дом. В комнате было слышно, как размеренно стучали часы. Тоня, склонив голову, готовая разрыдаться, до боли кусала губы. Павел посмотрел на нее. - Я должен уйти отсюда сегодня же, - решительно сказал Павел. - Нет, нет, ты сегодня никуда не пойдешь! Тонкие теплые пальцы ее тихо забрались в его непокорные волосы, ласково теребили их... - Тоня, ты мне должна помочь. Надо узнать в депо об Артеме и отнести записку Сережке. В вороньем гнезде у меня лежит револьвер. Мне идти нельзя, а Сережка должен его достать. Ты можешь это сделать? Тоня поднялась: - Я сейчас пойду к Сухарько. С ней в депо. Ты напиши записку, я отнесу Сереже. Где он живет? А если он захочет прийти, сказать ему, где ты? Подумав, Павел ответил: - Пусть сам принесет в сад вечером. Тоня вернулась домой поздно. Павел спал крепким сном. От прикосновения ее руки он проснулся. Она радостно улыбалась. - Артем сейчас придет. Он только что приехал. Его под ручательство отца Лизы отпустят на час. Паровоз стоит в депо. Я ему не могла сказать, что ты здесь. Сказала, что передам что-то очень важное. Да вот он. Тоня побежала к двери. Не веря своим глазам, Артем как вкопанный остановился в дверях. Тоня закрыла за ним дверь, чтобы не услыхал в кабинете больной тифом отец. Когда руки Артема схватили Павла в свои объятия, у Павла хрустнули кости. - Братишка! Павка! Было решено: Павел едет завтра. Артем устроит его на паровоз к Брузжаку, который отправляется в Казатин. Артем, обычно суровый, потерял равновесие, измучившись за брата, не зная об его участи. Он теперь был бесконечно счастлив. - Значит, утром в пять часов ты приходишь на материальный склад. Дрова погрузят на паровоз, и ты сядешь. Хотелось бы с тобой поговорить, но пора возвращаться. Завтра провожу. Из нас формируют железнодорожный батальон. Как при немцах - под охраной ходим. Артем попрощался и ушел. Быстро спустились сумерки. Сережа должен был прийти к ограде сада, В ожидании Корчагин ходил по темной комнате из угла в угол. Тоня с матерью были у Туманова. С Сережей встретились в темноте и крепко сжали друг другу руки. С ним пришла Валя. Говорили тихо. - Я револьвера не принес. У тебя во дворе полно петлюровцев. Подводы стоят, огонь разложили. На дерево полезть никак нельзя было. Вот неудача какая, - оправдывался Сережа. - Шут с ним, - успокаивал его Павел, - Может, это и лучше. В дороге могут нащупать - голову оторвут. Но ты его забери обязательно. Валя придвинулась к нему: - Ты когда едешь? - Завтра, Валя, чуть свет. - Но как ты выбрался, расскажи? Павел быстро, шепотом рассказал о своих мытарствах. Прощались тепло. Сережа не шутил, волновался. - Счастливого пути, Павел, не забывай нас, - с трудом выговорила Валя. Ушли, сразу растаяв в темноте. Тишина в доме. Лишь часы шагают, четко чеканя шаг. Никому из двоих не приходит в голову мысль уснуть, когда через шесть часов они должны расстаться и, быть может, больше никогда не увидят друг друга. Разве можно рассказать за этот коротенький срок те миллионы мыслей и слов, которые носит в себе каждый из них! Юность, безгранично прекрасная юность, когда страсть еще непонятна, лишь смутно чувствуется в частом биении сердец; когда рука испуганно вздрагивает и убегает в сторону, случайно прикоснувшись к груди подруги, и когда дружба юности бережет от последнего шага! Что может быть родное рук любимой, обхвативших шею, и - поцелуй, жгучий, как удар тока! За всю дружбу это второй поцелуй. Корчагина, кроме матери, никто не ласкал, но зато били много. И тем сильнее чувствовалась ласка. В жизни забитой, жестокой, не знал, что есть такая радость. А эта девушка на пути - большое счастье. Он чувствует запах ее волос и, кажется, видит ее глаза. - Я так люблю тебя. Тоня! Не могу я тебе этого рассказать, не умею. Прерываются его мысли. Как послушно гибкое тело!.. Но дружба юности выше всего. - Тоня, когда закончится заваруха, я обязательно буду монтером. Если ты от меня не откажешься, если ты действительно серьезно, а не для игрушки, тогда я буду для тебя хорошим мужем. Никогда бить не буду, душа с меня вон, если я тебя чем обижу. И, боясь заснуть обнявшись, чтобы не увидела мать и не подумала нехорошее, разошлись. Уже просыпалось утро, когда они уснули, заключив крепкий договор не забывать друг друга. Ранним утром Екатерина Михайловна разбудила Корчагина. Он быстро вскочил на ноги. Когда переодевался в ванной в свое платье, натягивал сапоги, пиджак Долинника, мать разбудила Тоню. Быстро шли в сыром утреннем тумане к станции. Подошли обходом к дровяным складам. Их нетерпеливо ожидал Артем у нагруженного дровами паровоза. Медленно подходил мощный паровоз "щука", окутанный клубами шипящего пара. В окно паровозной кабинки смотрел Брузжак. Быстро попрощались. Цепко схватился за железные поручни паровозных ступенек. Полез наверх. Обернулся. На переезде стояли две знакомые фигуры: высокая - Артема и рядом с ним стройная, маленькая - Тони. Ветер сердито теребил воротник ее блузки, трепал локоны каштановых волос. Она махала рукой. Артем, кинув вкось взгляд на сдерживавшую рыдания Тоню, вздохнул: "Или я совсем дурак, или у этих гайка не на месте. Ну и Павка! Вот тебе и шкет!" Когда поезд ушел за поворот, Артем повернулся к Тоне: - Ну что ж, будем друзьями? - И в его громадной руке спряталась крошечная рука Тони. Издалека донесся грохот набиравшего ход поезда. Глава седьмая Целую неделю городок, опоясанный окопами и опутанный паутиной колючих заграждений, просыпался и засыпал под оханье орудий и клекот ружейной перестрелки. Лишь глубокой ночью становилось тихо. Изредка срывали тишину испуганные залпы: щупали друг друга секреты. А на заре на вокзале у батарей начинали копошиться люди. Черная пасть орудия злобно и страшно кашляла. Люди спешили накормить его новой порцией свинца. Бомбардир дергал за шнур, земля вздрагивала. В трех верстах от города, над деревней, занятой красными, снаряды неслись с воем и свистом, заглушая все, и, падая, взметали вверх разорванные глыбы земли. На дворе старинного польского монастыря была расположена батарея красных. Монастырь стоял на высоком холме посреди деревни. Вскочил военком батареи товарищ Замостин. Оп спал, положив голову на хобот орудия. Подтягивая потуже ремень с тяжелым маузером, прислушивался к полету снаряда, ожидая разрыва. Двор огласился его звонким голосом: - Досыпать завтра будем, товарищи. По-ды-ма-а-а-й-сь! Батарейцы спали тут же, у орудий. Они вскочили так же быстро, как и военком. Один только Сидорчук медлил, он нехотя подымал заспанную голову. - Ну и гады, чуть свет - уже гавкают. Что за подлый народ! Замостин расхохотался: - Несознательные элементы, Сидорчук. Не считаются с тем, что тебе поспать хочется. Батареец подымался, недовольно ворча. Через несколько минут на монастырском дворе громыхали орудия, а в городе рвались снаряды. На высоченной трубе сахарного завода примостились на настланных досках петлюровский офицер и телефонист. Они взбирались по железным ступенькам, идущим внутри трубы. Весь городок был как на ладони. Отсюда они управляли артиллерийской стрельбой. Им было видно каждое движение осадивших город красных. Сегодня у большевиков большое оживление. В "цейсе" видно движение их частей. Вдоль железнодорожного пути к Подольскому вокзалу медленно катился бронепоезд, не прекращая артиллерийского обстрела. За ним виднелись цепи пехоты. Несколько раз красные бросались в атаку, пытаясь захватить городок, но сичевики укрепились на подступах, окопались. И вскипали ураганным огнем окопы. Все кругом наполнялось сумасшедшим стрекотом выстрелов. Он вырастал в сплошной рев, поднимаясь до наивысшего напряжения в моменты атак. И, залитые свинцовым ливнем, не выдерживая нечеловеческого напряжения, цепи большевиков отходили назад, оставляя на поле неподвижные тела. Сегодня удары по городку все настойчивее, все чаще. Воздух беспокойно мечется от орудийной пальбы. С высоты заводской трубы видно, как, припадая к земле, спотыкаясь, неудержимо идут вперед цепи большевиков. Они почти заняли вокзал. Сичевики втянули в бой все свои наличные резервы, но не могли заполнить образовавшийся на вокзале прорыв. Полные отчаянной решимости, большевистские цепи врывались в привокзальные улицы. Выбитые коротким страшным ударом с последней своей позиции - пригородных садов и огородов, петлюровцы третьего полка сичевых стрельцов, оборонявшие вокзал, беспорядочно, разрозненными кучками бросились в город. Не давая опомниться и остановиться, сметая штыковым ударом заградительные посты, красноармейские цепи заполняли улицы. Никакая сила не могла удержать Сережку Брузжака в подвале, где собрались его семья и ближайшие соседи. Его тянуло наверх. Несмотря на протесты матери, он выбрался из прохладного погреба. Мимо дома с лязгом, стреляя во все стороны, пронесся бронеавтомобиль "Сагайдачный". Вслед за ним бежали врассыпную охваченные паникой цени петлюровцев. Во двор Сережи забежал один из сичевиков. Он с лихорадочной поспешностью сбросил с себя патронташ, шлем и винтовку и, перемахнув через забор, скрылся в огородах. Сережа решил выглянуть на улицу. По дороге к Юго-западному вокзалу бежали петлюровцы. Их отступление прикрывал броневик. Шоссе, ведущее в город, было пустынно. Но вот на дорогу выскочил красноармеец. Он припал к земле и выстрелил вдоль шоссе. За ним другой, третий... Сережа видит их: они пригибаются и стреляют на ходу. Не скрываясь, бежит загорелый; с воспаленными глазами китаец, в нижней рубашке, перепоясанный пулеметными лентами, с гранатами в обеих руках. Впереди всех, выставив ручной пулемет, мчится совсем еще молодой красноармеец. Это первая цепь красных, ворвавшихся в город. Чувство радости охватило Сережу. Он бросился на шоссе и закричал что было сил: - Да здравствуют товарищи! От неожиданности китаец чуть не сбил его с ног. Он хотел было свирепо накинуться на Сережу, но восторженный вид юноши остановил его. - Куда Петлюра бежала? - задыхаясь, кричал ему китаец. Но Сережа его не слушал. Он быстро вбежал во двор, схватил брошенные сичевиком патронташ и винтовку и бросился догонять цепь. Его заметили только тогда, когда ворвались на Юго-западный вокзал. Отрезав несколько эшелонов, нагруженных снарядами, амуницией, отбросив противника в лес, остановились, чтобы отдохнуть и переформироваться. Юный пулеметчик подошел к Сереже и удивленно спросил: - Ты откуда, товарищ? - Я здешний, из городка, я только и ждал, чтобы вы пришли. Сережу обступили красноармейцы. - Моя его знает, - радостно улыбался китаец, - Его клицала: "Длавствуй, товалиса!" Его больсевика - наса, молодой, холосая, - добавил он восхищенно, хлопая Сережу по плечу. А сердце Сережи радостно билось. Его сразу приняли как своего. Он вместе с ними брал в штыковой атаке вокзал. Городок ожил. Измученные жители выбирались из подвалов и погребов и стремились к воротам, посмотреть на входившие в город красные части. Антонина Васильевна и Валя в рядах красноармейцев заметили шагавшего со всеми Сережу. Он шел без фуражки, опоясанный патронташем, с винтовкой за плечом. Антонина Васильевна, возмущенная, всплеснула руками. Сережа, ее сын, вмешался в драку. О, это ему даром не пройдет! Подумать только: перед всем городом с винтовкой ходит! А потом что будет? И, охваченная этими мыслями, Антонина Васильевна, уже не сдерживая себя, закричала: - Сережка, марш домой сейчас же! Я тебе покажу, мерзавцу. Ты у меня повоюешь! - И она направилась к сыну с намерением остановить его. Но Сережа, ее Сережа, которому она не раз драла уши, сурово взглянул на мать и, заливаясь краской стыда и обиды, отрезал: - Не кричи! Никуда отсюда я не пойду. - И не останавливаясь, прошел мимо. Антонина Васильевна вспыхнула: - Ах, вот как ты с матерью разговариваешь! Ну так не смей после этого домой возвращаться. - И не вернусь! - не оборачиваясь, крикнул в ответ Сережа. Антонина Васильевна, растерянная, осталась стоять на дороге. А мимо двигались ряды загорелых, запыленных бойцов. - Не плачь, мамаша! Сынка комиссаром выберем, - раздался чей-то крепкий насмешливый голос. Веселый смех посыпался по взводу. Впереди роты сильные голоса дружно взмахнули песню: Смело, товарищи, в ногу, Духом окрепнем в борьбе, В царство свободы дорогу Грудью проложим себе. Мощно подхватили ряды песню, и в общем хоре - звонкий голос Сережи. Он нашел новую семью. И в ней один штык его, Сережи. На воротах усадьбы Лещинского - белый картон. На нем коротко: "Ревком". Рядом огневой плакат. Прямо в грудь читающему направлены палец и глаза красноармейца. И подпись: "Ты вступил в Красную Армию?" Ночью расклеили работники подива этих немых агитаторов. Тут же первое воззвание ревкома ко всем, трудящимся города Шепетовки: "Товарищи! Пролетарскими войсками взят город. Восстановлена советская власть. Призываем население к спокойствию. Кровавые погромщики отброшены, но чтобы они больше никогда не вернулись обратно, чтобы их уничтожить окончательно, вступайте в ряды Красной Армии. Всеми силами поддерживайте власть трудящихся. Военная власть в городе принадлежит начальнику гарнизона. Гражданская власть - революционному комитету. Предревкома Долинник". В усадьбе Лещинского появились новые люди. Слово "товарищ", за которое еще вчера платились жизнью, звучало сейчас на каждом шагу. Непередаваемо волнующее слово "товарищ!". Долинник забыл и сон и отдых. Столяр налаживал революционную власть. На двери маленькой комнаты дачи - лоскуток бумаги. На нем карандашом: "Партийный комитет". Здесь товарищ Игнатьева, спокойная, выдержанная. Ей и Долиннику поручил подив организацию органов Советской власти. Прошел день, и уже сидят за столами сотрудники, стучит пишущая машинка, организован продкомиссариат. Комиссар Тыжицкий - подвижной, нервный. Тыжицкий работал на сахарном заводе помощником механика. С настойчивостью поляка начал он в первые же дни укрепления Советской власти громить аристократические верхушки фабричной администрации, которая притаилась со скрытой ненавистью к большевикам. На фабричном собрании, запальчиво стуча кулаком о барьер трибуны, бросал он окружающим его рабочим жесткие, непримиримые слова по-польски. - Конечно, - говорил он, - что было, того уже не будет. Достаточно наши отцы и мы сами целую жизнь пробатрачили на Потоцкого. Мы им дворцы строили, а за это ясновельможный граф давал нам ровно столько, чтобы мы с голоду на работе не подохли. Сколько лет графы Потоцкие да князья Сангушки на наших горбах катаются? Разве мало среди нас, поляков, рабочих, которых Потоцкий держал в ярме, как и русских и украинцев? Так вот, среди этих рабочих ходят слухи, пущенные прислужниками графскими, что власть Советская всех их в железный кулак сожмет! Это подлая клевета, товарищи. Никогда еще рабочие разных народностей не имели таких свобод, как теперь. Все пролетарии есть братья, но панов-то мы уж прижмем, будьте уверены. - Его рука описывает дугу и вновь обрушивается на барьер трибуны. - А кто нас поделил на народы, кто заставляет проливать кровь братьев? Короли и дворяне с давних веков посылали крестьян польских на турок, и всегда один народ нападал и громил другой - сколько народу утшчтожено, каких только несчастий не произошло! И кому это было нужно, нам, что ли? Но вскоре все это закончится. Пришел конец этим гадам. Большевики кинули всему миру страшные для буржуев слова: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Вот в чем наше спасенье, наша надежда - на счастливую жизнь, чтобы рабочий рабочему был брат. Вступайте, товарищи, в Коммунистическую партию! Будет и польская республика, только советская, без Потоцких, которых мы изничтожим под корень, а в Польше советской сами хозяевами станем. Кто из вас не знает Броника Пташинского? Он назначен ревкомом комиссаром нашего завода. "Кто был ничем, тот станет всем". Будет и у нас праздник, товарищи, не слушайте только этих скрытых змей! И если наше рабочее доверие поможет, то организуем братство всех народов во всем мире! Вацлав высказал эти новые слова из глубины своего простого, рабочего сердца. Когда он сошел с трибуны, молодежь проводила его сочувственными возгласами. Только старшие боялись высказаться. Кто знает? Может быть, завтра большевики отступят, и тогда придется расплатиться за каждое свое слово. Если не попадешь на виселицу, то уж с завода прогонят наверняка. Комиссар просвещения - худенький стройный учитель Чернопысский. Это пока единственный человек среди местного учительства, преданный большевикам. Напротив ревкома разместилась рота особого назначения. Ее красноармейцы дежурят в ревкоме. Вечером в саду, перед входом, стоит настороженный "максим" со змеей-лентой, уползающей в приемник. Рядом двое с винтовками. В ревком направляется товарищ Игнатьева. Она обращает внимание на молоденького красноармейца и спрашивает: - Сколько вам лет, товарищ? - Пошел семнадцатый. - Вы здешний? Красноармеец улыбается: - Да, я только позавчера во время боя в армию вступил. - Кто ваш отец? - Помощник машиниста. В калитку входит Долинник с каким-то военным, Игнатьева, обращаясь к нему, говорит: - Вот я и заправилу в райком комсомола подыскала, он местный. Долинник окинул быстрым взглядом Сергея: - Чей? А, Захара сын! Что ж, валяй, накручивай ребят. Сережа удивленно взглянул на них: - А как же с ротой? Уже взбегая на ступеньки, Долинник бросил: - Это мы уладим. К вечеру второго дня был создан комитет Коммунистического союза молодежи Украины. Новая жизнь ворвалась неожиданно и быстро. Она заполнила его всего. Закрутила в своем водовороте. Сережа забыл семью, хоть она и была где-то совсем близко. Он, Сережа Брузжак, - большевик. И в десятый раз вытаскивал из кармана полосочку белой бумаги, где на бланке комитета КП(б)У было написано, что он, Сережа, комсомолец и секретарь комитета. А если бы кто и подумал сомневаться, то поверх гимнастерки, на ремне, в брезентовой кустарной кобуре, висел внушительный "манлихер", подарок дорогого Павки. Это убедительнейший мандат. Эх, жаль, нет Павлушки! Сережа целыми днями бегал по поручениям ревкома. Вот и сейчас Игнатьева ожидает его. Они едут на станцию, в подив, где для ревкома дадут литературу и газеты. Он быстро выбегает на улицу. Работник политотдела ждет их у ворот ревкома с автомашиной. До вокзала далеко. На вокзале в вагонах стоял штаб и политотдел первой советской украинской дивизии. Игнатьева использует поездку для расспросов Сережи: - Что ты сделал по своей отрасли? Создал организацию? Ты должен агитировать своих друзей, детей рабочих. В ближайшее время нужно сколотить группу коммунистической молодежи. Завтра мы составим и отпечатаем воззвание комсомола. Потом соберем в театре молодежь, устроим митинг; в общем, я тебя познакомлю в подиве с Устинович. Она, кажется, ведет работу среди вашего брата. Устинович оказалась восемнадцатилетней дивчиной с темными стрижеными волосами, в новенькой гимнастерке цвета хаки, перехваченной в талии узеньким ремешком, Сережа узнал от нее очень много нового и получил обещание помогать в работе. На прощание она нагрузила его тюком литературы и, особо маленькой книжечкой - программой и уставом комсомола. Поздно вечером возвратились в ревком. В саду ожидала Валя. С упреками она набросилась на Сергея: - Как тебе не стыдно! Ты что, совсем от дома отрекся? Мать из-за тебя каждый день плачет, отец сердится. Скандал будет. - Ничего, Валя, не будет. Домой мне идти некогда. Честное слово, некогда. И сегодня не приду. А вот с тобой поговорить нужно. Идем ко мне. Валя не узнавала брата. Он совсем изменился. Его словно кто зарядил электричеством. Усадив сестру на стул, Сережа начал сразу, без обиняков: - Дело такое. Вступай в комсомол. Непонятно? Коммунистический союз молодежи. Я в этом деле за председателя. Не веришь? На вот, почитай. Валя прочла и смущенно посмотрела на брата: - Что я буду делать в комсомоле? Сережа развел руками: - Что? Делать нечего? Милая! Так я же ночами не сплю. Агитацию раздуть надо. Игнатьева говорит: соберем всех в театре и про Советскую власть рассказывать будем, а мне, говорит, речь, надо произнести! Я думаю, зря, потому что я, понятно, не знаю, как ее говорить. И завалюсь я, что называется. Ну вот, так и говори: как насчет комсомола? - Я не знаю. Мать тогда совсем рассердится. - Ты на мать не смотри, Валя, - возразил Сережа. - Они не разбирается в этом. Она только смотрит, чтобы ее дети при ней были. Она против Советской власти ничего не имеет. Наоборот, сочувствует. Но чтоб воевали на фронте другие, не ее сыновья. А это разве справедливо? Помнишь, как нам Жухрай рассказывал? Вот Павка - тот на мать не оглядывался. А теперь нам право вышло жить на свете как полагается. Что ж, Валюта, неужели ты откажешься? А как хорошо было бы! Ты среди дивчат, а я среди ребят взялся бы. Рыжего чертяку Климку сегодня же в оборот возьму. Ну так как же, Валя, пристаешь к нам или нет? Вот тут книжечка у меня есть по этому делу. Он достал из кармана и подал ей. Валя, не отрывая глаз от брата, тихо спросила: - А что будет, если опять придут петлюровцы? Сережа впервые задумался над этим вопросом. - Я-то, конечно, уйду со всеми. Но вот с тобой как быть? Мать действительно несчастная будет. - Он замолчал. - Ты меня запишешь, Сережа, так, чтобы мать не знала и никто не знал, только я да ты. Я помогать буду во всем, так лучше будет. - Верно, Валя. В комнату вошла Игнатьева. - Это моя сестренка, товарищ Игнатьева, Валя. Я с ней разговор имел насчет идеи. Она вполне подходящая, но вот, понимаете, мать у нас серьезная. Можно так ее принять, чтобы об этом никто не знал? Ежели нам, скажем, отступать придется, так я, конечно, за винтовку - и пошел, а ей вот мать жалко. Игнатьева сидела на краю стола и внимательно слушала его. - Хорошо. Так будет лучше. Театр битком набит говорливой молодежью, созванной сюда развешанными по городу объявлениями о предстоящем митинге. Играет духовой оркестр рабочих сахарного завода. Больше всего в зале учащихся - гимназисток, гимназистов, учеников высшего начального училища. Все они привлечены сюда не столько митингом, сколько спектаклем. Наконец поднялся занавес, и на возвышении появился только что приехавший из уезда секретарь укома товарищ Разин. Маленький, худенький, с острым носиком, он привлек к себе всеобщее внимание. Его речь слушали с большим интересом. Он говорил о борьбе, которой охвачена вся страна, и призывал молодежь объединиться вокруг Коммунистической партии. Он говорил как настоящий оратор, в его речи было слишком много таких слов, как "ортодоксальные марксисты", "социал-шовинизм" и так далее, которых слушатели, конечно, не поняли. Когда он кончил, его наградили громкими аплодисментами. Он передал слово Сереже и уехал. Случилось то, чего Сережа боялся. Речи не выходило. "Что говорить, о чем?" - мучился он, подыскивая слова и не находя их. Игнатьева выручила его, шепнув из-за стола: - Говори об организации ячейки. Сережа сразу перешел к практическим мероприятиям: - Вы уже все слышали, товарищи, теперь нам надо создать ячейку. Кто из вас поддерживает это? В зале настала тишина. Устинович пришла на помощь. Она начала рассказывать слушателям об организации молодежи в Москве. Сережа, смущенный, стоял в стороне. Его волновало такое отношение к организации ячейки, и он недружелюбно посматривал на зал. Устинович слушали невнимательно. Заливанов что-то шептал Лизе Сухарько, презрительно посматривая на Устинович. В переднем ряду гимназистки старших классов, с напудренными носиками и лукаво стреляющими по сторонам глазками, переговаривались между собой. В углу, у входа на сцену, находилась группа молодых красноармейцев. Среди них Сережа увидел знакомого юного пулеметчика. Он сидел на краю рампы, нервно ерзал, с ненавистью смотрел на щегольски одетых Лизу Сухарько и Анну Адмовскую. Они без всякого стеснения разговаривали со своими кавалерами. Чувствуя, что ее не слушают, Устинович быстро закончила свою речь и уступила место Игнатьевой. Спокойная речь Игнатьевой утихомирила слушателей. - Товарищи молодежь, - говорила она, - каждый из вас может продумать все то, что он слышал здесь, и я уверена, что среди вас найдутся товарищи, которые пойдут в революцию активными участниками, а но зрителями. Двери для вас открыты, остановка только за вами. Мы хотим, чтобы вы высказались сами. Приглашаем желающих это сделать. В зале снова водворилась тишина. Но вот с задних рядов раздался голос: - Я хочу сказать! И к сцене пробрался похожий на медвежонка, с чуть косыми глазами Миша Левчуков: - Ежели такое дело, надо большевикам подсоблять, я не отказываюсь. Сережка меня знает. Я записываюсь в комсомол. Сережа радостно улыбнулся. - Вот видите, товарищи! - рванулся он сразу на середину сцены. - Я же говорил, вот Мишка - свой парень, потому что у него отец - стрелочник, задавило его вагоном, от этого Мишка образования не получил. Но в нашем деле разобрался сразу, хотя гимназию не кончил. В зале послышался шум и выкрики. Слова попросил гимназист Окушев, сын аптекаря, парень со старательно накрученным хохлом. Одернув гимнастерку, он начал: - Я извиняюсь, товарищи. Я не понимаю, чего от нас хотят. Чтобы мы занимались политикой? А учиться когда мы будем? Нам гимназию кончать надо. Другое дело, если бы создали какое-нибудь спортивное общество, клуб, где можно было бы собраться, почитать. А то политикой заниматься, а потом тебя повесят за это. Извините. Я думаю, на это никто не согласится. В зале раздался смех. Окушев соскочил со сцены и сел. Его место занял молодой пулеметчик. Бешено надвинув фуражку на лоб, метнув озлобленным взглядом по рядам, он с силой выкрикнул: - Смеетесь, гады! Глаза его - как два горящих угля. Глубоко вдохнув в себя воздух, весь дрожа от ярости, он заговорил: - Моя фамилия - Жаркий Иван. Я не знаю ни отца, ни матери, беспризорный я был; нищим валялся под заборами. Голодал и нигде не имел приюта. Жизнь собачья была, не так, как у вас, сыночков маменькиных. А вот пришла власть советская, меня красноармейцы подобрали. Усыновили целым взводом, одели, обули, научили грамоте, а самое главное - понятие человеческое дали. Большевиком через них сделался и до смерти им буду. Я хорошо знаю, за что борьба идет: за нас, за бедняков, за рабочую власть. Вот вы ржете, как жеребцы, а того не знаете, что под городом двести товарищей легло, навсегда погибло... - Голос Жаркого зазвенел, как натянутая струна... - Жизнь, не задумываясь, отдали за наше счастье, за наше дело... По всей стране гибнут, по всем фронтам, а вы в это время здесь карусели крутили. Вы вот к ним обращаетесь, товарищи, - обернулся он вдруг к столу президиума, - вот к этим, - показал он пальцем на зал, - а разве они поймут? Нет! Сытый голодному не товарищ. Здесь один только нашелся, потому что он бедняк, сирота. Обойдемся и без вас, - яростно накинулся он на собрание, - просить не будем, на черта сдались нам такие! Таких только пулеметом прошить! - задыхаясь, крикнул он напоследок и, сбежав со сцены, ни на кого не глядя, направился к выходу. Из президиума на вечере никто не остался. Когда шли к ревкому, Сережа огорченно сказал: - Вот какая буза получилась! Жаркий-то прав. Ничего у нас не вышло с этими гимназистами. Только зло берет. - Нечего удивляться, - прервала его Игнатьева, - пролетарской молодежи здесь почти нет. Ведь большинство или мелкая буржуазия, или городская интеллигенция, обыватели. Работать надо среди рабочих. Опирайся на лесопилку и сахарный завод. Но от митинга польза все-таки будет. Среди учащихся есть хорошие товарищи. Устинович поддержала Игнатьеву: - Наша задача, Сережа, неустанно проталкивать в сознание каждого наши идеи, наши лозунги. На каждое новое событие партия будет обращать внимание всех трудящихся. Мы проведем целый ряд митингов, совещаний, съездов. Подив на станции открывает летний театр. На днях прибудет агитпоезд, и работу развернем вовсю. Помните, Ленин говорил: мы не победим, если не втянем в борьбу многомиллионные массы трудящихся. Поздно вечером Сергей проводил Устинович на станцию. На прощанье крепко пожал руку, на секунду задержал ее в своей. Устинович чуть заметно улыбнулась. Возвращаясь в город, Сергей завернул к своим. Молча, не возражая, выдержал Сережа нападки матери. Но когда выступил отец, Сережа сам перешел к активным действиям и сразу загнал Захара Васильевича в тупик: - Послушай, батька, когда вы при немцах бастовали и на паровозе часового убили, ты о семье думал? Думал. А все-таки пошел, потому что тебя твоя совесть рабочая заставила. А я тоже о семье думал. Понимаю я, что если отступим, то вас за меня преследовать будут. Да зато, если мы победим, то наш верх будет. А дома я сидеть не могу. Ты, батька, сам это хорошо понимаешь. Зачем же бузу заваривать? Я за хорошее дело взялся, ты меня поддержать должен, помочь, а ты скандалишь. Давай, батька, помиримся, тогда и мама перестанет на меня кричать. - Он смотрел на отца своими чистыми голубыми глазами, ласково улыбаясь, уверенный в своей правоте. Захар Васильевич беспокойно завозился на лавке и сквозь щетину густых усов и небритой бороденки показал в улыбке желтоватые зубы. - На сознание нажимаешь, шельмец? Ты думаешь, если револьвер прицепил, то я тебя ремнем не огрею? Но о его голосе не было угрозы. Смущенно помявшись, он добавил, решительно протягивая сыну свою корявую руку: - Двигай, Сережа, раз уже на подъеме, тормозить не стану, только ты от нас не отсовывайся, приходи. Ночь. Полоска света от приоткрытой двери лежит на ступеньках. В большой комнате, обставленной мягкими, обитыми плюшем диванами, за широким адвокатским столом - пятеро. Заседание ревкома. Долинник, Игнатьева, предчека Тимошенко, похожим на киргиза, в кубанке, и доое из ревкома - верзила-железнодорожник Шудик и Остапчук, с приплюснутым носом, деповский. Долинник, перегнувшись через стол и уставившись на Игнатьеву упрямым взглядом, охрипшим голосом выдалбливал слово за словом: - Фронту нужно снабжение. Рабочим нужно есть. Как только мы пришли, торгаши и базарные спекулянты вздули цены. Совзнаки не принимаются. Торгуют или на старые, николаевские, или на керенки. Сегодня же выработаем твердые цены. Мы прекрасно понимаем, что никто из спекулянтов по твердой цене продавать не станет. Попрячут. Тогда мы произведем обыски и реквизируем у шкуродеров все товары. Тут разводить кисель нельзя. Допустить, чтобы рабочие дальше голодали, мы не можем. Товарищ Игнатьева предупреждает, чтобы мы не перегнули палку. Это, я скажу, у нее интеллигентская мягкотелость. Ты не обижайся, Зоя: я говорю то, что есть. Притом дело не в мелких торгашах. Вот я получил сегодня сведения, что в доме трактирщика Бориса Зона есть потайной подвал. В этот подвал еще до петлюровцев крупные магазинщики сложили громадные запасы товара. - Он выразительно, с ядовитой насмешкой посмотрел на Тимошенко. - Откуда ты узнал? - спросил тот растерянно. Ему было досадно, что Долинник все сведения получил раньше его, в то время как об этом прежде всего должен был знать он, Тимощенко. - Ге-ге! - смеялся Долинник. - Я, браток, все вижу. Я не только про подвал знаю, - продолжал он, - я и про то знаю, что ты вчера полбутылки самогона с шофером начдива выдул. Тимошенко заерзал на стуле. На его желтоватом лице появился румянец. - Ну и хвороба! - выдавил он восхищенно. Но, бросив взгляд на нахмурившуюся Игнатьеву, замолчал. "Вот чертов столяр! У него своя Чека", - думал Тимошенко, смотря на предревкома. - Узнал я от Сергея Брузжака, - продолжал Долинник. - У него приятель есть, что ли, в буфете работал. Так он от поваров узнал, что их Зон раньше снабжал всем необходимым в неограниченном количестве. А вчера Сережа добыл точные сведения; погреб есть, только надо его найти. Вот ты, Тимошенко, бери ребят, Сережу. Сегодня же чтоб все было найдено! В случае удачи мы снабдим рабочих и опродкомдив. Через полчаса восемь вооруженных вошли в дом трактирщика, двое остались на улице, у входа. Хозяин, приземистый, толстый, как десятиведерная бочка, заросший рыжей щетиной, стуча деревянной ногой, залебезил перед вошедшими и хриплым гортанным басом спросил: - В чем дело, товарищи? Почему в такой поздний час? За спиной Зона, накинув халаты, щурясь от света электрического фонарика Тимошенко, стояли дочери. А в соседней комнате, охая, одевалась дородная супруга. Тимошенко объяснил в двух словах: - Произведем обыск. Каждый квадрат пола был исследован. Обширный сарай, заваленный пилеными дровами, кладовые, кухни и вместительный погреб - все подверглось тщательному обследованию. Однако никаких следов потайного погреба не обнаружили. В маленькой комнатушке, у кухни, крепким сном спала прислуга трактирщика. Спала так крепко, что не слыхала, как вошли. Сережа осторожно разбудил ее. - Ты что, здесь служишь? - спросил он заспанную девушку. Натягивая на плечи одеяло, закрываясь рукой от света, ничего не понимая, она удивленно ответила: - Служу. А вы кто такие? Сережа объяснил и ушел, предложив ей одеться. В просторной столовой Тимошенко расспрашивал хозяина. Трактирщик пыхтел, говорил возбужденно, брызгаясь слюной: - Что вы хотите? У меня другого погреба нет. Вы напрасно время тратите. Уверяю вас, напрасно. У меня был трактир, но теперь я бедняк. Петлюровцы меня ограбили, чуть не убили. Я очень рад Советской власти, но что у меня есть, то вы видите. - И он растопыривал свои короткие толстые руки. А глаза с кровяными прожилками перебегали с лица предчека на Сережу с Сережи куда-то в угол и на потолок. Тимошенко нервно кусал губы: - Значит, вы продолжаете скрывать? Последний раз предлагаю указать, где находится погреб. - Ах, что вы, товарищ военный, - вмешалась супруга трактирщика, - мы сами прямо голодаем! У нас все забрали. - Она хотела было заплакать, но у нее ничего не получилось. - Голодаете, а прислугу держите, - вставил Сережа. - Ах, какая там прислуга! Просто бедная девушка у нас живет. Ей некуда деваться. Да пусть вам сама Христинка скажет. - Ладно, - крикнул, теряя терпение, Тимошенко, - приступаем к делу! На дворе уже был день, а в доме трактирщика все еще шел упорный обыск. Озлобленный неудачей тринадцатичасовых поисков, Тимошенко решил было прекратить обыск, но в маленькой комнатке прислуги уже собиравшийся уходить Сережа вдруг услышал тихий шепот девушки: - Наверное, в кухне, в печи. Через десять минут развороченная русская печь открыла железную крышку люка. А час спустя двухтонный грузовик, нагруженный бочками и мешками, отъезжал от дома трактирщика, окруженного толпой зевак. Жарким днем с маленьким узелочком пришла с вокзала Мария Яковлевна. Горько плакала она, слушая рассказ Артема о Павке. Потянулись для нее сумрачные дни. Жить было печем, и приладилась Мария Яковлевна стирать красноармейцам белье, за что те выхлопотали для нее военный паек. Однажды под вечер быстрее обычного протопал под окном Артем. И, толкая дверь, с порога бросил: - От Павки известия. "Дорогой браток Артем, - писал Павка. - Извещаю тебя, любимый брат, что я жив, хотя и не совсем здоров. Стрельнуло меня пулей в бедро, но я поправлюсь. Доктор говорит, в кости повреждений нету. Не беспокойся за меня, все пройдет. Может, получу отпуск, приеду после лазарета. К матери я не попал, а получилось так, что теперь я есть красноармеец кавалерийской бригады имени товарища Котовского, известного вам, наверно, за свое геройство. Таких людей я еще не видал и большое уважение к комбригу имею. Приехала ли наша матушка? Если дома, то горячий ей привет от сына младшего. И прощения прошу за беспокойство. Твой брат. Артем, сходи к лесничему и расскажи про письмо". Много слез было пролито Марией Яковлевной. А сын непутевый даже адреса не написал где лежит. Частенько Сережа наведывался на вокзале в зеленый пассажирский вагон с надписью "Агитпроп подива". Здесь в маленьком купе работают Устинович и Медведева. Последняя, с неизменной, папироской в зубах, лукаво посмеивается уголками губ. Незаметно сблизился с Устинович секретарь комсомольского райкома и, кроме тюков литературы и газет, увозил с собою с вокзала неясное чувство радости от короткой встречи. Открытый театр подина каждый день наполнялся рабочими и красноармейцами. На путях стоял запеленатый в яркие плакаты агитпоезд 12-й армии. Агитпоезд круглые сутки жил кипучей жизнью: работала типография, выпускались газеты, листовки, прокламации. Фронт близок. Случайно попал вечером в театр Сережа. Среди красноармейцев нашел Устннович. Поздно ночью, провожая ее на станцию, где жили работники подива, Сережа неожиданно для себя спросил: - Почему, товарищ Рита, мне всегда хочется тебя видеть? - И добавил: - С тобой так хорошо! После встречи бодрости больше и работать хочется без конца. Устинович остановилась: - Вот что, товарищ Брузжак, давай условимся в дальнейшем, что ты не будешь пускаться о лирику. Я этого не люблю. Сережа покраснел, как школьник, получивший выговор. - Я тебе как другу сказал, - ответил он, - а ты меня... Что я такого контрреволюционного сказал? Больше, товарищ Устинович, я, конечно, говорить не буду! И, быстро протянув ей руку, он почти бегом пустился в город. Несколько дней подряд Сережа не появлялся на вокзале. Когда Игнатьева звала его, он отговаривался, ссылаясь на работу. Да и действительно он был очень занят. Однажды ночью выстрелили в Шудика, возвращавшегося домой по улице, где жили преимущественно высшие служащие сахарного завода, поляки. В связи с этим были произведены обыски. Нашли оружие и документы союза пилсудчиков "Стрелец". На совещание в ревком приехала Устинович. Отведя Сережу в сторону, она спокойно спросила: - Ты что, в мещанское самолюбие ударился? Личный разговор переводишь на работу? Это, товарищ, никуда не годится. И опять при случае стал забегать Сережа в зеленый вагон. Был на уездной конференции. Два дня вел жаркие споры. На третий - вместе со всем пленумом вооружился и целые сутки гонял в заречных лесах банду Зарудного, недобитого петлюровского старшины. Вернулся, застал у Игнатьевой Устинович. Провожал ее на станцию и, прощаясь, крепко-крепко жал руку. Устинович сердито руку отдернула. И опять долгое время в агитпроповский вагон не заглядывал. Нарочно не встречался с Ритой даже тогда, когда надо было. А на ее настойчивое требование объяснить свое поведение с размаху отрубил: - Что мне с тобой говорить? Опять пришьешь какое-нибудь мещанство или измену рабочему классу. На станцию прибыли эшелоны Кавказской краснознаменной дивизии. В ревком приехали трое смуглых командиров. Высокий, худой, перетянутый чеканным поясом, наступал на Долинника: - Ты мне ничего не говори. Давай сто подвод сена. Лошадь дохнет. Сережа был послан с двумя красноармейцами добывать сено. В одном селе нарвался на кулацкую банду. Красноармейцев разоружили и избили до полусмерти. Сереже попало меньше других, его пощадили по молодости. Привезли их в город комбедовцы. В село был послан отряд. Сена достали на другой день. Сережа отлеживался в комнате Игнатьевой, не желая тревожить семью. Приходила Устинович. В первый раз в этот вечер он почувствовал ее пожатие, такое ласковое и крепкое, на которое он никогда бы не решился. В жаркий полдень, забежав в вагон, Сережа читал Рите письмо Корчагина, рассказывал о товарище. Уходя, бросил: - Пойду в лес, искупаюсь в озере. Устинович, отрываясь от работы, задержала: - Подожди. Пойдем вместе. У спокойного зеркального озера остановились. Манила свежесть теплой прозрачной воды. - Ты иди к выходу на дорогу и подожди. Я буду купаться, - командовала Устинович. Сережа присел на камне у мостика и подставил лицо солнцу. За его спиной плескалась вода. Сквозь деревья он увидел на дороге Тоню Туманову и военкома агитпоезда Чужанина. Красивый, в щегольском френче, перетянутый портупеей, со множеством ремней, в скрипучих хромовых сапогах, он шел с Тоней под руку, о чем-то рассказывал. Сережа узнал Тоню. Это она приходила с письмом от Павлуши. Она тоже пристально смотрела на него, - видно, узнала. Когда они поравнялись с Сережей, он вынул из кармана письмо и остановил Тоню: - На минуточку, товарищ. Я имею письмо, которое отчасти относится и к вам. Он протянул ей исписанный листок. Освободив руку, Тоня читала письмо. Листочек чуть заметно запрыгал в ее руке. Отдавая его Сереже, Тоня спросила: - Вы больше ничего не знаете о нем? - Нет, - ответил Сергей. Сзади под ногами Устинович хрустнула галька. Чужанин заметил Риту и, обращаясь к Тоне, прошептал: - Пойдемте. Голос Устинович, насмешливый, презрительный, остановил его: - Товарищ Чужанин! Вас там в поезде целый день ищут. Чужанин недружелюбно покосился на нее: - Ничего. Обойдутся и без меня. Смотря вслед Тоне и военному, Устинович сказала: - Когда только прогонят этого прощелыгу! Лес шумел, кивая могучими шапками дубов. Озеро манило своей свежестью. Сережу потянуло искупаться. После купанья он нашел Устинович недалеко от просеки на сваленном дубе. Пошли, разговаривая, в глубь леса. На небольшой прогалине с высокой свежей травой решили отдохнуть. В лесу тихо. О чем-то шепчутся дубы. Устинович прилегла на мягкой траве, подложив под голову согнутую руку. Ее стройные ноги, одетые в старые, заплатанные башмачки, прятались в высокой траве. Сережа бросил случайный взгляд на ее ноги, увидел на ботинках аккуратные заплатки, посмотрел на свой сапог с внушительной дырой, из которой выглядывал палец, и засмеялся. - Чего ты? Сережа показал сапог: - Как мы в таких сапогах воевать будем? Рита не ответила. Покусывая стебелек травы, она думала о другом. - Чужанин - плохой коммунист, - сказала она наконец. - У нас все политработники в тряпье ходят, а он только о себе заботится. Случайный он человек в нашей партии... А вот на фронте действительно серьезно. Нашей стране придется долго выдерживать ожесточенные бои. - И, помолчав, добавила: - Нам, Сергей, придется действовать и словом и винтовкой. Знаешь о постановлении ЦК мобилизовать четверть состава комсомола на фронт? Я так думаю, Сергей, что мы здесь недолго продержимся. Сережа слушал ее, с удивлением улавливая в ее голосе какие-то необычные ноты. Ее черные, отсвечивающие влагой глаза были устремлены на него. Он чуть не забылся и не сказал ей, что глаза у нее как зеркало, в них все видно, но вовремя удержался. Рита приподнялась на локте: - Где твой револьвер? Сергей огорченно пощупал пустой пояс: - На селе кулацкая шайка отобрала. Рита засунула руку в карман гимнастерки и вынула блестящий браунинг. - Видишь тот дуб, Сергей? - указала она дулом на весь изрытый бороздами ствол, шагах в двадцати пяти от них, И, вскинув руку на уровень глаз, почти не целясь, выстрелила. Посыпалась отбитая кора. - Видишь? - удовлетворенно проговорила она и снова выстрелила. Опять зашуршала о траву кора. - На, - передавая ему револьвер, сказала Рита насмешливо, - посмотрим, как ты стреляешь. Из трех выстрелов Сережа промазал один. Рита улыбалась: - Я думала, у тебя будет хуже. Положила револьвер на землю и легла на траву. Сквозь ткань гимнастерки вырисовывалась ее упругая грудь. - Сергей, иди сюда, - проговорила она тихо. Он придвинулся к ней. - Видишь небо? Оно голубое. А ведь у тебя такие же глаза. Это нехорошо. У тебя глаза должны быть серые, стальные. Голубые - это что-то чересчур нежное. И, внезапно обхватив его белокурую голову, властно поцеловала в губы. Прошло два месяца. Наступала осень. Ночь подобралась незаметно, окутав в черную вуаль деревья. Телеграфист штаба дивизии, нагнувшись над аппаратом, рассыпавшим дробь "морзе", подхватывал ленту, узенькой змейкой выползавшую из-под пальцев. Быстро выписывал на бланке фразы, сложенные им из точек и тире: "Начштадиву 1-й копия предревкома города Шепетовки. Приказываю эвакуировать все учреждения города через десять часов после получения настоящей телеграммы. Городе оставить батальон, которому влиться распоряжение командира N-ского полка, командующего боевым участком. Штадиву, подиву, всем военным учреждениям отодвинуться станцию Баранчев. Исполнение донести начдиву. Подпись". Через десять минут по безмолвным улицам городка промчался, блестя глазом ацетиленового фонаря, мотоциклет. Пыхтя, остановился у ворот ревкома. Мотоциклист передал телеграмму предревкома Долиннику. И забегали люди. Выстраивалась особая рота. Час спустя по городу стучали повозки, нагруженные имуществом ревкома. Грузились на Подольском вокзале в вагоны. Сережа, прослушав телеграмму, выбежал вслед за мотоциклистом. - Товарищ, можно с вами на станцию? - спросил он шофера. - Садись сзади, только держись крепче. Шагах в десяти от вагона, уже прицепленного к составу, Сережа обхватил плечи Риты и, чувствуя, что теряет что-то дорогое, которому нет цены, зашептал: - Прощай, Рита, товарищ мой дорогой! Мы еще встретимся с тобой, только ты не забывай меня. - Он с ужасом почувствовал, что сейчас разрыдается. Надо было уходить. Не имея больше сил говорить, он только до боли жал ее руки. Утро застало город и вокзал пустыми, осиротевшими. Отгудели, словно прощаясь, паровозы последнего поезда, и за станцию по обе стороны пути залегла защитная цепь батальона, оставленного в городе. Осыпались желтые листья, оголяя деревья. Ветер подхватывал свернутые листочки и тихонько катил по дороге. Сережа, одетый в красноармейскую шинель, весь перехваченный холщовыми патронными сумками, с десятком красноармейцев занимал перекресток у сахарного завода. Ждали поляков. Автоном Петрович постучался к своему соседу Герасиму Леонтьевичу. Тот, еще не одетый, выглянул в раскрытую дверь: - Что случилось? Указывая на идущих с винтовками наперевес красноармейцев, Автоном Петрович подмигнул приятелю: - Уходят. Герасим Леонтьевич озабоченно посмотрел на него: - Вы не знаете, у поляков какие знаки? - Кажется, орел одноглавый. - Где же достать? Автоном Петрович озлобленно почесал затылок. - Им ничего, - сказал он после некоторого раздумья, - взяли и ушли. А ты здесь голову ломай, как к новой власти прилаживаться. Нарушая тишину, дробно загрохотал пулемет. У вокзала неожиданно загудел паровоз, и оттуда ахнуло, тяжелым ударом орудие. Завывая, со стоном, высоко в небе буравил воздух тяжелый снаряд. Упал за заводом на дороге, окутав сизым дымом придорожные кусты. По улице, поминутно оглядываясь, молча отходили нахмуренные красноармейские цели. У Сережи легким холодком катилась по щеке слезинка. Торопливо стер ее след, оглянулся на товарищей. Нет, никто не видел. Рядом с Сережей шел высокий, худой Антек Клопотовский с лесопильного завода. Пальцы его - на курке винтовки. Антек хмур, озабочен. Его глаза встречаются со взглядом Сережи, и Антек выдает свои скрытые мысли: - Преследовать наших будут, особенно моих. "Поляк, скажут, а против польских легионов пошел". Выгонят старика с лесопилки и всыплют ему плетей. Говорил старику, чтобы шел с нами, но не хватило у батьки сил семью бросить. Эх, проклятые, столкнуться бы с ними скорее! - И Антек нервно поправил сползавший ему на глаза красноармейский шлем. ...Прощай, родной городишко, неказистый, грязный, с некрасивыми домиками, корявыми шоссе! Прощайте, близкие, прощай, Валя, прощайте, товарищи, ушедшие в подполье! Надвигаются чужие, злобные, не знающие пощады белополяцкие легионы. Печальным взглядом провожают красноармейцев деповские рабочие в прокопченных мазутом рубашках. - Мы еще придем, товарищи! - взволнованно крикнул Сережа. Глава восьмая Смутно поблескивает река в предрассветной дымке; журчит по прибрежным камешкам-голышам. От берегов к середине река спокойная, гладь ее кажется неподвижной, а цвет ее серый, поблескивающий. На середине темная, беспокойная, видно глазу, движется, спешит вниз. Река красивая, величественная. Это про нее писал Гоголь свое непревзойденное "Чуден Днепр...". Крутым обрывом сбегает к воде высокий правый берег. Он горой надвинулся на Днепр, словно остановился в своем движении перед шириной реки. Левый берег внизу весь я песчаных лысинах. Их оставляет Днепр после весенних разливов, возвращаясь в свои берега. У реки, зарывшись в землю в тесном окопе, пятеро дружно прилегли у тупоносого "максимки". Это передовой секрет 7-й стрелковой дивизии. У пулемета, лицом к реке, прилег на боку Сережа Брузжак. Вчера, обессиленные в бесконечных схватках, разбиваемые ураганным огнем артиллерии поляков, сдали Киев. Перешли на, левый берег. Закрепились. Но отступление, большие потери и, наконец, сдача противнику Киева тяжело подействовали на бойцов. 7-я дивизия героически пробивалась сквозь окружения, шла лесами и, выйдя к железной дороге у станции Малин, яростным ударом разметала занявшие станцию польские части, отбросила их в лес, освободив дорогу на Киев. Теперь, когда красавец город отдан, красноармейцы были пасмурны. Поляки заняли небольшой плацдарм на левом берегу у железнодорожного моста, выбив красные части из Дарницы. Но подвинуться далее, несмотря на все усилия, не смогли, встречаемые ожесточенными контратаками. Смотрит Сережа, как бежит река, и не может не думать о прошедшем дне. Вчера в полдень, подхваченный общей яростью, встречал белополяков контратакой; вчера же впервые грудь с грудью столкнулся с безусым легионером. Летел тот на него, выкинув вперед винтовку, с длинным, как сабля, французским штыком, бежал заячьими прыжками, крича что-то несвязное. Часть секунды виг дел Сергей его глаза, расширенные яростью. Еще миг - и Сергей ударил концом штыка по штыку поляка. И блестящее французское лезвие было отброшено и сторону. Поляк упал. Рука Сергея не дрогнула. Он знает, что он будет еще убивать, он, Сергей, умеющий так нежно любить, так крепко хранить дружбу. Он парень не злой, не жестокий, но он знает, что в звериной ненависти двинулись на республику родную эти посланные мировыми паразитами, обманутые и злобно натравленные солдаты. И он, Сергей, убивает для того, чтобы приблизить день, когда на земле убивать друг друга не будут. За плечо трогает Парамонов: - Будем отходить, Сергей, скоро нас заметят. Уже год носился по родной стране Павел Корчагин на тачанке, на орудийном передке, на серой с отрубленным ухом лошадке. Возмужал, окреп. Вырастал в страданиях и невзгодах. Успела зажить кожа, растертая в кровь тяжелыми патронными сумками, и не сходил уже твердый рубец мозолей от ремня винтовки. Много страшного видел Павел за этот год. Вместе с тысячами других бойцов, таких же, как он, оборванных и раздетых, но охваченных неугасающим пламенем борьбы за власть своего класса, прошел пешком взад и вперед свою родину и только дважды отрывался от урагана. Первый раз из-за ранения в бедро, второй - в морозном феврале двадцатого заметался в липком, жарком тифу. Страшнее польских пулеметов косил вшивый тиф ряды полков и дивизий 12-й армии. Раскинулась армия на громадном пространстве, почти через всю северную Украину, преграждая полякам дальнейшее продвижение вперед. Едва поправившись, возвратился Павел в свою часть. Сейчас полк занимал позицию у станции Фронтовка, на ветке, отходящей от Казатина на Умань. Станция в лесу. Небольшое здание вокзала, у которого приютились разрушенные, покинутые жителями домики. Жить в здешних местах стало невозможно. Третий год то затихали, то опять загорались побоища. Кого только не видела Фронтовка за это время! Снова назревали большие события. В то время, когда 12-я армия, страшно поредевшая, отчасти дезорганизованная, отходила под натиском польских армий к Киеву, пролетарская республика готовила опьяненным победным маршем белополякам сокрушительный удар. С далекого Северного Кавказа беспримерным в военной истории походом перебрасывались на Украину закаленные в боях дивизия 1-й Конной армии. 4-я, 6-я, 11-я, 14-я кавалерийские дивизии подходили одна за другой к району Умани, группируясь в тылу нашего фронта и по пути к решающим боям сметая с дороги махновские банды, - шестнадцать с половиной тысяч сабель, шестнадцать с половиной тысяч опаленных степным зноем бойцов. Все внимание высшего красного командования и командования Юго-западного фронта было привлечено к тому, чтобы этот подготавливаемый решающий удар не был предупрежден пилсудчиками. Бережно охранял группировку этой конной массы штаб республики и фронтов. На уманском участке были прекращены активные действия. Стучали непрерывно прямые провода от Москвы к штабу фронта - Харькову, отсюда к штабам 14-й и 12-й армий. В узенькие полоски телеграфных лент отстукивали "морзянки" шифрованные приказы: "Не дать привлечь внимание поляков к группировке Копной армии". Если и завязывались активные бои, то только там, где продвижение поляков грозило втянуть в бой дивизии буденновской конницы. Шевелится рыжими лохмами костер. Бурыми кольцами, спирально вверх уходит дым. Не любит дыма мошкара, носится она быстрым роем, стремительная, непоседливая. Поодаль, вокруг огня, веером растянулись бойцы. Костер красит медным цветом их лица. У костра в голубоватом пепле пригрелись котелки. В них пузырится вода. Выбрался из-под горящего бревна вороватый язычок пламени и лизнул краешком поверх чьей-то вихрастой головы. Голова отмахнулась, недовольно буркнув: - Тьфу, черт! Вокруг засмеялись. Пожилой красноармеец в суконной гимнастерке, с подстриженными усами, только что просмотрев на огонь дуло винтовки, пробасил: - Вот парень в науку ударился - и огня не чует. - Ты нам, Корчагин, расскажи, чего ты там вычитал. Молодой красноармеец, ощупывая клок опаленных волос, улыбался. - Действительно, книжка - что называется, товарищ Андрощук. Как добрался до нее, оторваться никак не могу. Сосед Корчагина, курносый юноша, старательно трудясь над ремешком подсумка, перекусывая зубами суровую нитку, с любопытством спросил: - А про кого там пишут? - И, заматывая на вколотую в шлем иголку обрывок нитки, добавил: - Очень интересуюсь, ежели про любовь. Кругом загоготали. Матвейчук поднял свою стриженную ежиком голову и. ехидно щуря плутоватый глаз, обратился к юноше: - Что ж, любовь - вещь хорошая, Середа! Ты парень красивый, картинка! От тебя, куда ни придем, девки с каблуков сбиваются. Вот только маленький дехвект у тебя, нос - пятачком. Да это исправить можно. На край носа десятифунтовку Новицкого [Ручная граната Новицкого весом около 4 килограммов, для разрыва проволочных заграждений.] подвесить, за ночь оттянет книзу. От хохота испуганно всхрапнули привязанные к пулеметным тачанкам лошади. Середа лениво повернулся. - Не в красоте дело, а в котелке, - выразительно стукнул он себя по лбу. - Вот язык у тебя крапивяной, а сам ты балда балдою, и уши у тебя холодные. Готовых сцепиться товарищей рознял отделенный Татаринов: - Ну-ну, ребятки, зачем кусаться? Пусть лучше Корчагин почитает, ежели что стоящее. - Сыпь, Павлушка, сыпь! - раздалось со всех сторон. Корчагин придвинул к огню седло, уселся на него и развернул на коленях небольшую толстую книжку: - Эта книга, товарищи, называется "Овод". Достал я ее у военкома батальона. Очень действует на меня эта книжка. Если будете сидеть тихонько, буду читать. - Жарь! Чего там! Никто мешать не будет. Когда к костру незаметно подъехал с комиссаром командир полка товарищ Пузыревский, он увидел одиннадцать пар глаз, неподвижно уставленных на чтеца. Пузыревский повернул голову к комиссару и указал рукой на группу: - Вот половина разведки полка. У меня там четверо, совсем зеленые комсомольцы, а каждый хорошего бойца стоит. Вот тот, что читает, а вон тот, другой - видишь? - глаза, как у волчонка, - это Корчагин и Жаркий. Они друзья. Однако между ними не затухает скрытая ревность. Раньше Корчагин был у меня первым разведчиком. Теперь у него очень опасный конкурент. Вот сейчас, смотри, ведут политработу незаметно, а влияние очень большое. Для них хорошее слово придумано - "молодая гвардия". - Это политрук разведки читает? - спросил комиссар. - Нет. Политрук Крамер. Пузыревский двинул лошадь вперед. - Здравствуйте, товарищи! - крикнул он громко. Все обернулись. Легко спрыгнув с седла, командир подошел к сидящим. - Греемся, друзья? - спросил он, широко улыбаясь, и его мужественное лицо со слегка монгольскими, узенькими глазами потеряло суровость. Командира встретили приветливо, дружески, как хорошего товарища. Военком оставался на лошади, собираясь ехать дальше. Пузыревский, откинув назад кобуру с маузером, присел у седла рядом с Корчагиным и предложил: - Закурим, что ли? У меня табачок дельный завелся. Закурив папироску, он обратился к комиссару: - Ты езжай, Доронин, я здесь останусь. Если в штабе нужен буду, дайте знать. Когда Доронин уехал, Пузыревский, обращаясь к Корчагину, предложил: - Читай дальше, я тоже послушаю. Дочитав последние страницы, Павел положил книгу на колени и задумчиво смотрел на пламя. Несколько минут никто не проронил ни слова. Все находились под впечатлением гибели Овода. Пузыревский, дымя цигаркой, ожидал обмена мнений. - Тяжелая история, - прервал молчание Середа. - Есть, значит, на свете такие люди. Так человек не выдержал бы, но как за идею пошел, так у него все это и получается. Он говорил заметно волнуясь. Книга произвела на него большое впечатление. Андрюша Фомичев, сапожный подмастерье из Белой Церкви, с негодованием крикнул: - Попался бы мне ксендз, что ему крестом в зубы залезал, я б его, проклятого, сразу прикончил! Андрощук, подвинув палочкой котелок ближе к огню, убежденно произнес: - Умирать, если знаешь за что, особое дело. Тут у человека и сила появляется. Умирать даже обязательно надо с терпением, если за тобой правда чувствуется. Отсюда и геройство получается. Я одного парнишку знал. Порайкой звали. Так он, когда его белые застукали в Одессе, прямо на взвод целый нарвался сгоряча. Не успели его штыком достать, как он гранату себе под ноги ахнул. Сам на куски и кругом положил беляков кучу. А на него сверху посмотришь - никудышный. Про него вот книжку не пишет никто, а стоило бы. Много есть народу знаменитого среди нашего брата, Помешал ложкой в котелке, вытянув губы, попробовал из ложки чай и продолжал: - А смерть бывает и собачья. Мутная смерть, без почета. Когда у нас бой под Изяславлем шел, город такой старинный, еще при князьях строился. На реке Горынь. Есть там польский костел, как крепость, без приступу. Ну так вот, вскочили мы туда. Цепью пробираемся по закоулкам. Правый фланг у нас латыши держали. Выбегаем мы, значит, на шоссе, глядь, стоят около одного сада три лошади, к забору привязаны, под седлами. Ну, мы, понятное дело, думаем: застукаем полячишек. Человек с десяток нас во дворик кинулись. Впереди с маузерищем прет командир роты ихней латышской. До дому дорвались, дверь открыта. Мы - туда. Думали - поляки, а получилось наоборот. Свой разъезд тут орудовал. Они раньше нас заскочили. Видим, творится здесь совсем невеселое дело. Факт налицо: женщину притесняют. Жил там офицеришка польский. Ну, они, значит, его бабу до земли и пригнули. Латыш, как это все увидел, да по-своему что-то крикнул. Схватили тех троих и на двор волоком. Нас, русских, двое только было, а все остальные латыши. Командира фамилия Бредис. Хоть я по-ихнему и не понимаю, но вижу, дело ясное, в расход пустят. Крепкий народ эти латыши, кремневой породы. Приволокли они тех к конюшне каменной. Амба, думаю, шлепнут обязательно. А один из тех, что попался, здоровый такой парнище, морда кирпича просит, не дается, барахтается. Загинает до седьмого поколения. Из-за бабы, говорит, к стенке ставить! Другие тоже пощады просят. Меня от этого всего в мороз ударило. Подбегаю я к Бредису и говорю: "Товарищ комроты, пущай их трибунал судит. Зачем тебе в их крови руки марать? В городе бой не закончился, а мы тут с этими рассчитываемся". Он до меня как обернется, так я пожалел за свои слова. Глаза у него, как у тигра. Маузер мне в зубы. Семь лет воюю, а нехорошо вышло, оробел. Вижу, убьет без рассуждения. Крикнул он на меня по-русски. Его чуть разберешь: "Кровью знамя крашено, а эти - позор всей армии. Бандит смертью платит". Не выдержал я, бегом из двора на улицу, а сзади стрельба. Кончено, думаю. Когда в цепь пошли, город уже был наш. Вот оно что получилось. По-собачьи люди сгинули. Разъезд-то был из тех, что к нам пристали у Мелитополя. У Махно раньше действовали, народ сбродный. Поставив котелок у ног, Апдрощук стал развязывать сумку с хлебом. - Замотается меж нас такая дрянь. Недосмотришь всех. Вроде тоже за революцию старается. От них грязь на всех. А смотреть тяжело было. До сих пор не забуду, - закончил он, принимаясь за чай. Только поздней ночью заснула конная разведка. Выводил носом трели уснувший Середа. Спал, положив голову на седло, Пузыревский, и записывал что-то в записную книжку политрук Крамер. На другой день, возвращаясь с разведки, Павел, привязав лошадь к дереву, подозвал к себе Крамера, только что окончившего пить чай: - Слушай, политрук, как ты посмотришь на такое дело: вот я собираюсь перемахнуть в Первую Конную. У них дела впереди горячие. Ведь не для гулянки их столько собралось. А нам здесь придется толкаться все на одном месте. Крамер посмотрел на него с удивлением: - Как это перемахнуть? Что тебе Красная Армия - кино? На что это похоже? Если мы все начнем бегать из одной части в другую, веселые будут дела! - Не все ли равно, где воевать? - перебил Павел Крамера. - Тут ли, там ли. Я же не дезертирую в тыл. Крамер категорически запротестовал: - А дисциплина, по-твоему, что? У тебя, Павел, все на месте, а вот насчет анархии, это имеется. Захотел - сделал. А партия и комсомол построены на железной дисциплине. Партия - выше всего. И каждый должен быть не там, где он хочет, а там, где нужен. Тебе Пузыревский отказал в переводе? Значит - точка. Высокий топкий Крамер, с желтоватым лицом, закашлялся от волнения. Крепко засела свинцовая типографская пыль в легких, часто горел на щеках его нездоровый румянец. Когда Крамер успокоился, Павел сказал негромко, но твердо: - Все это правильно, но к буденновцам я перейду - это факт. На другой день вечером Павла у костра уже не было. В соседней деревушке, на бугорке у школы, в широкий круг собрались конники. На задке тачанки, заломив фуражку на самый затылок, терзал гармонь здоровенный буденновец. И она у него рявкала, сбиваясь с такта, и в кругу сбивался с сумасшедшего гопака разудалый кавалерист в необъятных красных галифе. На тачанку и соседние плетни влезли любопытные дивчата и сельские хлопцы посмотреть удалых танцоров из только что вступившей в их село кавалерийской бригады. - Жми, Топтало! Дани землю. Эх, жарь, братишка! Гармонист, давай огня! Но огромные пальцы гармониста, могущие согнуть подкову, туго подвигались по клавишам. - Срубал Махно Кулябку Афанасия, - с сожалением сказал загорелый кавалерист, - гармонист первой статьи был. Правофланговым в эскадроне шел. Жаль парня. Хороший был боец, а гармонист лучший В кругу стоял Павел. Услышав последние слова, он протолкался к тачанке и положил руку на мехи. Гармонь смолкла. - Что тебе? - скосил глаз гармонист. Топтало остановился. Кругом раздались недовольные голоса: - Чего там? Что застопорил? Павел протянул к ремню руку: - Дай, наверну маленько. Буденновец недоверчиво посмотрел на незнакомого красноармейца, нерешительно снимая с плеча ремень. Павел привычным жестом вскинул гармонь на колено. Веером вывернул волнистые мехи и рванул с переборами, с перехватами во весь гармоний дух: Эх, яблочко, Куда котишься? В Губчека попадешь, Не воротишься. На лету подхватил знакомый мотив Топтало. И, взмахнув руками, словно птица, понесся по кругу, выкидывая невероятные кренделя, ухарски шлепая себя по голенищам, по коленям, по затылку, по лбу, оглушительно ладонью по подошве и, наконец, по раскрытому рту. А гармонь подхлестывала, подгоняла в буйном, хмельном ритме, и Топтало завертелся, словно волчок, по кругу, выкидывая ноги, задыхаясь: - Их, ах, их, ах! Пятого июня 1920 года после нескольких коротких ожесточенных схваток 1-я Конная армия Буденного прорвала польский фронт на стыке 3-й и 4-й польских армий, разгромив заграждавшую ей дорогу кавалерийскую бригаду генерала Савицкого, и двинулась по направлению Ружин. Польское командование для ликвидации прорыва с лихорадочной поспешностью создало ударную группу. Пять бронированных гусениц-танков, только что снятых с платформы станции Погребище, спешили к месту схватки. Но Конная армия обошла Зарудпицы, из которых готовился удар, и очутилась в тылу польских армий. По пятам 1-й Конной бросилась кавалерийская дивизия генерала Корницкого. Ей было приказано ударить в тыл 1-й Копной армии, которая, по мнению польского командования, должна была устремиться на важнейший стратегический пункт тыла поляков - Казатин. Но это не облегчило положения белополяков. Хотя на другой день они и зашили дыру, пробитую на фронте, и за Конной армией сомкнулся фронт, по в тылу у них оказался могучий конный коллектив, который, уничтожив тыловые базы противника, должен был обрушиться на киевскую группу поляков. На пути своего продвижения конные дивизии уничтожали небольшие железнодорожные мосты и разрушали железные дороги, чтобы лишить поляков путей отступления. Получив от пленных сведения о том, что в Житомире находится штаб армии, - на самом деле там был даже штаб фронта, - командарм Конной решил захватить важные железнодорожные узлы и административные центры - Житомир и Бердичев. Седьмого июня на рассвете на Житомир уже мчалась четвертая кавалерийская дивизия. В одном из эскадронов на месте погибшего Кулябко правофланговым скакал Корчагин. Он был принят в эскадрон по коллективной просьбе бойцов, не пожелавших отпустить такого знаменитого гармониста. Развернулись веером у Житомира, не осаживая горячих коней, заискрились на солнце серебряным блеском сабель. Застонала земля, задышали кони, привстали на стремена бойцы. Быстро-быстро бежала под ногами земля. И большой город с садами спешил навстречу дивизии. Проскочили первые сады, ворвались в центр, и страшное, жуткое, как смерть, "даешь!" потрясло воздух. Ошеломленные поляки почти не оказывали сопротивления. Местный гарнизон был раздавлен. Пригибаясь к шее лошади, летел Корчагин. Рядом на вороном тонконогом коне - Топтало. На глазах у Павла срубил неумолимым ударом лихой буденновец не успевшего вскинуть к плечу винтовку легионера. Со скрежетом ударяли о камень мостовой кованые копыта. И вдруг на перекрестке - пулемет, прямо посреди дороги, и, пригнувшись к нему, трое в голубых мундирах и четырехугольных конфедератках. Четвертый, с золотым жгутом змеей на воротнике, увидев скачущих, выбросил вперед руку с маузером. Ни Топтало, ни Павел не могли сдержать коней и прямо в когти смерти рванули на пулемет. Офицер выстрелил в Корчагина... Мимо... Воробьем чиркнула пуля у щеки, и, отброшенный грудью лошади, поручик, стукнувшись головой о камин, упал навзничь. В ту же секунду захохотал дико, лихорадочно спеша, пулемет. И упал Топтало вместе с вороным, ужаленный десятком шмелей. Вздыбился конь Павла, испуганно храпя, рывком перенес седока через упавших, прямо на людей у пулемета, и шашка, описав искровую дугу, впилась в голубой квадрат фуражки. Снова сабля взметнулась в воздухе, готовая опуститься на другую голову. Но горячий конь отпрянул в сторону. Словно бешеная горная река, вылился на перекресток эскадрон, и десятки сабель заполосовали в воздухе. Длинные узкие коридоры тюрьмы огласились криками. В камерах, до отказа наполненных людьми с измученными, изможденными лицами, волнение. В городе бой - разве можно поверить, что это свобода, что это неведомо откуда ворвавшиеся свои? Выстрелы уже во дворе. По коридорам бегут люди. И вдруг родное, непередаваемо родное: "Товарищи, выходи!" Павел подбежал к закрытой двери с маленьким окошком, к которому устремились десятки глаз. Яростно ударил по замку прикладом. Еще и еще! - Подожди, я в него бонбой, - остановил Павла Миронов и вытащил из кармана гранату. Взводный Цыгарченко вырвал гранату: - Стоп, психа, что ты, очумел? Сейчас ключи принесут. Где нельзя взломать, ключами откроем. По коридору уже вели сторожей, подталкивая их наганами. Коридор наполнялся оборванными, немытыми, охваченными безумной радостью людьми. Распахнув широкую дверь, Павел вбежал в камеру: - Товарищи, вы свободны! Мы - буденновцы, наша дивизия взяла город. Какая-то женщина с влажными от слез глазами бросилась к Павлу и, обняв, словно родного, зарыдала. Дороже всех трофеев, дороже победы было для бойцов дивизии освобождение пяти тысяч семидесяти одного большевика, загнанных белополяками в каменные коробки и ожидавших расстрела или виселицы, и двух тысяч политработников Красной Армии. Для семи тысяч революционеров беспросветная ночь стала сразу ярким солнцем горячего июньского дня. Один из заключенных, с желтым, как лимонная корка, лицом, радостно кинулся к Павлу. Это был Самуил Лехер, наборщик типографии из Шепетовки. Павел слушал рассказ Самуила. Лицо его покрылось серым налетом. Самуил рассказывал о кровавой трагедии в родном городке, и слова его падали на сердце, как капли расплавленного металла. - Забрали пас ночью всех сразу, выдал негодяй-провокатор. Очутились все мы в лапах военной жандармерии. Били нас, Павел, страшно. Я мучился меньше других: после первых же ударов свалился замертво на пол, но другие покрепче были. Скрывать нам было нечего. Жандармерия знала все лучше нас. Знали каждый наш шаг. Еще бы не знать, когда среди нас сидел предатель! Не рассказать мне про эти дни. Ты знаешь, Павел, многих: Валю Брузжак, Розу Грицман из уездного города, совсем девочка, семнадцати лет, хорошая дивчина, глаза у нее доверчивые такие были, потом Сашу Буншафта, знаешь, наш же наборщик, веселый такой парнишка, он всегда на хозяина карикатуры рисовал. Ну так вот, он, потом двое гимназистов - Новосельский и Тужиц. Ну, ты этих знаешь. А другие все из уездного городка и местечка. Всего было арестовано двадцать девять человек, среди них шесть женщин. Всех их мучили зверски. Валю и Розу изнасиловали в первый же день. Издевались, гады, как кто хотел. Полумертвыми приволокли их в камеры. После этого Роза стала заговариваться, а через несколько дней совсем лишилась рассудка. В ее сумасшествие не верили, считали симулянткой и на каждом допросе били. Когда ее расстреливали, страшно было смотреть. Лицо было черно от побоев, глаза дикие, безумные - старуха. Валя Брузжак до последней минуты держалась хорошо. Они умерли как настоящие бойцы. Я не знаю, где брались у них силы, но разве можно рассказать, Павел, о смерти их? Нельзя рассказать. Смерть их ужаснее слов... Брузжак была замешана в самом опасном: это она держала связь с радиотелеграфистами из польского штаба, и ее посылали в уезд для связи, и у нее при обыске нашли две гранаты и браунинг. Гранаты ей передал этот же провокатор. Все было устроено так, чтобы обвинить в намерении взорвать штаб. Эх, Павел, не могу я говорить о последних днях, но, раз ты требуешь, я скажу. Полевой суд постановил: Валю и двух других - к повешению, остальных товарищей - к расстрелу. Польских солдат, среди которых мы проводили работу, судили за два дня раньше нас. Молодого капрала, радиотелеграфиста Снегурко, который до войны работал электромонтером в Лодзи, обвинили в измене родине и в коммунистической пропаганде среди солдат и приговорили к расстрелу. Он не подал прошения о помиловании и был расстрелян через двадцать четыре часа после приговора. Валю вызвали по его делу как свидетеля. Она рассказала нам. что Снегурко признал, что вел коммунистическую пропаганду, но резко отверг обвинение в измене родине. "Мое отечество, - сказал он, - это Польская советская социалистическая республика. Да, я член Коммунистической партии Польши, солдатом меня сделали насильно. И я открывал глаза таким же, как я, солдатам, которых вы на фронт гнали. Можете меня за это повесить, но я своей отчизне не изменял и не изменю. Только наши отечества разные. Ваше - панское, а мое - рабоче-крестьянское. И в том моем отечестве, которое будет, - а в этом глубоко уверен, - никто меня изменником не назовет". После приговора нас всех уже держали вместе. А перед казнью перегнали в тюрьму. За ночь приготовили виселицу напротив тюрьмы, у больницы; у самого леса, немного поодаль, у дороги, где обрыв, выбрали место для расстрела; там и общий ров вырыли для нас. В городе приговор был вывешен - всем было известно, а расправу над нами поляки решили учинить при народе, днем, чтобы всякий видел и боялся. И с утра начали сгонять из города к виселице народ. Некоторые шли из любопытства, - хоть и страшно, но шли. Толпа у виселиц громадная. Куда глаз достанет, все людские головы. Тюрьма, знаешь, забором из бревен обнесена. Тут же, у тюрьмы, поставили виселицы, к нам слышен был гул голосов. На улице сзади пулеметы поставили, конную и пешую жандармерию со всего округа согнали. Целый батальон оцепил огороды и улицы. Для приговоренных к повешению яму особую вырыли тут же, у виселицы. Ожидали мы конца молча, изредка перекидываясь словами. Обо всем переговорили накануне, тогда же и попрощались. Только Роза шептала что-то невнятное в углу камеры, разговаривая сама с собой. Валя, истерзанная насилием и побоями, не могла ходить и больше лежала. А коммунистки из местечка, родные сестры, обнявшись, прощались и, не выдержав, зарыдали. Степанов, из уезда, молодой, сильный, как борец, парень, - при аресте двоих жандармов ранил, отбиваясь, - настойчиво требовал от сестер: "Не надо слез, товарищи! Плачьте здесь, чтобы не плакать там. Нечего собак кровавых радовать. Все равно нам пощады не будет, все равно погибать приходится, так давайте умирать по-хорошему. Пусть никто из нас не ползет на коленях. Товарищи, помните, умирать надо хорошо". И вот пришли за нами. Впереди Шварковский, начальник контрразведки, - садист, бешеная собака. Он если не насиловал, то жандармам давал насиловать, а сам любовался. От тюрьмы к виселице через дорогу коридор из жандармов устроили. И стояли эти "канарики", как их за желтые аксельбанты называли, с палашами наголо. Выгнали нас прикладами во двор тюрьмы, по четверо построили и, открыв ворота, повели на улицу. Нас поставили перед виселицей, чтобы мы видели гибель товарищей, а потом наступил и наш черед. Виселица высокая, из толстых бревен сбитая. На ней три петли из толстой крученой веревки, подмостки с лесенкой упираются в откидывающийся столбик. Море людское чуть слышно шумит, колышется. Все глаза на нас устремлены. Узнаем своих. На крыльце, поодаль, собралась польская шляхта с биноклями, офицеры среди них. Пришли посмотреть, как большевиков вешать будут. Снег под ногами мягкий, лес от него седой, деревья словно ватой обсыпаны, снежинки кружатся, опускаются медленно, на лицах наших горячих тают, и подножка снегом запорошена. Все мы почти раздеты, но никто стужи не чувствует, а Степанов даже и не замечает, что стоит в одних носках. У виселицы прокурор военный и высшие чины. Вывели из тюрьмы наконец Валю и тех двоих товарищей, что к повешению. Взялись они все трое под руку. Валя в середине, сил у нее идти не было, товарищи поддерживали, а она прямо идти старается, помня Степанова слова: "Умирать надо хорошо". Без пальто она была, в вязаной кофточке. Шварковскому, видно, не понравилось, что под руку шли, толкнул идущих. Валя что-то сказала и за это слово со всего размаха хлестнул ее по лицу нагайкой конный жандарм. Страшно закричала в толпе какая-то женщина, забилась в крике безумном, рвалась сквозь цепь к идущим, но ее схватили, уволокли куда-то. Наверно, мать Вали. Когда были недалеко от виселицы, запела Валя. Не слыхал никогда я такого голоса - с такой страстью может петь только идущий на смерть. Она запела "Варшавянку"; ее товарищи тоже подхватили. Хлестали нагайки конных; их били с тупым бешенством. Но они как будто не чувствовали ударов. Сбив с ног, их к виселице волокли, как мешки. Бегло прочитали приговор и стали вдевать в петли. Тогда запели мы: Вставай, проклятьем заклейменный... К нам кинулись со всех сторон; я только видел, как солдат прикладом выбил столбик из подножки, и все трое задергались в петлях... Нам, десяти, уже у самой стенки прочитали приговор, в котором заменялась смертная казнь генеральской милостью - двадцатилетней каторгой. Остальных шестнадцать расстреляли. Самуил рванул ворот рубахи, словно он его душил. - Три дня повешенных не снимали. У виселицы день и ночь стоял патруль. Потом к нам в тюрьму привели новых арестованных. Они рассказывали: "На четвертый день оборвался товарищ Тобольдин, самый тяжелый, и тогда сняли остальных и зарыли тут же". Но виселица стояла все время. И когда нас уводили сюда, мы ее видели. Так и стоит с петлями, ожидая новых жертв. Самуил замолчал, устремив неподвижный взгляд куда-то вдаль. Павел не заметил, что рассказ окончен. В его глазах отчетливо вырастали три человеческих тела, безмолвно покачивающихся, со страшными, запрокинутыми набок головами. На улице резко играли сбор. Этот звук заставил очнуться Павла. Он тихо, чуть слышно сказал: - Пойдем отсюда, Самуил! По улице, оцепленные кавалерией, шли пленные, польские солдаты. У ворот тюрьмы стоял комиссар полка, дописывал в полевую книжку приказ. - Возьмите, товарищ Антипов, - передал он записку коренастому комэскадрона. - Нарядите разъезд и всех пленных направляйте в Новоград-Волынский. Раненых перевязать, положить в повозки и тоже по тому направлению. Отвезите верст за двадцать от города - и пусть катятся. Нам некогда с ними возиться. Смотрите, чтобы никаких грубостей в отношении пленных не было. Садясь в седло, Павел обернулся к Самуилу: - Ты слыхал? Они наших вешают, а их провожай к своим без грубостей! Где взять силы? Комполка повернул к нему голову, всмотрелся. Павел услыхал твердые, сухие слова, произнесенные комполка как бы про себя: - За жестокое отношение к безоружным пленным будем расстреливать. Мы не белые! И, отъезжая от ворот, Павел вспомнил последние слова приказа Реввоенсовета, прочитанные перед всем полком: "Рабоче-крестьянская страна любит свою Красную Армию. Она гордится ею. Она требует, чтобы на знамени ее не было ни одного пятна". - Ни одного пятна, - шепчут губы Павла. В то время когда 4-я кавалерийская дивизия взяла Житомир, в районе села Окуниново форсировала реку Днепр 20-я бригада 7-й стрелковой дивизии, входящая в состав ударной группы товарища Голикова. Группе, состоявшей из 25-й стрелковой дивизии и Башкирской кавалерийской бригады, было приказано, переправившись через Днепр, перерезать железную дорогу Киев - Коростень у станции Ирша. Этим маневром отрезался единственный путь отступления полякам из Киева. Здесь при переправе погиб член шепетовской комсомольской организации Миша Левчуков. Когда бежали по шаткому понтону, оттуда, из-за горы, злобно шипя, пролетел над головами снаряд и рванул воду в клочья. И в тот же миг юркнул под лодку понтона Миша. Глотнула его вода, назад не отдала, только белобрысый, в фуражке с оторванным козырьком красноармеец Якименко удивленно вскрикнул: - Чи ты не сгоришь? То це ж Мишка пид воду пишов, пропав хлопец, як корова злызнула! - Он было остановился, испуганно уставившись в темную воду, но сзади на него набежали, затолкали: - Чего рот разинул, дурень! Пошел вперед! Некогда было раздумывать о товарище. Бригада и так отстала от других, уже занявших правый берег. И о гибели Миши Сережа узнал спустя четыре дня, когда бригада с боем захватила станцию Буча и, поворачиваясь фронтом к Киеву, выдерживала ожесточенные атаки поляков, пытавшихся прорваться на Коростень. В цепи рядом с Сережей залег Якименко. Прекратив бешеную стрельбу, с трудом открыл затвор раскаленной винтовки и, пригибая голову к земле, повернулся к Сереже: - Винтовка передышки требует, як огонь! Сергей едва расслышал его за грохотом выстрелов. Когда немного утихло, Якименко как-то вскользь сообщил: - А твой товарищ утонул в Днепре. Я и недосмотрел, як вин нырнув в воду, - закончил он свою речь и, потрогав рукой затвор, вынув из подсумка обойму, стал деловито заправлять ее в магазинную коробку. Одиннадцатая дивизия, направленная на захват Бердичева, встретила в городе ожесточенное сопротивление поляков. На улицах завязался кровавый бой. Преграждая дорогу коннице, строчили пулеметы. Но город был взят, и остатки разбитых польских войск бежали. На вокзале захватили поездные составы. Но самым страшным ударом для поляков был взрыв миллиона орудийных снарядов - огневой базы польского фронта. В городе стекла сыпались мелким щебнем и дома, как картонные, дрожали от взрывов. Удар по Житомиру и Бердичеву был для поляков ударом с тыла, и они двумя потоками поспешно отхлынули от Киева, отчаянно пробивая себе дорогу из железного кольца. Павел потерял ощущение отдельной личности. Все эти дни были напоены жаркими схватками. Он, Корчагин, растаял в массе и, как каждый из бойцов, как бы забыл слово "я", осталось лишь "мы": наш полк, наш эскадрон, наша бригада. А события мчались с ураганной быстротой. Каждый день приносил новое. Конная лавина буденновцев, не переставая, наносила удар за ударом, исковеркав и изломав весь польский тыл. Напоенные хмелем побед, со страстной яростью кидались кавалерийские дивизии в атаки на Новоград-Волынский - сердце польского тыла. Откатываясь назад как волна от крутого берега отходили и снова бросались вперед со страшным: "Даешь!" Ничто не помогало полякам: ни сети проволочных заграждений, ни отчаянное сопротивление гарнизона, засевшего в городе. Утром 27 июня, переправившись в конном строю через реку Случ, буденновцы ворвались в Новоград-Волынский, преследуя поляков по направлению местечка Корец. В это же время сорок пятая дивизия перешла реку Случ у Нового Мироноля, а кавалерийская бригада Котовского бросилась на местечко Любар. Радиостанция 1-й Конной принимала приказ командующего фронтом направить всю конницу на захват Ровно. Непреодолимое наступление красных дивизий гнало поляков разрозненными, деморализованными, ищущими спасенья группами. Однажды посланный комбригом на станцию, где стоял бронепоезд, Павел встретился с тем, с кем встретиться никак не ожидал. Конь с разбегу взял насыпь. Павел натянул поводья у переднего вагона, закрашенного серым цветом, Грозный своей неприступностью, с черными жерлами орудий, запрятанных в башни, стоял бронепоезд. Возле него возилось несколько замасленных фигур, приподымая тяжелую, стальную завесу у колес. - Где можно найти командира бронепоезда? - спросил Павел красноармейца в кожанке, несущего ведро с водой. - Вон там, - махнул тот рукой к паровозу. Останавливаясь у паровоза, Корчагин спросил: - Кто командир? Затянутый в кожу с головы до ног человек с рябинкой оспы на лице повернулся к нему: - Я! Павел вытащил из кармана пакет. - Вот приказ комбрига. Распишитесь на конверте. Командир, прилаживая на колене конверт, расписывался. У среднего паровозного колеса возилась с масленкой чья-то фигура, Павел видел лишь широкую спину, из кармана кожаных брюк торчала рукоятка нагана. - Вот, получи расписку, - протянул Павлу конверт человек в кожаном. Павел подбирал поводья, готовясь к отъезду. Человек у паровоза выпрямился во весь рост и обернулся. В ту же минуту Павел соскочил с лошади, словно его ветром сдуло. - Артем, братишка! Весь измазанный в мазуте машинист быстро поставил масленку и схватил в медвежьи объятия молодого красноармейца. - Павка! Мерзавец! Ведь это же ты! - крикнул он, не веря своим глазам. Командир бронепоезда с удивлением смотрел на эту сцену. Красноармейцы-артиллеристы рассмеялись: - Видишь, братки встретились. Девятнадцатого августа в районе Львова Павел потерял в бою фуражку. Он остановил лошадь, но впереди уже срезались эскадроны с польскими цепями. Меж кустов лощинника летел Демидов. Промчался вниз к реке, на ходу крича: - Начдива убили! Павел вздрогнул. Погиб Летунов, героический его начдив, беззаветной смелости товарищ. Дикая ярость охватила Павла. Полоснув тупым концом сабли измученного, с окровавленными удилами Гнедка, помчал в самую гущу схватки. - Руби гадов! Руби их! Бей польскую шляхту! Летунова убили! - И сослепу, не видя жертвы, рубанул фигуру в зеленом мундире. Охваченные безумной злобой за смерть начдива, эскадронцы изрубили взвод легионеров. Вынеслись на поле, догоняя бегущих, но по ним уже била батарея: рвала воздух, брызгая смертью, шрапнель. Перед глазами Павла вспыхнуло магнием зеленое пламя, громом ударило в уши, прижгло каленым железом голову. Страшно, непонятно закружилась земля и стала поворачиваться, перекидываясь набок. Как соломинку, вышибло Павла из седла. Перелетая через голову Гнедка, тяжело ударился о землю. И сразу наступила ночь. Глава девятая У спрута глаз выпуклый, с кошачью голову, тускло-красный, середина зеленая, горит-переливается живым светом. Спрут копошится десятками щупалец; они, словно клубок змей, извиваются, отвратительно шурша чешуей кожи. Спрут движется. Он видит его почти у самых глаз. Щупальца поползли по телу, они холодны и жгутся, как крапива. Спрут вытягивает жало, и оно впивается, как пиявка, в голову и, судорожно сокращаясь, всасывает в себя кровь. Он чувствует, как кровь переливается из его тела в разбухающее туловище спрута. А жало сосет, сосет, и там, где оно впилось в голову, невыносимая боль. Где-то далеко-далеко слышны человеческие голоса: - Какой у него сейчас пульс? И еще тише отвечает другой голос, женский: - Пульс у пего сто тридцать восемь. Температура тридцать девять и пять. Все время бред. Спрут исчез, но боль от жала осталась. Павел чувствует: чьи-то пальцы дотрагиваются до его руки выше кисти. Он старается открыть глаза, но веки до того тяжелы, что нет сил их разнять. Отчего так жарко? Мать, видно, натопила печь. Но опять где-то говорят люди: - Пульс сейчас сто двадцать два. Он пытается открыть веки. А внутри огонь. Душно. Пить, как хочется пить! Он сейчас встанет, напьется. Но почему он не встает? Только хотел шевельнуться, но тело чужое, непослушное, не его тело. Мать сейчас принесет воды. Он ей скажет: "Я хочу воды". Что-то около него шевелится. Не спрут ли опять подбирается? Вот он, вот красный цвет его глаза... Издали слышится тихий голос: - Фрося, приносите воды! "Чье это имя?" - силится вспомнить Павел, но от усилия погружается в темноту. Выплыл оттуда и снова вспомнил: "Хочу пить". Слышит голоса: - Он, кажется, приходит в себя. И уже отчетливее, ближе нежный голос: - Вы хотите пить, больной? "Неужели я больной или это не мне говорят? Да ведь я болею тифом, вот оно что". И в третий раз пытается открыть веки. Наконец удается. В узкую щель открывшегося глаза первое, что ощутил, - это красный шар над головой, но его закрывает что-то темное; это темное нагибается к нему, и губы ощущают твердый край стакана и влагу, живительную влагу. Огонь внутри потухает. Прошептал удовлетворенно: - Вот теперь хорошо. - Больной, вы меня видите? Это спрашивает то темное, стоящее над ним, и, уже засыпая, все же успел ответить: - Не вижу, а слышу... - Кто бы мог сказать, что он выживет? А он, смотрите, выцарапался в жизнь. Удивительно крепкий организм. Вы, Нина Владимировна, можете гордиться. Вы его буквально выходили. И голос женский, волнуясь: - О, я очень рада! После трипадцатидневного беспамятства к Корчагину возвратилось сознание. Молодое тело не захотело умереть, и силы медленно приливали к нему. Это было второе рождение, все казалось новым, необычным. Только голова тяжестью непреодолимой лежала неподвижно в гипсовой коробке, и не было сил сдвинуть ее с места. Но вернулось ощущение тела, и уже сжимались и разжимались пальцы рук. Нина Владимировна, младший врач клинического военного госпиталя, за маленьким столиком в своей квадратной комнате перелистывала толстую в сиреневой обложке тетрадь. В ней мелким, с наклоном почерком были нанесены короткие записи: "26 августа 1920 года. Сегодня к нам из санитарного поезда привезли группу тяжелораненых. На койке в углу у окна положили красноармейца с разбитой головой. Ему лишь семнадцать лет. Мне передали пачку его документов, найденных в карманах, положенных в конверт вместе с врачебными записями. Его фамилия Корчагин, Павел Андреевич. Там были: затрепанный билетик ? 967 Коммунистического союза молодежи Украины, изорванная красноармейская книжка и выписка из приказа по полку. В ней говорилось, что красноармейцу Корчагину за боевое выполнение разведки объявляется благодарность. И записка, сделанная, видно, рукою хозяина: "Прошу товарищей в случае моей смерти написать моим родным: город Шепетовка, депо, слесарю Артему Корчагину". Раненый в беспамятстве с момента удара осколком с 19 августа. Завтра его будет смотреть Анатолий Степанович. 27 августа Сегодня осматривали рану Корчагина. Она очень глубокая, пробита черепная коробка, от этого парализована вся правая сторона головы. В правом глазу кровоизлияние. Глаз вздулся. Анатолий Степанович хотел глаз вынуть, чтобы избежать воспаления, но я уговорила его не делать этого, пока есть надежда на уменьшение опухоли. Он согласился. Мною руководило исключительно эстетическое чувство. Если юноша выживет, зачем его уродовать, вынимая глаз. Раненый все время бредит, мечется, около него приходится постоянно дежурить. Я отдаю ему много времени. Мне очень жаль его юность, и я хочу отвоевать ее у смерти, если мне удастся. Вчера я пробыла несколько часов в палате после смены: он самый тяжелый. Вслушиваюсь в его бред. Иногда он бредит, словно рассказывает. Я узнаю многое из его жизни, но иногда он жутко ругается. Брань эта ужасна. Мне почему-то больно слышать от него такие страшные ругательства. Анатолий Степанович говорит, что он не выживет. Старик бурчит сердито: "Я не понимаю, как это можно почти детей принимать в армию? Это возмутительно". 30 августа Корчагин все еще в сознание не пришел. Он лежит в особой палате, там лежат умирающие. Около него, почти не отходя, сидит санитарка Фрося. Она, оказывается, знает его. Они когда-то давно работали вместе. С каким теплым вниманием она относится к этому больному! Теперь и я чувствую, что его положение безнадежно. 2 сентября Одиннадцать часов вечера. Сегодня у меня замечательный день. Мой больной, Корчагин, пришел в себя, ожил. Перевал пройден. Последние два дня я не уходила домой. Сейчас не могу передать своей радости, что спасен еще один. В нашей палате одной смертью меньше. В моей изнуряющей работе самое радостное - это выздоровление больных. Они привязываются ко мне, как дети. Их дружба искренна и проста, и когда расстаемся, иногда даже плачу. Это немного смешно, но это правда. 10 сентября. Я написала сегодня первое письмо Корчагина к родным. Он пишет, что легко ранен, скоро выздоровеет и приедет; он потерял много крови, бледен, как вата, еще очень слаб. 14 сентября Корчагин первый раз улыбнулся. Улыбка у него хорошая. Обычно он не по годам суров. Поправляется с поразительной быстротой. С Фросей они друзья. Я ее часто вижу у его постели. Она ему, видно, рассказала обо мне, конечно, перехвалила, и больной встречает мой приход чуть заметной улыбкой. Вчера он спросил: - Что это у вас, доктор, на руке черные пятна? Я смолчала, что это следы его пальцев, которыми он до боли сжимал мою руку во время бреда. 17 сентября Рана на лбу Корчагина выглядит хорошо. Нас, врачей, поражает это поистине безграничное терпение, с которым раненый переносит перевязки. Обычно о подобных случаях много стонов и капризов. Этот же молчит и, когда смазывают йодом развороченную рану, натягивается, как струна. Часто теряет сознание, но вообще за весь период ни одного стона. Уже все знают: если Корчагин стонет, значит, потерял сознание. Откуда у него это упорство? Не знаю. 21 сентября Корчагина на коляске вывезли первый раз на большой балкон госпиталя. Каким глазом он смотрел в сад, с какой жадностью дышал свежим воздухом! В его окутанной марлей голове открыт лишь один глаз. Этот глаз, блестящий, подвижной, смотрел на мир, как будто первый раз его видел. 26 сентября Сегодня меня вызвали вниз в приемную, там меня встретили две девушки. Одна из них очень красивая. Они просили свидания с Корчагиным. Их фамилии Тоня Туманова и Татьяна Бурановская. Имя Тони мне известно. Его иногда в бреду повторял Корчагин. Я разрешила свидание. 8 октября Корчагин первый раз самостоятельно гуляет по саду. Он неоднократно спрашивал у меня, когда может выписаться, Я ответила, что скоро. Обе подруги приходят к больному каждый приемный день. Я знаю, почему он не стонал и вообще не стонет. На мой вопрос он ответил: - Читайте роман "Овод", тогда узнаете. 14 октября Корчагин выписался. Мы с ним расстались очень тепло. Повязка с глаза снята, осталась лишь на лбу. Глаз ослеп, но снаружи вид нормальный. Мне было очень грустно расставаться с этим хорошим товарищем. Так всегда: вылечиваются и уходят от нас, чтобы, возможно, больше не встретиться. Прощаясь, сказал: - Лучше бы ослеп левый, - как же я стрелять теперь буду? Он еще думает о фронте". Первое время после лазарета Павел жил у Бурановского, где остановилась Тоня. Он сразу сделал попытку втянуть Тоню в общую работу. Пригласил ее на городское собрание комсомола. Тоня согласилась, но когда она вышла из комнаты, где одевалась, Павел закусил губы. Она была одета очень изящно, нарочито изысканно, и он не решался вести ее к своей братве. Тогда же произошло первое столкновение. На его вопрос, зачем она так оделась, она обиделась: - Я никогда не подлаживаюсь под общий тон; если тебе неудобно со мною идти, то я останусь. Тогда же в клубе ему было тяжело видеть ее расфранченной среди выцветших гимнастерок и кофточек. Ребята приняли Тоню, как чужую. Она, чувствуя это, смотрела на всех презрительно и вызывающе. Павла отозвал в сторону секретарь комсомола товарной пристани, плечистый парень в грубой брезентовой рубахе, грузчик Панкратов. Недружелюбно глянул на Павла; скосив глаза на Тоню, сказал: - Это ты, что ль, привел эту кралю сюда? - Да, я, - жестко ответил ему Корчагин. - М-да... - протянул Панкратов. - Вид-то у нее для нас неподходящий, на буржуазию похоже. Как ее пропустили сюда? У Павла застучало в висках. - Это мой товарищ, и я ее привел сюда. Понимаешь? Она человек нам не враждебный, только вот у нее насчет нарядов - так это правда, но ведь не всегда по одежде ярлык надо припаивать. Я тоже понимаю, кого сюда привести можно, и нацеливаться, товарищ, нечего. Он хотел сказать еще что-то грубое, но сдержался, понимая, что Панкратов высказывает общее мнение, и все свое возмущение перенес на Тоню. "Я же ей говорил! Какому черту нужен этот форс?" Этот вечер был началом развала дружбы. С чувством горечи и удивления следил Павел, как ломается, казалось, так крепко сколоченная дружба. Прошло еще несколько дней, и каждая встреча, каждая беседа вносила все большее отчуждение и глухую неприязнь в их отношения. Дешевый индивидуализм Тони становился непереносимым Павлу. Необходимость разрыва была ясна обоим. Сегодня они пришли оба в застланный умершими бурыми листьями Купеческий сад, чтобы сказать друг другу последнее слово. Стояли у балюстрады над обрывом; внизу серой массой воды поблескивал Днепр; против течения, из-за громадины моста полз буксирный пароход, устало шлепая по воде крыльями колес, таща за собой две пузатые баржи. Заходящее солнце красило золотыми мазками Труханов остров и ярким полымем стекла домиков. Тоня смотрела на золотые лучи и проговорила с глубокой грустью: - Неужели паша дружба угаснет, как угасает сейчас солнце? Он смотрел на нее не отрываясь; крепко сдвинув брови, тихо ответил: - Тоня, мы уже говорили об этом. Ты, конечно, знаешь, что я тебя любил и сейчас еще любовь моя может возвратиться, но для этого ты должна быть с нами. Я теперь не тот Павлушка, что был раньше. И я плохим буду мужем, если ты считаешь, что я должен принадлежать прежде тебе, а потом партии. А я буду принадлежать прежде партии, а потом тебе и остальным близким. Тоня с тоской глядела на синеву реки, и глаза ее наполнились слезами. Павел смотрел на ее знакомый профиль, на густые каштановые волосы, и к сердцу прилила волна жалости к девушке, когда-то такой дорогой и близкой. Он осторожно положил свою руку на ее плечо: - Бросай все, что тебя вяжет. Идем к нам. Будем вместе добивать господ. У нас есть много девушек хороших, вместе с нами они несут всю тяжесть борьбы ожесточенной, вместе с нами переносят все лишения. Они, может, не такие образованные, как ты, но почему, почему ты не хочешь быть с нами? Ты говоришь, что тебя Чужанин силком взять хотел, но это же выродок, а не боец. Говоришь, встретили тебя недружелюбно, а зачем же ты оделась, словно на буржуйский бал? Гордость зашибла: не буду, мол, подлаживаться под грязные гимнастерки. У тебя нашлась смелость полюбить рабочего, а полюбить идею не можешь. Мне жаль с тобой расстаться, и о тебе вспоминать хотелось бы хорошо... Он замолчал. На другой день на улице Павел увидел приказ за подписью председателя губернской Чека Жухрая. Сердце у него дрогнуло. Насилу добился он до матроса - не пускали. Такую "волынку" завел, что часовые арестовать собрались. Все же добился. Встретились с Федором хорошо. Руку у Федора отбил снаряд. Тут же сговорились о работе. - Будем с тобой контру здесь душить, пока на фронт у тебя сил нет. Завтра же и приходи, - сказал Жухрай. Борьба с белополяками закончилась. Красные армии, бывшие почти у стен Варшавы, израсходовав все материальные и физические силы, оторванные от своих баз, не могли взять последнего рубежа, отошли обратно. Случилось "чудо на Висле", как поляки называют отход красных от Варшавы. Белопанская Польша осталась жить. Мечту о Польской советской социалистической республике пока не удалось осу