ю презирает дочь, будет так, как велит ей судьба. А судьба ей шептала о кофточке. Слышала раз мимолетно, - Глаше сказал Кривцов про ее красный шарф: - Красный цвет волнует меня. Не носите красный цвет. - Буду носить, - ответила Глаша упрямо. И целый вечер не отрывал он глаз от ее шарфа. У нее не было красного. Но ведь для каждого разный должен быть цвет? У Глаши черные, пышные волосы, у нее - цвета ржи. Но если красный цвет Глашин, какой же ее? Или нет для нее никакого цвета из тех, что волнуют: К концу уже вечера шутливо стянула себе красный шарфик. Кривцов перевел глаза на нее и тотчас же сказал: - К вам нейдет. - А что же мне надо? - смеясь, спросила она. - Ваши волосы, - сказал он, подумав, - как воск перед иконой, или нет... может быть, мед... пчелиный, густой, вечерний... Наташа смутилась и встала, заходила по комнате. - Душистый, вечерний мед, -подтвердил Кривцов еще раз. "Душистый, вечерний", - стояло в ее голове. " Медовый, душистый"... - запомнила это. И вот девическая глупая мысль вошла с того вечера в сердце и жила там, и что-то шептала крови ее, и билась кровь беспокойно, чего-то просила, и вдруг на последние деньги купила Наташа вчера "пчелиных" духов. Долго понять не могли в магазине. И сама не знала, как быть. Но в последнюю минуту все же придумала. - Запаха отцветающей липы? Не было. - Белой акации? Дали. Побежала за кофточкой. Долго искала. Нашла. Но медлила брать, чего-то ждала. Сердце билось на всю ее грудь, Вся грудь трепетала. Кровь говорила: "Купи и уйди". Но ноги стояли. Образ Кривцова мелькнул: "Купи и уйди. Это твой цвет - пчелиный, цвета вечерней зари, цвета свеч восковых. Волнует меня этот цвет"... Свеч восковых... Руки упали, лежат неподвижно. "Чудесно, к вам так пойдет"... Но Кривцов заглушает приказчика: "Этот цвет волнует меня... Ты для меня выбираешь его. Купи и уйди". "За ночь сошью, за ночь сама сошью"... - думает девушка. Дрожат ее руки и ноги. Но вот в лавку вошел господин. Сразу узнала. Сразу сердце упало. Точно отец подослал его. Слушает плохо, не может понять. Что-то неясное. Три рубля. Три рубля за часы. "Скажите, можете вы мне дать три рубля?" Ему не дают. Да, тот самый, тот: он видел отца, ему поклонился отец. Чего же он ждет? Ему не дают этих денег... Но все-таки ждет. Ах! "Вам же нравилось, барышня?.." Вот: "Возьмите у меня три рубля". И еще раз: "Возьмите!" И со вчерашнего вечера сидит Наташа почти недвижима. Забегала к ней Глаша, звала. Точно болезнь - ходить его слушать в кабак. Не пошла и туда, Всю ночь просидела без сна. Как выжженный, горел в эту ночь образ Кривцова, запечатленный навеки, - вновь переживался тот перед всенощный час, когда она ударила в храме святым крестом искусителя. Каждую ночь целый год снился ей все один незабываемый сон; асе в мелочах одинаково, до последней драгоценной бусинки на образе Богоматери. С лишним четыре минуло года. Целая жизнь. Она научилась людей узнавать, разбирать их, под усмешкою губ скрывать свое горе, ранами детское сердце покрылось; но было оно - ах - все еще детское!.. И плакало это сердце целую ночь, и к утру последние силы покинули девушку. Она ничего не знала уже. Знала одно: он придет. И пусть будет так. Пусть придет и возьмет, сегодня пойдет она, куда ее поведут. Или отыщет отец, возьмет ее за руку, скажет ей - нет, невозможно! - скажет: "Наташа, чистая девочка, дочка моя, поедем домой". И поцелует ее. О, и за ним пойдет, но как радостно, с какою светлой душой! Утром пришли Глашина тетка и Глаша. Говорили о нем, - о Кривцове, - и опять, как во все эти последние дни, но только неизмеримо сильнее еще, почувствовала девочка его странную власть над собой, его неотразимое действие. И так ждала, сидела все время, не двигаясь. Если погибать, так уж с ним. Миг один. А потом умереть... А потом пусть придет на могилу отец, а на могиле расцветут цветы и расскажут ему своим ароматом, качанием белых головок своих, как умерла его дочь. И от жалости к старику и к себе, и от предчувствия неизбежности надвигающегося она вдруг закричала слабым и сдавленным голосом, как кричат во сне, когда уже нельзя дальше спать, ибо ужас раскрыл свою темную пасть над душой и - еще мгновение - поглотит ее навсегда. Этим нечеловеческим внутренним голосом кричит нас душа, ибо когда онемеет язык, кричит сама уже наша последняя сущность перед громадой небытия - бесформенного, не имеющего лика колосса, в сравнении с кем вечность и бесконечность, и Бог едва различимо мерцают небольшим, только лишь возгоревшимся, еле светящим, полуслепым огоньком. Глаша сразу встрепенулась от дум, когда услышала этот задушенный крик. Она подбежала к Наташе, взяла ее за руки, схватила, трясла ее плечи, трогала волосы. - Наташа, Наташа, ты что? Наташа молчала. Неохотно отступал из глаз ее ужас, но отступил. Она озиралась вокруг, точно ища выхода. Машинально дала свою руку подруге, та больно, крепко сжала детские пальцы и все напряженней глядела в глаза своей вдруг загоревшейся скорбью. И был прекрасен неотразимо из стекла брызнувший Бог, и все отходил, слепо ворча, темный, неведомый призрак. И вот опустила Наташа глаза свои, и взор упал на их вместе сжатые руки; легкие тучки золотистых пылинок толпились вокруг этих рук. В тихом светящем луге прозрачен и легок был танец пылинок. И вдруг между них капнули две-три слезы - два-три прозрачно божественных мира родились из пересохшего водоема души, вновь оживили его, упали на бледные руки и скользили по тонким, крепко сжатым - на жизнь и на смерть - по девичьим пальчикам. Луч засиял в них приветною музыкой солнечных брызг. - Наташа, ты любишь его? Вопрос прозвучал едва слышно. Наташа молчала и плакала. - Скажи мне. Правду скажи мне в сегодняшний день. - Девушка покачала в ответ головой. - Ты ненавидишь его? Тоже нет, - тоже качнула желтеющей, цвета душистого меда головкой своей. - Но ты... ты пойдешь за ним, если придет? - Наташа, к вам гость. Хозяйка просунула голову в дверь. Она улыбалась и даже чуть подмигнула: целый месяц живет, не ходил ни один. Но на свете нет исключений. - Я ухожу. - Глаша, побудь, побудь со мной. - Я скоро приду. - Ты не придешь! - Я наверное и скоро приду. - Побудь хоть немного со мной. Глаша! Быстро схватила она и поцеловала Глашину руку. Вскочила, вспыхнув, зардевшись, смущенная девушка. - Так я скажу, что ты дома. Никто ничего не ответил хозяйке, и она скрылась за дверью. - Ты останешься? - Останусь. Но я скоро уйду. - И не придешь? - О, нет, возвращусь, и наверное. - Снова взгляд ее стал холодным и острым. В дверь постучали. - Войдите, - слабо сказала Наташа. XXXVIII - Вы на меня не рассердитесь, что я так к вам зашел? - Как так? - спросила Наташа. - Так, не спросясь. Вы не звали меня. - Нет, ничего, - сказала она. Поздоровавшись, Кривцов опустился на стул. Лицо его было бледно, но казалось спокойным. По дороге оправил костюм, причесался. - Сегодня необычайный день. Кажется, что природа готовит какое-то светлое празднество. Обе девушки промолчали. - Я уверен, что сегодня праздник какого-нибудь святого, неизвестного нам. - Разве не знаете вы, что за праздник сегодня? - Знаю. Но все же мне кажется, что сегодня какой-то еще особенный праздник. Раньше не чувствовал так. Ночевал я не дома и вчера провел ужасную ночь, утро было больное, а вышел на улицу, такое сияние охватило мне душу, как перед смертью. - Не вы ли святой? - резко спросила вдруг Глаша. - Я еще жив, Глафира Филипповна, - грустно ответил Кривцов. И, помолчав, добавил чуть слышно: - Но осеннее солнце звало меня. Оно смирило мне душу, не знаю, надолго ли. Но с таким примирением хорошо умереть. - Не говорите сегодня о смерти, - попросила Наташа. - Просто сегодня день моего рождения. Оттого и праздник в природе. Она улыбнулась. - В самом деле? Кривцов приподнялся и тотчас же сел и потер свои руки. Слабая краска проступила на бледном лице. - Да. Вы не знаете, кажется, Лизы? Это подруга моя, Лиза Палицына... - Дочь Николая Платоновича? - Да - девочка с моря, как она себя называет, а я называю ее: девочка с неба, мне кажется, это верней... Так Лиза мне говорила, что там, около моря, еще в сентябре, во второй или в третий раз зацветают акации. Я вдруг это вспомнила, представилось, если бы там быть сегодня... Наташа заговорила доверчиво, мягко. Что, в сущности, плохо? Разве нельзя уже жить? Милая Глаша была еще здесь. Кривцов сидел тоже простой, легкость осенняя легла на его измученный лоб. Ах, все-таки праздник сегодня, все-таки, радостный день! Наташа мечтала: - И вот Лиза, и Глаша, и я, и... все другие, кто хочет, мы бы сидели у моря, а над нами акация - мой любимый цветок. И вот мы сидим и смотрим на море, а над нами плывут облака... Плывут... и, знаете, так... Наташа качнулась сама. Чуть-чуть закрыла глаза. Вся будто летящая. - Так незаметно, совсем потихонечку и не страшно ничуть, а только сладко, только сердце замрет... - земля отделяется, будто плывет. Это плывут облака, мы за ними... Это воздушные лебеди остров наш в море везут. Белый наш остров, и мы под акацией. Глаша, поди ко мне! - Глаша к ней подошла. - Глаша, Глаша, так хорошо? - Взяла ее за руки, усадила возле себя. Глаша молчала. - И вот мы живем все вместе на острове. И нам так светло жить на нем. Новая жизнь, где ничего такого не будет... Она замолчала, задумалась. Тихий свет струился из глаз. Солнечный луч осветил часть полос ее, и растопилось золото-воск, и засияло живого волной. В комнате стало тихо какого-то особенной, просветленной и чистой, святой тишиной. Сидел Кривцов бледный своей углубленного бледностью, сбежала мгновенная краска и обнажила, усилила прозрачность его внимательно грустного, больного лица. Точно он и не он здесь сидел, его отвлечение, какой-то страдающий дух, осужденный на муки земли в этом теле. Казалось - мгновение, и что-то войдет в эту комнату и осветит ее ярче, чем солнце, н напоит ароматом акации, и белые лепестки ее будут падать, скользя тиховейно, и вся комната вдруг снимется с места и легко, незаметно поплывет по светлым волнам в неизвестное море. Глаша не поднимала глаз. Сидела, вся замерев. Размягчит ли этот предутренний миг - предутренний благовест Первого Дня, растопит ли он стекло ее глаз? Сидела не двигаясь: чудо еще не пришло. Все молчали. Вдруг встала Наташа и сказала, смеясь: - Праздник так праздник! Хотите этих любимых моих белых духов? Кривцов удивленно взглянул, насторожилась, сжалась вся Глаша. Но как молод был смех! Разве смеются еще так на земле? Разве смеялась Наташа когда-нибудь так? Что будет сейчас? Что случится? Глаша встала за ней. - У меня есть духи белой акации. Хотите, я вас надушу? Помните, вы говорили про пчел и про волосы?.. Вдруг все показалось ей так легко и естественно. То, о чем думала с ужасом, с мукой, преобразилось в весеннюю сказку: все хорошо, все светло. Смотрела теперь на Кривцова: какой же он бледный, измученный. Какой он сегодня особенный! - Помните, вы говорили о цвете волос? Моих. Да, про мои. - И, достав флакон, подошла к нему близко. - Хотите? Он встал перед ней, но вздрогнул от чьей-то стрелы со стороны и опустил глаза свои молча. Был беспощаден, казалось - насквозь хотел пронизать его взор девушки в шарфе. Это Кривцов перед ним глаза опустил. Все на мгновение перестал он видеть вдруг, остались глаза ее, которые видели тоже только одно - белее луны больное лицо, казнили его, распинали, пригвождая на крест. - Глаша! А ты? Хочешь духов? Но вскрикнула девушка, бросилась к двери, вся задрожав. - Глаша! Но уже не было Глаши. Они оставались одни. XXXIX Старик нагнал Кривцова еще на углу первой улицы. Мальчики, игравшие у ворот, показали ему, куда направился господин без пальто - черный, высокий, худой. - В обтрепанных брюках? - Да, да. Он не помнил этих подробностей, но отвечал наудачу, но уже знал, что это наверное видели мальчики именно того, кого он искал. И, действительно, скоро увидел Кривцова. Уже утихшей, неспешной походкой шагал Кривцов, высоко подняв голову, поводя худыми плечами. Вот остановился, вот зашел к парикмахеру. Старик терпеливо ждал, ходил взад и вперед, не подходя очень близко к окну. Солнце светило мимо него. Сознание, чувства, инстинкт, все ушло вглубь и напряженно копошилось там, как отдельные части распавшейся на составные свои элементы души. Он долго сдерживал их, дома слушая гостя, но вот не выдержал, - рухнуло здание от несоразмерности внутренней, что-то осело, упало и затрещало по всем своим швам. Быть может, это и нужно. Это одно, что ему нужно. Пусть рассыплется в прах несовершенная рухлядь - душа - и возникнет на месте ее какая-то новая сущность. Все равно, какая будет она. Только бы жить в чем-то ясном, простом, окончательном - без надземных высот и жутких падений. Кривцов зашел к парикмахеру! Каким-то тупым, но чудовищным, еще неосознанным -нечем его осознать! - впечатлением вошел этот факт. И ждал старик, пока прояснится, был покорен тому, что придет: он уже знал, что то, что должно прийти, уже было в пути, уже близко. Знал наверное. Но вот отворилась бесшумная дверь. Так отворилась бы в сказке, где только видимость, только призраки, только призраки. Инстинктивно пригнулся старик за спину прохожего, но ничего не заметил Кривцов. Теперь еще выше поднимал освеженную голову, и выступала узкая над покатыми детскими плечами, тонкая и изможденная шея. Казалась она особой отдельностью, небольшим коротким животным, с вялой, поникающей жизнью. Было уже обреченное что-то в этой шевелящейся, приподнятой шее над слабеющим склоном худеньких плеч. Но никто не видел из проходивших людей, что это было именно так. Солнце слепило глаза, маревом жизни дышали их души, люди шли, говорили, смеялись. Но следил молча старик за Кривцовым и, очарованный сам, шел, ступая легко, точно крадучись, насторожившись к тому, к чему оба стремились, текли в неизбежном потоке, в недолгих оставшихся, быстрых часах. Вся необычность была оттого, что уже не было времени на небольшой клочок впереди. То, что будет, почти уже было. И это было и будет смешалось со струящимся: есть. Осторожно и хитро проследил старик за Кривцовым. И, затаившись, стал его ждать. Зачем, почему, что будет дальше - словами не знал. Так было нужно. На деревянной узенькой лесенке сел на повороте внизу. Поджал ноги, погладил зачем-то коленки - может, ушиб - и сам не заметил автоматического этого движения. Но вот в странный, разрушенный мир, в этот трупный хаос души, как беззаботные дети, забежали наивные звуки. Кто-то играл на гармонике. Кто-то смеялся. Женский голос, притворно суровый, говорил: "Нет. Ни за что. Не обманешь". А смех между слов проступал, рассыпался и звал: "Обмани! Обмани!" И на минутку смолкла гармоника, и на широком дворе встал и пронесся веселый и первобытный шум. Это были звуки из какого-то другого, невероятного в своей простоте бытия. Разве не фантастический мир, где люди смеются, играют на солнце в праздничный день, зовут, обещают, дают, рождают волнение сердца? Разве солнце само, наконец, - не бред, не насмешка? И вдруг разом вошло настоящее: тревожно, тревожно кто-то стучит, кто-то бежит вниз по лестнице. Встал старик, потянулся навстречу, встретил глаза, увидел лицо. Вот оно! Эти глаза говорили, что там начинается ужас, что время пришло, что нельзя отступать. Он узнал ее сразу. Узнала и Глаша, сдержала свой бег. Старик встал на пути. Взял ее за руку и повел, не говоря ни единого слова. Они шли как сообщники. В самом низу, перед выходом, убедившись, что нет никого и их не преследуют, он тихо спросил: - Уже началось? И так же тихо Глаша ответила, будто зная, о чем он спросил: - Началось. Она уже не дрожала. Она попала в тот же очерченный круг, где в центре - старик, а там, ближе к окружности где-то, но в круге, но все тяготея к этому центру - обреченный Кривцов, Не опускал ее рук. Потом спокойно и твердо, не теряя лишнего слова, старик асе так же негромко сказал: - Его надо убить. Затрепетала последним живым, робеющим трепетом Глаша. Опустила глаза. Молчала. Ведь бежала она с инстинктивною мыслью выполнить то же почти, то, что хотела вчера - за себя, за Наташу, за весь Богом обманутый мир. Ибо Бог, разлитый, ласкающий в мире, обещает одно, а Бог правящий, Бог, имеющий власть, выполняет другое, и пропасть, что отделяет надежды и розовый рай от смерти и смрадной могилы, так непонятна, так оскорбительна, так жестока, что за него и Бога не видно. А может быть... Может быть, было и что-то иное, что диктовало ей так поступить. За этим отмщением не скрывалось ли нечто еще, такое простое и страшное, лично ее? Как знать? И вот встал на пути, железный из пропасти вышел старик. Из развалин своей же души чудом во мгновение ока поднялся и вырос он - черный, как уголь, непоколебимый, как смерть, сильный, как Бог - живой и бессмертный. И имел отныне власть приказывать тем, кто ему нужен. Было мгновение - дрожь покоренной души. И подняла глаза свои девушка и повторила покорно: - Его надо убить. - Ты будешь ждать меня здесь. Я скоро вернусь. Я забыл кое-что дома. И ты не войдешь туда без меня. Ты будешь здесь сторожить. И никуда не ходи. Я сделаю сам. Все и сам. Ты сторожи. Глаша покорно молчала. У ворот старик еще раз обернулся: - Я скоро. XL Средних лет, но седой, в порыжелой скуфье, сутулый монах сидел на пригорке, поджав калачиком ноги. Внизу расстилались леса, еще одетые сизоватым дымком, утренние облака медленной поступью поднимались плавно над теми лесами, а в редких просветах сине-зеленое небо было преувеличенно ярко и углубленно - глубь и прозрачность узких глубоких колодцев. Но едва ли он видел божественный облик мгновения. Бескровным стареющим ртом с хрустящими, точно сухую солому жевал, челюстями говорил он собеседнику туманно и едко: - Таким грехам нет искупления ни в посте, ни в молитве. Словами молитвы смываются прегрешения только словесные, постом и умерщвлением плоти только телесные, грехи же, в которых грешила душа, яко плоть, и тело стремилось облечься в духовную видимость, эти грехи между плотью и духом, смешение подобия Божия с подобием зверя, самые противные перед лицом Божиим, ибо нарушают они раз навсегда данную Господом грань между мерзостью низкой звериной природы и ангельским ликом. Ты понял, Василий? Старый Василий - Наташин отец - понуро молчал. Вот уже час, как монах долбил его своими сухими, как сам, своими злыми словами. Как деревянная, стукалась о верхнюю нижняя челюсть и неустанно кивала с ней вместе, будто приклеенная, жесткая рыжая бороденка. Понял или не понял, но монах продолжал: - Такие грехи можно одним искупить - страшным, но угодным Господу делом. Жертву кровавую принести перед Лик Его, свежей дымящейся кровью оросить подножие Божьего трона. "Кровь - сок особый"... Не знаешь, кто так сказал, да и не надо знать. От знания - половина грехов. Но слова эти - правда, в них особенный смысл, дьявол знает его хорошо, а вот мы - христиане - забыли про кровь. А надо бы вспомнить! В наши дни надо бы вспомнить. Кровь, в защиту Христа пролитая, кровь поганых, блудящая кровь - жидкий дьявол в красном плаще - зачтется тому, кто прольет ее за Христа. Больше зачтется, нежели что-либо другое, ибо только в крови касание тела и плоти, и только кровью Христовых врагов можно омыть твой несказуемый грех. Собеседник слушал подавленно. Все эти дни провел в монастыре или возле него. Ничего не узнал он о дочери, но душу ему бередили нещадно, по месту больному раскаленным пламенем жгли, корявыми, грубыми, утратившими нежную эластичность жизни, ее понимание, заскорузлыми пальцами рылись в ранах его и звали на кровавое какое-то искупление. Содрогалась детская душа старика от тех зовов, и готов был уйти, убежать, бросить все, И только любовь и тоска по Наташе все держали еще его здесь, все заставляли ждать и надеяться. Но сегодняшний день кончилось всякое терпение человеческое. Утром сам был свидетелем, после ранней обедни - благословляли открыто народ все ту же поганую кровь проливать... С великой тоской, с беспокойным душевным волнением сидел возле монаха, ждал минуты - встать и уйти. Но куда уйти? - Слыша утром сегодня слова: "не мудрствуй, или и исполни свой долг; ответ понесет тот, кто послал"? И не только ответа не будет, будет подвиг пред Господом, будет заслуга, будет прощение самых проклятых грехов. И здесь была его девочка! Жутко, мертво жить на свете... Заживо загнивающим трупом веяло здесь. Что-то давно разложилось, полусотлело, имело лишь видимый облик живого, - одна только злоба еще осталась жива. Мерзость запустения на месте святом! Где же черви, чтобы пожрать поскорее зловонные трупы? Пусть хоть эти могильщики очистят место для будущих живых и настоящих людей. Пусть придут хоть эти грызущие, сосущие и поедающие, ибо за ними, может быть, кто-нибудь будет другой!.. Но нет, и для них не сладки эти яства, и они минуют сей чаши. Они ждут иной себе пищи, у них не такой неразборчивый вкус. Монах встал, наконец: надо снова в церковь идти. Был среди братии он из ученых, имел на всех большое влияние, примером служил. Встал и сказал на прощанье, понизивши голос: - Может быть, и сегодня же к вечеру что-нибудь будет. Надо быть в городе. Я имею верные данные. Встал и Василий; слушал, насупивши брови, молчал. Вдруг монах наклонился близко совсем. Из-за тонких, бескровных, змеящихся губ пахнуло явственно запахом тления, но голос стал сразу высоким и резким. Чей это голос? Монаха ли? Едкая злоба и сжатая страсть кричат в этом шепоте: - А если и ты очистишь душу в крови, кровавым дождем омоешь раны ее, завтра же утром... Приходи завтра же утром, я отпущу тебе все грехи твои и дам приобщиться Тела и Крови Христовой... Слышишь - Тела и Крови Господней! И покроет святая та Кровь ту, что прольешь, и несмываемый грех смоет с души твоей... Задрожал невидимой дрожью старый Василий, а монах заносит руку над ним и слагает кощунственно пальцы, и хочет уже сотворить знак Распятого Господа, благословить его на... Видит Василий движение рук, думает: "Господи"... Но обрываются мысли. Один порыв, одно дрожание души и тела, один короткий удар, одна молния, - и как стальной поднимается на свои короткие ноги старик, чтобы стать выше, чтобы достать, непременно достать - и плюет монаху прямо в лицо. И опускается рука, не сотворив крестного знамения, и застывает в искаженной маске лицо; чуть дрожит только рыжая, приклеенная бороденка на восковой отставленной челюсти; безмолвен и нем раскрытый темнеющий рот. А Василий, точно мальчишка, точно стариком никогда он и не был, забыв о коротких, нетвердых ногах, быстро бежит вниз по дороге, к синеющей пелене дремучего леса, за которым дальше скрывается город. Невыносимая жуть, что сгустилась вдруг в видимый образ, этот дьявола в лице монаха, эта нечеловечески острая боль, что пронизала одною иглой все его существо, во мгновение ока преобразили его. Он забыл о себе и о дочери, даже о том, что он человек, одним стихийным порывом от себя и от леса, и от свежести воздуха - не как христианин, а как молодой утренний зверь, поклоняющийся восходящему светлому солнцу, послал, как умел, как все существо подсказало, последнее оскорбление в лицо оскорбителю. Пусть не со Христом, но и не с дьяволом! Пусть не со Христом, но за Христа! И теперь бежал или скакал, или летел, как ранняя птица, стремглав, вниз по скатам и золоту осени, и лес принимал его широкой прохладною грудью. Сквозь сине-зеленые воды небес глянуло солнце. XLI Уже в городе, возбужденный и усталый одновременно, Василий присел отдохнуть. С детских лет небывалая легкость разлилась по костям и суставам. Утро само вошло в его плоть и смеялось в новом жилище. И улыбался с ним вместе босоногий мальчишка Васютка, через полсотню годов скакнувший за утром вслед - беспредельна мальчишечья шалость! - в седого Василия. Со свежим товаром, еще горячим и нежным, проходил мимо булочник. Купил человек и съел сейчас же, чуть отдышавшись, две небольшие ароматные булки, тут же на улице, присевши на тумбу. И при этом, для себя незаметно, болтал короткими ногами в воздухе. Еще не устали они после бега. Город жил утренней бодрою жизнью. С базара доносился слитный шум голосов, свежий запах кореньев и зелени. Звонкие голоса четким морозным дымком дымились в утренней свежести. Собаки, озабоченно приветливые, шныряли между людей, чувствуя здесь себя превосходно. И у людей недостатка в бодрости не было. Прохлада румянила щеки, осветляла глаза, делала поступь легкой и звонкою. Утро и в городе было прекрасно. Как-то не думалось. Мысли сразу ушли все в один безумный поступок, в бег через лес по оврагам, по золотым шуршащим кустарникам. Пенились, шумели, мутились отдельные струи реки, бурлили, завивались в узоры, неразрешимо сплетенные, и вдруг проваливались куда-то в отверстие, в щель, что ждала на пути и сразу все разрешила. Там, за провалом, вглубь, журча и ликуя, по новым местам катятся помолодевшие воды к прежним истокам, к прохладным местам их рождения. Если бы только Наташу... Зачем он так мучился? У кого добивался ответов: Если бы только Наташу найти, как взял бы ее за руку, как побежал вместе с нею, не как старый отец, а как малый брат, как ровесник, - побежали бы вместе в зеленую, светлую жизнь. Какие грехи, какие раздумья перед этим вот воскрешающим бегом, перед плеском волн самого бытия, где радостно живо и праведно все, что живет, что не умирает в поедании других и себя! - Старичок-то дитятей глядит! У торговки была полутеплая кофта, но и ту распахнула она на груди: с солнцем теплело. Б корзине лежали такие же, как хозяйка их, свежие, румяные яблоки с восковым чуть заметным налетом. Это стыдливость у фруктов, это скрытая скромность своей беспредельной здоровости. Торговка стояла в лучах пригревавшего солнца, в сияющей дымке теплевшего воздуха. Она глядела, улыбаясь, на Василия и еще раз повторила: - Совсем как дите. Когда разглядел, улыбнулся ей и Василий. - Откуда ты взялся такой? Он махнул ей на гору. - С горы? Богомолец? А что ж ты ногами болтаешь? Рассмеялся болтавший ногами и сложил их вместе. - Болтай, болтай. Я, ведь, так... - И я так... И опять постукал ногами о тумбочку. Не виселось спокойно ногам, так давно они не были молоды! - Эх ты, богомолец! С ласковой укоризной похлопала женщина его по плечу, потом нагнулась к корзинке, покопалась там и вынула самое спелое яблоко. - На-ка скушай за здоровье рабы Минодоры. Старик взял прохладное яблоко и сейчас же стал его есть. Зубы были совсем молодые, усы, как всегда, в обе стороны - не мешали. Дело шло быстро. Она смотрела, как славно он ел, и улыбалась женской мягкой улыбкой. Так смотрела бы долго, да уж очень скорый, очень проворный сидел перед ней старичок. Кончил. Не утерпела, нагнулась к нему, спросила: - Да как зовут-то тебя? - Василий. - Васей зовут... Вишь ты какой! Разогнулась, шевельнула губами, шеей своей повела, грудь потрогала, рукой провела по ней - горячо груди, - солнце снаружи, сердце внутри... - Васею, говоришь... Ну, прощай! Мне идти уж пора. Собралась, корзинку взяла, хотела поднять, но он ей не дал. - Я тебе понесу. - Ну, неси. Пошли они рядом. Корзина была между ними. И улыбались, краснели стыдливые, осенние яблоки в ней. На углу другого базара спросил Василий: - А это что там? Через площадь в утреннем золоте сияла старая выставка. - Это господская выставка. Давно уж была. Закрытая. - А там кто живет? - Живут. - Так мне туда надо. Глеб сказал ему, где остановился. Сразу вспомнил Василий о Глебе. Поставил корзину на землю. - Значит, прощай? - Прощай. Отойдя шагов двадцать, он обернулся. Она уже шла, но обернулась тоже себе. Оба они рассмеялись и стояли так с полминуты. - Ну, прощай, Минодора! - крикнул он ей еще раз. - Прощай, богомолец! Держи! И она ловко кинула ему еще яблоко. Как розовый мячик, блеснуло и покатилось оно по мягкой ласковой пыли. Старик поднял его, обтер ладонями рук и спрятал в карман. Когда, совсем у входа на выставку, он обернулся еще раз на площадь, Минодоры уже не было. XLII Анна на цыпочках обошла весь дом: и Глеб, и брат еще спали. Во сне она видела Глеба, они взялись за руки и шли куда-то по узкой цветущей долине. Белоснежные розы устилали им путь при свете луны, и в лучах ее, дрожа, крепко сплета лись невинные руки; потом она сорвала белоснежную розу, и окрасились в пальцах ее лепестки розовым отблеском восходящей зари; но коротко утро, но недолог был день - пока давала ему заалевшую розу и, склонившись, он целовал ее руку, свершился ускоренный путь их светила и, красное, спускалось оно с небосвода к потемневшей земле; и потемнели у Глеба глаза имеете с землей, когда поднял их Анне навстречу, и была темною кровью окрашена ответная Глебова роза, что он, наклонившись, сорвал для нее. "Не уходи, мой Глеб, от меня!" "Я навеки с тобой, моя Анна. Теперь я навеки с тобой". И вот обрыв узкой, цветущей долины, и, заглянув за черту горизонта, видят они расплавленный диск кровавого солнца, и оторвать не могут своих зачарованных глаз. И закрывают глаза, и дают оба легкий толчок легкому телу... Но тотчас же открыла их Анна и увидала, что светлое утро струилось сквозь тонкие стекла, живо вскочила, распахнула окно, улыбнулась себе и всему миру в себе, быстро накинула платье и на цыпочках обошла тихонько весь дом; все еще спали. Тогда она вышла на двор, просторный снежим утренним простором, и пошла дальше одна по всем знакомым дорожкам, по заросшим тропинкам. Собаки ушли на базар, было ей непривычно без них, но тем углубленней, тем ближе подступила к ней вся живая воздушная тварь: ветки искали коснуться се головы, травы склонялись к ногам ее, листья, кружась в прозрачной осенней стихии, слали ей тихо: "прости"... Шла она, утром обвеянная; минувший, волнующий сон сквозил через сетку юных, бодрящих лучей, но ветви и травы, падение листьев, но ткани золотящихся дум тихой осени - ковер паутины - полупризрачный, полу воз душны и ~ все шептало тихонько: - Прости! Осень, разлитая всюду, Осень скорбящая, Осень - невеста всех отходящих богов - слала ей свой прощальный привет. Так бродила она от конца до конца своего родимого царства. Слова "прости" не слыхала, посылая привет светлый и утренний: - Здравствуй! Вдруг она вздрогнула: внизу под горой неожиданно громко на кого-то обрушился собачий неистовый лая. Ах, это наши собаки! И тотчас быстро направилась вниз. Старичок на коротких ногах сидел перед ними на корточках, а вокруг скакали собаки. Анна видела ясно, как он присел, и тотчас же раздался еще новый голос - кто-то залаял звонким щенячьим лаем. На мгновение замолчали собаки в недоумении, но потом напустились еще яростней на человека на корточках. Но он не унывал и все задорнее отвечал своим жизнерадостным лаем. Анна, наконец, позвала собак, они услыхали и бросились к ней, были рады и ей, и случаю выбраться из глупого положения, в которое так внезапно попали. Человек на коротких ногах встал с четверенек. Он был очень смущен и, поклонившись Анне, чуть запинаясь спросил: - Можно мне видеть... Тут один господин недавно приехал... Мы вместе с ним ехали в поезде. - Да... Какой господин? Постойте вы! Но собаки не хотели ее оставлять. Тогда она строго сказала: - Домой! Какой господин? Но уже знала, что Глеб, но уже догадывалась и боялась верить догадке, что это отец той самой девочки, о которой говорил ей Андрей... - Я не знаю, как зовут его... Он говорил, что здесь остановится. В прошлую среду... Но Анна уже перебила его: - Да, да, это здесь. А вы... вы ищете девочку? - Старик замолчал в изумлении. - Дочь? Она есть, она отыскалась, брат отыскал ее. Я вас к ней отвезу. Хотите теперь же, сейчас? Или нет, подождите, пойдемте со мной. - Анна загоре лась вся радостью. - Да, да, вчера он нашел ее. Ах, как это все хорошо! - Вы знаете, где моя дочь? Где Наташа? Он все не мог опомниться от неожиданной вести. Так вот откуда набежало дурачество, все его непостижимое детство! Это от близости девочки... Ребенок его слал приветствие старику-отцу. Он глядел на Анну, как на вестника Бога, на светлого ангела, спустившегося прямо с небес через золотую листву пышных деревьев. Они, торопясь, шли быстро в гору. Андрей уже встал и работал. Он посоветовал Глеба не трогать, - это взволнует его - и хотел ехать сам, но тогда сестра настояла на том, что поедет она. Она уже знала по рассказам этот огромный и грязный дом. Она найдет его непременно, отыщет Наташу, устроит все - ей так хочется. И скоро, скоро вернется. Это будет приятно Глебу узнать. Что же, он спит? Милый, усталый! До скорого и самого радостного в свете свидания! *** Старик и девушка в красном накинутом шарфе возле ворот. Лица - острая боль; больно смотреть на напряжение их. Старик обернулся: - Я скоро! И торопливо бежит возле стен влево по улице, сторонясь, избегая людей. Девушка в шарфе застыла, стоит, смотрит вслед уходящему. - Вот здесь... Это здесь. Я узнала. Другие старик и девушка слезают с извозчика. Старик улыбается; девушка в светлом; солнце почиет на них. Анна и Глаша. Анна говорит, обращаясь прямо к ней: - Вы знаете, где здесь Наташа? Вы наверно знаете, где здесь Наташа. Покажите нам. Глаша молчит. - Покажите. Нам очень к ней нужно... Опускает глаза и молчит, скрыла Глаша под шарфом лицо. - Это дочь моя. Вы не знаете вовсе Наташи? - Пойдемте. Глаша ведет их тогда через двор, впускает на лестницу, идет по ней впереди, подводит их к двери, а когда они входят, садится внизу на ступени - здесь сторожит - и рыдает сухим и мертвым рыданием. XLIII Наташа стояла, чуть опустив руки с флаконом духов. Она не видала лица своей Глаши, не поняла, отчего так стремительно вышла она, но тревожно, но больно стукнуло сердце. Кривцов молчал и все не поднимал еще глаз. - Отчего она убежала? - Она убежала оттого, что я недостоин быть с вами, оттого, что вы предложили духов вашей любимой волшебной акации, а мне... мне не место на острове. Кривцов ответил тотчас, высказав сразу те мысли, что были в его голове. - Отчего? - снова спросила Наташа. - Оттого, что это остров для чистых сердцем, для детей, для святых - вот, как вы... - Я не святая! - вспыхнула девушка. - Ах, я не святая! И опустила еще ниже руки. Флакон с духами выдавал чуть заметную дрожь ее рук. - Нет, вы святая, вы чистая, - заговорил Кривцов быстрым, торопящимся шепотом. - Я к вам шел, как последний зверь, готовый на все - на хитрость, обман, на предательство, па насилие... Шел к вам потому, что без вас не могу уже, потому что одно в моей жизни и есть - это вы, это живая горящая мысль моя только о вас, и иногда даже не знаю, живу ли я, или только она живет - эта мысль о вас, это отражение ваше, мука по неслиянности с вами. Наташа слушала молча. Кривцов же шептал все быстрей и быстрей: - Особенно в эти минуты, теперь... Теперь все, что есть во мне от меня, все проклятие жизни моей растопилось, развеялось, потонуло в блеске вашей души. Я понял теперь: не солнце светило на улице, не небеса сияли мирною святостью, это ваша близость светила мне, ваша святость мне улыбалась в своем всепрощении, ваши мечты касались души моей... В детстве я шел к причастию так, как склонившись теперь перед вами стою. Ах, ведь я тоже вырос в деревне, и в душе где-то еще колышутся тени - темные, близкие ветви дубов, кленов резных, снежной березы... Церковь от нас всего в двух верстах - через поле, через лес. По рубежу, возле дороги, были цветы, и когда шел к обедне - ребенком, маленьким мальчиком в уровень с их головками милыми, с их цветочной душой, рисовались они мне на близком, на голубом горизонте - четкие, ясные, такие понятные... Так же понятен и Бог детской душе... Так же Он близок и вам - этот детский, этот девический Бог. Наташа склонила голову, слушая. У нее не было слов, только слушала. Но такая еще небывалая близость охватила ее - к этому когда-то ей страшному, а теперь такому близкому, не по земному близкому ей человеку. - Это только мгновение - я - в вашей отмеченной Богом, осиянной жизни девической, это только туча над нежным цветком - загородила на миг солнце и небо... - Послушайте... - тихо сказала Наташа. Только это сказала, но не знала еще, что дальше сказать. - Послушайте... Он помолчал, подождал, но потом продолжал еще торопливее: - И вот ваша Глаша увидела правду. Зоркий глаз разглядел мою суть, мое темное, вечно кипящее, проклятое Богом ядро. Разве не так? Я недостоин быть с вами, ибо и в эти минуты чистых признаний, быть может, острее еще, чем когда-нибудь раньше, горит в душе моей выжженный образ... там, перед иконой Пречистой Девы, чье рождение празднует церковь сегодня. Навеки со мной мои муки, и вот воплощенная вы, красота неземного в земном, нет - неземное земное - преображенное, вновь рожденная вечность, та и не та, что была. А я стою и... Кривцов оборвал. -Что? - Стою, когда целые тьмы позади меня толкают вперед, свищут и в уши, и в сердце... Весь мир мне кричит об одном: возьми, вот она, вот единственный миг, вот разрешение вселенной твоей, вот случай стать Богом, стать выше Бога, перейти через Него, стать Новым Богом. И я стою, незнаемой силой прикованный к месту, стою перед опущенным взором очей, перед этим струящимся нежным от вашей души ароматом иного, грядущего в вас бытия. Девушка вскинула голову и протянула руки к нему. Глаза сияли вдруг загоревшейся радостью, душа, как свеча, отражалась, дрожа, в их темнеющей глуби. - Грядущего - да! Грядущего в нас бытия, - сказала она раздельно торжественно. Кривцов задрожал перед этой сияющей радостью, перед теми словами. - Не говорите так! Нет... Не говорите мне так. - В нас и через нас, - повторила она и сделала шаг ближе к Кривцову, Он отскочил от нее в дальний угол, - прыгнула кошка нечеловеческим, диким прыжком и притаилась в углу. - Не подходите ко мне, или я... - Наташа ждала, что скажет дальше. - Или я задушу вас собою, - прохрипел он оборванным голосом. - В страсти своей задушу. Стояла спокойно, ждала Наташа еще. У Кривцова стучали зубы, в беспорядке, один о другой. С трудом теперь можно было понять: - Понимаешь ли ты... Понимаешь ли, что говорю?.. Знаешь ли ты, кто перед тобой? Не подходи! Ни полшага! Светлым и ясным, чуть погрустневшим - только что - голосом сказала Наташа; - Кривцов, вы уже не хотите акации? Он замолчал, сразу осунулся, замерли зубы - перестали стучать. - Хотите? Она ждала ответа, но Кривцов был безмолвен. Тогда подошла Наташа к нему, открыла скляночку и, намочив свои пальцы, провела по его волосам. Он чуть вздрогнул, но продолжал сидеть, замерев. Слабый запах редкий духов заструился по комнате. Наташа коснулась и себя теми же пальцами - просто, по-неумелому. Кривцов все сидел, склонившись в безмолвии, Наташа подождала еще, потом опустилась возле него прямо на пол и взяла его за руку. Рука была холодна и безжизненна. - Слушайте, - тихо сказала она. - Я ведь тоже люблю вас. Люблю не знаю за что, - за все, за то, что такой вы, как есть. Но еще больше люблю за то, чем вы будете, за нашу грядущую жизнь, быть может, не в нас, а в том, кто будет от нас, - в нашем ребенке. Вместо холодного кто-то горячий кран повернул в его сердце, и хлынула кипящая влага, и горячо стало держать его руку Наташиной нежной руке. И в то же мгновение голос ее задрожал небывалою лаской, умоляющей, чистой в своем трепетании: - Но только не так! Только все иначе... На острове светлом, где я буду иной, какою сегодня ты видел меня, и где будешь и ты с преображенной, прощенной душой... А наше дитя родится от напряжения духа и будет совсем не знающим наших мучений. Таких, как твои и мои... Потому что и я знаю их. Да, уже знаю и, может быть, оттого так тебя и люблю... Наташа гладила руку Кривцова и глядела ему снизу вверх в лицо - бледное, уже обреченное в своей белизне чьей-то жестокой рукой. Но вот дрогнуло это лицо, забегали мелкие скорые живчики, все быстрей и быстрей, торопят открытые глаза - на новую жизнь, возле рта вскипают быстрой и нервной волной - рождают слова признания, слова очищения, перед которыми раздвинется вдруг завеса будущей жизни. Наташа глядит вес внимательней, острым взглядом душа ворожит святую ворожбу свою над другой душой, отгоняет вечные чары двух непримиримых начал, стремится проникнуть в сокрытую тайну мировой их вражды, ощутить за этим единство предвечного замысла и, причастившись этой единой стихии, встать возрожденной в ином бытии. А рука ее все гладит руку Кривцова, и земное сердце земную же песню поет, песню природы, расцветающих трав, звенящих в траве насекомых, песню предполуденного часа, когда зной шлет первое дыхание свое через океаны эфира, но уже волнуем он скрытым, глубоким волнением. И вдруг рождается слово, помимо сознания, помимо души, из тех конечных глубин, откуда приходят самые души, слово - предвестие грядущей души. - Будь, святая, моею женой. Наташа закрывает в экстазе глаза. - Будь моею женой по-новому. Слово любви твоей побеждает ненасытимые муки мои. Молча наклоняет голову его девушка и целует темные волнистые волосы. Кривцов молчит, склонившись перед ней на колени. Потом вдруг падает ниц и молитву воссылает он к пей или к Богу, страстным порывистым шепотом: - Примири меня со Христом! Дай правду словам моим! Сотвори мою жизнь достойною нового света, грядущего бытия моего. Наташа снова тихо и важно целует склоненную голову. - Ты - пришедшая в мир, чтобы дать начало новому чуду, источник живой воды среди пустыни людской, водоем грядущих чудес, дай мне с чистой душой коснуться влаги твоей, дай мне умереть в этот миг, чтобы воскреснуть вновь, ибо очищусь я в смерти земного моего естества и воскресну силою новой любви твоей... В дверь постучали, но не слыхали они. Кто-то стоит там за дверью и ждет. Потом постучали еще, и почти вслед за этим растворяется дверь, и Анна слышит, входя: - Да, через любовь в новую жизнь. Это на зов, на молитву Кривцову ответила девушка. Тогда Анна крепко сжимает руку старика и говорит: - Наташа, вот ваш отец. Берет его за руку и идет вместе с ним в дальний угол, где обручила мечта жениха и невесту. XLIV Кривцов поднялся с колен, но не тронулся с места. Наташа широко открыла глаза и глядела, будто во сне. Дверь открылась бесшумно, и чей-то голос сказал: - Наташа, вот ваш отец. Она обернулась и видит отца. С ним девушка в белом. Может быть, ангел. Сон или явь? Жизнь или то иное, о чем мечтала с давних детских дней и чего не умела назвать? Не ждала и Анна того, что нашла. Веяло в комнате дыхание разреженных, надземных высот, такое знакомое, такое ощутимое Анне. Думала - будет земля и бедная, несчастная девочка, которую осияет радость земного отца. Но и отец был не тот, странный полусвятой, полуюродивый, что лаял вместе с собаками и улыбался по-детски сквозь седые усы. Он стал точно выше ростом, стройнее, легкая поступь его утончилась, стала неслышной совсем, почти неощутимая лежала рука в руке Анны. И были в этот момент дочь и отец близки друг к другу и необычайно похожи духовною светлою близостью. Подходит ближе старик и вот протягивает дочери руку. Анна отпускает его, - протягивает тогда обе руки навстречу потерянной девочке, той, в чьих линиях сквозят ему давние детские, еще по-ребячески пухлые, дорогие ему, бесценные, бессмертные, родные черты. - Дочка моя, Наташа... Больше сказать ничего он не может. Благодатный внутренний дождь омывает его существо. Он не тоскующий, ищущий в муке отец и не дитя, каким был так недавно, сбросив старость свою, как шелуху плода, под которым острится новой младенческой жизнью юный росток, - нет, теперь он ей друг, родной и близкий по духу: светлая мудрость пробудившейся юности - родная сестра его просветленной старческой ясности, ибо просветленность вечно юна, хотя бы плескалась в земной стареющей чаше. Два бокала с чистым напитком древних богов стукнутся звонким, хрустальным стеклом, и тот звук прозвучит во вселенной, поднимется к куполу неба и обоймет его лаской свободной, без принуждения, с пафосом чистым и легким. Но вот протянула девушка руку вперед, жестом твердым остановила отца. Отошла к стороне Анна, оставила их вдвоем друг перед другом. - Отец, я уже узнала, что ты в городе, но я не пошла за тобой, когда ты приехал, потому что знала... потому что я думала, что ты едешь искать меня как преступницу, что ты веришь во все, что обо мне говорят. Скажи мне, ты верил? - Нет. Я не верил, я мучился. - Ты сомневался? - Я пришел к тебе теперь без сомнений. - Ты пришел ко мне, чтобы простить? - Нет, девочка, дочка моя, я пришел, обнять тебя, я хотел тебя отыскать, чтобы умереть мне спокойно. Подойди ко мне. Я тебя ждал так давно. - И тебя жду всю мою жизнь, с тех самых пор, как я потеряла тебя. Но, отец... - Подняла Наташа голову выше, буд-то готовясь встретить удар. -- Но я не одна, отец. Вот мой жених, мой муж. Я сегодня избрала его. Жених и муж этой девочки! Вечный идет круговорот люб-ви и рождений новых слабых существ. В браке земном родят-ся истинно дети земли. И снова уходят в лоно праматери, брызнув новою, краткою жизнью... Старик тихо спросил: -- Кто он и где он? -- Вот мой жених и мой муж. Это он. Сегодня мы обручи-лись на новую жизнь. Принимаешь ля нас? Было утро волшебное, -- все было просто и ясно в золотя-щихся, редких, осенних лучах. Сказал отец: -- Принимаю. Тогда Наташа вдруг вся зарделась и вспыхнула, и броси-лась по-детски к отцу. Она целовала его и терлась головкой о жестковатые щеки; как цветки, катились радостные, светлые слезинки. -- Ну, вот... Ну, вот... -- лепетала она, -- И ты не умрешь, ты будешь с нами жить, мы всегда будем жить, не умрем... И ты с нами поедешь на остров. Мы ведь будем там. И вы, и вы с нами! Она бросилась к Анне, схватила ее за руки и покрыла их поцелуями, такими же частыми и светлыми, как и слезы. Анна взяла ее голову и прижала к груди. Наташа невелика была ростом и слышала ясно, как бьется Аннино сердце. Она замерла на мгновение и прошептала: -- Откуда вы взялись такая? Вы ангел? Вы с неба? Молчала, прижимая к себе, вся белая, стройная Анна. И безмолвно лилась ее речь от всего существа, -- не постижимая ни уму, ни душе, но ясная где-то за ними. Анна молчала: -- Я отхожу, я отлетаю от жизни, хотя девушка Анна еще не знает того. На землю я уже не сойду, на земле расцветает новая молодость, что пройдет мимо меня, но когда она возму-жает, когда создаст свою жизнь, завершив свой круг, как его завершила я, мы встретимся снова, но не на новой земле, не на второй грядущей земле, а в третьем царстве завершивших свой круг. Но об этом больше ни звука молчания, даже мол-чания, ибо эту тайну не надо вскрывать. В день Рождества Богородицы прими, Юная, мой поцелуй. Склонясь, Анна целует Невесту. И та отдает ей ответный, робкий и восхищенный, но как равная равной, свой поцелуй. Потом обе, затихнув, смотрят на тех: на отца и Кривцова. Они жмут оба руки крепко и осиянно. Замкнут безмолвный, торжественный круг. Теперь пусть приходит судьба. То, над чем не властна уже эта всевластная, сделано: круг заключен, замкнута цепь. И судьба ждать не дает. Слышится шум. Кто-то бежит по лестнице, но еще прежде, чем он добежал, дверь отворяется настежь. Стремительным вестником Глаша влетает, развевается шарф, безумие плещет в глазах, но ужас сковал уже члены, и один единственный крик вырывается сдавленный, мертвый: -- Он убьет вас! И видит вокруг четырех человек: девушку с девушкой, мужчину с мужчиной, и замирает безмолвно, страшась и не смея понять, и восхищаясь молитвенно, и замерзая в после-днем своем одиночестве. Тогда тяжелой стопой входит судьба. С азиатским типом лица, уже не спеша, чугун неуверенной поступью входит тем-ный старик, поднимает быстро, но мерно верную руку и спус-кает курок. Кривцов падает тихо и слабо, легко, как осенний, созревший для смерти, послушный дыханию ветра листок. Молчат все мгновение, равное сумме мгновений, до него, че-редуясь, живших своей разноцветною жизнью; снова все про-мелькнули они в этот миг. Дух, обитавший в Кривцове, оста-вил его, осиянный лучами осеннего тихого солнца. XLV Быстро, однако, все переменилось. Примитивная жизнь ворвалась сюда с улицы, ибо она не выносит разреженности той атмосферы, которую создает преображение душ, и, при-нимая ее за пустоту, заливает все щели, во все провалы бежит мутноватой струей и пенится над жерлом, прикрывая его. Когда воистину совершается нечто, когда по лотке высшего разума должна разорваться сеть повседневных законов, когда дух дрожит на границе иного, для земли фантастического, чуж-дого ей бытия, когда, в смущении, время не знает, сохранило ли власть над людьми, и дрогнет в пространстве мир видимый и ося-заемый, формы в зыбкой неясности сдвинутся с мест, обнажая то запредельное, что скрыто пространством, -- быстрым шагом, рядами поспешными мобилизуются, входят, шумят и звенят, и бряцают оружием, напрягая все свои силы, люди и вещи, и зву-ки, слова и движения, стуки, возгласы, грохоты, мысли, запахи, лица, рыдания -- весь один хаотический вопль, дрожащий перед мигом исчезновения жизни. Она, в стремительной своей само-обороне, разливается по земле, возрастает до неба, заполняет со-бою все промежутки и несется потом, дабы опрокинуть единую, малую, как укол невидимой для глаза иглы, и все же огромную, как все вместе взятые боги, эту открывшуюся щель в небытие, или в инобытие, к которому нет соединительных нитей и которое грозит страшнее нирваны. И жизнь побеждает. Пока. Вот уже суетились и плакали, поводили плечами и говори-ли, рассуждали, и вспоминали законы, и строили план. И построили план: Тело Кривцова полиция перевезла куда-то сообразно по-лицейским законам, убийцу арестовали и отвезли безмолвно-го, остальных допросили, переписали. Глухой, сумрачный говор пошел, что убийца -- еврей; кля-ли жидов. Наташу с отцом взяла к себе Анна, одна только Глаша осталась в квартире. Окаменев, ждала, когда все это кончит-ся, но и ждала полусознательно: для нее все уже кончилось, но еще не пришло, не началось начало иного. Инстинктивно знала она, что другие ей помешают, из-за непонятных целей своих, сделать то, что должна была сделать. Скользнул ее взгляд за рукой человека, одетого в форму, когда он спрятал револьвер в карман -- приобщать его к делу. Но покорно жда-ла: ее от нее не уйдет. И вот все оставили комнату, и она вышла вместе со всеми, но тотчас же вернулась и заперлась изнутри. Замолкли шаги, голоса на дворе притихли, стукнули где-то калиткой. Тишина. Странно переместилось все в комнате, и солнце ушло. А было вон там. На коленях стояла она перед Наташей, и капнули слезы, и, скользя, упадали по их сжатым на жизнь и на смерть хрупким рукам. На жизнь и на смерть. Она выбирает после-днюю. Не она выбирает, а за нее уже выбрали. Жить на земле без него? Что же назвать тогда смертью? Нет, смерть вместе с ним -- это отныне одна ее жизнь. Один единственный фо-кус, одна была точка, где жила ее, напоенная ожиданием смерти, отъединенная жизнь. Ни единым движением, ни малейшим дыханием никогда никому не сказала о том. Ненавидя, любила его, презирая, молилась ему одному. Все дни и часы своей жизни мечтала она об одном: убить его и убить себя вместе с ним. Но прятала эту тайну на дне умерших для жизни, остекленевших глаз. Как мечи, прорезали стекло -- исступления страстной ее нена-висти, но любовь ждала единого мгновения смерти. И миг тот пришел. "Не вы ли святой?" "Я еще жив, Гла-фира Филипповна". Ну, а теперь? Не он ли святой?.. Запирала двери, не зная еще, как это будет. Теперь мгно-венная мысль осенила ее. Она торопливо огляделась вокруг, осмотрела столы, отодвинула ящики, но не нашла ничего. В беспокойстве стала шарить повсюду, трогала все попадавшиеся предметы, передвигала их, -- ничего острого не было. Ка-кой-то вихрь безнадежности охватил ее, -- именно там, где он умер, должна умереть и она. Как же ей быть? Но вдруг замечает в углу забытый, уроненный, со светлою влагой флакон. Она торопливо хватает его, дрожащими пальца-ми трогает пробку, вынимает ее и выливает душистую влагу; по-том ударяет осторожными -- не надо шуметь -- тупыми ударами о подоконник, чтобы разбить, но стекло издает глуховатый звон и не поддается мягкому дереву, тогда забывает про все и с силой бросает скляночку на пол; стекло звенит, разбивается, девушка ловит последние отзвуки жалобных звуков и припадает жадно к осколкам, выбирая те, что поострей... Кровь льется мягкой и теплой волной, светлые волны кача-ют, плескают едва лишь скрепленную с этим слабеющим телом, уже звенящую, уже вот-вот отлетающую душу. Сладкий аро-мат, все густея, туманит земное сознание. Берега неведомых земель вырисовываются в туманной дали. Наташа склонилась, руки их вместе: на жизнь и на смерть! "На жизнь", -- шепчет Наташа. "А где же он?" "Подожди". И все ласковей, все про-зрачнее и призрачней волны, все ближе склоняются белые вет-ви, и все легче, все тоньше, все неуловимей сознание. Руки, едва шевелясь, еще инстинктивно бередят чуть зат-вердевшую ранку, сдирают пробочку сгустившейся крови. Новый, последний, самый сладкий, самый ласкающий вал... Благоухает, как один неземной, огромный цветок, тихая комната над успокоенным телом одинокой души. Смерть при-несла ей сладкий и светлый обман... XLVI Часу в двенадцатом дня Верхушин позвонил к Николаю Платоновичу. -- Барин дома? -- Уже ушли. - А Надежда Сергеевна? - Встают. Верхушин поднялся по лестнице. Он знал и сам, что Палицын уже должен был к тому времени поехать к Глебу, и зашел, чтобы увидеться с Надеждой Сергеевной. Еще вчера, уходя, он решил это сделать: какой-нибудь конец должен же быть. Теперь он слегка волновался, - вчерашний вечер мог напортить ему; кроме того, всего можно было ожидать от этого взбалмошного старика. Положим, Надежда Сергеевна здра-во смотрит на вещи, но смутно чувствовал, что все же есть что-то неэстетичное во вчерашнем поступке. И если бы его никто не видал! То, что скрыто глубоко, в себе -- вне законов не только морали, но и эстетики. Непривычно волновался Верхушин. С детской половины доносился смутный утренний шум. От солнца и праздничного утра комнаты казались еще больше, просторнее, даже пус-тынней, встречали его чуть официально, сухо. Надежда Сер-геевна медлила выходить. Никого не было, но не решался даже подойти постучать к ее двери. Внутренне он чувствовал себя в очень глупом положении. Сегодня мал спал и не мог похвалиться выдержкой. Наконец, дверь растворилась, и спокойная, как всегда, вош-ла Надежда Сергеевна. От нее пахло духами, свежестью, яс-ной прохладой. -- Так рано? -- Он коснулся губами протянутой душистой руки. -- Садитесь, Верхушин. Я рада, что вы сами пришли. -- Вы хотели этого? -Да. -- Послушайте, Надежда Сергеевна... Верхушин вдруг заходил по комнате, привычным, но слож-но изысканным жестом тронув свои золотистые волосы. -- Слушаю, -- с чуть заметной улыбкой отозвалась она. Верхушин повернулся и резко сказал: -- Вы изменяете сами себе. -- В чем? - В том, что поддаетесь власти призрачных слов. Не отре-кайтесь: вчера на вас произвел впечатление этот сумасшед-ший старик... -- Старик ли один? - Да, не один. Вы знаете это лучше меня... Но с ним осо-бенно странно, с этим... сморчком... Вспомнить один его крас-ный платок... Надежда Сергеевна спокойно слушала все, что он гово-рил, а он говорил еще много и кончил тем же, чем начал: она поддалась гипнозу скрытой морали. Ему, Верхушину, больно и грустно видеть такою ее, он затем и пришел, чтобы рассеять вчерашнее, чтобы вернуть себе образ прежней свободной, пле-нительной женщины, чтобы стать перед ней на колени и от-дать ей себя, свой талант, свои силы, свою еще гордую душу, которую так недавно сама признавала она, как близкую, как родственно сильную. Дальше невыносима, нестерпим больна ему эта пробежавшая между ними тень отчуждения, -- так холодно, так издалека протянула вчера ему руку, прощаясь. А между тем он знал и другое, он рассчитывал и надеялся, он... он любит ее -- и она это знает -- давно, с первого взгляда, и она нарочно, конечно, нарочно держит его вдалеке, играет им, приближая и удаляя, улыбаясь и не замечая пожатий... О, она умная женщина! О, он так ценит в ней наряду с красотой этот прозрачный, этот ясный, чарующий ум, свободу души, тон-куга четкость движений... И он сумеет -- и кому же еще, кро-ме него, это суметь! -- он сумеет ее оценить, он возьмет ее, как лучшее Божье создание, и отдаст себя ей, и это будет не-бывало красиво, это будет любовью талантов, двух свобод-ных и смелых, двух с сильным размахом, гордых существ... Он предчувствует, знает, дрожит, он благоговеет, склоняясь, и перед тем, что скрыто еще, перед тем закованным в холод, перед таящимся пламенем страсти, что сквозит за ясностью форм. Он едва дерзает сказать ей об этом, помянуть, но на это дает ему силу и правду его безграничная страсть, просветленная и углубленная дружбой и чистой любовью. Пусть до конца, только пусть до конца даст сказать ему все, пусть выс-лушает, пусть ощутит дыхание последних глубин его духа... Попадая в солнечный свет, легким золотом рассыпались воздушные волосы в такт беспорядочно быстрым, стремитель-ным мыслям. Верхушин слушал себя и восхищался собою, и это восхищение еще поднимало огонь вдохновения, раздува-ло его, и пламя лизало, казалось, чуть не небесный свод. Следила за ним взором спокойным и ясным Надежда Сер-геевна. Но вот в забвении чувств опустился он перед ней на колени и прошептал, умоляя: - Не изменяйте себе! Будьте по-прежнему гордой, сво-бодной в выборе душ! Она отвечала: -- Я не изменила себе. Он вскочил и сжал ее руки, сияя. - Я так и думал! Я верил в вас. Я был убежден, что вы свободная, что вы самая чудесная женщина в мире! Освободив свои руки. Надежда Сергеевна встала, чуть улыбнулась, как-то сама для себя, и отступила на шаг. Верху-шин не понимал, что это значит, но в серых и ясных глазах холод сгущался, видимо, и для него и делал их еще глубже и еще прекраснее. - Я не изменила себе, - повторила Надежда Сергеевна. -- Я покорилась не власти призрачных слов. Дело проще: я не люблю побежденных, и они интереса во мне не возбуждают. Она замолчала, и это молчание еще ярче подчеркнуло бес-пощадную ясность произнесенных слов. Но было это все для него так сурово, так неожиданно, так резок был переход от надежды, от казавшейся близкою цели, так горяча была в жилах его возбужденная кровь, что отражая первую промель-кнувшую мысль, что-то жалкое, что-то унизительное забор-мотал инстинктивно язык: -- Послушайте... может быть, этот... о том, что вчера...Но когда рассказал? Он у нас был? Да, это после вас было... Он видел, он подстерег... Но уверяю вас! -- Не уверяйте меня уже более ни в чем. Никто не был, никто ничего мне о вас не сказал. Если что-то еще у вас есть, чего надо стыдиться, это ваше личное дело. Верхушин сразу и окончательно отрезвел. Его взгляд тоже стал холодным и дерзким, и слона зазвучали насмешкой. -- Итак, мой победитель этот старик? Поздравляю и ухожу. Надежда Сергеевна нажала звонок и посторонилась от входа. Она не сказала ни слова. Дрожащими руками, не сразу попав в рукава, Верхушин надел пальто и шляпу и, не обернувшись, быстрыми шагами вышел на лестницу. Горничная пошла его проводить. Надежда Сергеевна провела пальцами по лбу, точно в мыслях сделала ровную, прямую черту. Подошла к окну, тот-час повернулась и стала глядеть на себя, приближаясь к высо-кому зеркалу. Навстречу ей шла высокая, стройная женщина. Напряжение уходило из глаз, и едва заметная мягкость легла, как кружево пены у моря, вслед отходящим волнам сдержан-ной бури. Была довольна собой эта прекрасная женщина. На-дежда Сергеевна могла отчетливо видеть, как отразилась в лице новая мысль ее жизни. Все время, как встала, был перед глазами образ того, но Верхушин мешал, а теперь он снова один в ее гордой душе -- Победитель. Надежда Сергеевна довольна собою вполне: она даже име-ни -- Глеб -- не сказала вслед уходящему, облезающему чело-вечку. Да, он умен, он говорил ей красиво, у него много внешне блестящих слов, но эти слова съели всю его душу, всю силу, если и были такие в нем. Довольно, довольно! Сильная сила -- не слова, а духа повеяла перед нею из далей. Подошел и снял пелену с ее глаз -- Глеб Победитель. Ему улыбалась, перед силой его склоняла колени. XLVII Долга не было мужа. Надежда Сергеевна ждала его с тайным волнением, ее бес-покоила мысль: что, если Глебу так плохо после вчерашнего? День сегодня казался ей долгим и как-то по странному но-вым; все изменилось вокруг, все предметы, все мелочи жиз-ни, какой-то сокрытый дотоле свет сиял сквозь оболочку при-вычных вещей, повседневных явлений. Как девушка, ходила она легкою поступью сквозь длинный ряд комнат н улыбалась внутренне чему-то в себе. Совершался странный и радостный в своей необычности, волнующий мысли процесс. Было слыш-но, как хрустел, в такт шагам, внутренний лед души, над ши-роким пространством холодных своею свободою вод повеял ветер ранней весны, какой-то иной горизонт рисовался в от-сыревшем, смягченном воздухе моря. Душа нежданную кап-лю тепла развеяла по всему необъятному простору вод своих, и мелкие атомы создавали, кружась, новую жизнь. "Я не изменила себе", - сказала Надежда Сергеевна Верхушину и была права сама перед собой. Все тем же богам -красоте и свободе -- молилась она холодной молитвой души. Но вот ходит час, и другой, и третий, - и лед хрустит и лома-ется, и незримо глубокое совершается в ней таинство перед зарождением того, что называют любовью. Или у всех одна и та же душа, и нет надмирных одиноко холодных душ, строящих храм на высоте только себе -- своей красоте и свободе? Или обманным теплом повеяло вдруг, и та одна единая капля тепла, что канула - как это сделалось? - на глыбы одинокого льда, канула сама по себе, со своей, такой непохожей на все, что вокруг, такой другой, как бы чужой для красоты этих глыб, сокрытою сущностью, эта капля замерз-нет, едва коснувшись блестящих морозных глубин? Или еще одно: капля сама -- тот же кусочек кристального льда из раз-реженных небесных высот, а тепло - это радость нечаянной встречи двух одиноких богов? Надежда Сергеевна ничего не знала про то, да ничего и знать сейчас не хотела. Она ходила по комнатам и улыбалась, и слушала, как хрустит где-то лед. И лишь иногда лицо ее отражало заботу, - думала: что с ним? отчего все не едет муж от больного? Верхушин был забыт раз и навсегда; о нем даже мимолет-но не вспомнила. *** Бьет три часа, время обеда: в праздник обедают раньше. Николая Платоновича все еще нет, делать нечего, надо са-диться за стол, -- дети хотели куда-то идти к четырем часам. Еще вчера был у них разговор об этом с отцом. Надежда Сергеевна в стороне от всех этих вещей, она от детей далека, она не любит детей -- не этих детей, а вообще маленьких, не-работоспособных еще человечков. Подумать не может без ужаса о том, что могли бы быть и у ней: это так некрасиво и так ненужно, в сущности! Однако она знает и ценит красоту девоч-ки -- Лизы, весь ее четкий девический облик, изменчивость глаз -- зеленых и синих, но чаще всего голубых, глубоких, как влажная глубь южного неба. Мальчик Сережа, с рябинками на лице, пишет тихонько стихи, может быть, будет поэтом, очень тих, очень скромен, ему только четырнадцать лет. Вот они оба сидят за столом, и Надежда Сергеевна видит и их, как все сегодня вокруг, тоже иными. Глаза ее девочки -ах, не ее! -- уводят куда-то далеко. Как, этот синий простор -- море души? Где же глыбы звонкого льдистого холода? Не-ужели они -- в этих волнах, в смеющейся дали, в изменчивой зыбкости водной стихии? Солнце встает над водами, как в первые дни мироздания -- первый привет, улыбка, приязнь, удивление... Первые дни... Первые дни... Никогда не мечтала Надежда Сергеевна, но вот сидит за столом и мечтает, роняет слова полусознательно, с удивлени-ем слушая звон трепещущих в радости слов. Самый стол, эта скатерть, просторная гладь -- кажутся ей чудом, возникшим только что в жизни. А кто же там? Неужто Сережа? С желтоватой, выцвет-шей от летнего зноя, беспорядочной кучкой волос над высо-ким, непокорливым лбом, сидит он под солнцем на берегу морских вод. Возле -- камешки, те же желтые, вечные ка-мешки мудрецов и детей. Задумчиво перебирает их мальчик, думает вечные думы у моря. О чем? О жизни, о людях, о Боге? Или задумал поэму, в которой плескалась бы с звонки-ми, тонкими рифмами сама вековечная тайна вселенной? Нечаянно звякнула ложечка. Вдруг пробуждается Надежда Сергеевна, заливаясь крас-кой стыда... Вспоминает. Перед глазами стоит трепетный Федя. Смотрит с гневом, с укором. За что? Ах, сама она знает, за что!.. Молодое, свободное племя, разве так уж она далека от него? Ее заморозила ложь, которой дышали в лицо ее с самого дет-ства, ее научили жизнь и живущих презирать глубоким, ост-рым презрением. Учили невольно, думали все, что они-то и есть избранные, совершенные люди, но не знала, как перенес-ти, как пережить это их совершенство, и вот ушла в холод, в мороз, в разреженность безверия. Жажда жизни, красивые думы умереть не позволили, -- замкнулась в ледяном своем царстве. Замуж вышла, - не все ли равно - замуж, не замуж? Никому не была настоящей женой. И вот эти дети... И вот этот Глеб. Сам не зная, не думая, как новый Христос, подо-шел и коснулся ледяной души. - А что Феди нет? Где он? Лиза поднимает свои переменчивые глаза: сквозь синеву пробивается светящаяся яркая зелень. - Федя с утра ушел. -- Даже без завтрака? - Да. И опять замолчали. Даже эти две-три коротеньких фразы были редкими фра-зами. Надежда Сергеевна почти вовсе не говорила с детьми. Не нарочно, а не замечая того. Теперь же ей хочется сказать детям что-нибудь близкое, что интересовало бы их, но она совсем не знает, чем живут они. Чем же живут они? И сму-тившись, сама робкая, говорит: -- А что твои цветы, Лизочка? Как они? - Хорошо. -- Ты их покажешь мне после обеда? Надежда Сергеевна встречает быстрый Сережин взгляд. С желтой головки спускаются низко непокорные волосы, вни-мательный взгляд ее отмечает, как загнулся воротничок свет-лой рубашки. -- Да, теперь открыто окно, и сегодня им много свежего воздуха. Еще немного спустя Надежда Сергеевна встает что-то взять из буфета -- никогда сама не брала -- и будто нечаян-но, мимоходом поправляет ворот рубашки. Пальцы ее каса-ются нежной кожи мальчика, и это мимолетное прикоснове-ние дает ей ощущение чистой, незабываемой радости. В открытые окна сияет тихий, благословляющий день. На-дежда Сергеевна не помнит в жизни своей такого чистого дня. XLVIII Это случилось почти тотчас после ухода детей, странный звук был непонятен ей, он прокатился и замер над городом, но потом повторился вскоре опять, и вот почти полчаса стоит она у окна и слышит пальбу. Нет сомнения, что стреляют. Окна выходят и огромный, заросший деревьями двор, в глубине которого прячется дом. И сюда долетают только эти отрывистые, точно в пустоте гулкие звуки. Где-то за ними, далеко, как фон -- неясный, глухой, возрастающий шум. Что же там? Что? Все одна стоит Надежда Сергеевна возле окна. Нет ни мужа, ни Феди, ни малых детей, что вышли на какую-то не-понятную муку и этот ясный и светлый вечереющий день. Так проходят еще и еще минуты, долгие, как часы. Еще полчаса. Зачем она здесь? Почему только одна она дома в этих просторных, точно опустошенных уже, страшных в своей оди-нокости комнатах? Но куда ей пойти, но зачем, но кто поведет ее, кто возьмет? Видит: быстро бежит человек по двору. Кто это? И тотчас узнает: это Федя. Бросается Надежда Сергеевна, открывает сама скорей двери на лестницу. Он звонит, но она бежит уже навстречу ему и хвата-ет, умоляя, за руки, и не замечает, что руки его в чьей-то крови. - Где дети? -- говорит Федя, запыхавшись. Лицо его бледно, измучено, и глаза горят фантастическим светом. -- В городе... В город ушли. - Ах, в городе! И повернул, чтобы обратно бежать. -- Федя, куда же ты? - Туда, туда... -- Но на секунду запнулся. -- А брат? -- Мужа с утра уже нет. Федя взглянул на нее: -- Скажите брату, когда возвратится, что я прошу его из-винить меня. В этой жизни каждый сам за себя отвечает. Я не могу судить его. -- Федя, а ты? -- Я не вернусь. Прощайте. И протянул ей руку. -- Откуда же кровь? Что это там? Федя, скажи мне... Федя вдруг улыбнулся, и так странно болезненно промель-кнула эта улыбка на похудевшего его бледном лице. Вся крас-ка исчезла куда-то за один этот день и неясным отсветом мель-кнула лишь на губах вот теперь, в этой улыбке. Он опустился у ног ее тут же, на лестнице и, обняв, с неж-данною лаской прижался к ним. -- Я люблю теперь всех. Ах, я чуть не забыл это сказать вам, тебе, с которой ни слова не говорил от души. Перед смер-тью всех, всех люблю одной безграничной любовью. Не бой-тесь, нет, нет, ничего! Эта кровь только моя. Там убивают людей, стреляют, но в ужасе крови я понял, что сам нее никог-да не пролью. А сладко свою отдать, сладко пролить, как из чаши, жизнь за других. Ах, разрешение мыслей, мучений -только в жизни, только вот в этом... Теперь только вижу и слышу Христа. Он бормотал в забытьи, слабея и не отпуская ног Надеж-ды Сергеевны. Но в этих стопах полубреда, в запахе крови, который ясно теперь поднимался от рук, какое-то откровение вот-вот готовилось раскрыться перед ней в своей еще неви-денной, незнакомой еще красоте. Она склонилась над Федей и покрывала поцелуями его бледный и странно прохладный, выпуклый лоб. Но это длилось недолго. Федя вдруг встрепенулся и бро-сился вниз. -- Я не останусь, не останусь здесь, -- крикнула вслед ему Надежда Сергеевна. - Скажите же брату. Я не вернусь, я чувствую это! И он скрылся за дверью. Надежда Сергеевна бросилась следом за ним, как была, без шляпы, в платье, бегом. Почти у самых ворот догнала она Федю. -- Как, и ты? -- улыбнулся он ей. -- Пойдем же, пойдем! Подал ей руку, и они вместе побежали по улице. *** Гроза разразилась над городом с необыкновенной и бур-ной свирепостью. Чаша кипящего гнева стихий опрокинулась над ним со внезапностью в этот мирный, сияющий день. Безумие, долго спавшее где-то в темных пещерах души, вышло наружу и расправило хищные крылья. Люди - разве бросаются один на другого с ножами, с ду-бинами, избивают малых детей, с одинаковым зверством рвут одежды и ткани, и нежное тело полуобнаженных, застывших в мольбе женщин с глазами газели? Это ли люди, мирные и тихие, и одинаково ни злые, ни добрые, что бурной волной протекают из улицы в улицу, напоминая лавины народов, что извергала когда-то роковая для человечества Азия? И не еще ли страшней те же существа, с видимым обликом человечес-ким, когда без пафоса, без шума и рева живой океанской вол-ны, спокойно и медленно, точно делая привычное дело, ежед-невный, предписанный самим божеством обыденный труд, с молчаливым упорством взламывают замки и двери, и окна, и деловито, с экономией сил и труда, бросают на улицу утварь и вещи -- посуду, книги, рояль, из сундука старинную бронзу, белье, а затем находят в углу под кроватью человека -- полу-слепого, со слезящимися глазами старика, с дрожащею зеле-новатой сединою бородой и земляным, почерневшим цветом лица и запирают в этот сундук, замыкают на ключ, и бросают вниз с высоты четырех этажей, и глядят, не отходя от окна, как он летит, а потом, когда с сухим двоящимся стуком он падает вниз на груды обломков и разбивается, но так, что нельзя разглядеть, что же с тем, кто внутри, -- отходят опять и в том же сосредоточенном молчании продолжают работу? А если они все-таки люди, то что мы знаем тогда о челове-ке и о душе человека? Какой клубок еще невиданных змей копошится в тканях ее, и не сгнила ли она до последних основ своих, истлела в одну страшную видимость, где от нее остался лишь призрак? Или, напротив того, именно это страшный бой призраков, одних лишь сухих, червями проточенных тесных земных оболочек души, и из них еще суждено -- новою ба-бочкой -- вылететь не душе уже -- духу? И откуда взялась эта непонятная, безумно святая радость у Феди, именно здесь, в этом хаосе крови и тел, в этом вопле мятущихся душ? Но -- Федя один лишь ничтожный островок средь потопа стихий, все залила вокруг буря и стоны, и плач, и гнев, и ры-дания, и вдохновенный отпор беспощадности ужаса, и холод-ное каннибальство, и подделка под гений Творца - дисципли-на, отвечающая слабому треску самозащиты грохотом сталь-ных рыкающих глоток. XLIX На вспененных гребнях океана несутся обломки людей и обнаженные души. Имя Христа и крестное знамение, как чай-ки, мелькают одновременно во многих местах. *** -- Стреляйте, стреляйте, мучители! И разрывает сама тонкую теплую ткань, прикрывавшую грудь. -- Вот сюда, вот сюда, в эту грудь... Он любил ее трогать, он сосал ее утром. Мальчик мой, мальчик мой! И рыдает, рвет волосы и рушится, как подгоревшее зда-ние, на груду обломков. Но вскочила тотчас. И снова вопль женщины-матери: -- Стреляйте, стреляйте же! И стреляют, и откидывают ненужное тело, чтобы не меша-ло дальше идти, деловитей работать. Кто-то крестится и говорит: - Одною жидовкою меньше. *** Сидит сумасшедший еврей и поет на непонятном своем язы-ке. Священный огонь безумия коснулся его, зажег его мозг. Непонятны слова, раздражающе горек, как вкус миндаля, полунапев этих слов. Толкнул его кто-то ногой, грубым большим сапогом. Он свалился тотчас, как перезревший, отяжелевший от старости гриб. - Ишь ты, черт какой, песни поет, - усмехнулся другой. - Нашел себе время! И также толкнул его прямо в лицо - опять сапогом, коря-вым четырехугольным носком. Но от второго удара снова поднялся еврей и встал теперь тонкий, худой, изможденный - во весь свой огромный, ко-леблемый рост. - Во имя Христа! - произнес он по-русски. - Во имя Рас-пятого Бога, бейте жидов! Сумрачно кто-то пырнул широким ножом в проваливший-ся, тощий живот. И дух безумия отлетел от убитого и витал, кружил, выбирая новую жертву. *** - Во имя Христа! Во имя Христа! - ободрял наступавших монах и стукал немолчно о зубы своей деревянною челюстью. Сам он не бил, на службу Божьему делу отдавал лишь язык и благословляющий знак согнутых пальцев: во имя Христа. Но вот подбежал человек. Побелевшими шепчет губами: - Побойтесь вы Бога! Побойтесь кощунствовать! Сжав свои губы, благословлял и благословлял без конца рыжеватый монах. - Послушайте, заклинаю вас именем Бога, чей крест на вашей груди, остановите резню! - Кто ты такой? - грозно спросил монах. Имя Палицына было известно монаху, был он человек просвещенный, но не любил таких мягкотелых, таких расслаб-ляющих дух христиан. Он сморщил презрительно брови и ки-нул ему: - Не верю. Ты - жид. Уходи, пока цел. *** Только уехал от Глеба, попал Николай Платонович в са-мую жуткую давку. Он робел, метался из стороны в сторону, плакал, замирал от тайного ужаса, увещевал безуспешно и слабо, молился. Всюду слышал рассказ, переходивший из уст в уста, о ближайшем будто бы поводе к бойне: старик еврей убил христианина и девушку. Николай Платонович, слушая, недоуменно томился. Но вот, отойдя от монаха, видит группу людей. Узнает сре-ди них -- светлый высокий блондин, но брови насуплены, но мрачный, темнеющий взгляд; да, конечно, это Игнатий, -- уз-нает он Игнатия. Бывший товарищ, бывший соратник в его христианстве, но теперь он ушел в революцию. Федя знает и любит Игнатия, вместе с Федей они презирают либерализм его взглядов. Невольно стал, не дойдя, Николай Платонович: не здесь ли и вправду Христос? Игнатий стоял головою выше толпы; вдохновенный огонь, казалось, лился из его расширенных глаз. Игнатий организу-ет защиту. Вот подошел молоденький, мальчик почти, рабочий. Игнатия ценят и любят рабочие. Властный и смелый -- он несет им свое такое же Евангелие, своего воскресшего Хрис-та, в которого верит вдохновенно и страстно. Не может расслышать Палицын, с чем подошел к нему мальчик -- о каком-то товарище, буйствующем вместе с тол-пой. Но ясен и внятен ответ Игнатия: - Надо убить. -- Во имя Христа? - Во имя Христа убейте изменника. Волосы встают на голове Николая Платоновича, мутятся глаза, но он недвижим, но не знает, что ему делать. И вот в этот миг откуда-то Федя; он подбегает к Игнатию. -- Игнатий, Игнатий! Нет, ты не прав! Никогда... Дальше не слышно. Сдавленный и загоревшийся гневом отмахнулся Игнатий: - Мальчик, уйди! - И я раньше думал, как ты, но Игнатий, теперь... Но Христос между нас... Ты не видишь Его! -- Я Его вижу... Уйди! -- Я побегу, я не дам им убить... Близкий, размеренный шаг наклоненных фигур. Федя бе-жит перед ними, пересекая им путь. Феде что-то кричат. Он не слышит, не слушает. Не опоздать, не опоздать... -- одна мысль. -- Стой или буду стрелять! Федя бежит и вдруг, руками взмахнув, падает быстро, так, как только что быстро бежал. Будто бы после -- такая нелепость! -- долетел до слуха звук выстрела. -- ФедяФедечка! Брат... Когда Николай Платонович добежал и наклонился вслед за солдатами к Феде, хотели его оттащить, но кто-то скоман-довал: -- Бросьте! И наклоняется брат к умирающему младшему брату и слышит: -- Ах, хорошо... Хорошо умереть! И еще успевает шепнуть: - Дети с матерью. Мы отыскали их вместе. Она повезла их к тебе, к Глебу... туда... - Брат мой, брат, Федя, прости!.. Прости мою грешную душу в час смерти... Святой мой, милый мой брат!.. -- Повезла их туда, здесь опасно... А мне хорошо, не жа-лей меня, брат, прости меня, брат... Ах, хорошо! *** На пустеющих улицах окна закрыты, заколочены двери, много белых, намазанных мелом крестов. Люди спокойны за знаком креста. Молодой человек, весь брызжущий гневом, с дрожью и глазах, не в силах вымолвить слова, по грозит кулаком, но на земле чертит быстро крест и плюет на начертанный знак, и растирает плевок своею ногой. Молодой человек тот -- безбожник, и никогда ему здесь, на земле не узнать, что блистающий меч архангела сил был в руке его сжат, что молнии в сердце -- с небес. L И вот все герои романа в царстве Ставровых. Как ручьи после бури, вспененные -- сбегают вниз в доли-ну, чтобы хоть в минуте покоя обрести самих себя, так в эту ночь много людей жались друг к другу в близкие кучки, ибо никогда отделенность людская, оторванность, так не страшны, как в моменты, когда взметенный вихрем пожара дух челове-ческий вдруг падает ниц в тишине, на пепелище, в наступив-шем безмолвии ночи. Простых, обыденных дел и забот уже нет и следа, ибо сгорели в огне, ибо сотлели они в испепеляю-щем пламени, но самое пламя, поднявшись на миг к небесам, само поглотило свою титаническую жгучую мощь, и бездон-ная жуть мировой пустоты раскрывает себя в необъятном, всепоглощающем, черном величии. Что найти тогда человеку еще, кроме человеческой же, теплеющей груди, сжатых до боли, переплетенных между собою пальцев рук, трепета слыш-ного, такого нужного сердца, что бьется здесь, рядом, так близко, что, кажется, жмутся они -- сердце к сердцу, -- как малые дети в потемках? Птицы лесные, комарики, всякая тварь, насекомые, люди -- так ли уж вы далеки друг от друга? Не братья ли вы перед лицом набегающих бурь? Не одна ли великая мать поит вас воздушным, незримым своим молоком? Вот темная ночь и углубленная тишина после грозы, и в бесконечном, безмолвном потоке льются светила, небесный плывучий песок, и нет человеческих слов, как назвать эту слиянность, эту близкую близость всех и ко всем. И не текут ли, как близкие, как одинаково мощные и беспомощные в лоне ночи, и эти небесные реки, как равные крохотным тварям зем-ным? Не льнут ли и звезды, как люди, ближе друг к другу, тоскуют великой тоской по слиянности звездных их душ? Вопросы жизни и смерти, -- чем они больше, в такую вот ночь, всяких других, будто бы мелких вопросов? Не больше, не меньше, ибо все -- одна жизнь или все -- одна смерть... *** Как одна большая семья, разбитая горем, но и спаянная им воедино, собрались все в доме Ставровых. Старая выставка приняла всех одинаково в миротворные недра свои. Было в этом полуразрушающемся, прекрасном и светящемся в смер-ти своей, в этом полупризрачном мире что-то таящее и обе-щающее глубокий покой. "Доверьтесь мне, -- говорила она шепотом обнажающихся наивных ветвей, шелестом устилаю-щих землю, пылающих золотом в радости смерти, покорных, поверивших ей облетающих листьев, - покой - возрождение жизни, залог бытия, отстоявшего самую ценную, светлую сущ-ность свою, семя для нового мира. Ах, сколько я раз отцвета-ла и зацветала вновь, я - природа - вечна, как вечны и вы в ваших смертях и возрождениях! Шумят и падают листья -- дети мои. Поймите покой их напева, покорность падения, до-верчивый шепот отдавшихся тайне жизни и смерти"... Не часто ли в жизни случается так, что естественно только то, что будто бы невероятно, фантастично, несбыточно? Как необычны и непонятны в конечных причинах своих ураганы вселенной, так вдруг приходит нежданный великий покой и покрывает крылом своим мятущийся океан великих страда-нии и посылает глубокий, целительный сон. Уже к полночи спали все в доме: дети -- Лиза, Сережа, Наташа, Наташин отец; Николай Платонович, Надежда Сер-геевна, Андрей. Не спят только двое: Анна и Глеб. Сон не коснулся их, ибо в эту самую ночь их судьбы уже были начертаны в звездной книге небес чьей-то могучей, чьей-то бесстрастной рукой. День и вечер, и ночь -- до того, как заснули все в доме, был наполнен хаосом мыслей и чувств, тайных решений, горь-ких мук, скрытых проклятий, неразделенных надежд, скорб-ных молитв, рыданий, невидных другим... Глеб и Андрей оставались весь день у себя. Первым нера-достным вестником в дом приехала Анна; скоро за ней -- Лиза с Сережей, -- постучались они а Наташину комнату к близкой им новорожденной, но увидели в дверь только тихо молчав-шую Глашу; в сутолоке улицы, куда снова вышли, нашла их Надежда Сергеевна и привезла к отцу, зная, что он был у Глеба, но отца не застала, он сам отыскал ее здесь, вернулся опять... Не было Феди - его не позволили взять и отвезти на квартиру, не было Глаши, не было Кривцова. Но не витали ли где-нибудь возле воздушного замка, не ютились ли близко к живым и они в эту холодную звездную ночь? Припадали, быть может, к тонким прозрачным пластинкам стекла, за которыми горел так приветно, так даже уютно, земной желтоватый огонь? Но уже тех, кто собрались, не отпустили Ставровы в эту жуткую ночь. Не было еще одного: старика с азиатским ти-пом лица. Он был далеко, за толстой стеной городской цент-ральной тюрьмы, но дух его близко был здесь, он ждал, сто-рожил -- когда настанет минута. И когда заснул в чудесной, физической усталости дом и не спали лишь Анна и Глеб, он был третий незримо меж них. LI Для Глеба был этот день решающим днем его жизни. Проснулся с первою мыслью об Анне, сладкой отравой напоил все его существо несбыточный сон. Он долго лежал в постели, не двигаясь, полузакрывши глаза. Видения ночи еще веяли возле него в тишине и странно сливались с ликом действительной жизни. Во всем теле была разлита легкая слабость, и, казалось, было так хорошо умереть. Он прижимал к губам полуувядшую розу, легкий аромат увядания струился еще от ее лепестков, и был он еще слаже, еще воздушной, еще плени-тельнее, как прощальный взгляд, как последнее слово, в кото-ром сокрыто трепещет уже радость иных, грядущих свиданий. Затем наступил день -- без Анны, томительный разговор с Николаем Платоновичем, его покаянные речи, повесть о жиз-ни слабой, безвольной, неяркой - с серым, беспомощным хри-стианством ее. Слушал его, а в голове плыли светлые пенные волны; за одинокие долгие дни поил теперь розовый бог своей благодатью хруп-кое тело. Закрывал Глеб глаза, слушая, и отдавался течению внут-ренних волн, баюканью мерной и сладкой стихии. И вот в середине дня ворвались раскаленным потоком, один за другим, поющие буйную песнь, воспаленные лихорадкой -стихии еще неоправданной жизни. И открыл им Глеб свою душу до дна, и к концу этого страш-ного дня вскипели хрустальные воды души неземным, пред-смертным кипением. Встретивши Анну, Наташу с отцом, он не пошел уже в город, откуда явственно слышались отзвуки битвы. Кто-то о нем позаботился и без того, - целые тучи сверкающих стрел летели в его беззащитную грудь. Не последний ли день, не последний ли час - этот суд огня, испепеляющий равно всех: и виновных, и правых, всех возно-сящий в очистительном вихре? Нет, ни прогресс, ни сытость, ни демократия не спасут об-реченной земли, путь один -- через огонь в потусторонний, влекущий, непостижимый для смертных преображенный мир. И вот не они ли пришли - первые вестники прогремевше-го грома вселенной? Экстаз и пафос безумия, светлого безумия мысли, накоп-лялись и плавились, как чистое золото осени, в глубинах его бытия. Но самую жгучую каплю огня влила в его душу На-дежда Сергеевна, Это было предвестие. Остались одни на минуту, и вот опустилась она перед ним на колени и нежданно их обняла своими руками, и прижалась к ним теплою грудью совсем так, как Федя перед нею на лестнице. Глеб вздрогнул от стремительной искры, физическим вос-принятой им. Он замер и не сказал ей ни звука, и отдался на миг ц ее власть. Не в ее, а во власть напряженного женского чувства, что не хотело отпустить из мира нетронутым дух. Не все ли равно, в чьем пришло оно образе, ибо облик, в котором приходит стихия, еле очерчен, едва ощутим в своем утончении плоти. Это только толчок, это тот, кто пришел раз-будить: "Встань, возьми душу твою, возгоревшуюся, как но-чью светильник, подними высоко над миром, слей ее пламя с пламенем той, что придет в последний час земной твоей жиз-ни, с нареченной от века невестой твоей, и озарите весь мир пламенем вспыхнувших, пламенем слившихся душ!" И с этого мига Глеб уже ждал, как обреченный, наступле-нии ночи. Он знал, что это наступает его общая с Анной, ко-нечная ночь. И Анна ждала. Она ступала тихо и свято, как в храме, не поднимая глаз во весь вечер. Не надо было их поднимать: выжженный образ один ей светил, один горел -- перед тем, как обоим вместе сгореть. *** Было около половины первого ночи, когда Анна встала с тем, чтобы исполнить веление голоса-рока, который немолч-но шептал ей встать и пойти в комнаты Глеба. Осторожно и тихо миновала она все проходы и двери и остановилась па мгновение в темном коридоре. За стеклян-ною дверью плыла и таяла тихая ночь, струящимся волнис-тым рукавом своим одевала она замолкнувший дом, что-то шептала, ласкала, умиротворяла, лаская. Вдруг по-девически страшно на минуту стало Анне чего-то, в одно мгновение детство, институтские годы, жизнь с бра-том, мечты, все промелькнуло в почти одновременной, но яс-ной и живой деталями жизни картине -- как перед смертью. И это ощущение близости строгих ее целительных уст заставило сжаться болезненно сердце, но лишь на секунду; потом мед-ленно, сладко отпускала, благословляя, чья-то рука на после-дние золотые часы ее жизни, и все тело отзывалось живым, сладостным трепетом счастья. Вспомнилась роза и сон, и долина цветов. -- Я не отдам тебя смерти! Закрыла глаза: -- А если и смерть, то с тобой. И быстро, быстро, торопясь потерять хоть минуту, побе-жала к нему. Глеб ждал прихода ее, и оба, взявшись за руки, безмолвно пошли на верхнюю башенку. Было прохладно на лестнице, а наверху стало сразу еще хо-лоднее. Близкое -- глянуло звездное небо, и тишина подняла, как детей, их легкие, неощутимые, уже почти неземные тела. -- Анна, -- сказал он ей, -- сядь возле меня. Девушка села послушно. Глеб помолчал, потом начал: - Анна, сегодня я совершил восхождение в горы, Я был среди людей, но не был с людьми. На горах безмолвие ночи, одно говорящее правду. Что говоришь ты мне, милый? Я не совсем понимаю. - Через страдание и смерть к воскресению. А в жизни - кратчайший путь к смерти. - Глеб, брат мой, а жизнь, а прекрасное? - Бог был прекраснее самой прекрасной мечты, но не ото-гнал он земную, будто бы страшную смерть, дивного белого ангела, несущего душу к рождению в дух. Был всемогущ и над смертью, но не отклонил занесенной руки, принял свою добровольную смерть. Кто же для нас закроет те двери, через которые вышел Христос? Анна молчала. Мерная Глебова речь чаровала ее. Она при-двинулась ближе, руку взяла. Глеб сжал ее руку и с силой сказал: -- Кто же мешает сделать нам это? Она прошептала; -- Никто. Но жалась к нему все ближе и ближе, как робкий зверок. Небо опять стало далекое, и холодом междупланетных про-странств веяло от темного купола. Бесконечен и строг, и молитвенен храм. -- Глеб, я люблю тебя, -- прошептала девушка вечную фра-зу невинных признаний, незнаемый смысл которой не разга-дал еще ни один человек. Глеб промолчал. -- Я люблю тебя, я живу только тобой и в тебе, и я думала -- не отдам тебя смерти, но если ты хочешь, вместе пойдем. -- Хочу. С надземных высот прозвучали эти слова, холодно-тор-жественные, как звон погребального колокола. Но такая близ-кая и понятная струилась теплота от Глебова тела, но таким хрупким ароматом увядающей розы веяло от души его, от одежд ее -- мыслей, проникнутых пленительно горьким запа-хом ранней осени, мудрости юноши, граничащей с конечным безумием. Как лик солнца, отраженный в водах низин и озер, и стре-мительных рек, и водах океана, дробится и м но изобразите я в жизни лик близкого, родного, понятного Бога, что когда-то ходил среди нас по грешной, но смиренной в скорбях земле, среди трав полевых и белоснежных, с небесных высот упадающих лилий. И вот, когда солнце заходит, свершив положенный срок, когда оно уже закатилось и погасло для мира низин, и даже золотые кресты тонких шпилей церквей потонули в синеватой дымке над городом, загораются последние, острые лучи на ледяных вер-шинах, на одиноких, к небу устремленных крайних пиках земли. Христос, отрешенный от мира, Христос, замороженный раз-реженным воздухом льдов, Белый, застывший Христос встает над землею, как одинокий тоскующий Дух. Сегодня царицей возле терема-замка раскинула Осень бе-лые пряди волос. Невеста всех отходящих богов сегодня строга и прекрасна. Все уже спит внизу, у земли. Но не спят над землею. Бли-же к звездам, к холодному, темному небу -- ведут разговор. Еще разговор, но скоро замолкнет и он, скоро в золото чаш упадет последняя капля безумия, последняя капля сгу-щенного света, овеществленного пламени. Говорит ему Анна: -- Глеб! Мне холодно, Глеб. Он улыбается: -- Ближе! Кажется, близко уже, но еще придвигаются, и своею ху-дою и тонкой рукой обвивает он ее плечи, и видит она, подняв глаза, его бледное, его восковое лицо и волнистые пряди во-лос, обрамляющих щеки. - Белый Христос... -- шепчет она, забываясь. - Что ты сказала сейчас? - Нет, ничего. Я только вспомнила сон. - Скажи мне его. - Я видела розы в цветущей долине. - Розы? - Да. И тебя. - Я также видел тебя с красной розой в твоих волосах. - С красною розой? - Я целовал тебя. - Глеб, мои розы были белые розы, но они покраснели в наших руках. - В наших руках, -- отзывается Глеб. Отчего так тепло на холоде ночью вдвоем? Отчего истон-чается тот холодящий хрусталь, что отделяет кубок от кубка? В них пенится сладкий напиток, мировое вино, обтекающее вселенную в ее скрытых, трепещущих нервах. И вот -- ка-жутся призрачными и этот миг все разделения, кажется, один только Бог, правда одна и один смысл во вселенной... Мудрый юноша, белая девушка -- дети под звездным свер-кающим небом. На вершине горы, над дремавшим внизу плоскогорьем, над спящей долинной землей, в этот миг лишь они высоко, но и они -- только малые дети. И в какой-то инстинктивной и вечной игре она закрывает глаза и шепчет: -- Ты целовал меня. И отвечает он теми же звуками, ожерельем маленьких ка-мушков-звуков с чарующей музыкой: -- Я целовал тебя. Склоняется Глеб, видит лицо, прекрасное в муке экстаза, отдающий всю душу, глубокий, как вечность, первый взгляд и последний в этой земной, покидаемой жизни. А губы, как алая роза, цветут, и аромат их поит всю вселенную. Источник влаги живой, божественный ключ, разрешение скрытых от века предвечных тайн жизни и смерти... И пылающими губами наклоняется Глеб к источнику уто-лить свою жажду... Последняя капля живого безумия скатилась по золоту чаш на самое дно. LII Каждую ночь перед утром сны утоньшаются, и просвет-ленный человеческий дух через разреженную ткань сновиде-ния видит зыбкий, неуловимый почти, едва лишь сотканный и тотчас же рвущийся облик скрытых вещей, грядущих собы-тий загадочной будущей жизни. Именно в эти часы прилетают к Андрею видения, и реют в легком, сереющем воздухе уродцы и девушки в белых одеж-дах, фигуры и линии нерожденных еще, чуть светлеющих об-разов, и вот уже третью ночь сряду -- серая мышь. Она беспокойно кружит возле его головы, чертит зигзага-ми воздух, мешает работать. А работать легко, сразу дается гармония линий, в простых очертаниях, в белом узоре про-буждается галилейское раннее утро, и девушка в белом поли-вает цветы, и они распускаются, дышат, живут, благовествуют светлую весть. Само небо склонилось к душе ее, само небо целует расцветшую душу. Но вот угловатым, стремительно жутким полетом прямо от Глеба летучая мышь подлетает к его изваянию и садится на открытую нежную шею белой ут-ренней девушки, и чудесным образом загорается алым отсве-том белый цветок. "Не кровь ли?" -- думает Андрей и в беспокойстве рукой хочет отогнать злое это видение. Но напрасен порыв. Руки скованы сном, с места не сдви-нуться спящему. И все не отрывается мышь и сосет, сосет нежную Аннину душу. * * * Громко кричит, но не в силах проснуться Надежда Сер-геевна. Босая, во сне вышла из дома она по холодной земле, по траве, по ничего не замечает, тихо скользит вдоль стены. Ос-тановилась и слушает. Голос: - Ах, теперь так легко умереть! Другой: - За мгновение Божьей безумной любви так легко уме-реть! Ты открыла мне новое небо. Анна: -- Не новое небо, любимый. Это небо, по которому целую жизнь тосковала, небо, где ты, небо, где Белый Христос. Глеб: - Белый Христос? Но Анна молчит, и молчит, притаясь, Надежда Сергеевна, и протекают в безмолвии несколько важных, глубоких минут. - Поцелуй еще меня, Анна, и в путь. - Поцелуй еще меня, Глеб, я готова. И вот взметнулись две белые птицы меж звезд. Смотрит Надежда Сергеевна, вскрикнула громко, но не проснулась. Смотрит: летят легко и свободно, и развеваются крылья одежд. Все выше и выше. Не две ли звезды загорелись на темном сверкающем куполе -- две новых прекрасных звезды? Воздушная звездная смерть. Шагнули вдвоем за перила, и понеслись в прозрачной и звучной осенней стихии две свет-лых души. А к самым ногам Надежды Сергеевны, как два золотых, два созревших листа с дерева жизни, тихо кружась, упадали легкие, почти невесомые оболочки их душ. Наклоняется к ним и видит: на обнаженности нежной их кожи теплеют еще ароматом незавершенной любви -- золотые кресты. * * * Тихим сном, без видений уснул Николай Платонович. Был дан ему час проникновенной молитвы, в покаянных слезах омыл перед сном слабую душу свою; крохотную, едва светя-щую, но все же от чистого сердца свечу, сняв удушающий темный нагар, несет он к престолу милосердного Бога. Ах, отчего твое пламя светит так слабо? Не надо ли сбро-сить в покаянном порыве все путы уродливой жизни, где люди живут не по-людски и не пo-Божьи, где души лишь тлеют о серых потемках?.. А дети? Дети - четыре невинных души: трое детей и старик - еще далеки от своих сокровенных видений. Их видения и грезы еще впереди. Даже в том царстве, колеблемом тихо в волнах эфира над темной землей, в том светлом саду, где распускаются наши лучшие чувства-цветы, где благоухает аромат наших душ, и в зыбких очертаниях лишь слагаются контуры Новой Земли - рек и морей, и островов на тех плывучих цветущих морях, даже там эти грезы едва лишь намечены, едва зарождается трепет предчувствия. Иные пути еще есть. Зовут дороги еще непройденные, где за золотыми крестами одиноко темнеет высокая безбожная башня. Всеми путями, всеми извивами жизни и мысли, всем на-пряжением -- к одному, к одному! * * * Чей это смех, предостерегающий, скрытно насмешливый, скептический смех? Я узнаю тебя, черный старик, бывший третьим меж Ан-ной и Глебом. Но погоди смеяться: ошибешься, быть может, и ты! 1907 г. ВО ИМЯ ГОСПОДНЕ I Шел Алеша тихо и не спеша, до конца пути было близко, и в душе его стояла тихая и прозрачная радость. Шаги были свободны, и не чувствовал он ни тяжести котомки за спиною, ни всего своего тела, легкого и неслышного. Дорога впереди, и позади дорога -- мягкая, упругая лента -- от края неба и до края. И само оно близкое и такое же мягкое и ласковое, как и земля, что только что сбросила зим-нюю пушистую шубку и дышит открытой обнаженною гру-дью прямо в лицо ему -- мирным и ровным дыханием. Барха-тистая грудь у нее, и пушится вся молодой топкой зеленью. А он все идет легко и тихонько -- все дальше по тонкому пояску старой и влажной дороги, перепоясавшей мягкую зе-лень степи от края неба и до края. Близится вечер, и ласковой кротостью дышит, угасая, за-думчивый матовый день. Все идет Алеша. Надо дойти до села. С пригорка уже ви-дится церковь - голубая и тонкая на голубом и прозрачном вечереющем небе. Крыши домов -- одна над другой, -- по ов-рагу над речкой село. Далеко с пригорка раскрылась земля -- с нежным зеленым пушком озимей и лугов, с засевшего чащею леса. Еще задер-нуты дымкой, еще голы и черны, но уже пробудились леса. Тайное