умал, что я еще на чай захотел... не понял... Убраться бы и идти домой, ноги не ходят, и состояние такое ужасное, а разве с юбилея-то их скоро прогонишь? Заплатили денежки, так надо их оправдать. Вина допивали под руководством ихнего распорядителя. И загонял он меня с бутылками! Все бутылки по счету проверил, высчитал на бумажке, что осталось, и распорядился по-хозяйски. Очень насчет этого дела оказался способный человек, хоть и учитель. -- Початые,-- говорит,-- мы жертвуем для прислуги, за эти вот со счета долой, пусть ресторан примет, а вот этот пяточек,-- хорошие отобрал! -- ты в кулечек упакуй и завтра в свободную минуту вот по карточке снесешь на квартиру. Порылся в кошельке и тридцать копеек дал. И допивали они початое очень долго, но только был уже свободный разговор, и очень горячо рассуждали про этого, которого поздравляли. И разобрали его по всем статьям и начистоту. Под конец у нас всегда так, начистоту... И так много было работы в ту ночь, часа два в порядок приводили угловую гостиную. Очень все задрызгали и окурков натыкали по всем местам, даже в портьеры. Так что Игнатий Елисеич нам выговор задал, что не смотрели. Поди-ка поговори! И какие жадные! Так это прямо удивительно. Все, что рассчитал метрдотель с распорядителем ихним, все как есть очистили. И ведь не то чтобы съесть, айв карман. Конечно, по части фруктов. И каждый так улыбнется и скажет: -- Ребятам, что ли, взять... на память... И уж как один сделал, так и пошли -- на память. И у одного даже мундир просочился -- на грушу сел. Конечно, надо же свои шесть целковых отъесть. И ведь тоже знают -- как и что. Закуску обработали умеючи. Икры там, омаров и балыка -- и звания не осталось. Вмиг сервировали. И разговаривают, а уж руку натрафят без промаха. И у нас, конечно, тоже свой план. Закуску подставлять с переменами, чтобы сперва погорячей чего и потяжелей, а уж там на прикрас пустить из легкого. Так они тоже это очень хорошо понимают... Сосисички на сковородках, тефтельки там и форшмаки не осадили сгоряча... Пять раз лососины прирезали и балыка. И, конечно, ресторан наш немного заработал. А к концу еще неприятность. Прислали горничную с квартиры от одного, что на юбилее был. Барин портсигар серебряный оставили на столике. Искать -- нет. Всех номеров опросили -- никто не видал. А у нас бывает, что и бумажники оставляют, и мы их в контору сдаем. А такую-то дрянь, ему и цена-то пятнадцать целковых! -- кто позарится. Так и не нашли. Может быть, и из гостей кто по забывчивости в карман сунул на манер чужих спичек. На этот счет у нас бывало. Одна барыня подняла так-то вот брошку в зале, повертела, поглядела так по сторонам и... в платочек. И я это видел. И она это видела, и вся как маков цвет, а не отдала. А как я скажу метрдотелю? И барыня-то незнакомая... Может, и ее это брошка. А утром к нам от фабриканта присылают -- не у вас ли брошку жена потеряла в пятьсот рублей? Вот и портсигар... Но только нам репутация дороже денег. VII Сказался я метрдотелю, что завтра приду к двум часам. Пришел домой в четыре, а у нас еще свет. А это все мои в одну комнатку сбились и спят при огне. Страшно им, что Кривой повесился. Наташка на диванчике прикорнула. Колюшка так на столе голову положил. Как сиротинки какие. Только Луша не ложилась, потому что жутко ей в спаленку нашу идти -- рядом с той комнатой, где Кривой обитал. Поднял Колюшка голову и смотрит тяжело так. И сразу похудел, одни глаза. -- Чего ж ты не ложишься? -- спрашиваю. Молчит. А Луша мне: -- Измаял он меня. Хоть ты-то его успокой. Все твердит -- из-за нас да из-за нас... И так-то тот все мерещится, а он еще тут... Спасибо еще Черепахин Наташку все развлекал, конфеты ей принес с бала... Посмотрел я -- дверь в комнатку Кривого закрыта и даже стул приставлен. Так вот и мерещится, как он там лежит на полу и кулаками грозится. Стал я Колюшку успокаивать. Рассказал, что директора видел и он очень веселый был и ласковый, а он мне вдруг сердито так: -- Будете завтра говорить с ним, так держите себя как следует... А то привыкли кланяться!.. Очень он меня этими словами уколол. -- А вот ты,-- говорю,-- привык с отцом зуб за зуб! Ты вот, может, последнего человека жалеешь, какого-то Кривого, который нам напакостил через свою гордость... Он,-- говорю,-- и удавился-то нарочно у нас, а ты своему отцу в глаза тычешь! б* А он мне с такой укоризной и даже головой стал качать: -- А вы еще про религию говорите! Религиозный человек!.. Тогда я в расстройстве был и так, конечно, про Кривого сгоряча сказал, а он меня не мог извинить. -- А ты,-- говорю,-- после этого скот, а не сын! Дармоед ты!.. Вот что! Он повернулся и пошел в коридорчик, где спал. А мне бы хоть бить кого, хоть убежать бы... Рванул я Наташку с дивана, обругал... А она со сна смотрит -- ничего не понимает. Пошел, водки выпил прямо из графина. Залить бы все... Я очень много тогда перестрадал и потом. Ах, как я болел Колюшкой! И не приласкал я его за всю жизнь, а обижал часто... Друг дружку обижали... Характер-то у него во-от... каменный... Легли мы с Лушей спать, и она стала приставать, чтобы переехать с квартиры. Не останусь и не останусь здесь ни за что! Во всех углах, говорит, куда ни пойдешь, все представляется, как дразнится. И мне-то -- вот стоит в дверях и смотрит, как той ночью... А у нас очень крысы полы грызли тогда,-- ну прямо как царапается кто под полом. Лежим и думаем, и сон не берет. А Луша и говорит: -- Поликарп-то Сидорыч как странно стал себя вести... Сегодня весь день, как ты ушел, по комнате кружился и себя за голову щупал. А пришел с бала и Наташке колечко поднес... Говорит, на улице нашел. И совсем новенькое, с красным камушком. Просил принять по случаю семейного несчастья. Ничего это, что она взяла? Рублей пять стоит... -- Что ж тут такого? -- говорю.-- Он к нам очень расположен... -- Да. Если, говорит, откажетесь принять, я все равно в помойку брошу. У меня, говорит, никаких сродственников нет, а вам удовольствие... Положил ей на руку, а сам в комнату скрылся... А это он из расположения. Очень он любил сестру свою, Катеньку. Она в портнихах жила и померла от несчастной любви, выпила нашатырного спирта. Рассказывал мне. С молодым человеком жила, а тот женился... Черепахин-то того на улице поймал и кулаком убил до смерти, но суд его оправдал, и присудили только к церковному покаянию. Очень это сильно на него подействовало, и он к нам так и прицепился, что нет у него никого на свете. И зашибал он часто, как тоска нападала. А как выпьет, так все грозился подвиг какой ни на есть совершить, чтобы себя ознаменовать. И очень его специальность мучила, насчет трубы. Только и разговору: связала и связала меня труба на всю жизнь. И Наташка-то его все дразнила: -- Что это вы, Черепахин, такой большой,-- а он очень высокий и могущественный,-- и такими пустяками занимаетесь, в трубу играете?.. Если бы вы на рояли могли играть, а это даже и не музыка!.. А он весь покраснеет и руки начнет потирать. -- Все равно, и это как музыка, только, конечно, не для женского уха... А если бы у меня были деньги, я бы на рояли стал... У меня очень пальцы способны для рояли... И как растопырит, такой смех -- как вилы. А та его на трубе заставляет играть, а он стесняется. -- Ну, тогда я от вас конфет не возьму и разговаривать с вами не буду. И начнет он марш трубить, а она рада и покатывается. Такая насмешница. А он для нее был как ягненок, очень хорошего характера для нее-то. Стала она как-то смеяться, что такая у него фамилия -- от черепахи, так он совсем расстроился и дня два из комнаты не показывался. А потом вдруг заявился и говорит: -- Вы, Наталья Яковлевна, про фамилию мою сказали... Не хотел я говорить, а теперь должен сказать. Она такая необыкновенная, потому что я от разбойников произошел... Очень нас насмешил. Чудак был!.. -- Не от черепахи я, а от разбойников. Мой дедушка был в шайке и кистенем бил со страшной силой, и как ударит но голове, так череп -- ах! Вот его и прозвали. И это в суде записано, и можете даже справиться во Владимирской губернии... И песня даже есть про моего деда, и помер он на каторге... И сам я тоже очень страшной силы человек и могу пять пудов одной рукой вытянуть!.. Схватил при нас железную кочергу и петлей свернул, как бечевку. А как Луша забранилась на него, он опять напрямь вытянул. -- И если вас, Наталья Яковлевна, кто посмеет обидеть, вы мне только прикажите... Я с тем человеком поступлю как с кочергой!.. Лежим мы с Лушей и раздумываем, и слышу я, как в коридорчике словно как чвокает что. Луша мне и говорит: -- Никак Колюшка?.. Что такое с ним творится... А я ей ни-ни, что к директору завтра потребован, чтобы пуще не расстраивать прежде времени. Вышел я в коридорчик и слушаю: очень тяжело вздыхает. Чиркнул спичкой, а он как вскочит... -- Ай! Испугали вы меня!.. Я ему и стал говорить от сердца: -- Зачем ты и себя и нас мучаешь? Колюшка, милый ты наш сын... голубчик ты мой! Вот ты плачешь... А он с гордостью мне: -- Ничего я не плачу! Представляется вам... А тут спичка и погасла. Подошел я к нему и сел рядышком. Обнял его в темноте, и так мне его жалко стало... Худой он был -- ребра слышны, хоть и жилистый и широкий по кости. И он ко мне притискался. Молча так посидели. Поласкал я его тут молча, по щеке потрепал. Так меня тогда взяло за сердце. Только раз один за всю жизнь так его приласкал. И стал я ему на ухо говорить, чтобы Луша не услыхала: -- Попроси завтра прощения у учителя!.. Ну мало ли и мне обид делали? Люди мы маленькие, с нами все могут сделать, а мы что... А ты бери пример с Исуса Христа... -- Не могу, папочка... не могу!.. Через слезы сказал. И никогда так раньше меня не называл -- папочка. И как-то даже совестно мне сделалось и хорошо, очень нежно сказал. -- Я не человек буду после... я не могу!.. Так меня унижали, так мучили... Вы не знаете ничего. Таких, как я, кухаркиными детьми зовут. Нет, нет! Не стану!.. Вскочил и меня за руки схватил. -- Знайте, что я на гадости не пойду... Я ваш сын, и я рад... Может, я совсем другой был бы... Папочка, вы ложитесь... вы устали... Ах, папочка!.. Так мне тяжело, так тяжело... За плечи меня схватил, сам дрожит... И тогда я перекрестил его в темноте. -- Попроси прощения... Мать убьешь, Колюша... У ней сердце больное... -- Не мучайте... не могу!.. А Луша из комнаты звать стала: -- Что такое? Что вы шепчетесь? Да поди ты, Яков Софроныч... жуть... Так и расстались. И не лег я спать. Такое нашло на меня, что я долго молился в ту ночь, все молитвы перечел, какие знал. И за Колюшку, и за упокой души Кривого. А с Лушей припадок случился от удушья, кричала все, чтобы фортки открыть... Всю ночь фортки от ветру бились, точно кто в окошки стучал. Vlll Так я помню этот день явственно. Разбудила меня Луша: -- Зима на дворе... Смотри, какой снег валит... Светло так стало в квартире, а за окнами стена белая, сыплет густо-нагусто. Стал я в сюртук облекаться, а Луша и спрашивает -- зачем. Сказал, что по делу ресторана в одно место. А сюртук очень ко мне идет, и стал я очень представительный. Пошел. По дороге в часовню Спасителя зашел, свечку поставил. Прихожу в училище. Швейцар при училище был очень из себя солидный, с медальями, и орденами, и нашивками, и такой взгляд привычный, но встретил очень услужливо. Потому у меня фигура складная и, потом, шуба хорошая, с воротником под бобра, как барин я солидный. Как обо мне доложить, спросил. Сказал я, что вот по письму. Тогда он карточку визитную попросил, а у меня нет, и подал мне бумажку -- написать, кто и по какому случаю. Понес наверх, а меня в боковую комнату проводил. Как на суд я пришел. И к людям я привык, но в таких местах робею. А тут хуже суда, все от них зависит, и нельзя никуда жаловаться. Барыня там еще сидела в шляпе, очень хорошо одета, в черном платье со шлейфом. Присел я с краю, очень в ногах слабость почувствовал, в коленках. Всегда так у меня в коленках дрожание бывает, когда тревожно: служба нам на ноги первое дело влияет. И строго там у них все. Шкапы огромные, а за стеклами разные фигуры из алебастра, горки, и звезды, и головы. А на шкапах чучела птиц и банки. И портреты на стопах в рамах, и часы огромные, до полу, в шкапу. Так маятник -- чи-чи. Тихо так, а он -- чи-чи. А у меня сердце разыгралось. И барыня не в себе. Встала, к окошку подошла, пальцами похрустела и вздохнула. И вдруг мне говорит: -- Как долго... Видите, хочу вас спросить... Я своего мальчика перевожу из гимназии в третий класс... Как вы думаете, могут без экзамена принять?.. У него вс? награды... А тут я, по привычке, привстал и говорю -- не могу знать. Она так оглянула и ни слова. Да, ей вот тревога, могут ли без экзамена принять, а у меня... А тут швейцар обе половинки настежь, и входит сам директор, его превосходительство. И совсем другой, чем в ресторане. В мундире, голову в плечи и вверх, и взгляд суровый. Пальцем приказал швейцару двери закрыть. И сперва к барыне. Поговорил ничего, ласково, и отпустил. Потом ко мне. Както сбычился и с ходу руку сует. А я запнулся тут -- у меня шапка в руке была... Я ему поклонился, а он так взглянул мне в лицо, и так как-то вышло неудобно. Руку-то я его не успел взять, а уж он свою убрал за спину и смотрит мне в лоб. -- Что вам угодно? -- важно так спросил и опять мне на лоб посмотрел. Подал я ему письмо и сказал насчет сына... Тогда он так пальцем сделал и скоро так: -- Д-да! -- как вспомнил.-- Д-да! Скороходов?.. Понял я, по глазам его понял, что он меня теперь признал. Сморщился он как-то неприятно, пальцами зашевелил и как из себя стал выкидывать на воздух: -- Да, да, да... Мы не знаем... Положительно не знаем, что с ним делать! Положительно невозможен! Я не могу понять! Положительно не могу! К шкапу стал говорить, а рукой все по воздуху сечет и голосом все выше и выше. А у меня в ногах дрожанье началось и в сапогах как песок насыпан. И внутри все захолодало. А он все кричит: -- Это недопустимо! У нас училище, а не что!.. Вы своего сына знаете? -- Простите,-- говорю,-- ваше превосходительство! Он всегда уроки учит... А он и сказать не дал: -- Не про уроки я говорю! Он разнузданный! Он дерзость сказал! -- Простите,-- говорю,-- ваше превосходительство! Он не в себе был... У нас расстройство вышло... семейное дело... Хотел объяснить им про Кривого, но он и слова не допустил. -- Это не касается!.. Он дерзость сказал учителю! -- По глупости, ваше превосходительство... Я,-- говорю,-- его строго накажу. Дозвольте мне объяснить... Но он так разошелся, так закипел, что никакого внимания. -- Дайте сказать! -- кричит.-- И это не все! Тут гадости!.. И вынимает из кармана два письма. -- Вы знаете... это кто писал мне... донос? Кто это? что это? И в руки сует. Так мне сразу Кривой и метнулся в голову. -- Что это? Вы об этом знали? Что это, я вас спрашиваю? Верчу я письма и совсем растерялся. Вижу -- такой крючковатый почерк, с хвостиками, как раз Кривого писание. Так и мне записку писал про извинение, крючками и усиками. -- Это,-- говорю,-- у нас жилец жил, писарь участковый... Он на нас со злобы... Дозвольте сказать... А он и слушать ничего не хочет, осерчал совсем. -- Прошу меня избавить!.. Примите меры!.. Я бы,-- говорит,-- дал знать в полицию, но не хочу марать училище... И так горячился, так горячился. -- К нам,-- говорит,-- посторонние с улицы лезут и дрязги несут... Очень много в короткое время насказал и про свои заботы. И пальцем все, пальцем, как не в себе. Разгасился весь, дергается... Я слово, он десять... Сказать-то не дозволяет. -- Ваше превосходительство,-- говорю, вижу, что он устал от разговора.-- Он заботливый и всегда уроки учит и уважает всех... А вот у нас, извините сказать, Кривой, жилец был, который вчера удавился, так он это со зла написал... А он уж отдохнул и слушать не хочет. И опять стал рукой трясти. -- Довольно, довольно! Не желаю слушать дрязги! Это не касается... Я вам прямо говорю! Если ваш сын в классе не попросит прощения у учителя, мы его уволим из училища!.. -- Ваше превосходительство! Помилуйте! Он все сделает и прощения попросит у всех учителей... Я ему прикажу и устыжу при всех... Я,-- говорю,-- целый день при деле и даже часть ночи, в ресторане, а он без моего глазу рос... А он мне так на это спокойно: -- Должны соблюдать правила!.. Для нас все одинаковы, кто угодно. У нас и сын нашего швейцара учится, и мы рады... Но мы никому не дозволим непокорства, хоть бы и сыну самого министра!.. И опять стал нотацию читать, и что не хочет никого губить, а не может дозволить заразу, потому что у них пятьсот человек. И я стал просить потребовать сюда Колюшку, чтобы ему прочитать при них наставление. Он сейчас пуговку нажал и приказал: -- Позвать Скороходова из седьмого класса! И давай по комнате ходить, как в расстройстве, и волосы ерошить. Красный весь сделался, воды отпил. А я притих и стою. А часы только -- чи-чи... Только бы скорей кончилось все... Потом отдышался и опять: -- Груб он и дерзок! Не внушают ему дома!.. Надо обязательно внушать и следить!.. С батюшкой спорит на уроках... А в церковь он ходит? И тут я сказал, чтобы его защитить, неправду. -- Как же,-- говорю,-- ваше превосходительство! Каждый праздник, я слежу. Только плечами пожал и фыркнул. Подошел к окну и стал смотреть. Тихо стало. Только все -- чи-чи... А тут как раз и входит мой. Остановился у шкапа, руку за пояс засунул, бледный, и губы поджаты, даже на ногу отвалился и смотрит вбок. Директор оглянул его и приказал куртку оправить и стать как следует. Оправился он, надо правду сказать, вразвалку, небрежительно. И так жутко мне стало. Посмотрел он на меня и точно усмехнулся. Директор ему и говорит: -- Вот, и отец на вас жалуется!..-- А я, правду сказать, не жаловался.-- Расстраиваете родителей... Он тоже удивляется вашему поведению... Стойте прямо, когда с вами говорят!.. Так резко крикнул, меня испугал. А тот плечом так дернулся, как дома, когда выговор ему задашь. То есть ни-чего не боится. -- Какое же мое поведение особенное? -- даже дерзко так спросил.-- Меня назвали... А тот ему моментально: -- Молчать! -- как крикнет. Что поделаешь! Стиснул рот и замолчал. -- Ваше дело слушать, а не возражать! Я все знаю! А Колюшка опять: -- Меня раньше оскорбили... А тот ему слова не дает сказать: -- Молчать! Я вас выучу, как говорить с начальством! При вашем отце я говорю вам в первый-последний раз: сейчас пойдете в класс, и я приду и...-- Учителя он назвал, забыл я фамилию.-- И вы попросите прощение за глупую дерзость. Я стал делать ему глазами и умолять, но он не внял. -- Нет,-- говорит,-- я не могу просить прощения... Он меня оскорбил первый... Это несправедливо... Так меня в жар бросило. А директор так к нему и подскочил. -- Ка-ак? Вы, мальчишка, осмелились!.. Грубиян! Ни за что считаете, что училище заботилось о вас! Дали вам образование! Должны считать за счастье!.. А тот дернулся и бац: -- Почему же за счастье? -- И так насмешливо поглядел, как на меня. А у директора даже голос сорвался, как он крикнул: -- Не рассуждать! С швейцаром говорите? Я выучу разговаривать!.. Мальчишка, грубиян!.. Я стою как на огне, а ему хоть бы что! Позеленел весь и так и режет начисто: -- И вы на меня не кричите! Я вам тоже не швейцар! Ну, тогда директор прямо из себя вышел, даже очки сорвал. Надо правду сказать, так было дерзко со стороны Колюшки, что даже невероятно. Ведь начальство -- и так говорить! И директор велел ему идти вон: -- Вон уйдите! Я вас из училища выгоню!.. А тот даже взвизгнул: -- Можете! Выгоняйте! Не буду извиняться! Не буду! И ушел. Я к директору, а он и на меня руками. Весь красный, воротник руками теребит, задыхается. А я стал просить: -- Ваше превосходительство... помилуйте... У нас расстройство... не в себе он, мучается... А он совсем ослаб и уже тихо: -- Нет, нет... Берите его... мы его вон... исключим... Вон, вон! Не могу... Никаких прощений... Довольно!.. И ушел. Я за ним, а он дверью хлопнул. И остался я один... Попрекал меня Колюшка, будто я чуть не на колени становился, но это неправда... Не становился я на колени, нет, неправда... Я их просил, очень просил вникнуть, а они так вот рукой сделали и вышли. И никого не было, как я просил вникнуть. А на колени я не становился... Я тогда как бы соображение потерял... Да... Так вот шкапы стояли, а так вот они, и я к ним приблизился... и стал очень просить... Я, может быть, даже руку к ним протянул, это верно, но чтобы на колени... нет, этого не было, не было... Они вышли очень поспешно, а меня шатнуло, и я локтем раздавил стекло в шкапу... И вдруг передо мной встал какой-то высокий в мундире с пуговицами, перышко в зубах держал... Глаза такие злобные, и так гордо сказал: -- По поручению директора объявляю, что Скороходов Николай будет исключен. Повернулся на каблуках и пошел с перышком. А тут мне швейцар и показывает на шкап: -- Уж вы заплатите, а то с нас взыщут... И заплатил я ему за стекло полтинник. Он мне шубу подал и пожалел даже. Спросил меня: -- У вас сынка исключают? У нас очень строго. А вы идите по карточке этой,-- и карточку мне в руку сунул,-- у них такое же училище, и они у нас раньше учились... Могу рекомендовать... У них двести рублей только... А может, и скинут, если попросить... А как вышел я, ничего не видя, во дворе слышу: -- Папаша! погодите! А это Колюшка с бокового хода, с книжками. Бежит, пальто на ходу надевает, и книжки у него рассыпались прямо в снег. Помог я ему собрать, а он гребет их со снегом, мнет, листки выпали, остались так. -- Не надо теперь... не надо... Но я подобрал их и сунул ему в карман. И снег шел, такой снег... Пошли двором... Смотрю я на Колюшку, что он так тихо идет. А он назад кинулся, где книжки рассыпал... Стал искать опять, ничего не нашел... Опять пошли к воротам. И уж не смотрю на него, а стараюсь по тропке идти, кругом снегу намело. -- Ну, что же... все равно... Говорит, а сам нос чешет. -- Ничего... я сразу сдам... все равно... И замолчал. И я ничего не мог сказать: слова не было такого. Иду, он рядом. Дошли до ворот. Тут он оглянулся, посмотрел на училище... и так горлом сделал: гу... И лицо у него было... Щурился он, чтобы не заплакать... И снег нам в лицо прямо был, густой снег. И так глухо сказал: -- Несправедливо меня... они... Выкрикнул. И заплакал, махнул рукой. -- Все равно... ничего... Дошли до угла, а я все не могу говорить. И повернул я в переулок, чтобы в ресторан идти. Не мог я домой идти. Там Луша... -- Папаша, вы куда? Насилу я выговорил: -- Куда?.. в ресторан пойду... И разошлись. Одумался я, пришло мне в голову тут, что ему обязательно домой надо. И обернулся я, чтобы наказать ему, чтобы домой он шел, а его уж не видно. Такой снег валил, такой снег... свету не видать... IX вот какое мне испытание выпало! А за что? Что я, не исполнял своей службы и обязанностей? Разговорился я как-то с Иван Афанасьичем -- старичок у нас на дворе жил, учитель из уездного училища, в отставке от службы. Так он и про себя рассказывал мне очень много горького. И вот скажу, как ни тяжело мне было, а легче как-то стало на сердце: другим еще тяжелей бывает! У него сын как вышел в люди и поступил булгахтером на фабрику на две тысячи, так его загнал прямо в щель. Так и сказал: -- Вы, папаша, живете на моем иждивении, потому что ваша пенсия только на квартиру хватает... И всю пенсию его стал забирать за стол и квартиру отдавал ему носить свои старые брюки. А поместил его в коридоре на сундуке. А как старичок пожелал уехать в комнатку ко мне и жить на свой страх на пенсию, не допустил. -- А-а... Вы хотите меня страмить! Чтобы в меня пальцами тыкали! Я теперь на виду у правления и прибавки просил просил ввиду вашего содержания, так вы мне нарочно, чтобы повредить в глазах!.. Так и не дозволил. И на табак давал только тридцать копеек в месяц и велел в кухне курить, где самовары наставляют. Табак очень зловонный... Вот! Так мое-то горе с полгоря! А тот-то всю жизнь на сына положил, за булгахтерию сто рублей истратил и за место заплатил, чтобы приняли. И путал я на службе в тот день! Антон Степанычу Глотанову за обедом служил очень плохо, даже совестно. Блюда перепутал, со второго начал. А он и говорит: -- Клюнул, что ли? Я им даже, помню, и не ответил ничего, и они на меня так внимательно поглядели. Стою неподалечку в простенке, смотрю в окно, как снег валит, а в глазах все комната та со шкапами... Антон Степаныч ножичком постучали: -- Нарзану я просил! А у меня в глазах жгет. Принес я им нераспечатанную бутылку. И так мне стало стыдно, что не мог сдержаться... Смахнул салфеткой глаза и откупорил им. -- Что это, брат, с тобой сегодня? -- спросили. Но я счел неприличным сказать им про себя. Извинился за небрежение и объяснил, что заторопился. Нельзя же сказать, что нездоровится, потому что у нас на этот счет очень строго. Нездорового человека нельзя допускать к гостям служить, и было не раз подтверждено администрацией нашего ресторана. Могут брезговать господа. А про сына говорить... И выплакал-таки я лишний полтинник. Всегда они мне полтинник оставляли, а тут положили рубль. Пришел из ресторана. Луша плачет. И понял я, что ей все известно. Глаза опухли. Про Колюшку спросил. Оказывается, весь вечер все письмо писал и потом уходил со двора, а теперь спать лег. А Луша пристала и пристала ко мне: -- Иди к директору, проси еще... Куда его теперь? В конторщики на дорогу? Сказал, что схожу, попытаюсь. И легли спать. А как вспомнил про письмо да опять про Кривого, как он ночью один с собой распорядился, страх на меня напал. А Колюшка если... Кто его знает! И не ел он сегодня ничего. Какое письмо? Не могу улежать. Слышу, в коридорчике кашлянул. И пошел я к нему послушать. А мне от лампадки из нашей комнатки видно было, как он лежит лицом в подушку. Как был, так и лежит, и даже сапог не скинул. Подошел я к нему и позвал: -- Коля! Ты не спишь? -- Не сплю... -- Что же ты не спишь? -- Не хочу... -- Коля! Ты спи, голубчик... Не надо расстраиваться... Бог милостив. Молчит. -- Коля,-- говорю.-- У меня сердце за тебя болит... Ты бы разделся... -- Нет, все равно... И вздохнул тяжело. Тут я сел к нему, стал его по спине гладить и уговаривать: -- Ничего. Я все силы употреблю, чтобы тебя приняли... Хочешь, к генералу одному пойду, у него влияние большое, и он к нам ездит... Ему только слово сказать... Он для меня снизойдет... А он как вскочит! -- Смеетесь, что ли, надо мной? -- Задрожал весь.-- Да я лучше... -- Что? Что ты лучше? -- спрашиваю его. -- Ничего... А экзамен я сдам и без них. Вы думаете, я не понимаю? Я все понимаю!.. Мне, может, больней вас... И задрожал у него голос. -- Вы,-- говорит,-- вс? радости ждали от меня, а я вам вот что... И так стал рыдать, так рыдать... И Луша прибежала, и Наташка проснулась... А он в голос, в голос... Встал, на нас смотрит, трясется, точно его кто бьет. И челюсти у него так стучат, так стучат... -- Простите меня... Измучил я вас, измучил. Я все сделаю, работать буду... Потом оправился и сказал, что спать будет, чтобы успокоились. А как те ушли, и говорит мне: -- Слушайте. Вы ничего не повернете. Я им письмо послал и все сказал... -- Кому письмо послал? -- Им, директору и всем учителям... Все сказал. -- Что ж ты теперь наделал? -- спрашиваю. -- Все им сказал. Думаете, я еще ребенок? И ваше положение знаю... А вы мое-то знаете? Хоть словом сказал я вам про свою тоску? Не хотел вас расстраивать... Схватил меня за руку, стиснул. -- Нет, нет. Ничего не говорите... Выслушайте, что я вам скажу... Мне некому и сказать-то... Папаша, милый!.. -- Ну, хорошо,-- говорю.-- Успокой ты меня... Извинись... А тут и вспомнил, что письмо-то он послал им. -- В чем? Что меня все годы мучили? Не знаете вы их! И стал рассказывать про свое. Как относились к нему и как надзирателишка его поедом ел и издевался. И так мне стало за него обидно! -- Меня,-- говорит,-- еще с первого класса вс? так отличали, и еще некоторых. И все тот носатый. Он все чистеньких любил, а я без воротничков ходил... Оборвышем называл. Он,-- говорит,-- подлец, даже мою фамилию коверкал нарочно... Скомороховым звал!.. Чтобы смеялись. И что же оказывается! С пятого класса насчет таких делов просвещал, чтобы туда... И адреса давал. А про Колюшку распространил, что он таким пороком занимается... А?! Ему товарищи сказали. И мой Колюшка пристыдил его при всех за ложь. Ведь это что же! -- Он,-- говорит,-- меня вшивым раньше называл, на гимнастике на палке кружиться приказывал, а у меня голова не выносит. До ненависти меня довел! А сегодня, как я выбежал из приемной, он стоял за дверями и подслушивал. И спросил меня, гадина: "Как дела, господин Скоморохов?" Ну, и обозвал я его подлецом в глаза... Что ж я мог ему сказать! А потом и спрашивает: -- Мне директор про какие-то письма говорил... Какие письма, вы не знаете? А я про них совсем позабыл, про письма-то Кривого. Достал я из сюртука, зажег лампочку, и стали мы их читать. И что же оказывается? Так он там всего наплел, что и не поверишь. В одном написал, что Колюшка ругает начальство так-то и так-то и говорит про политику, а в другом написал, что все наврал в письме, а начальство вс? прохвосты и он донесет на всех про взятки. Прямо он уж тогда был не в себе... Досидели мы так в душевном разговоре до пятого часу, и вдруг заявляется с балу Черепахин. И очень сильно заряжен. -- По какому поводу бдите? Опять, что ли, кто повесился? И хоть выпивши он был, но я ему все рассказал, что так и так. А он вдруг на трубе хотел туш. Насилу я его упросил. Разошелся вовсю. Очень хорохорился, врал, как капельмейстеру при публике в ухо плюнул. А голос у него зычный, и разбудил он Наташку. Она из комнаты на него закапризничала. А он сейчас тише воды ниже травы и меня вызвал к себе в комнату. И говорит: -- Желаю знать ваше направление... Хотя мною и гнушаются, но я как-никак себя ознаменую впоследствии, будьте покойны... Это уж я себе назначил. А вот что скажите... Если секретно от родителей, за барышней ухаживать можно? Только одно слово? -- Да почему вы так спрашиваете? -- говорю. -- Нет, вы скажите, допустимо? Я для одного приятеля... Сказал ему, что это, конечно, неудобно. -- Верно! И очень даже,-- говорит,-- опасно в отношении судьбы... Теперь очень много хлюстов... А если офицер, как вы полагаете? Я их знаю, потому что сам из солдат. Можно? Ну, я сказал, что нехорошо. А он мне на это: -- Как я верно понимаю!.. И стал просить, что если с квартиры переберемся, чтобы ему комнатку уделить... А с квартиры мы с Лушей порешили съехать. Такая несчастная квартира попалась. И переехали мы из дома барышень Пупаевых. А квартиры все очень дороги, и потому сняли квартиру в расчете сдачи комнат, как это теперь заведено и очень облегчает расходы. Наш буфетчик вот снял квартиру за сорок рублей, а сам за комнаты сорок пять рублей выгоняет. Ну, и мы, слава богу, устроились ничего. Одну комнату взял за себя Черепахин и пустил к себе жильца, знакомого,-- на скрипке играть ходит в кинематограф. И еще комнату сдали молодой чете,-- Васиков через Колюшку рекомендовал,-- молодой человек и его сожительница. Хоть и не в законном браке, но нам какое дело? Плати деньги и чтобы тихо было. И опять Колюшке спать в проходе пришлось. Наташке надо комнатушку -- девица на возрасте, и, конечно, ей надо аккуратно себя держать. Вот ей мы отгородили ширмочкой уголок в столовой. И стала наша квартира как ковчег Завета: куда ни войдешь -- вс? постели. И я совсем успокоился, потому что Колюшка стал очень сильно учиться к экзамену. И Васиков, с железной дорогито, тоже ходил к нему по вечерам заниматься сообща. И пошла наша жизнь тихо-мирно. И одного только мне не хватало: рассорился с нами Кирилл Саверьяныч. Хоть он и вострый был на язык и очень гордый, но утешитель был при разговоре. И так мне стало скучно. И задумал я его опять приблизить к себе. Потолковал с Колюшкой, чтобы он ему хоть извинительное письмо написал, авось он отойдет. А Колюшка уперся -- нет и нет. Хитрый он! Да ведь хоть какое развлечение, а у меня ни души знакомых. И в гости не к кому сходить. Свои-то, официанты, надоели и в ресторане. А Ивану Афанасьичу до нас далеко стало, учителю-то, и прихварывать он стал. Тогда я сам в праздник до ресторана пошел к Кириллу Саверьянычу. У него заведение было на углу, у Вознесения, очень шикарное, с зеркальными окнами, и на большой вывеске под бархат золотыми буквами явственно было по-французски: "Кауфер 1 Кириль"! Это так для образованной публики. а он. конечно, по фамилии шюсто Лайчиков. И вот вхожу я в магазин, а он сам работает во всем белом и бреет господина. Увидал меня и так вежливо, но с тоном в голосе показал мне рукой на стул: -- Будьте добры... Точно я бриться к нему пришел. Подлетел тут молодец ко мне с простынкой, но я его отстранил. А Кирилл Саверьяныч и не глядит на меня. Бреет и покрикивает: -- Мальчик... щипцы!.. Наконец, вижу, освободился -- и так равнодушно: -- Чем могу служить? Вижу, что тон задать хочет, а глазами пытает. Тогда я стал ему по сердцу говорить, что вот у меня потеря такого человека, которого я уважал до глубины души, и что мне очень горько... И сказал ему, что такое несчастье нас постигло. Колюшку выгнали, и он тоже извиняется. Это чтобы его растрогать и расположить. Тогда Кирилл Саверьяныч вынул гребешок и стал хохолок причесывать, а сам как бы раздумывает. И сказал уже совсем мягким тоном: -- Видите, как сама судьба все направляет! Причина к причине идет. Хотя мне очень прискорбно. И все гребешком расчесывает хохолок. -- Очень, очень грустно по человечеству... Но помните правило жизни! Обруч гнуть надо, распаривши... все это самое... Значит, надо приспособиться, а он у вас думает сразу... И вот -- финал! Очень посочувствовал мне, а потом и говорит: -- Я размыслил и нахожу, все это самое... что было недоразумение на словах. Извиняю его, потому что он и так пострадал. Пожалуйте кушать чай... И отвели мы душу в разумной беседе о жизни, и я был им так обласкан и утешен, что как посветлело мне все. И обещал опять по-старому заходить и успокоить Колюшку. И даже приказал меня постричь и пробрить, хотя я сам производил эту операцию, и даже велел освежить лицо одеколоном. И так все шло по-обыкновенному. Жильцы люди попались аккуратные, платили исправно, хоть и совсем бедные были. И с Колюшкой у них дружба началась. Луша сказывала, как дома они, так все вечера у них в комнате торчал. И все мне стала петь: Парикмахер (искаж. фр. coiffeur). -- Ox, боюсь я, влюбится он еще в жиличку... Такая она шустрая да вольная... И свободным браком живет... Очень стала беспокоиться. И на Наташку стала жаловаться. Как вечер -- шмыг на каток. А долго ли- до греха? Девочка она у нас красивая, и даже очень хороша собой,-- и одна по улицам бегать стала. Сказал я ей, а она мне: -- Не ваше дело! Я не маленькая и не желаю в четырех стенах сидеть... У нас все катаются... И оказывается, стали ее гимназисты и даже студенты домой провожать, и она с ними у ворот простаивала и хохотала. Луша их раз шуганула, из лавочки шла, так та ей такой скандал устроила!.. -- Вы что же, хотите, чтобы я сбежала от вас? Я общества желаю!.. Вы необразованные и не понимаете приличий... А тут я прихворнул что-то, с неделю провалялся. Жар открылся и головокружение. И так меня болезнь напугала! Ну, как помру? И дети на ноги не поставлены, и Луша-то без средств... Хоть бы домик был, все бы ничего, а то никакой собственности... В богадельню ей идти придется, да и то если протекция. А на детей какая надежда! И решил я тогда на постели, в жару, если поправлюсь, копить и копить. А было у меня на книжке шестьсот с чемто рублей. Если бы еще тысячи полторы, можно бы у заставы где домик с переводом долга купить. И порешил я тогда во всем себя сократить и каждый день откладывать хоть по рублю и завести секретную книжку, чтобы и Луша не знала. Убавился, мол, доход -- вот и все. А то она Наташке то на ленты, то на каток -- много расходов. И курить решил бросить, только какие папиросы на столах забывают... И потом сразу и обрадую через годок. А Луша все пристает: -- Домик обязательно надо... И сны я стала видеть... все черные собаки мохнатые снятся... Это всегда к собственному дому... И как поправился я, пошел к Кириллу Саверьянычу посоветоваться. Тот сразу одобрил и посоветовал: -- Это можно ускорить. У меня есть знакомый нотариус... он берет деньги по мелочам и людям в нужный момент под вторые закладные отдает из двенадцати процентов, а сам по восьми платит... Только четыре процента себе за хлопоты оставляет... И знакомый оказался -- Стренин, Василь Семеныч. Всегда с Глотановым, Антон Степанычем, у нас завтракают, очень богатый человек. Но только он меньше тысячи не принимал. -- Вот и прикапливай! -- посоветовал мне Кирилл Саверьяныч и стал опять по дружбе "ты" говорить.-- Очень хорошо, что такое желание у тебя. Для пользы отечества всякий должен иметь свое обзаведение, и потому начальство завело кассы... И я даже своим мастерам карточки для марок роздал из касс, а они, дураки, разве что понимают! Завелся пятак -- и уж грызется в кармане... А вот за границей почему порядок и покой? Потому что там даже в училищах приказывают копить. Да! И там у всякого почти рабочего свой собственный дом!.. И такие его разговоры так меня укрепили, что окончательно я порешил копить и копить. И когда пошел в ресторан, зашел в часовню и просил отслужить молебен во исполнение задуманного дела. Ах, как я себе в уме представлял обзаведение домиком! И садик бы развел, березок бы насажал, и душистого горошку, и подсолнухов... И были у меня хорошие куры на примете, лангожаны, замечательные куры у нашего повара одного... Да ведь за тридцать-то девять лет кипения мог бы себе хоть такое удовольствие доставить... Чайку-то в своем садике со своей ягодой напиться... Да-а... Попил я чайку... попил... XI А время было самое горячее для ресторанов, после Рождества. Работа и работа. Такие бывают месяцы в нашем деле, что за полгода могут прокормить. Сезон удовольствий и бойкой жизни. Возвращаются из-за границы, из теплого климата, и опять обращаются к жизни напоказ. И потом, господа из собственных имений... По случаю как продадут хлеб и другое, и также управляющие богачей. Очень любят глотнуть воздуха столицы. А потом коннозаводчики на бега, а этот народ горячий для ресторанов и любят рисковать очень на широкую ногу. Такое кипение жизни идет -- оборот капиталов!.. А потом из Сибири подвалят, народ особенный, сибирский... В один день год норовит втиснуть, да чтобы со свистом. А это купечество и доверенные приезжают модные и другие товары, закупать на летний сезон. Вот такой сорт публики для нас очень полезный. Копейке в зубы не засматривают... Ну, и измотают, конечно, так, что по ногам-то ровно цепами молотили. Наутро едва подымешься. Таких-то дней не только мы ждем. Метрдотель-то еще больше нашего ждет... А ведь это штука не малая. Вот метрдотель... Ведь вот кто хорошо не знает -- не может понять даже, что такое метрдотель!.. А это уж как кому какое счастье. Это не просто человек, а, можно сказать, выше ученого должен быть и уметь разбирать всех людей. Настоящий, породный, так сказать, метрдотель -- это как оракул какой! Верно скажу. Чутьем брать должен. Другой скорей, может быть, в начальники пройдет, и в судьи, и даже, может быть, в губернаторы, а метрдотель выше его должен быть по голове. Взять официанта, нашего брата... Хороший лакей -- редкость, и большой труд надо положить, чтобы из обыкновенного человека лакея сделать по всем статьям, потому что обыкновенный человек по природе своей приспособлен для натурального дела и имеет свой обыкновенный вид, как всякий обыкновенный человек. А лакей -- он весь в услугу должен обратиться, и так, что в нем уж ничего сверх этого на виду не остается. Уж потом, на воздухе, он может быть как обыкновенно, а в залах действуй, как все равно на театре. Особенно в ресторане, который славен. Ну, прямо как на театре, когда представляют царя или короля или там разбойника. А метрдотель... это уж высший номер наш, как королек или там князек из стерлядки, значит, белая стерлядка, редкость. Он должен проникнуть в гостя и посетителя и наскрозь его знать. Так знать его по ходу, чтобы не дать ошибки. И потом, ответственность! Как тоже к гостю подойти и с какой стороны за него взяться, в самую точку попасть! И чтобы достоинство было и движения... Это любят. Такие движения, чтобы как дипломат какой. И потом, чтобы был весь во всей фигуре. Маленький метрдотель даже и не может быть. Тогда он должен в ширину брать... И тощих тоже нельзя, потому на взгляд не выходит. И такой должен быть, чтобы от обыкновенного официанта отличался. По зале пройдет, так что как бы и гость, но так, чтобы и с гостем не перепутали... Может выйти неприятность, да и бывали. Раз вот так-то с артисткой вышла история. У нас на парадных обедах дамам букеты цветов подают, так вот одна артистка шла в зал, а у двери наш метрдотель Игнатий Елисеич букет подал с таким движением и такой взгляд сделал, что она ему головой так кивнула и такую улыбку приятную сделала. Подумала, что это ей любитель. И потом, как узнала все, ее кавалеры выговор сделали метрдотелю, зачем так подал. Это уж перестарался. Очень трудное дело при тонкости публики. У ней все на расчете: и не глядит, а все примечает и чует. Надо такую линию вести и изображать, чтобы и солидность, и юркость чтобы светила. Чтобы просвечивало! А капитал у него, может, побольше кого другого. Хороший метрдотель только времени выжидает, и как свой курс прошел и капитал уловил, выходит обязательно в рестораторы... И на чай ему нельзя принять просто, а надо по-благородному. Ему на чай идет как за труд мозга и с куша, и больше по кабинетам, и за руководительство пира. А это очень трудно. Надо очень тонко понимать, как и что предложить, чтобы фантазия была! Только немногие знатоки могут сами выбирать обед или ужин деликатес. Да вот, и просто, а... Придет какой и важно так -- карту! И начнет носом в нее и даже совсем беспомощно, и никогда сразу и по вкусу не выберет. И выберет, так общеизвестное. Знают там провансаль, антрекот, омлет, тефтели там, беф англез... А как попал на трехэтажное, ну и сел. Что там означает в натуре и какой вкус? Гранит виктория паризьен де ля рень? Что такое? Для него это, может, пирожное какое, а тут самая сытость для третьего блюда!.. Или взять тимбаль андалуз корокет? Ну что? Он прямо беспомощен и, чтобы не сконфузиться, не закажет, а если заказал, тоже осрамился. Потому что это даже и не блюдо, а пирожки... Мы, конечно, прейскурант должны знать наизусть, как "Отче наш", и все трудные имена кушаньев, ну, иной раз и посоветуешь осторожно. Но могут и обижаться. Один вот так заказывал-заказывал мне при барынях закуску, рыбку и жареное, а потом и говорит важно так: "А потом еще для четвертого -- тюрьбо". Ему название понравилось. Я и скажи, что рыбка это будет, потому вижу, не понимают они... А он на меня как зыкнет: "Знаю, знаю!" Однако отменили потом. Вот тут-то метрдотель и нужен. Он так может изобразить и направить, что вместо красной на четвертной взведет, да еще красненькой-то и накроет, если гость стойкий. А вот для тех, которые из Сибири, метрдотель прямо необходим. Уж такого-то он, как дите, должен взять в свою заботу и спеленать. Тут его фантазия как раз. Такие блюда может изобразить -- не поверишь. Ну, и мазь тут уж обязательно бывает. С примастью, так сказать... Опять товарец... Известное дело, что такое "товарец"... И вот тут опять метрдотель. Спрашивают в кабинетах" и наше дело доложить, а они уж знают, метрдотель-то... Конечно, и из них не всякий за это дело берется, но наш Игнатий Елисеич на этот счет большой специалист. И я получал от барышень этих и птичек на чай, но, как перед совестью скажу, никогда самостоятельно не рекомендовал гостям и не подставлял в нужный момент. Очень это нехорошо, я понимаю, и потом, у меня самого дочь росла... Батюшке на духу говорил, и он сказал, что такие деньги, если нельзя отказаться, лучше подавать на церковь. И вот как укрепился я на мысли, что надо скорей накопить для домика, как раз тут и подошла полоса. Остановились у нас из Красноярска два купца в гостинице при ресторане и стали прохлаждаться. И мне от них было очень полезно -- по душам я им пришелся ввиду баков. -- У нас,-- говорят,-- такой же вот польцимейстер, Аксен Симоныч, вылитый ты! И с первого же разу меня Аксен Симонычем стали звать. Придут обедать и сейчас -- Аксен Симоныч! И платили очень хорошо, по целковому с прибора. И вот раз как-то ужин велели сервировать в отдельном кабинете. И с ними еще здешний был доверенный по модному делу. Вс? с ним возились, кто кого обставит. Народ зубастый: для удовольствия ему не жалко тыщу-другую протранжирить, а на дело он от своего процента не уклонится, хоть ты ему что угодно. И пришли в достаточные градусы, все с водки, да на коньяк, да опять на водку. И закусили хорошо, но им это пустяк, потому что могут три раза обедать. И как пришли в хорошее состояние духа, сейчас меня: -- А как бы нам, Аксен Симоныч, зефиров... французской марки!.. Я и не понял. Зефиров! Зефиром у нас называется вроде пирожного -- буше там и вообще воздушное. Но как доверенный-то сказал, что живого салатцу, да как языком пощелкали, я, конечно, понял. И доверенный-то знаток, прямо приказал: -- Позови метрдотеля, у него справку возьмем!.. И это он верно, потому что у Игнатия Елисеича нашего даже запись телефонов есть и вообще как справочная контора. Барышни сами просят, и даже он от них пользуется в разных отношениях. Но ведь и ресторану не убыток. И даже не только телефоны мог указать, а для уважаемых людей мог целый кинематограф карточек предложить в пакетике, как образцы. Сами барышни давали, это уж я знаю. У него в письменном столе хранился этот пакетик. Попросил я к ним Игнатия Елисеича, и он им этот пакетик доставил. А сам, конечно, ушел, чтобы достоинство соблюсти. И началась обычная история... Начали они тут ревизию производить. А доверенный тоже знаток оказался, здешний, и не впервой ему это, так очень старался для них, чтобы расположить в свою пользу. Как все равно вина выбирал и к градусам прикидывал. -- А ну-ка, какие у вас тут примечательные есть, ну-ка? Очень старался говорить, который постарше. У него отвислая губа, красная и мокрая, даже рукой ее подбирал. И в глазах у них туманность и в голосе запал. А доверенный-то объясняет: -- Эту вот я знаю... ничего... А эта с жилкой... А эта полукровка... Ах, шельма какая, Нюшка... А старший крякает и пенсне надел, по карточке щелкает пальцем. -- А, че-орт... тощая какая! Девочка совсем... а, чеорт!.. Как камни ворочают, с одышкой. -- А у этой фигура... И с истерикой даже... Такой знаток оказался доверенный, даже нельзя было поверить. Очень про дело хорошо говорил и тут специалист. А я стою, смотрю на них от портьеры и думаю: "Ведь это что! Колюшка-то этого не видал..." А у него даже остервенение против этого. И вот ему тогда лет девятнадцать было, а он ни-ни! Это я знал, и Луша знала по некоторым приметам, а так я не мог с ним про это обсуждать -- стыдно было. И вот весело они так выбирали. Эту, а потом откажется и скажет: вот эту лучше. Увидали, что я у портьеры стою, и говорит старший: -- Не засти! Пошел!.. Вскорости потребовали метрдотеля и, конечно, заказали. И как прибыли спустя время три по заказу, то коридором были проведены в кабинет. А прибыли, как всегда в таких случаях полагается, самые опытные, и началась мазь. Выбор выбором, а метрдотель-то тоже очень хорошо понимает, которая занята, а которая свободна. Заказывать удеин. А уж тут блюда самые рискованные. Конечно, сутьто в вине, но и блюда тоже... Такие блюда можно сотворить, что и в картах не сыщешь. Вот тут-то и мазь!.. И по произвольному тарифу. А что они могут понимать, которые из Сибири? Им покрепче да позабористей, да чтобы кошельку не в обиду. А обида у них часто наоборот. Скажи ты ему -- крем де ля рень... Он за сладкое считает, а тут суп. И ему даже приятно. А порция-то в дватри целковых! Или риссоли... А, говорит, соленый рис! Да не угодно ли пирожков, а не рису! Для некоторых даже развлечение. А из них, этих самых зефиров, есть такие, которые наш прейскурант вот как знают, и потом, у них тонкая фантазия. И они знают, что надо, чтобы о них метрдотель помнил. И должна она как следует повести гостя, а особенно такого сорта. Есть из них очень падкие, гости-то. У него ноги, как у петуха, извините за слово, сводит и в губах судорога, а она с прохладной истомой: -- Ах, как страшно есть хочу!.. Ужасно! И есть-то она не хочет, а говорит так свирепо, чтобы раздразнить. И сейчас карту. И того-то не могу, и это противно, и так, и эдак, и ручку отставит, и шеей так, и глазами обожгет. И давай, и давай -- то того, то того... Эта ведь не такая, как в маленьких ресторанах. Там и сорт иной, помельче. Там просьбой и глазками, и там она есть понастоящему хочет, как человек. Там она, может, день не ела. Там она выпрашивает с осторожностью: можно ли мне котлетку съесть или ветчинки... А тут она прямо командует. Дайте острые тефтельки по-кайеннски! Вот за остротуто и навар. Так их порция -- полтора, а за остроту-то примасть -- три с полтиной! Да гранит виктория по-парижски! А по-парижски-то, может, и сам главный повар не знает как. Переложил лист салату на другое место, вот тебе и по-парижски! Бывало. Мы-то уж понимаем, какая тут демонстрация идет. И вот еще такие господа очень любят приводить барышень к градусу, и ресторану, конечно, выгодно, чтобы вина выходило в норму. Так для этого подставляются чашки полоскательные хорошего фасону, конечно, для отлива, будто для прополаскиванья рта. И они умеют вовремя найти какую соринку или уронить в бокал крошку какую, и сейчас вон. Или опрокидывают по нечаянности. Уж как следует стараются. И вот приехали три женщины, очень выразительные. Ну, и как всегда. Сперва более-менее короткий разговор и примериванье, а потом все живей, и так далее. На разжиг пошло ходом. С вывертами и тому подобное. И уж как стали до десерту доходить, то пошло как следует, беззастенчивое приближение. Каждый по своему вкусу себе распределил. Один, который постарше и губу рукой подбирал, облюбовал совсем легенькую, и лет восемнадцать ей, и она через плечо, закинув голову в пышной прическе, бокал к нему свой тянет и через лоб смотрит, а он ей шейку щекочет, козу делает... И вообще у всех что-нибудь, как игра. И вот мне тогда случай подошел, как бы полное исполнение желаний. Покружились они так на словах, разожглись, насмотрелись на кофточки и шейки,-- одна извинилась и корсет свой стала перед зеркалом чуть ослаблять и чулок сквозной поддернула,-- и пыхтенье стало усиливаться у всех, как на трудной работе, и приказали автомобиль вызвать, за город, значит, катнуть для продолжения. И потом один, помоложе, стал фокусы показывать. Что-то под столом руками делал, вытаскивал что-то из сюртука и потом стал свою штучку за ушками щекотать и по волосам гладить. И как ни погладит -- пять рублей золотой и вытянет из шевелюры. И ей за горлышко опустит. И другим это очень понравилось, и стали просить. Он и им тоже напускал за шейку. И так они тут стали ежиться от щекотки и делать разные движения всем телом и такой пошел азарт с пыхтеньем, что все распалились до неузнаваемости. И потом стали трясти барышень, и у них разные монеты из-под платья стали выскакивать -- и рубли, и двугривенные, и золотые даже, и началась ловля монет. А это все для фокуса. Вот фокусник-то вдруг и говорит: -- А где же десятирублевый? И стал прикидывать, куда он мог задеваться. И тогда стали играть в сыск-обыск. -- А не застрял ли за корсетиком? Дозвольте ревизию сделать? позволите? -- Пожалуйста, только не щекотайте... И все пошли в сыск-обыск. И мне из-за двери все слышно и видно в щель. Такой смех!.. И взвизги пошли. -- А не попал ли в чулочек? С вашего позволения... Или сюда?.. -- Ах, нет, нет... -- Нет, уж вы покажите... за спинку не закатился ли?.. И разные подробные замечания насчет туалетов. Да что говорить, не то еще бывало. А старики так хуже молодых. Нарочно себя распаляют. Наконец уехали на автомобиле дальше. И вот как стал я прибирать кабинет, то нашел пару пятирублевых и три полтинника, в углы откатились. Держу их на ладони и думаю -- положить в карман? Ведь как сор они для гостей, суют их без толку... И положил их я в карман. Одиннадцать с полтиной!.. Стал прибирать, а в голове разные мысли все про находку. Вот это им, тем, за обыск уплатили, а я их вот взял... Стал по всему кабинету елозить, под кушеткой пересмотрел, под коврами... Еще сорок копеек нашел. Подхожу к столу, смотрю... И даже во мне дрожь. Смотрит из-под стола бумажка... Беловатая и кружок черный, краешком. И сразу постиг -- не простая это бумажка. А тут еще номер пришел помогать в уборке, а во мне трясение... Увидит. Говорю ему: неси подносы с посудой. Понес он, а я нагнулся и подхватил. И на ощупь узнал, что не одна бумажка. Развернул к сторонке -- пять сотельных, в четвертушку сложены. Выронил гость, значит, как под столом деньги вынимал для фокусов. Так во мне все и заходило... Руки-ноги дрожат, в глазах черные кружочки... Вот как господь послал. Все думал, как бы скопить, а тут сразу -- на! Смял их, завернул брюку и в сапог поглубже... Хожу 'как угорелый. И потерять боюсь. Побежал в ватер, переложил из сапога в карман, потом вспомнил, что фрак оставляю в официантской, как бы не забыть, засунул под мышку на голое тело, и оттуда вынул, спрятать не знаю как, чтобы не потерять. Крутился я с ними -- страсть... И боязно, что схватятся, и жалко. А может, они их там потеряли где! За мной ни разу никогда не замечено, а им что! Они, может, в один час больше простреляют... И без бумажника нашел. Вот Лушато все собак мохнатых видела! К деньгам и видела, черные кружочки-то! Так у меня в голове-то как дым. Полбутылки шампанского мы выпили с номером, который со мной убирал. И шампанское-то никогда не любил... Они, значит, в первом часу укатили, а я все минуты считаю. Два пробило, кончено. Не хватились. Давно бы пора схватиться... Пьяные теперь совсем. Метрдотель меня зацепил: -- Чего у тебя брюка заворочена? По зале бегаешь... Испугался я даже. И как убрались -- домой. Так побежал, побежал... Это мне сам господь, думаю. И уж стал подходить к дому, и вдруг как искра в глазах. Вижу вот Колюшку... И как нарочно что повернуло в мозгах и вылезло, как мы с Кривым поругались, что он пьяный кричал,-- что знаю, мол, вас, интендантов-официантов, как по чужим карманам гуляете,-- он после того скандалу не в себе был. Ходил-ходил так все, щелкал-щелкал пальцами да вдруг подходит и говорит: -- Может, я и не имею права просить отчета, а меня смущает мысль... -- Какая такая мысль? -- спрашиваю. -- А вот. Вы нас кормите-питаете... а правда, что Кривой кричал? Ну, я ему и ответил. Я тогда сгоряча пощечину ему закатил. Вот тебе -- питаете! Вот тебе! И потом такое со мной вышло, что от сердца всю ночь страдал, а Колюшка ничего, даже потом смеялся и у меня на постели сидел. -- Я,-- говорит,-- вас очень хорошо знаю... Простите... Ну, мы тогда с матерью порадовались за такое его чувство, потому он у нас очень прямодушный вышел, даже до злости. И вот перед нашими воротами совсем встал он мне перед глазами, как тогда смотрел на меня. И остановился я у фонаря. Не знаю, как быть. И слышу, как они у меня в боковом кармане хрустят, проклятые. Значит, краденые деньги в дом тащу... кормить-питать. Никогда я ничего подобного раньше, и Колюшку по щеке отлупил. Не могу идти на квартиру. Страшно себя стало. Да что же это? Значит, всю жизнь насмарку? А она-то, моя жизнь-то каторжная, одна у меня была, без соринки была... Одно мое, эта жизнь без соринки. Всем могу плюнуть, кто скажет, не только сыну! Сам господь, думаю, теперь на меня смотрит... И ждет он, как я распоряжусь... Может, нарочно и послал бумажки, чтобы знать, как распоряжусь... Стою у фонаря. Извозчик-старичок едет и спит, а мороз здоровый. Еще окликнул я его, чтобы не замерз, а он как вскинется да как ударит от меня... Такой меня страх охватил. И пустился я назад, бегом. И в глазах у меня жгет, чувствую я, что очень хорошее дело делаю. И еще себя хвалю: так, так. Вот господь послал, а я не хочу, не хочу. Вот... И никому не скажу, что сделал. А сам про себя думаю, мне теперь господь за это причтет, причтет. И бегу и думаю, как правильно поступаю. Кто так поступит? Все норовят, как бы заграбастать, а я вот посвоему! И боком думаю, с другой стороны, будто слева у меня в голове: дурак ты, дурак, они все равно их пропьют или в корсеты упихают. А я, с другой стороны, будто справа у меня, думаю: будет мне возмездие и причтется... Может, и причлось... Так полагаю, по одному признаку,-- причлось. В городе незнакомом старичок один на морозе теплым товаром торговал... Причлось, может быть... Может, и за это... Прибегаю к ресторану -- темным-темно, огни потушены. В гостиницу нашу, где купцы остановились. Коридорный Степан спрашивает: -- Что тебя прохватило? Еще не приезжали... Зачем понадобились? -- Деньги оставили под столом... -- А-а... Получить захотел? Много ли? Народ у нас очень любопытный. -- Пять сотен! -- Да ну?! Пя-ать сотен!.. В бумажнике? -- Голые... Хотел в контору сдать, а уж закрылась... -- Гм...-- говорит.-- Надо бы в контору... Только пятьсот? Будто я больше нашел! Стал ждать. Вот часу в шестом приезжают. Старика под руки волокут, и он весь растерзан, крахмальная сорочка сбоку вылезла, галстух мотается, и часы из кармашка выскочили и по коленкам бьют. А волокли его фокусник тот, тоже в надлежащем виде, но на ногах стоек, и швейцар снизу в спину поддерживал, как на себе нес. А тот мычит все -- кра-кра... а докончить не может. И потом нехорошими словами... -- Не хххо.--.чу!.. Кра!.. И губа у него совсем вывернулась, как красный лоскуток в бороде. Уперся на последней ступеньке ногами, назад на швейцара откинулся и того шубой накрыл. И тут с ним нехорошо сделалось, лисиц стал, конечно, драть, на ковры... А не сдается, все кракает. Ножкой топочет, прямо на шубу, на угол попадает. И коридорный тут помог. Подхватили все его за шубу и понесли в номер. Доложил коридорный про меня фокуснику, и позвали меня в номер. Старик в шубе на кресле сидит, с себя обирает и на ковер сплевывает, а по воздуху пальцами все, как щупает, и опять кракает, а фокусник окно раскрыл, обе рамы, и из графина, запрокинув голову, воду дует и рыкает в графин. Увидал меня. -- Тебе еще чего, рыло? И выложил тут я одиннадцать девять гривен, которые подобрал, заодно уж и пачку. -- Вот,-- говорю,-- сударь: после вас по уголкам подобрал... Он на меня уставился, лоб потер, на деньги посмотрел и полез в карман. Сперва в потайной, в брюках сзади. Вытащил сверточек в газете, пошевелил и на стол бросил. И много там было разных. Потом полез в боковые, в жилеточные, в разные и давай выворачивать все, а сам ворчит и черта поминает. И тут у него и гладенькие, и скомканные, и в полоску, и трубочками, и звонкие. Со стола падают, мелочь рассыпал, из кошелька стал вытряхивать. Считалсчитал. Потом уставился на лампу. -- Все равно,-- говорит,-- давай!.. Ничего больше? Сказал, что все вот. Вытянул он тут пятишницу из кучки и дал. -- Ты... человек... из парка? -- спросил. Сказал откуда. Посмотрел он на меня сонно, так вот обе руки поднял и замахал. -- Ступай, все равно... Кланяйся Краське... Очень был сильно вьшимши, хоть и на ногах. Спросил меня Степан,-- у двери он стоял и слушал,-- много ли дал. Узнал, да и говорит: -- Охота была носить... Он и не помнит-то ничего... И как пришел я домой, Луша в тревоге. Что да что? Сказал ей, что с гостями задержался. -- А у нас-то,-- говорит,-- до четырех гости у жильцов были, и Колюшка жиличку прогуливать ходил, угорела она... Только как бы чего не вышло... -- Чего это такое -- не вышло?.. -- Да больно за ней ухаживает и дипломат подает... В щелку к ним,-- говорит,-- смотрела, а он так с нее глаз и не сводит. А жилец-то не замечает ничего, как слепой... А она такая вольная, как говорит с ним, прямо его Николаем зовет... Хоть бы ты,-- говорит,-- как-нибудь Колюшке замечание сделал... И я-то, надо правду сказать, замечал это и беспокоился. Другое бы что надо замечать... XII Прикопилось у меня на книжке к февралю рублей восемьдесят, потому что очень хорошо шли чаевые. В жизни очень бойко стало. У нас, по случаю войны, бывало много офицерства, и вообще по случаю большого наплыва денег на казенные надобности очень широко повели жизнь господа, которые близки к казенным надобностям. Совсем неизвестные люди объявились и стали себя показывать. И потом пошла страшная игра в клубах, круговорот денег, а это для нашего дела очень полезно: выиграет и для удовольствия покушать придет под оркестр, и проиграет -- может прийти для отвлечения от тоски. И потом у нас новые празднества в ресторанах пошли, чего раньше не было: пошли банкеты. Это такие парадные ужины, и пошел новый сорт гостей, которые очень замечательно могли говорить про все. Сердце радовалось, как резко говорили. Что хорошего увидишь в ресторане, а вот и у нас, оказывается, не клином сошлось. Очень заботились и даже горячились. И вот как много оказалось людей за народ и даже со средствами! Ах, как говорили! Обносишь их блюдами и слушаешь. А как к шампанскому дело, очень сердечно отзывались. И все-то знают, как надо и что, потому что очень образованные. И сколько раз посылали телеграммы... Очень хороший был нам доход и для ресторанов. Служишь, рыбку там подаешь, а сердце радуется, потому что как бы для всех старались. И не осталось, без последствий, потому что у нас Икоркин совсем разошелся. "Мы, говорит, гостям должны смотреть в глаза, как собаки, и ждать подаяния, а это надо уничтожить. Чаевых не брать, а пусть платят со счета в кассу. И чтобы был день для отдыха и семьи и лучше обходились". Вот шпикулентная голова! "Теперь, говорит, погоди! Не за ту тянешь, оборвешь!" И тогда многие в общество приписались. Ах, какой верный человек оказался, настоящий товарищ и друг! Потому что сам все испытал и понимал все. -- Чего,-- говорит,-- смотреть и ждать от ветру! Мы сами должны! Кому до нас дело? Очень верно и резко говорил. А если, говорит, сидеть, только и будешь что по шеям получать. А тут и затосковал Черепахин. Опасался, что заберут его в мобилизацию, как он был солдат. Часто, бывало, говаривал: -- Очень мне грустно вас покидать и помирать вдали, в пустыне... Хоть бы чем мне проявиться, а то так все околачиваюсь с проклятой трубой. И вот, в феврале так, и говорит мне с тревогой: -- Выйдемте на чистый воздух... Удивился я этому очень, и потом, он в последнее время стал какой-то непонятный и капризный. Вышли на улицу, как раз в воскресенье было, вот он и говорит: -- Не подумайте, что я для себя, а только может быть беда!.. И захрустел пальцами. Какая беда? -- А вот какая. Я в праздник на катке играю, и очень больно видеть. С Натальей Яковлевной офицер один все гуляет под ручку и коньки ей крепит... Так он меня поразил. -- Это разве хорошо? Они неопытные, а он так с ней обходится, что все заметно... И вспомнил я тут, как он мне раньше допрос делал. -- И во тьме ее сопровождает... И начал говорить, что скандал из-за Наташки на катке был у офицера со студентом, который с ней раньше катался. И вдруг вынул газету и показал: -- Прочтите, если вру. Тогда я из оркестра убежал, чтобы Наталью Яковлевну домой увести, а то бы и она в протокол попала. Прочел газету -- верно, сказано про скандал из-за барышни. Сейчас на квартиру -- и матери открыл. И пошло тут. Та на Наташку со всякими словами, очень она раздражительная была. А та хоть бы что! Перекинула косу, заплетает и так дерзко смотрит. -- Это,-- говорит,-- вам кто же?.. Черепаха сообщила? -- так насмешливо.-- Ну и каталась! Что же тут особенного?! Это подругин брат, и подруга с нами каталась... И так просто объяснила. -- Можете проверить!.. Только грязные людишки могут так клеветать! А Черепахин все слышал. Вышел из комнаты и на меня с укором посмотрел. И прямо к Наташе: -- Наталья Яковлевна, зачем? Я хотел вас защитить от неприятности... Очень испугался за вас... И даже губы у него запрыгали. И ушел в комнатку. И Наташке стало совестно. Пошла она к нему и постучала. -- Поликарп Сидорыч, отворите! не сержусь я!.. Что за глупости!.. Но он не отворил ей дверь. И Луша даже ее пристыдила: -- У, дура, а еще образованная! За что человека-то обидела? И не придали мы значения этому случаю. И вдруг все в жизни моей и перевернулось. Началась мука и скорбь. Был день воскресный, и такой ясный, солнечный, веселый день. Еще я газету купил и стал смотреть про биржу. Оказалось, сразу я разбогател на шестьдесят рублей за день. А это так вышло. Кирилл Саверьяныч очень посочувствовал желанию моему насчет домика и отыскал для меня средство. -- Самый хороший путь -- бумаг купить на бирже... Если при счастье, можно капиталами ворочать... И стал объяснять, но я ничего не понял. И заворожил он меня разговором. -- Только надо через Чемоданова. Он хоть овсом торгует, но очень знает, до тонкости... Тот нам и посоветовал. -- Теперь,-- говорит,-- по случаю войны заводу тыщу пушек заказали, мне один верный человек шепнул. Спешите, пока публика в неизвестности насчет пушек. Сливочкито и слизнуть... Кирилл Саверьяныч так значительно сказал: -- Представляется случай!.. Дня четыре я крепился, а бумаги-то на шесть рублей вверх. Злость взяла, словно у меня из кармана вынули. Взял я деньги с книжки и пошел к утешителю моему. А тот уж купил для себя и сотню нажил. Согласился за мой счет поехать в контору. Поехали. Помещение замечательное, все медь красная и дуб мореный. Потолки стеклянные, и даже хоры, как в церкви, на столбах. И такой щелк на счетах, и все очень чисто одеты, в модных воротничках, молодые люди и очень деликатные. И когда мы сидели, прошел в мягких сапожках один кургузенький и строгий, мягко так, как кот крадется, и вдруг к нам: -- Делают вам? -- и строго из-под пенсне посмотрел на прилавок, где уж один нам, на косой пробор франтик, на бумажке высчитывал. Очень заботливо обошелся. А мимо нас то и дело молодые люди с ворохами выигрышных и других билетов. Звонки звонят, кассиры так пачки в резинках и пошвыривают -- необыкновенно. И барыни разодетые вс? деньги меняют и получают. Старичков под руки водят за деньгами слуги и охраняют. Такая вежливость... Дали мне бумажку, взыскали семьсот тридцать рублей, а бумаг записали на меня на две тысячи. Ничего я не понял, но Кирилл Саверьяныч сказал, что так все обставлено по правилам, что нельзя бояться. -- Тут даже образованные не все понимают, а можно только на практике. У них головы-то какие! Со щучки одни щечки кушают!.. Политика финансов! и всем выгодно. Оборот капиталов!.. У нас недавно началось, а за границей все извозчики занимаются, потому там и богатство... И за неделю я нажил сорок пять рублей, а как посмотрел в газету в воскресенье, сразу за один день на шестьдесят рублей обогатился. И в таком веселом расположении был я в то воскресенье, что прямо всех хотелось обласкать и сказать хорошее слово. И пироги удались на славу. И только сели мы за пирог и я рюмочку водки праздничную выпил, как раз и входит в квартиру с морозу наш новый жилец. XIII Очень был здоровый мороз в тот день, а он заявился в одном пальтишке. И подумалось мне... Вот мы сыты, слава богу, и в тепле, а жилец этот с барышней совсем бедные люди. И по виду очень симпатичные были. Ему-то лет двадцать пять было, худощавый, черноватый, сурьезный по взгляду, а барышня-то совсем молоденькая, лет восемнадцати, беленькая. В одной комнатке, а по разным паспортам жили. Их, конечно, дело. Он книги продавал от магазинов, образцы разносил, а она на курсах училась. И имущества у них всего было ящик с книжками да подушки с одеялами. Так что мы им поставили диванчик и кровать. И Колюшка с ними очень быстро обзнакомился через Васикова своего. Тихие были жильцы. Он-то часто в разъездах бывал с книжками, а барышня с утра уходила и до ночи. И так с ними Колюшка за четыре месяца сдружился, особенно с жиличкой, что Луша стала опасаться за его поведение. Долго ли до греха! Она очень свободная и красивая, и мойто недурен, а жилец в отлучках, тут-то и бывает. И даже Николаем его стала звать, и Луша раз слышала, как та с ним чуть не на "ты" стала. А то заберет его и уйдет до трех ночи. А жилец как слепой. Мало того! Раз отпустил ее с ним дня на два куда-то -- проводить к тетке, в другой город. Намекнул я насчет всего этого Колюшке, а он хоть бы слово. -- Перед богом,-- говорю,-- ответишь, людей можешь расстроить... Никаких разговоров, и даже улыбается. А Луша так из себя и выходит: -- Прелюбодеяние у них может быть... Да еще на моей квартире! Чуть что -- выгоню!.. Но только та очень умела к себе расположить и ласковая была со всеми страшно. И к Луше так и ластилась: -- Милая вы моя старушка-хлопотушка! У меня мама такая же... И давай ее целовать. А Луша и растает. То, бывало, на нее зуб точит за Колюшку, а то Наташку ею корить начнет: -- Вот ты какая дылда бесчувственная к матери, а вот жиличка-то лучше тебя меня уважает, хоть и образованная... Зато от жильца мы слова не слыхали: сумрачный и дикий, и как дома, все по комнатке из угла в угол ходит. Так вот, пришел он с морозу, и видно, что продрог. Смотрю я, как пирог так душисто дымится, и повернулось у меня на сердце. Вот, думаю, живут люди, обедают не каждый день, хотя и очень образованные, и пирожка-то у них никогда не бывает. И сказал я Луше: -- Вот что. Позовем жильцов, пусть пирожка поедят... Им в охотку. И она одобрила: -- Ну что ж... Все-таки они образованные люди и всегда аккуратно платят... Пошел я к ним и пригласил. А Колюшка, конечно, уж у них: как квартиру снял. И очень он, видно, удивился, но потом и сам стал просить. Жилец-то постеснялся было, смотрит на свою, а та, Раиса-то Сергевна, меня за обе руки взяла и так ласково: -- Оченно вами благодарны, и мы вас так любим. Ваш Николай нам так много про вас хорошего насказал... И так мне их тут жалко стало. Как сиротинки сидят в комнатке одной. И так все прилично, и книжечки, и портретики по стенке, где барышня спала. И картинка Божией Матери, как она над младенцем плачет. И стали кушать пирог, но больше молча, только барышня еще имела со мной разговор про посторонние предметы. И за Колюшкой я таки хорошо заприметил, что все на нее посматривал, и чашку ей подаст, и все... А тот, жилец-то, все стеснялся. И одежа на нем потерта была сильно, а тут все-таки Наташка... Но ели с аппетитом. Только раз и сказал жилец: -- Прекрасный пирог. У мамаши я такие пироги ел... И Раиса Сергевна даже вздохнула и сказала, что очень любила лепешки на сметане. А Луша им еще по куску. Очень ей пришло, что похвалили. И Черепахин был приглашен, но только все конфузился женского пола. Нескладный он был, лапы красные и в глазах спирт, потому что он стал очень сильно зашибать по случаю тревоги. И тут вс? рюмку за рюмкой. И такая в нем смелость дерзкая объявилась, а может, и с конфузу, но только даже приглашения не дожидался, а сам все наливал. Луша мне все мигала, но я же не мог его остановить. Ну, он духу и набирался. А Наташка его все на смех. Вот, дескать, у нас Черепахин может кочерги гнуть, и от разбойников произошел, и другое там. А тот хлоп и хлоп. Даже все удивлялись, что так много пьет и без закуски. И как нахлопался, вдруг и говорит жильцу: -- Скажите, господин, от чего в человеке бывает смертельная тоска? Очень удивил разговором. А Наташка как прыснет! Луша ей пальцем пригрозила, а жилец только пожал плечами и улыбнулся. "Очень трудно, говорит, отвечать ". -- А скажите,-- говорит,-- вот что. Человек должен стремиться или на все без внимания? И как может быть жизнь на земле, если человек не должен стремиться? Должны быть планы, верно? Такой непонятный разговор повел, что нельзя понять. И жилец что-то стал объяснять, но он опять свое: -- Ежели человек какой скучает в пустом занятии, как ему надо стремиться? Если вс? насмешки и пустое занятие? Ответьте, как образованные люди знают... И стал лоб растирать, потому что у него в глазах как кровь и, должно быть, кружилась голова. А тут, как по телефону, и заявляется к пирогу Кирилл Саверьяныч. Так и рассыпался перед жильцами: -- Очень приятно с образованными людьми и все это самое... И пошел говорить и себя показывать, потому что очень много знал из книг. И про законы, и про жизнь, и про машинное производство. И стал укорять про непорядки высших лиц и ругать всех за бунты. А жилец хоть бы слово. И Колюшка ни гугу. А тот так соловьем и заливается. И так ему пришло по вкусу, что против него никто не может, что даже налил себе рюмку и стал просить жильца выпить и очень удивился, что тот не пьет. -- Очень,-- говорит,-- трогательно видеть такое образование и мудрость. Когда наука дойдет до пределов, все изменится. А то у нас очень много непонимающих людей... А жилец улыбнулся и сказал: -- Все идет своим порядком. -- Очень верно изволили сказать.-- Такой вежливый стал в разговоре.-- И позвольте спросить, вы не на государственной службе изволите состоять? А тут вдруг Черепахин и вышел из молчаливого состояния. Расправил плечи и как в воздух: -- Не за ту тянешь, оборвешь! Очень всех развеселил, а Кирилл Саверьяныч на себя не оборотил и' очень хитро намекнул: -- А вы не тяните и не оборвете... все это самое...-- и по рюмочке позвенел пальцем. Но тут жильцы поднялись, и Колюшка с ними, и ушли в комнату. А Кирилл Саверьяныч и говорит: -- Очень вы должны быть рады, что такой у вас жилец. Он очень образованный и может хорошо повлиять. И я замечаю влияние, но...-- и тут мне на ухо: -- вы посматривайте!.. -- А что? -- Насчет барышни... Я кое-что замечаю... Даже... у них близкие взгляды... Сказал я, что и меня беспокоит. -- Так он вам и экзамена не сдаст. Увидите! Теперь такое время, что даже могут жить втроем. Это как у французов, я это хорошо понимаю. Мне один француз из винного магазина, которого я брею, все подробно объяснил, как У них происходит, очень свободно... От этого-то и безнравственность и смуты... И может совсем прекратиться население, как во Франции... Это нужно понимать! А тут вдруг телеграмму! Так мы все перепугались. А это жильцу. Жилец мигом собрался и ушел с книгами. А тут вскорости и Колюшка с жиличкой пошли. Смотрим в окно, как они пошли, а Кирилл Саверьяныч мне: -- И вдруг тут будет роман! Не сдаст он тогда экзамена, помяните мое слово!.. Лучше скорей примите меры. Потолковали мы с ним про жизнь, и Черепахин тут сидел, дремал. И удивил тут меня Кирилл Саверьяныч. -- А придется, должно, дело прикрыть...-- И стал сурьезный. -- А что такое, почему? -- Невозможно! Мастеришки скоро по миру пустят. Какой теперь народ-то стал -- зуб за зуб! У него штаны одни да фальшивая цепочка без часов болтается, а за горло хватает! Чтоб по восьми часов работать и прибавку! а? Наскандалили, два убора спалили и ушли гулять... И вот в праздник заведение запер... А тут Черепахин голову поднял и бац: -- А вы машинами! -- Чего-с? -- Ничего-с. Заведите такие машины, как рассказывали, и не тревожьте людей. Или чтобы вам городовых прислали стричь и брить... А Кирилл Саверьяныч потряс пальцем в его направлении и говорит: -- Вот оно, необразование-то наше! -- Ваш карман,-- говорит,-- очень образованный. Но Кирилл Саверьяныч не обратил внимания и стал говорить рассказ про желудок и члены, которые отказались работать на него, и тогда наступила гибель всех. -- Все,-- говорит,-- производства прекратятся, тогда что будет? А Черепахин ему: -- Головомойка!..-- И кулаком по столу. А тот ему наотрез: -- Я не могу с необразованным человеком рассуждать. В вас, во-первых, спирт, а во-вторых -- необразование. Тут надо в суть смотреть, а это не в трубу дуть! И вдруг, смотрю в окно,-- подъезжает извозчик и на нем Колюшка. Что такое? Входит и говорит, что книги надо отправить, потому что жильцы квартиру покидают, едут в Воронеж. У барышни дядя помирает, и они сейчас прямо на вокзал, чтобы не опоздать, а он за багажом приехал. Весь их скарб забрал и умчал. Еще Луша сказала: -- Не с места ли его прогнали... В лице даже переменился... Что же делать!.. Велел я Наташе записку про комнату писать на ворота. Написала она записку, живо это оделась, перед зеркалом повертелась и шмыг. Куда? В картинную галерею. А уж мне пора в ресторан -- и так запоздал. Вышли мы вместе с Кириллом Саверьянычем и только повернули за угол, он мне и показывает пальцем: -- Глядите-ка, а ведь это ваша Наташа там... Пригляделся я и вижу -- в конце переулка идет моя девчонка под ручку с офицером. Так меня и ударило. Она, она... у ней беленькая эта самая буа 1 из зайца. Я за ней. А они на извозчика сели и поехали. Добежал до угла, спрашиваю -- мальчишка стоял -- куда рядили? -- В театры... А в какой -- неизвестно. Кирилл Саверьяныч стал меня успокаивать: -- Это вы так не оставляйте, тут может очень сурьезно быть... Побежал на квартиру, сказал Луше, а та -- ах-ах... А Кирилл Саверьяныч еще накаливает: -- Это вы ее распустили... У меня тоже Варвара в голову забрала -- хочу и хочу на курсы, так я ей показал курсы!.. И теперь очень хорошо за бухгалтером живет... А Луша бить себя в грудь. -- Все-то ей косы оборву!..-- И на меня: -- Ты все, ты! Ты при них про пакости ваши ресторанные рассказываешь... А кто ей ленточки да юбочки покупал да кружева разные? А утешитель-то мой на ухо строчит: -- Опасно, ежели с офицером... У них особые правила для брака. И Черепахин еще тут ко мне, чуть не плачет: -- Я вам говорил!.. Берегите!.. А Кирилл Саверьяныч так даже с торжеством: -- А может, они и не в театр? Вон в газетах было, как в номерах за шанпанским отравились после всего... Драма может быть... Вот тогда мне в первый раз ударило в голову, так все и зазвенело и завертелось... Скоро отошло. А Луша уж шубу надела, куда-то бежать с Черепахиным, отыскивать. Но тут Кирилл Саверьяныч рассудил: -- Все равно, если худое что, уж невозможно остановить. Положитесь на волю творца. А если они в театр, так он должен ее довезти до места, откуда принял. Это всегда по-вежливому делается. Вот и надо их сторожить и указать на неприличие... меховой женский шарф (искаж. фр. boa). Так и решили. И Черепахин вызвался сторожить. И все мы к трем часам вышли и ходили по окружности, измерзли. И к четырем Поликарп Сидорыч усмотрел с конца переулка и рукой махнул мне. Вижу, слезли они с извозчика и офицер ей руку жмет, а она так и жеманничает и с жоржеткой играет перед его носом. Я сейчас выступил и говорю: -- Это что такое? Так и села. -- До свиданья...-- говорит. И пошла. А тот на меня так строго: -- Позвольте!.. -- Нечего,-- говорю,-- позволять, а вам стыдно! Порядочные люди с родителями знакомятся, если что, а не из-за угла! И прошу вас оставить мою дочь в покое! Повернулся и пошел, а он за мной. Смотрю, и Черепахин тут, поблизости, у фонаря сторожит. А офицер в волнении мне сзади: -- Виноват, позвольте... Я требую объяснения... Вы должны... Я ноль внимания, иду к квартире. Тогда он настойчиво уж: -- Позвольте... моя честь!.. Я должен объясниться! И публика стала останавливаться, а он мне уж тихо, но с дрожью: -- Я требую на пару слов! Я не могу на улице... Или я вас ударю!.. Обернулся я тут к нему и говорю: -- Вы что же, скандалу хотите? Вы еще так поступаете и мне еще грозите?! Ну, ударьте! Ну? А кровь во мне так вот и бьет. Только бы он меня ударил! Я еще никого не бивал, но, думаю, мог бы при своей комплекции это дело сделать не хуже другого. А Черепахин совсем близко и руки в карман засунул, трепещет. -- Прошу двух слов, наконец! Вот на бульвар... А мы уж и квартиру прошли, и как раз тут бульвар. Сели. -- Говорите, а потом я вам скажу! -- говорю ему. -- Вот что... Вы ошиблись... Это ваша дочь? -- Дочь, и я не позволю безобразия допускать! Вы не имеете права... А он мне: -- Виноват... вы вс? узнаете... Я познакомился на катке, и мы познакомились... Говорю, как офицер... тут ничего позорного для вашей дочери нет... Я хотел с домом познакомиться... -- Вы, позвольте узнать,-- спрашиваю,-- подругин брат? Тут он и завертелся: -- Да... то есть нет... Но я хотел с вами познакомиться, только не было случая... Так я тут осерчал! А Черепахин наискосок присел, меня охраняет. И говорю: -- У вас случая не было? Так вы,-- говорю,-- меня можете каждый день в ресторане видеть, где я таким вот, как вы, господам кушанья подаю. Не рука вам будет-с знакомиться!.. А он так издалека на меня посмотрел и поднялся. -- А-а... Вот как... -- Да,-- говорю,-- вот так! А если вы еще раз посмеете к ней подойтить, у нас с вами другой разговор будет! А он мне гордо так, с высоты: -- Не забывайте, с кем говорите! Я вас в участок могу отправить! Желаете? Пойдемте,-- говорю. А он мне вдруг: -- Нахал!..-- И пошел большими шагами, а я ему вослед: -- Так помните, господин! Но он как не слыхал. А меня Черепахин за руку, как клещами. -- Хотите, я сейчас с ним скандал? Я ему покажу!.. Не допустил я его. А как пришел на квартиру -- содом, чистый содом! Луша стоит с иконой и кричит не в себе: -- Перед Казанской клянись! Клянись, стерва ты эдакая! Клянись, что не путалась ты, поганка, шлюха! А та вся встрепанная, плачет, и крестится, и дрожит. И покатилась в истерике. -- Замучили меня, истерзали! А кто ее терзал? Ей же все готовое, все... А мать опять к ней: -- Клянись своей смертью, клянись! Ногами тебя затопчу! Славили чтобы нас за тебя? Кому ты нужна трепаная? Но тогда я это безобразие устранил. Лушу в комнату запер и Наташке все объяснил. Утихла она и ко мне на шею кинулась. -- Папаша, я не знала... Он мне понравился... А Луша за дверью кричит: -- Я тебе понравлюсь! Я тебе, дармоедке, все косы оборву! На цепь тебя закую!.. А тут вскорости заявился Колюшка. Мать к нему с жалобами: -- Порадуйся, как твоя сестра с офицерами на извозчиках катается... Не понял он ничего, побелел только. Но как все узнал, увел Наташу в комнатку жильцовскую и стал с ней говорить. И потом свел нас всех и помирил. И такой он стал неспокойный и тревожный и не обедал совсем. Спросил его,-- что же, не вернутся? стало быть, можно и сдавать? А он так резко: -- Сдавайте!.. И задумался. А Луша мне: -- Это он по той так скучает. И хорошо, что уехали... А лучше бы совсем не приезжали... XIV И был у нас тот вечер как на похоронах. Наташка за ширмочки забилась. Колюшка в жильцовской засел, а Черепахин на каток с трубой пошел, и скрипач ушел в свой кинематограф. И в ресторан я не пошел после такого расстройства. Прилегли мы с Лушей отдохнуть. И уж часов семь было, всполошила меня Луша: -- Дым у нас в квартире, пожар!.. Вскочил я -- полна квартира дыма, лампы не видать. В жильцовскую комнату кинулся, а там Колюшка мечется. -- Лампу,-- говорит,-- оправлял и спичку в угол бросил, на бумаги. Я в печку сгреб, а трубу забыл открыть. И вдруг звонок. Колюшка отпирать кинулся, пошептался с кем-то в темноте, схватил пальто и -- марш. Что такое? Не пойму ничего, как представление какое весь день. А Луша мне все свое: -- Что-то они это путают, сдается мне... Может, она с тем-то разошлась, а для отводу с квартиры перебралась... Плетет неведомо что. Через полчаса Колюшка заявился. -- Что,-- говорю,-- у тебя за маскарад? Васиков будто приходил на вечер звать, но он только его проводил и отказался., И такая меня тоска забрала, согнал я всех своих и Наташку из темноты вытащил. -- Что вы,-- говорю,-- как чумовые какие' по норам сидите? Послал за орехами, сели в короли играть, силой заставил, а то уныние. Только и радостного, что бумаги прибыль дали. Нарочно Наташку в короли провел -- нет! Надутые все и взятки пропускают. А Луша Колюшку пытать про жиличку: -- Без жилички своей скучаешь?.. Что смотришь-то! Шваркнул он карты и ушел. И опять все расклеилось. И ужинать не стал. А как стал я спать ложиться, подходит и говорит: -- Вы, пожалуйста, никому не сказывайте, что я жильцовское имущество возил. -- Почему такое -- не говорить? -- А потому, что сейчас очень полиция следит и не дозволяет распространять хорошие сочинения... Могут быть неприятности... И вообще лучше ничего не говорите. -- Да кому мне говорить-то? Очень кому нужно! -- Ну, это другое дело... А я вас предупреждаю. Так меня запутал, что ничего я не понял. А вскорости и Черепахин заявляется с катка. Очень бледный и сильно покачнулся. Да еще бутылку несет. -- Прощайте,-- говорит,-- ласковые взоры! Стал спрашивать, что такое,-- оказывается, околоточный на катке сказал, что завтра мобилизация его сроку и ночью призовут. В типографии уж печатают оповещание. -- И позвольте,-- говорит,-- мне напоследках выпить за ваше здоровье и набраться духу... -- Ну, набирайтесь,-- говорю,-- но чтобы только смирно... Выпил и я с ним рюмку, а он так и спешит. И вскорости так себя направил, что стали у него глаза в разные стороны смотреть и кровью налились. И вдруг разворачивает бумажку и показывает: -- Вот и освобождение от всего... Освободительный порошок! Если в водке, то очень скоро подействует... Трахнул я по бумажке, и весь его порошок -- фук! И говорю: -- Вы с ума не сходите! Помимо вас нам неприятность... То Кривой от нас удавился, теперь вы ознаменуете! Да что мы, ироды какие, что ли? -- Папаша, я не знала... Он мне понравился... А Луша за дверью кричит: -- Я тебе понравлюсь! Я тебе, дармоедке, все косы оборву! На цепь тебя закую!.. А тут вскорости заявился Колюшка. Мать к нему с жалобами: -- Порадуйся, как твоя сестра с офицерами на извозчиках катается... Не понял он ничего, побелел только. Но как все узнал, увел Наташу в комнатку жильцовскую и стал с ней говорить. И потом свел нас всех и помирил. И такой он стал неспокойный и тревожный и не обедал совсем. Спросил его,-- что же, не вернутся? стало быть, можно и сдавать? А он так резко: -- Сдавайте!.. И задумался. А Луша мне: -- Это он по той так скучает. И хорошо, что уехали... А лучше бы совсем не приезжали... XIV И был у нас тот вечер как на похоронах. Наташка за ширмочки забилась. Колюшка в жильцовской засел, а Черепахин на каток с трубой пошел, и скрипач ушел в свой кинематограф. И в ресторан я не пошел после такого расстройства. Прилегли мы с Лушей отдохнуть. И уж часов семь было, всполошила меня Луша: -- Дым у нас в квартире, пожар!.. Вскочил я -- полна квартира дыма, лампы не видать. В жильцовскую комнату кинулся, а там Колюшка мечется. -- Лампу,-- говорит,-- оправлял и спичку в угол бросил, на бумаги. Я в печку сгреб, а трубу забыл открыть. И вдруг звонок. Колюшка отпирать кинулся, пошептался с кем-то в темноте, схватил пальто и- марш. Что такое? Не пойму ничего, как представление какое весь день. А Луша мне все свое: -- Что-то они это путают, сдается мне... Может, она с тем-то разошлась, а для отводу с квартиры перебралась... Плетет неведомо что. Через полчаса Колюшка заявился. -- Что,-- говорю,-- у тебя за маскарад? Васиков будто приходил на вечер звать, но он только его проводил и отказался. И такая меня тоска забрала, согнал всех своих и Наташку из темноты вытащил.. -- Что вы,-- говорю,-- как чумовые какие по норам сидите? Послал за орехами, сели в короли играть, силой заставилл, а то уныние. Только и радостного, что бумаги прибыль дали. Нарочно Наташку в короли провел -- нет! Надутые все и взятки пропускают. А Луша Колюшку пытать про жиличку: -- Без жилички своей скучаешь?.. Что смотришь-то! Шваркнул он карты и ушел. И опять все расклеилось. И ужинать не стал. А как стал я спать ложиться, подходит говорит: -- Вы, пожалуйста, никому не сказывайте, что я жильцовское имущество возил. -- Почему такое -- не говорить? -- А потому, что сейчас очень полиция следит и не дозволяет распространять хорошие сочинения... Могут быть неприятности... И вообще лучше ничего не говорите. -- Да кому мне говорить-то? Очень кому нужно! -- Ну, это другое дело... А я вас предупреждаю. Так меня запутал, что ничего я не понял. А вскорости и Черепахин заявляется с катка. Очень бледный и сильно покачнулся. Да еще бутылку несет. -- Прощайте,-- говорит,-- ласковые взоры! Стал спрашивать, что такое,-- оказывается, околоточный на катке сказал, что завтра мобилизация его сроку и ночью призовут. В типографии уж печатают оповещание. -- И позвольте,-- говорит,-- мне напоследках выпить за ваше здоровье и набраться духу... -- Ну, набирайтесь,-- говорю,-- но чтобы только смирно... Выпил и я с ним рюмку, а он так и спешит. И вскорости так себя направил, что стали у него глаза в разные стороны смотреть и кровью налились. И вдруг разворачивает бумажку и показывает: -- Вот и освобождение от всего... Освободительный порошок! Если в водке, то очень скоро подействует... Трахнул я по бумажке, и весь его порошок -- фук! И говорю: -- Вы с ума не сходите! Помимо вас нам неприятность... То Кривой от нас удавился, теперь вы ознаменуете! Да что мы, ироды какие, что ли? И принялся он плакать. -- Все,-- говорит,-- пропало теперь, Яков Софроныч... Что вы со мной сделали! -- Да с чего вы, с чего? -- спрашиваю.-- Еще молодой человек, сильный... А он взял себя за голову и качается... -- Нет душе моей покою, и опротивела мне жизнь... Хоть бы убить кого! Хоть бы раздробить мне что! Схватил трубу свою, но я вырвал. -- Не скандальте, прошу вас! -- говорю.-- Наталья Яковлевна спит... Хоть этим его унять. Притих. -- Да,-- говорит,-- Наталья Яковлевна... Яков Софроныч! -- И так с чувством произнес и в грудь себя кулаком.-- Очень во мне сил много, а нет мне ходу никакого... Сдохнуть бы... -- Жизнь,-- говорю,-- от господа нам дана, и надо ее прожить... -- Наплевать мне на жизнь! Что я от нее видел? Был я на хрустальном заводе... Папаша мой всю грудь себе отдул на бутылках, матери не знал... Катюшка... от жизни отравилась... А меня на музыку... Сволочь, сукин сын! Зачем он меня на музыку распустил? Подлец! Стал я его успокаивать. Ничего не действует. -- Грамоте не выучили, а у меня в башке каша... Я, может, знаменитым человеком стал бы, очень во мне сил много!.. А меня вот на это дерьмо пустили.-- Это он про трубу-то.-- Хозяин,-- выругался он очень неприлично,-- сирот мальчишек согнал. Я, говорит, им всем кусок хлеба дам и учрежду оркестр духовой... За каждую ноту драли! В Питер возил нас, генералам хвастал... Вот, говорит, что я из дураков сделал... Все с куском хлеба... А? Идите и играйте на воздухе и помните заботы!.. А! Старый черт! А у самого сто двадцать миллионов!.. Дедки моего нет... Застегали на каторге... Он им головы рвал напрочь... * Зубами заскрипел и глаза вытаращил. Стал я его уговаривать -- ничего. -- А теперь... в мобилизацию... защищать отечество... Какое отечество? -- И опять в трубу ногой... И потом все на голову жаловался. Простился я с ним и богом его постращал, чтобы и не думал. И пошел спать... И вот тут началось все... XV Надо полагать, что третий час шел... Звонок. Луша меня разбудила. -- Звонок к нам, Яков Софроныч... И сам я услыхал: резко так. А у нас простой колокольчик был -- дребезжалка. Что такое? Подбежал, в чем был, к двери. И Колюшка вскочил, брюки натягивает. И Черепахин выбежал, бубнит: -- За мной... на мобилизацию... -- Кто такой? -- спрашиваю. -- Отпирайте! Телеграмма! -- так решительно. Открыл, а там целая толпа. Полиция... Вошли, и враз с черного ходу стук, и один из них сам кинулся открывать. И оттуда вошли. Один чиновник с кокардой, пристав наш еще, околоточный, и еще двое в пальто, и еще дворники. -- Вы хозяин? -- чиновник меня спросил. Сказал я, а у меня зубы -- ту-ту-ту. И ничего сообразить не могу. Стали у дверей, пристав у стола уселся, лампу приказали засветить. -- Я должен произвести у вас обыск... Где ваши жильцы? -- Это все тот, который был в кокарде, а пристав только у стола сидел и пальцами барабанил. -- Жильцы,-- говорю,-- уехали сегодня... -- Как так уехали? куда? -- И на пристава посмотрел. А пристав ему: -- Удивительно... А уж другие по квартире рассыпались, и Луша, слышу, кричит: -- Уйдите, безобразники! У меня дочь раздета... -- Потрудитесь одеться... Где комната жильцова? А тут Черепахин увидал, что не за ним, стоит с папиросой и цепляется, чтобы себя показать: -- Ночная тревога, а неприятеля нет! А главный ему: -- Ты что за человек? Кто это такой? -- мне-то. А Черепахин гордо так: -- Обнаковенный жилец, на двух ногах! -- Обыскать его! Сейчас его -- царап! Шарить по карманам. Шустро так, как облизали! Нет ничего. А тот на смех: -- В кальсонах не обозрели! там у меня пара блох беспачпортных!.. Режет им и меня подбодрил. Я и говорю главному: -- Вы, ваше благородие, напрасно так... У меня ничего такого и в мыслях нет... А уж там жильцовскую комнату глядят; в отдушники, в печку. Пепел разворотили. "Жгли!" -- говорят. И я им сказал, что сам весь хлам после жильцов сжег, как всегда. И тут пристав им сказал в защиту мою: -- Я его знаю хорошо... Спокойный обыватель, в ресторане лакей... А тут Колюшку на допрос: с жильцами знаком? что знает? куда уехали? А во всех комнатах шорох идет такой... Луша с ними зуб за зуб -- даже я удивился. И Наташка, слышу, визжит: -- Ах, не трогайте меня! Колюшка шмыг к ней, и главный побежал. А Наташка стоит в ночной кофточке, руками прикрывается, и в одном башмаке. Постелька ее раскрыта, и тюфяк заворочен. И Черепахин тут: -- Не имеете права! Это безобразие!.. И Колюшка и Луша крик подняли. И я сказал: -- Тут девица, и так нельзя поступать... А главный мне свое: -- Не кричите, а отвечайте на вопросы. Не в игрушки мы играем. И пошел меня донимать. Когда уехали, да кто ходит, да то да се... И тут в столовую целую охапку книг и бумаг Колюшкиных принесли и вывалили. Смотрели-смотрели и цоп -- письмо. Почитал и мне: -- Это что значит? Колюшка посмотрел и говорит, что это был жилец у нас, Кривой, который удавился. И объяснил про письмо директору. Забрал он письма,-- разберем "Про вашего Кривого. Альбом был у Луши с карточками. Смотреть. Кто такой? А этот? Потом насторожился на одного и вдруг уж к Колюшке: -- А это кто такой? А тот и не знает. А это повар один, приятель мой, и уж помер. Сказал я, кто такой, а тот не верит. -- Это мы разберем... И забрал. И еще одного парнишку взял, теперь метрдотель в "Хуторке" и семейный человек. Даже удивительно, зачем они понадобились. Этого-то все они разглядывали и что-то мекали. Часа три так возились. Потом главный и вынимает из портфеля бумажку и показывает Колюшке. А верхушку рукой прикрыл: -- А это не вы писали? Посмотрел Колюшка, сморщился и говорит: -- Что-то не помню... Как будто моя рука... И читает ему главный: -- "...перешлю готовое..." Это что "готовое"? -- А-а... Это образцы изданий картинной галереи... Я,-- говорит,-- для жильца иногда забирал товар и посылал ему по адресу, когда он в города ездил. А тот так усмехнулся и говорит: -- Я вас арестую. -- Как угодно,-- говорит. Тут уж я вступился: -- За что же вы его? Это ваш произвол! И Луша на него: -- Не имеете права! Я к губернатору пойду! У нас лакей, у губернатора служит, двоюродный брат... А тог сейчас: -- Объясните свои слова. Какой лакей, у какого губернатора? А та врет и врет. -- Не хочу объяснять! -- и все. Тогда он ей свое: -- Ну, так я вас арестую для объяснения... Так она и села. И тут я вступился. Говорю, что она с испугу, а у нас никакого брата нет у губернатора. Наташка чуть не в истерику, а Колюшка так глазами и сверкает. -- Не запугивайте мать! -- кричит. Тот ему пригрозил. Черепахин тоже про произвол -- отстранили. Осмотреть чердак, чуланы! Побежали там какие... Сундуки осмотреть! И пошло навыворот. Все перетряхнули: косыночки, шали там, приданое какое для Наташки. За иконами в божнице глядели. Луша тут заступаться, но ей очень вежливо сказали, что они аккуратно и сами православные. И велели Колюшке одеваться. Луша в голос, но тут сам пристав -- он благородно себя держал, сидел у столика и пальцами барабанил -- успокоил ее: -- Если ничего нет, подержат и выпустят. Не беспокойтесь... А Колюшка все молчал, сжался. А внутри у него, я-то его хорошо знаю, кипит, конечно. И на его поведение даже главный ему сказал: -- Вы все объясните, и мы вас не задержим. -- Нечего,-- говорит,-- мне объяснять, потому что я ничего не знаю. Берите. А тут еще скрипач вернулся поздно с танцевального вечера. Сейчас его захватили, карманы вывернули, там грушка и конфетки с бала. А Колюшка уж оделся. Простились мы с ним. Лушу уж силой оторвали. Очень тяжело было. И повели его с городовыми. И я за ними выбежал. И на дворе полиция. Окружили и повели. Посажались на извозчиков... И крикнул я ему тогда: -- Колюшка, прощай! Не слыхал он. Повезли... Побежал я, упал на углу, поскользнулся. Ночь. И ни души, одни фонари. Стал я так на уголку, а мне дворник сказал: -- Ступай, ступай... Замерзнешь... И не помню, как я в квартиру влез. Луша как каменная сидит среди хаоса, а Черепахин ей голову из ковша примачивает. И калит всех на все корки. ,, -- А-а!..-- кричит.-- Сами кобели, да еще собак завели! Очень сильно бушевал. И всех нас очень скрипач утешил. Совсем он слабенький был и сильно кашлял. -- Исус Христос тоже в темнице сидел... А Черепахин все геройствовал: -- Я только не могу вас оставить в горе, а то бы я их разворотил! И потом, когда уж мы вс? в сундуки запихнули и маломальски в порядок привели, легли спать; но разве уснешь тут, когда на груди камень. А Луша все плакала. И Наташа плакала за ширмочками. И Казанская при лампадке смотрела на нас, на наше житье беспомощное... Ах, как горько было!.. И вот какие оказались жильцы... Потом-то я все