. И как подали преосвященному бульон на живых ершах и парочку расстегайчиков стерляжьих с зернистой икоркой свежей, "архиерейской", - такую только рыбник Колганов ест, - архиерей и вопрошает, откуда такое диво-крендель. Как раз за его спиной крендель был, он уж его приметил, да и дух от кренделя истекал, миндально-сладкий, сдобный такой, приятный. Отец и сказал, в чем дело. И о. Виктор указал на поучительный смысл кренделя сего. Похвалил преосвященный благое рвение, порадовался, как наш христолюбивый народ ласку ценит. А тут тетя Люба, - "стрекотуньей" ее зовут, всегда она бухнет сперва, а потом уж подумает, - и ляпни: - Это, преосвященный владыка, не простой крендель, в нем сердце человеческое, и ему за то трезвон был! Так и сгорели от стыда. Преосвященный, как поднял расстегайчик, так и остановился, и не вкусил: будто благословлял нас расстегайчиком, очень похоже было. Протодьякон махнул на тетю Любу, да рукавным воскрылием лиловым бутылку портвейнца и зацепил, и фужерчики на пол полетели. А о. Виктор так перепугался, что и словечка не мог сказать. А тут преосвященный и погрози расстегайчиком: что-то ему, пожалуй, показалось, - уж над ним не смеются ли. А смеялись в конце стола, где сидели скоромники и вкушали куриный бульон со слоеными пирожками, а пуще всех барин Энтальцев, чуть не давился смехом: рад был, что посадили-таки с гостями, из уважения к пирогу. Повелел преосвященный отцу Виктору пояснить, какой такой кренделю... тре-звон был, в каком приходе? Тот укрепился духом и пояснил. И что же вышло! Преосвященный весь так ликом и просветлел, будто блаженный сделался. Ручки сложил ладошками, с расстегайчиком, и молвил так: - Сколь же предивно сие, хотя и в нарушение благочиния. По движению сердца содеяно нарушение сие. Покажите мне грешника. И долго взирал на крендель. И все взирали, в молчании. Только Энтальцев крякнул после очищенной и спросил: - А как же, ваше преосвященство, попускают недозволительное? На сладости выпечено - "Благому", а сказано - что?! - "никто же благ, токмо един..."? И не досказал, про Бога. Строго взглянул на него преосвященный и ручкой с расстегайчиком погрозил. И тут привели Василь-Василича, в неподобном виде, с перепугу. Горкин под руку его вел-волочил. Рыжие вихры Василь-Василича пали на глаза, борода смялась набок, розовая рубаха вылезла из-под жилетки. А это с радости он умастился так, что о. Виктор с него не взыскал, а даже благословил за сердца его горячность. Поглядел на него преосвященный, головкой так покивал и говорит: - Это, он что же... в себе или не в себе? И поулыбался грустно, от сокрушения. Горкин поклонился низко-низко и молитвенно так сказал: Разогрелся малость, ваше преосвященство... от торжества. А преосвященный вдруг и признал Василь-Василича: - А-а... помню-помню его... силач-хоругвеносец! Да воздастся ему по рвению его. И допустил поднести под благословение. Подвели его, а он в ножки преосвященному пал, головой об пол стукнулся. И благословил его истово преосвященный. И тут такое случилось... даже и не сказать. Тихо стало, когда владыка благословлял, и все услыхали тоненький голосок, будто дите заплакало, или вот когда лапку собачке отдавили: пи-и-и-и... Это Василь-Василич заплакал так. Повели его отдыхать, а преосвященный и говорит, будто про себя. - И в этом - все. И стал расстегайчик вкушать. Никто сих слов преосвященного не понял тогда: один только протодьякон понял их сокровенный смысл - Горкин мне после сказывал. Размахнулся воскрылием рукавным, чуть владыку не зацепил, и испустил рыканием: - Ваше Преосвященство, досточтимый владыка... от мудрости слово онемело!.. Никто не понял. Разобрали уж после все. Горкин мне рассказал, и я понял. Ну, тогда-то не все, пожалуй, понял, а вот теперь... Теперь я знаю: в этом жалобном, в этом детском плаче Василь-Василича, медведя видом, было: и сознание слабости греховной, и сокрушение, и радостное умиление, и детскость души его, таившейся за рыжими вихрами, за вспухшими глазами. Все это понял мудрый владыка: не осудил, а благословил. Я понимаю теперь: тогда, в писке-стоне Василь-Василича, в благословении, в мудром владычнем слове - "и в этом - все!" - самое-то торжество и было. И во всем было празднование и торжество, хотя и меньшее. И в парадном обеде, и в том, как владыка глаз не мог отвести от кренделя, живого! - так все и говорили, что крендель в живом румянце, будто он радуется и дышит и в особенно ласковом обхождении отца с гостями. Такого парадного обеда еще никто не помнил: сколько гостей наехало! Приехали самые почетные, которые редко навещали: Соповы, богачи Чижовы-староверы, Варенцовы, Савиновы, Кандырины... и еще, какие всегда бывали: Коробовы, Болховитиновы, Квасниковы, Каптелины-свещники, Крестовниковы-мыльники, Федоровы-бронзовщики - Пушкину ногу отливали на памятник... и много-много. И обед был не хуже парадного ужина, - называли тогда "вечерний стол". Уж на что владыка великий постник, - в посты лишь соленые огурцы, грузди да горошек только сухой вкушает, а и он "зачревоугодничал", - так и пошутил сам. На постное отделение стола, покоем, - "П" - во всю залу раздвинули столы официанты, - подавали восемь отменных перемен: бульон на живом ерше, со стерляжьими расстегаями, стерлядь паровую - "владычную", крокеточки рыбные с икрой зернистой, уху налимью, три кулебяки "на четыре угла", - и со свежими белыми грибами, и с вязигой в икре судачьей, - и из лососи "тельное", и волован-огратэ, с рисовым соусом и с икорным впеком; и заливное из осетрины, и воздушные котлетки из белужины высшего отбора, с подливкой из грибков с каперсами-оливками, под лимончиком; и паровые сиги с гарниром из рачьих шеек; и ореховый торт, и миндальный крем, облитый духовитым ромом, и ананасный ма-се-дуван какой-то, в вишнях и золотистых персиках. Владыка дважды крема принять изволил, а в ананасный маседуван благословил и мадерцы влить. И скоромникам тоже богато подавали. Кулебяки, крокеточки, пирожки; два горячих - суп с потрохом гусиным и рассольник; рябчики заливные, отборная ветчина "Арсентьича". Сундучного ряда, слава на всю Москву, в зеленом ростовском горошке-молочке; жареный гусь под яблоками, с шинкованной капустой красной, с румяным пустотелым картофельцем - "пушкинским", курячьи, "пожарские" котлеты на косточках в ажуре; ананасная, "курьевская", каша, в сливочных пеночках и орехово-фруктовой сдобе, пломбир в шампанском. Просили скоромники и рыбного повкусней, а протодьякон, приметили, воскрылием укрывшись, и пожарских котлеток съел, и два куска кулебяки ливерной. Перед маседуваном, вызвали певчих, которые пировали в детской, "на заднем столе с музыкантами". А уж они сомлели: баса Ломшакова сам Фирсанов поддерживал под плечи. И сомлели, а себя помнили, - доказали. О. протодьякон разгорелся превыше меры, но так показал себя, что в передней шуба упала с вешалки, а владыка ушки себе прикрыть изволил. Такое многолетие ему протодьякон возгласил, - никто и не помнил такого духотрясения. Как довел до... "...мно-гая лет-та-а-а-а..." - приостановился, выкатил кровью налитые глаза, страшные-страшные... хлебнул воздуху, словно ковшом черпнул, выпятил грудь, горой-животом надулся... - все так и замерли, будто и страх, и радость, что-то вот-вот случится... а официант старичок ложечки уронил с подноса. И так-то ахнул... так во все легкие-нелегкие запустил... - грохот, и звон и дребезг. Все глядели потом стекло в окошке, напротив как раз протодьяконова духа, - лопнуло, говорят, от воздушного сотрясения, "от утробы". И опять многолетие возгласил - "дому сему" и "домовладыке, его тезоименитство ныне зде празднуем"... со чады и домочадцы... - чуть ли еще не оглушительнее; говорили - "и ка-ак у него не лопнет..?!" - вскрикнула тетя Люба, шикнули на нее. Я видел, как дрожали хрусталики на канделябрах, как фужерчики на столе тряслись и звякали друг о дружку... - и все потонуло-рухнуло в бешеном взрыве певчих. Сказывали, что на Калужском рынке, дворов за двадцать от нас, слышали у басейной башни, как катилось последнее - "лет-та-а-а-а..." - протодьякона. Что говорить, слава на всю Москву, и до Петербурга даже: не раз оптовики с Калашниковской и богатеи с Апраксина рынка вызывали депешами - "возгласить". Кончил - и отвалился на пододвинутое Фирсановым большое кресло, - отдыхивал, отпиваясь "редлиховской" с ледком. И так, после этой бури, упокоительно-ласково прошелестело слабенькое-владычнее - "мир ти". И радовались все, зная, как сманивал "казанскую нашу славу" Город, сулил золотые горы: не покинул отец протодьякон Примагентов широкого, теплого Замоскворечья. Пятый час шел, когда владыку, после чаю с лимончиком, проводили до кареты, и пять лучших кондитерских пирогов вставили под сиденье - "для челяди дома владычного". Благословил он всех нас - мы с отцом подсаживали его под локоток, - слабо так улыбнулся и глазки завел - откинулся: так устал. А потом уложили о. протодьякона в кабинете на диване, - подремать до вечернего приезда, до азартного боя-"трынки", которая зовется "подкаретной". Гости все наезжают, наезжают. Пироги-куличи несут и несут все гуще. Клавнюша все у ворот считает; там и закусывал, как бы не пропустить, а просчитался. Сестры насчитали девяносто три пирога, восемнадцать больших куличей и одиннадцать полуторарублевых кренделей, а у него больше десятка не хватало: когда владыку встречал-вопил, тут, пожалуй, и просчитался. Стемнело. И дождь, говорят, пошел. Приехал лесник Бутин, и говорит отцу: - Ну, как, именинник дорогой, угодил ли пирожком, заказанным особливо? А отец и не знает, какой пирожок от Бутина. Помялся Бутин: настаивать неловко, будто вот говоришь: "как же вы пирожка-то моего не уважили?" Отец сейчас же велел дознать, какой от Бутина принесли пирог. Все пироги переглядели, все картонки, - нашли: в самом высоком пироге, в самом по виду вкусном и дорогом, от Абрикосова С-ья, "по личному-особому заказу", нашли в марципанных фруктах торговую карточку - "Склад лесных матерьялов Бутина, что на Москва-реке..." Его оказался пирог-то знаменитый! А сестры спорят: "это Энтальцев-барин презентовал!" На чистую воду все и вывели: Клавнюша сам все видал, а не сказал: боялся на всем народе мошенником осрамить барина Энтальцева: греха-искушения страшился. Хватились Энтальцева, а он уж в каретнике упокояется. К ночи гостей полон дом набился. Приехали самые важнецкие. И пироги, самые дорогие, и огромные коробки отборных шоколадных конфет - детям, парадное все такое, и все оставляется в передней, будто стыдятся сами преподнести. Уж Фирсанов с официантами с ног посбились, а впереди парадный ужин еще, и закуски на "горке" все надо освежить, и требуют прохладительных напитков. То и дело попукивают пробки, - играет "ланинская" вовсю. Прибыли, наконец, и "живоглоты": Кашин-крестный и дядя Егор, с нашего же двора: огромные, тяжелые, черные, как цыганы; и зубы у них большие, желтые; и самондравные они, не дай Бог. Это Василь-Василич их так прозвал - "живоглоты". Спрашиваю его: "а это чего, живоглоты... глотают живых пескариков?" А Горкин на меня за это погрозился. А я потому так спросил, что Денис принес как-то с Москва-реки живой рыбки, Гришка поймал из воды пескарика и проглотил живого, а Денис и сказал ему; "ишь ты, живоглот!". А они потому такие, что какими-то вексельками людей душат, и все грозятся отцу, что должен им какие-то большие деньги платить. Сейчас же протодьякона разбудили, на седьмом сне, - швыряться в "трынку". Дядя Егор поглядел на крендель, зачвокал зубом, с досады словно, и говорит: - "Благому"!.. вот, дурачье!.. Лучше бы выпекли - "пло-хо-му!". А отец и говорит, грустно так: - Почему же - "плохому"? разве уж такой плохой? А дядя Егор, сердито так, на крендель: - Народишко балуешь-портишь, потому! Отец только отмахнулся: не любит ссор и дрязг, а тут именины, гости. Был тут, у кренделя, протодьякон, слышал. Часто так задышал и затребовал парочку "редлиховских-кубастеньких", для освежения. Выпил из горлышка прямо, духом, и, будто из живота, рыкнул: - А за сие ответишь ты мне, Егор Васильев... полностью ответишь! Сам преосвященный хвалу воздал хозяину благому, а ты... И будет с тобой у меня расправа строгая. И пошла у них такая лихая "трынка" - все ахнули. И крик в кабинете был, и кулаками стучали, и весь-то кабинет рваными картами закидали, и полон угол нашвырял "кубастеньких" протодьякон, без перерыву освежился. И "освежевал", - так и возопил в радости, - обоих "живоглотов". Еще задолго до ужина прошвыряли они ему тысяч пять, а когда еще богачи подсели, - всех догола раздел, ободрал еще тысяч на семь. Никто такого и не помнил. Бил картой и приговаривал, будто вколачивал: - А кре-ндель-миндал... ви-дал?.. Суд-расправу и учинил. Не он учинил, - так все и говорил, - а... "кре-ндель, на правде и чистоте заквашенный". А учинив расправу, размахнулся: сотнягу молодцам отсчитал, во славу Божию. Ужин был невиданно парадный. Было - "как у графа Шереметьева", расстаралсяФирсанов наш. После заливных, соусов-подливок, индеек рябчиками-гарниром, под знаменитым рябчичным соусом Гараньки; после фаршированных каплунов и новых для нас фазанов - с тонкими длинными хвостами на пружинке, с брусничным и клюквенным желе, - с Кавказа фазаны_ прилетели! - после филе дикого кабана на вертеле, подали - вместо "удивления"! - по заказу от Абрикосова, вылитый из цветных леденцов душистых, в разноцветном мороженом, светящейся изнутри - живой "Кремль"! Все хвалили отменное мастерство. Отец и говорит: - Ну, вот вам и "удивление". Да вас трудно и удивить, всего видали. И приказал Фирсанову: - Обнеси, голубчик, кто желает, прохладиться, арбузом ... к Егорову пришли с Кавказа. Одни стали говорить - "после такого мороженого да арбузом!..". А другие одобрили: "нет, теперь в самый раз арбузика!.." И вносит старший официант Никодимыч, с двумя подручными, на голубом фаянсе, - громадный, невиданный арбуз! Все так и загляделись. Темные по нем полосы, наполовину взрезан, алый-алый, сахарно-сочно-крупчатый, светится матово слезой снежистой, будто иней это на нем, мелкие черные костянки в гнездах малинового мяса... и столь душистый, - так все и услыхали: свежим арбузом пахнет, влажной, прохладной свежестью. Ну, видом одним - как сахар прямо. Кто и не хотел, а захотели. Кашин первый попробовал - и крикнул ужасно непристойно - "а, черрт!.." Ругнул его протодьякон - "за трапе-зой такое слово!..". И сам попался: вот-дак ч...чуде-сия!..", и вышло полное "удивление"; все попались, опять удивил отец, опять "марципан", от Абрикосова С-ья. И вышло полное торжество. А когда ужин кончился, пришел Горкин. Он спал после обеда, освежил и Василь-Василича. Спрашиваю его: - А что... говорил-то ты... "будто весна пришла"? бу-дет, а?.. Он мне мигает хитро: бу-дет. Но что же будет? Фирсанов велит убирать столы в зале, а гостей просят перейти в гостиную, в спальню, откуда убраны ширмы и кровати, и в столовую. "Трынщиков" просят чуть погодить, проветрить надо, шибко накурено, головы болят у барынь. Открыли настежь выставленные в зале рамы. Повеяло свежестью снаружи, арбузом будто. Потушили лампы и пылкие свечи в канделябрах. Обносят - это у нас новинка, - легким и сладким пуншем; для барынь - подносы с мармеладом и пастилой, со всякими орешками и черносливом, французским, сахарным и всякой персидской сладостью... И вдруг... - в темном зале, где крендель на рояле, заиграл тихо, переливами, детский простой органчик, какие вставляются в копилочки и альбомчики... нежно-нежно так заиграл, словно звенит водичка, радостное такое, совсем весеннее. Все удивились: да хорошо-то как, простенькое какое, милое... ах, приятно! И вдруг... - соловей!.. живой!.. Робея, тихо, чутко... первое свое подал, такое истомно-нежное, - ти-пу... ти-пу... ти-пу... - будто выкликивает кого, кого-то ищет, зовет, тоскуя... Солодовкин-птичник много мне после про соловьев рассказывал, про "перехватцы", про "кошечку", про "чмоканье", про "поцелуйный разлив" какой-то... Все так и затаились. Дышать стало даже трудно, от радости, от счастья, - вернулось лето! ...Ти-пу, ти-пу, ти-пу... чок-чок-чок-чок... третррррррр... - но это нельзя словами. Будто весна пришла. Умолк органчик. А соловушка пел и пел, будто льется водицей звонкой в горлышке у него. Ну, все притихли и слушали. Даже дядя Егор, даже ворчунья Надежда Тимофеевна, скряга-коровница, мать его... Чокнул в последний раз, рассыпал стихавшей трелью - и замолчал. Все вздохнули, заговорили тихо: "как хорошо-то... Го-споди!.." - "будто весной, в Нескучном..." Поздно, пора домой: два пробило. Горкин отцу радость подарил, с Солодовкиным так надумал. А отец и не знал. Протодьякон разнежился, раскинулся на креслах, больше не стал играть. Рявкнул: - Горка!.. гряди ко мне!.. Горкин, усталый, слабый, пошел к нему, светясь ласковыми морщинками. Протодьякон обнял его и расцеловал, не молвя слова. Празднование закончилось. Отец, тихий, задумчивый, уставший, сидел в уголку гостиной, за филодендроном, под образом "Рождества Богородицы", с догоравшей малиновой лампадкой. Сидел, прикрывши рукой глаза. О. А. Бредиус-Субботиной МИХАЙЛОВ ДЕНЬ Я давно считаю, - с самого Покрова, когда давали расчет рабочим, уходившим в деревню на зиму, - сколько до Михайлова Дня осталось: Горкина именины будут. По-разному все выходит, все много остается. Горкин сердится на меня, надоели ему мои допросы: - Ну, чего ты такой нетерпеливый... когда да когда? все в свое время будет. Все-таки пожалел, выстрогал мне еловую досточку и велел на ней херить гвоздиком нарезки, как буду спать ложиться: "все веселей тебе будет ждать". Два денька только остается: две метинки осталось. На дворе самая темная пора: только пообедал, а уж и ночь. И гулять-то невесело, - грязища, дождик, - не к чему руки приложить. Большая лужа так разлилась, хоть барки по ней гоняй: под самый курятник подошла, курам уж сделали мосточки, а то ни в курятник, ни из курятника: уже петух внимание обратил, Марьюшку криком донял, - "что же это за непорядки!.." - разобрали по голоску. А утки так прямо и вплывают в садок-сарайчик, полное им приволье. В садике пусто, голо, деревья плачут; последнюю рябину еще до Казанской сняли, морозцем уж хватило, и теперь только на макушке черные кисточки, для галок. Горкин говорит: - Самый теперь грязник, ни на санях, ни на колесах, до самых моих именин... Михайла-Архангел всегда ко мне по снежку приходит. В деревне теперь веселье: свадьбы играют, бражку варят. Вот Василь-Василич и поехал отгуливать. Мы с Горкиным все коньки в амбаре осмотрели, три ящика, сальцем смазали подреза и ремешки: морозы скоро, каток в Зоологическом саду откроем, под веселыми флагами, переглядели и салазки: скоро будет катанье с гор. Воротится Василь-Василич - горы осматривать поедем... Не успеешь и оглянуться - Николин День, только бы укатать снежком, под морозы залить поспеть. Отец уже ездил в Зоологический сад, распорядился. Говорит, - на пруду еще "сало" только, а пора и "ледяной дом" строить... как запоздало-то! Что за "ледяной дом?..". Сколько же всего будет... зима бы только скорей пришла. У меня уж готовы саночки, и Ондрейка справил мне новую лопаточку. Я кладу ее спать с собой оглаживаю ее, нюхаю и целую: пахнет она живой елкой радостным-новым чем-то, - снежком, зимой. Вижу во сне сугробы, снегом весь двор завален... копаю, и... лопаточка вдруг пропала, в снегу утопла!.. Проснешься, - ах, вот она! теплая, шелковая, как тельце. Еще темно на дворе, только затапливают печи... вскакиваю, бегу босиком к окошку: а, все та же мокрая грязь чернеет. А, пожалуй, и хорошо, что мокро: Горкин говорит, что зима не приходит посуху, а всегда на грязи становится. И он все никак не дождется именин, я чувствую: самый это великий день, сам Михайла-Архангел к нему приходит. Мастерскую выбелили заново, стекла промыли с мелом; между рамами насыпаны для тепла опилки, прикрыты ваткой, а по ватке разложены шерстинки, - зеленые, голубые, красные, - и розочки с кондитерских пирогов, из сахара. Полы хорошо пройдены рубанком,- надо почистить, день такой: порадовать надо Ангела. Только денек остался. Воротился Василь-Василич, привез гостинчиков. Такой веселый, - с бражки да с толокна. Вез мне живую белку, да дорогой собаки вырвали. Отцу - рябчиков вологодских, не ягодничков, а с "почки" да с можжухи, с горьковинкой, - в Охотном и не найти таких. Михал Панкратычу мешочек толоконца, с кваском хлебать, Горкин любит, и белых грибов сушеных-духовитых. Мне ростовский кубарь и клюквы, и еще аржаных лепешек с соломинками, - сразу я сильный стану. Говорит, - "сорок у нас там...! - к большим снегам, лютая зима будет". Всех нас порадовал. Горкин сказал: "без тебя и именины не в именины". В деревне и хорошо, понятно, а по московским калачам соскучишься. Панкратыч уже прибирает свою каморку. Народ разъехался, в мастерской свободно. Соберутся гости, пожелают поглядеть святыньки. А святынек у Горкина очень много. Весь угол его каморки уставлен образами, додревними. Черная - Казанская - отказала ему прабабушка Устинья; еще - Богородица-Скорбящая, - литая на ней риза, а на затыле печать припечатана - под арестом была Владычица, раскольницкая Она, верный человек Горкину доставил, из-под печатей. Ему триста рублей давали староверы, а он не отдал: "на церкву отказать - откажу", - сказал, - "а Божьим Милосердием торговать не могу". И еще - "темная Богородица", лика не разобрать, которую он нашел, когда на Пресне ломали старинный дом: с третьего яруса с ней упал, с балками рухнулся, а опустило безо вреда, ни царапины! Еще - Спаситель, тоже очень старинный, "Спас" зовется. И еще - "Собор Архистратига Михаила и прочих Сил Бесплотных", в серебряной литой ризе, додревних лет. Все образа почищены, лампадки на новых лентах, а подлампадники с херувимчиками, старинного литья, 84-ой пробы. Под Ангела шелковый голубой подзор подвесил, в золотых крестиках, от Троицы, - только на именины вешает. Справа от Ангела - медный нагробный Крест: это который нашел в земле на какой-то стройке; на старом гробу лежал, - таких уж теперь не отливают. По кончине откажет мне. Крест до того старинный, что мел его не берет, кирпичом его надо чистить и бузиной: прямо как золотой сияет. Подвешивает еще на стенку двух серебряных... как они называются?.. не херувимы, а... серебряные святые птички, а головки - как девочки, и над головками даже крылышки, и трепещут?.. Спрашиваю его: "это святые... бабочки?" Он смеется, отмахивается: - А-а... чего говоришь, дурачок... Силы это Бесплотные, шесто-кры-лые это Серафимы, серебрецом шиты, в Хотькове монашки изготовляют... ишь, как крылышками трепещут в радости!.. И лицо его, в морщинках, и все морщинки сияют-улыбаются. Этих Серафимчиков он только на именины вынимает: и закоптятся, и муха засидеть может. На полочке, где сухие просвирки, серенькие совсем, принесенные добрыми людьми, - иерусалимские, афонские, соловецкие, с дальних обителей, на бархатной дощечке, - самые главные святыньки: колючка терна ерусалимского с горы Христовой, - Полугариха-банщица принесла, ходила во Святую Землю, - сухая оливошная ветка, от садов Ифсеманских взята, "пилат-камень", с какого-то священного-древнего порожка, песочек ерданский в пузыречке, сухие цветки, священные... и еще много святостей: кипарисовые кресты и крестики, складнички и пояски с молитвой, камушки и сухая рыбка, Апостолы где ловили, на окунька похожа. Святыньки эти он вынимает, только по большим праздникам. Убирает с задней стены картинку - "Как мыши кота погребали" - и говорит: - Вася это мне навесил, скопец ему подарил. Я спрашиваю: - Ску-пец? - Ну, скупец. Не ндравится она мне, да обидеть Василича не хотел, терпел... мыши тут не годятся. И навешивает новую картину - "Два пастыря". На одной половинке Пастырь Добрый - будто Христос, - гладит овечек, и овечки кудрявенькие такие; а на другой - дурной пастырь, бежит, растерзанный весь, палку бросил, и только подметки видно; а волки дерут овечек, клочьями шерсть летит. Это такая притча. Потом достает новое одеяло, все из шелковых лоскутков, подарок Домны Панферовны. - На язык востра, а хорошая женщина, нищелюбивая... ишь, приукрасило как коморочку. Я ему говорю: - Тебя завтра одеялками завалят. Гришка смеялся. - Глупый сказал. Правда, в прошедчем годе два одеяла монашки подарили, я их пораздовал. Под Крестом Митрополита повесить думает, дьячок посулился подарить. - Бог приведет, пировать завтра будем, - первый ты у меня гость будешь. Ну, батюшка придет, папашенька добывает, а ты все первый, ангельская душка. А вот зачем ты на Гришу намедни заплевался? Лопату ему расколол, он те побранил, а ты - плеваться. И у него тоже Ангел есть, Григорий Богослов, а ты... За каждым Ангел стоит, как можно... на него плюнул - на Ангела плюнул! На Ангела?!. Я это знал, забыл. Я смотрю на образ Архистратига Михаила: весь в серебре, а за ним крылатые воины и копья. Это все Ангелы, и за каждым стоят они, и за Гришкой тоже, которого все называют охальником. - И за Гришкой?.. - А как же, и он образ-подобие, а ты плюешься. А ты вот как: осерчал на кого - сейчас и погляди за него, позадь, и вспомнишь: стоит за ним! И обойдешься. Хошь царь, хошь вот я, плотник... одинако, при каждом Ангел. Так прабабушка твоя Устинья Васильевна наставляла, святой человек. За тобой Иван Богослов стоит... вот, думает, какого плевальщика Господь мне препоручил! - нешто ему приятно? Чего оглядываешься... боишься? Стыдно ему открыться, почему я оглядываюсь. - Так вот все и оглядывайся, и хороший будешь. И каждому Ангелу день положен, славословить чтобы... вот человек и именинник, и ему почет-уважение, по Ангелу. Придет Григорий Богослов - и Гриша именинник будет, и ему уважение, по Ангелу. А завтра моему: "Небесных воинств Архистратизи... начальницы высших сил бесплотных..." - поется так. С мечом пишется, на святых вратах, и рай стерегет, - все мой Ангел. В рай впустит ли? Это как заслужу. Там не по знакомству, а заслужи. А ты плюешься... В летней мастерской Ондрейка выстругивает стол: завтра тут нищим горячее угощение будет. - Повелось от прабабушки твоей, на именины убогих радовать. Папашенька намедни, на Сергия-Вакха, больше полста кормил. Ну, ко мне, бедно-бедно, а десятка два притекут, с солонинкой похлебка будет, будто мой Ангел угощает. Зима на дворе, вот и погреются, а то и кусок в глотку не полезет, пировать-то станем. Ну, погодку пойдем-поглядим. Падает мокрый снег. Черная грязь, все та же. От первого снежка сорок день минуло, надо бы быть зиме, а ее нет и нет. Горкин берет досточку и горбушкой пальца стучит по ней. - Суха досточка, а постук волглый... - говорит он особенно как-то, будто чего-то видит, - и смотри ты, на колодуе-то по железке-то, побелело!.. это уж к снегопаду, косатик... к снегопаду. Сказывал тебе - Михаил-Архангел навсягды ко мне по снежку приходит. Небо мутное, снеговое. Антипушка справляется: - В Кремь поедешь, Михал Панкратыч? В Кремль. Отец уж распорядился, - на Чаленьком повезет Гаврила. Всегда под Ангела Горкин ездит к Архангелам, где собор. - И пеш прошел бы, беспокойство такое доставляю. И за чего мне такая ласка!.. - говорит он, будто ему стыдно. Я знаю: отец после дедушки совсем молодой остался, Горкин ему во всем помогал-советовал. И прабабушка наставляла: "Мишу слушай, не обижай". Вот и не обижает. Я беру его за руку и шепчу: "и я тебя всегда-всегда буду слушаться, не буду никогда обижать". Три часа, сумерки. В баню надо сходить-успеть, а потом - ко всенощной. Горкин в Кремле у всенощной. Падает мокрый снег; за черным окном начинает белеть железка. Я отворяю форточку. Видно при свете лампы, как струятся во мгле снежинки... - зима идет?.. Высовываю руку - хлещет! Даже стегает в стекла. И воздух... - белой зимою пахнет. Михаил Архангел все по снежку приходит. Отец шубу подарит Горкину. Скорняк давно подобрал из старой хорьковой шубы, а портной Хлобыстов обещался принести перед обедней. А я-то что подарю?.. Банщики крендель принесут, за три рубля. Василь-Василич чайную чашку ему купить придумал. Воронин, булочник, пирог принесет с грушками и с желе, дьячок вон Митрополита посулился... а я что же?.. Разве "Священную Историю" Анохова подарить, которая без переплета? и крупные на ней буковки, ему по глазам как раз?.. В кухне она, у Марьюшки, я давал ей глядеть картинки. Марьюшка прибирается, скоро спать. За пустым столом Гришка разглядывает "Священную Историю", картинки. Показывает на Еву в раю и говорит: - А ета чего такая, волосами прикрыта, вся раздемши? - и нехорошо смеется. Я рассказываю ему, что это Ева, безгрешная когда была, в раю. с Адамом-мужем, а когда согрешила, им Бог сделал кожаные одежды. А он прямо как жеребец, гогогочет, Марьюшка дураком его даже назвала. А он гогочет: - Согрешила - и обновку выгадала, ло-вко!.. Ну, охальник, все говорят. Я хочу отругать его, плюнуть и растереть... смотрю за его спиной, вижу тень на стене за ним... - и вспоминаю про Ангела, который стоит за каждым. Вижу в святом углу иконку с засохшей вербочкой, вспоминается "Верба", веселое гулянье, Великий Пост... - "скоро буду говеть, в первый раз". Пересиливая ужасный стыд, я говорю ему: - Гриша... я на тебя плюнул вчера... ты не сердись уж... - и растираю картинку пальцем. Он смотрит на меня, и лицо у него какое-то другое, будто он думает о чем-то грустном. - Эна ты про чего... а я и думать забыл... - говорит он раздумчиво и улыбается ласково. - Вот, годи... снегу навалит, сваляем с тобой такую ба-бу... во всей-то сбруе!.. Я бегу-топочу по лестнице, и мне хорошо, легко. Я никак не могу заснуть, все думаю. За черным окном стегает по стеклам снегом, идет зима... Утро, окна захлестаны, в комнате снежный свет... - вот и пришла зима. Я бегу босой по ледяному полу, влезаю на окошко... - снегу-то, снегу сколько!.. Грязь завалило белым снегом. Антипушка отгребает от конюшни. Засыпало и сараи, и заборы, и Барминихину бузину. Только мутно желтеет лужа, будто кисель гороховый. Я отворяю форточку... - свежий и острый воздух, яблоками как будто пахнет, чудесной радостью... и ти-хо, глухо. Я кричу в форточку - "Антипушка, зима-а!" - и мой голос какой-то новый, глухой, совсем не мой, будто кричу в подушку. И Антипушка, будто из-под подушки тоже, отвечает - "пришла-а-а...". Лица его не видно: снег не стегает, а густо валит. Попрыгивает в снегу кошка, отряхивает лапки, смешно смотреть. Куры стоят у лужи и не шевелятся, словно боятся снега. Петух все вытягивает головку к забору, хочет взлететь, но и на заборе навалило, и куда, ни гляди - все бело. Я прыгаю по снегу, расшвыриваю лопаточкой. Лопаточка глубоко уходит, по мою руку, глухо тукает в землю: значит, зима легла. В саду поверх засыпало смородину и крыжовник, малину придавило, только под яблоньками еще синеет. Снег еще налипает, похрупывает туго и маслится, - надо ему окрепнуть. От ворот на крыльцо следочки, кто-то уже прошел... Кто?.. Михаил-Архангел? Он всегда по снежку приходит. Но Он - бесследный, ходит по воздуху. Василь-Василич попискивает сапожками, даже поплясывает как будто... - рад зиме. Спрашивает, чего Горкину подарю. Я не знаю... А он чайную чашку ему купил; золотцем выписано на ней красиво - "В День Ангела". Я-то что подарю?! Стряпуха варит похлебку нищим. Их уже набралось к воротам, топчутся на снежку. Трифоныч отпирает лавку, глядит по улице, не едет ли Панкратыч: хочет первым его поздравить. Шепчет мне: "уж преподнесу ландринчику и мармаладцу, любит с чайком Панкратыч". А я-то что же?.. Должен сейчас подъехать, ранняя-то уж отошла, совсем светло. Спрашиваю у Гришки, что он подарит. Говорит - "сапожки ему начистил, как жар горят". Отец шубу подарил... бога-тая шуба, говорят, хорь какой! к обедне надел-поехал - не узнать нашего Панкратыча: прямо купец московский. Вон уж и банщики несут крендель, трое, "заказной", в месяц ему не съесть. Ну, все-то все... придумали-изготовили, а я-то как же?.. Господи, дай придумать, наставь в доброе разумение!.. Я смотрю на небо... - а вдруг придумаю?!. А Антипушка... он-то что?.. Антипушка тоже чашку, семь гривен дал. Думаю и молюсь, - не знаю. Все мог придумать, а вот - не знаю... Может быть, это он мешает? "Священная История" - вся ободрана, такое дарить нельзя. И Марьюшка тоже приготовила, испекла большую кулебяку и пирог с изюмом. Я бегу в дом. Отец считает на счетах в кабинете. Говорит - не мешай, сам придумай. Ничего не придумаешь, как на грех. Старенькую копилку разве?.. или - троицкий сундучок отдать?.. Да он без ключика, и Горкин его знает, это не подарок: подарок всегда - незнанный. Отец говорит: - Хо-рош, гусь... нечего сказать. Он всегда за тебя горой, а ты и к именинам не озаботился... хо-рош. Мне стыдно, даже страшно: такой день, порадовать надо Ангела... Михаил-Архангел - всем Ангелам Ангел, - Горкин вчера сказал. Все станут подносить, а Он посмотрит, я-то чего несу?.. Господи-Господи, сейчас подъедет... Я забираюсь на диван, так сердце и разрывается. Отец говорит: - Зима на дворе, а у нас дождик. Эка, морду-то наревел!.. Двигает креслом и отпирает ящик. - Так и не надумаешь ничего?.. - и вынимает из ящика новый кошелек. - Хотел сам ему подарить, старый у него плох, от дедушки еще... Ну, ладно... давай, вместе подарим: ты - кошелек, а я - в кошелек! Он кладет в кошелек серебреца, новенькие монетки, раскладывает за "щечки", а в середку белую бумажку, "четвертную", написано на ней - "25 рублей серебром", - и... "золотой"! - Радовать - так радовать, а?! Средний кармашек - из алого сафьяна. У меня занимает дух. - Скажешь ему: "а золотенький орелик... от меня с папашенькой, нераздельно... так тебя вместе любим". Скажешь?.. У меня перехватывает в горле, не помню себя от счастья. Кричат от ворот - "е-едет...". Едет-катит в лубяных саночках, по первопутке... - взрывает Чаленький рыхлый снег, весь передок заляпан, влипают комья, - едет, снежком запорошило, серебряная бородка светится, разрумянившееся лицо сияет. Шапка торчком, барашковая; шуба богатая, важнецкая; отвороты пушистые, хорьковые, настоящего темного хоря, не вжелть, - прямо, купец московский. Нищие голосят в воротах: - С Ангелом, кормилец... Михал Панкратыч... во здравие... сродственникам... царство небесное... свет ты наш!.. Трифоныч, всегда первый, у самого подъезда, поздравляет целуется, преподносит жестяные коробочки, как и нам всегда - всегда перехватит на дворе. Все идут за дорогим именинником в жарко натопленную мастерскую. Василь-Василич снимает с него шубу и раскладывает на широкой лавке, хорями вверх. Все подходят, любуются, поглаживают: "ну, и хо-орь... живой хорь, под чернобурку!.." Скорняк преподносит "золотой лист", - сам купил в синодальной лавке, - "Слово Иоанна Златоуста". Горкин целуется со скорняком, лобызает священный лист, говорит трогательно: "радости-то мне колико, родненькии мои... голубчики!.. - совсем расстроился, плачет даже. Скорняк по-церковному-дьяконски читает "золотой лист": "Счастлив тот дом, где пребывает мир... где брат любит брата, родители пекутся о детях, дети почитают родителей! Там бла- годать Господня..." Все слушают молитвенно, как в церкви. Я знаю эти священные слова: с Горкиным мы читали. Отец обнимает и целует именинника. Я тоже обнимаю, подаю новый кошелек, и почему-то мне стыдно. Горкин всплескивает руками и говорить не может, дрожит у него лицо. Все только: - Да Господи-батюшка... за что мне такое, Господи-батюшка!.. Все говорят: - Как так за что!.. хороший ты, Михал Панкратыч... вот за что! Банные молодцы подносят крендель, вытирают усы и крепко целуются. Горкин - то их целует, то меня, в маковку. Говорят, - монашки из Зачатиевского монастыря одеяло привезли. Две монахини входят чинно, будто это служение, крестятся на открытую каморку, в которой теплятся все лампадки. Уважительно кланяются имениннику, подают, вынув из скатерти, стеганое голубое одеяло, пухлое, никаким морозом не прошибет, и говорят распевно: - Дорогому радетелю нашему... матушка настоятельница благословила. Все говорят: - Вот какая ему слава, Михал Панкратычу... во всю Москву!.. Монахинь уважительно усаживают за стол. Василь-Василич подносит синюю чашку в золотце. На столике у стенки уже четыре чашки и кулич с пирогом. Скорняк привешивает на стенку "золотой лист". Заглядывают в каморку, дивятся на образа - "какое Божие Милосердие-то бога-тое... старинное!" "Собор Архистратига Михаила и прочих Сил Бесплотных" весь серебром сияет, будто зима святая, - осеняет все святости. На большом артельном столе, на его середке, накрытой холстинной скатертью в голубых звездочках, начисто пройденном фуганком, кипит людской самовар, огромный, выше меня, пожалуй. Марьюшка вносит с поклоном кулебяку и пирог изюмный. Все садятся, по чину. Крестница Маша разливает чай в новые чашки и стаканы. Она вышила кресенькому бархотную туфельку под часики, бисерцем и шелками, - два голубка милуются. Едят кулебяку - и не нахвалятся. Приходят певчие от Казанской, подносят кулич с резной солоницей и обещают пропеть стихиры - пославить именинника. Является и псаломщик, парадный, в длинном сюртуке и крахмальном воротничке, и приносит, "в душевный дар", "Митрополита Филарета", - "наимудреющего". - Отец Виктор поздравляет и очень сожалеет... - говорит он, - У Пушкина, Михайлы Кузьмича, на именинном обеде, уж как обычно-с... но обязательно попозднее прибудет лично почет-уважение оказать. И все подходят и подходят, припоздавшие: Денис, с живой рыбой в ведерке... - "тут и налимчик мерный, и подлещики наскочили", - и водолив с водокачки, с ворошком зеленой еще спаржи в ягодках, на образа, и Солодовкин-птичник, напетого скворчика принес. Весь день самовар со стола не сходит. Только свои остались, поздний вечер. Сидят у пылающей печурки. На дворе морозит, зима взялась. В открытую дверь каморки видно, как теплится синяя лампадка перед снежно блистающим Архистратигом. Горкин рассказывает про царевы гробы в Архангельском соборе. Говорят про Ивана Грозного, простит ли ему Господь. Скорняк говорит: - Не простит, он Святого, Митрополита Филиппа, задушил. Горкин говорит, что Митрополит-мученик теперь Ангел, и все умученные Грозным Царем теперь уж лики ангельские. И все возопиют у Престола Господня: "отпусти ему, Господи!" - и простит Господь. И все говорят - обязательно простит. И скорняк раздумчиво говорит, что, пожалуй, и простит: "правда, это у нас так, в сердцах... а там, у Ангелов, по-другому возмеряют..." - Всем милость, всем прощение... там все по-другому будет... это наша душа короткая... - воздыхает Антипушка, и все дивятся, мудрое какое слово, а его все простачком считали. Это, пожалуй, Ангел нашептывает мудрые слова. За каждым Ангел, а за Горкиным Ангел над Ангелами, - Архистратиг. Стоит невидимо за спиной и радуется. И все Ангелы радуются с ним, потому что сегодня день его Славословия, в ему будто именины, - Михайлов День. ФИЛИПОВКИ Зима, как с Михайлова Дня взялась, так на грязи и улеглась: никогда на сухое не ложится, такая уж примета. Снегу больше аршина навалило, и мороз день ото дня крепчей. Говорят, - даст себя знать зима. Василь-Василич опять побывал в деревне и бражки попил, бока поотлежал, к зиме-то. Ему и зимой жара: в Зоологическом с гор катать, за молодцами приглядывать, пьяных не допускать, шею бы не сломали, катки на Москва-реке и на прудах наладить, к Николину Дню поспеть, Ердань на Крещенье ставить, в рощах вывозку дров наладить к половодью, да еще о каком-то "ледяном доме" все толкуют, - делов не оберешься, только повертывайся. Что за "ледяной дом"? Горкин отмахивается: "чудит папашенька, чего-то еще надумал". Василь-Василич, пожалуй, знает, да не сказывает, подмаргивает только: - Так удивим Москву, что ахнут!.. Отец радуется зиме, посвистывает-поет: Пришла зима, трещат морозы, На солнце искрится снежок; Пошли с товарами обозы По Руси вдоль и поперек. Реки стали, ровная везде дорога. Горкин загадку мне загаднул: "без гвоздика, без топорика, а мост строит"? Не могу я разгадать, а простым-просто: зима. Он тоже зиме рад. Когда-а еще говорил, - ранняя зима будет, - так по его и вышло: старинному человеку все известно. Отец побаивается, ну-ка возьмется оттепель. Горкин говорит - можно и горы накатывать, не сдаст. Да дело не в горах: а вот "ледяной дом" можно ли, ну-ка развалится? Про "ледяной дом" и в "Ведомостях" уж печатали, вот и насмешим публику. Про "ледяной дом" Горкин сказать ничего не может, дело незнамое, а оттепели не будет - это уж и теперь видать: лед на Москва-реке больше четверти, и дым все столбом стоит, и галки у труб жмутся, а вот-вот и Никольские морозы... - не сдаст нипочем зима. Я спрашиваю: - Это тебе Бог сказал? - Чего говоришь-то, глупый, Бог с людьми не говорит. - А в "Священной Истории"-то написано - "сказал Бог Аврааму-Исааку..."? - То - святые. Вороны мне сказали. Как так, не говорят?.. повадкой говорят. Коль ворон сила налетела еще до заговен, уж не сумлевайся, ворона больше нас с тобой знает-чует. - Ее Господь умудряет? - Господь всякую тварь умудряет. Василь-Василич в деревню ездил, тоже сказывает: ранняя ноне зима будет, ласточки тут же опосле Успенья отлетели, зимы боятся. И со-рок, говорит, несметная сила навалилась, в закутки тискаются, в соломку... - лютая зима будет, такая уж верная примета. Погляди-ка, вороны на помойке с зари толкутся, сила ворон, николи столько не было. И верно: никогда столько не было. Даже на конуре Бушуя, корочку бы урвать какую. А вчера понес Трифоныч щец Бушую остаточки, дух-то как услыхали сытный, так все и заплясали на сараях. И хитрущие же какие! Бушуй к шайке близко не подпускает, так они что же делают!.. Станет он головой над шайкой, рычит на них, а они кругом уставятся и глядят, - никак к шайке не подскочить, жизни-то жалко. Вот одна изловчится, какая посмелей, заскочит сзаду - дерг Бушуя за хвост! Он на нее - гав-гав!.. - от шайки отвернется, а тут - цоп, из шайки, какая пошустрей, - и на сарай, расклевывать. Так и добывают на пропитание, Господь умудряет. Они мне нравятся, и Горкин их тоже любит, - важнецкие, говорит. В новые шубки к зиме оделись, в серенькие пуховые платочки, похаживают вразвалочку, как тетеньки какие. В Зоологическом саду, где всякие зверушки, на высоких деревянных горах веселая работа: помосты накатывают политым снегом, поливают водой из кадок, - к Николину Дню "скипится". Понесли со двора елки и флаги, для убранки, корзины с разноцветными шарами-лампионами, кубастиками и шкаликами, для иллюминации. Отправили на долгих санях железные "сани-дилижаны", - публику с гор катать. Это особенные сани, из железа, на четверых седоков, с ковровыми скамейками для сиденья, с поручнями сзади для молодцов-катальщиков, которые, стоя сзади, на коньках, рухаться будут с высоких гор. А горы высо-кие, чуть ли не выше колокольни. Повезли вороха беговых коньков, стальных и деревянных, и легкие саночки-самолетки с бархатными пузиками-подушками, для отчаянных, которым кричат вдогон - "шею-то не сломи-и!.." И стульчики на полозьях - прогуливать по ледяному катку барынек с детьми, вороха метел и лопат, ящики с бенгальскиими огнями, ракетами и "солнцами", и зажигательную нитку в железном коробе, - упаси Бог, взорвется! Отец не берет меня: - Не до тебя тут, все как бешеные, измокши на заливке. И Горкин словечка не замолвит, еще и поддакивает: - Свернется еще с горы, скользина теперь там. Василь-Василич отбирает отчаянных - вести "дилижаны" с гор. Молодцы - рослые крепыши, один к одному, все дерзкие; публику рухать с гор - строгое дело, берегись. Всем делает проверку, сам придумал; каждому, раз за разом, по два стакана водки, становись тут же на коньки, руки под мышки, и - жарь стояком с горы. Не свернулся на скате - гож. Всегда начинает сам, в бараньей окоротке, чтобы ногам способней. Не свернется и с трех стаканов. В прошедшем году Глухой свернулся, а все напрашивается: "мне головы не жалко!" И всем охота: и работка веселая, и хорошо на чаи дают. Самые лихие из молодцов просят по третьему стакану, готовы и задом ахнуть. Василь-Василич, говорят, может и с четырех без зазоринки, может и на одной ноге, другая на отлете. Принесли разноцветные тетрадки с билетами, - "билет для катанья с гор". В утешение мне дают "нашлепать". Такая машинка на пружинке. В машинке вырезано на медной платке - имя-отчество и фамилия отца, - наша. Я всовываю в закраинку машинки бочки билетов, шлепаю ладошкой по деревянному круглячку машинки, и на билете выдавится, красиво так. Завтра заговины перед Филиповками. Так Рождественский Пост зовется, от апостола Филиппа: в заговины, 14 числа ноября месяца, как раз почитание его. А там и Введение, а там и Николин День, а там... Нет, долго еще до Рождества. - Ничего не долго. И не оглянешься, как подкатит. Самая тут радость и начинается - Филиповки! - утешает Горкин. - Какая-какая... самое священное пойдет, праздник на празднике, душе свет. Крестного на Лександру Невского поздравлять пойдем, пешком по Москва-реке, 23 числа ноября месяца. Заговеемся с тобой завтра, пощенье у нас пойдет, на огурчиках - на капустке кисленькой-духовитой посидим, грешное нутро прочистим, - Младенца-Христа стречать. Введенье вступать станет - сразу нам и засветится. - Чего засветится? - А будто звезда засветится, в разумении. Как-так, не разумею? За всеношной воспоют, как бы в преддверие, - "Христос рождается - славите... Христос с небес - срящите..." - душа и воссияет: скоро, мол, Рождество!.. Так все налажено - только разумей и радуйся, ничего и не будет скушно. На кухне Марьюшка разбирает большой кулек, из Охотного Ряда привезли. Раскапывает засыпанных снежком судаков пылкого мороза, белопузых, укладывает в снег, в ящик Судаки крепкие, как камень, - постукивают даже, хвосты у них ломкие, как лучинки, искрится на огне, - морозные судаки, седые. Рано судак пошел, ранняя-то зима. А под судаками, вся снежная, навага! - сизые спинки, в инее. Все радостно смотрят на навагу. Я царапаю ноготком по спинке, - такой холодок приятный, сладко немеют пальцы. Вспоминаю, какая она на вкус, дольками отделяется; и "зернышки" вспоминаю: по две штучки у ней в головке, за глазками, из перламутра словно, как огуречные семечки, в мелких-мелких иззубринках. Сестры их набирают себе на ожерелья, - будто как белые кораллы. Горкин наважку уважает, - кру-уп-ная-то какая нонче! - слаще и рыбки нет. Теперь уж не сдаст зима. Уж коли к Филиповкам навага, - пришла настоящая зима. Навагу везут в Москву с далекого Беломорья, от Соловецких Угодников, рыбка самая нежная, - Горкин говорит - "снежная": оттепелью чуть тронет - не та наважка; и потемнеет, и вкуса такого нет, как с пылкого мороза. С Беломорья пошла навага, - значит, и зима двинулась: там ведь она живет. Заговины - как праздник: душу перед постом порадовать. Так говорят, которые не разумеют по духовному. А мы с Горкиным разумеем. Не душу порадовать, - душа радуется посту! - а мамону, по слабости, потешить. - А какая она, ма-мона... грешная? Это чего, ма-мона? - Это вот самая она, мамона, - смеется Горкин и тычет меня в живот. - Утро-ба грешная. А душа о посте радуется Ну, Рождество придет, душа и воссияет во всей чистоте, тогда и мамоне поблажка: радуйся и ты, мамона! Рабочему народу дают заговеться вдоволь, - тяжелая зимняя работа: щи жирные с солониной, рубец с кашей, лапша молочная. Горкин заговляется судачком, - и рыбки постом вкушать не будет, - судачьей икоркой жареной, а на заедку драчену сладкую и лапшу молочную: без молочной лапши говорит, не заговины. Заговины у нас парадные. Приглашают батюшку от Казанской с протодьяконом - благословит на Филиповки. Канона такого нет, а для души приятно, легкосгь душе дает - с духовными ликами вкушать. Стол богатый, с бутылками "ланинской", и "легкое", от Депре-Леве. Протодьякон "депры" не любит, голос с нее садится, с этих-там "икемчиков-мадерцы", и ему ставят "отечественной, вдовы Попова". Закусывают, в преддверие широкого заговенья, сижком, икоркой, горячими пирожками с семгой и яйцами. Потом уж полные заговины - обед. Суп с гусиными потрохами и пирог с ливером. Батюшке кладут гусиную лапку, тоже и протодьякону. Мне никогда не достается, только две лапки у гуся, а сегодня как раз мой черед на лапку: недавно досталось Коле, прошедшее воскресенье Маничке, - до Рождества теперь ждать придется, Маша ставит мне суп, а в нем - гусиное горло в шерявавой коже, противное самое, пупырки эти. Батюшка очень доволен, что ему положили лапку, мягко так говорит: "верно говорится - "сладки гусины лапки". Протодьякон - цельную лапку в рот, вытащил кость, причмокнул, будто пополоскал во рту, и сказал: "по какой грязи шлепала, а сладко!" Подают заливную осетрину, потом жареного гуся с капустой и мочеными яблоками, "китайскими", и всякое соленье, моченую бруснику, вишни, смородину в веничках, перченые огурчики-малютки, от которых мороз в затылке. Потом - слоеный пирог яблочный, пломбир на сливках и шоколад с бисквитами. Протодьякон просит еще гуська, - "а припломбиры эти", говорит, "воздушная пустота одна". Батюшка говорит, воздыхая, что и попоститься-то, как для души потреба, никогда не доводится, - крестины, именины, самая-то именинная пора Филиповки, имена-то какие все: Александра Невского, великомученицы Екатерины, - "сколько Катерин в приходе у нас, подумайте!" - великомученицы Варвары, Святителя Николая-Угодника!.. - да и поминок много... завтра вот старика Лощенова хоронят... - люди хлебосольные, солидные, поминовенный обед с кондитером, как водится, готовят...". Протодьякон гремит-воздыхает: "гре-хи... служение наше чревато соблазном чревоугодия..." От пломбира зубы у него что-то понывают, и ему, для успокоения накладывают сладкого пирога. Навязывают после обеда щепной коробок детенкам его, "девятый становится на ножки!" - он доволен, прикладывает лапищу к животу-горе и воздыхает: "и оставиша останки младенцам своим". Батюшка хвалит пломбирчик и просит рецептик - преосвященного угостить когда. Вдруг, к самому концу, - звонок! Маша шепчет в дверях испуганно: - Палагея Ивановна... су-рьезная!.. Все озираются тревожно, матушка спешит встретить, отец, с салфеткой, быстро идет в переднюю. Это родная его тетка, "немножко тово", и ее все боятся: всякого-то насквозь видит и говорит всегда что-то непонятное и страшное. Горкин ее очень почитает: она - "вроде юродная", и ей будто открыта вся тайная премудрость. И я ее очень уважаю и боюсь попасться ей на глаза. Про нее у нас говорят, что "не все у ней дома", и что она "чуть с приглинкой". Столько она всяких словечек знает, приговорок всяких и загадок! И все говорят - "хоть и с приглинкой будто, а у-умная... ну, все-то она к месту, только уж много после все отрывается, и все по ее слову". И, правда, ведь: блаженные-то - все ведь святые были! Приходит она к нам раза два в год, "как на нее накатит", и всегда заявляется, когда вовсе ее не ждут. Так вот, ни с того ни с сего и явится. А если явится - неспроста. Она грузная, ходит тяжелой перевалочкой, в широченном платье, в турецкой шали с желудями и павлиньими "глазками", а на голове черная шелковая "головка", по старинке. Лицо у ней пухлое, большое; глаза большие, серые, строгие, и в них - "тайная премудрость". Говорит всегда грубовато, срыву, но очень складно, без единой запиночки, "так цветным бисером и сыплет", целый вечер может проговорить, и все загадками-прибаутками, а порой и такими, что со стыда сгоришь, - сразу и не понять, надо долго разгадывать премудрость. Потому и боятся ее, что она судьбу видит, Горкин так говорит. Мне кажется, что кто-то ей шепчет, - Ангелы? - она часто склоняет голову набок и будто прислушивается к неслышному никому шепоту - судьбы?.. Сегодня она в лиловом платье и в белой шали, муаровой, очень парадная. Отец целует у ней руку, целует в пухлую щеку, а она ему строго так: - Приехала тетка с чужого околотка... и не звана, а вот и она! Всех сразу и смутила. Мне велят приложиться к ручке, а я упираюсь, боюсь: ну-ка она мне скажет что-нибудь непонятное и страшное. Она будто знает, что я думаю про нее, хватает меня за стриженый вихорчик и говорит нараспев, как о. Виктор: - Рости, хохолок, под самый потолок! Все ахают, как хорошо да складно, и Маша, глупая, еще тут: - Как тебе хорошо-то насказала... богатый будешь! А она ей: - Что, малинка... готова перинка? Так все и охнули, а Маша прямо со стыда сгорела, совсем спелая малинка стала: прознала Палагея Ивановна, что Машина свадьба скоро, я даже понял. Отец спрашивает, как здоровье, приглашает заговеться, а она ему: - Кому пост, а кому погост! И глаза возвела на потолок, будто там все прописано. Так все и отступили, - такие страсти! Из гостиной она строго проходит в залу, где стол уже в беспорядке, крестится на образ, оглядывает неприглядный стол и тычет пальцем: - Дорогие гости обсосали жирок с кости, а нашей Палашке - вылизывай чашки! И не садится. Ее упрашивают, умасливают, и батюшка даже поднялся, из уважения, а Палагея Ивановна села прямиком-гордо, брови насупила и вилкой не шевельнет. Ей и сижка-то, и пирожка-то, и суп подают, без потрохов уж только, а она кутается шалью натуго, будто ей холодно, и прорекает: - Невелика синица, напьется и водицы... И протодьякон стал ласково говорить, расположительно: - Расскажите, Палагея Ивановна, где бывали, чего видали... слушать вас поучительно... А она ему: - Видала во сне - сидит баба на сосне. Так все и покатились. Протодьякон живот прихватил, присел, да как крякнет!.. - все так и звякнуло. А Палагея Ивановна строго на него: - А ты бы, дьякон, потише вякал! Все очень застыдились, а батюшка отошел от греха в сторонку. Недолго посидела, заторопилась - домой пора. Стали провожать. Отец просит: - Сам вас на лошадке отвезу. А она и вымолвила... после только премудрость-то прознали: - Пора и на паре, с песнями!.. Отец ей: - И на паре отвезу, тетушка... А она погладила его по лицу и вымолвила: - На паре-то на масленой катают. На масленице как раз и отвезли Палагею Ивановну, с пением "Святый Боже" на Ваганьковское. Не все тогда уразумели в темных словах ее. Вспомнили потом, как она в заговины сказала отцу словечко. Он ей про дела рассказывал, про подряды и про "ледяной дом", а она ему так, жалеючи: - Надо, надо ледку... горячая голова... остынет. Голову ему потрогала и поцеловала в лоб. Тогда не вникли в темноту слов ее... После ужина матушка велит Маше взять из буфета на кухню людям все скоромное, что осталось, и обмести по полкам гусиным крылышком. Прабабушка Устинья курила в комнатах уксусом и мяткой - запахи мясоедные затомить, а теперь уже повывелось. Только Горкин блюдет завет. Я иду в мастерскую, где у него каморка, и мы с ним ходим и курим ладанцем. Он говорит нараспев молитовку - "воскурю-у имианы-ладаны... воскурю-у... исчезает дым и исчезнут... тает воск от лица-огня..." - должно быть, про дух скоромный. И слышу - наверху, в комнатах, - стук и звон! Это миндаль толкут, к Филиповкам молочко готовят. Горкин знает, как мне не терпится, и говорит: - Ну, воскурили с тобой... ступай-порадуйся напоследок, уж Филиповки на дворе. Я бегу темными сенями, меня схватывает Василь-Василич, несет в мастерскую, а я брыкаюсь. Становит перед печуркой на стружки, садится передо мной на корточки и сипит: - Ах, молодой хозяин... кр-расота Господня!.. Заговелся малость... а завтра "ледяной дом" лить будем... а-хнут!.. Скажи папашеньке... спит, мол, Косой, как стеклышко ... ик-ик... - и водочным духом на меня. Я вырываюсь от него, но он прижимает меня к груди и показывает серебряные часы: "папашенька подарил... за... поведение!.." Нашаривает гармонью, хочет мне "Матушку-голубошку" сыграть-утешить. Но Горкин ласково говорит: - Утихомирься, Вася, Филиповки на дворе, гре-эх!.. Василь-Василич так, на него, ладошками, как святых на молитве пишут: - Ан-дел во плоти!.. Панкра-тыч!.. Пропали без тебя... Отмолит нас Панкратыч... мы все за ним, как... за каменной горой... Скажи папашеньке... от-мо... лит! всех отмолит! А там молоко толкут! Я бегу темными сенями. В кухне Марьюшка прибралась, молится Богу перед постной лампадочкой. Вот и Филиповки... скучно как... В комнатах все лампы пригашены, только в столовой свет, тусклый-тусклый. Маша сидит на полу, держит на коврике, в коленях, ступку, закрытую салфеткой, и толчет пестиком. Медью отзванивает ступка, весело-звонко, выплясывает словно. Матушка ошпаривает миндаль, - будут еще толочь! Я сажусь на корточках перед Машей, и так приятно, миндальным запахом от нее. Жду, не выпрыгнет ли "счастливчик". Маша миндалем дышит на меня, делает строгие глаза и шепчет: "где тебя, глазастого, носило... все потолкла!" И дает мне на пальце миндальной кашицы в рот. До чего же вкусно и душисто! я облизываю и Маши палец. Прошу у матушки почистить миндалики. Она велит выбирать из миски, с донышка. Я принимаюсь чистить, выдавливаю с кончика, и молочный, весь новенький миндалик упрыгивает под стол. Подумают, пожалуй, что я нарочно. Я стараюсь, но миндалики юркают, боятся ступки. Я лезу под стол, собираю "счастливчиков", а блюдечко с миндаликами уже отставлено. - Будет с тебя, начистил. Я божусь, что это они сами уюркивают... может быть, боятся ступки... - и вот они все, "счастливчики", - я показываю на ладошке. - Промой и положи. Маша сует мне в кармашек целую горсть, чистеньких-голеньких, - и ласково щекочет мою ногу. Я смотрю, как смеются ее глаза - ясные миндали, играют на них синие зрачки-колечки... и губы у ней играют, и за ними белые зубы, как сочные миндали, хрупают. И вся она будто миндальная. Она смеется, целует меня украдкой в шейку и шепчет, такая радостная: - Ду-сик... Рождество скоро, а там и мясоед... счастье мое миндальное!.. Я знаю: она рада, что скоро ее свадьба. И повторяю в уме: "счастье мое миндальное..." Матушка велит мне ложиться спать. А выжимки-то? - Завтра. И так, небось, скоро затошнит. Я иду попрощаться с отцом. В кабинете лампа с зеленым колпаком привернута, чуть видно. Отец спит на диване. Я подхожу на цыпочках. Он в крахмальной рубашке, золотится грудная запонка. Боюсь разбудить его. На дедушкином столе с решеточкой-заборчиком лежит затрепанная книжка. Я прочитываю заглавие - "Ледяной Дом". Потому и строим "ледяной дом"? В окнах, за разноцветными ширмочками, искрится от мороза... - звездочки? Взбираюсь на стол, грызу миндалик, разглядываю гусиное перо, дедушкино еще... гусиную лапку вижу, Палагею Ивановну... Лампа плывет куда-то, светит внизу зеленовато... потолок валится на меня с круглой зеленой клеткой, где живет невиданный никогда жавороночек... - и вижу лицо отца. Я на руках у него... он меня тискает, я обнимаю его шею.. - какая она горячая!.. - Заснул? на самом "Ледяном Доме"? не замерз, а? И что ты такой душистый... совсем миндальный!.. Я разжимаю ладошку и показываю миндалики. Он вбирает губами с моей ладошки, весело так похрупывает. Теперь и он миндальный. И отдается радостное, оставшееся во мне, "счастье мое миндальное!.." Давно пора спать, но не хочется уходить. Отец несет меня в детскую, я прижимаюсь к его лицу, слышу миндальный запах... "Счастье мое миндальное!.." РОЖДЕСТВО Рождество уже засветилось, как под Введенье запели на всенощной "Христос рождается, славите; Христос с небес, срящите.." - так сердце и заиграло, будто в нем свет зажегся. Горкин меня загодя укреплял, а то не терпелось мне, скорей бы Рождество приходило, все говорил вразумительно "нельзя сразу, а надо приуготовляться, а то и духовной радости не будет". Говорил, бывало: - Ты вон, летось, морожена покупал... и взял-то на монетку, а сколько лизался с ним, поглядел я на тебя. Так и с большою радостью, еще пуще надо дотягиваться, не сразу чтобы. Вот и приуготовляемся, издаля приглядываемся, - вон оно, Рождество-то, уж светится. И радости больше оттого. И это сущая правда. Стали на крылосе петь, сразу и зажглось паникадило, - уж светится будто Рождество. Иду ото всенощной, снег глубокий, крепко морозом прихватило, и чудится, будто снежок поет, весело так похрустывает - "Христос с небес, срящите..." - такой-то радостный, хрящеватый хруст. Хрустят и промерзшие заборы, и наши дубовые ворота, если толкнуться плечиком, - веселый, морозный хруст. Только бы Николина Дня дождаться, а там и рукой подать; скатишься, как под горку, на Рождество. "Вот и пришли Варвары", - Горкин так говорит, - Василь-Василичу нашему на муку. В деревне у него на Николу престольный праздник, а в Москве много земляков, есть и богачи, в люди вышли, все его унижают за характер, вот он и празднует во все тяжки. Отец посмеивается: "теперь уж варвариться придется!" С неделю похороводится: три дни подряд празднует трояк-праздник: Варвару, Савву и Николу. Горкин остерегает, и сам Василь-Василич бережется, да морозы под руку толкают. Поговорка известная: Варвара-Савва мостит, Никола гвоздит. По именинам-то как пойдет, так и пропадет с неделю. Зато уж на Рождество - "как стеклышко", чист душой: горячее дело, публику с гор катать. Разве вот только "на стенке" отличится, - на третий день Рождества, такой порядок, от старины; бромлейцы, заводские с чугунного завода Бромлея, с Серединки, неподалеку от нас, на той же Калужской улице, "стенкой" пойдут на наших, в кулачный бой, и большое побоище бывает; сам генерал-губернатор князь Долгоруков будто дозволяет, и будошники не разгоняют: с морозу людям погреться тоже надо. А у Василь-Василича кровь такая, горячая: смотрит-смотрит - и ввяжется. Ну, с купцами потом и празднует победу-одоление. Как увидишь, - на Конную площадь обозы потянулись, - скоро и Рождество. Всякую живность везут, со всей России: свиней, поросят, гусей... - на весь мясоед, мороженых, пылкого мороза. Пойдем с Горкиным покупать, всю там Москву увидим. И у нас на дворе, и по всей округе, все запасаются помногу, - дешевле, как на Конной, купить нельзя. Повезут на санях и на салазках, а пакетчики, с Житной, сами впрягаются в сани - народ потешить для Рождества. Скорняк уж приходил, высчитывал с Горкиным, чего закупить придется. Отец загодя приказывает прикинуть на бумажке, чего для народа взять и чего для дома. Плохо-плохо, а две-три тушки свиных необходимо, да черных поросят, с кашей жарить, десятка три, да белых, на заливное молошничков, два десятка, чтобы до заговин хватило, да индеек-гусей-кур-уток, да потрохов, да еще солонины не забыть, да рябчиков сибирских, да глухарей-тетерок, да... - трое саней брать надо. И я новенькие салазки заготовил, чего-нибудь положить, хоть рябчиков. В эту зиму подарил мне отец саночки-щегольки, высокие, с подрезами, крыты зеленым бархатом, с серебряной бахромой. Очень мне нравились эти саночки, дивовались на них мальчишки. И вот заходит ко мне Ленька Егоров, мастер змеи запускать и голубей гонять. Приходит, и давай хаять саночки: девчонкам только на них кататься, разве санки бывают с бахромой! Настоящие санки везде катаются, а на этих в снегу увязнешь. Велел мне сесть на саночки, повез по саду, в сугробе увязил и вывалил. - Вот дак са-ночки твои!.. - говорит, - и плюнул на мои саночки. Сердце у меня и заскучало. И стал нахваливать свои, лубяные: на них и в далекую дорогу можно, и сенца можно постелить, и товар возить: вот, на Конную-то за поросятами ехать! Стал я думать, а он и привозит саночки, совсем такие, на каких тамбовские мужики в Москву поросят везут, только совсем малюсенькие, у щепника нашего на рынке выставлены такие же у лавки. Посадил меня и по саду лихо прокатил. Вот это дак са-ночки! - говорит. Отошел к воротам, и кричит: - Хочешь, так уж и быть, променяю приятельски, только ты мне в придачу чего-нибудь... хоть три копейки, а я тебе гайку подарю, змеи чикать. Я обрадовался, дал ему саночки и три копейки, а он мне гайку - змеи чикать и салазки. И убежал с моими. Поиграл я саночками, а Горкин и спрашивает, как я по двору покатил: - Откуда у те такие, лутошные? Как узнал все дело, так и ахнул: - Ах, ты, самоуправник! да тебя, простота, он, лукавый, вкруг пальца обернул, папашенька-то чего скажет!.. да евошним-то три гривенника - красная цена, куклу возить девчонкам, а ты, дурачок... идем со мной. Пошли мы с ним к Леньке на двор, а уж он с горки на моих бархатных щеголяет. Ну, отобрали. А отец его, печник знакомый и говорит: - А ваш-то чего смотрел... так дураков и учат. Горкин сказал ему чего-то от Писания, он и проникся, Леньку при нас и оттрепал. Говорю Горкину: А за поросятами на Конную, как же я?.. Поставим, говорит, корзиночку, и повезешь. Близится Рождество: матушка велит принести из амбара "паука". Это высокий такой шест, и круглая на нем щетка, будто шапка: обметать паутину из углов. Два раза в году "паука" приносят: на Рождество и на Пасху. Смотрю на "паука" и думаю: "бедный, целый год один в темноте скучал, а теперь, небось, и он радуется, что Рождество". И все радуются. И двери наши, - моют их теперь к Празднику, - и медные их ручки, чистят их мятой бузиной, а потом обматывают тряпочками, чтобы не захватали до Рождества: в Сочельник развяжут их, они и засияют, радостные, для Праздника. По всему дому идет суетливая уборка. Вытащили на снег кресла и диваны, дворник Гришка лупит по мягким пузикам их плетеной выбивалкой, а потом натирает чистым снегом и чистит веничком. И вдруг, плюхается с размаху на диван, будто приехал в гости, кричит мне важно - "подать мне чаю-шоколаду!" - и строит рожи, гостя так представляет важного. Горкин - и тот на него смеется, на что уж строгий. "Белят" ризы на образах: чистят до блеска щеточкой с мелком и водкой и ставят "праздничные", рождественские, лампадки, белые и голубые, в глазках. Эти лампадки напоминают мне снег и звезды. Вешают на окна свежие накрахмаленные шторы, подтягивают пышными сборками, - и это напоминает чистый, морозный снег. Изразцовые печи светятся белым матом, сияют начищенными отдушниками. Зеркально блестят паркетные полы, пахнущие мастикой с медовым воском, - запахом Праздника. В гостиной стелят "рождественский" ковер, - пышные голубые розы на белом поле, - морозное будто, снежное. А на Пасху - пунсовые розы полагаются, на алом. На Конной, - ей и конца не видно, - где обычно торгуют лошадьми цыганы и гоняют их на проглядку для покупателей, показывая товар лицом, стоном стоит в морозе гомон. Нынче здесь вся Москва. Снегу не видно, - завалено народом, черным-черно. На высоких шестах висят на мочалках поросята, пучки рябчиков, пупырчатые гуси, куры, чернокрылые глухари. С нами Антон Кудрявый, в оранжевом вонючем полушубке, взял его Горкин на подмогу. Куда тут с санками, самих бы не задавили только, - чистое светопреставление. Антон несет меня на руках, как на "постном рынке". Саночки с бахромой пришлось оставить у знакомого лавочника. Там и наши большие сани с Антипушкой, для провизии, - целый рынок закупим нынче. Мороз взялся такой, - только поплясывай. И все довольны, веселые, для Рождества стараются поглатывают-жгутся горячий сбитень. Только и слышишь - перекликаются: - Много ль поросят-то закупаешь? - Много - не много, а штук пяток надо бы, для Праздника. Тороговцы нахваливают товар, стукают друг о дружку мерзлых поросят: живые камушки. - Звонкие-молочшые!.. не поросятки - а-нделы!.. Горкин пеняет тамбовскому, - "рыжая борода": не годится так, ангелы - святое слово. Мужик смеется: - Я и тебя, милый, а-нделом назову... у меня ласковей слова нет. Не черным словом я, - а-ндельским!.. - Дворянские самые индюшки!.. княжьего роду, пензицкого заводу!.. Горкин говорит, - давно торгу такого не видал, боле тыщи подвод нагнали, - слыхано ли когда! "черняк" - восемь копеек фунт?! "беляк" - одиннадцать! дешевле паренной репы. А потому: хлеба уродилось после войны, вот и пустили вовсю на выкорм. Ходим по народу, выглядываем товарец. Всегда так Горкин; сразу не купит, а выверит. Глядим, и отец дьякон от Спаса в Наливках, в енотовой огромной шубе, слон-слоном, за спиной мешок, полон: немало ему надо, семья великая. Третий мешок набил, - басит с морозу дьякон, - гуська одного с дюжинку, а поросяткам и счет забыл. Семейка-то у меня... А Горкин на ухо мне: - Это он так, для хорошего разговору... он для души старается, в богадельню жертвует. Вот и папашенька, записочку сам дал, велит на четвертной накупить, по бедным семьям. И втайне чтобы, мне только препоручает, а я те поучение... выростешь - и попомнишь. Только никому не сказывай. Встречаем и Домну Панферовну, замотана шалями, гора горой, обмерзла. С мешком тоже, да и салазки еще волочит. Народ мешает поговорить, а она что-то про уточек хотела, уточек она любит, пожирней. Смотрим - и барин Энтальцев тут, совсем по-летнему, в пальтишке, в синие кулаки дует. Говорит важно так, - "рябчиков покупаю, "можжевельничков", топкий вкус! там, на углу, пятиалтынный пара!". Мы не верим: у него и гривенничка наищешься. Подходим к рябчикам: полон-то воз, вороха пестрого перья. Оказывается, "можжевельнички" - четвертак пара. - Терся тут, у моего воза, какой-то хлюст, нос насандален... - говорит рябчичник, - давал пятиалтынный за парочку, глаза мне отвел... а люди видали - стащил будто пары две под свою пальтишку... разве тут доглядишь!.. Мы молчим, не сказываем, что это наш знакомый, барин прогорелый. Ради такого Праздника и не обижаются на жуликов: "что волку в зубы - Егорий дал!" Только один скандал всего и видали, как поймал мужик паренька с гусем, выхватил у него гуся, да в нос ему мерзлым горлом гусиным: "разговейся, разговейся!.." Потыкал-потыкал - да и плюнул, связываться не время. А свинорубы и внимание не дают, как подбирают бедняки отлетевшие мерзлые куски, с фунт, пожалуй. Свиней навезли горы. По краю великой Конной тянутся, как поленницы, как груды бревен-обрубков: мороженая свинина сложена рядами, запорошило снежком розовые разводы срезов: окорока уже пущены в засол, до Пасхи. Кричат: "тройку пропущай, задавим!" Народ смеется: пакетчики это с Житной, везут на себе сани, полным-полны, а на груде мороженою мяса сидит-покачивается веселый парень, баюкает парочку поросят, будто это его ребятки, к груди прижаты. Волокут поросятину по снегу на веревках, несут подвязанных на спине гроздями, - одна гроздь напереду, другая сзади, - растаскивают великий торг. И даже бутошник наш поросенка тащит и пару кур, и знакомый пожарный с Якиманской части, и звонарь от Казанской тащит, и фонарщик гусят несет, и наши банщицы, и даже кривая нищенка, все-то, все. Душа - душой, а и мамона требует своего, для Праздника. В Сочельник обеда не полагается, а только чаек с сайкой и маковой подковкой. Затеплены все лампадки, настланы новые ковры. Блестят развязанные дверные ручки, зеркально блестит паркет. На столе в передней стоны закусочных тарелок, "рождественских", в голубой каемке. На окне стоят зеленые четверти "очищенной", - подносить народу, как поздравлять с Праздником придут. В зале - парадный стол, еще пустынный, скатерть одна камчатная. У изразцовой печи, пышет от нее, не дотронуться, - тоже стол, карточный-раскрытый, - закусочный: завтра много наедет поздравителей. Елку еще не внесли: она, мерзлая, пока еще в высоких сенях, только после всеношной ее впустят. Отец в кабинете: принесли выручку из бань, с ледяных катков и портомоен. Я слышу знакомое почокиванье медяков и тонкий позвонец серебреца: это он ловко отсчитывает деньги, ставит на столе в столбики, серебрецо завертывает в бумажки; потом раскладывает на записочки - каким беднякам, куда и сколько. У него, Горкин сказывал мне потайно, есть особая книжечка, и в ней вписаны разные бедняки и кто раньше служил у нас. Сейчас позовет Василь-Василича, велит заложить беговые санки и развести по углам-подвалам. Так уж привык, а то и Рождество будет не в рождество. У Горкина в каморке теплятся три лампадки, медью сияет Крест. Скоро пойдем ко всенощной. Горкин сидит перед железной печкой, греет ногу, - что-то побаливает она у него, с мороза, что ли. Спрашивает меня: - В Писании писано: "и явилась в небе многая сонма Ангелов...", кому явилась? Я знаю, про что он говорит: это пастухам ангелы явились и воспели - "Слава в вышних Богу...". - А почему пастухам явились? Вот и не знаешь. В училищу будешь поступать, в имназюю... папашенька говорил намедни... у Храма Христа Спасителя та училища, имназюя, красный дом большенный, чугунные ворота. Там те батюшка и вспросит, а ты и не знаешь. А он стро-гой, отец благочинный нашего сорока, протоерей Копьев, от Спаса в Наливках... он те и погонит-скажет - "ступай, доучивайся!" - скажет. А потому, мол, скажи... Про это мне вразумление от отца духовного было, он все мне растолковал, о. Валентин, в Успенском соборе, в Кремле, у-че-ный!.. проповеди как говорит!.. Запомни его - о. Валентин, Анфитиятров. Сказал: в стихе поется церковном: "истинного возвещают Па-стыря!.." Как в Писании-то сказано, в Евангелии-то?.. - Аз есьм Пастырь Добрый...". Вот пастухам первым потому и было возвещено. А потом уж и волхвам-мудрецам было возвещено: знайте, мол! А без Него и мудрости не будет. Вот ты и помни. Идем ко всенощной. Горкин раньше еще ушел, у свещного ящика много дела. Отец ведет меня через площадь за руку, чтобы не подшибли на раскатцах. С нами идут Клавнюша и Саня Юрцов, заика, который у Сергия-Троицы послушником: отпустили его монахи повидать дедушку Трифоныча, для Рождества. Оба поют вполголоса стишок, который я еще не слыхал, как Ангелы ликуют, радуются человеки, и вся тварь играет в радости, что родился Христос. И отец стишка этого не знал. А они поют ласково так и радостно. Отец говорит: - Ах, вы, божьи люди!.. Клавнюша сказал - "все божии" - и за руку нас остановил: - Вы прислушайте, прислушайте... как все играет!.. и на земле, и на небеси!.. А это про звон он. Мороз, ночь, ясные такие звезды, - и гу-ул... все будто небо звенит-гудит, - колокола поют. До того радостно поют, будто вся тварь играет: и дым над нами, со всех домов, и звезды в дыму, играют, сияние от них веселое. И говорит еще: - Гляньте, гляньте!.. и дым будто Славу несет с земли... играет ка-ким столбом!.. И Саня-заика стал за ним говорить: - И-и-ч... грает... не-бо и зе-зе-земля играет... И с чего-то заплакал. Отец полез в карман и чего-то им дал, позвякал серебрецом. Они не хотели брать, а он велел,чтобы взяли: - Дадите там, кому хотите. Ах, вы, божьи дети... молитвенники вы за нас, грешных... простосерды вы. А у нас радость, к Празднику: доктор Клин нашу знаменитую октаву-баса, Ломшачка, к смерти приговорил, неделю ему только оставлял жить... дескать, от сердца помрет... уж и дышать переставал Ломшачок! а вот, выправился, выписали его намедни из больницы. Покажет себя сейчас, как "с нами Бог" грянет!.. Так мы возрадовались! а Горкин уж и халатик смертный ему заказывать хотел. В церкви полным-полно. Горкин мне пошептал: - А Ломшачок-то наш, гляди-ты... воя он, горло-то потирает, на крылосе... это, значит, готовится, сейчас "С нами Бог" вовсю запустит. Вся церковь воссияла, - все паникадилы загорелись. Смотрю: разинул Ломшаков рот, назад головой подался... - все так и замерли, ждут. И так ах-нуло - "С нами Бог"... - как громом, так и взыграло сердце, слезами даже зажгло в глазах, мурашки пошли в затылке. Горкин и молится, и мне шепчет: - Воскрес из мертвых наш Ломшачок... - "разумейте, языцы и покоряйтеся... яко с нами Бог!..". И Саня, и Клавнюша - будто воссияли, от радости. Такого пения, говорили, еще и не слыхали: будто все Херувимы-Серафимы трубили с неба. И я почувствовал радость, что с нами Бог. А когда запели "Рождество Твое, Христе Боже наш, воссия мирови свет разума..." - такое во мне радостное стало... и я будто увидал вертеп-пещерку, ясли и пастырей, и волхвов... и овечки будто стоят и радуются. Клавнюша мне пошептал: - А если бы Христа не было, ничего бы не было, никакого света-разума, а тьма языческая!.. И вдруг заплакал, затрясся весь, чего-то выкликать стал... его взяли под руки и повели на мороз, а то дурно с ним сделалось, - "припадочный он", - говорили-жалели все. Когда мы шли домой, то опять на рынке остановились, у басейны, и стали смотреть на звезды, и как поднимается дым над крышами, и снег сверкает от главной звезды, - "Рождественнская" называется. Потом проведали Бушуя, погладили его в конуре, а он полизал нам пальцы, и будто радостный он, потому что нынче вся тварь играет. Зашли в конюшню, а там лампадочка горит, в фонаре, от пожара, не дай-то Бог. Антипушка на сене сидит, спать собирается ложиться. Я ему говорю: - Знаешь, Антипушка, нонче вся тварь играет, Христос родился. А он говорит - "а как же, знаю... вот и лампадочку затеплил...". И правда: не спят лошадки, копытцами перебирают. - Они еще лучше нашего чуют, - говорит Антипушка, - как заслышали благовест, ко всенощной... ухи навострили, все слушали. Заходим к Горкину, а у него кутья сотовая, из пшенички, угостил нас - святынькой разговеться. И стали про божественное слушать. Клавнюша с Саней про светлую пустыню сказывали, про пастырей и волхвов-мудрецов, которые все звезды сосчитали, и как Ангелы пели пастырям, а Звезда стояла над ними и тоже слушала ангельскую песнь. Горкин и говорит, - будто он слышал, как отец давеча обласкал Клавнюшу с Саней: - Ах, вы, ласковые... божьи люди!.. А Клавнюша опять сказал, как у басейны: - Все божии. В. О. Зеелеру ЛЕДЯНОЙ ДОМ По Горкину и вышло: и на Введенье не было ростепели, а еще пуще мороз. Все окошки обледенели, а воробьи на брюшко припадали, лапки не отморозить бы. Говорится - "Введенье ломает леденье", а не всегда, тайну премудрости не прозришь. И Брюс-колдун в "Крестном Календаре" грозился, что реки будто вскрываться станут, - и по его не вышло. А в старицу бывало. Горкин сказывал, - раз до самого до Введения такая теплынь стояла, что черемуха зацвела. У Бога всего много, не дознаться. А Панкратыч наш дознавался, сподобился. Всего-то тоже не угадаешь. Думали вот - до Казанской Машину свадьбу справить, - она с Денисом все-таки матушку упросила не откладывать за Святки, до слез просила, - а пришлось отложить за Святки: такой нарыв у ней на губе нарвал, все даже лицо перекосило, куда такую уродину к венцу вести. Гришка смеялся все: "а не целуйся до сроку, он тебе усом и наколол!". Отец оттепели боится: начнем "ледяной дом" смораживать - все и пропадет, выйдет большой скандал, И Горкин все беспокоится: ввязались не в свое дело, а все скорняк заварил. А скорняк обижается, резонит: - Я только им книжку показал, как в Питере "ледяной дом" Царица велела выстроить, и живого хохла там залили, он и обледенел, как столб. Сергей Иваныч и загорячились: "построю "ледяной дом", публику удивим!" Василь-Василич - как угорелый, и Денис с ним мудрует, а толком никто не знает, как "ледяной дом" строить. Горкин чего-чего не знает только, и то не может, дело-то непривычное. Спрашиваю его - "а как же зайчик-то... ледяную избушку, мог?" А он на меня серчает: - Раззвонили на всю Москву, и в "Ведомостях" пропечатали, а ничего не ладится, с чего браться. - А зайчик-то... мог? А он - "зайчик-зайчик..." - и плюнул в снег. Никто и за портомойнями не глядит, подручные выручку воруют. Горкину пришлось ездить - досматривать. И только в разговору, что про "ледяной дом". Василь-Василичу праздник, по трактирам все дознает, у самых дошлых. И дошлые ничего не могут. Повезли лед с Москва-реки, а он бьется, силы-то не набрал. Стали в Зоологическим саду прудовой пилить, а он под пилой крошится, не дерево. Даже сам архитектор отказался: "ни за какие тыщи, тут с вами опозоришься!" Уж Василь-Сергеич взялся, с одной рукой, который в банях расписывал. План-то нарисовал, а как выводить - не знает. Все мы и приуныли, один Василь-Василич куражится. Прибежит к ночи, весь обмерзлый, борода в сосульках, и лохмы совсем стеклянные, и все-то ухает, манеру такую взял: - Ух ты-ы!.. такого навертим - ахнут!.. Скорняк и посмеялся: - Поставить тебя заместо того хохла - вот и ахнут!.. В кабинете - "сбор всех частей", как про большие пожары говорится: отец советуется, как быть. Горкин - "первая голова". Василь-Василич, старичок Василь-Сергеич, один рукав у него болтается, и еще старый штукатур Пармен, мудреющий. Василь-Василич чуть на ногах стоит,от его полушубка кисло пахнет, под валенками мокро от сосулек. Отец сидит скучный, подперев голову, глядит в план. - Ну, чего ты мне ерунду с загогулинами пустил?.. - говорит он безрукому, - вазы на стенах, какие-то шары в окнах... столбы винтами?.. это тебе не штукатурка, а лед!.. Обрадовался.... за архитектора его взяли!.. - Я так прикидываю-с... ежели в формы вылить-с?.. - опасливо говорит безрукий, а Василь-Василич перебивает криком: - Будь-п-койны-с, уж понатужимся!.. литейщиков от Брамля подрядим, вроде как из чугуна выльем-с!.. а-хнут-с!.. Отец кажет ему кулак. - Это тебе не гиря, не болванка... выльем! Чего ты мне ерунды с маслом навертел?!. - кричит он на робеющего безрукого, - сдержат твои винты крыльцо?.. ледяной вес прикинь! не дерево тебе, лед хрупкий!.. Навалит народу...да, упаси Бог, рухнет... сколько народу передавим!.. Генерал-губернатор, говорят, на открытие обещал прибыть... как раззвонили, черти!.. - Оно и без звону раззвонилось, дозвольте досказать-с... - пробует говорить Василь-Василич, а язык и не слушается, с морозу. - Как показали все планты обер-пальциместеру... утвердите чудеса, все из леду!.. Говорит... "обязательно утвержду... невидано никогда... самому князю Долгорукову доложу про ваши чу... чудеса!.. всю Москву удивите, а-хнут!.." - По башке трахнут. Ты, Пармен, что скажешь? как такую загогулину изо льду точить?!. Пармен - важный, седая борода до пояса, весь лысый. Первый по Москве штукатур, во дворцах потолки лепил. - Не лить, не точить, а по-нашему надоть, лепитьвыглаживать. Слепили карнизы, чуть мокренько - тяни правилками, по хворме... лекальчиками пройтить. Ну, чего, может, и отлить придется, с умом вообразить. Несвычное дело, а ежели с умом - можно. - Будь-п-койны-с, - кричит Василь-Василич, - уж понатужимся, все облепортуем! С нашими-то робятами... вся Москва ахнет-с!.. Все ночи надумываю-тужусь... у-ухх-ты-ы!.. - Пошел, тужься там, на версту от тебя несет. Как какое дело сурьезное, так он... черт его разберет!..- шлепает отец пятерней по плану. Горкин все головой покачивает, бородку тянет: не любит он черных слов, даже в лице болезное у него. - И за что-с?!. - вскрикивает, как в ужасе, Василь- Василич. - Дни-ночи мечусь, весь смерзлый, чистая калмыжка!.. по всем трактирам с самыми дошлыми добиваюсь!.. - Допиваюсь! - кричит отец. - С ими нельзя без энтова... через энтово и дознаюсь.. нигде таких мастеров, окроме как запойные, злющие до энтово... уж судьба-планида так... выводит из себе... ух-ты, какие мастера!.. Доверьтесь только, выведем так что... уххх-ты-ы!.. Отец думает над планом, свешивается его хохол. - А ты, Горка... как по-твоему? не ндравится тебе, вижу? - Понятно, дело оно несвычное, а, глядится, Пармен верно сказывает, лепить надо. Стены в щитах лепить, опосле чуток пролить, окошечки прорежем, а там и загогулины, в отделку. Балаган из тесу над "домом" взвошим, морозу не допущать... чтобы те ни морозу, ни тепла, как карнизы-то тянуть станут... а то-не дасть мороз, закалит. - Так... - говорит отец, веселей, - и не по душе тебе, а дело говоришь. Значит, сперва снег маслить, потом подмораживать... так. - Осени-ли!.. Господи... осенили!.. - вскрикивает Василь- Василич. - Ну, теперича а-хнем!.. - Денис просится, доложиться... - просовывается в дверь Маша. - Ты тут еще, с Дениской... пошла! - машет на нее Горкин. - Да по ледяному делу, говорит. Очень требует, с Андрюшкой они чего-то знают!.. - Зови... - велит отец. Входит Денис, в белой полушубке и белых валенках, серьга в ухе, усы закручены, глаз веселый, - совсем жених. За ним шустрый, отрепанный Андрюшка, крестник Горкина, - святого Голубка на сень для Царицы Небесной из лучинок сделал, на радость всем. Горкин зовет его - "золотые руки", а то Ондрейка, а если поласкивей - "мошенник". За виски иной раз поучит - "не учись пьянствовать". Денис докладывает, что дознались они с Андрюшкой, в три недели "ледяной дом" спроворят, какой угодно, и загогулины, и даже решетки могут, чисто из хрусталя. Отец смотрит, не пьяны ли. Нет, Денис стоит твердо на ногах, у Андрюшки блестят глаза. - Ври дальше... - Зачем врать, можете поглядеть. Докладывай, Андрюшка, ты первый-то... Язык у Андрюшки - "язва", - Горкин говорит, на том свете его обязательно горячую сковороду лизать заставят. Но тут он много не говорит. - Плевое дело, балясины эти, столбы-винты. Можете глядеть, как Бушуя обработали, водой полили... стал ледяной Бушуй! - Ка-ак, Бушуя обработали?!. - вскрикивают и отец, и Горкин, - живого Бушуя залили!.. - Язва ты, озорник!.. А я вспоминаю про залитого в Питере хохла. - Да что вы-с!.. - ухмыляется Денис, - из снегу слепил Андрюшка, на глаз прикидывали с ним, а потом водичкой подмаслили. - Держкий чтоб снег был, как в ростепель, - говорит Андрюшка. - Что похитрей надо - мы с Денисом, а карнизы тянуть - штукатуров поставите. Я в деревне и петухов лепил, перушки видать было!.. - сплевывает Андрюшка на паркет, - а это пустяки, загогулины. Только с печкой надо, под балаганом... - В одно слово с Михал Пан..! - встревается Василь-Василич. - ...мороза не впущать. Где терпугом, где правилкой, водичкой подмасливать, а к ночи мороз впущать. Да вы извольте Бушуя поглядеть... Идем с фонарем на двор. В холодной прачешной сидит на полу... Бушуй!.. - Ж-живой!.. ах, су-кины коты... ж-живой!.. чуть не лает!.. - вскрикивает Василь-Василич. Ну, совсем Бушуйка! и лохматый, и на глазах мохры, и будто смотрят глаза, блестят. Впервые тогда явилось передо мною - чудо. Потом - я познал его. - Ты? - удивленный, спрашивает отец Андрюшку, указывая на ледяного Бушуя. Андрюшка молчит, ходит вокруг Бушуя. Отец дает ему "зелененькую", три рубля, "за мастерство". Андрюшка, мотнув головой, пинает вдруг сапогом Бушуя, и тот разваливается на комья. Мы ахаем. Горкин кричит: - Ах, ты, язва... голова вертячая, озорник-мошенник!.. Андрюшка ему смеется: - Тебя, погоди, сваляю, крестный, тогда не пхну. В трактир, что ль, пойти-погреться. В Зоологическом саду, на Пресне, где наши ледяные горы, кипит работа. Меня не берут туда. Горкин говорит, что не на что там глядеть покуда, а как будет готово - поедем вместе. На Александра Невского, 23 числа ноября, меня посылают поздравить крестного с Ангелом, а вечером старшие поедут в гости. Я туда не люблю ходить: там гордецы-богачи, и крестный грубый, глаза у него, "как у людоеда", огромный, черный, идет - пол от него дрожит. Скажешь ему стишки, а он и не взглянет даже, только буркнет - "ага... ладно, ступай, там тебе пирога дадут", - и сунет рваный рублик. И рублика я боюсь: "грешный" он. Так и говорят все: "кашинские деньги сиротскими слезами... политы... Кашины - "тискотеры", дерут с живого и с мертвого, от слез на пороге мокро". Я иду с Горкиным. Дорога веселая, через замерзшую Москва-реку. Идем по тропинке в снегу, а под нами река, не слышно только. Вольно кругом, как в поле, и кажется почему-то, что я совсем-совсем маленький, и Горкин маленький. В черных полыньях чего-то вороны делают. Ну, будто в деревне мы. Я иду и шепчу стишки, дома велели выучить: Подарю я вам два слова: Печаль никогда, А радость навсегда. Горкин говорит: - Ничего не поделаешь, - крестный, уважить надо. И папашенька ему должен под вексельки... как крымские бани строил, одолжал у него деньжонок, под какую же лихву!.. разорить вас может. Не люблю и я к ним ходить... И богатый дом, а сидеть холодно. - Как "ледяной", да?.. Он смеется: - Уж и затейник ты... "ледяной"! В "ледяном"-то, пожалуй, потеплее будет. Вот и большой белый дом, в тупичке, как раз против Зачатиевского монастыря. Дом во дворе, в глубине. Сквозные железные ворота. У ворот и на большом дворе много саней богатых, с толстыми кучерами, важными. Лошади строгие огромные и будто на нас косятся. И кучера косятся, будто мы милостыньку пришли просить. Важный дворник водит во дворе маленькую лошадку - "пони": купили ее недавно Дане, младшему сынку. Идем с черного хода: в прошедшем году в парадное не пустили нас. На пороге мокро, - от слез, пожалуй. В огромной кухне белые повара с ножами, пахнет осетриной и раками, так вкусно. - Иди, голубок, не бойся... - поталкивает меня Горкин на лестницу. Нарядная горничная велит нам обождать в передней. Пробегает Данька, дерг меня за башлык, за маковку, и свалил. - Ишь, озорник... такой же живоглот выростет... - шепчет Горкин, и кажется мне, будто и он боится. Видно, как в богатой столовой накрывают на стол официанты. На всех окнах наставлены богатые пироги в картонках и куличи. Проходит огромный крестный, говорит Горкину: - Жив еще, старый хрыч? А твой умный, в балушки все?.. ледяную избушку выдумал?.. Горкин смиренно кланяется - "воля хозяйская", - говорит, вздыхая, и поздравляет с Ангелом. Крестный смеется страшными желтыми зубами. И кажется мне, что этими зубами он и сдирает "с живого - с мертвого". - Покормят тебя на кухне, - велит он Горкину, а мне - все то же: "ага.... ладно, ступай,там тебе пирога дадут..." - и тычет мне грязный бумажный рублик, которого я боюсь. - Стишок-то кресенькому скажи... - поталкивает меня Горкин, но крестный уже ушел. Опять пробегает Данька и тащит меня за курточку в "классную". В большой "классной" стоит на столе голубой глобус, у выкрашенной голубой стены - черная доска на ножках и большие счеты на станочке. Я стискиваю губы, чтобы не заплакать: Данька оборвал крендель-шнурочек на моей новой курточке. Я смотрю на глобус, читаю на нем - "Африка" и в тоске думаю: "скорей бы уж пирога давали, тогда - домой". Данька толкает меня и кричит: "я сильней тебя!.. на левую выходи!.." - Он маленький, ты на целую голову его выше... нельзя обижать малыша... - говорит вошедшая гувернантка, строгая, в пенсне. Она говорит еще что-то, должно быть, по-немецки и велит нам обоим сесть на скамейку перед черным столом, косым, как горка: - А вот кто из вас лучше просклоняет, погляжу я?.. ну, кто отличится?.. - Я!.. - кричит Данька, задирает ноги и толкает меня в бок локтем. Он очень похож на крестного, такой же черный и зубастый, - я и его боюсь. Гувернантка дает нам по листу бумаги и велит просклонять, что она написала на доске: "гнилое болото". Больше полувека прошло, а я все помню "гнилое болото" это. Пишем вперегонки. Данька показывает свой лист - "готово"! Гувернантка подчеркивает у него ошибки красными чернилками, весь-то лист у него искрасила! А у меня - ни одной-то ошибочки, слава Богу! Она ласково гладит меня по головне, говорит - "молодец". Данька схватывает мой лист и рвет. Потом начинает хвастать, что у него есть "пони", высокие сапоги и плетка. Входит крестный и жует страшными зубами: - Ну, сказывай стишки. Я говорю и гляжу ему на ноги, огромные, как у людоеда. Он крякает: - Ага... "радость завсегда"? - ладно. А ты... про "спинки" ну-ка!.. - велит он Даньке. Данька говорит знакомое мне - "Где гнутся над омутом лозы...". Коверкает нарочно - "ро-зы", ломается... - "нам так хорошо и тепло, у нас березовые спинки, а крылышки точно стекло". - Ха-ха-ха-а..! бе-ре-зовые!.. - страшно хохочет крестный и уходит. - Да "би-рю-зовые" же!.. - кричит покрасневшая гувернантка - сколько объясняла!.. из би-рю-зы!.. А Данька дразнится языком - "зы-зы-зы!". Горничная приносит мне кусок пирога с рисом-рыбой, семги и лимонного желе, все на одной тарелке. Потом мне дают в платочке парочку американских орехов, мармеладцу и крымское яблоко и проводят от собачонки в кухню. Горкин торопливо говорит, шепотком - "свалили с души, пойдем". Нагоняет Данька и кричит дворнику - "Васька, выведи Маштачка!" - похвастаться. Горкин меня торопит: - Ну, чего не видал, идем... не завиствуй, у нас с тобой Кавказка, за свои куплена... а тут и кусок в глотку нейдет. Идем - не оглядываемся даже. Отец веселый, с "ледяным домом" ладится. Хоть бы глазком взглянуть. Горкин говорит - "на Рождество раскроют, а теперь все под балаганом, нечего и смотреть, - снег да доски". А отец говорил, - "не дом, а дворец хрустальный!". Дня за два до Рождества, Горкин манит меня и шепчет: - Иди скорей, в столярной "орла" собрали, а то увезет Ондрейка. В пустой столярной только папашенька с Андрюшкой. У стенки стоит "орел" - самый-то форменный, как вот на пятаке на медном! и крылья, и главки, только в лапах ни "скиптра", ни "шара-державы" нет, нет и на главках коронок: изо льда отольют потом. Больше меня "орел", крылья у него пушистые, сквозные, из лучинок, будто из воска вылиты. А там ледяной весь будет. Андрюшка никому не показывает "орла", только отцу да нам с Горкиным. Горкин хвалит Андрюшку: - Ну, и мошенник-затейник ты... Положили "орла" на щит в сани и повезли в Зоологический сад. Вот уж и второй день Рождества, а меня не везут и не везут. Вот уж и вечер скоро, душа изныла, и отца дома нет. Ничего и не будет? Горкин утешает, что папашенька так распорядились: вечером, при огнях смотреть. Прибежал, высуня язык, Андрюшка, крикнул Горкину на дворе: - Ехать велено скорей!.. уж и наверте-ли!.. на-роду ломится!.. И покатил на извозчике, без шапки, - совсем сбесился. Горкин ему - "постой-погоди!.." - ку-да тут. И повезли нас в Зоологический. Горкин со мной на беговых саночках поехал. Но что я помню?.. Синие сумерки, сугробы, толпится народ у входа. Горкин ведет меня за руку на пруд, и я уж не засматриваюсь на клетки с зайчиками и белками. Катаются на коньках, под флагами на высоких шестах, весело трубят медные трубы музыки. По берегам черно от народа. А где же "ледяной дом"? Кричат на народ парадно одетые квартальные, будто новенькие они, - "не ломись!". Ждут самого - генерал-губернатора, князя Долгорукова. У теплушки катка Василь-Василич, коньки почему-то подвязал. - "Ух-ты-ы!.." - кричит он нам, ведет по льду и тянет по лесенке на помост. Я вижу отца, матушку, сестер, Колю, крестного в тяжелой шубе. Да где же "ледяной дом"?!. На темно-синем небе, где уже видны звездочки, - темные-темные деревья: "ледяной дом" там, говорят, под ними. Совсем ничего не видно, тускло что-то отблескивает, только. В народе кричат - "приехал!.. сам приехал!.. квартальные побежали... сейчас запущать будут!..". Что запущать? Кричат - "к ракетам побежали молодчики!..". Вижу - отец бежит, без шапки, кричит - "стой, я первую!..". Сердце во мне стучит и замирает... - вижу: дрожит в темных деревьях огонек, мигает... шипучая ракета взвивается в черное небо золотой веревкой, высоко-высоко... остановилась, прищелкнула... - и потекли с высоты на нас золотым дождем потухающие золотые струи. Музыка загремела "Боже Царя храни". Вспыхнули новые ракеты, заюлили... - и вот, в бенгальском огне, зеленом и голубом, холодном, выблескивая льдисто из черноты, стал объявляться снизу, загораться в глуби огнями, прозрачный, легкий, невиданный... Ледяной Дом-Дворец. В небо взвились ракеты, озарили бенгальские огни, и загремело раскатами - ура-а-а-а!.. Да разве расскажешь это!.. Помню - струящиеся столбы, витые, сверкающие, как бриллианты... ледяного - хрустального Орла над "Домом", блистательного, до ослепления... слепящие льдистые шары, будто на воздухе, льдисто-пылающие вазы, хрустальные решетки по карнизам... окна во льду, фестонами, вольный раскат подъезда... - матово-млечно-льдистое, в хладно-струящемся блеске из хрусталей... Стены Дворца, прозрачные, светят хрустальным блеском, зеленым, и голубым, и розовым... - от где-то сокрытых лампионов... - разве расскажешь это! Нахожу слабые слова, смутно ловлю из далей ускользающий свет... - хрустальный, льдистый... А тогда... - это был свет живой, кристально-чистый - свет радостного детства. Помню, Горкин говаривал: - Ну, будто вот как в сказке... Василиса-Премудрая, за одну ночь хрустальный дворец построила. Так и мы... папашенька душу порадовал, напоследок. Носил меня Горкин на руках, потом передал Антону Кудрявому. Видел я сон хрустальный и ледяной. Помню - что-то во льду, пунцовое... - это пылала печка ледяная, будто это лежанка наша, и на ней кот дремал, ледяной, прозрачный. Столик помню, с залитыми в нем картами... стол, с закусками, изо льда... Ледяную постель, прозрачную, ледяные на ней подушки... и все светилось, - сияли шипящим светом голубые огни бенгальские. Раскатывалось ура-а-а, гремели трубы. Отец повез нас ужинать в "Большой Московский", пили шампанское, ура кричали... Рассказывал мне Горкин: - Уж бы-ло торжество!.. Всех папашенька наградил, так уж наградил!... От "ледяного-то дома" ни копеечки ему прибытка не вышло, живой убыток. Душеньку зато потешил. И в "Ведомостях" печатали, славили. Генерал-губернатор уж так был доволен, руку все пожимал папашеньке, так-то благодарил!.. А еще чего вышло-то, начудил как Василь-Василичь наш!.. Значит, поразошлись, огни потушили, собрал он в мешочки выручку, медь-серебро, а бумажки в сумку к себе. Повез я мешочки на извозчике с Денисом. Ондрейка-то? Сплоховал Ондрейка, Глухой на простянках его повез домой, в доску купцы споили. Ну, хорошо... Онтона к Василь-Василичу я приставил, оберегать. А он все на коньках крутился, душу разгуливал, с торжества. Хвать... - про-пал наш Василь-Василич! Искали-искали - пропал. Пропал и пропал. И ко зверям ходили глядеть... видали-сказывали - он к медведям добивался все, чего уж ему в голову вошло?.. Любил он их, правда... медведей-то, шибко уважал... все, бывало, ситничка купит им, порадовать. Земляками звал... с лесной мы стороны с ним, костромские. И там его нет, и медведи-то спать полегли. И у слона нет. Да уж не в "Доме" ли, в ледяном?.. Пошли с фонариком, а он там! Там.