---------------------------------------------------------------------
     А.С.Грин. Собр.соч. в 6-ти томах. Том 2. - М.: Правда, 1980
     OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 25 марта 2003 года
     ---------------------------------------------------------------------




     Геннадий долго  сидел на  набережной,  щурясь от  солнца и  задумчивого
речного блеска,  пока  острая  тоска  внутренностей не  заставила его  снова
встать и идти на ослабевших ногах. Требовательный, злобный голод подталкивал
его  вперед,  к  маленьким тесным улицам,  где в  окнах домов меланхолически
пахло  воскресными пирогами,  маслом,  изредка  и  легким  спиртным дыханием
подвыпивших обывателей.
     Сплевывая,  чтобы не так тошнило от голодной слюны, попадавшей в пустой
желудок обильными, раздражающими глотками, Геннадий плелся в теневой стороне
домов,  стиснув за  спиной веснушчатые,  покоробленные трудом руки.  Он  был
плюгав,  тщедушен  и  неповоротлив;  наивные  голубые  глаза  сидели  в  его
по-воробьиному  взъерошенном,   осунувшемся  лице  с  выражением  тоскливого
ожидания.  Он  хотел есть,  все  его существо было проникнуто этой глубокой,
священной мыслью.  Рабочие, эстонцы и латыши, шли мимо него под руку с чисто
одетыми женщинами и девушками.
     "Жрали уже..." - завистливо подумал он, кряхтя от негодования.
     Улица загибала вниз,  к набережной, и Геннадий снова увидел воду, но не
повернул  обратно,   а  двинулся  вдоль  реки,  по  узкой  полосе  мостовой.
Маленький,  старинный  городок  отошел  назад,  навстречу попадались телеги,
рыбачьи  домики,   лодки,   плоты.   Через  две-три   сотни  шагов  Геннадий
остановился,  присел  на  выдавшийся из  глинистого откоса  камень,  свернул
"собачью ногу" из махорки и хмуро плюнул в пространство.
     Перед  ним,  переливаясь вечерним  светом  в  зеленой  полосе  берегов,
катилась  река;   у  правого  берега,   разгружаясь  и  нагружаясь,   стояли
иностранные парусные корабли,  паровые шхуны и барки. Свернутые паруса, реи,
просмоленные,  исцарапанные погрузкой борта  дышали  крепкой морской жизнью,
свободой и  тяжелым  трудом  и  чем-то  еще,  похожим на  затаенную тоску  о
далеком, всемирной родине, гармоничных углах мира, беспокойной свободе.
     - За тридевять земель, - коротко вспомнил Геннадий.
     Чужие  страны  развернулись  перед  ним,   как   противоположность  его
собственному,  полуголодному существованию.  Он  представлял себе неимоверно
тучные,   бархатного  чернозема  поля,  здоровеннейших,  краснощеких  людей,
огромной  величины  коров,   лоснящихся  богатырей-коней,  синее,  аккуратно
дождливое  небо  и  отсутствие странников.  Хозяева  этой  прекрасной страны
ходили в ослепительно-ярком платье, не расставаясь с золотом.
     Докурив, Геннадий тоскливо осмотрелся вокруг. Чужой город вызывал в нем
легкую,  тревожную  злобу  чистотой  и  уютностью  старинных маленьких улиц;
протянуть руку  за  милостыней здесь было почему-то  труднее,  чем  в  любом
другом месте. Он встал, тихо, сосредоточенно выругался и зашагал по берегу с
твердым решением попросить кусок хлеба у первого попавшегося окна.




     Деревянный одноэтажный дом,  к которому подошел Геннадий, стоял почти у
самой воды.  На  Кольях,  возле небольших мостков,  сушился невод,  в  окне,
уставленном горшками с растениями,  колыхались чистые занавески. На крыльце,
у почерневшей,  массивной двери сидел,  покуривая английскую трубку, человек
лет  семидесяти,  колоссального роста,  одетый в  кожаную,  подбитую красной
фланелью куртку и высокие сапоги. Лицо, изъеденное ветром и жизнью, пестрело
множеством крепких,  добродушных морщин, рыжие волосы, выбритая верхняя губа
и  умные зрачки серых глаз сделали его  похожим на  грубое стальное изделие,
тронутое желтизной ржавчины.
     - Здрасьте! - сказал Геннадий, угрюмо ломая шапку.
     Старик  кивнул  головой.  Геннадий натужился,  вобрал воздуху и  вдруг,
жалко улыбаясь, сказал:
     - Не будете ли так добры, Христа ради, кусок хлеба безработному? Верьте
совести - не жравши два дня.
     - Работай... - меланхолически произнес старик, пуская трубкой дым. Лицо
его стало натянутым и рассеянным. - Работа есть, много работы есть.
     - Игде?  -  с отчаянием воскликнул Геннадий.  - Вот ей-богу, каждый так
говорит,  а поди достань ее.  Хлопок грузили малость,  это верно, а опосля и
затерло. И то есть, как я попал сюда - не приведи бог!
     - Марта! - крикнул старик и по-эстонски прибавил несколько слов, в тоне
которых Геннадий уловил спокойное приказание. - Ты из Питера?
     Геннадий открыл рот, но в это время на крыльцо вышла круглая, быстрая в
движениях девушка,  с загорелыми босыми ногами, протягивая ему кусок хлеба и
новенький монопольный грош.  Он взял то и  другое,  хлеб сунул за пазуху,  а
грош повертел в руках и неловко зажал в ладони.
     - Премного благодарствуйте, - сказал он, отойдя в сторону.
     Старик  молча  кивнул  головой,  девушка  смотрела  вслед  удалявшемуся
Геннадию прямо и равнодушно.  Свернув в ближайший, каменистый, вытянутый меж
двух высоких заборов переулок,  Геннадий торопливо присел на корточки и съел
хлеб.
     Полуфунтовый кусок мало утолил его вожделение;  высыпав с  ладони в рот
быстро высохшие крошки, он встал, голодный не менее, чем десять минут назад.
Новенький,  красноватый грош тупо блестел в  его задрожавших от еды пальцах;
Геннадий скрипнул зубами  и  злобно  швырнул  монету  в  побуревшую от  жары
крапиву.
     - Чухна  рыжая,  -  сосредоточенно выругался  он,  облизывая  припухлым
языком сухие губы.  Небо и  десны ныли,  натруженные сухой жвачкой.  -  Рыбу
жрут,  мясо...  небось,  -  продолжал он, вспоминая невод и кур, бродивших у
калитки. - Мужик... тоже!..
     Саженный забор,  торчавший перед  ним  острыми  концами  почерневших от
дождя вертикальных досок,  кой-где расходился узенькими, молчаливыми щелями.
Низ их скрывался в репейнике и крапиве, середина зеленела изнутри, и изнутри
же  верхние концы щелей пылали нежным румянцем,  словно там,  в  огороженном
небольшом пространстве,  светилось вечерней зарей свое, маленькое, домашнее,
пятивершковое солнце.  Геннадий  прильнул глазом  к  забору,  но  не  увидал
ничего,  кроме зеленой,  красноватой каши.  Угрюмое любопытство бездельника,
которого раздражает всякий пустяк,  подтолкнуло Геннадия.  Осмотревшись,  он
подхватил валявшийся невдалеке кол,  приставил его к забору и,  подтянувшись
на длинных, цепких руках, выставился по пояс над заостренными концами досок.
     Перед ним  был  малинник,  принадлежавший,  без  сомнения,  тому самому
старику эстонцу,  с  которым он разговаривал десять минут назад.  Внутренний
фасад дома  горел в  низком огне вечернего солнца отражением стекол,  яркими
цветами,  рассаженными  по  длинным,  полным  сочного  чернозема  ящикам,  и
путаницей  кудрявых  вьюнков,   громоздившихся  на  водосточные  трубы.  Все
остальное   пространство  высокого   заграждения  рябило   багровым   светом
наливающейся малины.
     - Госпожа ягодка!  -  умилился Геннадий, и в сердце его дрогнуло что-то
родное,   крестьянское,  в  ответ  безмолвному  голосу  этого  взлелеянного,
выхоленного,  как  любимый ребенок,  крошечного куска земли.  Он  пристально
рассматривал отдельные,  рдеющие на солнце ягоды,  и  челюсти его сводило от
сладкой, кисловатой слюны.




     Геннадий спрыгнул и отошел в сторону. Малинник, пылающий ягодами, стоял
перед его глазами, сквозь серый забор, заросший со стороны переулка крапивой
и  одуванчиками,   мерещились  ему  пышные,  высокие  лозы,  рассаженные  на
одинаковом расстоянии друг от друга,  и зубчатая листва, обрызганная красным
дождем.  Вершины лоз, заботливо подвязанных, каждая отдельно, суровой ниткой
к высоким кольям,  - соединялись над узкими проходами, образуя длинные своды
из  переплета стеблей,  освещенных листьев и  ягод.  На разрыхленной,  чисто
выполотой земле тянулся дренаж.
     Геннадий взволнованно переступил с  ноги на  ногу.  Древний огонь земли
вспыхнул в  нем,  переходя в  глухой зуд  мучительной зависти.  Бесконечные,
оплаканные потом поля,  тощие и бессильные,  как лошади голодной деревни,  -
выступили перед ним из вечерних дубовых рощ. Соломенные скелеты крыш, чахлые
огороды,  злобная печаль праздников и  земля  -  милая,  грустная,  больная,
близкая и ненавистная, как изменяющая любимая женщина.
     - Эх-ма! - угрюмо сказал Геннадий. - Чухна проклятая!
     Расстроенный, он вновь подошел к забору. Бесконечно враждебным, похожим
на издевательство,  казался ему этот клочок земли;  мужик выругался, стукнул
кулаком в доску, ушиб пальцы и побледнел.
     Это  не  было  пламенное  бешенство оскорбленного человека,  когда,  не
рассуждая,  не останавливаясь,  совершает он, охваченный яростью, - все, что
подскажет  закипевшая  кровь.   Холодная,   нетерпеливая  злоба   руководила
Геннадием;  неопределенное, мстительное настроение, где голод и одиночество,
брошенный кусок  хлеба  и  чужой,  мужицкий  достаток  смешивались в  тяжком
чувстве заброшенности.  Трусливо озираясь,  Геннадий вскарабкался на  забор,
тяжело спрыгнул и очутился в зеленой тесноте лоз.
     Пряная духота,  тишина,  полная предательского внимания,  и  легкий шум
крови привели его в состояние некоторого оцепенения.  Присев на корточки, он
с  минуту  прислушивался к  дремотному дыханию сада,  ощупывая глазами пятна
теней  и  света;  отдышался,  шмыгнул носом и,  убедившись,  что  людей нет,
прополз в глубину. Оборванный, исхудавший, трясущийся от ненависти и страха,
он  напоминал крысу,  облитую светом  фонаря во  тьме  погреба.  Еще  что-то
удерживало его  руки,  словно  упругий лесной сук  -  идущего человека,  но,
понатужившись, мужик встал, поднял ногу и сильно ударил подошвой в ближайший
кол.
     Стебли,  затрещав, вытянулись на земле. Стиснув зубы, Геннадий бросился
всем телом в кусты,  топча,  ломая,  выдергивая с корнем, скручивая и вихляя
листья;  брызги свежей земли летели из-под  его ног и  с  корней выхваченных
растений.  Дух разрушения,  близкий к  истерическому припадку,  наполнял его
дрожью сладострастного исступления.  Перед глазами кружился вихрь,  пестрый,
как  лоскутное  одеяло;  через  две-три  минуты  малинник  напоминал  вороха
разбросанной,  гигантской соломы.  Пошатываясь,  потный от изнурения,  мужик
подошел  к  забору.  Спину  знобило,  усиленные скачки  сердца  расслабляли,
перебивая дыхание.  Заторопившись,  он стал карабкаться на забор,  срываясь,
подскакивая, шаркая ногами по дереву; но через мгновение увидел рыжую голову
Якобсона, вытянул вперед руки и замер.
     Эстонец постоял на месте,  раскачиваясь,  как медведь,  и вдруг положил
ладони на  плечи  Геннадия.  Горло старика клокотало и  всхлипывало,  как  у
человека с падучей, он хотел что-то сказать, но не смог и бешено обернулся к
искалеченным кустам сада.  Тогда Геннадий увидел,  что  рыжие вихры Якобсона
тускнеют.  На  голову старика садилась таинственная,  белая пыль:  он быстро
седел. Тягучий ужас раздавил мужика.
     - Ты что делал? - хрипло спросил эстонец.
     - Пусти!  - взвизгнул Геннадий, подымая руки к лицу. Но его не ударили.
Железные, пытливые пальцы давили плечи так, что болела шея.
     - Ты  ломал!  -  сказал шепотом Якобсон.  От горя и  волнения он не мог
вскрикнуть и судорожно мотал головой. - Что будем делать теперь?
     "Убьет!"  -  подумал  Геннадий,  тоскливо  следя  за  прыгающими зубами
эстонца. Мужику захотелось завыть, убежать вон, уткнуться лицом в землю.
     - Я работал,  - продолжал Якобсон, - десять лет. Ты приходил. Ты просил
хлеба. Я дал тебе хлеб. Зачем был неблагодарным и ломал?
     - А вот и ломал!  -  почти бессознательно, срывающимся голосом произнес
Геннадий.
     Отчаяние толкало его к вызову.
     - Бей! Что не бьешь? Ломал! Э-ка! Чухна проклятая!
     Загнанный, он озверел и теперь готов был на все. Пересохший язык бросил
еще одно бессмысленное ругательство.  Но  не Якобсона хотел оскорбить он,  а
все,   что  появилось  неизвестно  откуда,   рядом  с  обездоленной  пашней,
первобытным веретеном и мякиной:  город,  господа,  книги, звон ресторанного
оркестриона -  неведомыми путями  соединились в  его  сознании с  нерусским,
выхоленным куском земли. Но он не смог бы даже заикнуться об этом.
     Старик согнулся,  и  вдруг голова его куда-то исчезла.  В тот же момент
Геннадий задохнулся от  сотрясения,  увидел под собой край забора,  вверху -
небо и грузно шмякнулся в переулок, затылком о камень. Багровый свет брызнул
ему в глаза; он вскрикнул и потерял сознание.
     Через полчаса он очнулся и  сел,  покачиваясь от слабости.  Острая боль
рвала голову.  Поднявшись, мужик нащупал дрожащими пальцами висок, мокрый от
крови,  и заплакал.  Это были теплые,  злые слезы.  Он плакал,  неведомо для
себя, о беспечальном мужицком рае, где - хлеб, золото и кумач.




     Малинник Якобсона. Впервые - журнал "Всемирная панорама", 1910, Э 73.
     Барка - небольшая деревянная баржа с открытой палубой.
     Чухна - в дореволюционной России - презрительное прозвище эстонцев.

                                                                    Ю.Киркин

Популярность: 1, Last-modified: Sat, 29 Mar 2003 09:56:03 GMT