Иван Шмелев. Человек из ресторана Ольге Шмелевой Человек мирный и выдержанный при моем темпераменте -- тридцать восемь лет, можно так сказать, в соку кипел,-- но после таких слов прямо как ожгло меня. С глазу на глаз я бы и пропустил от такого человека... Захотел от собаки кулебяки! А тут при Колюшке -- и такие слова!.. -- Не имеете права елозить по чужой квартире! Я вам доверял и комнату не запирал, а вы с посторонними лицами шарите!.. Привыкли в ресторанах по карманам гулять, так думаете, допущу в отношении моего очага!.. И пошел... И даже не пьяный. Чисто золото у него там... А это он мстил нам, что с квартиры его просили, чтобы комнату очистил. Натерпелись от него всего. В участке писарем служил, но очень гордый и подозрительный. И я его честью просил, что нам невозможно в одной квартире при таком гордом характере и постоянно нетрезвом виде, и вывесил к воротам записку. Так ему досадно стало, что я комнату его показал,-- и накинулся. "За человека не считаете" и то и се!.. А мы, напротив, с ним всегда очень осторожно и даже стереглись, потому что Колюшка предупреждал, что он может быть очень зловредный при своей службе. А у меня с Колюшкой тогда часто разговор был про мое занятие. Как он вырос и стал образованный, очень было не по нем, что я при ресторане. Вот Кривой-то, жилец-то наш,-- фамилия ему Ежов, а это мы его промежду собой звали,-- и ударил в этот пункт. По карманам гуляю! Чуть не зашиб я его за это слово, но он очень хитрый и моментально заперся на ключ. Потом записку написал и переслал мне через Лушу, мою супругу. Что от огорчения это он и неустройства, и предлагал набавить за комнату полтинник. Плюнул я на эти пустые слова, когда он и раньше-то по полтинникам платил. Только бы очистил квартиру, потому прямо даже страшный пo своим поступкам... И на глаза-то всегда боялся показаться -- все мимо шмыгнуть норовил. Но с Колюшкой был у меня очень горячий разговор. Я даже тогда пощечину ему дал за одно слово... И часто он потом мне все замечания делал: -- Видите, папаша... Всякий негодяй может ткнуть пальцем!.. А я смолчу и думаю себе: молод еще и не понимает всей глубины жизни, а вот как пооботрется да приглядится к людям -- другое заговорит. А все-таки обидно было от родного сына подобное слушать, очень обидно! Ну лакей, официант... Что ж из того, что по назначению судьбы я лакеи! И потом, я вовсе не какой-нибудь, а из первоклассного ресторана, где всегда самая отборная и высшая публика. К нам мелкоту какую даже и не допускают, и на низ, швейцарам, строгий наказ дан, а все больше люди обстоятельные бывают -- генералы, и капиталисты, и самые образованные люди, профессора там и вообще, коммерсанты и аристократы... Самая тонкая и высокая публика. При таком сорте гостей нужна очень искусственная служба, и надо тоже знать, как держать себя в порядке, чтобы не было какого неудовольствия. К нам принимают тоже не с ветру, а все равно как сквозь огонь пропускают, как вес равно в какой университет. Чтобы и фигурой соответствовал, и лицо было чистое и без знаков, и взгляд строгий и солидный. У нас не прими-подай, а со смыслом. И стоять надо тоже с пониманием и глядеть так. как бы и нет тебя вовсе, а ты все должен уследить и быть начеку. Так это даже и не лакей, а как все равно метрдотель из второклассного ресторана. -- Ты,-- говорит.-- исполняешь бесполезное и низкое ремесло! Кланяешься всякому прохвосту и хаму... Пятки им лижешь за полтинники! А?! Упрекал меня за полтинники! А ведь он и вырос-то на эти полтинники, которые я получал за все -- и за поклоны, и за услужение разным господам, и пьяным, и благородным, и за разное! И брюки на нем шились на эти полтинники, и курточки, и книги куплены, которые он учил, и сапоги, и все! Вот что значит, что он ничего-то не знал из жизни! Посмотрел бы он, как кланяются и лижут пятки, и даже не за полтинник, а из высших соображений! Я-то всего повидал. Когда раз в круглой гостиной был сервирован торжественный обед по случаю прибытия господина министра. и я с прочими номерами был приставлен к комплекту, сам собственными глазами видел, как один важный господин, с орденами по всей груди, со всею скоростью юркнули головой под стол и подняли носовой платок, который господин министр изволили уронить. Скорей моего поднял и даже под столом отстранил мою руку. Это даже и не их дело -- по полу елозить за платками... Поглядел бы вот тогда Колюшка, а то -- лакей! Я-то, натурально, выполняю свое дело, и если подаю спичку, так подаю по уставу службы, а не сверх комплекта... Я как начал свою специальность, с мальчишек еще, так при ней и остался, а не как другие даже очень замечательные господа. Сегодня, поглядишь, он орлом смотрит, во главе стола сидит, шлосганисберг или там шампанское тянет и палец мизинец с перстнем выставил и им знаки подает на разговор и в бокальчик гукает, что не разберешь; а другой раз усмотришь его в такой компании, что и голосок-то у него сладкий и тонкий, и сидит-то он с краешку, и голову держит, как цапля, настороже, и всей-то фигурой играет по одному направлению. Видали... И обличьем я не хуже других. Даже у меня сходство с адвокатом Глотановым, Антон Степанычем,-- наши все смеялись. Оба мы во фраках, только, конечно, у них фрак сшит поровней и матерьялец получше. Ну, живот у них, правда, значительней и пущена толщенная золотая цепь. А тоже лысинка, и вообще в масть. Только вот бакенбарды у меня, а у них без пробрития. А если их пробрить да нацепить на бортик номер, очень бы хорошо сошли заместо меня. И у меня бумажник, но только разница больше внутренняя. У них бумажник, конечно, вздут, и выглядывают пачечки разных колеров, и лежат вексельки, а у меня бумажник сплющен и никаких колеров не имеется, а заместо вексельков вот уже три недели лежат две визитные карточки: судебного кандидата Перекрылова на двенадцать рублей, по случаю забытых дома денег, и господина Зацепского, театрального певца, с коронкой, на девять рублей по тому же поводу. Вот уже они три недели не являются и думают не платить, но это -- подожди, мадам! Таких господ и у нас немало, и если бы платить за всех забывающих, так не хватило бы даже государственного банка, я так полагаю. Есть которые без средств, а любят пустить пыль в глаза и пыжатся на перворазрядный ресторан, особенно когда с особами из высшего полета. Очень лестно подняться по нашим коврам и ужинать в белых залах с зеркалами, особливо при требовательности избалованных особ женского пола... Ну, и не рассчитают паров. И нехорошо даже смотреть, как конфузятся и просматривают в волнении счет и как бы для проверки вызывают в коридор. Даже с дрожью в голосе. Потому стыдно им перед особами. Ну, на страх и риск и принимаешь карточки. И выгодно бывает, когда в благодарность прибавят рублика два. Это ни для кого не вредно, а даже полезно и помогает обороту жизни. И тут ничего такого нет. Сам даже Антон Степаныч, когда завтракают с деловыми людьми, очень хорошо говорят про оборот капитала, и у них теперь два дома на хорошем месте, и недавно их поздравляли еще с третьим, по случаю торгов. А потом, с ними ведут дружбу Василь Василич Кашеротов, "первой помощи человек", как у нас про них говорят. У них всегда при себе пустые вексельки, чтобы молодым людям из хорошего семейства дать в момент и получить пользу. А совсем на моих глазах в люди вышли и в знакомстве с такими лицами, что... Даже состоят как бы в попечителях при женском монастыре и любитель, особливо обожают послушниц -- и достигают, по своему влиянию и жертвам. Даже по случаю такой их специальности насчет вексельков будто некоторые очень шикарные дамы из семейств бывают с ними в знакомстве. Да-а!.. Что значат деньги! А сами из себя сморщены, и изо рта у них слышно на довольно большое расстояние, ввиду гниения зубов. Конечно, жизнь меня тронула, и я несколько облез, но не жигуляст, и в лице представительность, и даже баки в нарушение порядка. У нас ресторан на французский манер, и потому все номера бритые, но когда директор Штросс, нашего ресторана, изволили меня усмотреть, как я служил им,-- у них лошади отменные на бегах и две любовницы,-- то потребовали метрдотеля и наказали: -- Оставить с баками. Игнатий Елисеич живот спрятал из почтения и изогнулся: -- Слушаюсь. Некоторые одобряют, чтобы представительность... -- Вот. Пусть для примера остается. Так специально для меня и распорядились. А Игнатий Елисеич даже строго-настрого наказал: -- И отнюдь не смей сбрить! Это тебе прямо счастье. Ну, счастье! Конечно, виду больше и стесняются полтинник дать, но мешает при нашем деле. Вообще вид у меня очень приличный и даже дипломатический -- так, бывало, в шутку выражал Кирилл Саверьяныч. Кирилл Саверьяныч!.. Ах, каким я его признавал и как он совсем испрокудился в моих глазах! Какой это был человек!.. Ежели бы не простое происхождение, так при его бы уме и хорошей протекции быть бы ему в государственных делах. Ну и натворил бы он там всего! А у него и теперь парикмахерское заведение, и торгует духами. Очень умственный человек и писал даже про жизнь в тетрадь. Много он утешал меня в скорбях жизни и спорил с Колюшкой всякими умными словами и доказывал суть. -- Ты, Яков Софроныч, облегчаешь принятие пищи, а я привожу в порядок физиономии, и это не мы выдумали, а пошло от жизни... Золотой был человек! И вот когда во всем параде стоишь против зеркальных стен, то прямо нельзя поверить, что это я самый и что меня, случалось, иногда в нетрезвом виде ругнут в отдельном кабинете, а раз... А ведь я все-таки человек не последний, не какой-нибудь бездомовный, а имею местоположение и добываю не гроши какие-нибудь, а когда семьдесят, а то и восемьдесят рублей, и понимаю тонкость приличия и обращение даже с высшими лицами. И потом, у меня сын был в реальном училище, и дочь моя, Наташа, получила курс образования в гимназии... И вот при всем таком обиходе иной раз самые благородные господа, которые уж должны понимать... Такие тонкие по обращению и поступкам и говорят на разных языках!.. Так деликатно кушают и осторожно обращаются даже с косточкой, и когда стул уронят, и тогда извиняются, а вот иногда... И вот такой-то вежливый господин в мундире, и на груди круглый знак, сидевши рядом с дамой в большущей шляпе с перьями,--и даму-то я знал, из какого она происхождения,-- когда я краем рыбьего блюда задел, по тесноте их друг к дружке, за край пера, обозвал меня болваном. Я, конечно, сказал -- виноват-с, потому -- что же я могу сказать? Но было очень обидно. Конечно, я получил на чай целковый, но не в извинение это, а для фону, чтобы пыль пустить и благородство свое перед барыней показать, а не в возмещение. Конечно, Кирилл Саверьяныч, по шустроте и оборотливости ума своего, обратил все это в недоумение, которое постигает и самых прославленных людей, и всетаки это нехорошо. Он даже говорил про книгу, в которой один ученый написал, что всякий труд честен и благороден и словами человека замарать нельзя, но я-то это и без книги знаю, и все-таки это нехорошо. Хорошо говорить, как не испытано на собственной персоне. Ему хорошо, как у него заведение, и если его кто болваном обзовет, он сейчас к мировому. А ты завтра же полетишь за скандал и уже не попадешь в первоклассный ресторан, потому сейчас по всем ресторанам зазвонят. А ученый может все писать в своей книге, потому его никто болваном не обзовет. Побывал бы этот ученый в нашей шкуре, когда всякий за свой, а то и за чужой целковый барина над тобой корчит, так другое бы сказал. По книгам-то все гладко, а вот как Агафья Марковна порасскажет про инженера, так и выходит на поверку... Ужинали у нас ученые-то эти. Одного лысенького поздравляли за книгу, а посуды наколотили на десять целковых. А не понимают того, с кого за стекло вычитает метрдотель по распоряжению администрации. Нельзя публику беспокоить такими пустяками, а то могут обидеться! Они, по раздражению руки, в горячем разговоре бокальчик о бокальчик кокнут, а у тебя из кармана целковый выхватили. Это ни под какую науку не подведешь. Поглядишь, как Антон Степаныч деликатесы разные выбирает и высшей маркой запивает, так вот и думается -- за какой такой подвиг ему все сие ниспослано -- и дома, и капиталы, и все? И нельзя понять. И потом, его даже приятели прямо жуликом называют. Чистая правда. Как был ежегодный обед правления господ фабрикантов, у которых Антон Степаныч дела ведет по судам и со всеми судится, то были все капиталисты, и даже всесветный миллионер Гущин. И за веселым обедом -- сам слышал -- этот самый господин Гущин хлопнет Антон Степаныча по ляжке и вытянет: -- Да уж и жу-у-лик ты, золотая голова! И все очень смеялись, и Антон Степаныч подмигивал и хвастал, что не на их лбу гвозди гнуть. А как прибыли потом француженки на десерт, так одна попробовала тоже господину Гущину потрафить и тоже Антон жуликом, а у ней все выходило --зу-у-лик,-- так погоди! Очень из себя господин Глотанов вышли и в нетрезвом виде, конечно, крикнули: -- Всякая... такая... тоже!.. Очень резкое слово произнесли и употребили жест. И такой вышел скандал, что только при уважительном отношении к нашему ресторану осталось без последствий. А у девицы все платье зернистой икрой забрызгали... Целый жбан перекувырнули! Всего бывало. Смотришь на все это, смотришь... А-а... Несчастные творения бога и творца! Сколько перевидал я их! А ведь чистые и невинные были, и вот соблазнены и отданы на уличное терзание. И никакого внимания... Придешь, бывало, домой, помолишься богу и ляжешь... А за стенкой Наташа. Тихо так дышит... И раздумаешься... Что ожидает ее в жизни? Ей не останется от нас купонов и разных билетов, выигрышных и других, и домов многоэтажных, как получили в наследство барышни Пупаевы, в доме коих я тогда квартировал. Поживали мы тихо и незаметно, и потом вдруг пошло и пошло... Таким ужасным ходом пошло, как завертелось... Как раз было воскресенье, сходил я к ранней обедне, хотя Колюшка и смеялся над всяким религиозным знамением усердия моего, и пил чай не спеша, по случаю того, что сегодня ресторан отпираем в двенадцать часов дня. И были пироги у нас с капустой, и сидел парикмахер и друг мой, Кирилл Саверьяныч, который был в очень веселом расположении: очень отчетливо прочитал Апостола за литургией. И потому говорил про природу жизни и про политику. Он только по праздникам и говорил, потому что, как верно он объяснял, будни предназначены для неусыпного труда, а праздники -- для полезных разговоров. И когда заговорил про религию и веру в вышнего творца, я, по своему необразованию, как повернул потом Кирилл Саверьяныч, возроптал на ученых людей, что они по своему уму уж слишком полагаются на науку и мозг, а бога не желают признавать. И сказал это от горечи души, потому что Колюшка никогда не сходит в церковь. И сказал, что очень горько давать образование детям, потому что можно их совсем загубить. Тогда мой Колюшка сказал: -- Вы, папаша, ничего не понимаете по науке и находитесь в заблуждении.-- И даже перестал есть пирог.-- Вы,-- говорит,-- ни науки не знаете, ни даже воры и религии!.. Я не знаю веры и религии! Ну, и хотел я его вразумить насчет его слов. И говорю: -- Не имеешь права отцу так! Ты врешь! Я, конечно, твоих наук не проник и географии там не учился, но я тебя на ноги ставлю и хочу тебе участь предоставить благородных людей, чтобы ты был не хуже других, а не в холуи тебя, как ты про меня выражаешь...-- Так его и передернуло! -- А если бы я религии не признавал, я бы давно отчаялся в жизни и покончил бы, может быть, даже самоубийством! И вот учишься ты, а нет в тебе настоящего благородства... И горько мне, горько... И Кирилл Саверьяныч даже в согласии опустил голову к столу, а Колюшка мне напротив: -- Оставьте ваши рацеи! Если бы,-- говорит,-- вам все открыть, так вы бы поняли, что такое благородство. А ваши моления богу не нужны, если только он есть! Ведь это что такое! Я ему про веру и религию, а он свое... Клял я себя, зачем по ученой части его пустил. Охапками книги таскал и по ночам сидел, сколько керосину одного извел. И еще Васиков этот ходил к нему из управления дороги, чахоточный... И злой стал, прямо как чумный, и исхудал... Я на него пальцем погрозил за его слово о творце, и Кирилл Саверьяныч так это на пего посмотрел,-- очень он мог так, и рот, бывало, скосит,-- а тот как вскочит! И стал всех... и даже... известных лиц ругать и называть всякими словами, так что было страшно, и Кирилл Саверьяныч пришел в беспокойство и все покашливал и поглядывал в окно. -- Напрасно старались! -- прямо кричит.-- Знаю, какого вам благородства нужно! Тут вот чтобы!..-- в пиджак себя тыкать стал.-- Так я буду лучше камни по улицам гранить, чем доставлю вам такое удовольствие! Прямо как сумасшедший. А? Зачем я-то старался? Зачем просил господина директора училища, чтобы от платы освободили? И только потому, что они у нас в ресторане бывали и я им угождал и повара Лексей Фомича просил отменно озаботиться, они, в снисхождение моим услугам, сделали льготу. И три раза прошения подавал с изложением нужды, и счета... сколько раз укорачивал,-- можно это при сношении с марочником на кухне,-- и внимания добился. И за все это такие слова! Но тут уж сам Кирилл Саверьяныч стал ему объяснять: -- Вы,-- говорит,-- еще очень молодой юноша и с порывом и еще но проникли всей глубины наук. Науки постепенно придвигают человека к настоящему благородству и дают вечный ключ от счастья! -- Прямо замечательно говорил! -- Вера же и религия мягчит дух. И вот,-- говорит,-- смотрите, что будет с науками. Я,-- говорит,-- сейчас, конечно, парикмахер, и если бы не научное совершенство в машинах, то должен бы ножницами наголо стричь десять минут при искусстве, как я очень хороший мастер. А вот как изобрели машинку, то могу в одну минуту. Так и все. И придет такое время, когда ученые изобретут такие машины, что все будут они делать. И уж теперь многое добывают из воздуха машинами, и даже сахар. И вот когда все это будет, тогда все будут отдыхать и познавать природу. И вот почему надо изучать науки, что и делают люди благородные и образованные, а нам пока всем терпеть и верить в промысел божий. Этого вы не забывайте! Я вполне одобрил эти мудрые слова, но Колюшка не унялся и прямо закидал Кирилла Саверьяныча своими словами: -- Не хочу вашей чепухи! А-а... По-вашему, пусть лошадка дохнет, пока травка вырастет? Вам хорошо, как вы духами торгуете да разным господам морды бреете не своими трудами! Красите да лак наводите, плеши им прикрываете, чтобы были в освеженном виде!.. Кирилл Саверьяныч осерчал, как очень самолюбивый, и даже поперхнулся. -- Евангелие,-- говорит,-- сперва разучите, тогда я с вами буду толковать! Я философию прошел! Вы сперва с мое прочтите, тогда... Я вашего учителя научу, а не то что... И пальцем себя в грудь. Ну, и мой-то ему тоже ни-ни... Тот пять -- он ему двадцать пять! Тоже много прочитал. -- А-а... Вы на Евангелие повернули! Так я вам его к носу преподнесу! Веру-то вашу на все пункты разложу и в нос суну! Цифрами вам ваши машины представлю, лохмотьями улицы запружу! Такого вам Евангелия нужно?! Вы,-- говорит,-- на нем теперь бухгалтерию заносите за бритье и стрижку!.. И прямо как бешеная собака. Очень он у меня горячий и чувствительный. Ну, и здесь тоже бог не обидел. Бегает по комнате, пальцами тычет, кулаком грозит и пошел про жизнь говорить, и про политику, и про все. И фамилии у него так и прыгают. И славных и препрославных людей поминает... и печатает. И про историю... Откуда что берется. Очень много читал книг. И вот как надо, и так вот, и эдак, и вот в чем благородство жизни! Кирилл Саверьяныч совсем ослаб и только рот кривил. Но это он так только, для вида ослаб, а сам приготовлял речь. И начал так вежливо и даже рукой так: -- Это с вашей стороны один пустой разговор и изворот. Это все насилие и в жизни не бывает. Подумайте только хорошенько, и вам будет все явственно. Я очень хорошо знаю политику и думаю, что... А Колюшка как стукнет кулаком по столу -- посуда запрыгала. Он широкий у меня и крепкий, но очень горяч. -- Ну, это предоставьте нам, думать-то, а вы морды брейте! Очень дерзко сказал. А Кирилл Саверьяныч опять тихо и внятно: -- Погодите посуду бить. Вы еще не выпили, а крякаете. И потом, кто это вы-то? Вы-то,-- говорит,-- вот кончите ученье, будете инженером, мостики будете строить да дорожки проводить... Как к вам денежки-то поплывут, у вас на ручках-то и перчаточки, и тут туго, и здесь, и там кой-где лежит и прикладывается. И домики, и мадамы декольте... С нами тогда, которые морды бреют-с, и разговаривать не пожелаете... Нет, вы погодите-с, рта-то мне нс зажимайте-с! Это потом вы зажмете-с, когда я вас брить буду... И книжечки будете читать, и слова разные хорошие -- девать некуда! А ручками-то перчаточными койкого и к ногтю, и за горлышко... Уж всего повидали-с -- девать некуда! А то правда! Правда-то, она... у Петра и Павла! Прямо завесил все и насмарку. Необыкновенный был ум! Колюшка только сощурился и в сторону так: -- Вам это по опыту знать! А позвольте спросить, сколько вы с ваших мастеров выколачиваете? И только Кирилл Саверьяныч рот раскрыл, вдруг Луша вбегает и руками так вот машет, а на лице страх. Да на Колюшку: -- Матери-то хоть пожалей! Погубишь ты нас! Кривойто ведь все слышал!.. Ах ты, господи! О нем-то мы и забыли, которого гнать-то все собирались. Очень по всем поступкам неясный был человек. Раньше будто в резиновом магазине служил, и жена его с околоточным убежала. Снял у нас комнатку с окном на помойку и каждый вечер пьяный приходил и шумел с собой. Сейчас гитару со стены и вальс "Невозвратное время" до трех ночи. Никому спать не давал, а если замечание -- сейчас скандалить: -- Еще узнаете, что я из себя представляю! Думаете, писарь полицейский? Не той марки! У меня свои полномочия! Прямо запугал нас. И такая храбрость в словах, что удивительно. Время-то какое было! А то бросит гитару и притихнет. Луша в щелку видала. Станет середь комнатки и волосы ершит и все осматривается. И клопов свечкой под обоями палил, того и гляди -- пожар наделает. Навязался, как лихорадка. Так вот этот самый Кривой -- у него левый глаз был сощурен -- появляется вдруг позади Луши в новом/пиджаке, лицо ехидное, и пальцем в нас тычет с дрожью. И по глазу видно, что готов. -- Вот когда я вас устерег! Чи-то-ссс?! Вы меня за сыщика признавали, ну так номером ошиблись! Я вам поставлю на вид политический разговор! Чи-то-ссс!.. Знаю, что вовсе дурашливый человек, да еще на взводе, молчу. Колюшка отворотился -- не любил он его, а Кирилл Саверьяныч сейчас успокаивать: -- Это спор по науке, а не насчет чего... И не желаете ли стаканчик чайку... Вообще тонко это повел дело. -- И мы,-- говорит,-- сами патриоты, а не насчет чего... И вы, пожалуйста, не подумайте. У меня даже парикмахерское заведение... А Кривой совсем сощурился и даже боком встал. -- Оставьте ваши комплименты! Я и без очков вижу отношение! Произвел впечатление?! Чи-то-ссс? Я, может, и загублю вас всех, и мне вас очень даже жалко, по моему образованному чувству, но раз мною пренебрегли и гоните с квартиры, как последнюю сволочь, не могу я допустить! И ежели ты холуй,-- это мне-то он,-- так я ни у кого... Очень нехорошо сказал. Как его Колюшка царапнет стаканом -- и залил всю фантазию и пиджачок. Вскочили все. Кирилл Саверьяныч Колюшку за руки схватил, я Кривому дорогу загородил к двери, чтобы еще на улице скандала не устроил, Луша чуть не на коленки, умоляет снизойти к семейному положению, и Наташа тут еще, а Кривой выпучил глаза, да так и сверлит и пальцем в пиджак тычет. Такой содом подняли... А тут еще другой наш жилец заявился, музыкантом ходил по свадьбам и на большой трубе играл, Черепахин по фамилии, Поликарп Сидорыч, сложения физического... И сейчас к Наташке: -- Не обидел вас? Пожалуйста, отойдите от неприятного разговора... И сейчас на Кривого: -- Я вам голову оторву, если что! Насекомая проклятая! Сукин вы сын после этого! При барышне оскорбляете!.. И его-то я молю, чтобы не распространял скандала, но он очень горячий и к нам расположен. Так и норовит в морду зацепить. -- Пустите, я его сейчас отлакирую! Я ему во втором глазе затмение устрою! Сибирньга кот!.. А Кривой шебуршит, как вихрь, и нуль внимания. И Кирилл Саверьяныч его просил: -- Вы молодого человека хотите погубить, это недобросовестно! Это даже с вашей стороны зловредно! Дело о машинах шло и сути жизни, а вы вывернули на политическую подкладку... А тот себя в грудь пальцем и опять: -- Я знаю, какая тут подкладка! Он мне новый пиджак изгадил! Я не какой-нибудь обормот!.. У меня интеллигентные замашки! -- Это мы сделаем-с...-- Кирилл Саверьяныч-то.-- Отдадим в заведение и все выведем. У меня и брат двоюродный у Букермана служит... -- Дело,-- кричит,-- не в пиджаке! Вы на пиджак не сводите! Тут материя не та! У меня кровь благородного происхождения, и ничто не может меня удовлетворить! Я, может, еще подумаю, но пусть сейчас же извинения просит!.. Я, конечно, чтобы не раздувать, Колюшке шепотом: -- Извинись... Ну, стоит со всяким... -- И пиджак мне чтобы беспременно новый! А Колюшка как вскинется на меня: -- Чтобы я у такого паразита!.. -- А-а... Я паразит? Ну, так я вам пок-кажу!.. Сейчас в карман -- раз, и вынимает бумажку. Так нас всех и посадил. -- А это чи-то-ссс?! Паразит? Сами желали-с, так раскусите циркуляр! До свидания. И пошел. Кирилл Саверьяныч за ним пустился, а я говорю Колюшке: -- Что ты делаешь со мной? Я кровью тебя вскормилвоспитал, от платы тебя освободили по моему усердному служению... А?! И ты так! Что теперь будет-то? -- Напрасно,-- говорит,-- себя беспокоили и всякому каналье служили! Не шпана за меня платила, которая сама сорвать норовит... А Кривой, пожалуй, и не виноват... Где падаль, там и черви. -- Какие черви? -- Такие, зеленые...-- И смеется даже!.. -- Да ты что это? -- говорю ему строго,-- Что ты из себя воображаешь? -- Ничего. Давайте чайку попьем, а то вам скоро в ваш ресторан... -- Ну, ты мне зубы не заговаривай,-- говорю.-- Ты у меня смотри! -- Чудак вы! Чего расстроились? Я вас хотел от оскорбления защитить\ -- Хорошо,-- говорю,-- защитил! Теперь он к мировому за пиджак подаст, в полицию донесет, какие ты речи говорил... Сам видишь, какой каверзник! Он теперь тебе а в училище может повредить... А тут Кирилл Саверьяныч бледный прибежал, руками машет, галстук на себе вертит в расстройстве чувств. -- Ушел ведь! Должно быть, в участок! И меня теперь с вами запутают... Меня все знают, что я мирный, а теперь из-за мальчишки и меня! Ты помни,-- говорит.-- Я про машины говорил, и про науку, и насчет веры в бога и терпения... Теперь время сурьезное, а мне и без политики тошно... Дело падает... Схватил шапку и бежать. И пирога не доел. Что делать! Хотел за ним, совета попросить, смотрю -- а уж без двадцати двенадцать: в ресторан надо. А день праздничный, бойкий, и надо начеку быть. Иду и думаю: и что только теперь будет! Что только будет теперь! ill И как раз в тот день чудасия у нас в ресторане вышла. Игнатий Елисеич новое распоряжение объявил: -- С завтрашнего дня чтобы всем номерам подковаться для тишины! Шибко у нас смеялись, а мне не до смеху. Слушаешь, что по карточке заказывают и объясняют, как каплунчики ришелье деландес подать, а в голове стоит и стоит, как с Кривым дело обернется. А тут еще господин Филинов, директор из банка,-- у них очень большой живот, и будто в них глист в сто аршин живет, в животе,-- который у нас по всей карте прошел на пробах, очень знаток насчет еды, подняли крышечку со сковородки -- и никогда не велят поднимать, а сами всегда и даже с дрожью в руке -- и обиделись. Сами при пятнадцатом номере заказывали, чтобы им шафруа из дичи с трюфелями, а отправили назад. -- Я,-- говорят,-- и не думал заказывать. Это я еще вчера пробовал, а заказал я...-- заглянул в карту и ткнул в стерлядки в рейнском вине.-- Я стерлядки заказал! Пожалуйте! А я так явственно помнил, что шафруа, да еще пальцем постучали, чтобы французский трюфель был. И метрдотель записал на меня ордер на кухню. Хоть сам ешь! Да на кой они мне черт и шафруа-то! В голове-то у меня -- во-от! И что такое с Колюшкой сталось, откуда у него такие слова? Рос он, рос, и не видал я его совсем. Да когда и видеть-то! На службу уходишь рано, минуту какую и видишьто, как он уроки читает, а придешь ночью в четвертом часу -- спит. Так и не видал я его совсем, а уж он большой. И не вспомнишь теперь, какой же он был, когда маленький... Точно у чужих рос. И не приласкал я его как следует. Времени не было поласкать-то. И вот не по нем была моя должность. А я так располагал, что выйдет он в инженеры, тогда и службу побоку, посуду завести и отпускать напрокат для вечеров, балов и похорон. И домик купить где потише, кур развести для удовольствия... Очень я люблю хозяйство! И Луше-то очень хотелось... И сам ведь я понимаю, какая наша должность и что ты есть. Даже и не глядят на лицо, а в промежуток стола и ног. У нас даже специалист один был, коннозаводчик, так на спор шел, что одним пальцем может заказать самое полное на ужин при нашем понимании. Без слова чтобы... И как что не так -- без вознаграждения. Отсюда-то вот и резиновые подкладки на каблуки. Игнатий Елисеич так и объяснил: -- Был директор в Париже, и там у всех гарсонов, и никакого стуку. Это для гостей особенно приятно и музыке не мешает. А потом заметил у меня пятно на фраке и строго приказал вывести или новый бок вставить. А это мне гость один объясняли, как им штекс по-английски сготовить, и ложечкой по невниманию ткнули. Гости обижаться могут! Чего ж тут обижаться! Что у меня пятно на фраке при моем постоянном кипении? А что такое пятно? Вон у маклера Лисичкина и на брюках, и на манишке... А у господина Кашеротова, если вглядеться, так везде, и даже тут... Обижаются... А я не обижаюсь, что мне господин Эйлер, податной инспектор, сигаркой брюку прожгли? А образованный человек -- и учитель гимназии, и даже в газетах пишут -- господин... такая тяжелая фамилия... так налимонился ввиду полученных отличий, что все вокруг в кабинете в пиру с товарищами задрызгали, и когда я их под ручки в ватер выводил, то потеряли из рукавного манжета ломтик осетрины провансаль, и как начали в коридоре лисиц драть, так мне всю манишку, склонивши голову ко мне на грудь, всю манишку и жилет винной и другой жидкостью из своего желудка окатили. Противно смотреть на такое необразование! А как Татьянин день... уж тут-то пятен, пятен всяких и по всем местам... Нравственные пятна! Нравственные, а не матерьяльные, как Колюшка говорил! Пятна высшего значения! Значит, где же правда? И, значит, нет ее в обиходе? К этому я ужасно в последнее время склоняюсб. " И почему Колюшка так все знал, будто сам служил в ресторане? Кто же это все узнает и объясняет даже юношам? Я таких людей не знаю. Все вообще на это без внимания у нас. Но кто-нибудь уж есть, есть. Если бы повстречать такого справедливого человека и поговорить! Утешение большое... Знаю я про одного человека, очень резко пишет в книгах и по справедливости. И ума всеогромного, и взгляд строгий на портрете. Это граф Толстой! И имя ему Лев! Имя-то какое -- Лев! Дай бог ему здоровья. Он, конечно, у нас не бывает и не знает, что я его сочинения прочитал, какие мог по тесноте времени и Колюшка предлагал. Очень замечательные сочинения! Вот если бы он зашел к нам да сам посмотрел! И я бы ему многое рассказал и обратил внимание. Ведь у нас не трактир, а для образованных людей... А если с умом вникнуть, так у нас вся жизнь проходит в глазах, жизнь очень разнообразная. Иной раз со всеми потрохами развертывается человек, и видно, что у него там за потроха, под крахмальными сорочками... Сколько людей всяких проходит, которые, можно сказать, должны учить и направлять нас, дураков... И какой пример! И вот тогда, в то самое воскресенье, на моих глазах такое дело происходило. И кто ж это? Очень образованный человек и кончил курс наук в училище, в котором учат практической жизни, и потому называется оно -- практическая академия. Значит, все на практике. Всю жизнь должна показывать на практике. И ведь сын благородных родителей и по званию коммерции советник, Иван Николаевич Карасев. Неужели же ему в практической академии не внушили, как надо снисходить к бедному человеку, добывающему себе пропитание при помощи музыкальных способностей и музыки!.. Чего-чего только не повидал я за свою службу при ресторанах, даже нехорошо говорить! Но все это я ставлю не так ужасно, как насмеяние над душой, которая есть зеркало существа. Этот господин Карасев бывают у нас часто, и за их богатство им у нас всякое внимание оказывается, даже до чрезвычайности. Сам директор Штросс иногда сидят с ними и рекомендуют собственноручно кушанья и напитки, и готовит порции сам главный кулинар, господин Фердинанд, француз из высшего парижского ресторана, при вознаграждении в восемь тысяч; он и по винам у нас дегустатор, и может узнать вино даже скрозь стекло. И берет даже с поваров за места! Очень жадный. А Игнатий Елисеич с Карасева глаз не спускает и меня к ним за мою службу и понимание приставляет служить, а сам у меня выхватывает блюда и преподносит с особым тоном и склонив голову, потому что прошел высшую школу ресторанов. Приезжают господин Карасев в роскошном автомобиле с музыкой, и еще издали слышно, как шофер играет на аппарате в упреждение публики и экипажей. И тогда дают знать Штроссу, а метрдотель выбегает для встречи на вторую площадку. Пожалуй, они самый богатый из всех гостей, потому что папаша их скончался и отказал десять миллионов и много фабрик и имений. Такое состояние, что нельзя прожить никакими средствами, потому что каждую минуту у них, Игнатий Елисеич высчитал, капитал прибывает на пять рублей. А если они у нас три часа посидят, вот и тысяча! Прямо необыкновенно. А одеваются каждый раз по последней моде. У них часы в бриллиантах и выигрывают бой, ценою будто в десять тысяч, от французского императора из-за границы куплены на торгах. А на мизинце бриллиант с орех, и булавка в галстухе с таким сиянием, что даже освещает лицо голубым светом. Из себя они красивы, черноусенькие, но рост небольшой, хоть и на каблуках. И потом, голова очень велика. Но только они всегда какието скучные, и лицо рыхлое и томительное ввиду такой жизни. И, как слышно, они еще в училище были больны такой болезнью, и оттого такая печальная тоска в лице. К нам они ездили из-за дамского оркестра, замечательного на всю Россию, под управлением господина Капулади из Вены. Наш оркестр очень известный, потому что это не простой оркестр, а по особой программе. Играет в нем только женский персонал особенного подбора. Только скромные и деликатные и образованные барышни, даже многие окончили музыкальную консерваторию, и все очень красивы и строги поведением, так что, можно сказать, ничего не позволят допустить и гордо себя держат. Конечно, есть, что некоторые из них состоят за свою красоту и музыкальные способности на содержании у разных богатых фабрикантов и даже графов, но вышли из состава. Вообще барышни строгие, и это-то и привлекает взгляд. Тут-то и бьются некоторые -- одолеть. Они это играют спокойно, а на них смотрят и желают одолеть. И вот поступила к нам в оркестр прямо красавица, тооненькая и легкая, как девочка. С лица бледная и брюнетка. И руки у ней, даже удивительно,-- как у дити. Смотреть со 5* стороны одно удовольствие. И, должно быть, нерусская: фамилия у ней была Гуттелет. А глаза необыкновенно большие и так печально смотрят. Я-то уж много повидал женщин и девиц в разных ресторанах: и артисток, и балетных, и певиц, и вообще законных жен, и из высшего сословия, и с деликатными манерами, содержанок, и иностранных, и такой высшей марки, как Кавальери, признанная по всему свету, и ее портрет даже у нас в золотой гостиной висит -- от художника из Парижа, семь тысяч заплачено. Когда она раз была у нас и ужинала в золотом салоне с высокими лицами, я ей прислуживал в лучшем комплекте и видел совсем рядом... Так вот она, а так я... Но только, скажу, она на меня особого внимания не произвела. Конечно, у ней тут все тонко и необыкновенно, но все-таки видно, что не без подмазки, и в глаза пущена жидкость для блеска глаз, я это знаю... но барышня Гуттелет выше ее будет по облику. У Кавальери тоже глаза выдающие, но только в них подозрительность и расчет, а у той такие глаза, что даже лицо освещается. Как звезды. И как она к нам поступила -- неизвестно. Только у нас смеялись, что за ней каждый раз мамаша-старушка приходила, чтобы ночью домой проводить. И вот этот Иван Николаевич Карасев каждый вечер стали к нам наезжать и столик себе облюбовали с краю оркестра, а раньше все если не в кабинете, то против главных зеркал садились. Приедут к часу открытия музыки и сидят до окончания всех номеров. И смотрят в одно направление. Мне-то все наглядно, куда они устремляются, потому что мы очень хорошо знаем взгляды разбирать и следить даже за бровью. Особенно при таком госте... И глазом поведут с расчетом, и часы вынут, чтобы бриллиантовый луч пустить прямо в глаз. Но ничего не получается. Водит смычком, ручку вывертывает, а глаза кверху обращены, на электрическую люстру, в игру хрусталей. Ну, прямо -- небожительница и никакого внимания на господина Карасева не обращает. А тот не может этого допустить, потягивает шлосганисберг пятьдесят шесть с половиной -- семьдесят пять рублей бутылочка! -- и вздыхает от чувства, а ничего из этого не выходит. И вот сидели они тогда, и при них для развлечения директор Штросс, а я в сторонке начеку стою. Вот Карасев и говорит: -- Не понимаю! -- резко так.-- И в Париже и в Лондоне. И я удивлен, что... Очень резко. А как гость горячо заговорил, тут только смотри. Даже наш Штросс задвигался, а он очень спокойный и тяжелый, а тут беспокойство в нем и сигару положил. Подбородок у него такой мясистый, а заиграл. Притронулся к руке господина Карасева, а голос у него жирный и скрипучий, так что все слышно. -- Глубокоуважаемый... У нас не было еще... но как угодно... для музыки... И сигару засосал. А Карасев так ему горячо: -- Вот! Это у меня правило, и я желаю оценить... И я всегда... А Штросс не отступается от своего. -- У вас,-- говорит,-- тонкий вкус, но я не ручаюсь... И что-то шепотом. Уж и хитрый, хоть и неповоротливый по толщине. Сказывали, будто он уж заговаривал с барышней в коридоре, но она очень равнодушно обошлась. А Карасев плечами пожали и меня пальцем. Вынимает карточку и дает мне: -- Сейчас же к Дюферлю, чтоб букет из белых роз и в середку черную гвоздику! И чтобы Любочка собрала! Она мой вкус знает. Живей! Вижу, какое дело начинается. А-а, плевать. Покатил я за букетом, а в мыслях у меня, сколько он мне за хлопоты отвалит. Вот и дело с Кривым уладим, дам ему трешник за пиджак... А как вспомнил про его слова -- хоть домой беги. Вот что внутри у меня делается. Подкатил к магазину, а там уж запираются. Но как показал карточку -- отменили. Хозяин, немец, так и затормошился. Руки потирает, спешит, барышень встормошил... -- Сейчас, сейчас... Где нож? Проволочки скорей!.. Мальчишку пихнул, схватил кривой ножик и прямо в кусты. Сказал я ему, что барышне Любочке приказали делать, а он и не вылезает. Тогда я уж громче. Выскочил он из цветов, вынул из жилетки полтинник и сует: -- Скажите, что она... Ее сейчас нет, но скажите, что она... Я по их сделаю, уж я знаю... Для молодой девицы букет или как? И барышням по-французски сказал, а те смеются. Сказал я -- для кого. -- А-а... в ресторане? Хорошо. И вдруг красную розу -- чик! -- Из белых наказали,-- говорю.-- И гвоздику черную в середку. -- Да уж знаю! -- И опять с барышнями по-своему, а те улыбаются.-- Будет с гвоздикой. И посвистывает. Роскошный букет нарезали, на проволочки навертели, распушили, а красную-то растрепали на лепестки и внутри пересыпали. И вышел белый. А черная гвоздика, как глаз, из середки глядит. Лентами с серебром перехватил -- и в бант. Потом поднес лампочку на шнурке к стеклянному шкафу и кричит: -- Наденька, выберите на вкус... Нюточка!.. Стали они спорить. Одна трубку с серебряной змейкой указывает, а другая не желает. -- Им,-- говорит,-- Фрина лучше... Я его знаю вкус. А немец и разговаривать не стал. -- Змею -- это артистке, а тут Фрина лучше, раз в ресторане... И вытащил из шкафчика. Почему Фрина -- неизвестно, а просто женская фигурка вершков восьми, руки за голову, и все так, без прикрытия. Букет ей в руки, за голову, закрепил во вставочку, и вышло удобно в руках держать за ножки. Потом на ленты духами спрыснул и в станок, в картон поместил. -- Осторожней, пожалуйста... И скажите, что Любочка. Не помните... Сам даже дверь отворил. Только я наверх внес, сейчас Игнатий Елисеич подлетел, букет вытянул и на руку от себя отставил. И языком щелкнул, как фигурку увидал. -- Вот так штучка! -- И пальцем пощекотал. Очень все удивлялись и посмеялись. Потом через всю белую залу для обращения внимания понес. Встал перед Иваном Николаевичем, а букет на отлете держит. Очень красиво вышло. А тот ему: -- Дайте на стол! -- даже строго сказал и платочком обтерся. Очень им букет понравился, и директор хвалил. А тот все: -- Вот мой вкус! Очень великолепно? -- Очень,-- говорит,-- хорошо, но она как взглянет... Она от нас в театр все собирается... -- Пустяки...-- И пальцами пощелкали. А тут пришел офицер и занял соседний столик, саблей загремел. Оркестр играет номер, а барышни уж заметили, конечно, букет и поглядывают. Не случалось этого у нас раньше. Ну, в кабинетах бывали подношения разным, а теперь прямо как на театре. А Капулади и не глядит. Водит палочкой, как со сна. Конечно, ему бы поскорей программу выполнить и фундамент заложить. А барышня Гуттелет такая бледная и усталая смычочком водит, как во сне. А офицер вытащил из-за борта стеклышко, встряхнул и вставил в глаз. Отвалился на стуле и на оркестр устремил в пункт, где она в черном платье с кружевами и голыми руками сидела. Уж видно, на что смотрит. Вот, думаю, и еще любитель. Много их у нас. Почти все любители. А он вдруг меня стеклышком: -- Вот что... гм... Вижу, будто ему не по себе, что я им в глаза смотрю, а сам о них думаю. Точно мы друг друга насквозь видим. -- Это,-- говорит,-- давно этот оркестр играет? -- И глаза отвел. А я уж понимаю^ что не это ему знать надо. Я их всех хорошо знаю,-- все больше обходом начинают. -- Так точно,-- говорю.-- Третий год... Как не знает... И раньше бывал у нас. Знает, отлично знает. -- А-а-а...-- А потом вдруг и перевел: -- Кто эта, справа там от середки, худенькая, черненькая:? Вот ты теперь, думаю, верно спросил. -- Нам неизвестно... Недавно поступили. А тут оркестр зачастил -- к концу, значит. Карасев и дал знать метрдотелю: -- Подайте мамзель Гуттелет! Игнатий Елисеич поднял букет кверху и опять его на руку отставил и так держит, что отовсюду стало видать, и дожидается. И все стали смотреть, а директор поднялись и вышли. А барышни так спешат, так спешат, понимают, что сейчас необыкновенное подношение будет, и, конечно, интересуются, так что Капулади палочкой постучал и реже повел. А та-то, как опустила глаза от люстры, посмотрела на букет и как бы не в себе стала. Только Капулади все равно. Водит и водит палочкой, как спит. Потом сделал вот так, точно разорвал слева направо, и кончилось. Сейчас метрдотель перегнулся, даже у него фалды разъехались и хлястик показался от брюк,-- очень пузастый он,-- и букет через подставки подает двумя руками. Очень торжественно вышло и обратило большое внимание. А барышня даже откинулась на стуле и опустила руки. И Игнатию Елисеичу пришлось попотеть. Все протягивал букет в очень трудном положении, как из-за стульев что вытаскивал, и стал у него затылок вроде свеклы. И даже боком изогнулся, чтобы барышню от публики не заслонить. Потом его Иван Николаевич распушил. А как он протягивал, сам-то Иван Николаевич тоже напряглись в направлении букета и лафитничек держат у губ, будто пьют за здоровье. А у метрдотеля голос густой, и на всю залу отдалось: -- Вам-с... букет вам-с от Ивана Николаевича Карасева!.. Но только это сразу кончилось. Капулади увидал, как та удивлена, сам взял букет и поставил на пол у нотной подставки. Потом сразу палочкой постучал, и вальс заиграли. А господин Карасев приказали мне директора пригласить. Конечно, стало очень понятно, для чего букет. И все принялись барышню рассматривать. А меня даже один гость знакомый, старичок, пивоваренный заводчик, господин Арников, очень отважный насчет подобных делов, подозвали и задали вопрос: -- Это Карасевская, что ли, новенькая, хе-хе?.. Ничего товарец... Вот. Как знак какой поставлен. Это и я пойму. Артисткам там -- другое дело, а тут ее и не слыхать в музыке. Это уж обозначение, что, мол, желаю тебя домогаться и хочу одолеть! Так явственно помню я все, потому что этот самый Карасев и потом меня очень беспокоили, а у меня дома такое тревожное положение началось. С Кривого-то и началось... И много хлопот мне в тот вечер выдалось по устройству замечательного пира, а на душе -- как кошки... Посмотришь на окна и думаешь: а что-то дома? Ноет и ноет сердце. И все кругом -- как какая насмешка. И огни горят, и музыка, и блеск... А посмотришь в окно -- темно-темно там и холодно. Рукой подать, за переулком, дом барышень Пупаевых, а на заднем дворе, во флигельке,-- вонючий флигелек и старый,-- Луша халаты шьет на машинке для больницы... И думается: а что завтра-то? А господин Карасев с директором свое: -- Она, конечно, слышала обо мне? Я ей могу место устроить в хорошем театре... И у меня такая мысль пришла, чтобы нам троим поужинать... А Штросс ему наперекор, хоть и вежливо: -- У нас от них подписка отбирается... и у нас аристократический тон и семейный... Вы уж простите, глубокоуважаемый... А господин Карасев, конечно, привыкли видеть полное удовлетворение своих надобностей и настойчиво им: -- Я не по-ни-маю... я не с какой стороны... а из музыки... И директор им объясняет: -- Будьте спокойны, я поста-ра-юсь, но... А офицер вдруг поднялся и -- к Капулади. Как раз играть кончили. Поздоровался за руку и в ноты пальцем что-то... И барышням поклонился и про ноты. В руки взял и головой так, как удивлен. Капулади прояснел, стал улыбаться, и усы у него поднялись, а барышни головки вытянули и слушают, как офицер про ноты им. Пальцем тычет плечами пожимает. Пожимал-пожимал, на подставку облокотился и саблей-то букет и зацепи! И упала Фрина набок. Но сейчас поднял и к барышне Гуттелет с извинении все оглядывается, куда поставить. И спрашивает V она вся пунцовая стала и головкой кивнула. Он мне > час пальцем: -- Унесите. Мамзель просит убрать! Куда убрать? Я было замялся, а он мне строго так: -- Несите! Что вы стоите? Мамзель просит убрать! А тут метрдотель налетел и срыву мне: -- В уборную снести! И понес я букет мимо господина Карасева. Прихожу, а офицер с барышнями про игру разговаривает, и лицо такое умное. -- Я,-- говорит,-- сам умею... Могу слышать каждую ноту... Это даже удивительно, как... Дамская игра,-- говорит,-- много лучше... А с Капулади по-французски. А тот, как кот, жмурится и головой качает: -- Та-та... снаток... приятно шюство... та-та... Еще буду играть. Проснулся совсем, палочку взял и очень тонкую музыку начал. А господина Карасева взяло, вот он и говорит Штроссу: -- Это кто такой, лисья физиономия? -- А это князь Шуханский, гусар... -- А-а... прогорелый!..-- И перстнями заиграл. А потом так радостно: -- У меня план пришел!.. Всему оркестру ужин?.. Ну, это-то возможно или как?.. Я член из консерватории... Вы скажите... А Штросс уж не мог тут ничего и говорит: -- Конечно, они всегда получают у нас ужин... Ежели согласятся... -- От вас зависит!.. Вашу руку!.. А я-то стою позади и вижу аккурат его затылок. Он у них очень широкий, и на косой пробор, и выглажен. Стою и думаю... А-ах, сколько же вас, таких прохвостов, развелось! Учили вас наукам разным, а простой науке не выучили, как об людях понимать... Отцы деньги наколачивали, щи да кашу лопали, с людей драли, а вы на такое употребление. И все ниспровержено! Смотрю ему в затылок и вижу настоящую ему цену! Потом директор Штросс потолковали с Капулади и барышнями и говорит: -- Ничего не имеют против, а напротив... -- Вот видите, какой у меня всегда хороший план! Теперь, прошу вас, обдумаем, чтобы все было как следует и чтобы очень искусственно и сервировка тонкая... А тот ему, уж в хорошем настроении: -- Я бы предложил в гранатовом салоне. Ваша мысль очень хорошая... И пошли на совет... Еще бы не хорошая! На сорок персон ужин со всеми приложениями! Ну, и вышло так, что, я полагаю, долго в конторе счет выписывали и баланц выводили. Велели такого вина пять бутылок, которое у нас очень редко и прямо в натуральном виде подают, в корзине, и бутылки как бы плесенью тронуты. Несут на серебряном блюде двое номеров и осторожно, потому что одна такая бутылка стоит больше ста рублей и очень старинного происхождения. А такое у нас есть, и куплено, сказывали, у одного поляка, у которого погреба остались от дедов невыпитыми и который пролетел в трубу. Более ста лет вину! И крепкое и душистое до чрезвычайности. Сто двадцать пять рублей бутылка! За такие деньги я два месяца мог бы просуществовать с семейством! Духов два флакона дорогих, по семи рублей, сожгли на жаровенке для хорошего воздуха. Атмосфера тонкая, даже голова слабнет и ко сну клонит. Чеканное серебро вытащили из почетного шкафа, и хрусталь необыкновенный, и сербский фарфор. Одни тарелочки для десерта по двенадцати рублей! Из атласных ящиков вынимали, что бывает не часто. Вот какой ужин для оркестра! Это надо видеть! И такой стол вышел -- так это ослепление. Даже когда Кавальери была -- не было! Зернистая икра стояла в пяти серебряных ведеркахвазонах по четыре фунта. Мозгов горячих из костей для тартинок -- самое нежное блюдо для дам! У нас одна такая тартинка рубль шесть гривен! Французский белянжевин -- груша по пять целковых штучка... Такое море всего, такие деликатесы в обстановке! И потом, был секрет: в каждом куверте по записке от господина Карасева лежало на магазин Филе -- получить конфект по коробке. Отыграл оркестр до положенного часу, убрали барышни свои скрипочки и собрались. А уж господин Карасев так это у закусочного стола хлопочут, как хозяин, и комплименты говорят: -- Мне очень приятно, и я очень расположен... Пожалуйте начерно, чем бог послал... Все так стеснительно, а Штросс как корабль плавает с сигарой и очень милостиво так себя держит, с барышнями шутят. И вдруг господин Карасев пальцами так по воздуху и головой по сторонам: -- Кажется, еще не все в сборе... А Капулади уж большую рюмку водки осадил и икрой закусывает с крокеточкой, полон рот набил и жует, выпуча глаза. -- А-а-а... Мамзель Гуттелет нэт... гол?ва у ней... и мамаша прикодиль... -- А-а-а... Пожалуйста... кушайте... Только и сказал господин Карасев. И так стало тихо, и барышни так это переглянулись. И такая у него физиономия стала... И смех и грех! Сервировали ужин! А Капулади чокается и вкладывает. И Штросс чокается, и господин Карасев тоже... чокается и благодарит. И лицо у них... физиономия-то у них, то есть... необыкновенная! А там-то, в конторе-то... счетик-то... баланц-то уж нанизывает Агафон Митрич, нанизывает безо всякого снисхождения. Да с примастью, да по тарифу-то, самому уважаемому тарифу... Да за хрусталь, да за сервизы, да за духи, да за... Вышел я в коридор, смотрю -- офицер-то и идут. -- Что это, свадьба здесь? -- спрашивает про пир-то в гранатовом салоне. -- Никак нет,-- говорю.-- Это господин Карасев всю музыку, весь оркестр, ужином потчуют. Сморщил лоб и пошел. И хотел я ему сказать, какой у них приятный ужин получился, но, конечно, это неудобно. Наше дело ответить, когда спрашивают. А очень была охота сказать. IV Пришел я из ресторана в четвертом часу. Луша дверь отперла. Всегда отпирала она мне, сон перебивала. И вот спрашиваю ее про Кривого. Оказывается, не приходил. И гадала она на него весь вечер, и все фальшивые хлопоты и пиковки. Пустое, конечно, занятие, но иногда выходит очень верно. И все казенный дом выходил -- значит, как бы в участке заварил кляузу. Фальшивые-то хлопоты... -- Чует,-- говорит,-- мое сердце... Вон у Гайкина-то сына заарестовали. Уж не он ли это?.. Еще Гайкин-то тебя все про Кривого пытал, будто он у него денег просил на резиновую торговлю... И растревожила она меня этими словами так, что не могу уснуть. А это верно, у Гайкина, лавочника, сына действительно заарестовали. Совершили обыск и нашли книги недозволенные. А он был студент, и мой Колюшка у него раньше книгами пользовался, но потом я сам забрал две книги и самому Гайкину отнес. А Кривой всегда у них в лавке пребывал, будто за папиросами, и все приставал к старику резиновый магазин в компании открыть. Так это мне вдруг -- а ведь Кривой это! Утром сам проговорился спьяну... А про сыщиков я знал, что они рассеяны везде, но только их трудно усмотреть. А Кирилл Саверьяныч даже одобрял для порядка и тишины. Но я-то знаю, что они могут быть очень вредны. Агафья Марковна, сваха, рассказывала, потому что сватала одного сыщика, и он ей открыл, как они избавляют от разорения. И когда меня обокрали и унесли часы, сыщик все разыскал, и я дал ему за хлопоты красную, но если насчет людей, то может быть очень вреден. Сказал я Луше, что нет ли у Колюшки каких книг, но она меня успокоила. Пытала она Колюшку весь вечер, и он ей побожился, что ничего нет. -- Он,-- говорит,-- охапку какую-то снес вечером к Васикову... И скажи ты, -- говорит,-- этому Васикову, чтоб он к нам лучше не ходил. Он все Колюшку сбивает... Так мы и решили. И я даже хотел просить Кирилла Саверьяныча, чтоб он принес ему хороших книг, настоящих. Про историю у него были, от которых он умный стал. И вдруг звонок ударил. Соскочил я босой, отпер. Оказывается, Кривой, и в очень растерзанном виде. Нового пиджака на нем уж нет, а какая-то кофта, и лицо прямо убийственное. Так это у меня сперва поднялось против него, не хотел допускать. Но не могу слова найти, как ему сказать, а дорогу ему загородил. И он молчит. А потом вдруг тихо так и твердо: -- Вот и я! Ну, что же? Могу я войти в свою квартиру? Гордо так, а голос не свой. Однако не входит, а как бы и просится. И хоть и в кофте, но все равно как во фраке, и по тону слышно, что может затеять скандал. И боится как будто. Дрожание у него в голосе. Ну, думаю, завтра я тебя, друга милого, обязательно выставлю, только ночь переночуешь. И говорю ему строго, что спать пора и зачем так оглушительно звониться. А он вдруг как проскочит у меня под рукой и говорит: -- Чи-то-сс? -- прямо к лицу и винным перегаром. II как шипенье голос у него стал.-- Звонки для звона существуют! Заведите английские замки! И скрылся в свою комнату. Плюнул я на эти дерзкие слова. А Луша мне покою не дает: -- Болит у меня сердце... Поговори ты с ним подоброму. Он спьяну-то тебе скажет, жаловался он на нас или нет. А то я ни за что не усну... Томление во мне... Но я терпеть не могу пьяных и сказал, что не пойду на скандал. И уж стал я засыпать, Луша меня в бок: -- Послушай-ка, Яков Софроныч... Что это он там... урчит что-то... Даже за душу берет, а ты как бесчувственный. Выпроводи ты его, что ли... Стали мы слушать. Поглядел я в переборку, где обои треснули,-- свету нет, но слышно, как у него постель скрипит и какие-то неприятные звуки. Так и рыкает. За сердце взяло, как неприятно. Как из нутра у него выскакивает. Постучал я -- без последствий. А Луша требует: угомони да угомони. -- Может, он при расстройстве что скажет... Поди! Зажег я свечку и прошел к нему. Вижу -- лежит Кривой на кровати одемшись, ткнулся головой в си-тцевую подушку и рыкает. -- Прохор Андрияныч...-- спрашиваю.-- Что это у вас за комедия опять? Мы тоже спать хотим... Так непозволительно себя ведете и еще по ночам спать не даете... Вывернул он голову и одним глазом на меня уставился, как не понимает. А лицо у него в слезах и страшный взгляд. -- Ничего, ничего... У меня тут...-- И показал на грудь. Первый раз услыхал я настоящий его голос. И очень жалко посмотрел, будто его гнать хотят. Знал я, что у него жена с околоточным сбежала и сынок у него на пятом году помер. Это он Черепахину открыл. И сказал я ему тогда по душам: -- Вы лучше объяснитесь начистоту. За пиджак я вам заплачу хоть три рубля... Зла мы вам не хотели, а вы на нас так ополчились... Будете вы нам зло делать, вы скажите? Вы сами объявили, что сообщите, и перевернули наш семейный разговор... и мы вас опасались, это правда... Скажите все, и мы разойдемся по-мирному... Что же делать, раз ваша такая специальность... Но не губите людей! А он привстал и головой так: -- Так, так... Вы очень добрый человек... Продолжайте... -- Вы,-- говорю,-- не думайте, что мы бесчувственные какие... Только скажите от сердца и не доводите до неприятности... А вот даже как: я вам даже пирожка принесу закусить, чтобы вы не думали... Сказал, чтобы его в чувство ввести и открыть его планы!. А он подался ко мне, уставил глаз и шипит: -- Чи-то-сс? Пир-рожка-а? Это вы что же, на смех? На тебе пирожка! Ты вот, сукин сын, такой мерзавец, Кривой... Вы меня все Кривым!.. а мы тебе пирожка?.. А? Вам за пирожок надо покою ночного? Купить меня пирожком? А утром вы мне пирожка предложили? Вы два пирога пекли и не предложили!.. Из-за вас меня Гайкин из лавки попросил!.. Я вам прощаю! И так рукой торжественно, и сел на кровать. Слышу вдруг -- топ-топ. Колюшка из-за двери голову выставил и меня за плечо: -- Что это вы его, с квартиры гоните? -- Ничего я не гоню! -- говорю.-- А вот опять... не в себе... А тот действительно голову в руки и трясется. Смотрю, Колюшка сморщился и подходит к Кривому, и голос у него дрожит: -- Оставьте, пожалуйста... Что за пустяки и как вам не стыдно!.. Тогда Кривой поднялся, запахнул свою кофту и так трагически: -- Можете гнать! Меня сегодня из участка выгнали, теперь вы!.. Конец! -- Как,-- говорю,-- выгнали? за что? Ничего не пойму. А он срыву так: -- Гоните в шею! Сейчас прямо на улицу, в темноту! Вы только погоните -- и я в момент! Не беспокойтесь... И не вовсе пьян, а так странно. Схватил подушку, гитару со стены сорвал, под кровать полез, шарит там, юлит, подштанники вытащил и в простынку увязывает, книжку из-под матраса трепаную достал, графа МонтеКриста. И увязал в узелок. -- Думаете, места не найду? Я и без места могу... Все равно... Шебаршит и шарит вокруг себя. Опять из узла все выкидывать стал. -- Можете себе присвоить! Не надо мне ничего... За квартиру получите из имения... Я рассчитываюсь... До свиданья! Пошел было, но я его за руку -- стой! -- С ума,-- говорю,-- не сходите и скандалу не делайте... Куда вы пойдете, раз ночь на дворе?.. Посмотрел он на окно и назад повернул, на кровать сел. Тощий он был и взъерошенный, и глаза какие-то такие. Видать было, что положение его очень отчаянное, а только храбрится в нетрезвом виде. Знал я, что у Луши он тридцать копеек занимал и вечером обещал принести и не принес. Очень упрямый и сам стирал свои рваные подштанники в комнатке, чтобы люди не видали. И насилу признался, что в участке служит, а все хвастал, что приказчиком в резиновом магазине. А это он раньше в резиновом-то был, а потом, после расстройства, запил и в писаря пошел. И спать-то мне хочется, а он сидит и томит. Вот я и говорю: -- Не принимайте к сердцу... Прогнали -- другое место найдете... Мало ли местов!.. А он мне гордо так: -- Во-первых, меня не прогоняли! Я сам приставу в морду плюнул! У меня тетка в имении, у ней сто тысяч в банке!.. Чи-то-ссс?! Извините-с... Я не какой-нибудь обормот! -- Ну и хорошо, и не напускайте на себя... -- Ну, это не ваше дело! Выговоры мне! А может, я наврал? Чи-то-ссс?! И не знаете, гнать меня или нет. Вот молодой человек мне пиджак изгадил, а я, может, все его пиджаки и брюки уничтожил одним почерком пера?! Чито-ссс?! Вижу, что спятил -- и ломается. А Колюшка стоит бледный, и губы у него трясутся. -- Ничего-с... я шучу -- и все наврал. Никогда я сыщиком не был! Не был я сы-щи-ком! Чи-то-ссс? Запомните это! Хорошенько запомните!! А-а... стереглись! Гайкину напели! Он бы мне дело в компании открыл -- шинами торговать... Лезет человек в мурью, а вы его так вот, так... кулаком в морду?! Нате вот, плюньте мне в морду, нате!.. Молодой человек! Плюньте!.. Вы про политику можете говорить... понимаете все... плюньте!.. Вашего парикмахера склизкого позовите... плю-уй-те!.. Реветь начал и все тянет: у-у-у... Колюшка его трясти стал за плечо. -- Что вы говорите? Неправда!.. Мы не такие!.. А тут Луша из-за двери выглядывает. Увидел он ее и поднялся. -- А вы, Лукерья Семеновна, не тревожьтесь... Я вам тридцать копеек завтра... вот с гитары... я еще не все пропил... успокойтесь... И вдруг Черепахин и входит в одном белье. -- Простите за костюм... Да ты угомонишься? Как вошь в пироге! Наталью Яковлевну и всех будишь! Черт ты после этого! Но я его остановил и говорю, что человек до умопомешательства дошел. А он очень горячий и всегда за нас. -- Знаю, какое у него помешательство! Ему бы теперь ассаже на двугривенный! Так ты прямо скажи, и так дам, а то важничаешь... А Кривой посмотрел так укоризненно и загорелся: -- Все супротив меня! Ну, так знайте! Я всем присчитал: и приставу, подлецу, и дорогой супруге, и всем!.. И всем вам язык покажу! Будьте покойны! Итоги подведены. Простите меня, молодой человек! А тридцать копеек и за квартиру за двенадцать дней получите... Вот с гитары... И подает Луше гитару. А она замахала руками и не берет. -- Я предложил... как знаете... Ну-с, прощайте, до радостного утра! Сделал шаг вперед и стал руку протягивать, а сам глазом нас сверлит. А Черепахин ему: -- Пошел ты! Ломается, как обезьяна... Это в тебе даже и не искренне, а так, одна трагедия глупая... -- Ну, как угодно... Как угодно... И вдруг свечу у меня и потушил. -- Занавес,-- говорит,-- опущен! Такой странный оказался человек. Напустил-напустил на себя... Легли мы, а на душе муть. Слышу, чиркнул спичкой за переборкой. Пригляделся я глазом в щель -- Кривой лампочку на стенке зажег. Потом стал узелок свой вытряхивать и все головой качает. Потом поднялся, послушал и гитару на стенку повесил, а подштанники и графа Монте-Криста под кровать сунул. Остановился середь комнаты и осматривается. На углы посмотрел, на иконку в уголочке. Глаза ладонями закрыл и затряс головой. Потом за волосы себя дергать стал, да накрепко. Потом подошел к оконцу на помойку и смотрит. Прижался носом к стеклу и смотрит. И в тишине слышно, как над головой, где у нас машинист с железной дороги жил, граммофон камаринского играет. А там именины были. А Кривой все в окно глядит, в темень... Так я и заснул. А наутро, только на службу идти, уж Колюшка в училище ушел,-- неприятность. Управляющий домов барышень Пупаевых, Емельян Иваныч Ландышев. Так и так, с первого числа надбавка вам в пять рублей! -- Почему такой, надбавка? Прошлый год набавляли... -- По плану. Обязательно ведено... Я ни при чем, с меня спрашивают. У барышень расходы большие, и им не хватает. Даже обижаются на меня... -- Это ваш произвол,-- говорю.-- Я знаю очень хорошо барышень, они образованные и стараются для попечительства. У них вывеска даже... А он мне и говорит: -- Это ничего не составляет, а каждый хочет себе пользы. Сами они не доходят, а с меня спрашивают... Хотите -- платите, не хотите -- как хотите... Вот как! Как заколдованный круг. И накалили же меня этими прибавками и надбавками! Да-а... Я это теперь очень хорошо понимаю. Сами не доходят... Музыкальные вечера у них и ужины... И в попечительствах пекутся... барышни Пупаевы, дай им бог здоровья... Они все науки проходили в пансионах и за границу ездят, и им, конечно, не хватает. И сами лотереи устраивают и салфеточки вышивают... И как же им можно проникать в дела, когда это даже и не барышнины дела! Нежны они очень и тонки, и им, конечно, не хватает... Эх, не то говорил ты, Кирилл Саверьяныч, не то! От этого оборот! Оборот капиталов! Что тебе за прически и локоны по сто рублей с головы платят? Так и мне двугривенные платят эти барышни Пупаевы и другие... Ну, так и я им платил рублями, и они принимали, потому что это их не касается! Знаю я, какой это оборот! на собственной шкуре знаю я всех этих барышень Пупаевых и других, дай им бог здоровья! Да они и без здоровья здоровы, потому что поют и играют... А квартир нет. Много домов настроено, а жить негде, потому что все хотят иметь доходы по плану. И так меня это расстроило... v Постучался я к Кривому, чтобы поговорить как следует в трезвом состоянии, но он спал и дверь запер на крючок, И Луша-то сказала, пусть проспится после куража, а то злой будет. И стали мы рассуждать -- гнать его или оставить. Что с него возьмешь, как он без места! И тетка-то его с ветру. И раньше, бывало, все про тетку, а потом отрекался. Такой гордый человек! И так все обернул ночью, что словно мы его обидели. А это в нем происхождение такое капризное. Хвастал, что у него мать из дворянской крови и содержанкой жила у губернатора и, может, он даже сын губернатора, а не золотарика. Черепахину все изливал: "Мне бы надо по малой мере чиновником быть и начальствовать, а я до такой ступени опустился. Но только я письмо в газеты накатаю и отца своего, подлеца, так изображу, что его с места прогонят, или пусть мне тыщу рублей пришлет,-- велосипедными шинами торговать буду!" Такие вокруг себя сети распространил, думает -- и не узнают, а просто стыдно ему было при его положении. Вот и врал. Пришел я в ресторан, а в официантской наши очень горячо рассуждают. А это Икоркин. Маленький такой и черненький, как блоха, но очень цепкий и может говорить. И Икоркиным-то его прозвали па смех -- очень любил, как поступил, икорку с ложечек и тарелок слизывать. Оказывается, общество устраивается для всех официантов, для поддержки. Вот Икоркин и требовал, чтобы записывались, по полтиннику в рассрочку. Но только нас метрдотель разогнал и оштрафовал Икоркина на рубль за грубость. Потом мне: -- Бери букет, который барышня забыла, вези на квартиру! Карасев записку прислал, велел. Поставили в картонку, пошел я по адресу. И не спросил, нужен ли какой ответ, дорогой уж вспомнил. Пришел, на третий этаж поднялся. Старая барыня отперла. Что такое? Букет барышне от господина Карасева из ресторана. Плечами пожала и зовет: -- Аля, что такое? Букет тебе!.. Вышла та, тоненькая такая, в фартучке, прямо как девочка. Вырвала у барыни картонку, и ушли они. Слышу, разговор у них горячий по-французски. И та кричит и другая... А я жду, будет ли ответ какой. А ко мне девочка вышла черненькая и мальчишка. Стоят и смотрят. Мальчик еще спросил меня, кто я такой, а потом и говорит: -- Там наша Аля работает, где обедают... А девочка мне куклу принесла показать, такая занятная. И вдруг барышня выбегла ко мне и так гордо: -- Можете идти, не будет ответа!.. Так гордо, что я и не думал от нее. И лицо такое злое сделала. Мальчишку дернула за руку, так и отскочил, и за мной дверью -- хлоп! Как вылетел я все равно! Плюнул даже. Провались они все, а я еще ее пожалел. И день этот выдался очень горячий, потому что в золотом салоне свадебный ужин на двести персон -- сын губернатора женился на дочери фабриканта Барыгина, по двадцать рублей с персоны без вина! А в угловой гостиной юбилей делали директору гимназии. И метрдотель в наказание, что букет я от офицера принял, отрядил меня к юбилею. А юбилей -- что! Чиновники!.. Только разговоpы, и еще рассматривают -- двугривенный или пятиалтынный... Начались завтраки. И уморил тут меня пакетчик! Вот поди ты, что значит капитал! Прямо даже непонятно. Мальчишкой служил у пакетчика, а теперь в такой моде, что удивление. Домов наставил прямо на страх всем. И ничего не боится. Ставит и ставит по семь да по восемь этажей. Так его господин Глотанов и называет -- Домострой! А настоящая его фамилия -- Семин, Михаила Лукич! Выстроит этажей в семь на сто квартир и сейчас заложит по знакомству с хорошей пользой. Потом опять выстроит и опять заложит. Таким манером домов шесть воздвиг. И совсем необразованный, а вострый. И насмешил же он меня! По случаю какого торжества -- неизвестно, а привез с собою в ресторан супругу. И в первый раз привез, а сам года три ездит. Как вошла да увидала все наше великолепие, даже испугалась. Сидит в огромной шляпе, выпучив глаза, как ворона. А я им служил и слышу, она говорит: -- Чтой-то как мне не ндравится на людях есть... Чисто в театре... А он ей резко: -- Дура! Сиди важней... Тут только капиталисты, а не шваль... Она ежится, а он ей: -- Сиди важней! Дура! А она свое: -- Ни в жисть больше не поеду! Все смотрят... А он ее -- дурой! Умора! -- А мне так,-- говорит,-- наплевать на всех, что смотрят! Даже не так сказал, а по-уличному. -- На всех,-- говорит,-- мне... Я привык к свету... Нехорошо сказал. Я-то, я-то понимаю даже их необразование. И манит меня: -- Человек! Дай мне чего полегше...-- Прищурился на нее и говорит: -- Дай мне... соль! А она так глаза выпучила -- не понимает, конечно. А он-то и доволен, что дуру нашел. А сам недавно за артишоки бранился. -- Я,-- говорит,-- думал, что мясо на французский манер, а ты мне какую-то репу рогатую подаешь! Бона! И как принес я им камбалу, он и говорит супруге: -- Вот тебе соль, ешь -- не бойся... Это рыба, в море на сто верст в глубине живет! Умора, ей-богу. И сам-то не ест и никогда в компании не ел, а тут для удивления заказал. А она шевельнула вилкой и говорит: -- Чтой-то как она и на рыбу не похожа... А не вредная? Да как распробовала, в пару-то, аромат от нее, и назад: -- Да она тухлая совсем... Михаила Лукич! Не понимает, что такой от нее запах постоянный. Тухлая! Уж и смеялся он, вот как покатывался! -- Эту рыбу-то только француженки употребляют... ду-ура!.. А она чуть не плачет, красная, как свекла, стала и в прыщах. -- Мне бы,-- говорит,-- лучше белуги бы... А он-то ей: -- Не страми ты меня перед лакеями, ешь! Тут за порцию три с полтиной!.. И ни малейшего стыда! А она ест и давится. И случилось нехорошо -- в салфетку даже. А он ей угрожает: -- Дура! Никогда больше не возьму. Необразованная!.. Сейчас подозвал меня и так важно: -- Дай ей... ар-ти-шоков! Вот! Это уж на смех. Потому где ей с артишоками управиться? Вот какие люди. А сам-то, сам! Как-то привез в кабинет девочку лет пятнадцати, так... портнишечку, и напоил. Самому лет пятьдесят, а она девчоночка совсем. И ту-то, ту-то тоже кормил по-необыкновенному, потешался. Устриц давал, лангустов, миног... Нарочно с метрдотелем совещался, как бы почудней. Портнишечку!.. Все своими глазами видел и сам служил. И как иной раз мерзит и мерзит. И образованные тоже... И никто не скажет... И ничего! Хамы, хамы и холуи! Вот кто холуи и хамы! Не туда пальцами тычут!.. Грубо и неделикатно в нашей среде, но из нас не отважутся на такие поступки... И пьянство, и жен бьют -- верно, но чтобы доходить до поступков, как доходят, чтобы догола раздевать да на четвереньках по коврам чтобы прыгали -- это у нас не встречается. Для этого особую фантазию надо. Теперь меня не обманешь, хоть ты там что хочешь говори всякими словами, чего я очень хорошо послушал в разных собраниях, которые у нас собирались и рассуждали про разное... Банкеты были необыкновенные, со слезой говорили, а все пустое... Уж если здесь нет настоящего проникновения, так на момент только все и испаряется, как после куража. Вон теперь полнм-полны рестораны, и опять бойкая жизнь, опять все идет как раньше... Эх, Колюшка! Твоя правда! Теперь и сам вижу, что такое благородство жизни... И где она, правда? Один незнакомый старик растрогал меня и вложил в меня сияние правды... который торговал теплым товаром... А эти... кушают, и пьют, и разговаривают под музыку... Других не видал. И смеялась девчоночка-то, портнишечка-то, смеялась... как коньяком ее повеселили... И потом, потом туда... У нас такой проход есть... плюшем закрытый проход... Чистый, ковровый и неслышный проход есть. И потом в этот проход прошли... В номера проход этот ведет, в особые секретные номера с разрешения начальства. И само начальство ходит этим проходом. Тысячи ходят этим проходом, образованные и старцы с сединами и портфелями, и разных водят и с того, и с этого хода. На свиданье... И был там у нас -- и сейчас есть -- Карп, аховый насчет делов этих. Как порасскажет, что за этими проходами творится! Жены из благородных семейств являются под секретом для подработки средств и свои карточки фотографические под высокую цену в альбом отдают. И альбомы эти с большим секретом в руки даются только людям особенным и капитальным. Там стены плюшем обиты, и мягко вокруг, и ковры... и голос пропадает в тишине, как под землей. И уж с другого конца выходят гости с портфелями, и лица сурьезные, как по делам... А девицы и дамы чрез другие проходы. И все это знают и притворяются, чтобы было честно и благородно! Теперь ничему не верю, хоть ты мне в лепешку расшибись в приятном разговоре. Тысячи в год проживают, вс? прошли, все опробовали -- и еще говорят, что за правду могут стоять! Один пустой разговор. И вот проходы... И сам Карп чуть однажды не полетел, а очень испробованный и крепкий человек. Криком одна кричала и билась, так постучал он в дверь. И такой вышел скандал за беспокойство, что чуть было наш ресторан со всеми проходами не полетел! И вот как подавал я им артишоки, замутило-замутило меня, дрожание такое в груди. Неприятность, конечно, дома, а еще у меня сердце нехорошее, жмется и бьется: капли ландышевые пью. И так мне подкатило, хоть тут в зале ложись, терпения нет. Пакетчик меня пальцем манит, а я идти не могу. И вдруг товарищ подходит и говорит: -- Скорей, жена тебя спрашивает что-то... Перемогся я, подошел к столу. -- Нарзану мне дай, а ей солянки... Побежал я в официантскую, а Луша сидит в платочке, бле-едная... -- Скорей, скорей! Кривой повесился!.. Околоточный послал... Не понял я сперва, только испугался. А она чуть не плачет: -- Скорей, скорей! Полна квартира народу... никого нет... Стал одеваться, пальто никак не вздену. А та-то мне: -- Скорей, скорей... запутает он нас... околоточный сказал... Прибежал я на квартиру. Народ со двора в окна лезет, а в квартире полиция. Вошел в его комнатку, а уж он на полу лежит, как был, в рваной кофте... На ремешке он задавился от брюк. На спине лежит, руки так свело и в кулаки, как грозится. А на лицо как взглянул... страшныйстрашный. Языком дразнится. Один глаз сощурен, а другой выперло, смотрит. Еще ночью так все рожи корчил. Околоточный наш, Александр Иваныч, у окошечка сидит, курит, в руке записку держит, и строгий. И околоточный-то знакомый: ему по дешевке вино иной раз доставлял, после балов которое... Нам метрдотель с уступкой продавал. -- Ждать тебя мне тут? Что это у вас тут за безобразие?! И пальцем в Кривого, и морщится. Точно я сам его удавил. -- Что знаешь, какие причины? Нет ли чаю стакана... И всегда обходительный был, а тут даже про чай строго. А я совсем расстроился, ничего не понимаю. -- Неприятность тебе будет...-- И запиской по ладошке хлопнул.-- Сын где? Его я должен спросить... Чернил! Сейчас ему чернил и чаю подали, ждем... -- Прикройте его чем... Связался с дрянью, вот и... Голову закройте! Даже и его взяло. А Черепахин тут как тут. -- Почему вы так выражаете про мертвое тело? Занесите в протокол! -- А ты,-- говорит,-- кто такой? Вон отсюда! Тут допрос. Кто он такой? А тот очень горячий и сейчас зуб за зуб: -- Почему мне "ты" говорите? Я совместный квартирант и хочу показание дать о причинах. Я все знаю. И начал так развязно, смешком: -- Вот как было. Утречком так, часов в десять, конечно, выхожу я из ватерклозета, смотрю... Но околоточный ему сейчас: -- Вон! Сам вызову! Очистить комнату! Всю публику выгнал из квартиры. Остались дворник да пачпортист наш, а Черепахину арестом пригрозил за противодействие. Насилу я его увел. -- Ну-с, теперь по пунктам... И читает записку, что вот с квартиры его гнали... -- Так. Вы гнали его, значит, с квартиры... Гнал? Объяснил все и про ночь рассказал. Записал -- и дальше: -- Это не важно, а вот... Вслух прочитал все письмо. Оказывается, он на всех доносы написал и про нас и теперь боится суда. И очень обижен на всю жизнь. И про стакан помянул, и про разговоры. Прочитал околоточный и сморщился. -- Вот какая канитель! Должен дознание вести, тут про политику... Какие слова твой сын про политику говорил? Лучше чистосердечно... все равно записка в производство пойдет... Вот какая канитель!.. Отрекся я, и Луша тоже, а Черепахин из-за двери кричит: -- Знаю, меня извольте допросить! Так я даже удивился на него. Так был расположен -- и вдруг. А околоточный обрадовался. -- Позвать его! Что про политику? Твое показание по пункту! А тот, вижу, хитрое лицо сделал и начал: -- Не твое, а ваше! Про политику -- нуль, а вот как было: утречком, конечно, выхожу я из ватерклозета, смотрю... Прямо на смех. Уж потом сам мне говорил: чтобы обозлить. Сейчас его околоточный выгнал и пригрозил. А я на Кирилла Саверьяныча сослался: уважаемый человек и знакомый околоточному. Сейчас за ним погнали: неподалечку, через улицу жил. Пришел очень сильно испуганный, с околоточным за руку и по отчеству и очень умно стал объяснять: -- Разве вы меня не знаете? Разве,-- говорит,-- я могу в моем присутствии позволить насчет чего?.. Я привержен к администрации, и мне даже обидно с вашей стороны такое недоразумение... А околоточный в записку: -- Что же делать, раз я по обязанности долга... Я очень хорошо знаю... А Кирилл Саверьяныч посмотрел на Кривого и говорит: -- Даже после смерти напакостил! И все из пиджака! А околоточный сейчас в протокол: -- Из какого пиджака? Объяснитесь. Кирилл Саверьяныч бородку оттянул и сделал лицо очень умное и даже как обиделся. -- А вот как. Сидели мы за пирогом и рассуждали... про жизнь. И Кривой слушал у двери. И тогда молодой человек, их сын -- ученик реального училища, стал укорять его, вот этого самого Кривого, зачем он так исполняет свои обязанности, то есть пьянствует, и сказал, что это так не годится... и вообще... нельзя так в политике жизни... Вот она и есть политика... политика жизни... обиход... Так сказать, если выразить по-ученому... -- Верно! -- подтвердил и околоточный.-- Это понятно. -- Вот. Необразованный человек не поймет, конечно, а образованный... это понятно... И я ему, этому самому Кривому, стал объяснять даже из Евангелия... насчет властей и про жизнь... А он вдруг обозвал всех нас холуями...-- это вы обязательно запишите! -- и тогда молодой человек, а их сын, действительно бросил на пол стакан в его направлении и попал в пиджак и забрызгал... Вот он обиделся и сказал, что донесет на всех, и побежал в участок. Это сущая правда. Так складно у него вышло. Ну, конечно, что тому, раз он мертвый? А то бы канитель. Время очень строгое было. И околоточный подтвердил: -- Был он там, верно, и наскандалил. Мы его совсем прогнали. Но это не относится... И зачеркал в протокол. А Кирилл Саверьяныч в окошечко смотрит. И вдруг с чего-то обиделся и опять: -- Не понимаю, при чем тут я... От работы отрывают... А околоточный ему: -- Нам пуще эти канители надоели, но закон такой.-- И мне запрос: -- Какой донос он на вашего сына послал и куда? Тут в записке есть... И показал перышком на Кривого. -- Да какой же донос, раз он пьяный был! -- говорю. -- Мало ли что! Пьяные-то и проговариваются. О чем донос? Да что я, святой дух, что ли? Такой придира! А тут Колюшка и входит из училища. Как узнал все, так и окаменел. А околоточный сейчас его на допрос: -- Объясните показание! Вот что он в письме пишет... Прочитал ему. Колюшка смотрит на него и как ничего не понимает. -- Ну-с,-- говорит.-- Какой донос он послал и куда? А Колюшка стоит помертвелый и шепотом так: -- Мы его, мы... Господи! И за голову схватился. А околоточный -- чирк в протокол. -- Что это значит? -- спрашивает.-- Тут у вас путаница... Как же это вы? Что -- вы?.. Кирилл Саверьяныч тут осерчал. -- Что же, вы подозреваете, что они его удавили? Он нравственно думает... от обиды... Он же сам в письме пишет!.. Может быть, и меня вы в чем подозреваете? -- Не подозреваю вас,-- говорит,-- а все-таки странно. Как же это вы... Вы скажите чистосердечно... А мой-то взглянул на Кривого, сморщился и убежал из комнаты. А околоточный мне строго: -- Вернуть его! Я именем... требую. Позвать! Побежал я за Колюшкой. А он уткнулся головой в окно, так в шинели и стоит. Обернулся да как зыкнет: -- Уйдите! Не могу я, не могу! Я его и так и сяк -- нет! -- Вот,-- говорит,-- что мы сделали! И это я, я... Прихожу в комнату к ним, а околоточный что-то оправляется и шепотком с Кириллом Саверьянычем. И лицо у него ничего, не строгое. А Кирилл Саверьяныч сделал такую злую физиономию и вдруг на меня: -- Не понимаю вашего сына! -- На "вы" стал.-- И Александр Иваныч удивляется... Как он у вас неразвит и глуп! А околоточный ничего. -- Он, должно быть, протокола испугался... Ну, какнибудь покончим...-- Дал подписать и щелкнул портфель.-- Доносы меня беспокоят... Хотя вы не беспокойтесь, потому что я так и записал, что нашел труп с явными признаками удавления... самоубийства. Мм-да-а... А Кирилл Саверьяныч меня ногой. А околоточный в окно смотрит и думает. -- Ну-с, мы его сейчас заберем... Погода-то какая! Опять грязь... А Кирилл Саверьяныч опять меня ногой. Велел околоточный брать Кривого и в карету помощи. Понесли его и гитару забрали и что было, какое имущество. Ну, конечно, я проводил околоточного в сени и попросил, чтобы вообще... не было какой канители... И он любезно мне: -- Ничего, теперь, кажется, все ясно... Кляузник такой был... Отлично его знаю. Вернулся я в квартиру, а Кирилл Саверьяныч как накинется на меня: -- Вот как вы цените отношение! И меня запутали! Я из-за вас теперь в протокол попал? Запутали вы меня! Из-за всякого мальчишки... Он у вас на язык невоздержан, а я тут по чужому делу! У меня и так расходов много... Нет, мне надо быть подальше... Я теперь вижу... как к людям снисходить... А тут Колюшка и влетел: -- Пожалуйста! Можете уходить... Вон! -- Как "вон"! Ты... смеешь? Он при тебе смеет? меня? Это он мне-то! Щенок! дрянь эдакая, шваль, молокосос! Тебя еще пороть надо, мерзавца безмозглого! Я тебе еще покажу, какие ты слова говорил! Я совсем растерялся, а Колюшка одно и одно: -- Вон! Вон! Папаша в вас не нуждается, в вашем снисхождении! А у того глаза заюлили, не знает, что сказать. Даже позеленел. -- Твое,-- говорит,-- мерзавец, счастье, что свидетелей нет, а по закону я отца не могу притянуть! И я сам, сам ухожу... сам! Ноги моей не будет! -- Потом скосил на меня глаза и кипит: -- Только у таких и могут быть такие... хулиганы! Ни за что обидел и ушел. Чуть было мой его не растерзал. Схватился, но я его за руку удержал. Потом ушел к Наташе в комнату и затворился. Вот как обернулось! Такая неприятность, и даже Кирилл Саверьяныч, которого я уважал, оказался таким занозливым. А тут еще донос какой-то Кривой послал... Пошел я к Луше -- на постель прилегла от сердца,-- она мне: -- Мочи моей нету... засудят Колюшку... Вот какой негодяй оказался... Что он про него написал? Возьмут его, как Гайкина сына... Дал ей капель и пошел к Колюшке. Дергаю дверь -- не отпирает. С крючка сорвал. Сидит над столом и голову на руки положил. -- Чего ты бесишься? -- говорю.-- И человека вооружил... Ведь он со злобы на тебя донести может, про твои слова! Донос на тебя есть уж... Ведь к нам полиция может каждую минуту... Может, у тебя какие книги есть от Гайкина... А он на меня, вместо того чтобы успокоить: -- Вы-то хороши! Он при вас на мертвого врал, а вы... Мамаша мне сказала... И оставьте меня в покое! И по виску себя кулаком. -- Неужели это из-за меня он? Господи! Папаша! Даже мне обидно стало, по правде сказать. Посторонние интересы, что Кривой повесился, он к сердцу принимает, а что нам будет -- без внимания. И говорю ему: -- Чужой тебе приболел, а мы для тебя что? плюнуть да растереть. Вот ты как! Я же о тебе забочусь... Ответь ты мне, есть у тебя какие книги? А он мне: -- Уйдите вы прочь! -- Кулак сжал и в подушку ткнулся. -- Да пощади ты,-- говорю,-- хоть отца! Я из себя для вас жилы тяну, свету не видал... Что ты геройствуешь-то? Ведь из тебя оттябель выйдет! -- стал ему рацеи читать.-- Какой из тебя полезный член выйдет? Скандал за скандалом... в квартире человек удавился, нам неприятность... С человеком меня поссорил! А он сколько раз меня поддержал... Протекцию тебе оказал, как в училище поступать... через знакомство с учителем... А он ногой -- раз! -- о кровать. -- Так ты так! -- говорю.-- Ну, теперь я все вижу! Это твой Васиков долгоногий тебя с пути сбил! Как стал к тебе ходить с книжками, так ты как другой стал... Ну, так чтоб духу его у меня в квартире не было! Ответишь ты мне? -- кричу.-- Всех выгоню! И Пахомова не пущу! Его, подлеца, выгнали за грубиянство, а он к тебе ужинать ходит? Ты его, дармоеда, кормишь! Пронял его. Встал он, посмотрел так на меня и головой качает. Потом я уж понял, что не надо бы так. Бедный парнишка был Пахомов этот и больной. Прачка его мать была, а его выгнали из училища за плохое поведение... Так он до места к Колюшке ходил, очень бедный... Вот Колюшка мне и говорит: -- И вам не стыдно? -- Правду, конечно, он сказал.-- Не стыдно вам?! Куска пожалели! Не ждал я от вас этого. Сами рассказывали, как нужду терпели, корочки от каши после рабочих в реке размачивали... Будьте покойны, не придет... Но только знайте... я и сам освобожу от расходов... Может быть, и для меня жалко? И заплакал. Смотрю, стоит у стола, скатерть теребит. И курточка на нем вздрагивает, заплаточка на локте... и поясок перекосился. Вот как сейчас его вижу. И штаны выше щиколоток поднялись, голенища видны. И так мне его вдруг жалко стало. Такое расстройство, а тут еще сами друг другу обиду делаем. -- Да,-- говорит,-- вы там, в вашем ресторане, с господами очерствели... Потом вдруг и вынимает из пазухи конверт. -- Вот вам от директора письмо. Так все во мне и оборвалось. -- Какое письмо? зачем? -- Прочитайте...-- И отвернулся. Никогда никаких писем раньше не было, а тут вдруг... Отпечатал я письмо, руки у меня -- вот что... дрожат, смотрю -- бумага с номером, и написано на машинке, что приглашает меня на завтрашний день к двенадцати часам сам директор... Для разговора о сыне Николае Скороходове. Спросил я его, о чем говорить приглашают, а он только плечами пожал. -- Может быть,-- говорит,-- из-за Мартышки... учитель у нас есть... У меня с ним столкновение вышло... -- Какое столкновение? Что такое? -- Он меня негодяем при всем классе обозвал... Я отговаривал на войну деньги собирать, а он высказал, что только негодяи могут не сочувствовать... А сам сына по знакомству от мобилизации освободил. Ну, я и сказал ему -- это как называется? А он из класса ушел. Должно быть, за этим и вызывают... -- И ты,-- говорю,-- так сказал? Колюшка! Что ж ты наделал?! -- Да, сказал. Я ничего не боюсь, пусть хоть" и выгонят... Думаете, что очень мне их диплом нужен? И так его достану. -- Как так? Значит,-- говорю,-- все мои труды и заботы на ветер? -- Нет. Я вам очень благодарен. Я теперь по крайней мере все понимаю. Они требуют, чтобы я извинение попросил у Мартышки, но я у него просить не стану! Поглядел я на образ и сказал в горе: -- Вот тебе Казанская Божия Матерь... при ней говорю, как мне тяжело! Колюшка,-- говорю,-- попроси извинения!... -- Нет, не могу. Может быть, меня и не выгонят еще... Только полгода всего и учиться-то осталось... И оставим, пожалуйста, этот разговор... Все обойдется... Так это все скрутилось сразу. А тут еще Наташка из гимназии пришла и чуть не плачет: -- Мне замечание начальница сделала... чуть не оборванкой назвала... Не пойду я в гимназию! Новое платье мне нужно, у меня все заштопано, и швы побелели... И все на высоких каблуках, а у меня стоптано все... Шварк книги под кровать -- и реветь от злости. Каторга окаянная! Как сказал я ей про Кривого, так и села. И такое томление тогда на меня напало, хоть сам в петлю полезай... Вот какая полоса нашла. Плюнул я на всех и пошел в ресторан. Хоть на людях забыться! А какое там забыться! Хуже, хуже это чужое веселье раздражает... VI Прямо как несчастье какое наслал на нас Кривой. И такое меня зло разобрало: зачем я их по ученой части пустил? Год от году Колюшка занозистей становился, и Наташка с него перенимала. Рядиться стала, локоны начала взбивать, с гимназистами на каток бегать стала, в картинную галерею... И все-то не по ней, и все претензии: и квартира у нас плохая, и людей настоящих не бывает, и подруг ей совестнo в гости позвать. Требовать стала, чтобы Луша обязательно в шляпке ходила. поправлять в разговоре стала даже: "До сих пор, говорит, "куфня" говорите и "ндравится"... Учительница какая нашлась, а сама себе дыр не зачинит. Совестно приглашать! -- Чего тебе, глупая,-- спрашиваю,-- совестно, а? Вот тебе комната, и приглашай... Я тебе запрещаю? -- Вы ничего не понимаете! Какая у нас обстановка? Диван драный да половики со шваброй? Пожалуйте! Это дрянь-то! Семнадцать лет всего -- и разговаривать! А я знал, знал, чего ей совестно! Материто она все высказала. Что я служу в ресторане! Наврала подругам, что я в фирме служу. В фирме! Дура-то! Боялась, что подруги узнают. А у них там больше дочери купцов, вот ей и совестно. И ведь наврала, в бумаге наврала! Велели им на листках написать про домашних, кто чем занимается, а она и написала про фирму. Стыдно, что отец официант в ресторане! Вот какое зрение у них! Швыряй отец деньгами, да с любовницами, да по проходам,-- им не будет стыдно! Что же, это ее в училище так обучили? И насмотрелся я на это опровержение! Сколько раз, бывало, начнет какой что-нибудь такое высказывать супруге или там которая с ним из барынь, вроде замечания... Да вот как-то доктор Самогрузов и скажи супруге: -- Чешешься ты, как кухарка... волосы у тебя в разные стороны... Так она вся в жар: -- Как тебе не стыдно при лакеях мне!.. Стыдно при лакеях! А не стыдно и похуже чего, и не только при лакеях, а прямо на всеобщем виде? Не стыдно, что ногами трутся, как кобели? Ей-богу! Как в компании парочками рассядутся, чтобы вперемежку, для интереса в разговоре, так после ликеров-то, под столом-то... ногами-то... Из рюмочек тянут, а глаза запускают с вывертом. Знаю я им цену настоящую, знаю-с, как они там ни разговаривай по-французски и о разных предметах. Одна так-то все про то, как в подвалах обитают, и жалилась, что надо прекратить, а сама-то рябчика-то в белом вине так и лущит, так это ножичком-то по рябчику, как на скрипочке играет. Соловьями поют в теплом месте и перед зеркалами, и очень им обидно, что подвалы там и всякие заразы... Уж лучше бы ругались. По крайности сразу видать, что ты из себя представляешь. А нет... знают тоже, как подать, чтобы с пылью. А то вот как голод был... Мы, конечно, всегда сыты при нашем деле, а вот как приехал к поваренку отец и начал он на кухне плакаться, как тут у вас всего очень много, а у них там хлеб из осиновой коры пекут, так у нас разговор пошел, и Икоркин всех донял. Так сказал, даже Игнатий Елисеич хвалил: -- Тебе бы,-- говорит,-- Икоркин, попом быть! По копейке с номера стали отчислять в день, рубль двадцать копеек. И Икоркин каждый месяц отправлял в комитет заказным и нам квитанцию представлял. -- Смотрите, послал, а не себе в карман, как другие делают. И в газетах было. Ну, и в залах у нас кружки стояли и тоже сборы делались. Поужинают в компании, к ликерам приступят, господи благослови, вот один какой и начнет соболезновать: вот мы, дескать, тут прохлаждаемся и все, а там дети с голоду помирают. И сейчас какой-нибудь барыньке шляпу в ручку, и она начинает: -- Жертвуйте, господа! Иван Петрович, Петр Иваныч! Ну, от своей бедности! Ну-у же... И ей это большое удовольствие, и кривляется, и так, и тянет, и глазами... Ну, и соберут рублей десять, а по счету ресторану рублей сто уплатят. А то артистка одна к нам со своей компанией ездила, так та себя на распродажу пускала. И очень много смеху у них бывало. Ручку голую поцеловать до локотка -- три рубля, к плечу там -- пять, а к шейке -- красненькая... И так всю исцелуют, что... Один красное пятно ей насосал, штраф наложили по суду сообща. И вышел раз скандал. Сидел с ними в кабинете один, очень мрачный из себя, фабрика у него была канительная, Иван Иваныч Густов, вот который застрелился от скуки жизни. Так он так-то вот встал и говорит: -- Дам вам на голодающих вот это! -- и вытащил бумажник.-- Тут у меня десять тысяч, сейчас из банка взял. Я вам расценок устрою всем. Всем вам в хари плюну -- и на голодающих?! Матушки, что вышло! И бумажником об стол хватил. Ему тут двое карточки суют, с артисткой обморок, на диван ее потащили, с кулаками лезут, а он их отстранил одним взмахом', положил бумажник в карман, да и говорит: -- Плевка жалко! И пошел. А потом в газетах было, что десять тысяч на голодающих от неизвестного посетителя ресторана нашего. Вот это я понимаю! И вот пошел я в ресторан, а сердце совсем расстроилось, и никак в себя прийти не могу. А при нашем деле верткость нужна и тревоги чтобы -- ни-ни. Потому как тревога -- так все равно как из кармана. А нельзя не идти -- две экстренности: свадьба и юбилей. И с маху, не успел и за дело взяться как следует, а тут три дюжины тарелок в угловую гостиную понес, да замлело что-то во мне-и врастяжку. По десять целковых дюжина! Второй раз только за всю службу. Первый раз хрусталю наколотил на двадцать четыре целковых, баккара, посклизнулся на апельсинную корочку и сварил. Да вот в этот раз. Сейчас метрдотель. Сварил? Сварил. Заплотишь. У нас это просто -- из залога берут. И так мне после этого сделалось, что лег бы куда, забился бы куда в дырку, чтобы не видно было, лежал бы и плакал. Обида одолела. А тут туда-сюда, счета, марки из отделения в отделение сортируешь, то по буфету, то по кухне, то по сервировке, то в счете не так что-то... Все помни, что кто заказал. Первое наше дело -- ноги и память. Весь как на струне. А как что неладно вышло, так весь день и пойдет одоление. Закончились обеды, сервировали в угловой, и уж съезд. Пошли и пошли. А народ все капризный и раздражительный, учителя эти. Редко у нас бывают, та-ак, раз в год по обещанию, зато уж тут с напряжением: дескать, мы тоже все понимаем. Приступили к закуске, то-се... И пошли гонять. Распорядитель юбилея у них был -- метрдотеля за пояс заткнет, и голос зычный. Того нет, другого нет, метрдотеля сюда, да почему икры только в трех вазах, да почему больше форшмаки да тефтели, да рыбного чтобы больше, да балыка, да лососины, да омаров... Знают, что в цене! Это по шесть-то рублей с персоны, конечно, без вина! Думал, что ему еще глазков маринованных поднесут за шесть-то рублей! Совсем я закружился.' И вот как рок какой! Ну, точно вот нарочно! Несу пирожки, смотрю -- он! Его превосходительство, Колюшкин директор. И такой на меня страх напал, что чуть блюдо не выскочило. В глаза ему попасть боюсь. И как нарочно -- куда ни станешь, отовсюду его видать. Такой он широкий, выпуклый, как ящик какой. Взглянешь -- и он точно глядит. И вот будто у него что против меня в мыслях есть. И как стал пирожками с икрой обносить, чуть блюдо держу. И как приказали им на тарелочку положить, я им волованчиков огратен, и крокеточков, и зернистой икры вдоволь наложил -- они очень эту закуску обожали -- и стал опять следить за ними. И когда они последнюю крокеточку в рот сунули, подняли голову и на меня уставились очень ласково. Очень я испугался. Вот, думаю, сейчас спросит. А они пожевали-пожевали, проглотили и пальцем мне. Вмиг предстал и жду. А они так ласково посмотрели мне в лоб и говорят: -- Дай-ка мне еще икорки... и вот этих еще... Я им еще крокеточков и икры, как на порцию. Но только они меня как бы и не признали. Очень возможно, что и забыли, потому что я года три тому, как к ним в последний раз являлся и прошение о плате подавал. Так весь вечер их вид для меня как казнь была. И как начали рыбу подавать, потребовали, чтобы я им мозельвейну дал. А праздновали не то чтобы юбилей, а награждение. Директора гимназии, старичка, повысили в попечители. Вот все и собрались на обед, чтобы праздновать. И сейчас после рыбы речи наступили. А как речи, тут уж движение прекращается. Стой и слушай. И очень хорошо говорили, что надо растить поколение для пользы народа и чтобы больше свету. И тосты говорили, и пили за все. И решили телеграмму послать. Это у нас всегда. Поговорят-поговорят -- и сейчас кому-нибудь телеграмму. А у меня так сердце и мозжит, и так захолодает, что сколько раз выбегал я на кухню. Выбежишь в сени, снежку приложишь под манишку к сердцу -- и отпустит. А небо все-то звездами усеяно... И так там хорошо, и далеко, и тихо, а у нас -- ад. А тут, на кухне, скандал еще. Повар Семен опять бунтовать пришел. Его за пьянство прогнали, так он на моих глазах с ножом кинулся на старшого и рассек ему котлетным ножом руку, и сам зарезаться хотел... Пришел опять наверх, а тут огни и блеск и оркестр играет... Даже удивительно, как в волшебном царстве. Стали с юбилея расходиться, и не мог я томления одолеть, как стал директор Колюшкин собираться. Стал у двери и жду. И решение во мне такое, чтобы, как пройдет мимо, напомнить им про себя и про Колюшку попросить. Идет он к двери, ласково так посмотрел на меня и говорит: -- Человек, там я на окошке грушу оставил и еще что-то... Побежал я к окну -- приметил уж я, что они там грушу положили и мандаринов,-- прибавил еще пару слив белых и поднес. Он их сейчас в задний карман мундира запихнул и дал мне полтинник. А я и говорю ему вослед: -- Ваше превосходительство... дозвольте попросить... А он обернулся и так сердито: -- Я вам, кажется, дал?! 6 И. С. Шмелев, т. 1 161 И пошел. А тут меня распорядитель кликнули. Он, значит, д