ловными словами, как это бывает в дружной семье, где люди сжились и где каждая фраза имеет скрытый смысл, непонятный постороннему. Не мог же Юрий знать, что отец Феоктист, панически боясь аварий, на каждый поход надевал под рясу специально купленный за границей спасательный пояс, поставляя этим пищу мичманским остротам. Батюшка, откинув широкие рукава рясы, ухватил левой рукой щепоть корму, а правой - рюмку водки, заранее приготовленную вестовыми на колонке из туфа, и постучал рюмкой по стеклу. Рыбки, ударяя бесшумно хвостами, подплыли к нему и замерли полукругом, уставившись своими невыразительными круглыми глазами на рюмку. - Будьте здоровы! - пожелал батюшка рыбкам, высыпая корм в воду, и, чокнувшись с аквариумом, опрокинул в рот рюмку. Рыбки ринулись к медленно тонувшему корму, а отец Феоктист поставил рюмку на место и закусил крохотным зернышком. - Всякое животное свое потребляет, - сказал он наставительно. - Овому пища требуется твердая, кто в воде, овому жидкая, кто на суше... Сие знаменует гармонию природы. В кают-компанию быстро вошел старший офицер, на ходу оглядывая стол. Усатая рожа буфетчика скрылась в окошке, вестовые бросились отодвигать стулья, офицеры поднялись с кресел, направляясь к своим местам. - Прошу к столу, господа! - сказал Шиянов, став у своего места в середине стола, и наклонил голову. Отец Феоктист торопливо осенил стол мелким крестом (причем, так как его место было против старшего офицера, то благословение пришлось на бутылку малаги) и, не останавливая движения протянутой руки, тотчас взял салфетку и заправил ее за воротник рясы, закрыв ею всю грудь. Офицеры сели. Белые рукава кителей одновременно блеснули над столом, и все руки сделали один и тот же привычный жест; согнулись в кисти, ударив безымянным и средним пальцем по уголкам слишком далеко вылезших манжет, потом так же одновременно вынули салфетки из колец и бросили их на колени, после чего протянулись, уж вразнобой, к графинам, к хлебу, к закускам. Юрий, успев за вчерашний обед кое-чему научиться, положил салфетку на колени (грудь завешивал только батюшка) и без особого страха разобрался в разнокалиберных вилках у своего прибора и в закусках перед ним. Вчера он вынужден был краснеть и отказываться от закусок: демократическое воспитание в корпусе не обучает тонкостям настоящего светского стола, а дома ели вкусно, но попросту. - Приветствуем гостя, салют! - сказал лейтенант Греве, подымая рюмку. - Скооль! Юрий споловинил рюмку: это он тоже подметил вчера. На каждом корабле была своя манера пить водку, и по ней можно было узнать, кто где плавает: на "Генералиссимусе" рюмку пили в два приема, на "Цесаревиче" ее пили, как ликер, не закидывая голову и медленно цедя сквозь зубы; на минной дивизии, наоборот, - утрируя грубоватость настоящих моряков, опрокидывали голову и хлопали рюмку целиком, делая после этого короткий выдох "г-ха!", и прибавляли, морщась, обращаясь к соседу: "Никогда не пей, - гадость!" Закусывали тоже по-разному: на крейсерах - мгновенно, на линкорах - неторопливо, а на миноносцах пили под запах, нюхая корочку хлеба. Над столом стоял сдержанный одновременный говор. Мичманский конец был мальчишески шумен, лейтенантский - спокойно остроумен, средний, господский, где около Шиянова и против него сидели старшие специалисты, врач и батюшка, - солиден. Разговор перекатывался по столу, как блестящий пустотелый легкий шар, вскидываясь высоко вверх от взрывов смеха, опадая при смене блюд, задерживаясь ненадолго в одном конце стола, чтобы от меткого удара нужной реплики перелететь на другой. Юрий почти не принимал в нем участия: улыбаясь и поворачивая голову, он следил за полетом этого блестящего шара, который одновременно отражал разнообразные вещи. Крутясь и перекатываясь над столом, он внезапно показывал алжирский кабачок, где черная борода старшего штурмана ошибочно наградила его титулом шейха. Вдруг просверкав адмиральской эполетой недавно произведенного прежнего командира "Генералиссимуса", шар отражал глубокие синие воды Индийского океана (батюшка вспомнил поход второй эскадры)* - и сразу же вода отхлынула, обнажая стройные ножки шведской балерины, приехавшей на гастроли в Гельсингфорс. Прокатился целый дождь крупных золотых монет ее месячного содержания, оплачиваемого Штокманом, владельцем огромного магазина, и скрылся в отрезках синей диагонали: заспорили, где лучше покупать материю на китель - у Штокмана или в Петербурге? Материю разорвала морда бульдога лейтенанта Будагова с карандашом в зубах. Леди деловито перегрызала карандаши на столе один за другим, отмщая хозяину недавнюю порку... ______________ * Вторая Тихоокеанская эскадра, совершившая в 1904-1905 гг. переход из Либавы до Цусимского пролива, где почти вся погибла. - За что, изверг? Несчастная Леди! - Не жалейте, господа! Она мне испортила породу: молниеносный роман с лохматым Пираткой под первой башней. Вахтенный, подлец, не уследил!.. А я-то обещал мадам Беклемишевой первого щенка!.. Шар взлетел кверху, крутясь в общем смехе, и перелетел на мичманский конец: тему о собаках мичмана оживленно подхватили. На лейтенантском конце занялись рыбой. Греве налил Юрию третью рюмку. - Довольно, пожалуй, Юрик, - сказал Николай, чуть нахмурясь. - Пустяки, - ответил Юрий небрежно. Моряки должны уметь пить, и, хотя голова уже кружилась, Юрий споловинил рюмку, поставил ее на стол и, гордясь, улыбаясь и обожая всех, обвел глазами стол. Курносый молодой мичман на том конце стола был бледен, мрачен и явно пьян. Юрий поморщился: эх, мичмана, пить не умеют! - Кто это там? - спросил он тихо у брата, показывая глазами. Ливитин вгляделся. - Мичман Морозов, механик, а что? - Что за трагическая скорбь? Влюблен? - Не знаю, что с ним... Морозинька, ау! Что мы губки надули? Морозов поднял на него глаза - они были уже тупы и малоподвижны, - и потянулся к графину. Но, вероятно, старший офицер обратил на него внимание раньше Юрия; он мигнул вестовым, и рука в нитяной перчатке ловко перехватила графин (водку от мичманов убирали, когда старший офицер находил порцию достаточной; мичмана по молодости лет всегда были неумеренны). - Подло и противно, - сказал Морозов, повернув голову к Ливитину и водя рукой там, где был графин. - Подлецов много стало, Николай Петрович! Обидно!.. Это разнеслось над столом явственно, и Шиянов, перестав улыбаться, взглянул в сторону Морозова холодно и строго: - Петр Ильич, это ваше частное дело! Кают-компанию вряд ли интересуют подобные открытия. Светский человек должен уметь скрывать свои чувства. - А мне пришлось видеть светского человека, господин кавторанг, которому никак не удалось скрыть, что он трус и подлец, - неожиданно четко и длинно сказал Морозов через стол, бледнея. - Вы, вероятно, обнаружили его в лишней рюмке, - ответил Шиянов, передернувшись слегка щекой, но очень спокойно. - Господа мичмана, успокойте вашего друга. Напомните ему, что он в кают-компании и что наш молодой гость может составить о ней превратное мнение... Он повернулся к старшему артиллеристу, продолжая разговор. Неловкость пролетела над кают-компанией, и понадобилось некоторое усилие, чтобы общий говор засверкал, как прежде. Сквозь двери в коридоре показался рассыльный с вахты; к нему навстречу тотчас же побежал один из вестовых: матросу вход в кают-компанию воспрещен. Матрос попадает в нее только в двух случаях: если он ранен в бою (тогда в кают-компании развернут перевязочный пункт) или если он становится вестовым. Но в том и в другом случае он скорее не матрос, а человек:* страждущий или услужающий... ______________ * Официантов в ресторане подзывали именно этим словом: "Человек! Подай карту!" - Прошу внимания, господа! - сказал Шиянов, прочитав поданный вестовым семафорный бланк. Говор затих. - Командир сказал приготовиться к походу к четырем часам вечера. Назначена стрельба. Прошу господ офицеров сейчас же изготовить свою часть. Кому нужно распорядиться, прошу вставать не спрашиваясь! Несколько офицеров встали, в том числе и Морозов. Он прошел к двери нетвердыми шагами: необходимо как можно скорее привести себя в порядок - короткий сон, душ, бутылка содовой и крепкий чай. Поход! К походу нужно быть готовым, какие бы личные неприятности этому ни мешали. Рояль рванул веселый американский рэгтайм. Лейтенант Веткин обернулся и, увидев, что играет Греве, подсел к нему на ручку кресла. - Ну, так что дознание? - спросил его Греве негромко, продолжая отчеканивать перебойный ритм быстрыми пальцами. - Дерьмо твое дело, Иван-царевич... Шиянов на тебя злится, что ты не сумел их разогнать. На тебя валит, говорит, что все из-за тебя вышло. Греве покраснел. - Сволочь. Сам небось удрал. - Говорит, на него замахнулись. - Врет, подлец! Придумал, чтобы себя выгородить. Кто это видел? - Унтера. Их Гудков опрашивал. - Им что прикажешь, то и видели. Струсил, а теперь оправдывается. - Тебя все-таки придется опросить со всеми онерами. - Ладно!.. Гадко, что он на меня валит. А что я мог сделать? Орать? - Если будет доказан бунт, тогда ясно, что ты ничего не мог, - сказал Веткин. Греве перешел на медленные торжественные аккорды Грига. - А будет ли доказан? - сказал он в раздумье. - Не признаются матросики. Говорят в один голос, что никто на него не замахивался... Ты-то видел? - Черт его знает, - сказал Греве неуверенно. - Видел, как Шиянов отшатнулся и побежал, как заяц... - Шиянов теперь в лепешку разбивается, чтобы доказать, что его бить собирались. На меня разорался, почему из дознания этого не видно. Иначе ж ему позор!.. Перед завтраком они с Униловским гадали на кофейной гуще, кто мог замахнуться. Выходит, что Вайлис. Самый ненадежный, хоть и унтер... Они замолчали, - в кресло около рояля опустился батюшка. Греве весь ушел в клавиши, раздавливая рояль мрачными аккордами. Они торжественно подымались над притихшей кают-компанией. Греве играл хорошо, и его любили слушать. Тяжесть медноподобных звуков постепенно легчала, слабела, таяла в прозрачных трезвучиях дискантов. Когда они замерли в высоте, исчезнув, как легкие облака, батюшка шумно вздохнул. - Божий дар - музыка! - сказал он растроганно. - Какое очищение раскаяния! Превосходно играете, Владимир Карлович, за душу берете... Как сия штучка зовется? - "Смерть Азы", - ответил Греве, вставая. - Ну, пойдем к тебе, Веточка, потолкуем... - Христианская смерть, превосходная музыка, - повторил батюшка с удовольствием и, зевнув, поднялся тоже. - Пойти приспнуть до похода с устатку... Хранители традиций различают во флотском сне несколько различных наименований: основной - в койке, раздевшись, от двух ночи до половины восьмого утра; утренний дополнительный - часик в кресле после разводки команды на работы; поощрительный - с половины пятого утра до десяти, когда после вахты с полночи до четырех, называемой "собакой", полуофициально разрешается не присутствовать на подъеме флага; высочайше утвержденный - от завтрака до двух часов в отведенное для сего уставом время; предварительный - часик в кресле перед обедом; вечерний дополнительный - минуток полтораста после обеда, если за обедом довелось перехватить лишнего. И, наконец, иногда, после веселой ночи на берегу, случается сквознячок - покрывающий насквозь все время от завтрака до обеда и соединяющий, таким образом, высочайше утвержденный с предварительным. Для "сквознячка" необходимо принять некоторые меры, кратко сформулированные в мнемоническом правиле: "Если хочешь спать в уюте - спи всегда в чужой каюте", страхующем от неожиданных вызовов к старшему офицеру или в роту. Понимающие люди справедливо утверждают, что хороший флотский офицер должен уметь разнообразно сочетать все эти различные виды сна со службой и уметь засыпать в любое время и в любой позе, чтобы урвать от жестокой службы причитающиеся нормальному человеку восемь часов сна. Урвать же их действительно чрезвычайно трудно: служба флотского офицера тяжела и многообразна. Постоянные вахты, необходимость ежедневно вставать к подъему флага, присмотр за ротой или заведуемой частью, налагаемая общественным положением необходимость бывать в ресторанах до поздней ночи, дружеская беседа в кают-компании, заходящая иногда за рюмкой ликера далеко за полночь, - все эти суровые и трудные обязанности флотского офицера совершенно не оставляют времени для сна. Между тем в любой момент присяга и старший офицер могут потребовать полного напряжения духовных и физических сил, и к этому моменту нужно иметь спокойный ум и отдохнувшее тело - то есть выспаться. Наиболее же философские умы добавляют к этому еще одно соображение: поскольку рано или поздно будет война, в течение которой спать вообще не придется, то в мирное время нужно выспаться авансом. Двадцатый кубрик, где помещались кочегары восьмой роты, никогда не видел дневного света: внутри линкора, под тремя палубами, далеко от бортов, он так и был выстроен в электрическом свете. Воздух освежался в нем непрерывно гудящими вентиляторами - вдувными и вытяжными, и от этого в кубрике, закупоренном внутри корабля, как консервная банка, был беспрерывный сквозняк. Летом он шевелил над голыми и потными спящими телами расслабляющий горячий воздух; зимой - леденил тела морозной струей. От постоянного сквозняка, разности температуры и от житья в стальной клетке кривая ревматических болезней с появлением на флоте железных кораблей повысилась более чем в два раза. В походе, когда накаленные соседством кочегарок переборки и палуба кубрика поджаривают находящихся в нем людей, из труб вентиляции вместо свежего воздуха льется вода: волна, не в силах поднять тяжкий нос линкора, вкатывается на палубу, заливает на ней вентиляционные грибы, и вентиляция работать не может. В кубрике матросы живут, как на вечном бивуаке. Человеку нужно: спать, есть, мыться, отправлять естественные потребности, хранить где-то вещи, отдыхать. Если для всех этих надобностей лейтенант Ливитин имел каюту, в миниатюре отображавшую комфортабельную квартиру, и вдобавок - кают-компанию, то для матроса эти общечеловеческие действия раскиданы строителями и уставом по всему кораблю, как от взрыва бомбы, не интересующейся, куда залетят ее осколки. Умывальник - двумя этажами выше; место для куренья - верхняя палуба на баке, в дождь, в мороз - одинаково; гальюн - в расстоянии от пятидесяти до трехсот шагов, не считая трапов; часть вещей - в шкафчике, отводимом на двоих, остальные вещи - в большом чемодане в рундуках, куда ходить можно лишь по особой дудке; койка хранится в сетках на верхней палубе, летом впитывая в себя дождливую сырость, а зимой - морозную стылость, выгоняемые после из подушки и одеяла телом самого матроса. В зависимости от времени дня кубрик служит столовой, спальней, местом для занятий и местом отдыха. Волшебным велением дудки кубрик обвешивается койками, дымится щами, пустеет или забивается людьми, молчит, поет, обливается водой приборки. В кубрике живут тридцать два кочегара четвертого отделения; по этому расчету в кормовое помещение, занимаемое одним человеком - командиром корабля, следовало бы прихватить еще двенадцать матросов сверх всего четвертого отделения. Железные, крытые линолеумом столы были составлены тесно. За ними, в праздном ожидании бака с борщом, который еще далеко наверху в руках дежурного уборщика, стоящего в очереди у камбуза, сидели кочегары. Обычно перед обедом в кубрике стоял шум голосов и бесцельный стук ложек о столы, перекрывающий гул вентиляторов. Но сегодня настроение было подавленным. Слово "суд" перелетало от стола к столу, напоминая всем о той тоскливой и раздражающей боязни, которая по очереди охватывала каждого, когда кочегаров, после так легко сошедшей с рук утренней вспышки, поодиночке перетаскали в каюту Веткина или Гудкова. - Главное - было бы за что? А то, что было, - плешь одна!.. - Ну и засудят, экая беда! - ответил с фальшивой лихостью у соседнего стола Езофатов. - Спроси вон у Венгловского, что там - людей с кашей едят? Венгловский! Расскажи про дисциплинарку, чего там за страсти? Венгловский поднял на него глаза и усмехнулся тонкими нерусскими губами. Он зимой вернулся из дисциплинарного батальона, куда попал за то, что хотел дать имя своему ребенку, прижитому вне брака. Ротный командир брака не разрешал, имея на Венгловского зуб и желая наказать его почувствительнее. Юзефа ходила на восьмом месяце, когда Венгловский подделал подпись мичмана фон Нейгардта на разрешение и прихлопнул печатью, выкраденной из его каюты. Ребенок избавился от позорной пометки в будущем паспорте - "внебрачный", а Венгловский получил полтора года дисциплинарного батальона. - Тюрьма везде одинакова, - сказал он равнодушно. - Тут мы каторжники с погонами, а там - без погон, только и разницы! Вайлис посмотрел на него со своего стола и покачал головой: - Венгловский, прикрой немного поддувало, такие слова нельзя говорить громко. - Кто тут услышит, - махнул рукой Венгловский, - все свои! - Все равно. У таких слов есть крылья! Они летают куда не надо, до самых офицерских ушей. - Не ты ли донесешь? - Ты дурак, Венгловский, - сказал Вайлис хладнокровно. Вайлис стал унтер-офицером из кочегаров этого же отделения полгода назад по представлению мичмана Морозова, которому Вайлис казался умнее и грамотнее других. Хороший унтер-офицер, конечно, не смог бы оставить без последствия такие разговоры нижних чинов при себе. Но Вайлис не был хорошим унтер-офицером, так как в его представлении авторитет достигался не страхом, а уважением матросов. Последнего он легко достиг своей справедливостью, ровным обращением и латышским спокойствием. Кочегары, сперва косившиеся на его нашивки, скоро потеряли те ассоциации, которые автоматически пробуждались желтой или белой тесьмой на плечах форменки: доносчик, шкура, присутствие которого само по себе небезопасно. Таким Вайлис не был. - Ну, кочегары! - крикнул он, спокойно улыбаясь. - Не хороните вашу любимую тетю! Подымите носы повыше! В крайнем случае - мне срежут нашивки, а вы постреляете рябчиков... Давайте лучше кушать борщ, это успокаивает! Борщ уже принесли в медных луженых баках. Линолеум стола покрылся застывающим жиром, - бак стоял посредине, и с ложек, проносимых над столом, беспрерывно капало; сидевшие крайними предпочли встать и есть стоя, протягиваясь к баку через плечи сидящих. Мясо вылавливали горкой прямо на стол (тарелок и вилок в матросском инвентаре не полагалось), разрезали складным ножом, выбив мозг из костей на линолеум стола, и ели руками, передавая куски друг другу, как только старшие по бачкам скомандовали: "По мясам!" - предварительно постучав о стол ложкой. Адмиралы солидных кабинетов Адмиралтейств-коллегий, определявшие уставами и приказами поведение матроса, прекрасно знали русское простонародье: оно отличается от скотины лишь способностью пить водку, выговаривать вслух слова (преимущественно непечатные) и снимать шапку при появлении помещика. Мужик неприхотлив и не брезглив, он может хлебать щи из одного бака с сифилитиками и охотно брать мясо из чужих рук, только что почесывавших потеющие мужские места... Пообедав и рыгнув, предоставили очередным уборщикам мыть столы и бачки и стали укладываться отдыхать. Устав запрещает приступать к тяжелым работам тотчас же после обеда без важных причин и рекомендует давать команде достаточное время для отдыха, во время которого не отдается почестей даже при проходе адмирала: отдых священен. Спит весь корабль, кроме вахтенных и наказанных; последние в это время стреляют рябчиков (то есть стоят под винтовкой на шкафуте) или работают в особой артели штрафованных, употребляемой для грязных и неприятных работ. Чтобы как следует отдохнуть, людям, вставшим в пять утра и работавшим с шести, предоставляются на час времени рундуки и палуба. То и другое - железное. Лучше всего спать на животе, уткнув голову в руки и согнув одну ногу под прямым углом; тогда тяжесть тела приходится на мягкие места - живот, предплечье и ляжки. Иные предпочитают спать на спине, раскрыв рот, запрокинув голову и страшно храпя. Но так или иначе этим часом отдыха надо воспользоваться, чтобы как следует отдохнуть, потому что в остальное время дня, от побудки до раздачи коек в десять вечера, матросу категорически воспрещается валяться на рундуках или на палубе. Сверху засвистала дудка, и потом голос дневального крикнул: - Четвертое отделение на верхнюю палубу во фронт! Те, кто еще не заснул, вскочили. Кочегары заволновались. Тревожное ожидание беды, владевшее всеми с утра, подняло на ноги и остальных. Дудка была неожиданна и непонятна: во фронт во время отдыха?.. - Не ходи, братцы, ловушку строят! - крикнул отчаянно Езофатов. Он сидел на столе, на котором собирался было спать, расставив руки, испуганный сам и пугающий других. Вайлис хлопнул его по спине. - Ну, тише, тише, закрой дырку, дует, - сказал он, подняв глаза на люк, точно стараясь разглядеть через три палубы намерения начальства. - Не авральте все, ну! Кубрик затих, встревоженно вслушиваясь в гудение вентиляторов. Эх, и жизнь матросская, оглядчивая, пуганая!.. - Пятое отделение на верхнюю палубу во фронт! - далеко прокричал еще голос. Кочегары переглянулись. Вайлис поднялся по трапу, высунув голову в верхний кубрик. Потом, глядя вниз из-под мышки, он негромко сказал: - Ну, мокрые курицы, нечего в штаны класть. Пары разводить надо. Поход! Езофатов длинно и облегченно выругался. Лейтенант Веткин тоже был лишен послеобеденного отдыха. После завтрака пришлось опросить лейтенанта Греве. И тогда Веткин с особым удовольствием почувствовал, что дознание наконец закончено, все стало ясным, как кофе. Он вызвал к себе мичмана Гудкова и, вкратце изложив свое личное заключение по материалам дознания, предоставил Гудкову выразить его официальным языком совместного рапорта, а сам, вытянувшись в кресле, приступил к высочайше утвержденному сну с чувством человека, который выполнил все, что от него требовалось присягой, родиной и старшим офицером. Мичман Гудков, подняв до отказа свои тонкие брови над бесцветными глазами (потому что все мысли, излагаемые им сейчас на бумаге, были необыкновенно значительны), быстро скрипел пером, иногда в азарте шумно шелестя листами дознания, отыскивая жирно подчеркнутые Веткиным особо доказующие места. Без пяти два он прихлопнул пресс-папье последнюю строчку заключения по дознанию, и лейтенант Веткин открыл глаза. - Ну, вот и прекрасно. Все хорошо, что хорошо кончается! - сказал он, с удовольствием потянувшись, и, согнав с лица сонность холодной струей умывальника, надел свежий китель, вычистил ногти, взял рапорт вместе со сшитыми листами дознания и пошел к командиру корабля. В четыре часа "Генералиссимус" снялся с якоря и вышел на стрельбу номер восемь-бис, осторожно раздвигая своим огромным телом неглубокую воду пролива между нарядными островками гельсингфорских шхер. На пляже одного из них под цветными кокетливыми зонтиками лежали две дамы в купальных костюмах. - Смотри, "Генералиссимус" в море пошел, - сказала одна из них слабым приятным голоском. - Вот несчастные эти флотские офицеры! - вздохнула другая. - Людям праздник, а они в море... Господи, как их мучают этой службой! И она тотчас встала во весь рост, отбросив зонтик и придав телу, обтянутому узким трико, наиболее изящный и выгодный изгиб. "Генералиссимус" плавно повернул на крутом колене фарватера, и от этого кормовая башня уставилась орудиями на пляж. Вызывающе изогнутая женская фигура, блистая белыми полными ногами, вдруг поплыла в поле перископа, цепляясь за черный частокол делений, и это показалось совершенно невероятным. Сердце часто заколотилось, но Юрий поспешно завертел штурвальчик. Тогда женщина остановилась над цифрой "2" и улыбнулась юноше маняще и откровенно. Сильные стекла башенного перископа отчетливо и точно передали тени мокрого шелка на ее груди, и выпуклость ее обозначилась недосягаемым и дразнящим видением. Связанная с линкором законами оптики и внезапной юношеской мечтательностью, она уплывала вместе с берегом... Берег! Берег! Чудесный берег российского императорского флота! Берег, от которого отрываются только для того, чтобы его города и люди еще желаннее, еще острее встали потом по курсу возвращающегося корабля! Берег изящных женщин, влюбленных в дальний гром орудий и близкий шепот мичманских губ, берег автомобилей и ресторанов, берег, протягивающий душистые руки к залежавшимся в плаванье деньгам, берег расступающейся толпы, почтительных поклонов и сдергиваемых картузов, - берег, завоеванный флотом... Вот он провожает юношу в море, посылая ему последним приветом женскую грудь, обтянутую шелком. Вот он ждет его возвращения, напоминая о себе дальними огоньками маяков, похожих на цветные лампочки над столиками "Фении", вот он дразнит еле различимыми в бинокль усадьбами и домами, сладкая жизнь которых никогда не будет известна моряку. Вот он встречает его на граните пристани, как Колумба, в сотый раз открывающего полную неожиданностей Америку, и кидает все свои радости к его ногам. За спиной юноши - суровое море, могучие корабли, тяжелый и прекрасный устав стального монастыря, блеск, власть и сотни подобных ему властелинов флотского берега. Их губы целовали жесткую сталь переговорных труб, их пальцы сжимали рукоятки приборов, их глаза видели сухую или мокрую смерть, их уши слышали плотный грохот боя. Они хотят берега, жизни, женских губ и мягкой ткани на мягкой груди, - и это будет наше, ибо кто посмеет отказать нам, хозяевам-завоевателям и защитникам флотского берега!.. - Ну-ка, Юра, в сторонку, - сказал снизу голос Ливитина, и за штанину нетерпеливо подергали. - Пусти, скоро тревога! "В сторонку"! Еще целых три года в сторонку! Три года ждать этого бесспорного права чувствовать себя хозяином великолепной и пленительной жизни!.. Юрий повернул штурвальчик, перископ уперся в невыразительную воду, и женщина в трико навсегда исчезла из его жизни. В башне было ярко-светло и тихо, как в операционной. Внутри этого слитка стали, застывшей в причудливых формах траверзной брони, площадок и колодцев, бело-синие матросы были невесомыми и бесшумными. Серая и огромная, как свисающий зад слона, казенная часть орудия непрерывно и чуть заметно двигалась вверх-вниз в ярко освещенном колодце башни, в котором блестящие рельсы зарядника крутым изгибом американских гор проваливались вниз, в зарядное отделение. Казалось невероятным, что этот толстый непонятный обрубок, опутанный проводами, продолжается там, за башней, стройным и легким устремлением безупречно сужающегося ствола. Человеческая мысль была уплотнена здесь в движущуюся сталь, одухотворенную нервной энергией электрического тока. Движение трех тысяч пудов почти разумной стали, точное до миллиметра, производилось квадратными мужицкими пальцами первого наводчика Кобякова. Комендор Кобяков был приделан к орудию в качестве особого механизма, связующего стеклянную и стальную его части: он удерживал нить прицела на нижней кромке щита. Кроме того, он же нажимал ногой педаль, производя этим в канале орудия взрыв восьми пудов пороха. В ожидании первого выстрела башней владела тревожная тишина, подчеркнутая непрерывным жужжанием моторов. Каждое пощелкивание приборов сжимало сердце Юрия, угрожая оглушающим грохотом залпа, и тогда он вскидывал глаза на Кобякова - не раскрыл ли тот уже рта? Но Кобяков, упершись правым глазом в резиновый ободок прицела и прищурив левый, наоборот, закусил губу, наводя орудие особо тщательно. В ясном поле прицела на скрещении нитей сидел парусиновый щит. Деревянное его основание было сделано из огромных коряг, и в прицел был хорошо виден комель правого бревна, к которому был прибит первый шест. Такие же корни еще до службы Кобяков выворачивал на той пашне, за которую теперь присудили платить аренду. Кобяков тронул штурвал, и нить прицела легла на основание щита. От точности этой наводки зависело облегчение работы отца: после удачной стрельбы первые наводчики получали от Ливитина по рублю. Сто девять рублей долга Засецкому надо было собирать всеми способами. Между тем Засецкому, помещику, деньги требовались немедленно. Хотя директор Дворянского банка, где было заложено имение, и был с Засецким на "ты", но отсрочить уплату процентов за ссуду не мог - Казенная палата требовала скорейшего оборота денег, чтобы уплатить торговому дому "Джерс энд компани" за хлопок, из которого была сделана вата, превращенная сложной химической обработкой в порох, поставляемый казенными заводами для флота. Таким образом получилось, что неизвестный для Кобякова круг обращения денег замкнулся в кормовой башне "Генералиссимуса" и что Кобяков, нащупывая ногой педаль, готовился сжечь в канале орудия среди многих тысяч и те самые сто девять рублей, которые были необходимы ему, чтобы не разорить хозяйства. Вдруг башню рвануло вбок и что-то больно ударило Юрия в плечо. Пошатнувшись, он заметил испуганное и растерянное лицо гальванера, схватившегося за рубильник. Лязг, грохот, звон, шипенье наполнили башню. Из провала стремительно поднялся зарядник, громадный, как рояль, поставленный на ребро, догнал орудие и присосался к открывшейся уже его пасти, выпустив тотчас гремучую стальную змею, выпрямляющуюся на ходу в упругую палку. Змея втолкнула снаряд в канал орудия и быстро побежала обратно. По дороге она задела за выступ медного ящика над лотком, и оттуда, хлопнув дверцей, вывалился шелковый цилиндр полузаряда. Змея ринулась вперед, загнала его в дуло и на обратном пути выронила в лоток второй полузаряд; коротким, уже сердитым ударом она вбросила и его в канал и, громыхая и лязгая, скрылась в своей норе, а зарядник стал падать вниз, в провал, так же стремительно, как появился. Замок вжался в орудие вкрадчивым извивом вползающего в землю червя, и в башне опять наступила тишина, подчеркнутая жужжанием моторов. Стыдясь и смущаясь, Юрий только теперь понял, что это был выстрел, а не катастрофа: самого выстрела в башне не слышно, и рта раскрывать оказалось незачем. Все это произошло настолько быстро, что снаряд за это время еще не достиг щита. Вылетев из дула орудия с превосходящей воображение скоростью одного километра в секунду, он, опережая звук выстрела, рождая свой собственный гром, подымался высоко в вечернее небо почти по прямой линии. Но неуклонная сила земного тяготения потянула его вниз, сгибая все круче и круче линию его полета. Он наклонился остроконечной головой к воде - раскаленный, громыхающий, бешено вращающийся объект сложной невидимой борьбы многих механических сил: взрыва пороховых газов, силы земного тяготения, сопротивления воздуха, наклона оси орудия, инерции корабля в момент залпа и собственного своего вращения. Сложение всех этих сил, заранее рассчитанное таблицами артиллерийской стрельбы, направило снаряд к щиту и швырнуло около него в воду. Вода всплеснулась на месте падения беззвучным светлым столбом серебряных брызг. Брызги и точно были серебряными: этот великолепный фонтан стоил три тысячи двести рублей. Но в мозгу лейтенанта Ливитина вставшие за щитом, как свечи, водяные столбы отложились свободным от красоты и стоимости артиллерийским представлением "перелет". Как вода, смачивающая строчки анилинового карандаша, заставляет их стать яркими и видными, так кровь, прилившая именно к тем извилинам лейтенантского мозга, которые хранили многолетние впечатления, образы и числа, составляющие сумму знаний о стрельбе, заставила их проступить отчетливо и ярко за счет всех иных, посторонних стрельбе, впечатлений. Сложные цепи условных рефлексов, созданных длительной тренировкой мозга, замкнули накороткую зрение и речь, освобождая мозг для решения более трудных вопросов. Поэтому три всплеска снарядов, вставших за щитом, мгновенно оформились в первую необходимую команду: - Два меньше! Пять влево! Гальванер защелкал передающими приборами, установщики прицелов изменили данные, и три Кобяковых вновь навели иначе приподнятые и иначе повернутые орудия на нижнюю кромку щита. - Залп, - сказал Ливитин негромко, и, рванув башню коротким кругообразным движением, как встряхивают остановившиеся часы, с его губ скатились еще десять тысяч рублей. Таким же свойством был наделен мальчик из старой французской сказки: при каждом слове из его рта вылетала блестящая золотая монетка. Слова лейтенанта приносили значительно больше прибыли, хотя, казалось бы, он не созидал, а уничтожал деньги. Но уничтоженные словом "залп" десять тысяч рублей мгновенно породили возможность создать новые порох, снаряды и орудия взамен разрушенных залпом. Во многих концах страны и мира неизвестные Ливитину люди приступили к действиям: начали продавать, покупать, нанимать рабочих, составлять чертежи, выдумывать формулы, получать или давать взятки. Доллары, марки, рубли, франки и иены - море разнообразных денег, взволнованное всплеском снарядов, вздрогнуло, заколебалось, ринувшись в крутящуюся воронку взорванных десяти тысяч рублей, спеша создать вместо них новые ценности. Разноязычные рабочие хлопка, руды, угля, стали, кислот, зерна и леса проработали еще одну минуту сверх того времени, которое требовалось им, чтобы окупить хозяйские расходы на поддержание их существования. Созданные ими за эту минуту ценности восстановили утопленные лейтенантом Ливитиным десять тысяч рублей, и часть этой прибыли докатилась до него в виде лейтенантского жалованья. Таким образом, получилось, что и этот новый круг обращения денег, неизвестный Ливитину, замкнулся в кормовой башне "Генералиссимуса" так же, как и кобяковский, с той только разницей, что Кобяков, нажимая педаль, уничтожал свои деньги и от этого обеднел, а Ливитин, уничтожая чужие, богател. - Поражение через тридцать секунд, автомат два с четвертью сближения! - скомандовал Ливитин. Щит попал в накрытие, и стрельба могла быть ускорена. "Генералиссимус", описывая плавную дугу вокруг щита, вспарывал носом изнутри голубое полотно воды, отворачивая форштевнем белые края разреза и размалывая его обрывки винтами за кормой. Гигантское и великолепное создание крупной индустрии двигалось по воде, непрерывно расточая деньги. Они вылетали из орудий в желтом блеске залпа, стлались по небу черными вздохами дыма из труб, растирались подшипниками в текучем слое дорогого заграничного масла, крошились, как в мясорубке, лопатками мощных турбин. Деньги таяли в воде, ибо корабль этот, выстроенный для защиты рублей от долларов и франков, устарел еще до спуска своего на воду: за время его постройки доллары и марки отлились в лучшую броню и лучшие орудия, против которых этот корабль уже не годился. Но сейчас, ослепленный собственной мощью, он громыхал залпами, медленно раскачиваемый силой отдачи своих орудий, величественный и огромный, как боевой слон. Юрий, оглушенный грохотом, восхищенный и подавленный зрелищем стрельбы, раскрыв в полуулыбке рот, смотрел на все блестящими от восторга глазами. Чудесная вещь стрельба! Он начинал понимать то почти нежное чувство, с которым Николай всегда говорил о башне. Жаль, что так скоро кончается!.. Стрельба окончилась быстро. Одетые в форменки мужики и мастеровые, из которых каждый в своей личной жизни считал огромной суммой четвертной билет, за одиннадцать минут выкинули в воду полтораста тысяч рублей и по отбою вышли на палубу с равнодушным видом людей, которые закончили положенную им работу. Стрельба оказалась удачной, и на мостике было весело. Корабль повернул в Гельсингфорс. Солнце спустилось к воде, зализывая длинными теплыми лучами шестьдесят восемь ран, нанесенных морю. Лейтенант Греве, сощурившись, посмотрел на безвредный сейчас для глаз красный сплюснутый диск. - Повоевали - и за щеку! - сказал он Бутурлину. - К десяти на яшку станем, штурманец? А то у меня вечерок сорвется, нынче у Власовых на лужайке детский крик. - Что-нибудь вроде, - ответил Бутурлин, вынимая из ушей вату, - полтора часа ходу, поспеешь... Юрий забрался на сигнальный мостик. Оттуда море казалось огромным. Небо, исполосованное полетом снарядов, обильно точило теплую кровь заката. Вольный и прохладный воздух, чуть горчивший запахом дыма, расширил его легкие. Он вздохнул свободно и счастливо и в невольной потребности общения сказал сигнальщику, проворно натягивавшему на поручни снятый на время стрельбы обвес: - Вечер-то какой, роскошь! - Чего изволите, господин гардемарин? - не расслышав за шумящей парусиной, с готовностью спросил тот. - Посмотри на закат, говорю... не видишь? Сигнальщик бросил обвес и обеспокоенно повернулся к солнцу, подняв к глазам бинокль. Он провел им по горизонту, отыскивая, что именно привлекло внимание гардемарина. В бинокле алое поле дрожало и переливалось, вода мягко сливалась с небом в примирительном одноцветье, и ничего не было видно. Зато правее заката сигнальщик увидел то, что требовалось, и, отняв бинокль от глаз, с уважением посмотрел на Юрия. - Так точно, адмирал идет, - сказал он и побежал на крыло мостика к сигнальному кондуктору. Корабли сблизились быстро. Флагманский линкор шел на юг, полоща в закате контр-адмиральский флаг. На "Генералиссимусе" сыграли большой сбор, люди быстро выстроились по борту. Лейтенант Греве встревожился. - Что ему надо в море в субботу? - сказал он вполголоса Бутурлину. - Не к добру старик заплавал, ей-богу... Флагман разошелся с "Генералиссимусом" в полумиле; на фок-мачте его болтался полосатый флаг. - Вашскородь, на адмирале "он" - "следовать за мной!" - прогудел сверху голос сигнального кондуктора. - Лево на борт, - сказал командир, не удивляясь. Корабль, зашипев кормой и раздавливая ею подбегающую к борту воду, легко повернул на обратный курс и вступил в кильватер адмиралу, привязанный к нему молчаливым приказанием. Гельсингфорс и все, что ожидало в нем лейтенанта Греве, осталось за кормой. Греве спустился с мостика и пошел на ют, задрав по дороге ударом сложенных пальцев чехол фуражки сзади, образовав из нее род поварского колпака. Офицеры на юте засмеялись. Такое положение фуражки обозначало: "недоволен начальством". - Господа, Гревочка бунтует, - сказал Веткин, бросая папиросу в обрез (офицерам курить на юте разрешалось). - Старый дурак, - пожаловался Греве с искренним огорчением. - Ну куда он к черту повел? В Ревель? - Гревочка, пути начальства неисповедимы, - сказал Веткин примирительно. - Учитесь властвовать собой: ваше свидание не состоится! Пойдем лучше пить коньяк, я выиграл с батюшки, он утверждал, что адмирал оставит нас в покое. - Пойдем, - сказал Греве обреченно, - здесь уголь сыплет. Палуба хрустела от угля, выкидываемого с дымом из труб. В кочегарке выла вентиляция, и через определенные промежутки времени раздавался звонок. Тогда кочегары распахивали топки, и жар разливался по палубе горячей, вызывающей пот волной. Езофатов, стоя боком к топке и защищая лицо привычным поворотом головы, швырял очередные лопаты угля на ломкий пласт раскаленного жара. Топка захлопнулась, и Езофатов выпрямился. - Время сколько там, Вайлис? - спросил он, осторожно обтирая обратной стороной ладони рассеченную утром щеку. - Около десяти, наверное. - Когда якорь кинем, не знаешь? - У меня была глупая тетка, - сказал Вайлис, помолчав и ловко вытащив из глаза черным пальцем угольную порошинку. - Она умерла от любопытства. Она все добивалась узнать, которого числа будет второе пришествие... - О чем ты мелешь? - Откуда я знаю, деревянная башка? Позвони по телефону господину старшему механику! - А куда идем-то? Обратно уже? Вайлис даже не ответил, всматриваясь в водомерное стекло. Кочегарка не имеет направления. Она имеет только время, измеряемое звонками топочного уравнителя и числом подбрасываемых лопат. Корабль может стать на якорь, может идти в Америку, может идти ко дну, - кочегарка узнает об этом последней. Глупые вопросы!.. В двенадцать часов ночи четвертое отделение кочегаров сменилось. Усталые и злые, они поднялись в жилую палубу; койки уже висели рядами в зеленом свете ночных ламп, и воздух был тоже ночной: жаркий, вонючий, сытный. Вайлис, вымывшись в бане, вышел наверх покурить. Корабль стоял на якоре, молчаливый, огромный, неподвижный. Берегов в неясной мгле майской ночи не было видно. Вода была светла. На ней равномерно вспыхивала зеленая мигалка бакана, справа горел красноватый огонь маяка, слева угадывалась громада такого же корабля, и высоко в небе горел адмиральский огонь. Название этого места было неизвестно. Не все ли равно? Ничто не меняется от того места, где стоит корабль. Ночь пела жужжанием вентиляторов, звоном стекающей где-то за борт воды, с берега тянул легкий печальный аромат северной весны. - Не спится, небось? - сказал кто-то рядом. Вайлис обернулся и, всмотревшись, узнал Тюльманкова, комендора четвертой роты. Их связывали полуприятельские отношения, зародившиеся тут же на баке: Тюльманков заинтересовался как-то, увидав Вайлиса на баке с книжкой. Книжка была из судовой библиотеки и называлась "Оборона Севастополя в рассказах героев", и Тюльманков стал смеяться, что Вайлис читает чепуху; все обещал дать какую-то книгу про настоящее, да так и не собрался. - Я слышал, ты нынче Гадюку срезал? - сказал он вопросительно, потянувшись за огоньком. - Молодец, так ему и надо! Жаль, что ты ему ряжку не свернул! Вайлис пожал плечами. - У меня мозги еще в порядке, я знаю, что это бывает. Товар не стоит свечки! - Жалко, ты нас не предупредил, - сказал Тюльманков медленно. - В случай чего, матросы поднавалились бы... Плавала бы теперь Гадюка за бортом! Ты как своих-то подбил на претензию? Кочегары ваши ведь не разбираются. Вайлис потушил трубку. - Не знаю, чего ты от меня хочешь. Я их не подбивал, они сами начали. Надо спать идти! - Постой, голова! Чего боишься? Момент тут серьезный. Тебя ж судить будут... Надо кой о чем потолковать. - Нечего толковать, Тюльманков, - сказал Вайлис упрямо, - пускай судят, ко мне придраться не за что. Суд покажет правду. - Судил волк козу, а потом слопал! - усмехнулся Тюльманков. - Дурак ты, Вайлис, надо своим умом жить! - Я чужого и не прошу, - сказал Вайлис, вставая. - Да ты постой, чудило! Сядь! Слушай. Вайлис неохотно сел. Тюльманков, негромко и все время оглядываясь, изложил свою мысль. Надо, чтобы Вайлис и все кочегары всюду рассказывали матросам, что вместо справедливого разбора Гадюка чуть не избил. Надо, чтобы возможно больше матросов поняло, что суд загубит людей, хотевших правды. Надо просить всех заступиться и не выдавать на расправу, для этого, когда будет суд, Вайлису выбежать на верхнюю палубу с криком "ребята, спасайте". Тогда подымутся известные Тюльманкову матросы и увлекут остальных, все перебьют офицеров и подымут красный флаг. На других кораблях будут уже этого ждать, и по этому сигналу... Вайлис встал, не дослушав. - Один теленок собрался скушать волка, - сказал он сердито, - он подбил все стадо. Все были очень храбрыми, как ты, и кричали, что их много. Волк прекрасно пообедал в этот день. Прощай! Не замешивай меня в такую сказочку, у меня никогда еще не гулял в голове сквозной ветер. Нам с тобой на каторгу не по пути. В позапрошлом году такие, как ты, довели матросов до виселицы. Ищи себе поглупее. Тюльманков остался сидеть, попыхивая папироской. Потом он швырнул ее с размаху в обрез; просияв огненной дугой, она, зашипев, погасла. - Эх, и народ же кислый! - сказал он вслух и пошел в корму, в четвертую роту. На шканцах из открытого люка кают-компании мягко звучал рояль. Тюльманков наклонился над люком; в ярком розовом свете, падавшем сбоку, отливал пушистым ворсом темный ковер, и на нем резко выделялись четыре пары ног в белых брюках, вытянувшихся из кресел. Туловищ сидевших не было видно, но ноги, сиявшие, как белый четырехконечный крест, были успокоенно-самодовольны. Между восемью подошвами замшевых туфель взгляд Тюльманкова завертелся бомбой, готовой взорваться; он просунул голову дальше, и от этого штаны облепили зад. Именно по этому туго обтянутому заду горячо щелкнула цепка. Тюльманков откинулся. - Засматриваешь? Куда засматриваешь? Это тебе тиятр? - сказал вахтенный унтер-офицер негромко, чтобы не слышали в люк. Он проследил за Тюльманковым, пока тот добежал до трапа, и тогда положил дудку в карман, прислонившись к люку и слушая музыку, покачивая в такт головой и играя на груди цепочкой дудки. Эта вторая дудка была принята с вахтой и служила только для свистка. Ночь яснела, свежея, и порой вздыхала легким ветерком. Море лежало прекрасной светлеющей гладью, и с берега тянул печальный аромат северной весны. "Генералиссимус" спал, слушая позднюю музыку лейтенанта Греве, тоскуя, негодуя, пугаясь тихих унтер-офицерских шагов, набираясь сил для нового дня недели. Наступал день седьмой, воскресенье - день, посвященный отдыху, веселью и общению с богом. ГЛАВА ШЕСТАЯ Побудка была на полчаса позже - в шесть. Корабль опять облили водой, протерли мылом с песком, выдраили медь, матросов переодели в черные брюки и в форменки. Флаг подымали с церемонией, на адмиральском корабле играл оркестр. Матросы стояли сине-бело-черным фронтом, влитым в палубу ровно и неподвижно, как стойки поручней за ним. Кричали лающее приветствие и провожали глазами рыжие свисающие командирские усы. За командиром шел Шиянов; у восьмой роты он занервничал. Но кочегары ответили, как все, - громко, весело, отрывисто. В восемь пятнадцать командир съехал к адмиралу. Боцман Нетопорчук любил праздничные дни: корабль сиял, как стеклышко, и во всем чувствовалась особая торжественная приподнятость, особенно если солнце было, как сегодня, ярким и веселым. После подъема флага он спустился в каюту. Строго говоря, это был обыкновенный железный шкаф, четыре шага в длину, три в ширину, иллюминатора нет, свет электрический, воздуха тоже нет, вентиляция искусственная; правая стенка шла под крутым наклоном - каюта была построена под трапом в кочегарку. Внутри этого железного шкафа для человека стоял тоже железный шкаф для вещей, а в нем, по старой матросской привычке, Нетопорчук держал свой деревянный сундучок. Он вынул его из шкафа, достал носовой платок - нынче праздник. Сундучку - пятнадцатый год, сделан он тоскливой зимой новобранства, первой флотской зимой Нетопорчука. На внешней стороне крышки положена на клею хитро сплетенная сетка из парусной нитки; в центре - топовый узел, напоминающий четырехконечную звезду, а от него лучами расходится узор из рыбацких штыков с двумя шлагами, лучи переплетены выбленочными узлами; рамка сетки - из полосок фигурного мата. Работа равно красивая, как и кропотливая. Но в первые годы службы вечера пусты и медленны, и в строгой симметрии узлов, в чистоте плетенья навсегда захоронена молодым матросом, потом марсовым, унтер-офицером, а потом боцманматом и боцманом Пахомом Нетопорчуком - навсегда завязана им в узел вся жалость к себе, молодому парню, вся когда-то сосавшая тоска по глухой зеленой деревне. Далека деревня, и никого в ней нет. Был пастух - сирота Пашка, да не стало... На внутренней стороне крышки наклеены картинки, одна к другой вплотную, впритык, - получается целая картина. Крышку заклеил Нетопорчук уже давно, дальше клеить некуда. Картинки флотские, настоящие, любит крышку боцман. Слева с угла - батарея порт-артурская "Тигровый Хвост", стреляющая по неправдоподобно близким японским миноносцам. Рядом на открытке - гибель "Стерегущего", где матрос открывает левой рукой кингстон, а правой крестится, - герой-матрос, и фамилия внизу. Потом - портрет царя в мундире капитана первого ранга. Рядом водолаз, в скафандре, сидит на дне океана, рыбы кругом плавают, а на коленях водолаза - голая русалка с хвостом. Потом - мост меж двух башен, большой мост через Темзу-реку - память о Лондоне; за границу ходили, Нетопорчука - за рост - из Портсмута со взводом матросов в Лондон возили на свадьбу короля какого-то. К мосту баба приклеена, какая баба - кто ее знает? - подарил лейтенант барон Фитингоф, когда у него Нетопорчук в вестовых был, - голая баба и красивая, в зубах цветок. А пониже - настоящая картина, в красках: сидит матрос на бульваре с нянькой, нянька пышная, млеет, ребенок в коляске откатился, в голос ревет. А матрос рукой обнял, взасос няньку целует, усы у матроса черные, форменка глаженая, фуражка - хлеб резать можно, такие поля острые. Сам другой рукой подбоченился, целуется, а глаз влево косит: там солдат идет - крупа. Солдат невидный, робкий, серый, - армия. И подпись: "Матросы всегда впереди". Нетопорчук сам до женского пола робок - обидел бог рожей и характером: нос картошкой, лицо в рытвинах, усы рыжие, с подпалинами, а характер застенчивый, - какая тут нянька! Но картинка ему нравится, - флотские всегда впереди, не он, так этот с черными усами, все равно - матрос... Крейсер "Олег" наклеен, на волне снят, волна громадная, полкрейсера накрыла; ахнуть можно, а снято из иллюминатора у самой воды, хитро снято, - оказывает, будто волна такая и крейсер храбрый. Ну, конечно, и "Генералиссимус" висит в двух видах - с борту и с носу. На втором году сверхсрочной и сам Нетопорчук снялся - нашивки получил. Сидит на стуле, пальцы на коленях растопырил, глаза вытаращил, грудь колесом, а рожу сменить бы у баталера, рожа незавидная, не любит Нетопорчук своей рожи, наклеил потому, что посылать некому и место было. В сундуке уложено все аккуратно, к месту: слева выгородка, а в выгородке нитки, иголки, пуговицы, матросу некому штопать да латать, сам матрос за одеждой следит; чистоля баночка, завернутая в ветошь, и гербовка, досочка такая с вырезом - пуговицы чистить. Рядом воткнута в колечко, сплетенное из волоса, вставочка с пером. Писать приходится часто - не письма, письма писать некому, - записки шкиперам на соду, мыло, тросы. Пишет их Нетопорчук медленно, ухватив ручку, как свайку, во все пять пальцев, и почерк получается корявый. Вчера вон лейтенант Веткин смеялись, как он дознание подписывал: "Язык, говорят, спрячь, ишь, ребеночек с усами". Конечно, господа пишут быстро, буквы у лейтенанта выходили красивые. Один только раз он их почиркал - это когда Нетопорчук никак не мог вспомнить, кричал ли Вайлис после подъема флага "не расходись, претензию заявим". Нетопорчук почтительно объяснил, что он сразу ушел от кочегаров в корму и ничего такого не слышал. Лейтенант стали сердиться, и у Нетопорчука заскочили мозги: когда офицер кричит - теряешь всякое соображение и говоришь: "Так точно, вашскородь". Тогда все пошло хорошо до конца, и лейтенант Веткин прочли вслух, что он показал. Нетопорчук слушал, удивляясь, как складно он, оказывается, разговаривал, но в одном месте попросил перечесть: "...когда же был сыгран "исполнительный", то кочегары хотели разойтись, но Вайлис, выйдя вперед, кричал: "Не расходись, братцы, заявим претензию, не дадим над собой издеваться, команда нас поддержит". - Никак нет, вашскородь, я такого не слышал, - сказал Нетопорчук, набравшись смелости, - так что я докладал вашему высокоблагородию, что как, значит, подъем флагу был, я сразу на ют ушел. Там приборка же задерживалась, вашскородь! Вот тут лейтенант и стали чиркать и ругаться. Но Нетопорчука не собьешь: он твердо знал, что офицеру врать в глаза нельзя, этому учили еще с новобранства - "начальству всегда говори правду", - на это он и присягу приносил. Так и вычеркнули эти слова, хоть и обругали старым болваном. Вся эта история с дознанием вывела Нетопорчука из равновесия. Выходило так, что, если бы он дал кочегарам добежать до люка, никакой бы кутерьмы не получилось. Но, с другой стороны, он никак не мог согласиться, что тогда он сам был бы прав. Подъем флага - вещь священная, никакого шевеления не должно быть, а они стадом... Непорядок! Однако все же что-то подсасывало изнутри, в голову лезли разные мысли и даже непривычно мешали вчера заснуть, пока Нетопорчук не догадался, в чем тут дело. Дело было в нарушении устава. А устав кочегары нарушили тем, что отказались разойтись из фронта, и здесь Нетопорчук был уже решительно ни при чем. Устав - не шутка! На то он и устав, чтоб его исполнять. Какая же служба будет, если каждый будет делать то, что ему нравится? Глядишь, весь корабль развалится... Дверь открылась без стука, и всю ширину ее заполнил белый китель. Нетопорчук привычно вскочил, но - потом улыбнулся почтительно. Это был не офицер, а кочегарный кондуктор Овсеец, Осип Осипович. - Здравствуй, Пахом Егорыч, - сказал Овсеец, протягивая огромную мясистую ладонь. - По вашей боцманской части к вам старший офицер прислал. Он говорил в нос, сильно сопя. Офицерский китель с неофицерскими погонами сидел на нем мешком, а под офицерской фуражкой (тоже с неофицерской кокардой) лоснилось сытое и жестокое лицо с бравыми усами. Такими и были кондукторы, среднее корабельное сословие: ни офицеры, ни матросы. Овсееца Нетопорчук знал мало. Кондукторы держались от команды отдельно, снисходя лишь к особо уважаемым унтер-офицерам - к таким, которые сами метили дослужиться до этого чина. Да и был Овсеец чужой специальности, ронять перед ним боцманское звание не приходилось. - Шланги опять затребовались, Осип Осипович? - спросил Нетопорчук солидно, однако все же встав. - Линя шестипрядного отпусти, сажен двадцать. Нетопорчук насторожился. - Для какой это надобности? - Надо - и все тут, - сказал Овсеец уклончиво и засопел в усы. - Приказание такое. Нетопорчук задумался. В кочегарки тросы и штерты давать - что в топку бросить. А шестипрядный линь на чистое дело нужен, на шлюпки, на фалрепа... - Смоленого, может, Осип Осипович? Вы же все равно загадите... Овсеец засопел чаще, и ладонь его сама сжалась в кулак. Со своими кочегарными унтер-офицерами разговаривал он иначе, но с боцманом требовалась дипломатия, а к ней Овсеец не привык. - Ты, Нетопорчук, не кобенься. Приказано - стало быть, давай. Или иди к старшему офицеру, он тебя погладит. Дело экстренное. Имя старшего офицера подействовало. - Так пришлите в тросовую кого, выдам, - сказал Нетопорчук неохотно. - Идем вместе, сам возьму, - буркнул Овсеец, и они вышли из каюты. В церковной палубе уже налаживали церковь. Машинный унтер-офицер Кузнецов сдержанно покрикивал на матросов, осторожно расставлявших иконостас. Он был из щитов, покрытых иконами, весь на скобах, шарнирах и болтах, - удобный, быстро собирающийся и не занимающий много места. Минный унтер-офицер Пилебеда, отступив в глубину палубы, раздувал кадило, крутя им в воздухе, как бросательным концом. Кадило вдруг вызвало в Нетопорчуке неожиданную ассоциацию: вчера в тросовую вернули старый бросательный конец, которым вполне можно было заменить требуемый Овсеецом новый линь. Нетопорчук ухватил за рукав проходившего матроса: - Куда идешь? - Так что по своему делу, господин боцман! - Какое свое дело? - В гальюн, господин боцман, до обедни управиться... - Обождешь. Беги в носовую шкиперскую, марсового Тюнина, чтобы в тросовую яму бежал. Скажи, боцман кличет. Кострюшкин с места взял ход, чтобы поспеть в шкиперскую и в гальюн. Он бежал со всех ног по чистым кубрикам и, перескакивая высокий комингс двери, споткнулся, согнулся почти до палубы, стараясь удержаться на бегу, и со всего разбега ударился головой во что-то мягкое и обширное. Сверху охнуло басом. Кострюшкин обомлел: поп. Отец Феоктист тучен, медлителен и злопамятен. Он смотрит на матроса гневно, раскрыв от боли рот. Скажет ротному - настоишься потом под винтовкой. Кострюшкин - матрос лихой, хитрый и соображает быстро. Он сложил руки лодочкой и, оставшись в невольном поклоне, сказал раньше, чем успел что-либо вымолвить отец Феоктист: - Благословите, батюшка! Батюшка закрестил его торопливо мелким привычным крестом, а губы сами выпустили слова, которые невольно может вышибить из человека удар в живот: - Ох, мать в перемать, в перемать мать, бог благословит, во имя отца и сына и святого духа... Потом он отнял левую руку от губ Кострюшкина, погладил ею живот и спросил подозрительно: - Чего тебе вдруг благословляться приспичило? Как фамилия? - Раб божий Никифор. Помолитесь, батюшка, день рождения мой нынче. Ответ дипломатичен и сразу ставит вещи на свои места: священник - духовный отец, матрос - духовный сын, при чем здесь фамилия? Отец Феоктист посмотрел на Кострюшкина испытующе: смеется матрос или нет? Но голос у Кострюшкина умильный, лицо елейное, только в глазах прячется матросская хитринка, беспроигрышная и смекалистая, рожденная двухлетней школой уверток и самозащиты. Отец Феоктист покачал головой и изложил матросу краткое поучение, стараясь, чтобы оно было доступно понятиям слушателя и чтоб имело на него благодетельное, нравственное влияние, как требует того Морской устав в главе пятнадцатой раздела третьего: - Дурак, прости господи, бежишь, как очумелый! Ты мне печенку сдвинул. - Простите Христа ради, батюшка, споткнулся! - Споткнулся. А ты не спотыкайся. Ну, ступай, бог простит. Кострюшкин смиренно отошел и опять пустился рысью. Бог-то простит, а вот простил ли бы ротный командир, если бы батюшка пожаловался, - бабушка надвое сказала. Кто же виноват, что поп вышел из бортовой выгородки, где, опять-таки по требованию устава, ему отведена каюта по соседству с помещением для команды, дабы быть доступнее к ней? Батюшка посмотрел ему вслед и перешагнул комингс церковной палубы, распахнув рясу. И тотчас же густой голос Пилебеды приветствовал его лучшей музыкой: - Смирно! К отцу Феоктисту вернулось хорошее настроение. Команды "смирно" ему не полагалось, но она была заманчива и приятна. - Вольно, братцы, - сказал он сочным баском, помахивая рукой, и прошел к алтарю. Склянки пробили девять часов. Наверху и в кубриках запели горнисты, и команда начала собираться в церковную палубу. Потом пришли офицеры и последним - командир. Он кивнул головой на вопрошающий взгляд отца Феоктиста, и служба началась. В палубе было душно. Сотни людей, скученных в плотную массу потных тел, не слышали слов священника, вязнущих в духоте низкого помещения. Старший офицер, стоявший впереди шеренги офицеров, посмотрел на часы и, шагнув вперед, тихо обратился к командиру. Рыжие усы тоже наклонились к часам, и коротко остриженная голова командира утвердительно кивнула. Шиянов, быстро перекрестившись, прошел мимо алтаря и осторожно, не стуча каблуками, поднялся по трапу наверх. В другом конце палубы кочегарный кондуктор Овсеец, увидев мелькнувшие над алтарем ноги старшего офицера, тотчас тронул за плечо впереди стоящего матроса. - Слышишь, передай вон туды, - сказал он шепотом. - Кочегара Езофатова в восемнадцатый кубрик, чтоб бегом! Езофатов, обернувшись, посмотрел назад; Овсеец качнул ему головой к выходу, и Езофатов, хмурясь, пробрался через ряды и вышел из церковной палубы. Он пошел по безлюдным кубрикам, вздыхая и молча поминая всех святых: опять дознание, наверно, вот же волынка идет, таскают, таскают... Восемнадцатый кубрик был в самой корме, под офицерскими каютами. Люк в него был между кают-компанейским коридором и коридором офицерского отсека. Езофатов согнулся, бойким матросским навыком прогромыхал по трапу вниз, - и сердце его сжалось. За столом в караульной форме - с шарфом и револьверной кобурой - сидел мичман Гудков. Двое кондукторов, тоже с кобурами, надетыми на белые кителя, стояли за ним. Езофатов оглянулся на трап: у трапа замерли шесть унтер-офицеров с винтовками. - Пойди сюда, - сказал мичман Гудков нервно. - Фамилия? Деньги при себе есть? Клади сюда!.. Сядь!.. Подожди тут!.. Через минуту в кубрик, так же отбивая каблуками четкую флотскую дробь, вкатился Афонин и побледнел, потом Венгловский, Матюшин, Вайлис, - все они падали в кубрик, как рыбы в садок, падали и застывали в тяжкой неподвижности. Разговаривать не давали, в кубрике стояла нервная тишина, нарушаемая лишь отрывистыми возгласами мичмана Гудкова после каждого громыхания ног по трапу: - Фамилия? Деньги есть?.. Капитан второго ранга Шиянов, выйдя на пустынную палубу, принял вахту лично, как это бывает во время боя или авральных работ. Он отослал вахтенных матросов на бак и поставил к люкам унтер-офицеров. Они застыли над ними в готовности загнать обратно в палубу каждую любопытную матросскую голову. С адмиральского корабля к левому трапу "Генералиссимуса" подходили два паровых катера с баркасами на буксирах. Пустые баркасы, задрав носы (как вытягивают морду лошади, привязанные сзади катящейся телеги), шлепали об воду круглыми своими бортами; на банках в молчании сидели матросы, поставив винтовки меж колен; штыки винтовок блестели, покачиваясь от толчков буксира. Легко стукнув, катера подбросили баркасы к трапу и, заклокотав задним ходом, закачались у борта на собственной волне. Два лейтенанта и два мичмана с саблями и револьверами, как на параде или в карауле, вышли на палубу и, коротко поговорив с Шияновым, откозырнули и вывели своих матросов из баркасов. Они провели их через нижнюю дверь, не подымая на верхнюю палубу, прямо в офицерское помещение и расставили шпалерами по коридору до восемнадцатого кубрика. Все это делалось негромко, без шума, - может быть, потому, что молитвенный флаг, развевавшийся на мачте, воспрещал, согласно уставу, громкие команды и шум на верхней палубе из уважения к божественной литургии, происходившей внизу. Один за другим, так же бесшумно и быстро, вдоль шеренги матросов с чужого корабля спустились в шлюпки тридцать два кочегара. Цепь штыков, сворачиваясь вслед за ними, опять заблестела на баркасах. Лейтенанты, пожав Шиянову руку, сбежали по трапу, старшины баркасов скомандовали: "Встать!" Баркасы колыхнулись, и катера, поочередно описав плавную дугу, пошли к адмиральскому кораблю, поблескивая трубами и штыками. Шиянов вынул платок и провел вчетверо сложенным его уголком за воротником кителя. Унтер-офицеры отошли от люков. Овсеец повертел в руках нарезанный на куски бросательный конец и передал его одному из шести унтер-офицеров. - Возьми, кинь в мусорный рукав. Не потребовался. Тихие были. Они посмотрели друг на друга и засмеялись. Рыжие усы командира дрогнули, и тяжелый взгляд его вопросительно остановился на Шиянове, когда тот, осторожно ступая по трапу, показался рядом с алтарем. Шиянов чуть наклонил голову успокоительно и, став на свое место, перекрестился и вынул часы: служба должна идти по-флотски, а "иже херувимы" - половина обедни - запоздало на три минуты. Все должно иметь свой порядок на военном корабле, и господину богу почтительно, но твердо предлагалось уложить пролитие своей благодати в рамки, отведенные для того судовым расписанием. Шиянов подозвал к себе глазами унтер-офицера Пилебеду, прислуживающего в алтаре. Пилебеда ходит на цыпочках, истово и торжественно. Он склонил свою бритую начисто голову к губам старшего офицера. - Скажи Кузнецову, чтоб быстрей пели. Тянет! Пилебеда кивнул головой, - во время богослужения не рявкнешь "есть", - и на цыпочках же отошел к Кузнецову, машинному унтер-офицеру. Кузнецов, добровольный регент, любит хор и благолепное пение. Он, полузакрыв глаза, слушал, как первый голос мягко выводил мелодию, - стараниями Кузнецова хор на "Генералиссимусе" превосходный. Пилебеда подошел к нему с той торжественной медлительностью, которой требует благолепие службы, и прохрипел ему на ухо: - Старший офицер приказали не чикаться... Давай полный! Тянешь... Кузнецов, пробудившись от музыкального транса, испуганно кивнув хору, взмахнул руками. Херувимы приобрели ускорение столь заметное, что в шеренге офицеров замелькали улыбки: опять батя будет за завтраком сердито утверждать, что торопливость пригодна только при ловле блох. Темп хора подхлестнул и отца Феоктиста, и он, смотря сбоку на рыжие усы командира, ускорил свои протяжные возгласы, вызвав этим легкую усмешку на губах старшего офицера. Юрий стоял среди офицеров, тяготясь духотой и скукой: посещению церкви он подчинялся, как некоторой неизбежности, проистекавшей в детстве - от нежелания огорчить мать, а в корпусе, где в церковь водили фронтом, как в баню или на гимнастику, - от прямого приказания. Он давно выучил церковную службу наизусть, чтобы в любой момент знать, сколько минут осталось до конца. Поэтому он одобрил распорядительность Шиянова: обедня пошла к концу, как призовой вельбот к финишу. Но, чувствуя за своей спиной матросов, он крестился в положенные моменты: не следует оскорблять веры матросов - им молитва в конце концов дает какое-то удовлетворение - посмотреть хотя бы на Нетопорчука (фамилию которого Юрий отлично запомнил после случая с кальсонами). Нетопорчук слушал обедню внимательно и строго. Отношения его с богом были несколько условными: молиться ему, собственно, было не о чем; утруждать бога мелочными боцманскими делами было неловко, о семье и близких молить не приходилось, за неимением таковых. Поэтому из всей службы Нетопорчук ловил только три момента: просьбу ектеньи "о плавающих и путешествующих"; потом "взбранной воеводе", как молитву, близко касающуюся военного сословия, и, наконец, прямое и точное указание "о христолюбивом воинстве". Эти молитвы Нетопорчук поддерживал от себя широким крестным знамением и глубоким вздохом, убедительно смотря при просьбе о плавающих на образ Николы Мирликийского, который заведовал флотом, а при остальных двух - на святого Александра Невского, который сам был военным, а кроме того, числился покровителем "Генералиссимуса", поскольку графа Суворова звали Александр Васильевичем, почему образ этого военнослужащего святого висел во всех кубриках. Обедня окончилась. Командир, поцеловав крест, проскользнул ловким, незаметным движением мимо руки отца Феоктиста (матросы должны были видеть этот несуществующий поцелуй смиренного христианина, а рука батюшкина - черт его знает, когда он ее мыл?) и, поклонившись господам офицерам, отбыл в свое царственное уединение на корме. Неведомыми путями это мгновенно стало известным вахтенному начальнику, и молитвенный флаг, белый с красным крестом, медленно сполз с мачты, обозначая, что на корабле вновь можно курить, громко командовать, материть в бога и святых апостолов и вызывать караул и оркестр для встречи лиц, коим это положено по уставу. Офицеры поспешно поднялись наверх, прочищая легкие от спертого воздуха церковной палубы. С левого борта, рассекая штилевую воду узким и длинным телом, проходили два миноносца, беззвучно испрашивая сигнальными флагами позволения стать на якорь. Адмиральская мачта желтым квадратным флагом ответила: "Да, согласен, разрешается". Миноносцы, круто осадив задним ходом и вздымая белую пену, как пыль из-под ног осаженной на скаку лошади, одновременно прогремели якорным канатом. - Пойдем посмотрим рубки, заодно покурим, там можно, - предложил лейтенант брату. Они медленно пошли в нос. Матросы, чисто одетые, тихие и натянутые неловкостью праздничного безделья, уступали им дорогу. На баке играла гармошка, и кто-то танцевал, собрав кучу народу. Согласно статье 953 Морского устава, начальствующие лица "стараются поддерживать в команде бодрое и веселое расположение духа, для чего дозволяются на корабле разные игры, музыка и пение и (когда возможно) часть команды отпускается на берег". На берег в этой глухой бухте сойти было нельзя; поэтому тотчас после обедни была дана дудка: "Команде песни петь и веселиться!" Палуба уже просохла, и ее матовая белизна резко подчеркивалась черными блестящими струйками смолы, заполнившей пазы досок. Серо-голубая краска башен и надстроек блестела, как эмаль. Медь горела солнечным блеском на приборах, на поручнях трапов, медью окованы самые ступеньки трапов, из меди сделаны колпаки компасов, замки орудий, иллюминаторы кают, и даже в самом настиле палубы через каждые полтора шага вделаны медные планки от борта до борта. Медь сверкала здесь и там, порой вспыхивая нестерпимым для глаза ослепительным кружком отраженного в ней солнца. Солнце, поддерживая праздник, кинуло на "Генералиссимуса" все свои лучи, и он блестел и сиял палубой, медью, краской, матросскими форменками и бритыми до блеска щеками. Низкий пустынный берег бухты подчеркивал своей унылостью праздничный блеск рейда - воды и кораблей. Но берег никогда не может быть приведен в такое же состояние великолепного порядка и чистоты, как море и военные корабли. Белое облачко дыма вырвалось с правого борта адмиральского корабля, и хлопнул звук пушечного выстрела. Юрий обернулся: - Салют? С чего это? Лейтенант оглянулся тоже. Пушечный выстрел мог означать многое: или начало салюта, или сигнал к шлюпочной гонке, или выговор какому-либо из кораблей, - мало ли что придет в голову празднично-скучающему адмиралу. Интонацию этому адмиральскому голосу придавал подымаемый одновременно с выстрелом сигнал, и лейтенант взглянул на мачту. По ней медленно полз наверх пестрый гюйс - тот самый, который развевался сейчас на носовых флагштоках кораблей, обозначая, во-первых, что они не ниже второго ранга, а во-вторых, что они на якоре. - Гардемарин Ливитин, вы не наблюдательны. Что обозначает гюйс на фок-мачте? - "Прорезываю строй, имею особое приказание", - ответил Юрий, щеголяя знаниями. - Шляпа! На якоре - строй? - Правильно!.. На якоре - заседание суда особой комиссии, - поправился Юрий, засмеявшись, и вдруг удивился: - В праздник - суд? Что у них там стряслось? - Не у них, а у нас, - объяснил лейтенант, пропуская брата вперед на трап, ведущий на мостик. - Наших кочегаров судят за вчерашнее поведение. - Быстро! - Чего быстрей, служба налаженная. Мой Гудков в полном восторге. Шиянов его выбрал для доставки страшных преступников на адмиральский фрегат и попал в точку: это дело надо любить, как Гудков любит. Он с вечера пистолетами обвесился. - А разве их уже отправили? Я и не знал... - Вся команда не знает, для того и делалось, - сказал Ливитин наставительно и, толкнув дверь флагманской штурманской рубки, остановился, удивленно подняв брови. В рубке, предназначенной для штабной прокладки во время пребывания адмирала на походе и обычно пустовавшей, оказались матросы. Они вскочили с кожаного дивана, поправляя фуражки. Ливитин узнал среди них рулевого боцманмата Кащенко, двоих своей роты - Тюльманкова и Волкового, остальные пять-шесть человек были ему незнакомы. - В чем дело? - спросил он, нахмурясь. - Что у вас тут за сборище? Кащенко, солидно кашлянув в кулак, неторопливо и почтительно объяснил: - Картину, вашскородь, рисуем. Господин старший штурман дозволил в свободное время. Вот, извольте взглянуть! На столе и точно стояла картина, поставленная на аккуратно подложенную старую парусину; рядом лежали кисти и краски. На картине "Генералиссимус", непомерно высокий и угрожающий орудиями, разрезал воду цвета синьки, выдавливая из нее белые колбаски, изображающие пену. Корма была еще только намечена, и там белел грязный холст со следами мучительных поисков поворота кормовой башни. Кащенко, горделиво отставив пальцы с карандашом, смотрел на лейтенанта, ожидая оценки. - Картина хорошая, - усмехнулся Ливитин, - но остальные чего тут крутятся? Тюльманков зачем? - Так что он мне башню указывает, вашскородь, я над башней которое воскресенье бьюсь. А Марсаков вон портрет с Волкового срисовывает, бабе послать... - Свет внизу ненормальный, вашскородь, - пояснил Марсаков с превосходством человека, владеющего тайнами искусства. - Настоящего тона никак не подберешь. Срисуешь его, а он потом драться полезет: почему на покойника похож... Матросы сдержанно засмеялись, Ливитин улыбнулся тоже: - Вы, художники, небось, курите тут? - Никак нет, вашскородь, разве можно! - хором ответили матросы, уже повеселев. Кащенко заступился: - Они не нагадят, вашскородь, мы тут чисто и в аккурате... Приборочку потом сделаем, старший штурманский офицер с этим и разрешили. - Ну ладно, пойдем выше, Юрий, - сказал лейтенант, выходя. - Подумаешь, штурман в покровители искусств записался! Обложим за завтраком. Тюльманков плотно прикрыл за ними дверь. - Тоже, сыщик, сука! Лазает везде, - сказал он зло. - Брось, он не из этих, - ответил Кащенко, садясь на диван, - просто братца водит кораблем похвастать. - Все они одним миром мазанные! - Ну, довольно там, - оборвал Волковой, перестав улыбаться, - и верно, много нас тут. Вались-ка, Спучин, на мостик, без тебя поговорим, в случае чего - крикнешь. Спучин вышел из рубки, а Кащенко вынул пробку со свистком из переговорной трубы, проведенной с мостика в рубку. Матросы сели. - Продолжай, Тюльманков, - кивнул Волковой коротко. - Так все уж, товарищи, - сказал Тюльманков, - боится Вайлис - и точка. А мое мнение, конечно, такое: не хлопать, раз дело само в руки идет. Когда еще такой случай будет? Сейчас развернуть среди матросов агитацию на этом, недовольных хватает, а в день суда начать вооруженное восстание... - Загнул, - хмыкнул Кащенко неопределенно. Тюльманков повернулся к нему нервно: - А ты знаешь, что в Питере творится? Не слыхивал? А ты знаешь, что революция на носу? Вот что по всей стране делается, слушай... Он полез за пазуху и достал письмо. - Вчера прислал Эйдемиллер, помните, комендор в запас осенью ушел? Теперь на Пороховых работает... - Заслони окно, Кащенко, - вставил Волковой негромко. - Вот что пишет он и просит комитету передать: "Начались у нас беспорядки, заводы забастовали. У нас бастует тротиллитовое отделение и наше капсюльное. Печатники бастуют на типографии купца Яблонского, третий месяц не сдаются. Объявлена везде однодневная забастовка, протест за обуховцев, которых царская свора скоро судить хочет. Пожалуй, перебросится на всю матушку-Россию, ну, тогда и вам, матросам, придется пройтись по стопам пятого года. Вот, Ваня-друг, какие дела настали, на кораблях за все цепляйтесь, чтобы поддержать нас, дела будут большие..." - Он посмотрел на Кащенко уничтожающе, пряча письмо. - И теперь, конечно, самое время; кстати, и кочегары подвернулись... Кащенко покачал головой: - Не с того конца начинаешь, теперь поздно... Если б нам хоть за день их выходку знать. Бунтуют не спросясь, сволочи... - Значит, никакой работы в кочегарах не было, варимся в своем котле, конспири-ируем! - зло сказал Марсаков, тыча сухой кистью в портрет: окна в рубке большие, зеркальные, видимость сохранять надо. - Дурак! - коротко обрезал Волковой. - Забыл, как на "Цесаревиче" в позапрошлом году в штаны клал? И врешь ты все: в кочегарах у нас три пятерки есть. А вон спроси Балалаева, - они-то знали? Кочегар Балалаев вынул из угла рта загнанный туда раздумьем черный длинный ус. - Стихийное это дело, товарищи, - равномерно загудел он, - один Венгловский в четвертом отделении из наших, да что один сделает? Вайлиса вот бы обработать, да туго поддается... Тюльманков сощурился: - Шкура твой Вайлис... нашивочный! - Не всякая нашивка - шкура, спроси у Кащенко! Кащенко, усмехаясь, повел желтым поперечным наплечником, как генерал густой эполетой. - Вот она, миленькая! Я за ней, как за каменной стеной!.. Сколько офицерских задов вылизал, чтобы ее заиметь, но зато выручает... - Ну, заболтали, - сказал Волковой, и смех прекратился. Волковой, поглядывая на всех своими острыми глазами, спрятанными в густой поросли бровей, сидел серьезно и строго, очевидно, пользуясь авторитетом и уважением матросов. Он поднял большую и тяжелую руку и, сдвинув фуражку на лоб, почесал в затылке. - Стихия и есть, Балалаев верно говорит, - сказал он, медленно обдумывая, - а стихию не оседлаешь... Ее надо снизу брать и плотины ставить, чтобы куда нужно кинулась. Я, товарищи, так считаю... Все притихли. - Первое - кочегаров мы вчера прохлопали, как не было связи и как, значит, упустили с самого первоначала. Теперь второе - суд. Тюльманков собирается вокруг суда поднять матросов. Ну, подымем. Ну, покидаем наше офицерье за борт. Ну, скажем, все у нас обернется в лучшем виде, и поднимем мы красный флаг. И даже, скажем, откликнутся на флаг и прочие корабли... И что у нас получится, товарищи? - Революция, - подсказал Тюльманков. Волковой кивнул головой, как будто именно этого ответа он и ждал, и поднял глаза на Тюльманкова: - По-вашему, по-эсеровскому, революция. А по-нашему - нож в спину. - Заслабило, когда порохом запахло? - кинул ему Тюльманков, задетый за живое. Волковой усмехнулся. - Это вас учат на виселицу героем ходить! А нас большевики учат не помирать, а побеждать! Куда ты под красным флагом пойдешь? "Потемкин" в Румынию ходил, а мы - в Швецию? - В Кронштадт пойдем, - ответил Тюльманков прямо. - А Кронштадт знает? - Увидит - узнает, а узнает - присоединится! - Кто увидит-то, дура? Офицеры на батареях увидят. Они тебе присоединят снарядики! - Радиотелеграмму пошлем, - сказал Тюльманков, не сдаваясь. - Жандарму в карман, - добавил Кащенко и посмотрел на Волкового с улыбкой. - Так что же это, товарищи? - вскочил Тюльманков. - Предавать революцию? Ждать, когда дядя ее сделает? - Сядь, - потянул его за рукав Волковой, - не на сходке, криком не возьмешь... Вот, товарищи, что я скажу, а потом высказывайтеся. Партийный комитет о кочегарах наших ничего не знает. Партийный комитет об открытом восстании еще ничего не указывал. Оно ему на голову, как с неба, свалится и все карты собьет. Будут нас материть, что не спросясь сунулись... Кащенко правильно говорит: хоть за день бы нам было знать, - то же и партийный комитет про нас скажет. Потому такое у меня предложение: пускай их судят, тут уж ничего сейчас не поделаешь. Приговор разъяснить матросам, вокруг приговора организовать недовольство, на другие корабли перекинуть, сообщить на заводы и по городу, какие дела царское правительство делает. Сообщить в петербургский комитет, что готовим восстание, пусть назначат срок. Вот. Балалаев, внимательно слушавший, поднял голову. - Продаешь товарищей кочегаров, Волковой! Они на нас надеются, а по-твоему выходит - чем больше им пришьют, тем лучше? А чего же тогда партия организует стачку в помощь обуховцам, которых судят? По-твоему, тоже - чем больше их в каторгу загонят, тем для революции лучше? Злее, мол, остальные будут? Волковой покачал головой, как на маленького. - Ты, Балалаев, жалеешь товарищей и под ноги смотришь. Мне, может, их тоже жалко, а я кругом смотрю и вперед. Повесят их? Нет. А обуховцев повесят, - это раз. Потом - обуховцы общее дело делали, а эти сбоку рванули и силы наши дробят, - два. А потом - каждый день люди на каторгу зря идут, пусть хоть эти с пользой для революции пойдут, - три. Так вот нам... - Полундра! - вдруг громко сказала переговорная труба. Кащенко схватил карандаш, Марсаков - кисть, Волковой, не договорив, сел у портрета. Балалаев загудел громким и очень естественным смехом, тыча пальцем в скривленную трубу "Генералиссимуса" на картине. Дверь отворилась, и в рубку быстро вошел Кострюшкин. - Братцы, - сказал он, морщась и заикаясь, - братцы, продало офицерье! Сейчас Сидюхин мне сказал, только что сменился, часовым у флага стоял: кочегаров за обедней свезли с корабля... Гадюка всю вахту вниз загнал, одни унтера были... Братцы! Судят уже... Вон, гюйс поднятый!.. Тюльманков с размаху опустил кулак на стол, и "Генералиссимус" подпрыгнул вместе с полосатой водой: - ...в господа Исуса Христа!.. Матросы бросились к раскрытой двери. Красный флаг, перечеркнутый царской рукой двумя крестами - косым синим андреевским и прямым белым, обезображенный и рассеченный ими на восемь лишенных связи красных треугольников, развевался на фок-мачте адмиральского корабля, оповещая корабли об истинной цели неожиданного похода, стрельбы и стоянки на этом глухом рейде. Поднятый на фок-мачту, он приобрел грозный смысл: где-то под ним, в глубине адмиральского корабля, из кожаных переплетов выползали статьи книги XVI Свода морских постановлений, подобные скользким прожорливым червям. Они опутывали мысли и слова тридцати двух кочегаров, они съедали различия, рожденные многолетней службой, превращая унтер-офицеров и кочегаров первой и второй статьи в одинаковых "нижних чинов разряда штрафованных". Черви подтачивали корни, питавшие матросов соком далеких сел и городов, рвали их связь с домами и из пережеванных на судебном следствии слов строили крепкую тюремную стену. В церковной палубе адмиральского корабля шло заседание суда особой комиссии. Адмирал, начальник бригады линейных кораблей, действовал энергично. Решение было принято еще вчера, когда командир "Генералиссимуса", робея, как мальчик, и подергивая рыжим усом, докладывал о происшествии на шкафуте. Адмирал слушал, прихлебывая крепкий холодный чай; в приоткрытом ящике стола белела отличной добротности бумага последней секретной почты. Адмирал знал значительно больше командира. Совершенно доверительно, даже не для сведения командиров кораблей, из Петербурга сообщали о массовых стачках, забастовках и беспорядках на заводах. Командир охраняет свой корабль, адмирал - всю бригаду. И если для командира это называется "бунтом", то для адмирала это не может иметь иного названия, как "восстание". Нужно было карать быстро, умело и беспощадно. Малейшая задержка и ошибка могли стоить неисчислимо: в Петербурге беспорядки, - флот должен сразу показать, что на нем и не пахнет девятьсот пятым годом. Поэтому необходимо обрушить суд на голову агитаторов внезапно. Необходимо отвлечь внимание матросов от сегодняшнего случая стрельбой, походом, работой. Лучше истратить сто семьдесят две тысячи казенных рублей на снаряды, уголь и масло, чтобы отделить опасный корабль от эскадры и судить на пустынном рейде, чем провести этот суд на глазах остальных кораблей. К окончанию похода дознание, убранное в кричащий наряд подчеркиваний, восклицательных знаков и вопросов (зеленый карандаш лейтенанта Веткина, синий - мичмана Гудкова, красный - командира "Генералиссимуса"), попало в руки председателя завтрашнего суда с лаконическими, но исчерпывающими пометками адмиральских красных чернил. Барон Гедройц, командир адмиральского корабля, собрал у себя вечером остальных членов суда, назначенных адмиралом. Комедии гражданского судоговорения не место на военном корабле: совещание было кратким и решающим. Приговор был записан лейтенантом фон Веймарном тут же в каюте командира. Для того чтобы придать ему законную силу, требовалось только поднять на фок-мачту гюйс и просидеть несколько часов в церковной палубе, слушая бесполезные слова людей, оправдывающих свои поступки. И гюйс был поднят сразу после обедни. Флотские флаги крайне выразительны. До десяти часов на мачте висел флаг "хер" - иначе "молитвенный": красный крест на белом поле; крест напоминал всем о божественной литургии, происходящей на корабле. В десять часов восемь минут его сменил гюйс. Его красное поле, рассеченное двумя крестами на отдельные куски, отразило собой всю мудрую политику правительства: религия и власть так же рассекали население империи на множество кусков - армия, флот, фабричные, крестьяне, инородцы, иноверцы... Власть и религия пересекали империю, как лучи гюйса, пересекали нагайками, струями пулеметов и крестными знамениями, не давая слиться и объединить силы. Обвинительный акт начался перечислением членов суда. Титулы блестели, как погоны, чины - как штыки конвоя, и тридцать два кочегара слушали, щуря глаза. Легкий сквозняк шевелил бумагу в руках лейтенанта фон Веймарна, назначенного делопроизводителем. Казалось, она коробится со стыда, пытаясь сбросить с себя ложь, опутавшую ее тонким женским его почерком: - "...кочегар же первой статьи Матвей Езофатов в ответ на увещания капитана второго ранга Шиянова дерзко выкрикнул: "Бить вас надо, драконов", - после чего унтер-офицер второй статьи Карл Вайлис пытался ударить капитана второго ранга Шиянова, но не успел в своем намерении, будучи схвачен за руку унтер-офицером первой статьи Хлебниковым..." Вайлис поджал губы и посмотрел вбок на Хлебникова. Тот сидел, уставившись глазами в двигающийся рот лейтенанта, и каждый раз при произнесении своей фамилии быстро взглядывал на председателя, как бы стараясь угадать, как тот относится к его поведению. Вайлис усмехнулся: лейтенант читал явную чепуху. Сейчас все разъяснится, когда начнут опрашивать кочегаров. Шиянов, Греве и Хлебников наврали со страху, и все тридцать два кочегара это подтвердят. Тридцать два против трех - чего же беспокоиться? Езофатов слушал зло и внимательно. Он тяжело пошевелился на банке, отчего коснулся спиной винтовки часового. Часовых было много - у дверей, у люков, около подсудимых. Они слушали обвинительный акт испуганно и жалостливо, отводя глаза в сторону от кочегаров: ничего, мол, братцы, не попишешь, дело ваше ясное. Барон Гедройц, председатель суда и командир адмиральского корабля, дышал редко и медленно. При вдохе на белом кителе расправлялась складка, шевеля орден Владимира третьей степени, - у барона была одышка. Перечисляемые лейтенантом фон Веймарном фамилии жили для него еще отдельной жизнью от этих матросов, которым они принадлежали. Кочегары были той же безликой, ровной массой, которую он видел мельком на воскресных осмотрах, на подъемах флага. Он рассматривал подсудимых с некоторым любопытством: матросы. Те же самые матросы, которых у него больше тысячи. Обыкновенные добродушные крестьянские лица. Который из них Езофатов?.. Барон Гедройц представил себе, как на него замахивается один из них под угрожающий рев других, и сразу почувствовал полное одобрение к резким наставлениям адмирала: возмутительный случай!.. Он быстро накидал на бумагу ряд вопросов, которые должны были вскрыть всю картину бунта, и, дождавшись окончания чтения акта, приступил к следствию. Перед обедом поднялся легкий ветерок. Гюйс на фок-мачте зашевелился. Это была старинная и жестокая игра бело-синих лучей с красным полем. Они прятались в складках материи, сливая на момент красное поле рассеченных ими частей в подобие цельного красного флага, - и тотчас же с легким хлопком, похожим на слабый выстрел, ложились вновь властной преградой. Алые части никак не могли соединиться. Они горели в лучах солнца яростью окровавленных десен, ломающих зубы на стальных прутьях решетки. Под гюйсом, на баке, повинуясь праздничной дудке "команде песни петь и веселиться!", собрались кучки матросов. Синие воротники, сливаясь вместе, образовывали из кучек сплошную массу. Но тотчас же ее перерезали кителя кондукторов, белые, как прямой луч на гюйсе, - и масса вновь распадалась на лишенные связи кучки. По палубе и по кубрикам необычайно часто проходили офицеры, и за каждым из них - как бы невзначай по своим делам - осторожно следовали по два-три унтер-офицера... ...Вайлис, бледнея, посмотрел на Греве. Что он говорит? - Так точно. Я ясно слышал голос кочегара Езофатова: "Бить их надо, драконов". Старшему офицеру ничего не оставалось делать, как (лейтенант Греве в затруднении провел пальцем по подстриженным усикам)... как быстро отклониться от замахнувшегося на него унтер-офицера Вайлиса... - Благодарю вас, - сказал барон Гедройц, полупоклоном показывая, что больше вопросов нет. - Я прошу суд отметить, - продолжал Греве, волнуясь, - что возбужденное состояние нижних чинов не позволило мне лично прибегнуть к решительным мерам для подавления беспорядка. Я полагал, что авторитет старшего офицера сломит их безрассудство, и, облегчая их участь, я... - Суд понимает ваши намерения, - сказал барон Гедройц. - Кочегар второй статьи Езофатов Матвей! Чем был вызван твой выкрик? Лейтенант фон Веймарн попытался записать корявые слова, стиснутые в горле бессильной злобой, штыками конвоя и статьями устава. Но тонкому перу, на лету хватавшему гладкую речь Греве и Шиянова, невпроворот оказались глыбы матросских слов. Оно завязло в бесконечных "так что, вашскородь" и "как они, значит". Он поднял левую бровь, нерешительно покачивая пером над бумагой, и вдруг быстро схватил в изящную сеть женского почерка главный смысл: "...кочегар Езофатов объясняет, что им было сказано: не за что бить, драконы..." Он наклонился к соседу: - Ловко передергивает, каналья! Барон Зальца 1-й неопределенно улыбнулся. Его положение было фальшивым. Он не юрист: статьи книги XVI Свода морских постановлений прочитаны им наспех вчера. Но сейчас - он защитник этой банды бунтовщиков. Барон Зальца отлично видит, что матрос передергивает, придавая своей фразе характер оборонительный, а не наступательный. Однако это может помочь защите. Он настаивает на опросе свидетелей, чтобы установить точную редакцию этой фразы. Фон Веймарн одобрительно смотрит в преданные глаза Хлебникова и кивает головой. Хлебников толково и гладко подтверждает составленный Веймарном обвинительный акт, слегка пересаливая от усердия: да, Езофатов крикнул: "Бить вас надо, драконов, за борт покидать". Тогда опросили унтер-офицеров, которых Греве расставил вокруг кочегаров. Унтер-офицеры вскакивали и отвечали по уставу. - Слышал ли ты выкрик: "Бить вас надо, драконов"? - Так точно, ваш-сок-родь! - Не кричи так... Может быть, было сказано: "Не за что бить, драконы"? - Не могу знать, ваш-сок-родь! - Значит, это правильно: "Бить вас надо, драконов"? - Так точно, ваш-сок-родь, правильно, бить вас надо, драконов! Фон Веймарн спрятал улыбку в ладонь: ответ звучит преданно, но глупо. Он шепотом подколол соседа: - Сорвалось, барон? Факты против вас. Я не поручил бы вам даже бракоразводного дела... Перед столом бородатый и спокойный боцманмат. Он вслушивается в вопросы внимательно и разговаривает охотно. - Ты видел, как Вайлис замахнулся на старшего офицера? - Так что дозвольте доложить, вашскородь. Как они, значит, сперва на них замахнулись, тут они все, значит, заавралили и сгрудилися вокруг них, а господин старший офицер, значит, отбежали от них... - Постой. Кто "они"? - Так что кочегары. - Вокруг кого "них"? - Так что вокруг господина старшего офицера. - Значит, ты подтверждаешь, что они действительно на него замахнулись? - Так точно, вашскородь, сперва они сами замахнулись... Фон Веймарн запутался в этих "они" и "их", - об офицере полагается говорить во множественном числе, - но картина совершенно ясна. Показания подтверждают сказанное Греве и Шияновым, подтверждают заключение по дознанию лейтенанта Веткина, подтверждают обвинительный акт, написанный фон Веймарном. Опрос Вайлиса отложили на после-завтрака. Обвиняемые ели на том же столе, за которым их судили; с него было снято красное сукно и вместе с ним - вся пышность суда. Офицеров "Генералиссимуса" пригласили в кают-компанию. Греве подтащили к роялю, и он заиграл уверенно и весело. За столом вспомнили несколько случаев бунта, кончавшихся не так благополучно, и посмеялись над потрясающей глупостью ответа: "Так точно, ваш-сок-родь, бить вас надо, драконов!" В командирском салоне за завтраком адмирал поинтересовался результатами судебного следствия. - Надеюсь, вы не будете миндальничать в приговоре, барон, - сказал он, пощелкивая крышкой портсигара. - Я имею все основания советовать вам крутые и решительные действия. Когда вы закончите? - Предполагаю к обеду, ваше превосходительство, - ответил барон Гедройц, накладывая на тарелку салат. - Прекрасно... Мичман Шаховской, сигнал можно поднять после завтрака! Флаг-офицер поклонился. После завтрака на фок-мачту взлетели позывные миноносцев и трехфлажный сигнал "хер-один-ноль", а ниже - цифровой флаг "шесть". Миноносцы задымили, готовясь к походу к шести часам вечера. Два игрушечных моторных катера отвалили от них к адмиральскому кораблю: командиры являлись к адмиралу за инструкциями... Вайлиса сразу же стали слушать иронически. Нерусские обороты его речи придавали ей характер надуманности и неправдоподобности. Он был первый, кто рассказал суду, как фельдфебель Сережин выслал кочегаров на верхнюю палубу в синем рабочем платье и что именно это заставило кочегаров считать распоряжение Шиянова переписать их - неверным и обидным. - Не отвлекайся в сторону, - перебил барон Гедройц, дыша шумно и редко: одышка после еды усиливалась. - Суду нужно знать, что было во время бунта, а не до него. - Я думаю, суд для того и существует, чтобы слушать противничающие стороны, - сказал Вайлис уверенно. - За нас виноват фельдфебель Сережин. Он сказал, мы можем спокойно бежать в синих штанах... Барон Гедройц покраснел и сдвинул брови. - Отвечай на вопросы суда. Почему ты замахнулся на старшего офицера? - Если вас будут ударять в лицо, вы тоже махнете руку защищаться. - Я не спрашиваю тебя, что бы я делал! - вспыхнул барон, и часовые подтянулись. - Ты отрицаешь, что поднял руку на старшего офицера, стоя во фронте? - Я поднял руку к моему лицу, - повторил Вайлис упрямо, - это очень неприятно, когда дают в морду, и, кроме того, это запрещено законом. - Значит, по-твоему выходит, что старший офицер ни с того ни с сего ушел от вас, хотя ему никто не угрожал? Почему же он ушел, по-твоему? Вайлис пожал плечами. - Спросите господина старшего офицера. Я не знаю, почему он убежал от матросов. Может быть, у него были нужные дела. Кочегары начали улыбаться. Опрос Вайлиса прервали и занялись другими. К четырем часам дня среди кочегаров началось расслоение. Новую линию в показаниях открыл кочегар первой статьи Филипп Дранкин. Суд явно угрожал тяжким приговором, а Дранкину остался год службы. В Черниговской губернии был хуторок, плодовый сад. Жена справлялась с хозяйством не хуже его самого, позавчера написала, что поп, переводясь в город, задешево продал землю и лошадь. Хуторок рос, и сменить его на тюрьму не представлялось разумным. Дранкин, посматривавший на судей хитрыми и испуганными глазками, уловил наконец, чего хочет от него начальство. Он первый из тридцати двух кочегаров подтвердил, что Вайлис и Езофатов действительно подговорили матросов не расходиться из фронта и подняли всю эту бучу. За столом оживились. Барон Зальца 1-й нашел наконец прямой объект защиты. Слова Дранкина проложили дорогу трем молодым ученикам-кочегарам. Они прибыли на "Генералиссимус" месяц назад и жили еще под страшным гнетом нарушения присяги, которым их насмерть запугали экипажеские унтера. Ловко поставленные вопросы председателя подтверждались ими полностью. Второй группой оказались пять человек, стоявших на левом фланге. Долгие опросы, противоречивые показания, томительность суда сбили их с толку. Им начало казаться, что Езофатов действительно крикнул: "Бить вас мало, драконов". Замахнулся ли Вайлис - они не видели и согласились, что мог замахнуться. Правый фланг был очень обижен взысканием, и именно оттуда докатилась до них неизвестно кем пущенная фраза, шепотом переданная во время подъема флага: "Не расходись, братцы, заявим претензию, за что же зря под винтовкой стоять". Упорство кочегаров было сломлено. Стена тридцати двух одинаковых показаний, данных на дознании лейтенанту Веткину, дала трещину. Барон Гедройц ввел в нее тонкий нож надежды и расширил осторожными, легкими ударами обещающих оправдание расспросов. Стена шатнулась и обвалилась, остался обломок в восемь или девять камней, перешагнуть через который уже не было трудно. К обеду суд удалился на совещание. Флагманские сигнальщики владеют семафором, как фокусники; быстрое махание их флажков пересекло рейд и замерло в корявых буквах бланка: Распорядитесь вещами кроме номеров 1224 1234 1274 1304 Шиянов В кают-компании "Генералиссимуса" оставшийся за Шиянова старший артиллерийский офицер, потряхивая в руке костями трик-трака*, прочел бланк и грузно поднялся с кресла, сказав партнеру: ______________ * Трик-трак - настольная игра, распространенная в кают-компаниях; каза - одинаковое число очков на обеих костях, дающее преимущество. - Большая каза моя. Прошу не заматывать, я сейчас! Вызванный к нему в каюту кочегарный кондуктор Овсеец понимающе кивал головой. Потом он с фельдфебелем восьмой роты, со старшим баталером и двумя понятыми из кочегаров прошел в двадцатый кубрик. Он был пуст и чисто прибран. На решетчатых дверцах шкафиков с вещами стояли номера тридцати двух кочегаров. Овсеец, посапывая в усы, деловито пометил мелком четыре дверцы и распахнул остальные. Вещи кочегаров были выкинуты на палубу и рассортированы: казенное обмундирование пошло в баталерскую при описи, частные вещи легли в сундучки и припечатались печатью. Суд шел своей тяжкой поступью. Он говорил тусклым языком книги XVI Свода морских постановлений. Он шелестел листами дознания, листами показаний. Он блистал погонами и титулами судей, штыками конвоя и холодным сиянием военного закона. Форменки матросов промокли от пота, горла пересохли, и все яснее вставал смысл приговора, размеренно читаемого бароном Гедройцем. - "...выслушав дело о нижних чинах линейного корабля "Генералиссимус граф Суворов-Рымникский", обвиняемых по статьям 74 и 104 книги XVI Свода морских постановлений, в количестве 32 ниже поименованных нижних чинов..." Имена, фамилии, губернии, волости... в браке состоит - не состоит... под судом ранее был - не был, наказание отбыл... - "...признал виновным в том, что они 24 сего мая 1914 года, согласившись между собой противиться распоряжениям начальства о наложении на них дисциплинарного взыскания за появление на верхней палубе одетыми не по форме, стоя во фронте в числе более восьми человек, заявили сначала унтер-офицеру первой статьи Хлебникову, затем вахтенному начальнику лейтенанту Греве и, наконец, старшему офицеру капитану второго ранга Шиянову, что требуют снятия взыскания и немедленного выхода наверх командира корабля для разбора их претензии, совершив этим проступок, предусмотренный статьями..." - "...При этом суд признал, что вышеописанное противодействие распоряжениям начальства могло иметь вредные для службы последствия, и установил, что в ответ на приказание старшего офицера разойтись кочегар 2-й статьи Езофатов призвал нижних чинов к открытому бунту, выкрикнув: "Бить вас надо, драконов", - и подстрек