нна ее не боялась, не ощущала реально власти ее, но этот человек таким вдруг потемневшим голосом назвал, точно позвал ее. Довольно долго молчали, потом Анна сказала: - Мне холодно. Поднялись, чтобы идти, и Андрей очень тихо и мягко тронул Глеба рукой: - Глеб, я думал об этом не раз и что-то скажу тебе. Я так хотел бы поговорить об этом с тобой, - и еще застенчивей, тише добавил: - И у меня есть своя вера... - Ты веришь, что дух не умрет? - Да, верю. Не каждый, но все-таки верю. - Не Каждый? - Да, Глеб. - А что же наполнит их жизнь? - Неумирающих? Творчество, Глеб. - Творчество? - Творчество Бога... Бог еще в будущем... Руки Андрея отчего-то вдруг, задрожали, он поймал руку Глеба и сжал его пальцы. Наклонившись, Андрей прошептал: - Глеб, а ты веришь в Христа? Глеб громко и ясно ответил: - Да, я верю в Христа, победившего смерть. VIII Больше в этот вечер почти не говорили. Анна пошла впереди и одна. Собаки, соскучившись, скрылись еще до того от людей; был непонятен им разговор, да к тому же как раз в эту пору давали на кухне остатки от ужина, - надо было спешить. В звездное царство спускалась Анна одна. Оно все блистало еще, разливалось внизу, но по мере того, как приближалась Анна к нему, потухали ясные точки одна за другой: было поздно, тушили электричество. Целыми цепочками, улица за улицей смыкались, закрывались ночные глаза. Анна шла быстро. Воздух мягко брал ее стройное тело, омывая упругою свежестью. И так скользила она на воздушных руках - белая, насторожившаяся к какому-то откровению, что приблизилось к ней в этот вечер. "Верю в Христа, победившего смерть". Подняли ее эти слова над землей и отдали в легкие, светлые руки. Холод смерти куда-то исчез, осталась прохлада и свежесть. Белый Христос! Этот молчаливый, тонкий, худой человек верит в Христа. А верить в Христа - это быть с Ним, это носить и в себе святость Его, не святость - Божественный Дух, легкость надмирную. "Верю в Христа, победившего смерть!" Шла, не оборачиваясь, по откосам с дорожки на дорожку, и чутким ухом ловила легкость новых шагов позади, еще непривычных, но таких прекрасных в звонкой осенней прозрачности. Быть близко к Христу... На крутом повороте, у лесенки Анна вдруг опустилась на траву, камень знакомый был спрятан в траве. Закрыла лицо руками и крепко сжала глаза. Любила так делать, - общее с Глебом. И тотчас на близком, таком простом и родном горизонте показалась фигура Христа. Вот Он тихо идет один, опустив просто руки и нездешними неземными глазами глядя вдаль за земные поля. Одежды серовато-серебристые, мягкие, спадают до самой земли. Неспешной походкой идет он, и слышит явственно Анна легкую поступь шагов. Видение длилось мгновенье, но это мгновение было как жизнь. Так и не отрывала рук от лица, когда мимо прошли Глеб и брат. Они оба молчали, и Глеб шел впереди, - не торопясь, мягко ступая по темной дорожке. Шаги удаляются книзу. Анна сидит неподвижно. Серебристым своим покрывалом чуть-чуть - легко - окутала плечи ей осень. На что-то благословила ее. * * * Глеб почти тотчас пошел к себе, так и не простившись с Анной, - она вернулась домой много позже. В его распоряжении оказалась целая половина дома в несколько комнат с ходом на левую башенку. Андрей проводил его по коридору, уже темному и показавшемуся оттого очень длинным: долго шли. Не зажигая свечи и не раздеваясь, только сбросив пальто и ботинки, прилег Глеб на кровать. Усталые ноги протянулись во всю длину ее. Руки Глеб заложил на подушку, закинув за голову. Он молчал на горе и слушал Андрея. Была в этих речах, несмотря на далекость их, чем-то внутренне близкая Глебу, своя красота, прохладой обвевавшая, холодящая душу: отъединенность в ней, изысканность. Так показалось. Глеб был против такой красоты, не мирился с ней, но не мирился умом, в глубине же души что-то созвучное было духовной этой прохладе. Ведь и от своих, от самых близких, от той семьи верующих одной сокровенною верой, что должна быть самой интимной семьей из когда-либо бывших других, он чувствовал себя удаленным - на высоком холме, откуда широкое расстилается море и благородный разреженный воздух омывает лицо. Для глаз - далекая даль. Не земная, интимная даль - близкая и родная душе теплотой ощутимой, с цветами, красками, с их душистым приветом, быть может, и с пылью подчас, но тоже близкою людям, горячею от горячего дыхания их, от кожи живой... Его даль далека настоящей далекостью - холодноватая, холодящая. И так во всем. И любовь его к людям, такая подлинная, с глубокою верой и проникновением, все же была аристократической любовью, вера его близка была к знанию, Бог - к железной необходимости. Правда, та же необходимость рождала иногда и все покрывающий, все сожигающий пламень, как последний протест против вселенского холода. Но то были тайные, им самим еще не опознанные, подземные силы души. Воздух же, которым всегда он дышал, был воздухом горных уединенных высот. И глубокое приходило к нему иногда подозрение, - нет ли здесь какой-нибудь основной, коренной ошибки, ибо чудилось ему, что Христос, верно, был ближе, интимней к душе человека. Знакомы были Глебу и эти, такие иные, но такие и редкие минуты других - не созерцаний, а скорее уже состояний - размягчения души. Так было сегодня в вагоне с тем стариком -как жемчужная теплая капля с небес в прохладную ясность души. Склонный к монашеской строгости в этом вопросе, так остро живом для него, вдруг отыскал он такие простые и человеческие слова старику. И самого поразило глубоко, что тот его назвал, прощаясь, Христом. Но как же тогда ему быть? Там, на горе, он слушал Андрея и боялся, лежа теперь один в темноте, признать свою близость к нему. Не во всем, но именно в этом. В холодноватой его красоте. У каждого есть свой соблазнитель. Подходит он так незаметно, в скрытой личине, облеченный призрачной благодатью. Не Андрей искуситель. В Глебе самом - не таится ли тот же холодящий обман красоты, обнаженный в своей одинокости? Или, напротив, близок Христос и Андрею и покрывает собою все сущее, и нет благодати призрачной, ибо всякая благодать - Благодать? Как знать, быть может, ведомы были и Христу эти призраки грез, эта прозрачность далекости, когда проснувшись, один, Он удалялся от спящих апостолов, поднимаясь на камень неподалеку, такой обнаженный и одинокий, открывающий именно дальние, дали. Глеб лежал, закинувши руки и не закрывая глаз. Мысли его были прозрачны и ясны, легкость, почти жуткая в первые дни, когда приходила; теперь не боится ее - легкость в теле, в крови, в голове. Едва уловимо струится в сосудах кровь; в голове, как светлые, высокие облака, проносятся мысли. И так лежит он долгое время, не замечая бега его, и вдруг вспоминает об Анне, и - странное дело - в воздушность мыслей его, в оторванность их вливается что-то весомое, пронзая их острым уколом, и, растворяясь, окрашивает цветом своим - не различимы оттенки, но живая колеблется жизнь. И наливаются облака его мыслей розовой влагой, и колышется, переливаясь, в них нечто зачатое ими - ядро - и пригибает их ближе к земле. Но из весомости розовой не тучи ли вырастут позже? Под грядущею тяжестью Глеб закрывает глаза. Но нет - туч пока нет. Одно розовое душистое облако окутывает душу его, и Глеб плывет, засыпая, в неизвестные, новые сны. IX Возвратясь, Анна долго смотрит гравюру, над которой работала днем. Опять и опять поражает ее странный, создающий миры в самом себе облик Идущего. Совсем одинокий движется Он среди трав и растений. Целует с молитвенной нежностью, расстилаясь, земля края серебристых одежд. Анна закрывает глаза, хочет услышать шаги. Но больше не слышно шагов. Не слышно. Видно далеко ушел. Может быть, сел на сером, сожженном южным солнцем, морщинистом камне и смотрит, опершись на руки, прямо в даль перед собой. Ей удавалась сегодня работа. Копия была хороша и верна. Завтра гравюру надо отдать, но с приездом гостя брат не успел еще посмотреть, что она сделала. Может быть, лег уже. Постучала к нему. Нет, не лег. Андрей сидел у стола и что-то писал. Анна знала эту привычку его - по вечерам записывать кратко прожитой день. Очень сжато, иногда в двух-трех словах. Но всегда. "Не бывает, - говорил он, - когда не случилось бы чего-нибудь важного, не удалось бы подметить что-нибудь особенное, что хочется сохранить для себя. Пусть хоть мелочь по первому взгляду, но иногда и мелочь бывает характерней крупного". - Я не помешаю тебе? - Нет, пожалуйста, Анна. Наконец, ты пришла. - Ты соскучился? - Нет, я писал. - Беспокоился, куда я девалась? - Нет, я знал, что ты осталась там. Я писал. Что? - Вот это как раз о тебе. - Обо мне? Я думала, что сегодня напишешь о Глебе. - Да и о нем, но все-таки это о тебе. - Не понимаю, Андрей. - Собственно, ни о тебе, ни о нем, а о своей работе. - Как всегда почти. - Но в то же время это - о вас. - Покажи. - Да, я сам хотел тебе показать. Ждал, когда ты придешь. Смотри. - Андрей протянул ей тетрадку. Анна прочла: "Летучая мышь летала над Анной. Я засмеялся, хотя не люблю мышей. Глеб сказал: мышь не высосет душу. А ночью, сейчас, я не смеюсь и боюсь за сестренку: мышь может высосать душу. Сохрани ее Бог! Летучая мышь - гадость, червяк". Неожиданно весело сделалось Анне. Она взъерошила волосы брата, вскочила к нему на колени с проснувшейся вдруг детской живостью, обняла его шею и засмеялась, тоже как девочка: - Милый Андрюша! Как ты смешно написал! Брат смотрел с удивлением, он давно не видал такой Анну. А она все смеялась: - Ты и вправду боишься? Больше меня? За весь день нашел это самое важное. - Да. Пока я был с вами, об этом не думал. А остался один, понял, что это так. Сестренка моя, девочкаСмеешься ты... Храни тебя Бог. Теперь она перестала смеяться и с трогающим, близким изумлением глядела ему в глаза; в них отражалось, дробясь, пламя свечи. - Дай я тебе поцелую глаза, как ты мне целуешь. Он подставил лицо, и Анна коснулась обоих глаз его своими прохладными, свежими губами. - Не надо бояться? - как ребенок спросил он ее. - Не надо, брат. Я не боюсь. Он поцеловал обе руки ее. - Спасибо тебе. Спасибо, сестренка. Когда успокоился, вместе смотрели гравюру и говорили немного еще, но все больше о пустых и мелких вещах. Перед самым уходом брат про Глеба спросил. - Да, он мне очень понравился, - ответила Анна. - Не то это слово. Он особенный, близкий. Он редкий, Андрей, человек? - Да, редкий. - Я так рада, что он у нас. - Я бесконечно люблю его, Анна. Почти как тебя. - Почти? - Да, конечно, сестренка. Потому что ты - моя жизнь. Поцеловали крепко друг друга брат и сестра и расстались. Усталый и успокоенный, крепко и скоро уснул Андрей. * * * Под утро засыпает и Анна. Спит прислуга, хотя и близок час ей вставать. Уткнув свои холодные мордочки в лапы, чутко дремлют собаки. Буйчик спит, как всегда, на самой лесенке. Спит он не как все остальные, а по-особенному - заднюю лапу опустил ступенькою ниже, голову, напротив того, как на подушку, выше закинул. И так лежит, дремлет на трех ступеньках сразу эта лохматая трехкопеечная лошадка. И вот замок, и до того полувоздушный, улучил момент, когда все живое забылось коротким сном, и заструился, поплыл по горе, легко поднимаясь и скользя по уступам. Утренний сон - легкий, прозрачный сон поднимает нас над землей. Там, сплетаясь из нежных цветов, из улыбок души, колышется зыбкий, полупризрачный мир над землей - Вторая Земля - со своими морями, лесами и горами, с озерами и островами. Легко поднимается замок. Все тоньше резьба, все усложненней и четче узоры его в едва нарожденной утренней бледности. Ах, Вторая Земля!.. Остров незнаемый, чаемый... Где ты? Доплыть ли нам? Грызут и скребут, и копошатся в тревоге все земляные и подземные твари. Чернозем не знает иной земли, черноземные твари не хотят сотканного утренними грезами острова. Грызотня, шуршанье, негодующий шум пробуждают жизнь. Утро пришло; пора за работу, за труд. Замок подстреленной птицей, неровно и быстро, падает книзу и снова стоит, притаившись, ждет новых утренних грез. Но обещания Грядущей Земли веют над ним. X Глеб проснулся очень рано, бодрый и свежий, каким давно не бывал. Встал тотчас. Вышел на двор. Как знакомого встретили его ночные собаки, - только теперь разглядел их. Захотелось умыться, но не знал где. Вышла прислуга и тотчас разрешила его затруднение. На той половине спали еще, и ему принесли с кухни большой сияющей чистоты ковш с холодной, чуть леденящей водой. Ночь была прохладная, но день обещал быть теплым, может быть, жарким. Невысокое солнце грело уже очень заметно. На небе ни единого облачка. Не знал, что ему делать, Глеб. Идти сегодня по докторам было как-то смешно, - так хорошо с утра себя чувствовал. Да и вообще это леченье казалось ему подозрительным. Слабая грудь всегда была у него, - что же из этого? Правда, кашель теперь иногда донимал его сильно, но ни вчера, ни сегодня нет ничего - как нарочно. Это, верно, здесь такой воздух целебный. И это похоже на правду. Так необычно хорошо было вокруг. Глеб давно не видел подобного утра. Старая выставка после ночной холодной ванны выглядела совсем молодой. Доживая последние дни, она улыбалась веселой улыбкой. Глеб пошел побродить в ожидании, пока хозяева встанут. Простой и здоровый интерес проснулся откуда-то в нем - такой неожиданный, такой давно не бывалый. Он ходил от одного здания к другому, влезал по откосам, карабкался, как мальчик, чтобы не упасть на отвесных дорожках, даже что-то запел - какой-то давний мотив, слов которого так и не мог припомнить. Он стоял, глубоко дыша чистым воздухом, и, стараясь вспомнить слова, напевал громче и громче все тот же мотив, быть может, несколько фантазируя в оттенках его - за давностью лет. И вместе с этой мелодией что-то вот-вот готово было всплыть - очень давнее - в памяти. И вдруг он сверху увидел, как на голос его со всех своих шестнадцати ног в гору летят четыре собаки. Они не заметили, как он ушел гулять, и теперь мчались исправить свой непростительный промах. Глеб поймал себя на глупой, мальчишеской мысли. И даже не мысли только, а целой картине, вихрем пронесшейся в голове его. Вот он охотник и заблудился в незнакомых местах, и уже несколько дней не может найти к замку дороги, но он молодец - не унывает, не падает духом, пробивается сквозь чащу, влезает на скалы. Дух его побеждает и голод, и стужу. И вот взбирается он на самую последнюю, самую неприступную скалу... Но нет! Он вовсе не охотник, он рыцарь, и это замок той дамы, ради которой он совершил столько подвигов, победил на турнирах столько блестящих рыцарей - все для нее... И это от ней посланцы мчатся к нему... Боже мой, глупость какая! Детство какое! Откуда все это? Да сколько же лет сегодня ему? Кажется, очень немного: бежит он навстречу собакам. Они виснут прямо на шею и скачут возле него. Так же скакали вчера возле Анны. И, вспомнив об Анне, вспомнил слова: Не уходи! Дай мне налюбоваться, Наслушаться твоих речей, Твоей любовью надышаться И знать, что я - ничей... А вспомнив слова, вспомнил все остальное. Ах, как давно это было, каким глупым, каким маленьким мальчиком был тогда Глеб! * * * - Кто там? Черт вас возьми, разве можно швыряться? Но косточки слив продолжают лететь методически - одна за другой; Глеб увлечен этим занятием. - Перестаньте же, - громко кричит полная дама. - Перестаньте! Вам ли я говорю? Это уж совсем ни на что не похоже! От жары и от противных косточек, испортивших ей ее платье, дама зла бесконечно. Но девочке только смешно. Она смеется детским еще, звонким переливчатым смехом. И на этот-то смех выглянул, наконец, из зеленых ветвей худенький мальчик. Он не сразу разобрал, в чем же дело, и любопытно глядел на стоявших внизу на дороге даму с девочкой. С барышней - она совсем показалась ему уже взрослой. Была так хороша она! Бледная матовость щек оттеняла темные, полные грусти, но теперь смеющиеся глаза. Волосы пышные, темные, были заколоты позади двумя-тремя гребенками; чуть лишь подвернутые, мягко лежали они одною волной. Чадра спускалась низко, ниже колен, и вся голубая была эта девочка. Глеб смотрел, не спуская глаз, раскрыв рот и забывши про сливы. Дама смирилась, увидев такого виновника всех ее бед. - Смотри-ка, Людмилочка, да он совсем глупый - этот желторотый птенец, а глаз от тебя не отводит. Вы, милостивый государь мой, - продолжала она, - смотрите-ка, что вы наделали. Ведь если так около каждого дома будут по платью портить, не напасешься и платьев - а, как вы думаете? Дама хотела было опять рассердиться, да подняла лицо вверх, увидела снова смущенное лицо мальчика и смягчилась совсем. - Ну, Бог вас простит. А все-таки в другой раз, когда сливы будете есть, не швыряйтесь на улицу. Во избежание неприятностей. Да. А теперь извольте извиниться. Ну, целуйте скорей. Скажите: простите, не буду больше так никогда. Она подняла к нему руку. Глеб смущенно поцеловал, перегнувшись через ограду и пробормотав что-то совсем непонятное. Людмила смеялась до слез. С тоскою по уходящей мечте взглянул на нее мальчуган. - Ну, до свидания, глупый птенец! Но Людмила вдруг перестала смеяться и, когда мать повернулась идти, как кошка тихонько подкралась к решетке, стала на цыпочки и протянула мальчику и свою загорелую ручку. - Скорей! Глеб с живостью припал поцелуем к пахнущей солнцем и морем руке. - Живем мы вот там! - кивнула девушка головой на высокую старую дачу, повыше. Тогда еще живы были и мать, и отец. Жили у моря всей семьей для отца, у него были слабые легкие. И вот маленький Глеб стал исчезать от семьи. Увидит Людмилу и ходит за ней, и глядит, не отрывая глаз. К ним на дачу пойти не смел, но в парке кланялся низко, и Людмилина мать благосклонно кивала ему, а Людмила глядела украдкой, и было целое море тоски, такой непостижимой, в ее детских глазах. А потом скоро приехал какой-то офицер средних лет, с большими усами и баками. И с тех пор гуляли они всегда вместе втроем - офицер и две дамы. Офицер носил шпоры и звенел ими далеко по дорожке. Он умел петь и часто напевал этот романс. Две первые строчки помнил наверное Глеб, остальных никак не мог разобрать, как следует, и придумал их сам. Но они-то ему особенно и нравились, и с неподдельным волнением он напевал - один где-нибудь, где никто не услышит: Твоей любовью... Твоей любовью - надышаться... И знать, что я - ничей... Это последнее, что-то не совсем понятное, неизвестно как пришедшее на ум, доводило его до слез. И вот был один вечер. Из мельком брошенных слов он знал, что они завтра уедут. Незаметно подкрался Глеб к серой высокой даче и притаился в пышной зелени сада. Зачем попал сюда, сам не сумел бы сказать. Сила, что привела сюда, справлялась с мальчиком, как с детской игрушкой. Окна дачи горели ярким огнем. Слышны были звуки рояля и голос офицера. Он пел особенно громко и с чувством. Потом перестали играть и петь, и неожиданно близко, совсем почти возле себя услышал Глеб голос: - Людмила... Людмила, ты будешь моей? Не правда ли? Скажите мне... Скажи! Было слышно дыхание Людмилы - прерывистое и беспокойное. - Идемте домой... - с тревогой сказала она. Глеб видел в своем воображении, как офицер расставил руки, не пуская ее, и вполголоса тихо запел: Не уходи! Дай мне налюбоваться... Но вот недалеко кто-то позвал: - Александр Павлович! - Я жду, Людмила. Скажите мне! Завтра вы едете. Я умоляю вас... скажи мне! Еще ближе голос позвал: - Александр Павлович, где вы? - Идите... Идите... - быстро зашептала Людмила. - Я потом вам скажу... - Людмила... - Идите! В голосе Людмилы послышались гневные нотки. Офицер звякнул шпорами, словно вставая с колен, и негромко сказал: - Я буду ждать. Решайте мою судьбу. Шпоры были все дальше. Глеб слышал, как Людмила заплакала. Ему нестерпимо, до физической боли стало жаль ее. Он забыл обо всем и встал из кустов, даже забыв отряхнуться. - Не плачьте, - сказал он ей, подойдя; и больше ничего так и не мог сказать, тоже заплакал. Людмила подняла на него свои удивленные глаза, узнала и вдруг так обрадовалась, схватила его за руки и усадила возле себя. - Как вы здесь? - спросила она. И слезы, остановясь, дрожали в заблестевших ее темных глазах. - Я пришел посмотреть вас, проститься. - Проститься со мной? - Не плачьте, - опять попросил робко Глеб. - Ничего, эти слезинки - две для тебя. И ты говори мне: ты. А он не смеет мне говорить - ты, я не позволяла ему, я не люблю его. - Не выходи за него... Откажи, прогони его... - лепетал, припав к ее рукам и целуя их, мальчик. - Хочешь, я пойду и скажу ему... Хочешь? Не могла не улыбнуться Людмила. - Ты пойдешь? - Да, ты должна быть ничья! Людмила смотрела на него с изумлением: - Как ничья? Расскажи! - Ничья! ничья..., - твердил мальчик. - Я слышал, ты говорила раз, что высоко живешь, что тебе далеко к морю ходить, но это напрасно, ты так и должна высоко жить, еще выше, в горах... в неприступной башне... под небом... Ты не Людмила, ты царевна Тамара, прекрасная... лучше всех... - Лучше всех на свете? Скажи... - наклонилась она, и ее женское сердце дрогнуло от горячей этой невинной любви... Он только глядел ей в глаза. - Лучше всех в мире? - повторила она. Глеб кивнул головой. - Нет, словами скажи. Чтобы я знала. Чтобы я помнила это на всю свою жизнь. - Ты - царевна Тамара, ты лучше всех в мире. - Ну, поди сюда. - Она взяла его голову и медленно приближала к себе. - Вот целует тебя царевна Тамара. И поцеловала его своими свежими девичьими губами, крепко прижав их к его почти детскому рту. - А теперь иди, беги. Уже поздно... - А что ты скажешь тому? - Что скажу? - усмехнулась гордо Тамара. - Скажу, что царевна Тамара будет ничьей. * * * С тех пор не видал Глеб царевны Тамары. И ничего о ней не слыхал. Кто и откуда она, не догадался спросить. Скоро умер отец. Еще немного спустя умерла и мать, годы ученья пришли, потом развернулась духовная жизнь. Кажется, несколько жизней прожито в ней, а вот где-то лежал, где-то хранился забытый мотив, и вдруг воскрес, всплыл из туманом подернутых далей далекого прошлого, а вспомнив об Анне - почему ж это так? - вспомнил он и слова: Не уходи! Дай мне налюбоваться, Наслушаться твоих речей, Твоей любовью надышаться И знать, что я - ничей. XI Отрадой детских дней напоило сердце Глеба вспыхнувшее в нем вместе со словами и мотивом воспоминание юных лет. Еще побродил он один - уже тихий, даже, может быть, грустный, но легкою и светлою грустью. Солнце поднялось высоко и грело по-летнему. Утро не обмануло, и нарождался теплый, ясный день. Миновав мастерскую - Глеб не знал еще, что это за здание, - по очень крутой, но близкой дороге спустился он прямо к дому. Все окна были раскрыты настежь, и дом имел радостный утренний вид. Встали. Глеб еще ускорил шаги и почти бегом сбежал вниз. На крылечке стояла и улыбалась ему Анна. - Я хотела идти вас искать, да не знала, куда. Как вы спали? - Хорошо. И спал, и проснулся чудесно. У вас здесь особенный, чудодейственный воздух. - Где вы были? - Везде. - А в мастерской? - Я не знал, где она. - А там, ведь, работает брат. - Уже на работе? - Вы не видали его? - Нет. - Так пойдемте. Надо пить чай. Позовем его. Впрочем, вы, может, устали? - Нет, нет, сегодня я бодр. Было очень радостно Анне глядеть на его чуть порозовевшие щеки, улыбку, на еще влажные волосы. Но она ничего не сказала об этом ему, только протянула руку и засмеялась: - Ну, здравствуйте! Мы, ведь, еще не поздоровались с вами. Глеб не сразу выпустил руку ее и, поднявши прямо свои почти синие глаза, сказал ей: - Сегодня я вспомнил царевну Тамару - девочку, которую узнал у моря в детстве. Я поцеловал ее руку, как только увидел ее. Анна вспыхнула. Тонким румянцем окрасилась и ее бледность, и рука чуть заметно дрогнула в Глебовой руке. - Вспомнив сегодня о вас, я вспомнил и о забытой царевне Тамаре. Когда Глеб замолчал, Анна инстинктивно, полубессознательно протянула ему для поцелуя обе свои руки - и ту, что держал, и свободную. Потом они молча сошли со ступенек и пошли к мастерской - в гору, по узкой тропинке. Почти у самого входа остановился Глеб и сказал Анне: - Есть что-то невыразимо прекрасное в чистой душе, тоска по самому святому, что только может или, вернее, в этой-то жизни не может быть. Вы так прекрасны сейчас! Вы вышли навстречу дню и Богу, разлитому в мире, как Дева Пречистая. Я не мог не поклониться вам. Нет, нет, ничего не возражайте мне и не сердитесь, что я так сделал. В другое время я постеснялся бы, может быть - не разглядел вас, а сегодняшним утром я снова - дитя. Не сердитесь. - Нет, - промолвила Анна. - Я не сержусь. Я никогда в жизни не забуду этого утра. И оба вошли в мастерскую. XII Андрей отдыхал, когда к нему вошли Анна и Глеб. Ни следа от его вчерашнего, неведомо откуда налетевшего беспокойства о летучей мыши не осталось, и Андрей работал сегодня так же удачно, как и вчера. Он приветствовал вошедших чуть театральным жестом художника, который не может подать своей вымаранной руки. - Так вот где работаешь ты, а я проходил мимо, ничего и не подозревая. - Ты входишь в страну или, лучше сказать, в целый мир, где я царь и творец. Но царь по названию только - не самодержец, у нас, в сущности, настоящая анархия. Ни я их, ни они меня ничуть не стесняемся, и живем, как видишь, дружно довольно. За целое утро намолчался Андрей и теперь был рад поболтать. - Я все мечтаю такое что-нибудь сделать, чтобы не только живое было оно, а даже бессмертьице, хоть и плохонькое, но все ж заработать. И не в памяти людей. Нет настоящее! - Себе? - Что себе! - рассмеялся Андрей, - это дело уже решенное. Нет, вот именно даже ему - еще неизвестному моему созданию. - Глупости болтаешь, - рассмеялся и Глеб. - Ты сегодня веселый. - Да. И ты тоже. - У вас тут удивительный воздух, или я не знаю что... Так, так хорошо. Поднял голову Глеб и стал глядеть на этот действительно новый, совсем неизвестный душе его мир. Анна села, перекрестив кисти рук на коленях. Ни о чем не думалось ей, но полна была неизъяснимою радостью. Не только сама душа ее чувствовала девственность своего существа, всю полноту и очарование этого бытия, чистотой своей омывающего вселенную от одного конца до другого. В эти минуты совсем не дышала, не слушала, не видела, не познавала мир ни в какой его ограниченной отдельности, сама - часть мировой души, сама - белый цветок ее, просто была она вздохом вселенной в миг задумчивой радостности ее. Была одна цельная слитность всех ее чувств, ощущений и мыслей. Глеб ходил от работы к работе, а Андрей на дубовом обрубке, где отдыхал он всегда, следил за ходящим глазами и говорил: - Конечно, дело решенное. Всякий, кто здесь умел сконцентрировать жизнь, не дать погаснуть вспыхнувшей энергии, всякий, кто разовьет ее до наивысших пределов, перейдет туда - в вечность, в бессмертие, ибо ему будет уже чем жить и там, а то как же с пустыми руками явиться, - здесь жизнь изжита, так что же там переживать? И еще жадность к жизни надо большую иметь, ненасытность, чтобы все было мало, чтобы не притуплялись и не умирали, а все утоньшались бы нервы - щупальца нашей души... - А это что? - вдруг спросил Глеб, все время не перебивавший Андрея. - Я так и знал, что ты спросишь об этом. Глеб, не отрываясь, смотрел на барельеф. - Что это? - повторил он вопрос. - Тебе нравится? - Нет, мне не нравится. Это гораздо больше. Это прекрасно, Андрей. - А как же: формы - соблазн? - улыбнулся художник. - Ты, верно, тогда не совсем меня понял, если сейчас вспомнил об этом. - Не обижайся, Глеб, я пошутил. - О нет, я далек от обиды. Как хорошо! Как хорошо! Помолчав, Глеб добавил еще: - Перед этим можно молиться. Эта девушка или святая, или сама Вечная Женственность. Так тонки, так благородны черты лица. Андрей, ты большой художник. Кто тебя вдохновил на эту вещь? Андрей, кто она? Андрей встал с обрубка и подошел к Глебу. - Видишь ли, это кое-что из Евангелия. Ранним утром Галилейская Девушка встала, самая чистая и самая святая Девушка, какая когда-либо в мире была. Я думаю, это очень рано было. Синели холмы вдалеке, а, впрочем, не знаю, так ли это было, но видится мне так. Утренние синие росы еще лежали повсюду. Я так вижу все это, что целую поэму мог бы сейчас написать. Ей не спалось или мало спалось, но голова ее чиста и свежа, и благоуханное дуновение пробуждающихся цветов омывает все ее тело. Она вышла в сад. Захотела полить цветы, и вот наклоняется к ним, чтобы дать воды, и чудесно распускаются перед нею цветы - из тех, что случайно упали на землю из райских садов. Видишь, они распустились. Этот еще распускается. Они должны быть живые, они благоухать должны. А там на фоне зари Девушка стала лицом на восток - образ крылатого вестника - легкого юноши, может быть, сон ее, еще не отлетевший и стремящийся к ней, или мечта пробудившаяся, или небесный, чаемый гость. - Это... благовещение? - Да, это благовещение. Это не совсем по-христиански, но я сам люблю эту свою работу. Андрей прищурил глаза и тоже глядел на свой барельеф. Был он поставлен несколько в стороне от других, и свет на него падал мягкий, тоже благостный. Фигура Пречистой Девы Марии в этом свете казалась совсем живой, только что вот наклонившейся. Нежные, с большими ртами, тянулись к ней пышные венчики райских земных цветов. - Для скульптуры очень много значит освещение, - заметил Андрей. И потом, помолчав, раздумчиво и тихо сказал, как бы про себя: - Может быть, оттого я так и люблю эту работу, что она наша общая. Смутную мысль о ней мне Анна дала. - Анна? - коротко спросил Глеб. - Да, она. Мы вместе с нею работали... - А это... - полуутвердительно начал Глеб. - Да, эту фигуру я делал с нее. - Пойдемте отсюда, - вдруг повернулся Глеб. - Ты прости, я как-нибудь все досмотрю в другой раз. - Как хочешь. Я только сейчас докончу немного. Да и вы, верно, прямо домой. Я об одной очень прозаической вещи вдруг вспомнил, - голоден страшно. Одну секунду поколебался Глеб. Потом подошел к Анне. - Пойдемте, - сказал он ей. И они вышли опять вдвоем, как вошли. XIII Дорожка от мастерской узенькая. Анна идет впереди, Глеб за ней. Оба молчат. Потом выходят на старую лесенку. Сквозь ступеньки буйно пробивается трава. По обеим сторонам густеет бурьян. Глеб только спросил, скорее, подумал вслух: - Откуда вы взялись такая? - и идет дальше молча. Молчит и Анна. Вдруг внизу лестницы показывается дитя - девочка лет 3-4, дочка сторожа. Идет она в чистенькой, белой рубашонке - и сама чистая и розовая, недавно умытая. Какая-то волна небывалой еще, особенной нежности разливается по всему телу девушки. Охватила ее всю, подняла и приблизила к ребенку. Анна схватила на руки девочку и крепко, с материнскою лаской прижимает ее к груди и целует в розовые щеки и губы. Девочка таращит на нее светлые, выцветшие за лето от солнца глазенки и молчит. - Ну, что ты, девочка, куда шла? - спрашивает Анна, не зная, что ей сказать. Девочка пухлым пальчиком трогает губы Анны и вдруг громко и серьезно, сильно картавя, произносит: - Лозовые. И улыбается всем своим пухленьким личиком. Анна не может удержаться и тоже смеется: - Ах ты, шустрая... И, поцеловав еще раз, спускает ее на землю. Девочка тотчас идет дальше - чинно, точно по делу. - Вы любите детей? Глеб сразу не знал, что ответить. Было во взглядах его на детей какое-то еще не совсем ясное ему самому противоречие. Он был против семьи, против брака, против такого сближения мужчины и женщины, но ясная невинность детских глаз что-то другое лепетала ему, сама не зная о том. Сейчас совсем далеки обычные мысли, и, запнувшись лишь на минуту, с внутренней смелостью говорит он Анне: - Да. Сейчас даже очень люблю. - Почему сейчас даже очень? Анна не догадалась сама - почему, а Глеб ответил: - Не знаю. Он не солгал, но, вернее, сам не хотел еще знать настолько, чтобы словами ответить на этот вопрос. Чуть прохладно в столовой, но все же окна открыты все настежь, и свежий воздух свободно вливается в них. Яркий большой самовар шумит на столе. - Он шумит у нас два, три часа, даже больше, такой особенный у нас самовар. Хотите чаю, или Андрея подождем? - Я подожду. Не знаю, как вы. - Разве не хочется? - вдруг улыбается Анна. Вместе с этой улыбкой вся та неловкость, которая возникла-таки отчего-то вдруг между ними, исчезает так же внезапно, как и появилась. - А вы будете пить? - в свою очередь спросил ее Глеб. - Маленькую чашечку. У меня есть такая - для этих случаев нарочно и куплена. Андрей не любит, когда я пью без него, а иногда так заработается, что его не оторвешь. Тогда я прибегаю к маленькой хитрости. Этакую-то можно, ведь, выпить. Действительно, чашка была такая крохотная, каких Глеб и не видел. - Нравится? Да, и чашка нравилась Глебу. Была она мягкая цветом, еще до чая уже теплой казалась; коричневая. - Ну, а вам немного побольше. А то, вот увидите, Андрей заставит себя порядочно ждать. Глеб согласился, и Анна, хозяйничая сама, налила обе чашки. - Захватите хлеба и пойдемте в залу. Там гораздо светлей и просторней. В зале светят шесть окон с полукруглым верхним стеклом. Опять впечатление замка. Но заколдованного, опущенного куда-то на золотисто-зеленое дно глубокого моря. Такая тут тишина, такой безмятежный покой - сон предзакатной природы. Вот смотрит она во все шесть раскрытых окон. Золото листьев, лучи изысканно-нежного солнца, немного расслабленные от собственной предсмертной их теплоты, в прошлом когда-то такие горячие, жаркие, быть может, слишком, с избытком - в своей напряженности зажигавшие мертвую землю жизнью пышной, обильной, безбрежной, а теперь согревающие в изысканности своей только самих себя да немного вокруг; цепкие руки деревьев, воздушные корни, все обнажающиеся в своей узловатости, в своей жадной изломанности, застывшие в вечном желании что-то схватить, быть может, осмыслить этим объятием весь непонятный, омывающий их воздушный мир... И какой покой, обещающий вечный, непробудный, ненарушимый сон!.. Умирающий трепет сулит, что пройдет короткий, как самое короткое мгновение, ряд человеческих веков - подняла изначально дремлющая, одна сущая жизнь веки свои и закрыла их - и опять разольется по вселенной сладостность единого наслаждения в мире - сна, покоя, нерожденного бытия... И лепечет об этом природа покорно, с грустью тонкой, как кружево, отходящей листвы, и тихой, как шепот ее падения... А у окна сидит с ароматным, тихо стынущим напитком молодой, еще похожий на юношу, с чистым высоким лбом человек, с влажными синими глазами, глядящий в дали души своей и видящий девушку неземной чистоты, наклонившуюся над цветком, раскрывающим широко уста ей навстречу, и она же потом целует ребенка, а тот коротким пухленьким пальчиком трогает рот ее. Не отразилась ли просто в глазах его та, что тоже сидела напротив, а теперь поднялась и стоит у окна, открыв свою душу умирающей красоте, в неге последних, легчайших дыханий ее? Так проходит некоторое время - трудно уловить его изменчивый ход - перекидываются они через промежутки молчания разными, как будто бы мало значащими, короткими фразами, но осенний воздух берет слова их легко и бережно на свое попечение, и в его прозрачности тихо падают они, кружась вместе с листьями, как небольшие драгоценные камни. Вдруг Анна говорит: - Андрей! И уже слышен голос Андрея, и через минуту дом наполняется тем шумом, какой умеет рождать вокруг себя хорошо поработавший и проголодавшийся художник. XIV Так незаметно, как один день, как одно прозрачное утро, прошло целых три дня, пока Глеб собрался пойти, наконец, к известному доктору, к которому его и направили врачи того городка, где он проживал один последние два-три года. Эти три дня у Ставровых были целительны своей тонкой и свежею лаской для его болезненно чуткой души, а может быть, также и для узкой, уставшей от одинокой жизни груди. Часы проходили один за другим незаметно, Андрей много работал - удачно работалось - был весел, много шутил, говорил. Анна была занята у него эти дни совсем мало, - брат отпустил ее "отдохнуть", как он говорил, и почти целый день проводила она вместе с Глебом, гуляя вдвоем, читая или просто молчаливо сидя под каким-нибудь нарядным в своей разноцветности кленом или осиной. Ничего между ними за все это время не было сказано такого, как в то первое утро, но сказанное тогда росло само собою, углублялось, давало новые побеги и крепло, пуская ростки в самые потайные уголки души, питая их теплой алою кровью. Андрей заводил иногда разговор с Глебом на отвлеченные темы, особенно по вечерам, когда они поднимались, опять втроем и со всеми собаками, на самый высокий холм и глядели оттуда на земные и небесные звезды, но Глеб больше молчал, сидя всегда на одном и том же месте, где сидел и в первый раз, поводя плечами и наклоняя, внимательно слушая, голову. Теперь кутался он в большой Аннин платок - вечера становились заметно прохладными, и она сказала ему, чтобы он брал его с собой на гору. Глеб слушал, а теплая ткань окутывала плечи его и грудь какой-то особенной негой, впервые приходившей к нему, неизведанной. Можно было подумать, что этот кусок шерстяной ткани хранил в себе часть теплоты, взятой у Анны. И Анне было странно приятно знать, что Глеб согревался ее платком. Иногда, когда поводил он плечами, казалось ей почему-то, что все еще был Глеб большим, дорогим бесконечно ребенком. Вот он перед ней, белый в платке ее, - у него узкая, хрупкая грудь, - одиноко белеет на высокой горе, и ей хочется взять его на руки, крепко прижать к груди своей, закачать, убаюкать, дать отдохнуть. Она жила в эти дни особенным, странным, едва сознаваемым бытием. Жизнь текла, как река среди зеленых просторных лугов с тихими заводями, с малыми рощами по ее берегам. И ничто не предвещало, чтобы эта мирная гладь, эта в пространствах катящаяся, слитно со всею природой, дышащая тишиной ее, чтобы могла обрушиться эта в сладостном покое молчащая и молчаливая влага, и раздробиться на тысячи отдельно сверкающих брызг, на хаос вдруг зазвеневших, зазвучавших миров, водопадом, потрясающим угрюмые камни, свергнуться с обрыва скалы и, падая с уступа на уступ, распинать на кресте страдания свою текущую плоть и взывать в падении к небесам - своим мощным в страдании и сильным в падении, напоенным тоскою, в муке мятущимся голосом. Не знает река час падения своего со скалы и течет меж зеленых лугов в тихих заводях и изгибах лазурных. Засыпала Анна, как и Глеб, в эти дни тоже совсем по-особенному - не было момента, когда приходил к ним обоим сон, нельзя было уловить даже близости прихода его, сон и жизнь сливались в одно, ибо жизнь была похожа на легкий, радостный сон, а сон продолжал эту жизнь, близкую к сну. Только Андрей, верный себе, каждый вечер перед тем, как уснуть, ходил некоторое время по комнате, крупно шагая и останавливаясь, и опять возобновляя свой почти бег, потом внезапно припадая к столу, стремительно, как к источнику, и записывая две-три-четыре строки. Потом он быстро раздевался и засыпал так же скоро и крепко. * * * Андрей вышел вместе с Глебом; ему надо было пойти по делу в город, но он все откладывал - был ленив на дела; вместе с Глебом, однако же, выбрался. Им было почти по дороге. Поворачивая с одной улицы на другую, Андрей вдруг ощутил непонятное беспокойство. Близко почудилось ему что-то очень знакомое, а может быть, и незнакомое вовсе, но, несмотря на то, так особенно охватившее душу. Было ясно одно ощущение, что, если не обернется, потеряет нечто очень ценное, дорогое и такое нужное для грядущего. И, обернувшись быстро, увидел ее профиль, - несомненно, ее, все той почти девочки, которую встретил на улице, когда ждал Глеба, бродя между поездами по городу. Он никак не мог ошибиться, - этот насмешливый угол губ ее он узнал бы среди целого света. Она опять шла одна, в сером, простом, таком девическом платье. Платье было не новое и уже коротко ей, открывало очень тонкие ножки в маленьких туфельках. На этот раз не было грусти. Впрочем, может быть, профиль скрывал, а грусть все оставалась в глазах. Было первым движением у Андрея пойти за ней, и Глеб, почувствовав это, спросил: - Тебе разве в ту сторону? - Да, - инстинктивно ответил Андрей. - Если не трудно тебе, дойдем вместе со мною до доктора, - попросил неожиданно Глеб, - что-то мне не по себе, не знаю сам, отчего. Андрей посмотрел на него и сильно встревожился. Глеб был бледен, устал. "Как я мог его бросить?" - подумал Андрей. - Пойдем? - Да, конечно. Глеб взял его под руку и заметно опирался на руку Андрея. - Хочешь, я тебе расскажу про ту девочку, дочь старика, чтобы не даром ты шел? - Разве иначе было бы даром? Но расскажи. Опять совпало так странно: Глеб, и рассказы о девочке, и та, кого только что встретил. И тогда, в день приезда, была та же странная близость обеих. - Расскажи, - повторил он еще раз, видя, что Глеб продолжает молча идти. - И грусть моя, может быть, оттого, что я вспомнил о ней. - Ты только сейчас о ней вспомнил или думал и раньше? - Только сейчас. Но думал, конечно, и раньше. - Нет, вот сегодня, как из дому вышли, ты думал о ней? Андрей спрашивал с непонятной настойчивостью, но Глебу не показалось странным это его волнение, и, словно угадывая, что именно нужно Андрею, он ответил совершенно определенно и точно: - Я вспомнил о ней, когда мы повернули только что за угол. И, помолчав, продолжал: - Видишь, девочку, ведь, украли у старика. - Как украли? - невольно вздрогнул Андрей. Он был под впечатлением совпадения Глебовых мыслей и мимолетного образа встреченной девушки. Пока еще смутная связь двух явлений была близка к прояснению. - Украли цыгане. Отец был на работе - плотничал, мать тогда уже умерла, а девочка дома сидела возле избы и играла. Проезжали мимо цыгане и украли ее. Очень затосковал старик: после смерти жены только она у него и осталась. Мучиться стал, по монастырям начал ходить... Я тебе говорил уже об этом. Но облегчения мало там получил, а только услышал в одном монастыре, что где-то в довольно дальней обители - рассказывал инок прохожий - нашли будто бы девочку, не нашли, а отняли, и как раз именно у цыган. Отправился туда старик, да указания, верно, дали ему неточные, долго толку добиться не мог. А потом узнал, уже достоверно на этот раз, что то действительно была его девочка, но не в северном дальнем монастыре, а как раз здесь, где мы с тобой, в этом городе, но тут с ней случилось самое худшее, что только может быть с девушкой, да еще с ребенком. Глеб замолчал, а Андрей слегка похолодел, теперь ясно почувствовав, что это была она - в сером коротком платьице, обнажающем тонкие ножки, с застывшей грустью в глазах и с усмешкой еще по-детски припухлых губ. - Сколько ей может быть лет теперь? - Пятнадцать, шестнадцать. - А когда это было?.. Там, в монастыре... - Это уже года три-четыре назад. - Двенадцати лет... - почти простонал Андрей. - Старик говорил, что сами монахи... Ах, во всей этой истории такой ужас!.. Если думать о ней, так не знаешь, как оправдать... Хотя бы вот то, что просто живешь, дышишь, а не сходишь с ума... Да и не только просто живешь, а... - Глеб не докончил. Андрей вместо ответа спросил еще раз: - Скажи, Глеб, ты точно помнишь, что вспомнил о ней именно вон на том повороте, в тот самый момент, когда тебе показалось, что я хочу оставить тебя? - Да, - ответил коротко Глеб. - Отец приехал сюда, чтобы отыскать ее? - Да. - Ему указали, где она здесь? - В городе, но где - неизвестно. Из монастыря попала в очень дурные руки, потом совсем куда-то исчезла и теперь опять появилась здесь. Старик второй раз уже приезжает за ней. Мечтает найти в этот приезд. - Глеб! - Что? - Может быть, я отыщу ее. - Что ты говоришь, Андрей? - Может быть, я отыщу ее. "Николай Платонович Палицын". - Они стояли уже у подъезда доктора. Глеб больше ничего не спросил. Андрей крепко пожал ему руку, повернулся и торопливо пошел, почти побежал назад. Долго Глеб глядел ему вслед; потом позвонил. XV Андрей взял извозчика и быстро поехал по тому направлению, куда шла девушка в сером. Он хорошо запомнил ее, даже походка у нее такая характерная - чуть-чуть поднимется на носки, потом на каблучки опустится, и опять на носки, будто ныряет немного, колеблясь, как маленький бедный челнок, оставленный на произвол судьбы среди моря. Равнодушные, мощные волны, чуждые заброшенной, невеликой судьбе, катятся мимо него к своим неведомым целям, а челнок поднимется на нос, опустится на корму, и снова выглянет носом, и колеблется так, хранимый одним голубым небом - до первого ли ветра попутного или первой же бури, до своей, где-то уже готовой судьбы. На одну секунду стоит Андрею закрыть глаза, и увидит ее, но нельзя закрыть, потому что с глазами открытыми живую надо найти, увидать среди всей этой пестрой, снующей толпы. Зачем найти, что будет дальше из этого, он и сам не знал еще хорошенько, но был полон одним желанием увидать ее снова. Однако не было девушки нигде. Строил Андрей всевозможные предположения, куда бы могла зайти она, зачем завернуть в тот или в этот переулок или в те ворота, и ездил неутомимо извозчик, покорный его указаниям. Но все было напрасно. Проезжая мимо крытого рынка, Андрей взглянул на часы. Они показывали что-то совсем невероятное. Вынул свои - тоже. Около трех часов проездил Андрей, исколесив почти весь город. Как-то отдаленно смутно припомнил, что опоздал туда, где он должен был быть. Но дальнейшая езда была совсем бесполезна. Надо было отпустить извозчика и придумать что-нибудь иное. Полез в карман: Боже мой, он вышел без денег! Это даже насмешило его и чуть-чуть рассеяло напряженность той единственной мысли, что все время билась в его голове. Но в то же время немного и озаботило. Домой ехать он не хотел, казалось, что нужно что-то еще предпринять; до ближайших знакомых было тоже далеко, да и надоела бесцельная езда на извозчике. Между тем тот давно уже подозрительно смотрел с козел на своего седока, который, вынув пустую руку из кармана, стоял, что-то обдумывая, на тротуаре. - Ну, что ж, барин, слезаешь? - заговорил он сам. - И мне домой уж пора, лошадь замаялась. Андрей придумывал, как ему быть. - Что, денег нет, видно? - укоризненно проговорил старик. - А лошадь-то мне замаял вон как! - Нету, - беспомощно сознался Андрей, но тотчас придумал уже. - Подожди, я достану. Он решительно вошел в лавку, против которой стоял. Там продавали разные, больше дешевые вещи, вроде ботинок, материй на кофточки, шляп, тростей, запонок - все это вместе. Андрей подошел прямо к кассе. - Скажите, мне очень нужно денег - ну, три рубля, - а вот у меня часы хорошие, я деньги дома забыл и завтра вам принесу, а часы пока оставлю у вас, чтобы вы не беспокоились, - скажите, можете вы мне дать три рубля? Кассир, пожилой человек, с покорно-испитым лицом, взял спокойно часы, посмотрел их внимательно и коротко, возвращая Андрею, сказал: - Нет. - Почему? - удивился Андрей. - Часы дорогие, стоят гораздо больше. - Я вижу и сам, - недовольно ответил кассир, - я сам толк понимаю в часах, но, может быть, часы эти краденые. - Что вы говорите! Почему? - У нас много приносят, - равнодушно сказал испитой человек. Действительно, местность была глухая, улицы грязные, и кассир, вероятно, был прав. - Зачем же вы все же смотрели их? - не утерпев, возмущенно спросил Андрей, пряча часы. - У моего сына пропали недавно часы, смотрел, не его ли. Сколько с вас? - обратился он к человеку в пиджаке и очках - покупателю пары калош. - Нет, я не возьму этого, - услышал Андрей сбоку очень молодой, немного приподнято зазвучавший голос и обернулся. Прямо перед ним была та, которую он искал так безуспешно. Он стоял в изумлении, забыв опустить протянутую в несколько возбужденном жесте руку. - Вам же нравилось, барышня, - говорил ей приказчик, медля свертывать раскинутую на прилавке желтую, приятного оттенка материю. Но девушка обернулась к Андрею. - Возьмите у меня три рубля. У меня есть, а они мне совсем не нужны. И она протянула ему трехрублевую бумажку, свернутую в ее разжатой руке. Андрей все еще молчал, радостно изумляясь ее виду и словам. - Возьмите! - повторила она. - Спасибо, - сказал он, наконец, принимая бумажку. - Ну вот и хорошо. Она вздохнула и быстро вышла из лавки. - Постойте, куда же вы? - остановил Андрей девушку. - Скажите, где вы живете, чтобы я мог прийти и отдать вам. - Ради Бога, не надо. Сделайте как-нибудь так, чтобы было не надо... - Как же так? - Не надо, пожалуйста. Отдайте кому-нибудь... - Позвольте мне сделать одно. Эти деньги я должен отдать извозчику, дальше я пойду пешком. Позвольте мне с вами пойти. - Зачем? - Вы узнаете, я вам расскажу. - Только у меня ни о чем не спрашивайте, - с тоскою вырвалось у нее. - Ни о чем? Она испуганно поглядела на него и замахала руками. - Нет, нет, ни о чем. Спасибо вам, что взяли те деньги. - Я вам их отдам. Укоризненно посмотрела на него девушка. - Не будьте злым. Не отдавайте их мне. Вы не злой, - и она пошла. Андрей передал деньги извозчику и все же пошел за ней. - Нам не по дороге, наверное. - Нет, по дороге. - Мне сюда, - она повернула направо. - Мне тоже, - сказал Андрей. - Я налево пойду, - возразила она, настойчиво глядя ему в глаза. - Не прогоняйте меня. Я ничего худого не замышляю против вас.. - Я знаю, - перебила она. - Я хочу одного, - продолжал Андрей. - Хочу вам что-то сказать. - Не спрашивайте меня ни о чем. - Нет, я вам сам что-то скажу. Куда бы вы ни пошли, мне всюду с вами по дороге, потому что мне есть что вам сказать, потому что вас-то я и искал целый день. Те три рубля, что вы мне дали, я отдал извозчику, которого нанял, чтобы найти вас. Она опустила голову и тихо сказала: - Если так, то пойдемте. XVI Пока боялся Андрей потерять ее снова и во что бы то ни стало хотел пойти с ней и узнать, она ли то самое дитя, которое претерпело такую тяжелую и полную приключений одиссею, которой хватило бы и на долгую жизнь, он настойчиво стремился к одному - быть вместе с ней, иметь возможность видеть ее, говорить. Но когда, наконец, эта девушка шла уже с ним и молчаливо ждала, что же он скажет ей, он не сразу нашел в себе силы заговорить о самом главном. Но, с другой стороны, сознавал, что ни о чем другом нельзя говорить. Да и зачем говорить о другом, когда важно именно это, и он обещал ей внутренне именно это сказать? Но пока молчал, набирая сил. И девушка тоже молчала. Не глядя на нее, чувствовал Андрей ее походку, видел лицо ее, глаза с тем выражением, с каким смотрят люди очень издалека на других людей. Так смотрела она на него с протянутой в руке трехрублевой бумажкой откуда-то из далекой души своей, совершая что-то свое, единственно нужное для нее в этот момент. Не знал одного, все ли еще около губ, в самом углу их таится насмешливая, чуть шаловливая, быть может, своей особенной жизнью живущая черточка. Но боялся взглянуть на нее. Опустив глаза, видел только кончики ног, один за другим мелькавшие из-под серой коротенькой юбки. Девушка не удивлялась его молчанию, и так шли они довольно долго, как будто так и следует - идти и молчать. Потом Андрей начал. - Не удивляйтесь тому, что, не зная вас, я именно вас сегодня искал. Непонятный мне случай свел нас вместе. Может быть, и этому удивляться не надо. Может быть, в этом, напротив, совершается какая-то особая правда. - Откуда вы знаете, кто я? - вдруг спросила она. - Я не знаю, откуда я знаю вас, но вы сами сказали так, будто уверены, что я вас уже знаю. - Может быть, - как-то неопределенно ответила девушка. - Мне так показалось. - Вы когда-нибудь видели меня? - Вы обещали не спрашивать. - Даже этого? - Даже этого. Говорите то, что вы хотели сказать. Андрей остановился и сказал ей: - Ну, слушайте... - Пойдемте, ради Бога, пойдемте... - заволновалась она. - Нельзя стоять. Надо идти. Ах, куда-нибудь надо идти!.. "Куда-нибудь надо идти... - болью отозвалось в сердце Андрея. - Зачем я начал все это?" Одно мгновение подумал оставить ее. "Что я могу сделать ей? И откуда я знаю, что это в самом деле она?" Но тотчас с новою силой охватила его уверенность в этом, и он решил рассказать ей все, не отступая ни перед чем. - Я хотел рассказать вам историю девочки, которую украли цыгане у ее отца. Она была маленькая, а он у соседей был на работе. Что-то дрогнуло возле губ ее - Андрей пытливо смотрел - но тотчас, к его удивлению, она равнодушно заметила: - Цыгане? У цыган, верно, было ей хорошо. Костры ночью, небо звездное. Степь. Андрей немного смутился. - Простор у цыган. Что ж, продолжайте вашу историю. Андрей продолжал: - Потом у цыган ее отняли монахи и поселили в монастыре у себя. - Послушайте, - вдруг прервала его девушка. - К чему это все? Кто вы такой? Что вы мне говорите? Монастырь, цыгане, какая-то девочка... Что мне до всего этого? Искреннее удивление и уже недовольство зазвучали в ее голосе, и Андрей смутился окончательно. Он не знал, что подумать, и вся история, которая только что разыгралась с ним, вдруг показалась в таком комическом свете, что если бы кто-нибудь такую ему рассказал, он не поверил бы или смеялся ей без конца. Езда на извозчике, часы, этот их разговор. - Ну, что же еще? Молчал Андрей. - Шли бы вы домой к себе... - тихо сказала девушка, но медлила чего-то сама и дальше не шла. - А в монастыре... - начал вдруг Андрей совсем неожиданно для себя и глядя ей прямо в глаза. И мгновенно, прорвав какую-то пелену, кутавшую их, глаза эти вспыхнули, и, загоревшись, девушка топнула ногой в равнодушно-плоскую плиту тротуара и почти закричала: - Неправда! Неправда! Все это ложь! Ничего этого не было... Я знала, я ждала, когда скажете! Это неправда! - Так это все-таки вы! - только и мог прошептать Андрей. Он взял ее под руку - смело, как уже знакомую, как ту, что искал, и повел вперед, тихо шепча: - Ради Бога!.. Успокойтесь вы... ради Бога! Я вам верю во всем. Я не хотел вас обидеть. - Неправда... Все это неправда... - шептали ее побледневшие губы. Девушка дрожала вся. Андрей слышал эту дрожь, она передавалась от ее рук и части близкого, едва отделенного платьем тела ее. Он ощущал худобу трепещущей девушки. Чуткое осязание улавливало отдельность тонких и таких, казалось, редких ребер ее. Это ощущение хрупкости тела, одетого в короткое, потертое платье, рождало в нем неудержимое желание заплакать от острой, святой, необидной для того, кто вызвал ее, безграничной, всезахватывающей жалости. Но он боролся и с зарождавшейся дрожью, и со слезами, готовыми брызнуть вот-вот, и говорил ей, наклонясь, возможно спокойно и ровно: - Я ничему не верю, кроме того, что скажете вы. Я хотел только узнать, вы ли... - Вы разве не знали, кто я? - продолжая дрожать, тихонько спросила она. - Нет, мне только казалось, что это вы... - Почему? - Сам не знаю. - Я видела вас. - Когда? - Сегодня и еще раз... в тот день, когда отец приезжал. Я думала, вы его знаете... - Так вы... - Я вас встретила в городе раз и заметила ваше лицо. И еще в тот же день, когда вы пришли на вокзал кого-то встречать, но вы уже не видали меня. - Так вы знаете, что ваш отец здесь? - Знаю. Я пряталась, но мне хотелось видеть его. - Вот что... А я вас затем и искал, чтобы сказать про отца. - Я следила за ним. Я видела, как он на площади снял картуз и поклонился вам. Вы шли с каким-то еще господином. - Он ему поклонился. - Не знаю. А я все пряталась. Все пряталась. Долго следила за ним. - Послушайте, что же... Вы не хотите видеть его? - Его? - губы ее задрожали. - Я уже видела! - Издали... - Да, и не хочу видеть близко. Не хочу, не хочу! - Отчего? Он давно уже ищет вас. Он мучается, не зная, что с вами. - Не зная? Нет, я знаю, он верит этим рассказам про то, что будто бы было со мной... - Разуверьте его, если он верит. Как же так можно не открыть ему правды? Подумайте, какая радость в ваших руках! - Он не должен был веритьВсе равно не должен был верить. Мне написали... Я давно знаю, что с ним и где он. Я слежу за ним. Я его отыскала сама. Я так рвалась к нему, так привыкла к своей любви и тоске. И вот мне пишут теперь, что он едет сюда, чтобы взять к себе... по этапу... как последнюю... - Вам писали неправду! - горячо воскликнул Андрей. - Ваш отец такой чистый, такой необыкновенный человек. Вы не знаете вашего отца. Вам написали неправду. - А вы знаете хорошо отца моего? - спросила вдруг девушка, взглянув в упор Андрею в глаза. Но он выдержал этот строгий пристальный взгляд. - Я совсем не знаю его, но знаю от Глеба о нем и о вас - от того господина, которому он поклонился на площади. - Так он рассказал господину на площади, а господин этот вам, а вы кому еще, кроме меня? - Никому, кроме вас, и если бы вы только знали Глеба! Ему нельзя не сказать. И это так хорошо, что я отыскал вас и что мы так говорим. - Как - так? - пытливо спросила она. - Только одну чистую правду... - Правду? - Конечно... - А может быть, я все это вам налгала. Как вы узнаете? Может быть, я со стыда отцу не хочу показаться. Может быть, мне не шестнадцать лет, а, по моим хорошим делам, по житию моему - может быть, мне шестьдесят уже стукнуло? И эта самая кофта... желтая кофта. Не понимаете вы ничего! - почти крикнула она. - Я в ней, может быть, к новому дружку собиралась. Уйдите вы, верящий вы, противный вы человек! Уйдите! Ненавижу вас! Уйдите сейчас! И перестала дрожать, закаменела вся и бросила, негодуя, слова с такой внутренней силой, что Андрей покорно отступил от нее. - И не следите за мной. И не узнавайте меня, если встретите. И отцу ни полслова. Она быстро пошла, очень быстро, но все не забывая нырять на своих каблуках и носочках. Андрей смотрел ей вслед, не зная, что думать. Вдруг она юркнула, как ящерица, почти незаметно в какой-то подъезд. Не отводя глаз, подошел к тому дому Андрей. Дом был большой, темный, с подвалами. Двор грязный. Кто-то сушил белье на дворе. Постоял, полчаса походил возле дома, еще полчаса, еще час, - никого. Наконец, повернул домой и шел тихо, устало - с каким-то неясным и тревожным чувством в душе. XVII Доктор - Николай Платонович Палицын - осмотрел Глеба очень внимательно, но ничего определенного сразу не мог сказать. Нужно было еще побывать у него несколько раз. Глебом вдруг овладела тоска. Она подкралась к нему еще там, у подъезда, родившись из мыслей о девочке, а теперь все возрастала по неизвестной причине. Может быть, сталось так оттого, что было у доктора все как-то слишком солидно, добросовестно, тяжелый и прочный уклад дышал в каждой вещи, в каждой маленькой мелочи... Еще сидя в приемной, Глеб узнал из разговоров сидевших там дам, что у Палицына есть где-то в далекой отсюда губернии и земля, и дома, и будто даже какие-то копи - хоть об этом последнем дамы не знали наверное и, кажется, очень мучились таким важным пробелом в их знаниях. Крепостных у Палицына не было, может быть, только лишь потому, что их нет вообще теперь. А между тем в разговоре этих же дам Глеб услышал, что доктор был "настоящий христианин", из тех, что христиане не на словах, а и в жизни, в поступках. Отсюда-то, может быть, и пошла эта его больная, все возраставшая, злая тоска. Если бы ранее знать, ни за что не пошел бы к нему. Доктор корректно и вежливо осведомился о фамилии Глеба, чтобы занести ее в список больных, и, когда Глеб назвал себя, Николай Платонович вдруг оживился. - Может быть, это вы... ваша книга? - он назвал заглавие книги и с интересом ждал, что ему скажет Глеб. - Да, это я написал. - Господи, Боже мой! Что же вы сразу не скажете! А я и подумать не мог, кто это мой пациент. Хотя, в сущности говоря, - заговорил он обрадованно, но быстро и торопясь, будто боялся, что Глеб, не дослушав, уйдет, - в сущности говоря, я должен бы 'был сразу узнать вас... Надолго вы здесь? Глеб был очень изумлен, что этот известный доктор знал его книгу, но особой приятности это ему не доставило. - Я не знаю... Как поживется. - Поживите подольше у нас. Здесь климат чудесный. И потом... Вообще это так хорошо, что вы здесь. Вы сегодня свободны? Вечером? Сегодня как раз у меня будет собрание. Теперь, знаете, время такое - всюду просыпается жизнь - слава Богу! А кроме того, там будет еще и другой народ. Позже останемся в тесной компании, поговорим по душам. Вас здесь знают. Читали, читали мы все вашу книжку. Придете? * * * Андрей все не возвращался из города. Ждали долго к обеду, но не дождались и сели за стол с Анной вдвоем. В первый раз так сложилось, - все эти дни Андрей сидел дома. Но Анна не беспокоилась за брата, он часто так вдруг пропадал, увлекшись чем-нибудь и обо всем остальном позабыв. Все задумчив был Глеб и после докторского осмотра чувствовал в груди какую-то слабость, которая шла дальше и дальше, расползаясь по всем его членам. Может быть, просто устал от ходьбы по городу, от людей, от бестолковости городских впечатлений, а тут еще обещал быть сегодня же у Николая Платоновича. Отказывать он почти не умел, а обещав, не любил не ходить. Спокойная за брата - за Глеба тревожилась Анна. Очень утомленный был вид у него, и что-то сердцу шептало, что, может быть, уже кончилось то одно непрерывное утро, что началось назад тому только три дня. Обед прошел молчаливо и грустно. Анна Глебу сказала: - Может быть, вы захотите прилечь? У вас такой истомленный вид. - Да, хотелось бы очень чуть-чуть отдохнуть, но оставаться сейчас одному мне не хочется, - просто признался он, - побудьте со мной. - Хотите, я вам почитаю? - Хочу. - Как мы устроимся? Может быть, выйдем на воздух? Вам не будет прохладно? - В вашем платке? - улыбнулся Глеб. - Он теперь уже больше ваш, чем мой, - обрадовалась его улыбке девушка. - Нет, пусть будет лучше все-таки ваш, но у меня. Анна, помедлив, сказала на это: - Тогда нужно, чтобы что-нибудь ваше тоже было со мной. Глеб ничего не сказал, девушка подождала ответа, но не дождалась. Легонько вздохнула. - Пойдемте. - Что вы мне почитаете? - Хотите вот это? И Анна показала ему томик стихов молодого поэта. Глеб не знал о нем ничего. Он только испугался шутливо: - А это не что-нибудь очень демоническое? Я этого не люблю. - Нет, вы увидите - это чудесно и нежно. - Вам так нравится? - Да, я очень люблю эту книгу. Они вышли из дома и поднялись на один из пригорков. Еще светило близкое к вечеру солнце, косые лучи его скользили, так едва прикасаясь к земле, что это было не на живое горячее солнце похоже, а, скорей, на гравюру о солнце, одну из тех старинных гравюр, которые так любила Анна, не отрываясь, глядеть. "Отчего он совсем промолчал?" - думала она в то же время о своем, так сиротливо прозвучавшем без ответа вопросе. Но смотрела сбоку на Глеба и забывала об этой маленькой, причиненной им ранке, - такой он был бледный и такой светлый. Жалость и восторг - оба острые чувства, оба все возрастающие - охватывали ее. - Я присяду здесь. Можно? Он укутался мягким платком и прилег, тотчас закрыв глаза. - Я буду слушать очень тихо и очень смирно. Читайте. Анна села возле и стала читать. XVIII Мелодия блеклой, вечерней души лилась из тех стихов. Это был тоже - закат. Молодой, едва расцветающий, чуткий и кротко молитвенный, сдержанный тонкий талант, но с закатною, отходящей душой. Не было в нем молодой крепкой веры в то, что сбудутся чаяния светлых грез, в прозрачной дымке заката скользила бледная, чарующая и манящая его убегающим в сизые дали покрывалом, покровом своим милая тень. Глеб слушал, не открывая глаз. Эти стихи и голос девушки, произносившей их, и вечерний, разреженный осенью воздух, и легкость закатных скользящих лучей - все это истончало действительное вокруг него, легкой пленочкой свертывалось и улетало все то, что матерьяльным налетом скрывало тайную сущность вещей. Читала, не отрываясь, долго Анна. Смотрела иногда на лицо его, и дышало это лицо тою же закатною тайной. Но неясны еще были еще последние знаки для девушки. Спокойная тихая радость веяла над душой ее. Вдруг показалось ей, что Глеб уснул под чтение. Она перестала читать. Он лежал не шевелясь, не пугая очарований своих, но не спал. - Глеб, - позвала так тихонько девушка, что если бы и не спал, не услышал бы, но думала, что он спит. - Анна... - ответил он так же. И, все не открывая глаз, протянул ей руку. Она взяла ее и положила к себе на колени. И так долго оба молчали. Потом Глеб ей сказал - так, как говорят, когда видят что-нибудь перед собою, всматриваются, различают подробности и передают их другому (он видел и вправду): - Анна... Все эти дни не звал он ее никак, не называл по отчеству, а теперь сразу так стал называть в ответ на ее едва слышимый зов. - Анна... слушайте. Только что пили чай в саду под дикими грушами. Кончили. Теплый, тающий вечер. Весь двор в кудряво-зеленой шелковой траве, одной единственной на всем просторном дворе - птичья гречиха. Старое широкое кресло вынесли. На нем моя мать. У нее больные, опухшие ноги, их укутали платком. Деревенский, деревенский простор. А у ног ее мальчик, сел прямо на траву. Ему лет девять-десять. Острижен коротко, в рубашке, задумчивый: о больных ногах и еще о чем-то, что отсюда идет и расплывается на весь широкий мир до крайних его уголков. "Ну, почитай мне", - говорит ему мать. И он читает. Маленький томик. Еще меньше этого. Читает ей Тютчева. Любовью, инстинктивно приникавшей к его волнуемой зовами космических тайн, к углубленной и находящей прозрачную ясность душе, живой и растущей, как дерево, широкой, как деревенский простор, светлой любовью любила поэта. А мальчик чувствовал тайную мировую грусть, хотя не умел ни понять, не знал, как назвать ее, и с переполненным маленьким сердцем припал, зарыдав, к больным ногам ее. И ничего не спросила мать. У самой разрывалась душа, и незримые слезы ее отзывались стихийно во всех концах вечереющей земли. Она сказала мне: "Глебушка"... Тихо, как только что вы. "Глебушка, дай мне руку твою". Дал я ей руку. Она положила ее на колени. И так же молчала. Ах, как все повторяется! Этот вечер откуда-то тоже пришел. И вас зовут Анной. Мою мать звали так... Глеб помолчал, Анна не обронила ни слова. Она крепко держала бледную Глебову руку. - Только одно изменилось... - совсем тихо промолвил он, но тотчас перебил сам себя. - И вот слушайте, Анна. Не отпуская руки моей, другой расстегнула мать ворот и сняла с шеи крест... вот этот самый, что на мне теперь... И, надев на меня, сказала: "Я скоро умру. Носи его, мальчик, вместо меня"... Голос у Глеба стал вдруг прерывистым. Нервно теребя рукою свой ворот, он расстегнул его и, сняв с шеи золотой, небольшой крест, протянул его Анне: - Носите его вместо меня... Вы хотели иметь что-нибудь от меня. Мне носить его, знаю, - недолго. С внезапно зародившимся и охватившим всю ее горячим порывом стала Анна возле него на колени и так же порывисто, быстро расстегнула свой ворот у кофточки и, все не отпуская Глебовой руки, трепетными концами пальцев искала свой крест. - Возьми... Возьми и мой... - торопливо говорила она. - Будем как брат и сестра. Глеб приподнялся и, открыв широко глаза, глядел на нее и не узнавал. Была Анна - и та, и другая. Кипящий внутренний ключ возбуждения напоил, пронизал ее всю, и пенилось в порыве его преображенное тело. Точно священная страсть охватила девушку с неведомой, впервые пришедшей к ней силой. В глазах горел и блистал, и переливался скрытый, но явный огонь. Трепетала нежная кожа ее, и краска румянца одной мягкой волной омывала лицо, спадая на грудь по стройной девической шее. И эта открытая так свободно, с порывом чистой любви свежесть девственных линий, эта невинная мягкость всех очертаний, вдруг просветленных и зажженных страстным порывом - обворожила, обошла извечными чарами своими размягченную Глебову душу. Это видение вошло в нее и навеки запечатлело себя, как в мягком воске растопленной церковной свечи. И шептал Глеб, плохо сознавая слова: - Как брат и сестра... И дрожал в руке его золотой маленький крестик, и прощальными поцелуями касались Распятого, отлетая, косые лучи уходящего солнца. - Как брат и сестра... И не отрывал своих глаз от золотящихся, от напоенных богом вечерним, от поющих незримые гимны, девственных линий ей. - Вот... Вот... Возьми его... - прошептала Анна, найдя. И ее крест был золотой, немного короче, но шире, несколько необычный, своеобразный по форме. И на одно мгновение сошлись оба креста, и блеснули своей мягкою золотистостью в вечернем океане воздушных волн. Анна и Глеб обменялись крестами, и, приложившись губами к тепловатому, еще сохранившему аромат их тел, чистому золоту, спрятали их у себя на груди. И в одном, за секунду неведомом побуждении потянулись друг к другу и, закрыв глаза, коснулись легко и потом крепче, и совсем несознанно крепко прижались губами к губам, за мгновение перед тем целовавшим их обменные, их братские золотые кресты. И одно струящееся розовое облако одело их в миг поцелуя воздушной своей пеленой. XIX Пока было немного народу. Палицын занимал большую квартиру с высокими, светлыми комнатами. Было просторно и необычайно, почти преувеличенно чисто. Много книг и гравюр по стенам: несколько изображений Христа, тайная вечеря Винчи. Глеб бегло, рассеянным взглядом окинул при входе картины. Что-то ему не понравилось в том, что было их слишком много, даже как будто и оттого, что иные из них действительно были очень хороши и значительны, но как-то не по-христиански нарядны. Он предпочел бы один образок - старинный, простой, потемневший. Незаметный, невидимый червь ранил сердце его и неотступно и медленно сверлил свежую ранку. За минутой экстаза тотчас, не теряя мгновения, дал он знать о себе, и были смущающи и больны острые уколы едкого жала. Ни единым намеком Глеб не дал понять о них Анне, только вышел из дома несколько раньше, чем надо, тихо шел по дороге и вот пришел уже к Николаю Платоновичу, и здесь, при виде гравюр на стенах, возник в затосковавшей душе его лик Христа, наивного старого письма на темной древней доске. Но был и такой в кабинете - небольшой, узкой комнате, куда пригласил Глеба доктор. Здесь было просто, пусто почти, так непохоже на всю остальную квартиру. И сам хозяин стал как-то ближе для Глеба, понятней. Забывалось, что он в своем мире известность, человек с положением - крупный земельный собственник, домовладелец. Кто-то собирался уже, но Николай Платонович не выходил к гостям. Вдвоем вели они разговор о Глебовой книге. Собственно, Глеб больше слушал, склонив, как всегда, к плечу свою голову. И - странное дело - когда он писал свою книгу один, в глухом городишке и вынашивал ее мысли в одиноких, часто мучительных думах, казалось ему, что эта книга - он сам, часть души его, - так дорога, так интимно близка была она ее автору, а теперь слушает о ней очень внимательно, но будто издалека уже, на расстоянии. И прежний он - Глеб, и чем-то уже не тот, что писал скорбные, уединенно замкнутые страницы отрешения от земли и духа ее. Говорил ему Палицын: - Вы на прекрасном, но на опасном пути. Воплотить идеал Христа невозможно - вот так, как вы: полюбить, поверить, проникнуть, загореться им и стать как Христос... Для мира, для масс - это фантастический путь. История - очень тяжелый, жестокий, часто кровавый процесс... А вы точно всю ее так - вдруг - отрицаете. Жизнь кромешный и мрачный хаос, и пережить ее надо, это Голгофа для мира, и преображение придет только через нее. Николай Платонович смотрел на Глеба чуть-чуть недоумевающими, добрыми и близорукими глазами. Глеб теперь разглядел его ближе: был невысок он и полон, и слова выходили у него такие же мягкие, округлые и уже одним тем лишенные внутренней силы; жесты недоуменные, не доводящие до конца иллюстрацию мысли, но это же давало им и какую-то своеобразную, интимную прелесть. Глеб не вынес бы этих просторных комнат, мадонн и Христов, известного, корректного доктора, который в своем деле уверен и тверд, знает его в совершенстве, выдержан, добр - "христианин". Но вот маленький уголок был у этого человека - его кабинет, его недоуменные жесты, и Глеб слушал его, несмотря на сердечную свою скрытую боль, ибо он говорил о живой своей правде: - Я думаю, очень далекий еще, очень тернистый путь предстоит земле, и мы можем его только облегчать, ускорять движение по мере сил своих, а вы в книжке о чуде мечтаете... Как же так? Последний вопрос прозвучал почти вовсе по-детски. Палицын тронул рукою колени Глеба и, близко нагнувшись, посмотрел ему прямо в лицо. - А вы в своей книжке о чуде мечтаете, - повторил он еще раз и замолчал, ожидая. В комнате стало тихо - по-особенному, по-отъединенному от всех остальных комнат. Лампадка пила легкую зыбкость нарождавшихся сумерек. Еле заметная днем - она оживала, когда становилось темней. И Глебу в ее мерцании стало ближе и проще со своим собеседником. - Об этих вопросах не думать нельзя, - сказал он. - Голгофа Христа была добровольною жертвой за всех. Голгофа для мира дана ему кем-то извне, и мир сомневается в муках, считать ли того, кто дал ее, кто навязал, считать ли его своим Богом. И, конечно, он прав, ставя этот вопрос. Но мы, если мы знаем, что только пройдя до конца путь страданий, приобщимся Христу, как же мы будем стремиться этот скорый путь облегчать? Зачем отклонять неизбежное? Ведь так мы лишь отдаляем желанный конец. Видел Глеб, как затуманились грустью глаза Николая Платоновича, как он откинулся в кресле и покачал головой, но свою мысль все же докончил: - Выход один: подражать Христу, добровольно принять и усилить, ускорить действительно нашу земную Голгофу... - И пойти в монастырь, стать аскетом?.. Особенно в наше ужасное время?.. В этом-то и вижу я жуткость и опасность пути, на который зовете вы. - Да, именно так, в монастырь, - подтвердил и Глеб. - Но не за стены уйти, а в монастырь души своей. И других звать туда же. Не телом одним, душою Голгофу принять, каждый за всех, все за каждого, и тогда вся история может улечься в один короткий, сжигающий миг. Чудо вспыхнет, через огонь освободимся навеки... Загорелся Глеб на минуту - так близки ему эти заветные мысли! - но тотчас и погас. Опять таким слишком далеким глянуло на него лицо доктора. Он улыбался, дружелюбно глядя на Глеба. - Как у вас странно Христос и монашество сочетались с марксизмом! Вот он о чем, вот чему улыбался, и со слабым удивлением Глеб переспросил: - С марксизмом? - Да, та же вера в конечное чудо, в скачок от необходимости - самой злой, самой давящей, к беспредельной свободе. В дверь постучали: Молодой женский голос спросил: - К вам можно? Палицын познакомил Глеба с женой. У Надежды Сергеевны были серые холодные глаза, лицо спокойно красиво. Внимательно посмотрела на Глеба, но ничего не сказала ему. - Пойдемте, господа, в столовую. Чай готов, и есть уже люди, нужно их занимать, а это так скучно. - Верхушина нет? - спросил ее муж. - Нет еще. Вы знакомы с Верхушиным? Глеб ничего не слыхал о нем. - Нет, не знаком. - Это тот, с кем не скучно, - слабо улыбнулся Николай Платонович. - Мой муж думает, что я в него влюблена, - с холодноватой шутливостью сказала Надежда Сергеевна. - Но, мне кажется, не совсем это так. Пойдемте. Глеб встал. Встал и Николай Платонович, и через ряд комнат втроем все вошли в столовую. XX Это были отнюдь не все христиане. Глеб недоумевал сначала, что заставило этих людей вместе собраться, что у них внутренне близкого, но к концу вечера догадался, что главную роль здесь играла политика, а она, кажется, вовсе не требует внутренней близости. Это такое житейское дело, в котором душа ни при чем. Но все же ему было странно и даже немного интересно наблюдать этих взрослых, серьезных людей, собирающихся полутихонько, обсуждающих планы о распространении "литературы", развитии сети кружков и даже об открытом выступлении в печати целою группой. Смешанное впечатление было у Глеба. Он и теперь еще помнил те чувства, с которыми сам окунался когда-то в политику, и какая другая была та политика, какое горение было в душе! Правда, большею частью кончалась она полным и решительным крахом, может быть, даже вовсе и не была настоящей политикой, ибо слишком много кипело в ней духа, но именно потому-то в атмосфере ее и дышалось легко, и можно было в ней жить. Здесь атмосфера другая. Простор и уют этих комнат, картины, огромный стол с рассчитанно простой на сегодня закуской и чаем - соответственно важности и серьезности вечера - красиво-холодные взгляды хозяйки, сам Николай Платонович - такой снова другой, чем в своем кабинете, опять человек с любезными и спокойно-уверенными манерами, - куда девалась недоуменность их? - все говорило за то, что здесь творится иная "большая" политика, политика людей солидных, уравновешенных, деловых. Но, вглядевшись ближе, увидел Глеб и кое-что, что смягчило его. Было здесь наряду с холодною важностью и что-то чуточку детское, похожее на игру всерьез, - для собравшихся это все же настолько выше их дел, что приобщает как-то и их к той еще скрытой волне, что таится в недрах народных, и о которой еще нельзя предсказать наверное, прорвется ли. Было, кроме того, два-три человека, которые действительно верили - не душой, а умом - что это все необходимо действительно, что в ближайшем будущем их небольшому союзу предстоит очень широкая и плодотворная работа. Они не мирились с крайностями в приемах, узостью и нетерпимостью близких им по своим идеалам партийных людей и ценили очень высоко это отсутствие жесткости в логике новой общественной среды, в которой работали. Наболевшее место здесь не раздражалось напрасно, а, за отсутствием дел, слова этих людей принимались охотно и, казалось, давали ростки. С некоторых пор - года два-три уже - в период создавания книги своей, так резко пошедшей вразрез с общим течением, Глеб совсем оставил политику, но интерес к ней - холодный и несколько скептический - все же остался. Новое явление заинтересовало его и сейчас, и этого одного интереса хватило бы, может быть, на целый сегодняшний вечер, если бы сверх того еще не осложнилась позже мирная вначале беседа. Мысленно взвешивал он удельный вес новой группы, и двойственное впечатление его все усиливалось. Казалось ему, что то, что сближало их с политикой горения, с политикой, близкой к религии, было для них не силой, а внутренней слабостью, а их солидность и холодноватость, напротив, их подлинной силой, но не для грядущих переворотов, а для будущей такой же холодной, спокойной и такой же бездушной политики - по образу и подобию Запада. "Но при чем же здесь христиане?" - мысленно спросил он себя, и не знал, что ответить, и посмотрел на Николая Платоновича. Но, посмотрев, откровенно подумал: "А отчего бы им тут и не быть?" Вспомнил Глеб: "облегчать, ускорять"... Видимо было, что Палицын совсем в своей сфере. Оживленный, он принимал горячее участие в общих суждениях. Облегчать... Ведь и Христос говорил: одеть, напоить, накормить... Но только - других... А себя? Разве Он не дал пример - для себя добровольной Голгофы? И если других надо любить, как себя, то не прежде ли всего надо уметь полюбить себя, а, полюбив себя - возлюбив Голгофу свою - как не указать другим того же пути? Но пути добровольного, когда захотят пойти сами, а пока, конечно, по человечеству - и накормить, и одеть... Это и делал Христос-человек, а Господь-Христос добровольно взошел на крест. Кто же выше из них? К кому же стремиться, кого возлюбить единственной, навеки, любовью? - По части духовенства, это уж к вам, Николай Платонович. Не может быть, чтобы они совсем оставались глухи к тому, что делается вокруг. Кое-кто из гостей не удержался от легкой улыбки. Но Николай Платонович тотчас же ответил: - Конечно... Конечно, так. Ведь этическая сторона христианства - это тот же социалистический идеал, в сущности... Христианская политика требует, если хотите, полного уничтожения власти и общности имущества... - Ну, поговорите-ка об этом с каким-нибудь отцом благочинным - и насчет власти, и насчет имущества!.. - К благочинным мы не пойдем, а есть целая армия сельских священников, близких, живущих одною с нами жизнью, да и одной душой... Люди возрожденного религиозного сознания не должны оставлять без внимания... Николай Платонович не докончил фразы. Чей-то молодой, до тех пор молчавший, перебил его голос, отчетливо произнося каждое слово: - Христианство - религия, с которой свободе нечего делать. Разве не оно оправдывало всякую власть и любую несправедливость, совершенную сильными? Кесарь и Бог - разве не в вечном союзе они? И если расторгнуть союз, то что же останется? Кое-кто - материалисты по взглядам - промолчали одобрительно, - уж самая последняя крайность могла их толкнуть на союз с духовенством. Другие возмутились, но главным образом потому, что вся эта мальчишечья выходка - неделикатность по отношению к верующим и, прежде всего, к хозяину дома. А впрочем, это, ведь, Федя Палицын, брат Николая Платоновича. Смущенный своим неожиданным выступлением, он зарумянился во все свои юные щеки и даже встал для чего-то. - Федя, не надо говорить о том, чего ты не знаешь, - понизив голос, сконфуженно попросил его брат. - Ты говоришь об историческом, об извращенном христианстве, исказившим его подлинный смысл, теперь, напротив, возрождается христианство во всей чистоте своей, и тебе меньше, чем кому-нибудь, следовало бы враждебно к нему относиться... Но мальчик начал с тем, чтобы кончить. Что-то поднимало его, мало было встать, хотелось влезть еще выше, взлететь, он никого и ничего не видел. Искреннее возмущение дрожало в нем. - И еще мне кажется, что все вы - и с тебя начиная - что вы притворяетесь зачем-то, когда говорите о Боге. И покраснел еще больше, но загорелись глаза, и с неудержимым пылом, покусывая губу и запинаясь на отдельных словах, но перескакивая через них, как поток через камни, отчего его бег кажется еще более стремительным, мальчик - ему лет восемнадцать - продолжал с возрастающим вызовом: - Я давно уже хотел об этом сказать. Но все ждал, все робел, а теперь не хочу больше ждать. Неправда, что есть христианство другое! Чем будет бороться оно? Чем зло победит? Покорностью? Только покорности требует Бог и за нее платит так, как и следует платить бессловесным рабам. Брат считает меня все еще мальчиком, но отчего же и мальчику о Боге не думать? Бог, если Он есть, такой же тиран, как и всякий другой властелин, только худший, потому что более сильный. Иметь бесконечную власть и ничего... ничего ровно не сделать! Кому и зачем это нужно? Разве нельзя было иначе мира создать! Всем было неловко. Только жена Николая Платоновича смотрела на Федю своими ровными стальными глазами, да Глеб внимательно слушал. - Ты, брат, не сердись на меня. Я нарочно при всех. Одного меня ты и слушать не стал бы. Одно из двух: или не нужен нам такой Бог, потому что от Него-то все зло и идет... Или вы сами на Бога клевещете, потому что так вам спокойней, потому что так вам удобнее жить! А говорить одно и жить по-другому, это... Звон разбитого стекла прервал его речь, и вдруг пресеклась она, и голос мальчика замер, зазвенел на высокой ноте. Он смешался, запутался, нервные брызнули слезы. Улыбаясь, Надежда Сергеевна сказала: - Как жаль, что Федя не кончил своего обвинительного акта. Из него вышел бы, право, недурной прокурор... - Что это было? - заметно волнуясь, спросил у жены Палицын. - Прошу извинить, господа. Это неловкость моя, я заслушалась, - все так же улыбаясь, сказала она. - Ну, Федя, мы ждем. Продолжайте. Феди, однако, уж не было. Никто не знал, что дальше сказать. Прислуга поднимала осколки разбитого блюдечка. - Господа! - вдруг прозвучал очень тонкий, напряженно высокий голос приват-доцента в золотом пенсне. - Господа, приступимте к делу! Довольно слов! Каждый из нас человек уже взрослый и знает, что делает. Конечно, в слишком юные годы возможны всякие увлечения, особенно в наше нервное время, но от нас страна ждет дела прежде всего. И я предлагаю вернуться к прерванному порядку дня. Мы еще не составили списка тех пунктов в губернии, где можно рассчитывать на организацию наших кружков. Я полагал бы просить Николая Платоновича привлечь к этому делу и сельских священников, достаточно просвещенных и демократически настроенных, и теперь же сообщить Ивану Емельяновичу их адреса. Еще раз повторю: пора приступить и к делу, господа! Словами много не сделаешь. Мы уже вышли из возраста слов. И он энергично поправил пенсне. Все оживились, найдя исход, а Иван Емельянович вынул даже записную книжку, чтобы записать адреса. - Условно... Условными знаками... Не беспокойтесь, никто не поймет, - успокоительно шептал он соседу, - шифр очень редкий... - То-то... в случае чего... - отозвался тот. Надежда Сергеевна улыбалась едва заметно, но не скрывая спокойной насмешки. Глеб встал и вышел в другую комнату, вслед за Федей. Кажется, только она одна и заметила этот уход. Заметил бы еще и Николай Платонович, да был чрезмерно смущен всем происшедшим. XXI Федя полулежал на диване, уткнув голову глубоко в подушки. И все еще вздрагивали его худенькие плечи. Как и брат, был он невысокого роста, да к тому же еще очень худ, и оттого выглядел вовсе мальчиком. В комнате было полутемно. Голоса, как и свет, доносились из столовой неясно. Глеб рад был уйти от этих больших людей. Интерес его был сразу насыщен. А к мальчику тянула острая волна сочувствия и близости. Он, однако, ничего ему не сказал и сел тихо в кресло возле дивана. Пока шел разговор о чистой политике, Глеб слушал спокойно, но когда произнесли: христианство, слово это его укололо, как чужое, ненужное здесь, а потом этот горячий порыв мальчика Феди... Правда: Христос и политика! Чудовищно несовместимы были оба слова для Глеба. Казалось ему, что достаточно произнести их рядом, чтобы стала ясна сама собою вся бессмысленность, больше - кощунственность этого сочетания. Бог незримый, незнаемый, Божий Дух - веет, живет везде, где и жизнь, он и в порывах, в восторгах, в конвульсиях напряженной души... Но не Христос, но не здесь. И снова: Христос и политика... Глеб, сидя в кресле, забылся. Глебу привиделось: Он - маленький мальчик, один в густом и дремучем лесу, сосны космато качаются, машут ветвями, угрюмые камни нависли над малой тропинкой, и тропинка бежит все вниз; она остро изрезана камнями, больно детским ножонкам, но Глеб идет. Нужно почему-то идти. И вот он спускается ко входу в пещеру и проникает в узкую щель, там темно и сыро, а дорожка все уже и все больнее ногам. И так один переход идет за другим, и нестерпимо становится маленькому Глебу, но он знает откуда-то, что там, за последней чертой, ждут его еще самые страшные, самые последние муки, и детское сердечко его рвется к ним со сладкою болью, с несказанною радостью. И уже истерзана нежная кожа, слабыми тряпочками болтается она, свисает с рук и ног, и детская чистая кровь сочится капля за каплей, и узкой красной дорожкой обозначает след пути его, но все еще мало мальчику Глебу. Согнув худенькие члены свои, хочет войти он в последнюю, самую тесную, самую заостренную щель, как вдруг замечает у входа что-то живое. Так же изранено, так же истерзано бедное детское тельце. Мальчик меньше еще, еще худее и тоньше. - Страдаешь и ты? Маленький мальчик поднял глаза, и Глеб узнал Федю. - Я ненавижу Его, но я хочу дойти до Него. Я хочу все Самому рассказать. Этим не стоит. Этим все - все равно. - Кого ненавидишь ты, мальчик? - Господа Бога. - За что? - За все ненавижу. - Ты - маленький мальчик? - Да, я маленький мальчик, но смотри мое сердце. Федя открыл свое сердце. Была так изранена грудь, что сердце легко было видеть. Оно было большое, недетское, все в ранах, сочащее кровь. - Все муки, какие есть в мире, каждый носит в сердце своем, и оттого сердце каждого - мир, и каждая боль в каждом сердце. Мальчик от нестерпимых мучений закрыл на минуту глаза, но тотчас еще шире открыл их. - Не могу, - простонал он, - я не могу уже и глаз закрывать, я погружаюсь в кровавое море, и оно захлестнет меня. Я иду дальше к Нему. Как жутко страдать так, как Федя! Как больно терзаться так мальчику! Глеб берет его за руку и другую кладет на горячую голову, и говорит: - Мальчик, ты путаешь вместе - Бога с Христом. Мы не знаем, страдает ли Бог, создавший наш мир, давший страдания каждой клетке живой, но Христос!.. Посмотри на Христа. Федя послушно, затихнув, поднимает глаза. На скале, над входом последним, слабо мерцая светом, идущим от тела, пригвожден распятый Христос. Глеб сам не знал, как почувствовал близость Его. Но, подняв глаза, не может оторвать уже их, и чем больше глядит, тем острее и жгучее становятся страдания, и радость восторга омывает тело холодящей волной. - Федя, Федя, мой мальчик! Смотри - и теперь Он страдает, Он не сходил с креста, Он вечно распят на нем, Он, как и мы, неизмеримо больше, чем мы, болеет каждою болью, и каждого убиенного муки поистине полностью берет на себя. Он добровольно страдает за всех, Он искупает чью-то вину, чью-то ошибку. Может быть, Божью. Есть Бог и есть Христос, мальчик мой! И Христос выше Бога. Пойдем, пойдем за Ним! Лик Христа, осиянный бледным рассеянным светом, склонился немного еще, и крупная тяжелая капля крови темно-красным рубином скатилась к подножию ног Его. Кто-то невинно погиб. Прими его, Господи! - Федя, Федя, кто-то безвинный погиб. Помолись за него. Господь Иисус Христос, прими его душу! Федя, идем за Ним! Ах, как сладко страдать! Глеб крепко сжимает руку мальчика. - Пойдем же! Пойдем! Но крохотная ручка повисла беспомощно. Глеб взглянул и увидел, что Федя был мертв. Сердце его больше не билось, и не страдал он сам. Губы легли одной мягкой розоватой чертой. Детское тело лежало внизу под распятием. - Прими его, Господи! Глеб хотел перекрестить его. Но мальчик крепко держал Глебову руку, точно звал за собою. Тьма и распятие, и последний, мучительный вход. * * * - Глеб, побудь немного со мной. - Откуда ты, Анна? - Побудь немного со мной. Неудержимая сила зовет его к ней. - Побудь немного здесь, на земле. Здесь, на земле прекрасно с тобой. Мне хорошо с тобой, Глеб. И скрылась, так позвав его трижды. Глеб шепчет, не сознавая себя: - Хорошо. Я побуду. Немного. * * * Федя не отпускает руки. Глеб очнулся от голоса Надежды Сергеевны. Она стояла в дверях. - Где же вы? Ничего я со света не вижу. Глеб вздрогнул, так неожиданен был переход. Федя тихо дышал. Он заснул, не отрывая рук и головы от подушки. Глеб сидел рядом с ним в кресле, но рука его касалась руки мальчика. Он сделал над собой усилие, встал и сказал: - Я здесь, а Федя уснул. - Вам надоело их слушать, я это так понимаю! Но они разошлись почти все. Зато приехал Верхушин, тот самый, с которым не скучно, а я, как хозяйка, тоже должна, ведь, заботиться, чтобы гостям моего мужа было возможно менее скучно. Вот я к вам и пришла. Глеб хранил еще в памяти свежий след от видения. Еще ныла в сердце сладкая радость. Легко тронул он Федину руку, и ему показалось, что она слабо и доверчиво шевельнулась в ответ. - Бедный мальчик скоро уйдет от нас, - тихо промолвил он почти про себя. Надежда Сергеевна слышала, но ничего не сказала. Молча ждала, пока встанет Глеб. - Мальчик скоро уйдет от нас, - еще раз повторил он уже для нее. - Да, и мне кажется тоже, - спокойно ответила женщина. - И вам это все равно? - Мне это все равно. - Почему? - Он не умеет жить. - А что значит уметь? За минуту до этого захотелось передать свои мысли о мальчике, сквозь набор незначащих слов раздумчивость души ее глянула, а теперь машинально спросил - так далека и чужда показалась ему в этот момент женщина в строгом, изящном костюме под цвет ее глаз. Точно не человеческое было то существо. - Уметь - значит любить то, что есть. - И вы умеете это - любить все, что есть? Вместо ответа она вдруг подняла свои руки, вся потянулась и замерла, откинувши голову. - О, я умею любить то, что люблю! Идемте. Горячим дыханием степных, раскаленных песков дохнуло на Глеба от слов ее. Невольно повиновался он. Механически встал и пошел. Она стояла в дверях, не двигаясь, замерла, точно ждала его, и только когда подошел совсем близко к ней, опустила руки и голову, спокойно прошла впереди его и, направляясь к Верхушину, обычным холодноватым голосом представила их: - Вот и г. аскет. Знакомьтесь. А это - г. Верхушин, сдается мне - далеко не аскет. Не правда ли, Николай? И обернулась к мужу, все еще понуро сидевшему поодаль. - Лучше всего спросить его самого, - как-то неопределенно отозвался он. Верхушин ни подтвердил, ни оспаривал того, что сказали о нем; с приветливой улыбкой поднялся он навстречу Глебу и протянул ему руку. XXII Это был человек среднего роста с небольшой золотистой бородкой и одутловатым лицом. Пышные волосы образовали на голове целую корону, но были они, в сущности, довольно редкие, и казалось, что если хорошенько твердой рукой провести по ним, то они все сразу слезут, обнажив умный, выдающийся череп. От Верхушина пахло духами неопределенного запаха, но терпким и, с непривычки, раздражающим. Был в комнате еще новый гость - небольшой, сухой старичок с полосками черных в седых волосах, немного азиатского типа. Он часто и сухо сморкался в платок и говорил неожиданно густым, отсыревшим голосом; сам был очень маленький и сгорбленный. Из прежних гостей оставалось два-три человека. Очевидно, политика кончилась. Те, кто остались - свои. Сдержанно повышенным голосом старик продолжал прерванный появлением Глеба рассказ: - И вот, изволите видеть, этот каналья, скептик такой, ткнул в этом самое место, где быть подлежало святому, окаянным пальцем своим, и палец прошел насквозь, ничего не задел. Вот тебе и святыня! Вот тебе и разрешение вопроса! Ничего там и не было. - Ткнуть грубым пальцем - не разрешение вопроса, и не каждому пальцу дано ощутить святыню, - возразил старику Верхушин. - Однако же, милый философ мой, другой-то юноша так благоговел перед пустым местом сим, что даже своим просветленным благодатию пальчиком и не коснулся места свята... Так и остался при своих фантасмагориях. Во всей неприкосновенности их сохранил. - Он верил, потому и не трогал видения; если вы знаете твердо, что ощутите вот этот стол под рукой, разве вы станете эксперименты устраивать, чтобы убедить себя, здесь ли он? Нет. Так и здесь. По отношению к столу это, может быть, было бы глупостью или зачатками сумасшествия, - трогать его, в данном же случае это несомненно кощунство. - Ну, немножко кощунства, может быть, и не лишнее, - проворчал старик. - Вложить персты свои в язвы и ощутить, ощутить в здравом уме и в твердой памяти эту воскресшую плоть, за это не нужно мне тысячи ваших блаженных вер. Ветром подбиты они, господа, ваши веры! Ей Богу, так. Верхушин опять возражал: - Но мы-то ведь верим. Послушайте, так ведь нельзя. Что это за прием - доказательства! Вы и в Америке не бывали, однако же... - Черта ли в ней мне - в Америке! - взволновался старик и, торопливо сморкаясь, еще с большим порывом начал бросать откуда-то из подполья свои отсырелые, долгую жизнь в сердце его и в уме пролежавшие фразы: - Сказали: Америка! Вот это, по-моему, уж не малое, а большое кощунство. Сравнить с Америкой! Да пусть ее десять раз не будет, этой вашей Америки, на что мне она? Что в моей жизни изменится, есть она или нет? И если бы нужно было мне знать, поехал бы, перевернул бы всю землю вверх дном, отыскал бы ее, ощупал бы сам руками своими, плакал на ней - обетованной земле. А теперь я равнодушен к ней, как к луне, может быть, и в самом деле нет ее, черт ее возьми совсем, охотно дарю ее вам... - Что вы сегодня волнуетесь так? - спросила Надежда Сергеевна и посмотрела, чуть улыбаясь губами, на Глеба. Сидел он серьезный и сосредоточенный. - А того, милая барыня, так я волнуюсь сегодня, что надоело и мне слушать салонные разговоры на тему о Боге и самому в них участвовать. Я запоздал, самолично здесь не был, но вот Николай Платонович про Федю мне рассказал. Сам рассказал, вон в том утолку, и за это я его и не трону, пока не тронет сам... Видите, вон он какой там сидит! А ваш мальчик просто, ведь, правду сказал, и не сказал, а, верно, выкрикнул из своей наболевшей души, и вот я, даром что и старик, да еще и безбожник к тому же, - а, может быть, как раз и потому, что безбожник - как это знать? - я к сердцу принял этот детский надрывный крик, и тоже хочу спросить: ну, а где же Христос ваш? Верхушин становился серьезен. - Я уступаю вам в этом сравнении Америки с Богом, вы правы, я сказал, может быть, не подумав. - Не подумав, можно о пустяке сказать, не о деле всей жизни, - пробурчал все еще неспокойно старик. - Но для вас это так ведь характерно, что вы обрушиваетесь на пустяки, - продолжал Верхушин, - да, на пустяки, потому что на настоящее вам не с чем обрушиться, ибо у вас нет никакого действительного оружия, вам не на что опереться, вы оперируете только с мнимыми или отрицательными величинами. - Но я и не строю из них ничего, я себя не обманываю, как обманываете вы. А это недостойная вещь - обман. Себя еще куда ни шло - ва