастион) ожидали, что неприятель, пользуясь достигнутым им результатом, немедленно пойдет на штурм", - пишет автор "Истории обороны Севастополя". Но офицеры и матросы сорок первого экипажа, стоявшего близ бастиона, бросились на помощь третьему бастиону. Скоро загремели выстрелы из двух орудий и на соседней батарее, чтобы отвлечь внимание неприятеля от третьего бастиона, стали кричать "ура" и открыли частый огонь против чужих батарей. За ночь надо было восстановить третий бастион и исправить другие. Пришлось насыпать брустверы и очищать рвы, устраивать траншеи, заменить подбитые орудия. К утру все бастионы были готовы. Севастополь после вчерашней бомбардировки, казалось, стал еще грознее, и союзники увидали, что взять Севастополь не так легко, как казалось. Его укрепления словно бы снова вырастали. Поднимался и дух защитников после ужасной бомбардировки, не сгубившей Севастополя. Нахимов, посетивший на другой день прибрежную батарею No 10, отбивавшуюся от орудий целого флота, за потерю которой опасались тем более, что она могла быть сбита и занята десантом, - Нахимов приказал собрать матросов и сказал: - Вы защищались, как герои, - вами гордится, вам завидует Севастополь. Благодарю вас. Если мы будем действовать таким образом, то непременно победим неприятеля. Благодарю, от всей души благодарю! "Крепость, - доносил князь Меншиков, - которая выдержала такую страшную бомбардировку и успела потом в одну ночь исправить повреждения и заменить все подбитые свои орудия, - не может, кажется, не внушить некоторого сомнения в надежде овладеть крепостью дешево и скоро". II Это осторожное донесение главнокомандующего, питавшего только "некоторое сомнение" в возможность потерять Севастополь, было, казалось, одним из редких обнадеживающих донесений императору Николаю Первому и своих не мрачных взглядов на положение Севастополя. Сам главнокомандующий, один из любимейших императором деятелей того времени, сам признавал то, что казалось невероятным. Начальники, офицеры и даже сами войска, - словом, все то, что считалось нашей гордостью и главным козырем, поддерживающим могущество России и внушающим страх Европе, - все это, по мнению князя Меншикова, бесспорно умного человека, - было самоуверенное заблуждение. Князь не раз предупреждал еще до объявления войны, что необходимо более войск, чем у него есть: "Небо помогает большим войскам", - острил он и прибавлял, что необходимо укрепить Севастополь с Южной стороны. Но его донесения вначале не исполнялись, и десант большой союзной армии застал нас врасплох не по вине одного Меншикова. И затем он уже не раз жаловался и государю, и министру, и князю М.Д.Горчакову о недостатке способных генералов и особенно офицеров. Корпусные командиры не внушали доверия князю. "Это будет истинное несчастие, если б генерал Д. стал во главе армии", - говорил Меншиков об одном корпусном командире. Генерала Липранди{90} главнокомандующий считал "хитрым и двуличным", а про офицеров генерального штаба писал: "Все находящиеся у меня, за исключением одного или двух, полнейшая ничтожность, в том числе и N, неспособность которого ниже всякой критики". Понимал, казалось, общее заблуждение насчет нашей военной мощи не один только скептик и недоверчивый князь. Даже князь Горчаков, главнокомандующий дунайской армией и сочинивший песенку, в которой даже англичане и французы названы "басурманами" и которую распевали наши солдаты*, в то же время, посылая войска и генералов из дунайской армии в подкрепление разбитой уже под Альмой армии Меншикова, писал ему не всегда утешительные сведения. ______________ * Жизни тот один достоин, Кто на смерть всегда готов, Православный русский воин, Не считая, бьет врагов. Что французы, англичане? Что турецкий глупый строй? Выходите, басурмане, Вызываем вас на бой! Вызываем вас на бой! (Примеч. автора.) "Что же касается до генерала NN, то его я не знаю, но говорят, что он бестолков. Чтобы сколько-нибудь вознаградить за его глупость, я ему придал генерального штаба подполковника, одного из лучших моих офицеров"*. ______________ * "История обороны Севастополя". (Примеч. автора.) Затем князь Горчаков писал князю Меншикову о том же генерале: "Позвольте вам напомнить, что NN большой дурак (est un grand bete) и что совершенно необходимо ему запретить атаковать неприятеля. Вся его обязанность заключается в ведении малой войны, потому что иначе он настолько глупо атакует укрепления, что без сомнения будет во вред его дивизии и покроет его стыдом". В другом письме князь Горчаков пишет: "Наши кавалерийские офицеры вообще ничего не разумеют в такой войне". А о посылаемых войсках сообщает: "Войска, вам посылаемые, хороши, но вы не поддадитесь на их хвастовство. Они скажут, что готовы штурмовать небо. Дело в том, что они будут стойки при защите данной местности, но не ждите от них смелых атак. У неприятеля слишком большой над нами перевес в вооружении. Храбрейшие из начальников и офицеры бросятся как сумасшедшие и будут выведены из строя, а войско покажет тыл. Говорю по опыту". Свалил потерю Альминского сражения "на малодушие и неопытность" солдат и Меншиков, а между тем мнение о наших солдатах двух главнокомандующих совсем не согласно с тем, что говорили о солдатах знаменитые полководцы - наши и иностранные - и что показывали большая часть войн и осада Севастополя. Впрочем, и князь Меншиков, понявший в Севастополе многие наши заблуждения насчет многого, казалось, понял, что и сам он, на которого было возложено такое трудное дело, - тоже одно из заблуждений - считать его даровитым и энергичным полководцем. И мрачный, одинокий, недоверчивый, не сообщавший никому своих планов, вдобавок больной и знающий, как нелюбим он в войсках и во флоте, - он не верил в дело, которому служил, и скоро уж доносил государю, что едва ли Севастополь долго продержится и не лучше ли сжечь его и вывести армию. Меншиков жил на Северной стороне, в скромном помещении, устроенном в форте. Он почти не показывался на оборонительную линию, не показывался и войскам, и, видимо удрученный тяжелыми думами, хотя и работал не покладая рук, но видел и чувствовал, что не может поправить дела - не может выгнать неприятеля. Он не скрывал от себя, что дороги ужасны, что продовольствие войск отвратительно, злоупотребления неисчислимы, раненые и больные мрут как мухи без призора, подвоз пороха и снарядов затруднителен. Броситься же на "авось" с армией на неприятельскую - для этого князь Меншиков был слишком умен и недостаточно беззаветен и пылок, чтоб рисковать всей армией и, в случае поражения, отдать неприятелю весь Крым. И, несмотря на понукания из Петербурга на решительные действия, Меншиков имел храбрость не соглашаться с советами самого государя и медлил, ожидая новых подкреплений. "Я настаиваю в Петербурге, - пророчески писал он тому же главнокомандующему дунайской армии, князю Горчакову, еще до высадки, - на необходимости подкрепления потому, что если наши морские силы будут уничтожены, то в течение двадцати лет мы будем лишены всякого влияния на Востоке, так как все доступы к нему как морем, так через княжества, будут для нас недосягаемы". Но подкреплений не посылалось. В Петербурге надеялись, что и с маленькой армией Меншиков не пустит врага. И только когда наша армия была разбита и Севастополь оставался почти в беззащитном положении, тогда только стали посылать подкрепления, и то по небольшим частям и в общем в недостаточном количестве. "Ни генералов, ни офицеров", - писал он. "Рекогносцировка, сделанная по моему приказанию, не имела никаких других последствий, как обнаружение неспособности полковых и бригадного командиров", - сообщал Меншиков Корнилову. "К довершению хлопот, - жаловался Меншиков в письме к князю Горчакову, - не могу достигнуть правильного устройства провиантских транспортов. Три транспорта оказались попорченными и сгнившими до того, что даже при недобросовестной сортировке их нельзя употреблять в пищу. Плут Сервирог заставил принять этот транспорт, задержав с намерением остальные. К тому же дурные дороги и без того их задерживают. Так мы живем изо дня в день - к крайнему моему огорчению и заботам. Торопить присылкою провианта положительно некого. Я писал в Петербург о присылке интенданта, но когда он будет прислан и какой-то еще будет!" Во многих письмах Меншиков писал: "Я изнемогаю от усталости и забот и не вижу выхода из своего положения. Утешительного ничего, а зато сплетен - гибель". Несомненно умный человек, он понимал, что нужен гений военачальника и организатора, чтобы при таких беспорядках, какие обнаружило наше бессилие, несмотря на самоуверенность в свою силу и веру в безукоризненный порядок в военном управлении, возможно было надеяться на успех. И Меншиков, казалось, не имел никакой надежды и не скрывал этого от императора. Он ждал скорой потери Севастополя. В Петербурге, где не обращали внимания на просьбы Меншикова о серьезной защите Крыма, после поражения нашего под Альмой боялись потери всего Крыма. Только бездарность полководцев союзников и воистину необыкновенная выносливость и мужество солдата и матроса, которые одиннадцать месяцев защищали Севастополь, несколько ободрили нас и спасли от несравненно тяжелых условий мира. В каких условиях жили защитники поздней осенью и зимой, читатель может понять хотя бы из следующих строк, которые я беру из "Истории Севастопольской обороны". "Защитники Севастополя положительно валялись в грязи, на открытом воздухе, в дождь и в бурю, в мороз и метель. Единственною защитою их от холодных ветров были сложенные насухо из камней стенки, ямы или рвы, кое-как прикрытые сверху. Командиры бастионов помещались в землянках столь малых, что едва можно было вытянуться во весь рост человека. Если на батарее бывала еще одна такая землянка для нескольких офицеров, то такая батарея считалась с роскошным помещением. Никто не мог раздеться. Ноги прели, потому что по месяцу и более никто не снимал сапогов. Иной пробовал прилечь на голой земле, но холод и сырость гнали его прочь. Хорошо, кому удавалось пристроиться под навесом насыпи или прислониться к станку, на котором лежало орудие, - положению такого счастливца все завидовали". Но солдатам едва ли было лучше. "Находившиеся на укреплениях войска не имели ни крова, ни теплой одежды. С самого начала осады солдаты принуждены были сами изобретать средства для защиты от дождя и стужи. В то время солдаты не имели еще полушубков* и довольствовались мундиром и шинелью. В дождливую погоду они мастерили себе такие башлыки из рогожи, смотря на которые дивовались и свои и французы. Рогожи эти выдавались для того, чтобы солдаты подстилали под себя в землянках или сараях, где им случалось ночевать. Обыкновенно один куль выдавался на двоих: его резали вдоль на две части, так что каждому доставалось по готовому, сшитому углу. Отправляясь в цепь или на часы, солдат захватывал с собою принадлежащую ему половину куля. Надев его на голову, он защищал себя от дождя и непогоды". ______________ * Посылавшиеся часто не доставлялись и где-нибудь на пути сгнивали. (Примеч. автора.) "Жизнь, которую не выносит ни один каторжник, была обыкновенною жизнью каждого из защитников", - прибавляет историк. Сильное бомбардирование продолжалось несколько дней подряд и затем продолжалось ежедневно, но несколько легче и не общим, а имеющим целью разрушить укрепления в некоторых пунктах обороны. Тем временем траншеи и укрепления подвигались ближе и ближе, и, несмотря на мужество защитников, главнокомандующий был безнадежен и мрачен. Но в нем не было доблести сознать свою неумелость и просить о назначении другого главнокомандующего. Только через несколько месяцев после новых поражений в сражениях, когда и в Петербурге увидали военную бездарность князя и решили сменить его, Меншиков решительно просил об увольнении и бросил армию до приезда нового главнокомандующего, князя Горчакова. Ничего не мог сделать и новый главнокомандующий, сам настаивавший в Петербурге на смене Меншикова. III Он сваливал всю вину на Меншикова, и сражение, которое Горчаков дал союзникам, вынужденный Петербургом, показало то же, что и во время начальства Меншикова. Наши солдаты дрались как львы, но были разбиты и потеряли около семи тысяч. Оказалось, что снова не было точности и ясности в распоряжениях полководца: один генерал начал, не понявши слова "начать", присланного главнокомандующим через адъютанта; другой генерал, видя, что рядом бьют своих, не подал им помощи, потому что не было приказания, - словом, снова вышла путаница и бестолочь. Историк, хоть и не считает князя Горчакова таким плохим военачальником, как Меншиков, дает о нем такую характеристику: "Как главнокомандующий он не вполне удовлетворял тому высокому званию, в которое был облечен. Военная искра, находчивость, смелость и быстрота соображения не составляли принадлежности князя Горчакова. Напротив, он был человек крайне рассеянный и в высшей степени нерешительный. По своей нерешительности он упускал иногда удобный случай для действия, часто менял приказания, а по рассеянности нередко даже и противоречил себе". И князь Горчаков через восемь недель после приезда в Севастополь уже говорил, что "со времен Петра Великого под Прутом{95} ни одна армия не находилась в столь дурном положении, в каком нахожусь я в настоящее время". Хотя новый главнокомандующий имел в своем распоряжении несравненно более войска, чем имел Меншиков, тем не менее считал свое положение безысходным и просил императора Александра Второго об оставлении Севастополя до штурма. И если потом оставил эту мысль и даже мечтал о возможности решительных действий, то обязан был влиянию присланного из Петербурга генерал-адъютанта Вревского{96}. Рассказывая о недостатке генералов и офицеров и о том, что многие генералы выбыли из строя по болезни, князь Горчаков "с грустью должен был заявить военному министру, что на самом деле не болезнь, а другие причины заставили некоторых уклоняться от исполнения своих обязанностей; что пароксизм болезни у таких лиц обыкновенно наступал только тогда, когда они получали неудобное для них назначение. Называя по именам тех генералов, в болезни которых он сомневался, князь Горчаков писал, что генерал Хрущев{96} действительно болен, а между тем не желает оставить ряды армии". Одним словом, Горчаков только подтверждал мнение предшественника, которого считал виновником своего безвыходного положения. Разумеется, не один Хрущев был такой. История Севастополя показывает многих генералов (Семякин{96}, Хрулев{96} и другие), которые не "болели" кстати, когда солдаты и матросы умирали. Нечего уже говорить о таком боготворимом матросами и солдатами Нахимове, именно за то, что он был там, где были и они, всегда простой, доступный, скромный и истинно храбрый, без тени рисовки. И когда один севастополец при встрече с доблестным адмиралом сказал, что он напрасно не бережет себя, и прибавил: "что будет с Севастополем, если его не будет", - Нахимов сердито нахмурился и ответил: - Не то вы говорите-с! Убьют-с меня, убьют-с вас, это ничего-с! А вот если израсходуют князя Васильчикова* или Тотлебена, это беда-с! ______________ * Начальник штаба севастопольского гарнизона. (Примеч. автора.) А адмирал Истомин, убитый на Малаховом кургане, в ответ на опасения подчиненных обыкновенно говорил: - Я давно уже в расходе и живу пока на счет французов и англичан! ГЛАВА VII I Рано утром, через три дня после первой ужасной общей бомбардировки, как и в предыдущие дни, загрохотали орудия. Но стреляли сразу не все неприятельские батареи, и наши отвечали только из тех бастионов, на которые был направлен огонь неприятеля. Старик Бугай, только что молча окончивший пить чай в подвале одного из домов внизу, около рынка, на берегу Артиллерийской бухты, вдруг неожиданно сердито произнес, обращаясь к Маркушке: - А ты как думал, Маркушка? И, не ожидая ответа, прибавил: - Небось слышишь, чертенок? - Слышу, дяденька. Бондировка! - То-то и есть! - несколько остывая, промолвил Бугай. - Здесь внизу что, пока нам слава богу... И выспались на новоселье... И чаю попили. Сюда еще не дохватывают... А напредки что будет... Выкуси-ка! - Прогоним дьяволов - вот что будет. - Не бреши, Маркушка. Не форси по своему рассудку. За форц знаешь ли что? Учат!.. И тебя следовало бы съездить по уху... Не хвастай!.. Он, братец ты мой, свою линию, шельма, ведет... - Какую, дяденька? - нетерпеливо спросил Маркушка, уверенный, что Бугай не съездит по уху, а только пугает. - Прежде проворонил штурму, не посмели их начальники, когда Менщик пропадал, и мы одни пропали бы... Понял, что обмишурился... Так теперь думает обескуражить нас бондировкой, разорить наши баксионы и на штурму... Но только еще погодить надо... Прежде вовсе разори, да и перебей людей, тогда и бери Севастополь, ежели Менщик не войдет в полный свой ум... Сказывали: лукав. А где же твое лукавство, скажи на милость? - спросил Бугай, словно бы обращаясь к самому главнокомандующему. И так как главнокомандующий не мог ответить старому отставному матросу, то он сам же за него ответил: - Вы, мол, братцы, пропадай на баксионах с Павлом Степанычем*, а я не согласен пропадать. Сижу себе на Северной, на хорошем харче, пью вино шипучее за обедом по старости лет. А к французу с солдатиками не сунусь. А вы, севастопольцы, как вгодно... Отбивайтесь и помирайте!.. ______________ * Нахимов. (Примеч. автора.) - А отчего, дяденька, Менщик не сунется? - спросил опять Маркушка. - Оттого, дьяволенок. Чего пристал?! - сердито окрикнул Бугай и даже взглянул в упор на мальчика строгими глазами, казавшимися совсем суровыми от нахмуренных клочковатых бровей, - точно именно Маркушка и виноват в том, что Меншиков, по мнению Бугая, не обнаруживает никакого лукавства и не желает "сунуться" к "французу". - Валим на ялик... Небось как огрел его француз под Альмой, так никакой смелости в нем нет. Вовсе обескураженный... Видел вчера Менщика, когда садился в катер?.. Будь заместо его покойный Корнилов или Нахимов, совсем другой вышел бы военный оборот. Небось не оконфузили бы себя и солдатика... Валим на ялик, Маркушка! - Дозвольте, дяденька, прежде на баксион сбегать... тятьку проведать... Еще жив ли? - Я тебе дозволю... Не форси, говорят!.. На ялик! - грозно крикнул Бугай и погрозил кулаком. И уж дорогой Бугай, видимо не сердитый, проговорил: - Вечером сходим... Отчего не проведать. А зря лезть на убой - один форц. Живи, пока бог тебя терпит! Вырастешь, поймешь Бугая... II Молодой, совсем бледный офицер в солдатской шинели, поддерживаемый статским господином, сел в ялик. Солдатик-денщик уложил два чемоданчика, господский мешок и - поменьше - свой и сел на носу ялика. - На северную! - нетерпеливо и взволнованно проговорил офицер задыхаясь. - Не волнуйся, Витя! Не говори громко. Тебе вред но, голубчик. Что говорил старший врач? И хоть статский, совсем юноша, походивший на офицера и, по-видимому, брат, и старался казаться молодцом и подбадривать брата, но голос его был встревоженный и испуганный, и мягкие лучистые глаза светились грустью. Ничего молодеческого не было в этом здоровом, дышавшем свежестью лице и в крепкой, сильной фигуре. Напротив, в юноше было что-то мешковатое и необыкновенно милое, доброе и тоскливое. Как только ялик отвалил, офицер встрепенулся, как птица, выпущенная из клетки. К бледному, почти мертвенному лицу с красивыми заострившимися чертами и ввалившимися глазами, большими и лихорадочно блестевшими, прилила кровь. Не без усилия поднял он болезненно белую и точно прозрачную исхудалую руку с голубыми жилками и, глядя на Севастополь, крестился. И, полный благодарного счастья, промолвил: - О, скорей бы только домой... Дома поправлюсь. Ты увидал бы, брат... Неужели ты нарочно приехал сюда, чтобы поступить в юнкера? - И тебя повидать... И в юнкера. - О, не оставайся, Шура... Не оставайся... Но я, офицер, должен был драться... И две пули. Видишь, на что я похож... - Поправишься, Витя... Не говори. - Мне лучше... Ничего... Не мешай... Не поступай в юнкера. Умоляю! Ты не знаешь, что за ужас война. Это бойня... Смерть... смерть везде... И ради чего убивать друг друга?.. Довольно с меня... Слава богу, что подальше отсюда... И не вернусь сюда... О, нет... нет... Окончится же война, и я в отставку... Называй меня трусом, Шура... Но я делал то, что и другие... Стоял в прикрытии на четвертом бастионе и смотрел, как люди падали с оторванными головами, без рук... без ног... Стон... крик... Я не прятался... Было жутко, но стыдно перед солдатами, а то бы убежал... А на ночной вылазке... Я и хуже зверя, когда, бросившись в неприятельскую траншею, убил француза... Ведь он просил не убивать. А я, как опьяненный кровью, еще пырнул штыком в человека, и кровь брызнула... "Бей, руби!" - кричал я... пока не упал, и то думал, что смерть... Вынесли солдаты - вот и этот Прошка, мой денщик... Милый... славный! - говорил офицер, показывая головой на белобрысого солдатика. А солдатик то поглядывал на воду, то прислушивался к грохотанию бомбардировки. Но дым и бомбы были далеко, и он, видимо, был так же счастлив, как и офицер. - Не волнуйся, Витя... - Не оставайся, Шура... Или получить крест хочешь?.. О милый... Когда с вылазки меня перенесли на бастион и я открыл глаза, многие офицеры подходили и говорили, что я молодец... Полковой тоже... Обещал представить к Анне с мечами... А я, как вспомнил вылазку и как убивал, - мне было ужасно стыдно... невыносимо постыдно... И я плакал... плакал - и за себя и за людей... Я ведь не смел думать, что буду таким зверем... И ты, милый, добрый Шура, станешь таким же зверем... Уедем вместе... Подумай... Ты только вчера приехал... Мы не наговорились даже... Как позволил тебе папенька, Шура... И бедная маменька... Юноша и сам начинал колебаться, а главное, он вспомнил предостережение врача о том, что брат опасен. И раны, и злая лихорадка... То и дело может умереть на дороге... - Ну, хорошо, Витя. Я отвезу тебя домой... - И останешься?.. - Поеду, Витя... Потом... позже... - Я уговорю тебя... Прежде раздумай... Будь на службе - иди, если призовут... это понятно... Убьют или ранят... Чем мы лучше солдат... Ведь наш бригадный называет их пушечным мясом, как и Наполеон их зовет... А ведь Наполеон - гениальный разбойник, вот и все... Я много читал о нем... Он просто... одного себя любил... И знаешь что, Шура? - Что? - Будет же время, когда не будет войн... Наверное, не будет! - возбужденно проговорил офицер. Он утомился, примолк и сконфуженно улыбнулся, взглядывая на яличника словно бы виноватыми глазами и почти испуганный, что вызовет в старом Бугае осуждающий взгляд. Бугай и Маркушка, жадно слушавшие офицера, были под сильным впечатлением чего-то диковинного и в то же время обаятельного. Этот офицер возбуждал и жалость и какое-то невольное восхищение и признаниями, и самообвинениями, и доселе неслыханными словами об отвращении к войне, и просьбами брата не идти на войну, и самым его необыкновенно милым, открытым лицом, над которым, казалось, уже витала смерть, которой он не чувствовал, а напротив, ехал полный надежды и счастья. И он, и все, что он говорил, дышали искренностью и правдой. Это-то и почувствовалось старым и малым: Бугаем и Маркушкой. Старик ни на мгновение не осудил мысленно молодого офицера. Напротив, внутренне просиял и словно бы умилился и смотрел на офицера проникновенным взглядом. В нем было и удивление, и ласка, и жалость. - А ты отставной матрос? - спросил молодой офицер, успокоенный и обрадованный ласковым взглядом Бугая. - Точно так, ваше благородие... После секунды возбужденно прибавил: - А вы душевно обсказывали, ваше благородие... Лестно слушать, ваше благородие... Не по-божьи люди живут... То-то оно и есть... Бугай навалился на весла. - Вот видишь, Шурка, - радостно сказал офицер брату... И прибавил, обращаясь к Бугаю: - Это ты отлично... Не по-божьи люди живут... Нехорошо! О, скоро люди будут жить лучше. Непременно... Через четверть часа ялик пристал к Северной стороне. Офицер остался на ялике, а брат его пошел на почту добывать лошадей. Денщик-солдатик пересел к офицеру. - А ты, Маркушка, сбегай за свежей водой! Может, барину испить угодно! - сказал Бугай. - Спасибо, голубчик... А мальчик славный! - промолвил офицер, когда Маркушка побежал. - То-то башковатый, ваше благородие. Небось поймет, что вы насчет войны обсказывали. А то на баксион просится... Отец матрос у него на четвертом... Мать его недавно умерла... Так сирота со мной... Гоню его в Симферополь... А то того и гляди убьет, а он... не согласен... Ну да я его не пущу на убой, ваше благородие... - Еще бы... Бугай несколько времени молчал и наконец таинственно проговорил: - Вот вы сказывали, что лучше будет жить людям... И прошел слух, будто и у нас насчет простого человека скоро войдут в понятие и пойдет новая линия. И быдто перед самой войной было предсказание императору Николаю Павловичу. Слышали, ваше благородие? - Нет. Расскажи, пожалуйста... И Бугай начал: - Сказывал мне один человек, ваше благородие, что как только француз пошел на Севастополь, отколе ни возьмись вдруг объявился во дворец старый-престарый и ровно лунь, вроде быдто монаха. И никто его не видал. Ни часовые, ни царские адъютанты, как монах прямо в царский кабинет императора Николая Павловича. "Так, мол, и так, ваше императорское величество, дозвольте слово сказать?" Дозволил. "Говори, мол, свое слово!" А монах лепортует: "Хотя, говорит, ваше величество, матросики и солдатики присягу исполнят по совести и во всем своем повиновении пойдут, куда велит начальство, и будут умирать, но только, говорит, Севастополю не удержаться". - "По какой причине?" - спросил император. "А по той самой причине, ваше величество, что господь очень сердит, что все его, батюшку, забыли..." - А ведь это правда... Забыли! - перебил офицер. - И вовсе забыли, ваше благородие! - ответил Бугай. И продолжал: - "И для примера извольте припомнить мое слово: француз и гличанин победит. И тогда беспременно объявите свое царское повеление, чтобы солдатам и матросам была ослабка и чтобы хрестьянам объявить волю, а не то, говорит, вовсе матушка Россия ослабнет, француз и всякий будет иметь над ней одоление". А император, ваше благородие, все слушал, как монах дерзничал, да как крикнул, чтобы монаха допросили, кто он такой есть... Прибежали генералы, а монаха и след простыл... Нет его... Точно скрозь землю провалился... - Тебе рассказывали, голубчик, вздор... Как мог явиться и пропасть монах? Это сказка... Сказка, которой поверили те, которые ждут и хотят, чтобы сказка была правдой. Но она будет, будет после войны!.. Верь, Бугай!.. Бугай перекрестился. В эту минуту прибежал Маркушка и принес воду. Офицер с жадностью выпил воду, поблагодарил Маркушку и, раздумчиво взглядывая на него, вдруг сказал: - Маркушка! Поезжай со мной в деревню! - Зачем? - изумленно спросил мальчик. - Будешь жить у меня... Я буду учить тебя, потом отдам в училище... Тебе будет хорошо. Поедем! - Что ж, Маркушка... Поблагодари доброго барина и поезжай... Тебе новый оборот жизни будет... А то что здесь околачиваться! - говорил Бугай. - Еще ни за что убьют! - вставил солдатик. - Спасибо вам, добрый барин. И дай вам бог здоровья, и всего, всего, что пожелаете! - горячо сказал Маркушка. - Но только я останусь в Севастополе! - решительно и не без горделивости прибавил Маркушка. - И дурак! - сказал Бугай, а сам, втайне довольный, любовно взглядывал на своего мальчика-приятеля. - Пусть и дурак, а не поеду. Никуда не поеду. Что ж я так брошу и тятьку и вас, дяденька!.. А вы еще гоните! - обиженно вымолвил мальчик. Никакие убеждения офицера не подействовали. Приехала наконец почтовая телега, запряженная тощей тройкой. Молодой офицер и брат-юноша простились с Бугаем и Маркушкой, оставили ему адрес, чтоб он приехал, если раздумает, и скоро телега поплелась. Бугай перекрестился и промолвил: - Живи, голубчик! Спаси его господь! - Бог даст, выживет! - промолвил Маркушка. - Ну, валим назад, Маркушка... И какой ты у меня правильный, добрый чертенок! - ласково сказал Бугай. - А вечером проведаем тятьку на баксионе! - прибавил он. ГЛАВА VIII I После жаркого осеннего дня - такие дни в Крыму не редкость - почти без сумерек наступил вечер. Он был ласково тих и дышал нежной прохладой. Плавно, медленно и торжественно поднимался по небосклону полный месяц. Красивый, холодный и бесстрастный ко всему, что творится на земле, он обливал ее своим таинственным, серебристым, мягким светом, полный чар. И недвижные в мертвом штиле рейды и бухты, и белые дома и домишки Севастополя, и притихшие бастионы и батареи, и окрестные возвышенности - словом, все это казалось на лунном свете какой-то волшебной декорацией. А звезды и звездочки, сверкающие словно бы брильянты, засыпавшие бархатистое темное небо, трепетно и ласково мигали сверху. - О господи! - невольно вырывался из груди не то восторг, не то вздох. И люди еще сильнее чувствовали прелесть этого вечера. Ведь он мог быть каждому и последним! Но пока вечер свой. Стрельба прекратилась с обеих сторон. Люди устали убивать друг друга и хотели отдыха. Словно бы утомилась и насытилась за день и сама смерть. Она притаилась и не показывалась на людях даже редкими светящимися точками бомб, с тихим свистом взлетающих в воздух, чтобы шлепнуться среди людей и разорваться. Смерть сводила теперь последние счеты не публично. Она витала в переполненных госпиталях и на перевязочных пунктах, где тяжелораненые и тяжелобольные, уже обреченные, должны были расстаться с жизнью в этот чудный вечер. И немногие сестры милосердия, эти самоотверженные подвижницы любви к ближнему, в первый раз появившиеся в русских госпиталях, едва успевали, чтоб облегчить последние минуты умирающих, выслушать последние просьбы о поклонах далеким близким и трогательную благодарность за ласковый уход доброй сестры. Это были первые ласточки милосердия. И как же полюбили солдаты и матросы этих сестер, бывших для страждущих в полном смысле пестуньями. Они и давали лекарство, перевязывали раны, говорили ободряющие слова, читали книги, писали письма, духовные завещания и умиляли не привыкшего к ласке солдата терпением и кротостью. - Хоть потолкайся, матушка, около меня, так мне уж будет легче! - говорил один тяжелораненый солдат. Вот что писал в своем "Историческом обзоре действий Крестовоздвиженской общины сестер попечения о раненых и больных" знаменитый хирург Пирогов{106}, благодаря энергии которого положение раненых значительно улучшилось со времени его приезда в Севастополь. "Для всех очевидцев памятно будет, - пишет наш знаменитый хирург, - время, проведенное с двадцать восьмого марта по июнь месяц 1855 года в морском собрании. Во все это время около входа в собрание, на улице, где так нередко падали ракеты, взрывая землю, и лопались бомбы, стояла всегда транспортная рота солдат под командою деятельного и распорядительного подпоручика Яни; койки и окровавленные носилки были в готовности принять раненых; в течение девяти дней мартовской бомбардировки беспрестанно тянулись к этому входу ряды носильщиков; вопли носимых смешивались с треском бомб; кровавый след указывал дорогу к парадному входу собрания. Эти девять дней огромная танцевальная зала беспрестанно наполнялась и опоражнивалась; приносимые раненые складывались, вместе с носилками, целыми рядами, на паркетном полу, пропитанном на целые полвершка запекшеюся кровью; стоны и крики страдальцев, последние вздохи умирающих, приказания распоряжающихся - громко раздавались в зале. Врачи, фельдшера и служители составляли группы, беспрестанно двигавшиеся между рядами раненых, лежавших с оторванными и раздробленными членами, бледных как полотно от потери крови и от сотрясений, производимых громадными снарядами; между солдатскими шинелями мелькали везде белые капюшоны сестер, разносивших вино и чай, помогавших при перевязке и отбиравших на сохранение деньги и вещи страдальцев. Двери зала ежеминутно отворялись: вносили и выносили по команде: "на стол", "на койку", "в дом Гущина"*, "в Инженерный", "в Николаевскую". В боковой, довольно обширной комнате (операционной) на трех столах кровь лилась при производстве операций; отнятые члены лежали грудами, сваленные в ушатах; матрос Пашкевич - живой турникет{107} морского собрания (отличавшийся искусством прижимать артерии при ампутациях) едва успевал следовать призыву врачей, переходя от одного стола к другому; с неподвижным лицом, молча, он исполнял в точности данные ему приказания, зная, что неутомимой руке его поручалась жизнь собратов. Бакунина{107} постоянно присутствовала в этой комнате, с пучком лигатур{107} в руке, готовая следовать на призыв врачей. За столами стоял ряд коек с новыми ранеными, и служители готовились переносить их на столы для операций; возле порожних коек стояли сестры, готовые принять ампутированных. Воздух комнаты, несмотря на беспрестанное проветривание, был наполнен испарениями крови, хлороформа; часто примешивался и запах серы - это значило, что есть раненые, которым врачи присудили сохранить поврежденные члены, и фельдшер Никитин накладывал им гипсовые повязки. ______________ * Сюда сносились все безнадежные и тяжелораненые. (Примеч. автора.) Ночью, при свете стеарина, те же самые кровавые сцены, и нередко еще в больших размерах, представлялись в зале морского собрания. В это тяжкое время без неутомимости врачей, без ревностного содействия сестер, без распорядительности начальников транспортных команд: Яни (определенного к перевязочному пункту начальником штаба гарнизона князем Васильчиковым) и Коперницкого (определенного сюда незабвенным Нахимовым), не было бы никакой возможности подать безотлагательную помощь пострадавшим за отечество. Чтобы иметь понятие о всех трудностях этого положения, нужно себе живо представить темную южную ночь, ряды носильщиков при тусклом свете фонарей, направленных ко входу собрания и едва прокладывавших себе путь сквозь толпы раненых пешеходов, сомкнувшихся в дверях его. Все стремятся за помощью и на помощь, каждый хочет скорого пособия: раненый громко требует перевязки или операции; умирающий - последнего отдыха; все - облегчения страданий". II В первый период осады Севастополь еще не представлял собою груды развалин. Неприятельские укрепления еще не приблизились к нашим, и снаряды не долетали, как позже, во все концы города, и дома, в дальних от оборонительной линии улицах, были обитаемы. Во многих частных домах были помещены раненые. Большой казенный дом командира порта, с огромным садом, был цел. Еще красовался Петропавловский собор, построенный в древнегреческом стиле, с красивой колоннадой, хотя несколько колонн уже были разбиты бомбами. В казенных и частных домах квартировали адмиралы, генералы, штабные офицеры гарнизона и оставшиеся еще семьи офицеров-моряков. Раненые офицеры-моряки оставались дома, чтоб пользоваться уходом немногих жен или матерей, не покидавших Севастополя и после жестоких бомбардирований. Не уезжала, конечно, из города и большая часть матросок, торговок и обитательниц слободок. Они только выбрались из них подальше от снарядов и устраивались на новых квартирах, но многие и оставались в своих домишках, скрываясь в погребах днем и не теряя надежды, что не лишатся своего достояния. "Прогонят же наконец француза! Получит Менщик подкрепления, пойдет на неприятеля, и город останется цел!" Оставались в городе и некоторые лавочники, и торговцы, и многий бедный люд, привыкший к насиженному месту. Появились с разных концов и люди, хотевшие воспользоваться случаем скоро нажиться. И, вдали от бастионов, Севастополь был полон той обычной мирной жизни, которая по временам напоминала прежний оживленный город черноморских моряков. Рынок по-прежнему был оживлен. Он служил центром всех новостей, слухов, судачения, перебранок торговок, умевших ругаться не хуже боцманов, и критических замечаний отставных старых матросов, не стеснявшихся и бранить и высмеивать Меншикова. На большой Екатерининской улице по-прежнему многие магазины и лавки не закрывались, и нередко днем, под грохот орудий, женщины заходили в лавки. Приказчики так же клялись, и дамы так же торговались, как прежде, покупая ленточки, прошивки или новую шляпку, чтоб вечером, после бомбардировки, показаться в люди, на Графскую пристань или на бульвар Казарского, наряднее и авантажнее. Даже на бастионах, где ядра и бомбы чуть ли не ежеминутно приносили увечья и смерть, появлялись и бойкие ярославцы, умевшие "заговаривать зубы" своими веселыми и остроумными присказками, и офени-владимирцы{109}, и хохлы, и греки, и евреи - все эти "маркитанты" с жестянками разных закусок, ящиками сигар, табаком, спичками, бутылками вин и даже сластями, раскупаемыми, не торгуясь, офицерами. Появлялись и торговки с рынка с булками, бубликами, колбасой и квасом для продажи солдатам и матросам. Похаживал и сбитенщик, выкрикивая в блиндажах о горячем сбитне. Заходил и старый татарин Ахметка с корзинами, полными винограда. Забегали и храбрые прачки, стиравшие на господ на бастионах. Все они рисковали жизнью ради хорошей наживы и надежды на бога и на "авось". Но многие неустрашимые матроски, приносившие на бастионы своим матросам кое-что съестное, булку, выстиранную рубаху и доброе ласковое слово, рисковали жизнью только любви ради. И напрасно матросы приказывали матроскам не ходить и казались сердитыми, втайне необыкновенно счастливые этими посещениями, - быть может, в последний раз. Эти счастливцы особенно наказывали этим "глупым" с "опаской" возвращаться, под пулями, в город. Забегали и дети-подростки. Матросы грозили "форменно проучить" их, если еще осмелятся прийти сюда. А сами, тронутые своими неустрашимыми детьми, горячо целовали их, словно бы прощаясь навсегда, и удерживали тоскливые слезы, стараясь не показать их своему мальчику, товарищам и начальству. "И у других останутся сироты. И сколько уж осталось!" - невольно думали защитники на бастионах. Недаром же матросы говорили в последнее время осады: - Хоть по три матроса на пушку останется, еще можно драться, а как и по три не останется, ну, тогда шабаш. А один солдат на вопрос главнокомандующего князя Горчакова, обращенный к солдатам на втором разрушенном бастионе: "Много ли вас здесь на бастионе?" - ответил: - Дня на три хватит, ваше сиятельство! И Нахимов, незадолго до своей смертельной раны, однажды сказал начальнику бастиона, доложившему своему адмиралу, что англичане заложили батарею, которая будет поражать его бастион в тыл: - Что ж такое? Не беспокойтесь... Все мы здесь останемся! III В этот прелестный октябрьский вечер рестораны двух лучших гостиниц Севастополя были полны офицерами. Моряки, пришедшие с бастионов, шутя говорили, что отпущены со своих кораблей "на берег" и "на берегу" можно поесть и посидеть по-человечески. Что на своих "кораблях" опасно - не говорили, но зато рассказывалось много о том, на каком бастионе лучше блиндажи и лучше кормят, где удачно стреляли и подбили пушки на неприятельских укреплениях, кто проигрался в карты, кто выиграл прошлую ночь. Ели, пили, шутили. Передавались слухи о том, что Меншиков решился послать большой отряд на рекогносцировку. Генерал Липранди несколько раз ездил к главнокомандующему со своим планом, и на днях будет дело. Конечно, подсмеивались над старым князем, который не показывается с Северной, и войска не знают его в лицо. Анекдотов ходило в то время много и про князя Меншикова, и про генералов, и молодежь смеялась. Артиллеристы и пехотные офицеры, приехавшие с позиций, сидели отдельными кучками и с невольным уважением посматривали на тех, которые приходили с бастионов. Особенно с третьего и четвертого, на которых было очень жутко. И молодой пехотинец, пришедший с оборонительной линии, где стоял полк для прикрытия, не без гордости сказал, что во время бомбардировки много перебило и в полку... - Несообразителен полковой командир... Оттого и били солдат. Не догадался отвести людей подальше и скрыться в ложбинке... А говорил ему командир бастиона!.. - резко заметил пожилой штаб-офицер, моряк с перевязанной головой, сидевший за бутылкой портера вблизи пехотинцев, среди которых ораторствовал молодой прапорщик. - Позвольте объяснить, что полковому было приказано, где стоять... И он не смел не исполнить приказания! - обиженно заметил прапорщик. - То-то и дурак! Такого полкового Павел Степаныч Нахимов давно бы турнул... А вы, молодой человек, не петушитесь... Лучше выпейте со мной портерку... Прошу, господа, - обратился штаб-офицер к кучке офицеров и крикнул: - Карла Иваныч, спроворьте дюжину портерку! За это англичан хвалю... Выдумали отличный напиток. К штаб-офицеру подошло и несколько мичманов. - Позвольте и нам присоединиться, Иван Иваныч. - А то как же? Карла Иваныч! Еще дюжину! - А вы, верно, ранены? - спрашивал юнец артиллерист, только что приехавший в Севастополь. - Пустяки... Перевязал фершал... - И вы на бастионе? - А где ж? Я служу на четвертом! - Счастливый! - восторженно проговорил юнец. Штаб-офицер усмехнулся: - Счастья мало, молодой человек, быть убитым или искалеченным... Не завидуйте такому счастью и не напрашивайтесь на него... Ресторан гостиницы немца Шнейдера был битком набит. Одни уходили, другие приходили. На бульваре Казарского* играла музыка. Теперь севастопольцы выходили по вечерам гулять на этот маленький бульвар, прежде обыкновенно не посещаемый публикой. ______________ * Так называется небольшой бульвар, на котором стоит памятник Казарскому, моряку, отбившемуся в войну 1829 года на своем бриге от трех турецких кораблей. (Примеч. автора.) До войны "весь Севастополь" выходил вечером гулять в большой, густой сад, на бульвар "Грибок", где ежедневно играла музыка. Теперь на "Грибке" стояла батарея, сад был вырублен. Под обрывом "Грибка" чернел четвертый бастион. Маленький бульвар Казарского был полон. На главной аллее ходили взад и вперед принарядившиеся немногие севастопольские дамы, большей частью жены и родственницы моряков, и две-три дамы, оставшиеся, чтоб ходить за ранеными. Все они вышли подышать воздухом и взглянуть на людей в мирном настроении и гуляли по большой аллее в обществе мужей и знакомых, отпущенных с бастионов, пока неприятель замолк на ночь. Болтали, шутили, смеялись. Разговаривали обо всем, кроме того, что ежедневно было на глазах и о чем как-то невольно избегали говорить, - о смерти. Штабные адъютанты, и особенно приехавшие из Петербурга блестящие молодые люди, франтовато одетые, точно в Петербурге, они держались своего кружка, словно бы чуждаясь плохо одетых армейцев и громко говоривших моряков, не особенно заботящихся о свежести своих костюмов и свежести "лиселей" - воротничков, которые черноморские моряки всегда носили, несмотря на правила формы, запрещающие показывать воротнички. Приезжие, казалось, интересовались более всего петербургскими делами, служебными и светскими сплетнями и воспоминаниями и если и говорили о войне, то по большей части повторяли мнения своих генералов и, разумеется, снисходительно-ядовито бранили главнокомандующего, князя Меншикова, который далеко не особенно любезно принимал приезжих из Петербурга с рекомендательными письмами тетушек или влиятельных генералов. Он не удерживал приезжих в своем штабе, не предлагал никаких занятий, советовал возвращаться в Петербург, не давая случая отличиться и получить крест, или посылал в адъютанты к своим генералам. Особенно недолюбливал Меншиков флигель-адъютантов{113}, подозрительно думая, что они приезжали, чтоб быть соглядатаями и распространять еще большие сплетни в Петербурге. И с саркастической усмешкой старого Мефистофеля он любезно предлагал им посмотреть, как действуют бастионы. - Нахимов возьмет вас с собой... Он любезный адмирал и каждый день во время бомбардирований объезжает все бастионы. Осмотрите все и доложите государю, что видели! Впрочем, я попросил бы вас отвезти письмо к его величеству, очень важное и спешное. Завтра оно будет готово. А сегодня отдохните. Дороги ведь отчаянные. Верно, устали, полковник! - говорил старый князь и иногда приглашал к себе обедать. "Чем бог послал", - прибавлял главнокомандующий, скупость которого и более чем скромные обеды были давно всем известны, как и обычные его замечания за обедами о вреде объедения и особенно опьянения. Недаром же на стол ставились только две бутылки дешевого вина. - Как угодно, ваша светлость! - с почтительной эффектацией отвечал один приезжий, скрывая далеко не приятные чувства к этому холодному и злому старику, который даже не спросил о том, что думают о Севастополе в Петербурге, и ехидно предложил человеку с блестящей карьерой немедленно быть раненым или убитым. Не для того же он приехал! "Не все такие сч