сте с Лондроном в больших санях всегда выезжал на бои, становился гденибудь в поле на горке и наблюдал издали. Он волновался страшно, дрожал, скрежетал зу-бами и раз, когда городских гнали фабричные по полю к городу, он, одетый в нагольный тулуп и самоедскую шап-ку, выскочил из саней, пересек дорогу бегущим и заорал своим страшным голосом: -- Ар-рнауты! Стой! Вперед! -- бросился, увлек за собой наших, и город прогнал фабричных. Из полка ходили еще только двое: я и Ларион Орлов. Лондрон нас переодевал в короткие полушубки. Орлову платил по пять рублей в случае нашей победы, а меня угощал, верил в долг деньги и подарил недорогие, с себя, серебряные часы, когда на мостике, близ фабрики Корзинкина, главный боец той стороны, знаменитый в то вре-мя Ванька Гарный во главе своих начал гнать наших с моста, и мне удалось сбить его с ног. Когда увидали, что атаман упал, фабричные ошалели, и мы их без труда рас-колотили и погнали. Лондрон и Морянинов ликовали. Вот в десятом часу вечера и отправился я к Лондрону, на-деясь, что даст переночевать. Это был единственный мой хороший знакомый в Ярославле. Вхожу. Иду к буфету и с ужасом узнаю от буфетчика Семена Васильевича, что старик лежит в больнице, где ему сделали операцию. Се-мен меня угостил ужином, я ему рассказал о своей от-ставке, и он мне разрешил переночевать на диване в биллиардной. x x x На другой день я встретился с моим другом, юнкером Павликом Калининым, и он позвал меня в казарму обе-дать. Юнкера и солдаты встретили меня, "в вольном платье", дружелюбно, да только офицеры посмотрели ко-со, сказав, что вольные в казарму шляться не должны, и формалист-поручик Ярилов, делая какое-то замечание юнкерам, указал на меня, как на злой пример: -- До зимогора достукался! И я, действительно, стал зимогором. Так в Ярославле и вообще в верхневолжских городах вовут тех, которых в Москве именуют хитровцами, в Са-маре-- горчичниками, в Саратове-- галаховцами, а в Харькове-- раклами, и всюду-- "золотая рота". Пообедав с юнкерами, я ходил по городу, забегал в биллиардную Лондрона и соседнего трактира "Русский пир", где по вечерам шла оживленная игра на биллиарде в так называемую "фортунку", впоследствии запрещен-ную. Фортунка состояла из 25 клеточек в ящике, который становился на биллиард, и игравший маленьким костяным шариком должен был попасть в "старшую" клетку. Игра-ло всегда не менее десяти человек, и ставки были разные, от пятака до полтинника, иногда до рубля. Незадолго передо мной вышел в отставку фельдфебель 8й роты Страхов, снял квартиру в подвале в Никит-ском переулке со своей женой Марией Игнатьевной и ре-бенком и собирался поступить куда-то на место. В полку были мы с ним дружны, и я отправился в Никитский пе-реулок, думая пока у него пожить. Прихожу и вижу ка-ких-то баб и двух портных, мучающихся с похмелья. Ока-залось, что Страхов недавно совсем выехал в деревню вместе с женой. Я дал портным двугривенный на опохмел-ку и выпросил себе разрешение переночевать у них ночь, а сам пошел в "Русский пир", думая встретиться с кем-нибудь из юнкеров; их в трактире не оказалось. Я зашел в биллиардную и сел между довольно-таки подозрительны-ми завсегдатаями, "припевающими", как зовут их игроки. Потом пошел в карточную рядом с биллиардной, где игра-ли в карты, в "банковку". И вот входит высокий, молодой щеголь, с которым я когда-то играл на биллиарде и не раз он пил вино в нашей юнкерской компании. Его при-няли игроки довольно подобострастно и предложили играть, но он, взглянув, что игра была мелкая, на медные деньги, отказался и начал всматриваться в меня. Я готов был провалиться сквозь землю, благодаря своему ко-стюму. -- Извините, кажется, вы зимой юнкером были и мы с вами играли и ужинали? -- Да... вот в отставке... -- Бросили службу?.. Ну что же, хорошо... Вот я за-шел сюда, деваться некуда и здесь тоже никого... игра де-шевая... Пойдемте в общий зал... Вообще вы не ходите в эту комнату, там шулера... И объяснил мне тайну банковки с подрезанными кар-тами. Подали водку, икру. Потом солянку из стерляди и па-ру рябчиков. -- Приехал с завода, удрал от отца, -- поразгуляться, поиграть... Вы знаете, я очень люблю игру... Чуть-что-- сейчас сюда... А сейчас я с одной знакомой дамой на де-нек приехал и по привычке на минуту забежал сюда. В этот день я первый раз в жизни ел солянку из стер-ляди. Выпили бутылку лафита, поболтали. Я рассказал моему собеседнику, что живу у приятеля в ожидании места-- и затем попрощались. -- Позвольте мне вас довезти до дома, -- предложил он мне, нанимая извозчика в лучшую в городе Кокуевскую гостиницу. -- Нет, спасибо, рядом живу... Вон тут... Он уехал, а я сунул в карман руки и... нашел в пра-вом кармане рублевую бумажку, а в ней два двугривен-ных и два пятиалтынных. И когда мне успел их сунуть мой собеседник, так и до сих пор не понимаю. Но сделал это он необычайно ловко и совершенно кстати. Я тотчас же вернулся в трактир, взял бутылку водки, в лавочке купил 2 фунта кренделей и фунт постного са-хару для портных и для баб. Я пришел к ним, когда они, переругиваясь, собирались спать, но когда я портным вы-ставил бутылку, а бабам -- лакомство, то стал первым гостем. Уснул на полу. Мне подостлали какоето тряпье, под голову баба дала свернутую шубку, от которой пахло ке-росином. Я долго не спал и проснулся, когда уже рассве-ло и на шестке кипятили чугунок для чая. Утром я пошел искать какого-нибудь места, перебегая с тротуара на тротуар или заходя во дворы, когда встре-чал какого-нибудь товарища по полку или знакомого офи-цера -- солдат я не стеснялся, солдат не осудит, а еще по-завидует поддевке и пальтишку-- вольный стал! x x x Где-где я не был, и в магазинах, и в конторах, и в го-стиницы заходил, все искал место "по письменной части". Рассказывать приключения этой голодной недели и скуч-но, и неинтересно: кто из людей в поисках места не испы-тывал этого и не испытывает теперь. В лучшем случае-- -вежливый отказ, а то на дерзость приходилось наты-каться: -- Шляются тут. Того и гляди, стащут что... Наконец повезло. Возвращаюсь в город с вокзала, где мне добрый человек, услыхав мою просьбу, сказал, что без протекции и не думай попасть. Вокзал тогда был один, Московский, и стоял, как и теперь стоит, за речкой Которослью. От вокзала до Которосли, до американского моста, как тогда мост этот назывался, расстояние большое, а на середине пути стоит ряд одноэтажных, казарменного ти-па, зданий-- это военная прогимназия, переделанная из школы военных кантонистов, о воспитании которых в полку нам еще капитан Ярилов рассказывал. И он такую же школу прошел, основанную в Аракчеевские времена. Да и долго еще по пограничным еврейским местечкам ездили отряды солдат с глухими фурами и ловили еврей-ских ребятишек, выбирая, которые поздоровее, сажали в фуры, привозили их в города и рассылали по учебным полкам, при которых состояли школы кантонистов. Здесь их крестили, давали имя и фамилию, какая на ум при-дет, но, впрочем, не мудрствовали, а более называли по имени крестного отца. Отсюда много меж кантонистов было Ивановых, Александровых и Николаевых... Воспитывали жестоко и выковывали крепких людей, солдат, ничего не признававших, кроме дисциплины. Девизом воспитания был девиз, оставленный с аракчеевских времен школам кантонистов: -- Из десятка девять убей, а десятого представь. И выдерживали такое воспитание только люди вынос-ливости необыкновенной. Вот около этого здания, против которого в загород-ке два сторожа кололи дрова, лениво чмокая колуном по полену, которое с одного размаха расколоть можно, я остановился и сказал: -- Братцы, дайте погреться, хоть пяток полешек рас-колоть, я замерз. -- Ну ладно, погрейся, а я покурю. И старый солдат с седыми баками дал мне колун, а сам закурил носогрейку. Ну и показал я им, как колоть надо. Выбирал самые толстые, суковатые -- сосновые были дрова -- и пока другой сторож возился с поленом, я расколол десяток... -- Ну и здоров, брат, ты! Нако вот, покури. И бакенбардист сунул мне трубку и взялся за топор. Я для виду курнул раза три и к другому: -- Давай, дядя, я еще бы погрелся, а ты покури. -- Я не курю. Я по сухопутному. Вынул изза голенища берестяную тавлинку, посту-чал указательным пальцем по крышке, ударил тремя паль-цами раза три сбоку, открыл; забрал в два пальца здоро-вую щепоть, склонил голову вправо, прищурил правый глаз, засунул в правую ноздрю. -- А нука табачку носового, вспомни дедушку Мосолова, Луку с Петром, попадью с ведром! Втянул табак в ноздрю, наклонил голову влево, за-крыл левый глаз, всунул в левую ноздрю свежую щепоть и потянул, приговаривая: -- Клюшницу Марию, птишницу Дарью, косого звонаря, пономаря-нюхаря, дедушку Якова... -- и подает мне: не угощаю всякого, а тебе почет. Я вспомнил шутку старого нюхаря Костыги, захватил большую щепоть, засучил левый рукав, насыпал дорожку табаку от кисти к локтю, вынюхал ее правой ноздрей и то же повторил с правой рукой и левой ноздрей... -- Эге, да ты нашенский, нюхарь взаправдошной. Та-кого и угостить не жаль. Подружились со стариком. Он мне рассказал, что этот табак с фабрики Николая Андреевича Вахрамеева, ду-ховитый, фабрика вон там, недалече, за шошой, а то еще есть в Ярославле фабрика другого Вахрамеева и Дунае-ва, у тех табак позабористей, да не так духовит... -- Даром у меня табачок-то, на всех фабриках прия-тели, я к ним ко всем в гости хожу. Там все Мартыныча знают... Я колол дрова, а он рассказывал, как прежде сам та-бак из махорки в деревянной ступе ухватом тер, что, впро-чем, для меня не новость. Мой дед тоже этим занимался, и рецепт его удивительно вкусного табака у меня до сей поры цел. -- А ты сам откелева? -- Да вот места ищу ..прежде конюхом в цирке был. -- А сам по цирковому ломаться не умеешь?.. Страсть люблю цирк,-- сказал Ульян, солдатик помоложе. -- Так, малость... Теперь не до ломанья, третий день не жрамши. -- А ты к нам наймайся. У нас вчерась одного за пьянство разочли.. Дело немудрое, дрова колоть, печи топить, за опилками съездить на пристань да шваброй полы мыть... Тут же меня представили вышедшему на улицу эконому, и он после двух-трех вопросов принял меня на пять рублей в месяц на казенных харчах. И с каким же удовольствием я через час ужинал го-рячими щами и кашей с поджаренным салом. А на утро уж тер шваброй коридоры и гимнастическую залу, кото-рую оставили за мной на постоянную уборку.... Не утерпел я, вынес опилки, подмел пол -- а там на турник и давай сантуше крутить, а потом в воздухе сальтомортале и встал на ноги... И вдруг аплодисменты и крики. Оглянулся-- человек двадцать воспитанников стар-шего класса из коридора вывалили ко мне. -- Новый дядька? А нука еще!.. еще!... Я страшно переконфузился, захватил швабру и убе-жал. И сразу разнесся по школе слух, что новый дядька замечательный гимнаст, и сторожа говорили, но не удив-лялись, зная, что я служил в цирке. На другой день во время большой перемены меня по звал учитель гимнастики, молодой поручик Денисов, и после разговоров привел меня в зал, где играли ученики, и заставил меня проделать приемы и на турнике и на тра-пеции, и на параллельных брусьях; особенно поразило всех, что я поднимался на лестницу, притягиваясь на од-ной руке. Меня ощупывали, осматривали, и установилось за мной прозвище: -- Мускулястый дядька. Денисов звал меня на уроки гимнастики и заставлял проделывать разные штуки. А по утрам я таскал на себе кули опилок, мыл пол, колол дрова, вечером топил четыре голландских печи, на вьюшках которых школьники пекли картошку. Ел досыта, по вечерам играл в свои козыри, в "носки" и в "козла" со сторожами и уж радовался, что дождусь навигации и махну на низовья Волги в привольное житье... С дядьками сдружился, врал им разную околесицу, и больше все-таки молчал, памятуя завет отца, у которого была любимая пословица; -- Язык твой -- враг твой, прежде ума твоего рыщет. А также и другой завет Китаева: -- Нашел -- молчи, украл -- молчи, потерял -- молчи. И объяснение его к этому: -- Скажешь, что нашел-- попросят поделиться, ска-жешь, что украл-- сам понимаешь, а скажешь, что поте-рял-- никто ничего, растеряха, тебе не поверит... Вот и помалкивай, да чужое послухивай, что знаешь, то твое, про себя береги, а от другого дурака может что и умное услышишь. А главное, не спорь зря -- пусть всяк свое бре-шет, пусть за ним последнее слово останется! Никто мне, кажется, не помог так в жизни моей, как Китаев своим воспитанием. Сколько раз все его науки мне вспоминались, а главное, та сила и ловкость, которую он с детства во мне развил. Вот и здесь, в прогимназии, был такой случай. Китаев сгибал серебряную монету между пальцами, а мне тогда завидно было. И стал он мне развивать пальцы. Сперва выучил сгибать последние суставы, и стали они такие крепкие, что другой всей ру-кой последнего сустава не разогнет; потом начал учить постоянно мять концами пальцев жевку-резину-- жевка была тогда в гимназии у нас в моде, а потом и гнуть ку-сочки жести и тонкого железа... -- Потом придет время, и гривенники гнуть будешь. Пока еще силы мало, а там будешь. А главное, силой не хвастайся, зная про себя, на всяк случай, и никому не рассказывай, как что делаешь, а как проболтаешься, и силушке твоей конец, такое заклятие я на тебя кладу... И я поклялся старику, что исполню заветы. В последнем классе я уже сгибал легко серебряные пятачки и с трудом гривенники, но не хвастался этим. Раз только, сидя вдвоем с отцом, согнул о стол серебряный пятачок, а он, просто, как будто это вещь уж самая обыкновенная, расправил его, да еще нравоучение прочи-тал: -- Не делай этих глупостей. За порчу казенной звон-кой монеты в Сибирь ссылают. x x x Покойно жил, о паспорте никто не спрашивал. Дети ме-ня любили и прямо вешались на меня. Да созорничать дернула нелегкая. Принес в воскресенье дрова, положил к печи, иду по коридору, вижу -- класс отворен, и на доске написаны ме-лом две строчки De ta tige dГ©tachГ©e Pauvre f euille dessГ©chГ©e... Это Келлер, только что переведенный в наказание сюда из военной гимназии, единственный, который знал фран-цузский язык во всей прогимназии, собрал маленькую группу учеников и в свободное время обучал их пофран-цузски, конечно, без ведома начальства. И дернула меня нелегкая продолжить это знакомое мне стихотворение, которое я еще в гимназии перевел из учебника Марго стихами порусски. Я взял мел и пишу: OГNo, vas tu? je nen sais rien. Lorage a brisГ© le chГ?ne, Qui... И вдруг сзади голоса: -- Дядя Алексей по-французски пишет. Окружили -- что, да как... Наврал им, что меня учил гувернер сына нашего ба-рина, и попросил никому не говорить этого: -- А то еще начальство заругается. Решили не говорить и потащили меня в гимнастиче-скую залу, где и рассказали: -- А наш учитель Денисов на месяц в Москву сего-дня уезжает и с завтрашнего дня новый будет, тоже хо-роший гимнаст, подпоручик Павлов из Нежинского полка... Гром будто над головой грянул. Павлов -- мой взводный. Нет, надо бежать отсюда! Я это решил и уж потешил собравшуюся группу моих поклонников цирковыми приемами, вплоть до сальтомортале, чего я до сих пор еще здесь не показывал... А потом давай их учить на руках ходить, -- прошелся сам и показал им секрет, как можно скоро выучиться, становясь на руки около стенки, и забрасывать ноги через голову на стенку... Закувыркались мои ребятки, и кое-кто уж постиг сек-рет и начал ходить... Радость их была неописуема. У одного выпал серебряный гривенник, я поднял, от-даю: -- Нет, дядька Алексей, возьми его себе на табак. Надо бы взять и поблагодарить, а я согнул его попо-лам, отдал и сказал: -- Возьми себе на память о дядьке... В это время в коридоре показался надзиратель, чтобы яас выгнать в непоказанное время из залы, и я ушел. Павлов... Потом гривенник... Начальство узнает... Вспомнились слова отца, что за порчу монеты -- каторга... И пошел к эконому попросить в счет жалованья два рубля, а затем уйти, куда глаза глядят. -- Паспорт давай, -- первым делом спросил он. -- Сейчас пойду на фатеру, принесу. Сегодня же при-несу... Я хотел попросить у вас рублика три вперед... -- Принеси паспорт, тогда дам... На пока рубль. -- Сегодня принесу. -- Пойди и принеси... Без паспорта держать нельзя. Опять на холоду, опять без квартиры, опять иду к моим пьяницам портным... До слез жаль теплого свет-лого угла, славных сослуживцев-сторожей, милых маль-чиков... То-то обо мне разговору будет). Слишком через двадцать лет я узнал о том, что говорили тогда обо мне после моего исчезновения в прогимназии. x x x На другой день, после первых опытов, я уже не ходил ни по магазинам, ни по учреждениям... Проходя мимо по-жарной команды, увидел на лавочке перед воротами куч-ку пожарных с брандмейстером, иду прямо к нему и про-шу места. -- А с лошадьми водиться умеешь? -- Да я конюх природный. -- Ступай в казарму. Васьков, возьми его. Ужинаю щи со снятками и кашу. Сплю на нарах. Вдруг ночью тревога. Выбегаю вместе с другими и на ли-нейке еду рядом с брандмейстером, длинным и сухим, с седеющей бородкой. Уж на ходу надеваю данный мне ре-менный пояс и прикрепляю топор. Оказывается, горит на Подъяческой улице публичный дом Кузьминишны, луч-ший во всем Ярославле. Крыша вся в дыму, из окон вто-рого этажа полыхает огонь. Приставляем две лестницы. Брандмейстер, сверкая каской, вихрем взлетает на кры-шу, за ним я с топором и ствольщик с рукавом. По другой лестнице взлетают топорники и гремят ломами, раскры-вая крышу. Листы железа громыхают вниз. Воды все еще не подают. Огонь охватывает весь угол, где снимают кры-шу, рвется изпод карниза и несется на нас, отрезая до-рогу к лестнице. Ствольщик, вижу сквозь дым, спустился с пустым рукавом на несколько ступеней лестницы, защи-щаясь от хлынувшего на него огня... Я отрезан и от лест-ницы и от брандмейстера, который стоит на решетке и кричит топорникам: -- Спускайтесь вниз! Но сам не успевает пробраться к лестнице и, вижу, проваливается. Я вижу его каску наравне с полураскры-той крышей... Невдалеке от него вырывается пламя... Он отчаянно кричит... Еще громче кричит в ужасе публика внизу... Старик держится за железную решетку, которой? обнесена крыша, сквозь дым сверкает его каска и кисти рук на решетке... Он висит над пылающим чердаком... Я с другой стороны крыши, по желобу, по ту сторону ре-шетки ползу к нему, крича вниз народу: -- Лестницу сюда! Подползаю. Успеваю вовремя перевалиться через ре-шетку и вытащить его, совсем задыхающегося... Кладу рядом с решеткой... Ветер подул в другую сторону, и ста-рик от чистого воздуха сразу опамятовался. Лестница подставлена. Помогаю ему спуститься. Спускаюсь сам, едва глядя задымленными глазами. Брандмейстера при-нимают на руки, в каске подают воды. А ствольщики уже влезли и заливают пылающий верхний этаж и чердаки. Меня окружает публика... Пожарные... Брандмейстер, придя в себя, обнял и поцеловал меня... А я все еще в себя не приду. К нам подходит полковник небольшого роста, полицмейстер Алкалаев-Карагеоргий, которого я издали видел в городе... Брандмейстер докладывает ему, что я его спас. -- Молодец, братец! Представим к медали. Я вытянулся по-солдатски. -- Рад стараться, ваше высокоблагородие. И вдруг вижу, идет наша шестая рота с моим бывшим командиром, капитаном Вольским, во главе, назначенная "на случай пожара" для охраны имущества. Я ныряю в толпу и убегаю. Прощай служба пожарная и медаль за спасение по-гибавших. Позора встречи с Вольским я не вынес и... но-чевал у моих пьяных портных. Топор бросил в глухом пе-реулке под забор. И радовался, что не надел каску, которую мне совали пожарные, поехал в своей шапке... А то, что бы я делал с каской, и без шапки. Утром проснулся весь черный с ободранной рукой, с волосами, полными сажи. Насилу от-мылся, а глаза еще были воспалены. Заработанный мной за службу в пожарных широкий ременный пояс служил мне много лет. Ах, какой был прочный ременный пояс с широкой медной пряжкой. Как он мне после пригодился, особенно в задонских степях табунных. x x x И пришла мне ночью благодетельная мысль. Прошлой зимой приезжали в Ярославль два моих гимназических то-варища-одноклассника, братья Поповы. Они разыскали меня в полку, кутили три дня, пропили все, деньги и свою пару лошадей с санями, и уехали на ямщике в свое име-ние, верстах в двадцати пяти от Ярославля под Романо-вым Борисоглебском. Имение это они получили в наслед-ство, бросили гимназию, вскоре после меня, и поселились в нем и живут безвыездно, охотясь и ловя рыбу. Они еще тогда уговаривали меня бросить службу и идти к ним в управляющие. Вспомнил я, что по Романовской дороге деревня Ковалеве, а вправо, верстах в двух от нее на берегу Волги, их имение Подберезное. -- Вот и место, -- обрадовался я. Съев из последних денег селянку и растегай, я бодро и весело ранним утром зашагал первые версты. Солнце слепило глаза отблесками бриллиантиков бесконечной снежной поляны, сверкало на обиндевевших ветках берез большака, нога скользила по хрустевшему снегу, кото-рый крепко замел след полозьев. Руки приходилось греть в карманах для того, чтобы теплой ладонью время от времени согревать мерзнувшие уши. Подхожу к деревне; обрадовался, увидев приветливую елку над новым домом на краю деревни. Иван Елкин! Так звали в те времена народный клуб, убежище холодных и голодных-- кабак. В деревнях ни-когда не вешали глупых вывесок с казенноканцелярским названием "питейный дом", а просто ставили елку над крыльцом. Я был горд и ясен: в кармане у меня звякали три пятака, а перед глазами зеленела над снежной кры-шей елка, и я себя чувствовал настолько счастливым, на-сколько может себя чувствовать усталый путник, одетый при 20-градусном морозе почти так же легко, как одева-лись боги на Олимпе... Я прибавил шагу, и через минуту под моими ногами заскрипело крыльцо. В сенях я столк-нулся с красивой бабой, в красном сарафане, которая по-стилала около дверей чистый половичок. -- Вытри ноги-то, пол мыли! -- крикнула она мне. Я исполнил ее желание и вошел в кабак. Чистый пол, чистые лавки, лампада у образа. На стойке бочонок с краном, на нем висят "крючки", медные казенные мерки для вина. Это -- род кастрюлек с длинными ручками, ме-рой в штоф, полуштоф, косушку и шкалик. За стойкой полка, уставленная плечистыми четырехугольными полу-штофами с красными наливками, желтыми и зелеными на-стойками. Тут были: ерофеич, перцовка, полыновка, ма-линовка, рябиновка и кабацкий ром, пахнущий сургу-чом. И все в полуштофах: тогда бутылок не было по каба-кам. За стойкой одноглазый рыжий целовальник в крас-ной рубахе уставлял посуду. В углу на лавке дремал обо-рванец в лаптях и сером подобии зипуна. Я подошел, вы-нул пятак и хлопнул им молча о стойку. Целовальник молча снял шкаличный крючок, нацедил водки из крана вровень с краями, ловко перелил в зеленый стакан с толстым дном и подвинул его ко мне. Затем из-под стойки вытащил огромную бурую, твердую, как булыжник, пе-ченку, отрезал "жеребьек", ткнул его в солонку и подви-нул к деревянному кружку, на котором лежали кусочки хлеба. Вышла хозяйка. -- Глянька, малый, да ты левое ухо отморозил. -- И впрямь отморозил... -- Давай-ка снегу. Хозяйка через минуту вбежала с ковшом снега. -- Нокося, ототри!... Да и щеку-то, глядь, щеку-то. Я оттер. Щека и ухо у меня горели, и я с величайшим наслаждением опрокинул в рот стакан сивухи и начал за-кусывать хлебом с печенкой. Вдруг надо мной прогремел бас: -- И выходишь ты дурак, -- а еще барин! Передо мной стоял оборванец. -- Дурак, говорю. Жрать не умеешь! Не понимаешь того, что язык-- орган вкуса, а ты как лопаешь? Без вся-кого для себя удовольствия! -- Нет, брат, с большим удовольствием, -- отвечаю. -- А хочешь получить вдвое удовольствие? Поднеси мне шкалик, научу тебя, неразумного. Умираю, друг, с по-хмелья, а кривой черт не дает! Лицо его было ужасно: опух, глаза красные, борода растрепана и весь дрожал. У меня оставалось еще два пятака на всю мою будущую жизнь, так как впереди ничего определенного не предви-делось. Вижу, человек жестоко мучится. Думаю, -- ри-скнем. То ли бывало... Бог даст день, бог даст и деньги! И я хлопнул пятаками о стойку. Замелькали у кривого крючок, стаканы, нож и печенка. Хозяйка, по жесту бро-дяги, сняла с гвоздя полотенце и передала ему. Тот намо-тал конец полотенца на правую руку, другой конец пере-кинул через шею и взял в левую. Затем нагнулся, взял правой рукой стакан, а левой начал через шею тянуть вниз полотенце, поднимая, таким образом, как на блоке, правую руку со стаканом прямо ко рту. При его дрожа-щих руках такое приспособление было неизбежно. Нако-нец, стакан очутился у рта, и он, закрыв глаза, тянул ви-но, повидимому, с величайшим отвращением. Поставив пустой стакан, сбросил полотенце. -- Ой, спасибо! И глаза повеселели -- будто переродился сразу. -- А тебе, малый, не жаль будет уступить... Уж по-правляй совсем! Я видел его жадный взгляд на мой стакан и подвинул его. -- Пей. И он уж без всякого полотенца слегка, дрожащей ру-кой ловко схватил стакан и сразу проглотил вино. Только булькнуло. -- Спасибо. Теперь жив. Ты закусывай, а я есть не буду... Я взял хлеб с печенкой и не успел положить в рот, как он ухватил меня за руку. -- Погоди. Я тебя обещал есть выучить... Дело просто. Это называется бутерброд, стало быть, хлеб внизу, а печенка сверху. Язык -- орган вкуса. Так ты вот до сей поры зря жрал, а я тебя выучу, век благодарен будешь в других уму-разуму научишь. Вот как: возьми да переверни, клади бутерброд не хлебом на язык, а печенкой. Ну-ка! Я исполнил его желание, и мне показалось очень вкусно. И при каждом бутерброде до сего времени я вспоми-наю этот урок, данный мне пропоицей-зимогором в каба-ке на Романовском тракте, за который я тогда запла-тил всем моим наличным состоянием. В кабак вошли два мужика и распорядились за столиком полуштофом, а зимогор предложил мне покурить. Я свернул собачью ножку и с удовольствием затянулся махоркой. -- Куда идешь? -- спросил меня хозяин. -- Не видишь -- на Кудыкину гору, чертей за хвост ловить,-- огрызнулся на него бродяга.-- Да твое ли это дело! Допрашивать-то твое дело? Ты кто такой? -- Да я к слову... -- За такие слова и в кабак к тебе никто ходить не будет... -- В Романов иду, -- сказал я. -- Далеко. Ты, мал, поторапливайся. Ишь метелица какая закурила... Я пожал руку бродяге, поклонился целовальнику и вышел из теплого кабака на крыльцо. Ветер бросил мне снегом в лицо. Мне мелькнуло, что я теперь совсем уж отморожу себе уши, и я вернулся в сени, схватил с: пола чистый половичок, как башлыком укутал им голову.и бодро выступил в путь. И скажу теперь, не будь этого половика, я не писал бы этих строк. Стемнело, а я все шел и шел. Дорога большая, обса-женная еще при "матушке Екатерине" березами; сбиться нельзя. Иногда нога уходила до колен в навитые по ко-лее гребни снега. Метель кончилась. Идти стало легче. Снег скрипел под ногами. Темь, тишина, одиночество. Половик спас меня -- ни разу не пришлось оттирать ушей и щек. Вот вдали огоньки... Темные контуры домов... Я чув-ствовал такую усталость, что, не будь этой деревни, ка-жется, упал бы и замерз. Предвкушая возможность вытя-нуться на лавке или хоть на полу в теплой избе, захожу в избу... в одну... в другую... в третью... Везде заперто, и в ответ на просьбу о ночлеге слышу ругательства. За-хожу в четвертую -- дверь оказалась незапертой. Коптит светец. Баба накрывает на стол. В переднем углу сидит седой старик, рядом бородатый мужик и мальчонка. Во-шел и, помня уже раз испытанный когда-то урок, помо-лился на образ. . -- Пустите переночевать, Христа ради. -- Дверь-то не заперла, лешая! -- зыкнул на бабу бо-родатый. -- Не прогневайся, не пущаем... Иди себе с богом от-куда пришел... Иди уж!..-- затараторила баба. -- Замерз ведь я... Из Ярославля пешком иду. -- У меня этакий наслезник топор изпод лавки спер... -- Я ведь не вор какой...-- пробовал защищаться я, снимая с шеи и стряхивая украденный половик. Хозяйка несла из печи чашку со щами. Пахло гриба-ми с капустой. Ломти хлеба лежали на столе. -- Фокыч, пущай он поисть, а там и уходит... А, Фокыч? -- обратилась баба к рыжему. -- Садись, поешь уж. Только ночевать не пущу, -- ска-зал рыжий, а старик указал мне место на скамье, где сесть. Скинув половик и пальто, я уселся. Аромат райский ощущался от пара грибных щей. Едим молча. Еще под-лили. Тепло. Приветливо потрескивает, слегка дымя, лу-чина в светце, падая мелкими головешками в лохань с водой. Тараканы желтые домовито ползают по Илье Муромцу и генералу Бакланову... Тепло им, как и мне. Хо-зяйка то и дело вставляет в железо высокого светца новую лучину... Ели кашу с зеленым льняным маслом. Кош-ка вскочила на лавку и начала тереться о стенку. -- Топор-то у меня стащил... И заперто было... Сидим это... перед рождеством дело... Поужинали... Вдруг сту-чит. Если бы знали, что бродяга, в жисть не отперли бы. -- Кто это? -- спрашиваю. -- А он из-за двери-то: -- Нет ли продажного холста? А холстина-то была у нас. Отпираю. Входит так, му-жичонка. -- Тебе, спрашиваю, холста? -- а он: -- Милостиньку ради Христа! Пустите ночевать да обогреться. -- Вижу, человек хороший... Ночевал... А утром, глядь, нету... Ни его нет, ни топора нет... Вот и пущай вашего брата!.. Кошка играла цепочкой стенных часов-ходиков, кото-рые не шли. Чтобы сколько-нибудь задержаться в теплой избе, я заговорил о часах. -- Давно стоят? -- спрашиваю хозяина. -- С лета. Упали как-то, ну, и стали. А ты понимаешь в часах-то? -- Малость смыслю. У себя дома всегда часы сам чиню. -- Ну, паря. А ты бы наши-то посмотрел... -- Что же, я, пожалуй, посмотрю... Отвертка есть? -- Стамеска махонькая есть. Подал стамеску. Хозяйка убрала со стола. С сердеч-ным трепетом я снял со стены ходики и с серьезной фи-зиономией осмотрел их и принялся за работу. Коечто раз-винтил. -- Темновато при лучинето... Уж я лучше утром... Хозяйка подала платок, в который я собрал части ча-сов. Улегся я на лавке. Дед и мальчишка забрались на полати... Скоро все уснули. Тепло в избе. Я давно так крепко не спал, как на этой узкой скамье с сапогами в головах. Проснулся перед рассветом; еще все спали. Ти-хо взял из-под головы сапоги, обулся, накинул пальто и потихоньку вышел на улицу. Метель утихла. Небо звезд-ное. Холодище страшенный. Вернулся бы назад, да вспом-нил разобранные часы на столе в платочке и зашагал, завернув голову в кабацкий половик... x x x Деревня Ковалево. Спрашиваю у бабы с ведром у ко-лодца, как пройти в Подберезное. Так называлось имение Поповых -- цель моего стремления. -- А вот направо просекой, прямо и придешь. Только, гляди, дороги лесом нет, оттоле никто не ездит... Прямо к барскому дому подойдешь, недалече. И пошел я мимо овинов к лесу, пошел просекой, уто-пал выше колена в снегу; было тихо, неособенно холодно и облачно. Это "недалече" мне показалось так версты в три. От меня валил пар, голова была мокрая, а я шагал и шагал. Вот, наконец, барский дом, с выбитыми рама-ми, с полуободранной крышей, с заколоченной жердями крест на крест зияющей парадной дверью под обвалив-шимся зонтом крыльца. Следов нигде никаких. Налево от дома в почерневшем флигеле из трубы вьется дымок, а от флигеля тропочка в другую сторону от меня. Вхожу в большую избу, топится печь. Около шестка хлопочет ста-рушка, типа пушкинской няни. -- Здравствуйте. Это Подберезное? -- Было оно Подберезное когда-то, да сплыло! -- А где Поповы живут? -- Ээх! Были Поповы, да сплыли! Горькую весть узнаю. Оказалось, что братья Поповы получили это имение года два назад в наследство от дя-ди, переехали сюда вдвоем и сразу закутили вовсю. При-дут, бывало, в Ковалеве, купят все штофы и полуштофы, что стоят на полках с разными наливками и настойка-ми -- это для баб, а для мужчин ведро водки поставят. На закуску скупят в лавке все крендели, пряники и гуля-ют. А то в Романов или Ярославль уедут-- по неделям пьют. Уедут на своих лошадях, в своих экипажах, про-пьют их в городе, а назад на наемных вернутся, в одних пальтишках... Сперва продали все добро из комнат, потом хлеб, скот -- и все понемногу; нет денег на вино -- коро-ву сведут, диван продадут. Потом строевые деревья из лесу продавали потихоньку от начальства, потом осенью этой из дома продали двери да рамы -- разорили все и уехали, а куда и сами не знаем. Пришел с бутылкой постного масла ее муж, старик -- оба бывшие крепостные этого имения. Он все подтвердил и еще разукрасил, что сказала старушка. Я в свою оче-редь рассказал, зачем пришел. Сердечно посожалели они меня, накормили пустыми щами, переночевал я у них в теплой избе, а утром чуть рассвело, напоив горячей водой с хлебом, старик отвел меня по чуть протоптанной им же стежке через глубокий овраг, который выходил на Волгу, в деревню Яковлевское, откуда была дорога в Ковалево. В деревне мы встретили выезжавшего на доброй лоша-денке хорошо одетого крестьянина, который разговорил-ся со стариком. Оказалось, что это приказчик местного бо-гача Тихомирова, который шьет полушубки из лучших романовских овец на Москву и Ярославль. Старик расска-зал про меня, и приказчик, ехавший в Ярославль, пожалел меня, поругал пьяниц Поповых и предложил довезти ме-ня до Ярославля. Потом повернул лошадь к своему до-му, вынес оттуда новый овчинный тулуп. -- Надень, а то замерзнешь. Проезжая деревню, где я чинил часы, я закутался в тулуп и лежал в санях. Также и в кабак, где стащил по-ловик, я отказался войти. Всю дорогу мы молчали -- я не начинал, приказчик ни слова не спросил. На второй по-ловине пути заехали в трактир. Приказчик, молчаливый и суровый, напоил меня чаем и досыта накормил домаш-ними лепешками с картофелем на постном масле. По приезде в Ярославль приказчик высадил меня, я его поблагодарил, а он сказал только одно слово: -- Прощавай! После хороших суток, проведенных у стариков в теп-лой хате, в когда-то красивом имении на гористом берегу Волги -- я опять в Ярославле, где надо избегать встречи с полковыми товарищами и думать, где бы переночевать и что бы поесть. Пошел на базар, чтобы сменять хоро-шие штаны на плохие или сапоги -- денег в кармане ни копейки. Последний пятак за урок, как бутерброды есть, заплатил. Я прямо пошел на базар, где гостиницы Стол-бы. Посредине толкучки стоял одноэтажный промозглый длинный дом, трактир Будилова, притон всего бездомно-го и преступного люда, которые в те времена в честь его и назывались "будиловцами". Это был уже цвет ярослав-ских зимогоров, летом работавших грузчиками на Волге, а зимами горевавших и бедовавших в Будиловском трак-тире. Сапоги я сменял на подшитые кожей старые валенки и получил рубль придачи и заказал чаю. В первый раз я видел такую зловонную, пьяную трущобу, набитую сплошь скупавшими у пьяных платье: снимает пальто или штаны -- и тут же наденет рваную сменку... Минуту назад и я также переобувался в валенки... Я примостился в уг-лу, у маленького столика, добрую половину которого за-нимал руками и головой спавший на стуле оборванец. Мне подали пару чаю за 5 копеек, у грязной торговки я купил на пятак кренделей и наслаждаюсь. В валенках тепло ногам на мокром полу, покрытом грязью. Мысли мелькают в голове -- и ни на одной остановиться нельзя, но девять гривен в кармане успокаивают. Только вопрос, где ночевать? У Лондрона больше неудобно проситься. Где же? Кого спросить? Но все такие опухшие от пьян-ства разбойничьи рожи, что подступиться не хочется. Пью чай, в голове думушка: где бы ночевать?.. Рас-сматриваю моего спящего соседа, но мне видна толькокудлатая голова, вся в известке, да торчавшие из-под го-ловы две руки, в которые он уткнулся лицом. Руки тоже со следами известки, въевшейся в кожу. Пью, смотрю на оборванцев, шлепающих по сырому полу снежными опорками и лаптями... Вдруг стол качнул-ся. Голова зашевелилась, передо мной лицо желтое, опух-шее. Пьяные глаза он уставил на меня и снова опустил голову. Я продолжал пить чай... Предзакатное солнышко на минуту осветило грязные окна притона. Сосед опять поднял голову, выпрямился и сел на стуле, постарался встать и опять хлюпнулся. Потом взглянул на меня и сказал: -- На завод пора, а я, мотри, мал, того... -- И стал шарить в карманах... Потом вынул две копейки, кинул их на стол. -- Мотри, только один семик... добавь тройчак на шкалик... охмелюсь и пойду! -- обратился он ко мне. -- Ладно. Я спросил косушку. Подали ее, четырехугольную, и принесли стаканчик из зеленого стекла, шкаличного раз-мера. Из косушки их выходило два. Деньги, гривенник, конечно уплатил, как и раньше за чай -- вперед. Здесь такой обычай. -- Пей! -- Налей. Руки не годятся, расплещут. Я налил. Он нагнулся над столом, обеими руками об-хватил стакан, понемногу высосал вино и сразу пришел в себя. -- Ну вот я и жив! Спасибо, брательник... -- Ешь крендели, закусывай, -- предлагаю. -- Не надо. А ты чего не пьешь?-- спрашивает меня, а сам любовно косится на косушку. -- Сыпь! Я не буду. -- Во спасибо!.. А то не прохватило. На этот раз он сам налил полный стакан, выпил смаху и крякнул: -- Теперь жив. -- Чайку? -- Коли милость твоя и чайком бы погреться... -- Малай-й! -- подозвал он полового. -- Прибор к па-ре и на семик сахару... Да кипяточку, -- и подвинул по-ловому свои две копейки, лежавшие на столе. Половой сунул в рот две копейки, схватил чайник и тотчас же принес два куска сахару, прибор и чайник с кипятком. Мой сосед молча пил до поту, ел баранки и, наконец, еще раз поблагодарив меня, спросил: -- А ты по какой ударяешь? -- Да по такой же! Вишь, зимогорю... -- Я тоже зимогор, уж десяток годов коло Будилова околачиваюсь, а сейчас при месте, у Сорокина, на белиль-ном... Да вчера получка была, загулял... И шапку про-пил... Как и дойду, не знаю... Разговорились. Я между прочим сказал, что не знаю, как прозимогорю до водополья, и что сегодня ночевать негде. -- Эка дура! Да на завод к нам! У Сорокина места хватит.... -- Да я не знаю работы... -- В однорядь выучат... Напьемся чаю, да айда со мной. Сразу приделят к делу... Он кое-что рассказал о заводе. -- У меня паспорта нет. -- А у кого он на заводе есть? Там паспортов не лю-бят, рублем дороже в месяц плати... Айда! Ввалилась торговка. На руке накинута разная тре-панная одежонка, а на голове, сверх повязанного платка, картуз с разорванным пополам козырьком. -- Почем картуз? -- спрашиваю. -- Гривенник. -- А гривну хошь... -- Добавь семишку, за пятак владай! Я купил засаленный картуз и дал зимогору. Мы за-шагали к Волге. ГЛАВА ПЯТАЯ. ОБРЕЧЕННЫЕ Сытный ужин. Таинственный великан. Утро в казарме. Работа в пекле. Схватка с разбойником. Суслик. Сказка и бывальщина. Со-бака во щах. Встреча с Уланом. Кто был Иван Иванович. Смерть атамана Репки. Опять на Волге. Вспомню белильный завод так, как он есть. Прихо-дится заглянуть лет на десяток вперед. Дело в том, что я его раз уж описывал, но не совсем так, как было. В 1885 году, когда я уже занял место в литературе, в "Рус-ских ведомостях" я поместил очерк из жизни рабочих "Обреченные". Подробнее об этом дальше, а пока я ска-жу, что "Обреченные"-- это беллетристический рассказ с ярким и верным описанием ужасов этого завода, где все имена и фамилии изменены и не назван даже самый город, где был этот завод, а главные действующие лица заменены другими, словом написан так, чтобы и узнать нельзя было, что одно из действующих лиц -- я, самолич-но, а другое главное лицо рассказа совсем не такое, как оно описано, только разве наружность сохранена... Печа-тался этот рассказ в такие времена, когда правду говорить было нельзя, а о себе мне надо было и совсем молчать. А правда была такая. Вечереет. Снежок порошит. Подходим к заводу. Это ряд обнесенных забором по берегу Волги, как раз против пароходных пристаней, невысоких зданий. Мой спутник постучал в калитку. Вышел усатый ста-рик-сторож. -- Фокыч, я новенького привел... -- Нук штож... Веди в контору, там Юханцев, он запишет. Приходим в контору. За столом пишет высокий ры-жий солдатского типа человек. Стали у дверей. -- Тебе что, Ванька? -- Вот новенького привел. Юханцев оценил меня взглядом. -- Ладно. В кубовщики. Как тебя писать-то. -- Алексей Иванов. -- Давай паспорт. -- У меня нет. -- Ладно. Четыре рубля в месяц. Отведи его, Ваня, в казарму. А потом ко мне обратился: -- Поешь, выспись, завтра в пять на работу. Шастай! Третья казарма -- длинное, когдато желтое, грязное и закоптелое здание, с побитыми в рамах стеклами, отку-да валил пар... Голоса гудели внутри... Я отворил дверь. Удушливо-смрадный пар и шум голосов на минуту оше-ломил меня, и я остановился в дверях. -- Лешай, чего распахнул! Небось, лошадей воровал, хлевы затворял! Услыхал я окрик и вошел. Большая казарма. Кругом столы, обсаженные наро-дом. В углу, налево, печка с дымящимися котлами. На одном сидит кашевар и разливает в чашки щи. Направо, под лестницей, гуськом, один за одним, в рваных руба-хах и опорках на босу ногу вереницей стоят люди, подви-гаясь по очереди к приказчику, который черпает из боль-шой деревянной чашки водку и подносит по стакану каж-дому. -- Эй, ты, новенький, подходи! -- крикнул он мне. Я становлюсь в очередь и тоже получаю стакан сиву-хи и сажусь к крайней чашке, за которой сидело девять человек. Здоровенный рыжий безусый малый крошит говядину на столе и горстями валит во щи. Я напустился на го-рячие щи. -- Ишь ты, с воли-то пришел, как хрястает, погля-деть любо! -- замечает старичонка с козлиной бородкой. -- А тебе завидно, Ворона дохлая? -- Не завидно, а все-таки... Свалили в чашку говядину. Сбегали к кашевару, до-бавили щей. Рыжий постучал ложкой. -- Таскай со всем! Вкусно пахли щи, но и с говядиной ели лениво. Так и не доели, вылили. Наложили пшенной каши с салом... Я жадно ел, а другие только вид делали. -- Что это никто каши не ест? -- спросил я соседа. -- Приелась. Погоди с недельку, здесь поработаешь и тебя от еды отвалит... Я похлеще тебя ашал, как с воли пришел, а теперь и глядеть противно. А я прожил на заводе слишком четыре месяца, а ел все время так же, как и сегодня: счастье подвезло. Понемногу все отваливались и уходили наверх по ши-рокой лестнице в казарму. Я все еще не мог расстаться с кашей. Со мной рядом сидел -- только ничего не ел -- ог-ромный старик, который сразу, как только я вошел, по-разил меня своей фигурой. Почти саженного роста, с гу-стыми волосами в скобку, с длинной бородой, вдоль ко-торой двумя ручьями пробегали во всю ее длину серебря-ные усы... А лицо землисто-желтое, истомленное, с полупотухши-ми глубокими серыми глазами... Его огромная ручища с полосками белил в морщинах, казалось, могла закрыть чашку... Он сидел, молчал, а потом этой жесткой, как железо, рукой похлопал меня по плечу. -- Кушай на здоровье. Будешь есть -- будешь жив... Главное ешь больше. Здесь все в еде... -- А вот ты, дедушка, не ешь. -- Мне не к чему... Я умирать собираюсь, а тебе еще жить да жить надо... Гляжу я на тебя и радуюсь. По ду-ше ты мне сразу пришелся... -- Спасибо, дедушка, и ты мне тоже... А то ведь у меня здесь все чужие. -- Здесь все друг другу чужие, пока не помрут... А от-сюда живы редко выходят. Работа легкая, часа два-три утром, столько же вечером, кормят сытно, а тут тебе и конец... Ну эта легкая-то работа и манит всякого... Му-жик сюда мало идет, вреды боится, а уж если идет какой, так либо забулдыга, либо пропоец... Здесь больше отстав-ной солдат работает, али никчемушный служащий, что от дела отбился. Кому сунуться некуда... С голоду да с хо-лоду... Да наш брат гиляй бездомный, который, как мед-ведь, любит летом волю, а зимой нору... -- Нет, я только до весны... С первым пароходом убегу... -- Все, брательник, так думают. А как пойдут ко-лики да завалы, от хлеба отобьет-- другое запоешь...Ну да ладно, об этом подумаем... Ужо увидим. -- А сколько тебе годков, дедушка? Старик поднял голову, и глаза его сверкнули на меня. -- Без малого слишком около того... И опять положил пудовую ручищу на мое далеко не слабое плечо. -- А ты, вот што: ежели хошь дружить со мной, так не трави меня, не спрашивай кто да что, да как, да откеля... Я того, брательник, не люблю... Ну, понял? Ты, я вижу, молодой да умный... Может, я с тобой с первым и балакаю. Ну, понял? -- Ладно, понял, так и будет. -- А звать меня Иваном, и отец Иван был. -- А меня Алексей Иванов. -- Ну вот, оба Иванычи! -- и как-то нутром засмеялся. -- Ведь я тебя не спрашиваю, кто ты, да что ты? А нешто я не вижу, что твое место не здесь... Мое так здесь, я свое отхватал, будя. Понял? -- Понял. -- А теперь спать пойдем, около меня на нарах слободно, дружок спал, в больницу отправили вчера. Вот захвати сосновое поленце в голову, заместо подушки -- и айда. И сильно хромая, стал подниматься по лестнице. Измученный последними тревожными днями, я скоро заснул на новой подушке, которая приятно пахла в во-нючей казарме сосновой коркой... А такой роскоши -- вы-тянуться в тепле во весь рост -- я давно не испытывал. Эта ночь была величайшим блаженством. Главное -- ноги вытянуть, не скрючившись спать! Сквозь сон я услыхал звонкий стук и вместе с тем колокол в соседней с заводом церкви. Звонили к заутре-ни, а в казарме сторож стучал деревянной колотушкой и нараспев кричал: -- Подымайтесь на работу, ребятушки, подымайсь. -- Эх, каторга-- жизнь... А-а-а...-- зевал ктото спро-сонья. -- На работу, ребятушки, на работу-у. -- Чего горланишь, дармоед Сорокинский. -- Что ты, окромчадал что ли, орешь! -- слышались недовольные голоса с поминанием родителей до седьмого колена. И над всем загремело: -- На пожаре ты что ли, дьявол! Это рявкнул на сторожа вскочивший с нар во весь свой огромный рост Сашка, атаман казармы, буян и пья-ница. -- Встал, так и не буду. Чего ругаешься? -- испуган-нопроворчал сторож, пятясь к лестнице. Недалеко от меня в углу заколыхалась груда разно-цветных лохмотьев, и изпод нее показалась совершенно лысая голова и опухшее желтое лицо с клочком седых волос под нижней губой. -- Гляди, сам паршивый козел из помойной ямы вы-лезает, становись, ребята! -- загрохотал Сашка. Ему в ответ засмеялись. Козел ругался и бормотал что-то... Понемногу все поднялись, по одиночке друг за дру-гом спустились вниз, умывались на ходу, набирая в рот воды и разливая по полу, чтобы для порядка в одном месте не мочить, затем поднимались по лестнице в ка-зарму, утирались кто подолом рубахи, кто грязным каф-таном. Некоторые прямо из кухни, не умываясь, шли в ку-сочную, на другой конец двора. Я пошел за Иваном. На дворе было темно, метель слепила глаза и жгла еще не проснувшееся горячее тело. Некоторые кубовщики бежали в одних рубахах и опор-ках. -- Все равно околевать-то!-- ответил мне один, кото-рому я участливо заметил, что холодно... -- Сейчас согреемся! -- утешил меня Иваныч, отворяя дверь в низкое здание кубочной, и через сени прошли в страшно жаркую с сухим жгучим воздухом палату. -- Тепло, потому клейкие кубики выходят, а им жар нужен. Длинная, низкая палата вся занята рядом стоек для выдвижных полок, или, вернее, рамок с полотняным дном, на котором лежит "товар" для просушки. Перед кажды-ми тремя стойками стоит неглубокий ящик на ножках в виде стола. Ящик этот так и называется -- стол. В этих столах лежали большие белые овалы. Это и есть кубики, которые предстояло нам резать. Иваныч подал мне нож, особого устройства, напоми-нающий большой скобель, только с одной длинной руко-ятью посредине. -- Вот это и есть нож, которым надо резать кубики мелко, чтобы ковалков не было. Потом, когда кубики изрежем, разложим их на рамы, ссыпем другие и сложим в кубики. А теперь скидай с себя рубаху. Скинул и сам. Я любовался сухой фигурой этого ма-стодонта. Широкие могучие кости, еле обтянутые кожей, с остатками высохших мускулов. Страшной силы, пови-димому, был этот человек. А он полюбовался на меня и одобрительно сказал: -- Тебе пять кубиков изрезать нипочем. Ну, гляди. Показал мне прием, начал резать, но клейкий кубик, смассовавшийся в цемент, плохо поддавался, приходилось сперва скоблить. Начал я. Дело пошло сразу. Не успел Иваныч изрезать половину, как я кончил и принялся за вторую. Пот с меня лил градом. Ладонь правой руки рас-краснелась и в ней чувствовалась острая боль -- пред-вестник мозолей. Вдруг Иваныч бросил нож, схватился за живот и за-стонал... -- Опять схватило... Колики проклятые... Я усадил его на окно, взял его нож и, пока он му-чился, изрезал оба его кубика и кончил свой, второй... Старик пришел в себя и удивился, что работа сделана. -- Спасибо. Вот спасибо! -- А теперь, Алеша, завяжи себе рот тряпицей, что-бы пыли при ссыпке не глотать... Вот так. Мы завязали рты грязными тряпками и стали пере-сыпать в столы с рам высохший "товар" на место изре-занного, который рассыпали на рамы для сушки. Для каждого кубика десять рам. Белая свинцовая пыль на-полнила комнату. Затем товар был смочен на столах "в плепорцию водицей", сложен в кубики и плотно убит. Работа окончена. Мы омылись в чанах с опалово-белой свинцовой водой и возвратились в казармы. Сегодняшняя работа была особенно трудная, на оче-реди были уже зрелые, клейкие кубики, которые го-товы для поступления в литейную. Сначала товар в кубочную поступает зеленый. Это пережженный свинец, и зеленые кубики режутся легко, почти рассыпаются. По-том они делаются серыми, затем белыми, а потом уже клейкими. Мы кончили работу в 10 утра, и из кубочной Иваныч повел меня на другой конец двора, где здоровенный мужик раскалывал колуном пополам толстенные чурбаки Дров. -- Тимоша, заместо Василия еще никого не нашел? -- Нет еще... Сашку хотел звать, да уж очень озор-ной... Больше никого нет, все кволые... -- А вот парня-то, возьми... Здоровенный... -- Дело... Так вали! Я удивленно посмотрел, а старик и поясняет: -- Дрова-то колоть умеешь? -- Ну еще бы,-- отвечаю. -- Так вот и работай с ним... Часа три работы в день... И здоров будешь, работа на дворе, а то в казар-ме пропадешь. -- Спасибо, это мне по руке... Взял колун и расшиб несколько самых крупных су-коватых кругляков. -- Спасибо! -- Пятнадцать в месяц, -- предложил Тимоша. Это был у меня второй день на заводе. x x x Тимошу я полюбил. Он костромич. Случайно попал на завод, и ему посчастливилось не попасть в кубочную, а сделаться истопником. И с ним-то я проработал зиму колкой и возкой дров, что меня положительно спасло. Тимоша думал прожить зиму на заводе, а весной с первым пароходом уехать в Рыбинск крючничать. Он одинокий бобыль, молодой, красивый и сильный. Дома одна старуха-мать и бедная избенка, а заветная мечта его была -- заработать двести рублей, обстроиться и же-ниться на работнице богатого соседа, с которой они дав-но сговорились. Работа закипела -- за себя и старика кубики режу, а с Тимошей дрова колем и возим на салазках на две-надцать печей для литейщиков. Сперва болели все кости, а через неделю втянулся, окреп и на зависть злюке Во-роне ел за пятерых, а старик Иваныч уступал мне свой стакан водки: он не пил ничего. Так и потекли однооб-разно день за днем. Дело подходило к весне. Иваныч стал чаще кашлять, припадки, колики повторялись, он задыхался и жаловался, что "нутро болит". Его земли-стое лицо почернело, както жутко загорались иногда глубокие глаза в черных впадинах... И за все время он не сказал почти ни с кем ни слова, ни на что не отзывался. Драка ли в казарме, пьянство ли, а. он как не его дело, лежит и молчит. Мы разговаривали только о текущем, не заглядывая друг другу в прошлое. Любил он только сказки слу-шать -- у нас сказочник был, бродяжка неведомый. Сус-лик звать. Кто он -- никому было неизвестно, да и никто не интересовался этим: Суслик да Суслик. Бывалый человек этот старик Суслик -- и тоже, кроме сказок, живого слова не добьешься. А зато как рас-сказывал! Старую-престарую сказку, ну хоть о Бабе-Яге расскажет, а выходит что-то новое. Чего-чего тут не при-плетет он. -- Суслик, а ты бывальщинку скажи. -- Ладно, про что тебе бывальщинку. -- А про разбойников... И пойдет он рассказывать -- жуть берет. И про Стень-ку Разина, и про Ермака Тимофеевича, и про тружени-ков в Жигулях-горах, как они в своих пещерах разбойничков укрывали... До свету, иной раз, рассказывает. И первый молчаливый слушатель -- Иваныч... Ляжет на брюхо во всю свою длину, упрет на ручищи голову и глядит на Суслика... И Суслик только будто для него одного рассказывает, на него одного глядит... И в одно время у них -- уж сколько я наблюдал -- глаза вместе за-гораются... Кончится бывалыцина... Тяжело вздохнет Ива-ныч, ляжет и долго-долго не спит... -- Хорошие сказки Суслик рассказывает, -- сказал я как-то старику, а он посмотрел на меня как-то особенно: -- Не сказки, а бывалыцины. Правду говорит, да не договаривает. То ли бывало... Ээх...-- отвернулся и за-молчал. Хворал все больше и больше, а все просил не от-правлять в больницу. Я за него резал его кубики и с кем-нибудь из товарищей из других пар ссыпал и его и свои на рамы. Все мне охотно помогали, особенно Суслик-- старика любила и уважала вся казарма. x x x Был апрель месяц. Накануне мы получили жалованье и как всегда загуляли. После получки, обыкновенно, пра-вильной работы не бывает дня два. Получив жалованье, лохматые кубовщики тотчас же отправляются на рынок, закупают белье, одежонку, обувь -- и прямо одевшись на рынке, отправляются в Будилов трактир и по другим ка-бакам, пропивают сначала деньги, а потом спускают платье и в "сменке до седьмого колена" попадают под шары и приводятся на другой день полицейскими на за-вод, где контора уплачивает тайную мзду квартальному за удостоверение беспаспортных. Большая же часть их и не покупает никакой одежды; а прямо пропивает жа-лованье. День был холодный, и оборванцы не пошли на базар. Пили дома, пили до дикости. Дым коромыслом стоял: гармоника, пляска, песни, драка... Внизу в кухне заяд-лые игроки дулись в "фильку и бардадыма", гремя ме-дяками. Иваныч совершенно больной лежал на своем ме-сте. Он и жалованье не ходил получать и не ел ничего дня четыре. Живой скелет лежал. Было пять часов вечера. Я сидел рядом с Иванычеы и держал его горячую руку, что ему было приятно. Он молчал уже несколько дней. В казарму ввалился Сашка вместе с другими двумя пьяными старожилами завода. Сашка был трезвее дру-гих, пиликал на гармонике, и все трое горланили чтото несуразное. Я слышал, как дрожит рука Иваныча, какое страда-ние на его лице, но он молчит. Ужасно молчит. -- Сашка, ори тише, видишь, больной здесь, -- крик-нул я. -- А ты что мне за указчик? Ты знаешь, кто я! -- за-ревел Сашка, давно уже злившийся на меня. Он выхватил откудато нож и прыгнул к нам на нары. -- Убью! Это был один момент. Я успел схватить его правую руку, припомнив один прием Китаева -- и нож воткнул-ся в нары, а вывернутая рука Сашки хрустнула, и он с воем упал на Иваныча, который застонал. Я сбросил Сашку на пол. Все смолкло -- и сразу все заревели: -- Бей его, каторжника! Добей его!.. И кто-то бросился добивать. Я прикрикнул и ото-гнал. -- Это наше с ним дело, никто не суйся! Сашка со страшным лицом поднялся и бросился вниз по лестнице. Только его и видели. Сашка исчез навсегда. После Сашки както невольно я сделался атаманом казармы. Оказалось, что обиженный сторож донес на него по-лиции, которая дозналась, что он убийца, беглый каторж-ник, приходила за ним, когда его не было, и обещала еще прийти. Ему об этом шепнул сторож у ворот... Вскоре Иваныча почти без чувств отвезли в больницу. На другой день в ту же больницу отвезли и Суслика, ко-торый как-то сразу заболел. Через несколько дней я по-шел старика навестить, и тут вышло со мной нечто уж совсем несуразное, что перевернуло опять мою жизнь. Одевшись, насколько было возможно, прилично, я отправился в больницу навестить старика... Это, конечно, было не без риска, так как при больнице было арестант-ское отделение, куда я, служа в полку, не раз ходил на-чальником караула, знал многих, и неприятная встреча для меня была обеспечена. Но я не мог оставить так ста-рика. И я пошел. Больница, помнится, была в загородном саду, на самой окраине города. День был жаркий... Лед прошел, на Волге раздавались гудки пароходов. Я уже собирался уехать вниз по Волге, да не мог, не повидав-шись с моим другом. Иду я вдоль длинного забора по окраинной улице, по-росшей зеленой травой. За забором строится новый дом. Шум, голоса... Из-под ворот вырывается собачонка... Как сейчас вижу, желтая, длинная, на коротеньких ножках, дворняжка с неимоверно толстым хвостом в виде кренде-ля. Бросается на меня, лает. Я на нее махнул, а она вцепилась мне в ногу и не отпускает, рвет мои новые штаны. Я схватил ее за хвост и перебросил через забор... Что там вышло! Кто-то взвизгнул, потом сразу заорали на все манеры десятки голосов, и я, чуя недоброе, бросился бежать... -- Собаку в щи кинул, -- визжал кто-то за забором. За мной человек десять каменщиков в фартуках с кирками... А навстречу приказчик из Муранова трактира, который меня узнал. Я перемахнул через другой забор в какой -то сад, потом выскочил в переулок, еще куда-то и очутился за городом. Не простили бы мне каменщики собаку, попавшую в чашку горячих щей! Тут было не до больницы, притом штанина располосана до голого тела... Все бы благополучно, да приказ-чик из Муранова трактира скажет, что я рабочий с Со-рокинского завода. И придет полиция разыскивать, ду-маю: -- Нет, бежать!.. А там пароходы посвистывают... Я вернулся перед самым обедом домой, отпер сундук, вынул из него сорок рублей, сундука не запер и ушел. На базаре сменял пальтишко на хорошую поддевку, купил картуз, в лавке мне зашили штаны -- и очутился я на берегу Волги, еще не вошедшей в берега. Уже вто-рой раз просвистал розоватый пароходик "Удалой". x x x .... Я взял билет и вышел с парохода, чтобы купить чего-нибудь съестного на дорогу. Остановившись у торговку, я: увидал плотного старика-оборванца, и лицо мне пока-залось знакомым. Когда же он крикнул на торговку, пред-лагая ей пятак за три воблы вместо шести копеек, я по-дошел к нему, толкнул в плечо и шепнул: -- Улан? -- Алеша! Далеко ли? -- На низ пробираюсь. А ты как? -- Третьего дня атамана схоронили..., -- Какого? . .. -- Один у нас, небось, атаман был Репка. -- Как, Репку? И рассказал мне, что тогда осенью, когда я уехал из Рыбинска, они с Костыгой устроили-таки побег Репке за большие деньги из острога, а потом все втроем убежали в пошехонские леса, в поморские скиты, где Костыга остался доживать свой век, а Улан и Репка поехали на Черемшан Репкину поклажу искать. Добрались до Яро-славля, остановились подработать на выгрузке дров день-жонок, да беда приключилась: Репка оступился и вывих-нул себе ногу. Месяца два пролежал в пустой барже, об-рос бородой, похудел. А тут холода настали, замерзла Вол-га, и нанялись они в кубовщики на белильный завод, да там и застряли. К лету думали попасть в Черемшан; да оба обессилели и на вторую зиму застряли... Так и жили вдвоем душа в душу с атаманом. -- Рождеством я заболел, -- рассказывал Улан, -- от-правили меня с завода в больницу, а там конвойный сол-дат признал меня, и попал я в острог как бродяга. Так до сего времени и провалялся в тюремной больнице, да и убежал оттуда из сада, где больные арестанты гуляют... Простое дело -- подлез под забор и драла... Пролежал в саду до потемок, да в Будилов, там за халат эту смен-ку добыл. Потом на завод узнать о Репке -- сказали, что в больнице лежит. Сторож Фокыч шапчонку да штаны мне дал... Я в больницу вчера: -- Где тут с Сорокинского завода старик Иван Ива-нов? -- спрашиваю. -- Вчера похоронили, -- ответили. -- Как Иван Иванов с Сорокинского завода? -- Ну да, он записался так и все время так жил... Бородищу во какую отрастил -- ни в жисть не узнать, допреж одни усы носил. Тут только я понял, что мой друг был знаменитый Репка. Но не подал никакого вида. Не знаю, удержался ли бы дальше, но загудел третий свисток... -- Счастливо, кланяйся матушке Волге низовой... А я буду пробираться к Костыге, там и жизнь кончу! Мы крепко обнялись, расцеловались... Я отвернулся, вынул десять рублей, дал ему и побе-жал на пароход. -- Костыге кланяйся!.. -- Прощавай, Алеша. Спасибо. Доеду, -- крикнул он мне, когда я уже стоял на палубе. Но я не отвечал -- только шапку снял и поклонился. И долго не мог прий-ти в себя: чудесный Репка, сыгравший два раза в моей судьбе, занял всего меня. x x x Ну, разве мог я тогда написать то, что рассказываю о себе здесь?! ГЛАВА ШЕСТАЯ. ТЮРЬМА И ВОЛЯ Арест. Важный государственный преступник. Завтрак, у полицмей-стера. Жандарм в золотом пенсне. Чудесная находка. Астраханский майдан. Встреча с Орловым. Атаман Ваняга и его шайка. По Волге на косовушке. Ночь в камышовом лабиринте. Возвращение с добы-чей. Разбойничий пир. Побег. В задонских степях. На зимовке. Красавица-казачка. Опять жандарм в золотом пенсне. Прощай, степь! Цирк и новая жизнь. В Казань пришел пароход в 9 часов. Отходит в 3 часа. Я в город на время остановки. Закусив в дешевом трак-тире, пошел обозревать достопримечательности, не имея никакого дальнейшего плана. В кармане у меня был ко-шелек с деньгами, на мне новая поддевка и красная ру-баха, и я чувствовал себя превеликолепно. Иду по како-муто переулку и вдруг услышал отчаянный крик не-скольких голосов: -- Держи его дьявола! Держи, держи его! Откудато из-за угла вынырнул молодой человек в красной рубахе и поддевке и промчался мимо, чуть с ног меня не сшиб. У него из рук упала пачка бумаг, которую я хотел поднять и уже нагнулся, как из-за угла с гиком налетели на меня два мужика и городовой и схватили. Я ровно ничего не понял, и первое, что я сделал, так это дал по затрещине мужикам, которые отлетели на мосто-вую, но городовой и еще сбежавшиеся люди, в том числе квартальный, схватили меня. -- Не убежишь! -- Да я и бежать не думаю, -- отвечаю. -- Это не он, тот туда убежал, -- вступился за меня прохожий с чрезвычайно знакомым лицом. Разъяснилось, что я -- не тот, которого они ловили, хотя на мне тоже была красная рубаха. -- Да вон у него бумаги в руках, вашебродие, -- ука-зал городовой на поднятую пачку. -- Это я сейчас поднял, мимо меня пробежал чело-век, обронил, и я поднял. -- Гляди, мол, тоже рубахато красная, тоже, долж-но из ефтих! -- раздумывал вслух дворник, которого я сшиб на мостовую. -- А ты кто будешь? Откуда? -- спросил кварталь-ный. Тогда я только понял весь ужас моего положения, и молчал. -- Тащи его в часть, там узнаем, -- приказал квар-тальный, рассматривая отобранные у меня чужие бу-маги. -- Да это прокламации! Тащи его, дьявола... Мы те-бе там покажем! Из той же партии, что бежавший... Половина толпы бегом бросилась за убежавшим, а меня повели в участок. Я решил молчать и ждать случая бежать. Объявлять свое имя я не хотел -- хоть на висе-лицу. На улице меня провожала толпа. В первый раз в жизни я был зол на всех, -- перегрыз бы горло, разбро-сал и убежал. На все вопросы городовых я молчал. Они вели меня под руки, и я не сопротивлялся. Огромное здание полицейского управления с высочен-ной каланчей. Меня ввели в пустую канцелярию. По слу-чаю воскресного дня никого не было, но появились ко-ротенький квартальный и какойто ярыга с гусиным пе-ром за ухом. -- Ты кто такой? А? -- обратился ко мне кварталь-ный. -- Прежде напой, накорми, а потом спрашивай, -- ве-село ответил я. Но в это время вбежал тот квартальный, который ме-ня арестовал, и спросил: -- Полицмейстер здесь? Доложите, по важному де-лу... Государственные преступники. Квартальные пошептались, и один из них пошел на-лево в дверь, а меня в это время обыскали, взяли коше-лек с деньгами, бумаг у меня не было, конечно, никаких. Из двери вышел огромный бравый полковник с ба-кенбардами. -- Вот этот самый, вашевскобродие! -- А! Вы кто такой? -- очень вежливо обратился ко мне полковник, но тут подскочил квартальный. -- Я уж спрашивал, да отвечает, прежде, мол, его на-пой, накорми, потом спрашивай. Полковник улыбнулся. -- Правда это? -- Конечно! На Руси такой обычай у добрых людей есть, -- ответил я, уже успокоившись. Ведь я рисковал только головой, а она недорога была мне, лишь бы отца не подвести. -- Совершенно верно! Я понимаю это и понимаю, что вы не хотите говорить при всех. Пожалуйте в ка-бинет. -- Прикажете конвой-с? -- Никаких. Оставайтесь здесь. Спустились, окруженные полицейскими, этажом ни-же и вошли в кабинет. Налево стоял огромный медведь и держал поднос с визитными карточками. Я остановился и залюбовался. -- Хорош! -- Да, пудов на шестнадцать! -- Совершенно верно. Сам убил, шестнадцать пудов. А вы охотник? Где же охотились? -- Еще мальчиком был, так одного с берлоги такого взял. -- С берлоги? Это интересно... Садитесь, пожалуйста. Стол стоял поперек комнаты, на стенах портреты ца-рей -- больше ничего. Я уселся по одну сторону стола, а он напротив меня -- в кресло и вынул большой револьвер Кольта. -- А я вот сначала рогатиной, а потом дострелил вот из этого. -- Кольт? Великолепные револьверы. -- Да вы настоящий охотник? Где же вы охотились? В Сибири? Ах, хорошая охота в Сибири, там много мед-ведей! Я молчал. Он пододвинул мне папиросы. Я закурил. -- В Сибири охотились? -- Нет. -- Где же? -- Все равно, полковник, я вам своего имени не ска-жу, и кто, и откуда я-- не узнаете. Я решил, что мне оправдаться нельзя. -- Почему же? Ведь вы ни в чем не обвиняетесь, вас задержали случайно, и вы являетесь как свидетель, не более. -- Извольте. Я бежал из дома и не желаю, чтобы мои родители знали, где я и, наконец, что я попал в поли-цию. Вы на моем месте поступили бы, уверен я, так же,, так как не хотели бы беспокоить отца и мать. -- Вы, пожалуй, правы... Мы еще поговорим, а пока закусим. Вы не прочь выпить рюмку водки? Полицмейстер не сделал никакого движения, но вдруг из двери появился квартальный: -- Изволите требовать? -- Нет. Но подождите здесь... Я сейчас распоряжусь о завтраке: теперь адмиральский час. И он, показав рукой на часы, бившие 12, исчез в дру-гую дверь, предварительно заперев в стол Кольта. Квар-тальный молчал. Я курил третью папиросу нехотя. Вошел лакей с подносом и живо накрыл стол у окна на три прибора. Другой денщик тащил водку и закуску. За ним во-шел полковник. -- Пожалуйте,-- пригласил он меня барским жестом и добавил, -- сейчас еще мой родственник придет, гостит у меня проездом здесь. Не успел полковник налить первую рюмку, как вошел полковник-жандарм, звеня шпорами. Седая голова, черные усы, черные брови, золотое пенсне. Полицмейстер пробормотал какуюто фамилию, а меня представил так-- охотник, медвежатник. -- Очень приятно, молодой человек! И сел. Я сообразил, что меня приняли, действитель-но, за какую-то видную птицу, и решил поддерживать это положение. -- Пожалуйте, -- пододвинул он мне рюмку. -- Извините, уж если хотите угощать, так позвольте мне выпить так, как я обыкновенно пью. Я взял чайный стакан, налил его до краев, чокнулся с полковниками и с удовольствием выпил за один дух. Мне это было необходимо, чтобы успокоить напряженные нервы. Полковники пришли в восторг, а жандарм уми-лился: -- Знаете, что, молодой человек. Я пьяница, Ташкент брал, Мишку Хлудова перепивал, и сам Михаил Григорьевич Черняев, уж на что молодчина был, дивился, как я пью... А таких, извините, пьяниц, извините, еще не ви-дал. Я принял комплимент и сказал: -- -- Рюмками воробья причащать, а стаканчиками кумонька угощать... -- Браво, браво... Я с жадностью ел селедку, икру, съел две котлеты с макаронами и еще. налив два раза по полстакану, чок-нулся с полковничьими рюмками и окончательно овла-дел собой. Хмеля ни в одном глазу. Принесли бутылку пива и кувшин квасу. . -- Вам Квасу? -- Нет, я пива. Пецольдовское пиво я очень люблю, -- сказал я, прочитав ярлык на бутылке. -- А я пива с водкой не мешаю, -- сказал жандарм. Я выпил бутылку пива, жадно наливал стакан за ста-каном. Полковники переглянулись. -- Кофе и коньяк! Лакей исчез. Я закуривал. -- Ну, что сын? -- обратился он к жандарму. -- Весной кончает Николаевское кавалерийское, ду-маю, что будет назначен в конный полк, из первых идет... Лакей подал по чашке черного кофе и графинчик с коньяком. У меня явилось желание озорничать. -- Надеюсь, теперь от рюмки не откажетесь? -- Откажусь, полковник. Я не меняю своих убежде-ний. -- Но ведь нельзя же коньяк пить стаканом. -- Да, в гостях неудобно. -- Я не к тому... Я очень рад... Я, ведь, только одну рюмку пью... Я налил две рюмки. -- И я только одну, -- сказал жандарм. -- А я уж остатки... Разрешите. Из графинчика вышло немного больше половины ста-кана. Я выпил и закусил сахаром. -- Великолепный коньяк, -- похвалил я, а сам до тех пор никогда коньяку и не пробовал. Полковники смотрели на меня и молчали. Я захотел их вывести из молчания. -- Теперь, полковник, вы меня напоили и накормили, так уж, по доброму русскому обычаю, спать уложите, а там завтра уж и прашивайте. Сегодня я отвечать не буду, сыт, пьян и спать хочу... По лицу полицмейстера пробежала тучка и на лице блеснули морщинки недовольства, а жандарм спросил: -- Вы сами откуда? -- Приезжий, как и вы здесь, и, как и вы, сейчас гость полковника, а через несколько минут буду арестантом. И больше я вам ничего не скажу. У жандарма заходила нижняя челюсть, будто он гро-зил меня изжевать. Потом он быстро встал и сказал: -- Коля, я к тебе пойду! -- и, поклонившись, злой по-ходкой пошел во внутренние покои. Полицмейстер вы-шел за ним. Я взял из салатника столовую ложку, свер-нул ее штопором и сунул под салфетку. -- Простите, -- извинился он, садясь за стол. -- Я ви-жу в вас, безусловно, человека хорошего общества, по-чему-то скрывающего свое имя. И скажу вам откровенно, что вы подозреваетесь в серьезном... не скажу преступле-нии, но... вот у вас прокламации оказались. Вы мне очень нравитесь, но я -- власть исполнительная... Конечно, вы догадались, что все будет зависеть от жандармского пол-ковника... -- ...который, кажется, рассердился. Не выдержал до конца своей роли. -- Да, он человек нервный, ранен в голову... И завтра вам придется говорить с ним, а сегодня я принужден вас продержать до утра -- извините уж, это распоряжение полковника -- под стражей... -- Я чувствую это, полковник; благодарю вас за ми-лое отношение ко мне и извиняюсь, что я не скажу своего имени, хоть повесьте меня. Я встал и поклонился. Опять явился квартальный, и величественый жест полковника показал квартальному, что ему делать. Полковник мне не подал руки, сухо поклонившись. Проходя мимо медведя, я погладил его по огромной лапе и сказал: -- Думал ли, Миша, что в полицию попадешь! Мне отдали шапку и повели куда-то наверх на чердак. -- Пожалуйте, сюда!-- уже вежливо, не тем тоном, как утром, указал мне квартальный какую-то закуту. Я вошел. Дверь заперлась, лязгнул замок и щелкнул ключ. Мебель состояла из двух составленных рядом ска-меек с огромным еловым поленом, исправляющим долж-ность подушки. У двери закута была высока, а к окну спускалась крыша. Посредине, четырехугольником, обык-новенное слуховое окно, но с железной решеткой. После треволнений и сытного завтрака мне первым делом хоте-лось спать и ровно ничего больше. -- Утро вечера мудренее!-- подумал я, засыпая. Проснулся ночью. Прямо в окно светила полная луна. Я поднимаю голову-- больно, приклеились волосы к вы-ступившей на полене смоле. Встал. Хочется пить. Тихо кругом. Подтягиваюсь к окну. Рамы нет-- только ре-шетки, две поперечные и две продольные из ржавых же-лезных прутьев. Я встал на колени, на нечто вроде под-оконника, и просунул голову в широкое отверстие. Вдали Волга... Пароход где-то просвистал. По дамбе стучат те-леги. А в городе сонно, тихо. Внизу, подо мной, на по-жарном дворе лошадь иногда стукнет ногой... Против окна торчат концы пожарной лестницы. Устал в неудоб-ной позе, хочу ее переменить, пробую вынуть голову, а она не вылезает... Упираюсь шеей в верхнюю перекла-дину и слышу треск -- поддается тонкое железо кибитки слухового окна. Наконец, вынимаю голову, прилажи-ваюсь и начинаю поднимать верх. Потрескивая, он под-нимается, а за ним вылезают снизу из гнилого косяка и прутья решетки. Наконец, освобождаю голову, прима-щиваюсь поудобнее и, высвободив из нижней рамы прутья, отгибаю наружу решетку. Окно открыто, пролезть легко. Спускаюсь вниз, одеваюсь, поднимаюсь и вылезаю на крышу. Сползаю к лестнице, она поросла мохом от старости, смотрю вниз. Ворота открыты. Пожарный-де-журный на скамейке, и храп его ясно слышен. Спускаюсь. Одна ступенька треснула. Я ползу в обхват. Прохожу мимо пожарного в отворенные ворота и важно шагаю по улице вниз, направляясь к дамбе. Жаж-да мучит. Вспоминаю, что деньги у меня отобрали. И вот чудо: подле тротуара чтото блестит. Вижу-- дамский перламутровый кошелек. Поднимаю. Два двугривенных! Ободряюсь, шагаю по дамбе. Заалелся восток, а когда я подошел к дамбе и пошел по ней, перегоняя воза, за-сверкало солнышко... Пароход свистит два раза -- значит отходит. Пристань уже ожила. В балагане покупаю фунт ситного и пью кружку кислого квасу прямо из бочки. Открываю кошелек-- двугривенных нет. Лежит белая бу-мажка. Открываю другое отделение, беру двугривенный и расплачиваюсь, интересуюсь бумажкой-- оказывается второе чудо: двадцатипятирублевка. Эге, думаю я, еще не пропал! Обращаюсь к торговцу: -- Возьму целый ситный, если разменяешь четверт-ную. -- Давай! Беру ситный, иду на пристань, покупаю билет третьего класса до Астрахани, покупаю у бабы воблу и целого гуся жареного за рубль. Пароход товаро-пассажирский. Народу мало. Везут какие-то тюки и ящики. Настроение чудесное... Душа ли-кует... x x x Астрахань. Пристань забита народом. Какая смесь одежд и лиц, Племен, наречий, состояний... Солнце пекло смертно. Пылища какая-то белая, мел-кая, как мука, слепит глаза по пустым немощеным ули-цам, где на заборах и крышах сидят вороны. Никогошеньки. Окна от жары завешены. Кое-где в тени возле стен отлеживаются в пыли оборванцы. На зловонном майдане, набитом отбросами всех стран и народов, я первым делом сменял мою суконную поддев-ку на серый почти новый сермяжный зипун, получив трешницу придачи, расположился около торговки съест-ным в стоячку обедать. Не успел я поднести ложку мут-ной серой лапши ко рту, как передо мной выросла бога-тырская фигура, на голову выше меня, с рыжим чубом... Взглянул-- серые знакомые глаза... А еще знакомее по-казалось мне шадровитое лицо... Не успел я рта открыть, как великан обнял меня. -- Барин? Да это вы!.. -- Я, Лавруша... -- Ну, нет, я не Лавруша уж, а Ваня, Ваняга... -- Ну, и я не барин, а Алеша... Алексей Иванов... -- Брось это, -- вырвал он у меня чашку, кинул пятак торговке и потащил. -- Со свиданием селяночки хлебанем. Орлов после порки благополучно бежал в Астрахань-- иногда работал на рыбных ватагах, иногда вольной жизнью жил. То денег полные карманы, то опять догола пропьется. Кем он не был за это время: и навожчиком, и резальщиком, и засольщиком, и уходил в море... А потом запил и спутался с разбойным людом... Я поселился в слободе, у Орлова. Большая хата на пустыре, пол земляной, кошмы для постелей. Лушка, тол-стая немая баба, кухарка и калмык Доржа. Еды всякой вволю: и баранина, и рыба разная, обед и ужин горячие. К хате пристроен большой чулан, а в нем всякая всячина съестная: и мука, и масло, и бочка с соленой промысло-вой осетриной, вся залитая до верху тузлуком, в который я как-то, споткнувшись в темноте, попал обеими руками до плеч, и мой новый зипун с месяц рыбищей соленой ра-зил. Уж очень я был обижен, а оказывается, что к счастью! С нами жил еще любимый подручный Орлова -- Нозд-ря. Неуклюжий, сутулый, ноги калмыцкие-- колесом, глаза безумные, нос кверху глядит, а изпод выворочен-ных ноздрей усы щетиной торчат. Всегда молчит и только приказания Орлова исполняет. У него только два от-вета на все: ну-к-штожь и ладно. Скажи ему Орлов, примерно: -- Видишь, купец у лабаза стоит? -- Ну-к-штожь! -- Пойди, дай ему по морде! -- Ладно. И пойдет и даст, и рассуждать не будет, для чего это надо: про то атаману знать! -- Золото, а не человек, -- хвалил мне его Орлов, -- только одна беда -- пьян напьется и давай лупить ни с того ни с сего, почем зря, всякого, приходится глядеть за ним и, чуть-что, связать и в чулан. Проспится и не оби-дится -- про то атаману знать, скажет. На другой день к обеду явилось новое лицо: мужичи-ще саженного роста, обветрелое, как старый кирпич, зло-вещее лицо, в курчавых волосах копной и в бороде тор-чат метелки от камыша. Сел, выпил с нами водки, ест и молчит. И Орлов тоже молчит -- уж у них обычай ничего не спрашивать -- коли что надо, сам всякий скажет. Это традиция. -- Ну, Ваняга, сделано, я сейчас оттуда на челночишнике... Жулябу и Басашку с товаром оставил, на Сви-ной Крепи, а сам за тобой: надо косовушку, в челноке на-силу перевезли все. x x x Волга была неспокойная. Моряна развела волну, и большая, легкая и совкая костромская косовушка сколь-зила и резала мохнатые гребни валов под умелой рукой Козлика, -- так не к лицу звали этого огромного страховида. По обе стороны Волги прорезали стены камышей в два человеческих роста вышины, то широкие, то узкие протоки, окружающие острова, мысы, косы... Козлик раз-бирался в них, как в знакомых улицах города, когда мы свернули в один из них и весла в тихой воде задева-ли иногда камыши, шуршавшие метелками, а изпод носа лодки уплывали ничего не боящиеся стада уток. Странное впечатление производили эти протоки: будто плывешь по аллее тропического сада... Тишина иногда на-рушается всплеском большой рыбины, потрескиванием ка-мышей и какими-то странными звуками... -- Что это? -- спрашиваю. -- Дикие свиньи свою водяную картошку ищут. Какую водяную картошку, я так и не спросил, уж очень неразговорчивый народ! Иногда только они перекидывались какими-то непонят-ными мне короткими фразами. Иногда Орлов вынимал из ящика штоф водки и связку баранок. Молча пили, молча передавали посуду дальше и жевали баранки. Мы двига-лись в холодном густом тумане бесшумными веслами. Уверенно. Козлик направлял лодку, знал, куда надо, в этой сети путанных протоков среди однообразных аллей камыша. Я дремал на средней лавочке вместо севшего за меня в весла Ноздри. Вдруг оглушительный свист... Еще два коротких, от-ветный свист, и лодка прорезала полосу камыша, отделяв-шего от протока заливчик, на берегу которого, на острове ли, на мысу ли, торчали над прибрежным камышом вет-лы-раскоряки, -- их можно уже рассмотреть сквозь посвет-левший, зеленоватый от взошедшей луны, туман. Из-под ветел появились два человека -- один высокий, другой низкий. Они, видимо, спросонья продрогли и щелкали зубами. Молча им Орлов сунул штоф и, только допив его, загово-рили. Их никто не спрашивал. Все молчали, когда они пили. Привязали лодку к ветле. Вышли. -- Вот! -- сказал большой, указывая на огромные мешки и на три длинных толстых свертка в рогожах. Козлик докладывал Орлову: -- То из той клети, знаешь, и эти балыки с Мочаловского вешала. Вот ведерко с икрой еще... Погрузившись, мы все шестеро уселись и молча по-плыли среди камышей и выбрались на стихшую Волгу... Было страшно холодно. Туман зеленел над нами. По ту сторону Волги, за черной водой еще чернее воды, линия камышей. Плыли и молчали. Ведь что-то крупное было сделано, это чувствовалось, но все молчали: сделано дело, что зря болтать! Вот оно где: "нашел -- молчи, украл -- молчи, поте-рял-- молчи!". x x x Должно быть, около полудня я проснулся весь мокрый от пота-- на мне лежал бараний тулуп. Голова болела страшно. Я не шевелился и не подавал голоса. Вся компа-ния уже завтракала и молча выпивала. Слышалось только чавканье и стук бутылки о край стакана. На скамье и на полу передо мной разложены шубы, ковер, платья раз-ные -- и тут же три пустых мешка. Потом опять все уло-жили в мешки и унесли. Я уснул и проснулся к вечеру. Немая подошла, пощупала мою голову и радостно заулы-балась, глядя мне в глаза. Потом сделала страдальче-скую физиономию, затряслась, потом пальцами правой руки по ладони левой изобразила, что кто-то бежит, мах-нула рукой к двери, топнула ногой и плюнула вслед. А потом указала на воротник тулупа и погладила его. Понимать надо: согрелся и лихорадка перестала трясти и убежала. Потом подала мне умыться, поставила на стол хлеб и ведро, которое мы привезли. Открыла крыш-ку -- там почти полведра икры зернистой. Ввалилась вся команда. Подали еще ложек, хлеба и связку воблы. Налили стаканы, выпили. -- Ешь, а ты икру-то хлебай ложкой! Я пил и ел полными ложками чудную икру. Все остальные закусывали воблой. -- Ваня, а ты же икру? -- спросил я. -- Обрыдла. Это тебе в охотку. Подали жареную баранину и еще четвертную постави-ли на стол. Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разгово-ры разговаривали. Козлик что-то начинал петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели... дрались... А я спал мертвым сном. Проснулся чуть свет -- все спят впо-валку. В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо в крови. Я встал, тихо оделся и по-шел на пристань. x x x В Царицыне пароход грузится часов шесть. Я вышел на берег, поел у баб печеных яиц и жареной рыбы. Иду по берегу, вдоль каравана. На песке стоят три чудных лошади в попонах, а четвертую сводят по сход-ням с баржи. И ее поставили к этим. Так и горят их золо-тистые породистые головы на полуденном солнце. -- Что, хороши? -- спросил меня старый казак в шап-ке блином и с серьгой в ухе. -- Ах, как хороши! Так бы не ушел от них. Он подошел ко мне близко и понюхал. -- Ты что, с промыслов? -- Да, из Астрахани, еду работы искать. -- Вот я и унюхал... А ты по какой части? -- В цирке служил! -- Наездник? Вот такого-то мне и надо. Можешь до Великокняжеской лошадей со мной вести? -- С радостью! И повели мы золотых персидских жеребцов в донские табуны и довели благополучно, и я в степи счастье свое нашел. А не попади я зипуном в тузлук -- не унюхал бы меня старый казак Гаврило Руфич, и не видал бы я сте-пей задонских, и не писал бы этих строк! -- Кисмет! ... Степи. Незабвенное время. Степь заслонила и про-шлое и будущее. Жил текущим днем, беззаботно. Едешь один на коне и радуешься. Все гладь и гладь. Не видно края, Ни кустика, ни деревца... Кружит орел, крылом сверкая... И степь, и небо без конца... Вспоминается детство. Леса дремучие... За каждым деревом, за каждым кустиком, кроется опасность... Треснет хворост под ногой, и вздрогнешь... И охота в лесу какая-то... подлая, из-за угла... Взять медведя... Лежит сонный медведь в берлоге, мирно лапу сосет. И его, полу-сонного, выгоняют охотники из берлоги... Он в себя не придет, чуть высунется -- или изрешетят пулями, или на рогатину врасплох возьмут. А капканы для зверя! А ямы, покрытые хворостом с острыми кольями внизу, на которые падает зверь!.. Подлая охота-- все исподтишка, тихомол-ком... А степь-- не то. Здесь все открыто-- и сам ты весь на виду... Здесь воля и удаль. Возьми-ка волка в угон, с одной плетью! И возьмешь на чистоту, один на один. Степь да небо. И мнет зеленую траву полудикий сын этой же степи, конь калмыцкий. Он только что взят из табуна и седлался всего в третий раз... Дрожит, боится, мечется в стороны, рвется вперед и тянет своей мохнатой шеей повод, так тянет, что моя привычная рука устала, и по временам чувствуется боль... А кругом -- степь да небо! Зеленый океан внизу и голу-бая беспредельность вверху. Чудное сочетание цветов... Пространство необозримое... И я один, один с послушным мне диким конем чувствую себя властелином этого необъятного простора. Раз-ве только Строгих стрепетов стремительная стая Сорвется с треском из-под стремени коня... Ни души кругом. Ни души в этой степи, только что скинувшей снеж-ный покров, степи, разбившей оковы льда, зеленеющей, благоуханной. Я надышаться не могу. В этом воздухе все: свобода,. творчество, счастье, призыв к жизни, размах души... Привстал на стременах, оглянулся вокруг-- все тот же бесконечный зеленый океан... Неоглядный, . величе-ственный, грозный... И хочется борьбы... И я бессознательно ударом плети резнул моего свобод-ного сына степей... Взвизгнул дико он от боли, вздрогнул так, что я по-чуял эту дрожь, я почувствовал, как он сложился в одно мгновение в комок, сгорбатил свою спину,, потом вытя-нулся и пошел, и пошел! Кругом ветер свищет, звенит рассекаемая ногами и грудью высокая трава, справа и слева хороводом кру-жится и глухо стонет земля под ударами крепких копыт его стальных, упругих некованных ног. Заложил уши... фырчит... и несется, как от смерти... Еще удар плети... Еще чаще стучат копыта... Еще силь-нее свист ветра... Дышать тяжело... И несет меня скакун по глади бесконечной, и чувствую я его силу могучую, и чувствую, что вся его сила у меня в пальцах левой руки... Я властелин его, дикого богатыря, я властелин бесконечного пространства. Мчусь вперед, вперед, сам не зная куда, и не думая об этом... Здесь только я, степь да небо. Обжился на зимовнике и полюбил степь больше всего на свете, должно быть дедовская кровь сказалась. На всю жизнь полюбил и почти до самой революции был свя-зан с ней и часто бросал Москву для степных поездок по коннозаводским делам. И много-много, и в газетах, и в спортивных журналах я писал о степях, -- даже один очерк степной жизни по-пал в хрестоматию (Хрестоматия, изд. Клюквина, Москва).В одной из следующих моих книг придется вернуться и к этим дням, которые вспоминаю сейчас, так как они связаны с последующими годами моей жизни, а пока -- о далеком былом. x x x Сам старик и его жена были почти безграмотны, в до-ме не водилось никаких журналов, газет и книг, даже кон-нозаводских: он не признавал никаких новшеств, улуч-шал породу лошадей арабскими и золотистыми персид-скими жеребцами, не признавал английских -- от них дети цыбатые, говорил, -- а рысаков ругательски ругал: купе-ческая лошадь, сырость разводят! Даже ветеринарам не хотел верить-- лошадей лечил сам да его главный по-мощник, калмык Клык. Имени его никто не знал, а Клыком его звали потому, что из рассеченной верхней губы торчал огромный желтый клык. Лошади были великолепные и шли нарасхват даже в гвардейские полки. В доме был подвал с домашними наливками и винами, вплоть до шампанского,-- это угощение для покупателей-- офицеров, заживавшихся у него иногда по неделям. Стол был простой, готовила сама Анна Степановна, а помогала ей ее родная племянница подросток Женя, красавица-казачка, лет пят-надцати. Брови черные дугой Глаза с поволокой... Она с утра до ночи металась по хозяйству, ключи от всего носила у себя на поясе и везде поспевала. Высокая, тонкая, еще несложившаяся, совсем ребенок в жизни -- в своей комнате в куклы играла -- она обещала быть кра-савицей. Она была почти безграмотна, но прекрасно знала лошадей и сама была лихой наездницей. На своем легком казачьем седле с серебряным убором, подаренным ей соседом-коневодом, знаменитым Подкопаевым, она в свободное время одна-одинешенька носилась от косяка к косяку, что было весьма рискованно: не раз приходи-лось ускакивать от разозленного косячного жеребца. Меня она очень любила, хотя разговаривать нам было некогда, и конца-краю радости ее не было, когда осенью, в день ее рождения, я подарил ей свой счастливый пер-ламутровый кошелек, который с самой Казани во всех опасностях я сумел сберечь. Меня она почтительно звала Алексеем Ивановичем, а сам старик, а по его примеру и табунщики, звали Але-шей -- ни усов, ни бороды у меня не было -- а потом, когда я занял на зимовке более высокое положение, кал-мыки и рабочие стали звать Иванычем, а в случае каких-нибудь просьб, Алексеем Ивановичем. По приходе на зи-мовник я первое время жил в общей казарме, но скоро хозяева дали мне отдельную комнату; обедать я стал с ними, и никто из товарищей на это не обижался, тем бо-лее, что я все-таки от них не отдалялся и большую часть времени проводил в артели, -- в доме скучно мне было. А, главным образом, уважали меня за знание лошади, разные выкрутасы джигитовки и вольтижировки и за то. что сразу постиг объездку неуков и ловко владел ар-каном. Хозяин же ценил меня за то, что при осмотре лоша-дей офицерами, говорившими между собой иногда по-французски, я переводил ему их оценку лошадей, что ко-нечно давало барыш. Ну, какому же черту -- не то, что гвардейскому офицеру -- придет на ум, что черный и пропахший лошади-ным потом, с заскорузлыми руками, табунщик понимает по-французски!.. x x x Хорошо мне жилось, никуда меня даже не тянуло от-сюда, так хорошо! Да скоро эта светлая полоса моей жизни оборвалась, как всегда, совершенно неожиданно. Отдыхал я как-то после обеда в своей комнате, у окна, а наискось у своего окна стояла Женя, улыбаясь и пока-зывала мне мой подарок, перламутровый кошелек, а потом и крикнула: -- Кто-то к нам едет! Вдали по степи клубилась пыль по Великокняжеской дороге -- показалась коляска, запряженная четверней: значит, покупатели, значит, табун показывать, лошадей арканить. Я наскоро стал одеваться в лучшее платье, на.дел легкие козловые сапоги, взглянул в окно-- и обмер. Коляска подкатывала к крыльцу, где уже стояли встречавшие, а в коляске молодой офицер в белой, гвардей-ской фуражке, а рядом с ним -- незабвенная фигура -- жандармский полковник, с седой головой, черными усами и над черными бровями знакомое золотое пенсне горит на солнце... Из коляски вынули два больших чемодана-- значит, не на день приехали, отсюда будут другие зимовники объезжать, а жить у нас. Это часто бывало. Сверкнула передо мной казанская история вплоть до медведя с визитными карточками. Пока встречали гостей, пока выносили чемоданы, я схватил свитку, вынул из стола деньги -- рублей сто на-копилось от жалования и крупных чаевых за показ лоша-дей, нырнул из окошка в сад, а потом скрылся в камы-шах и зашагал по бережку в степь... А там шумный Ростов. В цирке суета -- ведут лоша-дей на вокзал, цирк едет в Воронеж. Аким Никитин сло-мал руку, меня с радостью принимают... Из Воронежа едем в Саратов на зимний сезон. В Тамбове я случайно опаздываю на поезд -- ждать следующего дня -- и опять новая жизнь! -- Кисмет! ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ТЕАТР Антрепренер Григорьев. Зимний сезон в Тамбове. Летний в Момаке/ее. Пешком всей труппой. В Кирсанове. Как играли "Реви-зора". Пешком по шпалам. Антрепренер Воронин. В Москву. Арти-стический кружок. Театральные знаменитости. Шкаморда. На отдыхе. Сад Сервье в Саратове. Долматов и Давыдов. АндреевБурлак. Вести с войны.. Гаевская. Капитан Фофан. Горацио в ка-зармах. В конце шестидесятых, в начале семидесятых годов в Тамбове славился антрепренер Григорий Иванович Гри-горьев. Настоящая фамилия его была Аносов. Он был родом из воронежских купцов, но, еще будучи юношей, почувствовал "божественный ужас": бросил прилавок, родительский дом и пошел впроголодь странствовать с бродячей труппой, пока через много лет не получил на-следство после родителей. К этому времени он уже играл первые роли резонеров и решил сам содержать театр. Сначала он стал во главе бродячей труппы, играл по ка-зачьим станицам на Дону, на ярмарках, в уездных город-ках Тамбовской и Воронежской губернии, потом снял театр на зиму сначала в Урюпине и Борисоглебске, а за-тем в губернском Тамбове. Вскоре после 1861 года на-ступили времена, когда помещики проедали выкупные, полученные за свои имения. Между ними были крупные меценаты, державшие театры и не жалевшие денег на приглашение лучших сил тогдашней сцены. Семейства тамбовских дворян, Ознобишиных, Алексеевых и Сати-ных, покровительствовали театру, а Ил. Ив. Ознобишин был даже автором нескольких пьес, имевших успех. Князь К. К. Грузинский -- московский актер-любитель, под псевдонимом Звездочкина, сам держал театр, чередуясь с Г. И. Григорьевым, когда последний возвращался в Тамбов из своих поездок по мелким городам, которые он больше любил, чем солидную антрепризу в Тамбове. Но в Тамбове Григорий Иванович не менял своих привычек. Он жил в большой квартире при своем театре, и его квартира была вечно уплотнена бродяжным актер-ским людом. Жили и в бельетаже, и внизу, и даже в двух подвалах, где спали на пустых ящиках на соломе, иногда с поленом в головах. В одном из этих подвалов в 1875 году, великим постом, жил и я вместе с трагиком Волгиным-Кречетовым, поместившись на ящиках как раз под окном, лежавшим ниже уровня земли. "Переехал" я из этого подвала в соседний только потому, что рано утром свинья со двора продавила всю раму, которая с оскол-ками стекла упала на мое ложе, а в разбитое окно к утру намело в подвал сугроб снега. Потом меня перевел наверх в свою комнату сын Г. И. Григорьева, Вася, по-мощник режиссера. Ему было лет восемнадцать, он обла-дал прекрасным небольшим голосом, играл простаков и водевили, пользовался всеобщей любовью и был кроме того прекрасным помощником режиссера. Впоследствии, когда он уже был женатым и был в почтенных летах, до самой смерти его никто иначе не звал, как Вася. Его лю-бил покойный Антон Павлович Чехов, с которым он часто встречался у меня. Чехов любил слушать его интересные рассказы из актерского быта, а когда подарил ему с над-писью свои "Сказки Мельпомены", то Григорьев их пере-плел в дорогой сафьяновый переплет и всегда носил в кармане. Между прочим, он у меня за ужином дал сю-жет для "Каштанки" Чехову своим рассказом о тамбов-ском случае с собакой. Точь-в-точь, как написано у Че-хова. Собственно говоря, Вася Григорьев и был виновник того, что я поступил на сцену, а значит и того, что я имею удовольствие писать эти строки. В 1875 году, когда цирк переезжал из Воронежа в Саратов, я был в Тамбове в театре на галерке, зашел в соседний с театром актерский ресторан Пустовалова. Там случилась драка, во время которой какие-то загуляв-шие базарные торговцы бросились за что-то бить Васю Григорьева и его товарища, выходного актера Евстигне-ева, которых я и не видал никогда прежде. Я заступился, избил и выгнал из ресторана буянов. И в эту ночь я переночевал на ящиках в подвале вместе с Евстигнеевым, а на другой день был принят выходным актером, и в тот же вечер, измазавшись сажей, играл негра-невольника без слов в "Хижине дяди Тома". Спектакль не обошелся без курьезов. Во-первых, на всех заборах были расклеены афиши с опечаткой. Огром-ными буквами красовалось "Жижина дяди Тома". Вто-рое-- за час до начала спектакля привели на сцену де-сяток солдат, которым сделали репетицию. Они изобра-жали негров. Их усадили на пол у стенки и объяснили, что при входе дяди Тома они должны встать, поклониться и сказать: "Здравствуйте, дядя Том". Сели, встали перед. Томом, сняли шапки, поклонились и сказали: "Здравст-вуйте, дядя Том". Репетиция кончилась. Начался спектакль. Подняли за-навес. Передние ряды блестели военными мундирами. Негры с вымазанными сажей руками и лицами, в пари-ках из черной курчавой вязанки сидят у стенки и едят глазами свое начальство. Сижу с ними и я. Входит дядя Том. Вскакивают негры, вытягиваются во фронт, ловко снимают парики, принимая их за шапки, и гаркают: "Здравия желаем, дядя Том". Сажусь с ними и я, конеч-но, не снимая парика, и едва удерживаюсь от хохота. И самое интересное, что публика ничего не заметила. Так видно и надо! Но от Григорьева, после акта, досталось кому следует. Дня через два после этого Вася привел меня наверх к обеду и представил отцу, наговорив, что я-- образованный человек и служил наездником в цирке. Григорьев принял меня радушно, подал свою огромную мягкую руку и сказал: -- Хотите быть актером-с?Очень, очень хорошо-с. Пожалуйте-с обедать-с. И указал на стол, где стоял чугун с горячими щами, несколько тарелок, огромная обливная глиняная чашка и груда деревянных ложек. Прямо на белой скатерти гора нарезанного хлеба. Григорий Иванович, старый комик Казаков с женой, глухой суфлер Качевский наливали се-бе щи в отдельные тарелки и ели серебряными ложками" а мы, все остальные семеро актеров, хлебали из общей чашки. Потом принесли огромный противень с бараньей ногой, с горой каши, и все принесенное мы съели. Когда доедали баранину, отворилась дверь. Вошел огромный, небритый актер, в какомто рваном выцветшей плаще. -- Гриша, а я из Харькова,-- загремел страшный бас. -- А, Волгин, садись рядом. Сейчас тебе щей дадут. -- А горилки? -- Вася, принеси ему водки и вели Фросе щей налить. Вася взял большую чашку и вышел. Общие привет-ствия -- все старые друзья. -- Значит, в воскресенье мы ставим "Велизария"? -- А я бы хотел спеть "Неизвестного". -- "Велизария" будешь. "Аскольдову могилу" в твой бенефис в тот четверг поставим. -- Ладно. В Харькове с подлецом Палачом поругался, набил ему его антрепренерскую морду и ушел. -- Да! в Грязях Львова-Сусанина встретил. Шампан-ским меня напоил и обедом угостил и пять золотых чер-вонцев подарил. Заедет в Воронеж к родным, а через не-делю к тебе приедет. Лупит верхом с Кавказа. В папахе, в бурке. Черт чертом. Сбруя серебряная. -- Это откуда еще? -- удивился Григорьев. -- На Кавказе абреков ограбил. Верно. Золота полны карманы. Шурует. Служить к тебе едет. И это были последние слова Волгина. Большой графин водки Волгин опорожнил скоро. Съел чашку щей и массу каши и баранины. Ел зло, молча, не слыша слов и не от-вечая на вопросы. А поев, сказал: -- Спать хочу. Его поместили на ящиках в подвале.