сте с Лондроном в больших
санях всегда выезжал на бои, становился гденибудь в поле на горке и наблюдал
издали. Он волновался страшно, дрожал, скрежетал зу-бами и раз, когда
городских гнали фабричные по полю к городу, он, одетый в нагольный тулуп и
самоедскую шап-ку, выскочил из саней, пересек дорогу бегущим и заорал своим
страшным голосом:
-- Ар-рнауты! Стой! Вперед! -- бросился, увлек за собой наших, и город
прогнал фабричных.
Из полка ходили еще только двое: я и Ларион Орлов. Лондрон нас
переодевал в короткие полушубки. Орлову платил по пять рублей в случае нашей
победы, а меня угощал, верил в долг деньги и подарил недорогие, с себя,
серебряные часы, когда на мостике, близ фабрики Корзинкина, главный боец той
стороны, знаменитый в то вре-мя Ванька Гарный во главе своих начал гнать
наших с моста, и мне удалось сбить его с ног. Когда увидали, что атаман
упал, фабричные ошалели, и мы их без труда рас-колотили и погнали. Лондрон и
Морянинов ликовали. Вот в десятом часу вечера и отправился я к Лондрону,
на-деясь, что даст переночевать. Это был единственный мой хороший знакомый в
Ярославле. Вхожу. Иду к буфету и с ужасом узнаю от буфетчика Семена
Васильевича, что старик лежит в больнице, где ему сделали операцию. Се-мен
меня угостил ужином, я ему рассказал о своей от-ставке, и он мне разрешил
переночевать на диване в биллиардной.
x x x
На другой день я встретился с моим другом, юнкером Павликом Калининым,
и он позвал меня в казарму обе-дать. Юнкера и солдаты встретили меня, "в
вольном платье", дружелюбно, да только офицеры посмотрели ко-со, сказав, что
вольные в казарму шляться не должны, и формалист-поручик Ярилов, делая
какое-то замечание юнкерам, указал на меня, как на злой пример:
-- До зимогора достукался!
И я, действительно, стал зимогором.
Так в Ярославле и вообще в верхневолжских городах вовут тех, которых в
Москве именуют хитровцами, в Са-маре-- горчичниками, в Саратове--
галаховцами, а в Харькове-- раклами, и всюду-- "золотая рота".
Пообедав с юнкерами, я ходил по городу, забегал в биллиардную Лондрона
и соседнего трактира "Русский пир", где по вечерам шла оживленная игра на
биллиарде в так называемую "фортунку", впоследствии запрещен-ную. Фортунка
состояла из 25 клеточек в ящике, который становился на биллиард, и игравший
маленьким костяным шариком должен был попасть в "старшую" клетку. Игра-ло
всегда не менее десяти человек, и ставки были разные, от пятака до
полтинника, иногда до рубля.
Незадолго передо мной вышел в отставку фельдфебель 8й роты Страхов,
снял квартиру в подвале в Никит-ском переулке со своей женой Марией
Игнатьевной и ре-бенком и собирался поступить куда-то на место. В полку были
мы с ним дружны, и я отправился в Никитский пе-реулок, думая пока у него
пожить. Прихожу и вижу ка-ких-то баб и двух портных, мучающихся с похмелья.
Ока-залось, что Страхов недавно совсем выехал в деревню вместе с женой. Я
дал портным двугривенный на опохмел-ку и выпросил себе разрешение
переночевать у них ночь, а сам пошел в "Русский пир", думая встретиться с
кем-нибудь из юнкеров; их в трактире не оказалось. Я зашел в биллиардную и
сел между довольно-таки подозрительны-ми завсегдатаями, "припевающими", как
зовут их игроки.
Потом пошел в карточную рядом с биллиардной, где игра-ли в карты, в
"банковку". И вот входит высокий, молодой щеголь, с которым я когда-то играл
на биллиарде и не раз он пил вино в нашей юнкерской компании. Его при-няли
игроки довольно подобострастно и предложили играть, но он, взглянув, что
игра была мелкая, на медные деньги, отказался и начал всматриваться в меня.
Я готов был провалиться сквозь землю, благодаря своему ко-стюму.
-- Извините, кажется, вы зимой юнкером были и мы с вами играли и
ужинали?
-- Да... вот в отставке...
-- Бросили службу?.. Ну что же, хорошо... Вот я за-шел сюда, деваться
некуда и здесь тоже никого... игра де-шевая... Пойдемте в общий зал...
Вообще вы не ходите в эту комнату, там шулера...
И объяснил мне тайну банковки с подрезанными кар-тами.
Подали водку, икру. Потом солянку из стерляди и па-ру рябчиков.
-- Приехал с завода, удрал от отца, -- поразгуляться, поиграть... Вы
знаете, я очень люблю игру... Чуть-что-- сейчас сюда... А сейчас я с одной
знакомой дамой на де-нек приехал и по привычке на минуту забежал сюда.
В этот день я первый раз в жизни ел солянку из стер-ляди. Выпили
бутылку лафита, поболтали. Я рассказал моему собеседнику, что живу у
приятеля в ожидании места-- и затем попрощались.
-- Позвольте мне вас довезти до дома, -- предложил он мне, нанимая
извозчика в лучшую в городе Кокуевскую гостиницу.
-- Нет, спасибо, рядом живу... Вон тут... Он уехал, а я сунул в карман
руки и... нашел в пра-вом кармане рублевую бумажку, а в ней два
двугривен-ных и два пятиалтынных. И когда мне успел их сунуть мой
собеседник, так и до сих пор не понимаю. Но сделал это он необычайно ловко и
совершенно кстати.
Я тотчас же вернулся в трактир, взял бутылку водки, в лавочке купил 2
фунта кренделей и фунт постного са-хару для портных и для баб. Я пришел к
ним, когда они, переругиваясь, собирались спать, но когда я портным
вы-ставил бутылку, а бабам -- лакомство, то стал первым гостем.
Уснул на полу. Мне подостлали какоето тряпье, под голову баба дала
свернутую шубку, от которой пахло ке-росином. Я долго не спал и проснулся,
когда уже рассве-ло и на шестке кипятили чугунок для чая.
Утром я пошел искать какого-нибудь места, перебегая с тротуара на
тротуар или заходя во дворы, когда встре-чал какого-нибудь товарища по полку
или знакомого офи-цера -- солдат я не стеснялся, солдат не осудит, а еще
по-завидует поддевке и пальтишку-- вольный стал!
x x x
Где-где я не был, и в магазинах, и в конторах, и в го-стиницы заходил,
все искал место "по письменной части". Рассказывать приключения этой
голодной недели и скуч-но, и неинтересно: кто из людей в поисках места не
испы-тывал этого и не испытывает теперь. В лучшем случае-- -вежливый отказ,
а то на дерзость приходилось наты-каться:
-- Шляются тут. Того и гляди, стащут что...
Наконец повезло. Возвращаюсь в город с вокзала, где мне добрый человек,
услыхав мою просьбу, сказал, что без протекции и не думай попасть.
Вокзал тогда был один, Московский, и стоял, как и теперь стоит, за
речкой Которослью.
От вокзала до Которосли, до американского моста, как тогда мост этот
назывался, расстояние большое, а на середине пути стоит ряд одноэтажных,
казарменного ти-па, зданий-- это военная прогимназия, переделанная из школы
военных кантонистов, о воспитании которых в полку нам еще капитан Ярилов
рассказывал. И он такую же школу прошел, основанную в Аракчеевские времена.
Да и долго еще по пограничным еврейским местечкам ездили отряды солдат с
глухими фурами и ловили еврей-ских ребятишек, выбирая, которые поздоровее,
сажали в фуры, привозили их в города и рассылали по учебным полкам, при
которых состояли школы кантонистов. Здесь их крестили, давали имя и фамилию,
какая на ум при-дет, но, впрочем, не мудрствовали, а более называли по имени
крестного отца. Отсюда много меж кантонистов было Ивановых, Александровых и
Николаевых...
Воспитывали жестоко и выковывали крепких людей, солдат, ничего не
признававших, кроме дисциплины. Девизом воспитания был девиз, оставленный с
аракчеевских времен школам кантонистов:
-- Из десятка девять убей, а десятого представь. И выдерживали такое
воспитание только люди вынос-ливости необыкновенной.
Вот около этого здания, против которого в загород-ке два сторожа кололи
дрова, лениво чмокая колуном по полену, которое с одного размаха расколоть
можно, я остановился и сказал:
-- Братцы, дайте погреться, хоть пяток полешек рас-колоть, я замерз.
-- Ну ладно, погрейся, а я покурю.
И старый солдат с седыми баками дал мне колун, а сам закурил
носогрейку.
Ну и показал я им, как колоть надо. Выбирал самые толстые, суковатые --
сосновые были дрова -- и пока другой сторож возился с поленом, я расколол
десяток...
-- Ну и здоров, брат, ты! Нако вот, покури.
И бакенбардист сунул мне трубку и взялся за топор.
Я для виду курнул раза три и к другому:
-- Давай, дядя, я еще бы погрелся, а ты покури.
-- Я не курю. Я по сухопутному.
Вынул изза голенища берестяную тавлинку, посту-чал указательным пальцем
по крышке, ударил тремя паль-цами раза три сбоку, открыл; забрал в два
пальца здоро-вую щепоть, склонил голову вправо, прищурил правый глаз,
засунул в правую ноздрю.
-- А нука табачку носового, вспомни дедушку Мосолова, Луку с Петром,
попадью с ведром!
Втянул табак в ноздрю, наклонил голову влево, за-крыл левый глаз,
всунул в левую ноздрю свежую щепоть и потянул, приговаривая:
-- Клюшницу Марию, птишницу Дарью, косого звонаря, пономаря-нюхаря,
дедушку Якова... -- и подает мне: не угощаю всякого, а тебе почет.
Я вспомнил шутку старого нюхаря Костыги, захватил большую щепоть,
засучил левый рукав, насыпал дорожку табаку от кисти к локтю, вынюхал ее
правой ноздрей и то же повторил с правой рукой и левой ноздрей...
-- Эге, да ты нашенский, нюхарь взаправдошной. Та-кого и угостить не
жаль.
Подружились со стариком. Он мне рассказал, что этот табак с фабрики
Николая Андреевича Вахрамеева, ду-ховитый, фабрика вон там, недалече, за
шошой, а то еще есть в Ярославле фабрика другого Вахрамеева и Дунае-ва, у
тех табак позабористей, да не так духовит...
-- Даром у меня табачок-то, на всех фабриках прия-тели, я к ним ко всем
в гости хожу. Там все Мартыныча знают...
Я колол дрова, а он рассказывал, как прежде сам та-бак из махорки в
деревянной ступе ухватом тер, что, впро-чем, для меня не новость. Мой дед
тоже этим занимался, и рецепт его удивительно вкусного табака у меня до сей
поры цел.
-- А ты сам откелева?
-- Да вот места ищу ..прежде конюхом в цирке был.
-- А сам по цирковому ломаться не умеешь?.. Страсть люблю цирк,--
сказал Ульян, солдатик помоложе.
-- Так, малость... Теперь не до ломанья, третий день не жрамши.
-- А ты к нам наймайся. У нас вчерась одного за пьянство разочли.. Дело
немудрое, дрова колоть, печи топить, за опилками съездить на пристань да
шваброй полы мыть...
Тут же меня представили вышедшему на улицу эконому, и он после
двух-трех вопросов принял меня на пять рублей в месяц на казенных харчах.
И с каким же удовольствием я через час ужинал го-рячими щами и кашей с
поджаренным салом. А на утро уж тер шваброй коридоры и гимнастическую залу,
кото-рую оставили за мной на постоянную уборку....
Не утерпел я, вынес опилки, подмел пол -- а там на турник и давай
сантуше крутить, а потом в воздухе сальтомортале и встал на ноги...
И вдруг аплодисменты и крики.
Оглянулся-- человек двадцать воспитанников стар-шего класса из коридора
вывалили ко мне.
-- Новый дядька? А нука еще!.. еще!...
Я страшно переконфузился, захватил швабру и убе-жал.
И сразу разнесся по школе слух, что новый дядька замечательный гимнаст,
и сторожа говорили, но не удив-лялись, зная, что я служил в цирке.
На другой день во время большой перемены меня по звал учитель
гимнастики, молодой поручик Денисов, и после разговоров привел меня в зал,
где играли ученики, и заставил меня проделать приемы и на турнике и на
тра-пеции, и на параллельных брусьях; особенно поразило всех, что я
поднимался на лестницу, притягиваясь на од-ной руке. Меня ощупывали,
осматривали, и установилось за мной прозвище:
-- Мускулястый дядька.
Денисов звал меня на уроки гимнастики и заставлял проделывать разные
штуки.
А по утрам я таскал на себе кули опилок, мыл пол, колол дрова, вечером
топил четыре голландских печи, на вьюшках которых школьники пекли картошку.
Ел досыта, по вечерам играл в свои козыри, в "носки" и в "козла" со
сторожами и уж радовался, что дождусь навигации и махну на низовья Волги в
привольное житье...
С дядьками сдружился, врал им разную околесицу, и больше все-таки
молчал, памятуя завет отца, у которого была любимая пословица;
-- Язык твой -- враг твой, прежде ума твоего рыщет. А также и другой
завет Китаева:
-- Нашел -- молчи, украл -- молчи, потерял -- молчи. И объяснение его к
этому:
-- Скажешь, что нашел-- попросят поделиться, ска-жешь, что украл-- сам
понимаешь, а скажешь, что поте-рял-- никто ничего, растеряха, тебе не
поверит... Вот и помалкивай, да чужое послухивай, что знаешь, то твое, про
себя береги, а от другого дурака может что и умное услышишь. А главное, не
спорь зря -- пусть всяк свое бре-шет, пусть за ним последнее слово
останется!
Никто мне, кажется, не помог так в жизни моей, как Китаев своим
воспитанием. Сколько раз все его науки мне вспоминались, а главное, та сила
и ловкость, которую он с детства во мне развил. Вот и здесь, в прогимназии,
был такой случай. Китаев сгибал серебряную монету между пальцами, а мне
тогда завидно было. И стал он мне развивать пальцы. Сперва выучил сгибать
последние суставы, и стали они такие крепкие, что другой всей ру-кой
последнего сустава не разогнет; потом начал учить постоянно мять концами
пальцев жевку-резину-- жевка была тогда в гимназии у нас в моде, а потом и
гнуть ку-сочки жести и тонкого железа...
-- Потом придет время, и гривенники гнуть будешь. Пока еще силы мало, а
там будешь. А главное, силой не хвастайся, зная про себя, на всяк случай, и
никому не рассказывай, как что делаешь, а как проболтаешься, и силушке твоей
конец, такое заклятие я на тебя кладу... И я поклялся старику, что исполню
заветы. В последнем классе я уже сгибал легко серебряные пятачки и с трудом
гривенники, но не хвастался этим. Раз только, сидя вдвоем с отцом, согнул о
стол серебряный пятачок, а он, просто, как будто это вещь уж самая
обыкновенная, расправил его, да еще нравоучение прочи-тал:
-- Не делай этих глупостей. За порчу казенной звон-кой монеты в Сибирь
ссылают.
x x x
Покойно жил, о паспорте никто не спрашивал. Дети ме-ня любили и прямо
вешались на меня.
Да созорничать дернула нелегкая.
Принес в воскресенье дрова, положил к печи, иду по коридору, вижу --
класс отворен, и на доске написаны ме-лом две строчки
De ta tige dГ©tachГ©e
Pauvre f euille dessГ©chГ©e...
Это Келлер, только что переведенный в наказание сюда из военной
гимназии, единственный, который знал фран-цузский язык во всей прогимназии,
собрал маленькую группу учеников и в свободное время обучал их
пофран-цузски, конечно, без ведома начальства.
И дернула меня нелегкая продолжить это знакомое мне стихотворение,
которое я еще в гимназии перевел из учебника Марго стихами порусски.
Я взял мел и пишу:
OГNo, vas tu? je nen sais rien.
Lorage a brisГ© le chГ?ne,
Qui...
И вдруг сзади голоса:
-- Дядя Алексей по-французски пишет. Окружили -- что, да как...
Наврал им, что меня учил гувернер сына нашего ба-рина, и попросил
никому не говорить этого:
-- А то еще начальство заругается.
Решили не говорить и потащили меня в гимнастиче-скую залу, где и
рассказали:
-- А наш учитель Денисов на месяц в Москву сего-дня уезжает и с
завтрашнего дня новый будет, тоже хо-роший гимнаст, подпоручик Павлов из
Нежинского полка...
Гром будто над головой грянул. Павлов -- мой взводный. Нет, надо бежать
отсюда!
Я это решил и уж потешил собравшуюся группу моих поклонников цирковыми
приемами, вплоть до сальтомортале, чего я до сих пор еще здесь не
показывал...
А потом давай их учить на руках ходить, -- прошелся сам и показал им
секрет, как можно скоро выучиться, становясь на руки около стенки, и
забрасывать ноги через голову на стенку...
Закувыркались мои ребятки, и кое-кто уж постиг сек-рет и начал
ходить... Радость их была неописуема.
У одного выпал серебряный гривенник, я поднял, от-даю:
-- Нет, дядька Алексей, возьми его себе на табак. Надо бы взять и
поблагодарить, а я согнул его попо-лам, отдал и сказал:
-- Возьми себе на память о дядьке...
В это время в коридоре показался надзиратель, чтобы яас выгнать в
непоказанное время из залы, и я ушел.
Павлов... Потом гривенник... Начальство узнает... Вспомнились слова
отца, что за порчу монеты -- каторга...
И пошел к эконому попросить в счет жалованья два рубля, а затем уйти,
куда глаза глядят.
-- Паспорт давай, -- первым делом спросил он.
-- Сейчас пойду на фатеру, принесу. Сегодня же при-несу... Я хотел
попросить у вас рублика три вперед...
-- Принеси паспорт, тогда дам... На пока рубль.
-- Сегодня принесу.
-- Пойди и принеси... Без паспорта держать нельзя. Опять на холоду,
опять без квартиры, опять иду к моим пьяницам портным... До слез жаль
теплого свет-лого угла, славных сослуживцев-сторожей, милых маль-чиков...
То-то обо мне разговору будет).
Слишком через двадцать лет я узнал о том, что говорили тогда обо мне
после моего исчезновения в прогимназии.
x x x
На другой день, после первых опытов, я уже не ходил ни по магазинам, ни
по учреждениям... Проходя мимо по-жарной команды, увидел на лавочке перед
воротами куч-ку пожарных с брандмейстером, иду прямо к нему и про-шу места.
-- А с лошадьми водиться умеешь?
-- Да я конюх природный.
-- Ступай в казарму. Васьков, возьми его. Ужинаю щи со снятками и кашу.
Сплю на нарах. Вдруг ночью тревога. Выбегаю вместе с другими и на ли-нейке
еду рядом с брандмейстером, длинным и сухим, с седеющей бородкой. Уж на ходу
надеваю данный мне ре-менный пояс и прикрепляю топор. Оказывается, горит на
Подъяческой улице публичный дом Кузьминишны, луч-ший во всем Ярославле.
Крыша вся в дыму, из окон вто-рого этажа полыхает огонь. Приставляем две
лестницы. Брандмейстер, сверкая каской, вихрем взлетает на кры-шу, за ним я
с топором и ствольщик с рукавом. По другой лестнице взлетают топорники и
гремят ломами, раскры-вая крышу. Листы железа громыхают вниз. Воды все еще
не подают. Огонь охватывает весь угол, где снимают кры-шу, рвется изпод
карниза и несется на нас, отрезая до-рогу к лестнице. Ствольщик, вижу сквозь
дым, спустился с пустым рукавом на несколько ступеней лестницы, защи-щаясь
от хлынувшего на него огня... Я отрезан и от лест-ницы и от брандмейстера,
который стоит на решетке и кричит топорникам:
-- Спускайтесь вниз!
Но сам не успевает пробраться к лестнице и, вижу, проваливается. Я вижу
его каску наравне с полураскры-той крышей... Невдалеке от него вырывается
пламя... Он отчаянно кричит... Еще громче кричит в ужасе публика внизу...
Старик держится за железную решетку, которой? обнесена крыша, сквозь дым
сверкает его каска и кисти рук на решетке... Он висит над пылающим
чердаком... Я с другой стороны крыши, по желобу, по ту сторону ре-шетки
ползу к нему, крича вниз народу:
-- Лестницу сюда!
Подползаю. Успеваю вовремя перевалиться через ре-шетку и вытащить его,
совсем задыхающегося... Кладу рядом с решеткой... Ветер подул в другую
сторону, и ста-рик от чистого воздуха сразу опамятовался. Лестница
подставлена. Помогаю ему спуститься. Спускаюсь сам, едва глядя задымленными
глазами. Брандмейстера при-нимают на руки, в каске подают воды. А ствольщики
уже влезли и заливают пылающий верхний этаж и чердаки.
Меня окружает публика... Пожарные... Брандмейстер, придя в себя, обнял
и поцеловал меня... А я все еще в себя не приду. К нам подходит полковник
небольшого роста, полицмейстер Алкалаев-Карагеоргий, которого я издали видел
в городе... Брандмейстер докладывает ему, что я его спас.
-- Молодец, братец! Представим к медали.
Я вытянулся по-солдатски.
-- Рад стараться, ваше высокоблагородие. И вдруг вижу, идет наша шестая
рота с моим бывшим командиром, капитаном Вольским, во главе, назначенная "на
случай пожара" для охраны имущества. Я ныряю в толпу и убегаю.
Прощай служба пожарная и медаль за спасение по-гибавших. Позора встречи
с Вольским я не вынес и... но-чевал у моих пьяных портных. Топор бросил в
глухом пе-реулке под забор.
И радовался, что не надел каску, которую мне совали пожарные, поехал в
своей шапке... А то, что бы я делал с каской, и без шапки. Утром проснулся
весь черный с ободранной рукой, с волосами, полными сажи. Насилу от-мылся, а
глаза еще были воспалены. Заработанный мной за службу в пожарных широкий
ременный пояс служил мне много лет. Ах, какой был прочный ременный пояс с
широкой медной пряжкой. Как он мне после пригодился, особенно в задонских
степях табунных.
x x x
И пришла мне ночью благодетельная мысль. Прошлой зимой приезжали в
Ярославль два моих гимназических то-варища-одноклассника, братья Поповы. Они
разыскали меня в полку, кутили три дня, пропили все, деньги и свою пару
лошадей с санями, и уехали на ямщике в свое име-ние, верстах в двадцати пяти
от Ярославля под Романо-вым Борисоглебском. Имение это они получили в
наслед-ство, бросили гимназию, вскоре после меня, и поселились в нем и живут
безвыездно, охотясь и ловя рыбу. Они еще тогда уговаривали меня бросить
службу и идти к ним в управляющие. Вспомнил я, что по Романовской дороге
деревня Ковалеве, а вправо, верстах в двух от нее на берегу Волги, их имение
Подберезное.
-- Вот и место, -- обрадовался я.
Съев из последних денег селянку и растегай, я бодро и весело ранним
утром зашагал первые версты. Солнце слепило глаза отблесками бриллиантиков
бесконечной снежной поляны, сверкало на обиндевевших ветках берез большака,
нога скользила по хрустевшему снегу, кото-рый крепко замел след полозьев.
Руки приходилось греть в карманах для того, чтобы теплой ладонью время от
времени согревать мерзнувшие уши. Подхожу к деревне; обрадовался, увидев
приветливую елку над новым домом на краю деревни.
Иван Елкин! Так звали в те времена народный клуб, убежище холодных и
голодных-- кабак. В деревнях ни-когда не вешали глупых вывесок с
казенноканцелярским названием "питейный дом", а просто ставили елку над
крыльцом. Я был горд и ясен: в кармане у меня звякали три пятака, а перед
глазами зеленела над снежной кры-шей елка, и я себя чувствовал настолько
счастливым, на-сколько может себя чувствовать усталый путник, одетый при
20-градусном морозе почти так же легко, как одева-лись боги на Олимпе... Я
прибавил шагу, и через минуту под моими ногами заскрипело крыльцо. В сенях я
столк-нулся с красивой бабой, в красном сарафане, которая по-стилала около
дверей чистый половичок.
-- Вытри ноги-то, пол мыли! -- крикнула она мне. Я исполнил ее желание
и вошел в кабак. Чистый пол, чистые лавки, лампада у образа. На стойке
бочонок с краном, на нем висят "крючки", медные казенные мерки для вина. Это
-- род кастрюлек с длинными ручками, ме-рой в штоф, полуштоф, косушку и
шкалик. За стойкой полка, уставленная плечистыми четырехугольными
полу-штофами с красными наливками, желтыми и зелеными на-стойками. Тут были:
ерофеич, перцовка, полыновка, ма-линовка, рябиновка и кабацкий ром, пахнущий
сургу-чом. И все в полуштофах: тогда бутылок не было по каба-кам. За стойкой
одноглазый рыжий целовальник в крас-ной рубахе уставлял посуду. В углу на
лавке дремал обо-рванец в лаптях и сером подобии зипуна. Я подошел, вы-нул
пятак и хлопнул им молча о стойку. Целовальник молча снял шкаличный крючок,
нацедил водки из крана вровень с краями, ловко перелил в зеленый стакан с
толстым дном и подвинул его ко мне. Затем из-под стойки вытащил огромную
бурую, твердую, как булыжник, пе-ченку, отрезал "жеребьек", ткнул его в
солонку и подви-нул к деревянному кружку, на котором лежали кусочки хлеба.
Вышла хозяйка.
-- Глянька, малый, да ты левое ухо отморозил.
-- И впрямь отморозил...
-- Давай-ка снегу.
Хозяйка через минуту вбежала с ковшом снега.
-- Нокося, ототри!... Да и щеку-то, глядь, щеку-то. Я оттер. Щека и ухо
у меня горели, и я с величайшим наслаждением опрокинул в рот стакан сивухи и
начал за-кусывать хлебом с печенкой. Вдруг надо мной прогремел бас:
-- И выходишь ты дурак, -- а еще барин! Передо мной стоял оборванец.
-- Дурак, говорю. Жрать не умеешь! Не понимаешь того, что язык-- орган
вкуса, а ты как лопаешь? Без вся-кого для себя удовольствия!
-- Нет, брат, с большим удовольствием, -- отвечаю.
-- А хочешь получить вдвое удовольствие? Поднеси мне шкалик, научу
тебя, неразумного. Умираю, друг, с по-хмелья, а кривой черт не дает! Лицо
его было ужасно: опух, глаза красные, борода растрепана и весь дрожал. У
меня оставалось еще два пятака на всю мою будущую жизнь, так как впереди
ничего определенного не предви-делось. Вижу, человек жестоко мучится. Думаю,
-- ри-скнем. То ли бывало... Бог даст день, бог даст и деньги! И я хлопнул
пятаками о стойку. Замелькали у кривого крючок, стаканы, нож и печенка.
Хозяйка, по жесту бро-дяги, сняла с гвоздя полотенце и передала ему. Тот
намо-тал конец полотенца на правую руку, другой конец пере-кинул через шею и
взял в левую. Затем нагнулся, взял правой рукой стакан, а левой начал через
шею тянуть вниз полотенце, поднимая, таким образом, как на блоке, правую
руку со стаканом прямо ко рту. При его дрожа-щих руках такое приспособление
было неизбежно. Нако-нец, стакан очутился у рта, и он, закрыв глаза, тянул
ви-но, повидимому, с величайшим отвращением.
Поставив пустой стакан, сбросил полотенце.
-- Ой, спасибо!
И глаза повеселели -- будто переродился сразу.
-- А тебе, малый, не жаль будет уступить... Уж по-правляй совсем!
Я видел его жадный взгляд на мой стакан и подвинул его.
-- Пей.
И он уж без всякого полотенца слегка, дрожащей ру-кой ловко схватил
стакан и сразу проглотил вино. Только булькнуло.
-- Спасибо. Теперь жив. Ты закусывай, а я есть не буду...
Я взял хлеб с печенкой и не успел положить в рот, как он ухватил меня
за руку.
-- Погоди. Я тебя обещал есть выучить... Дело просто. Это называется
бутерброд, стало быть, хлеб внизу, а печенка сверху. Язык -- орган вкуса.
Так ты вот до сей поры зря жрал, а я тебя выучу, век благодарен будешь в
других уму-разуму научишь. Вот как: возьми да переверни, клади бутерброд не
хлебом на язык, а печенкой. Ну-ка!
Я исполнил его желание, и мне показалось очень вкусно. И при каждом
бутерброде до сего времени я вспоми-наю этот урок, данный мне
пропоицей-зимогором в каба-ке на Романовском тракте, за который я тогда
запла-тил всем моим наличным состоянием.
В кабак вошли два мужика и распорядились за столиком полуштофом, а
зимогор предложил мне покурить. Я свернул собачью ножку и с удовольствием
затянулся махоркой.
-- Куда идешь? -- спросил меня хозяин.
-- Не видишь -- на Кудыкину гору, чертей за хвост ловить,-- огрызнулся
на него бродяга.-- Да твое ли это дело! Допрашивать-то твое дело? Ты кто
такой?
-- Да я к слову...
-- За такие слова и в кабак к тебе никто ходить не будет...
-- В Романов иду, -- сказал я.
-- Далеко. Ты, мал, поторапливайся. Ишь метелица какая закурила...
Я пожал руку бродяге, поклонился целовальнику и вышел из теплого кабака
на крыльцо. Ветер бросил мне снегом в лицо. Мне мелькнуло, что я теперь
совсем уж отморожу себе уши, и я вернулся в сени, схватил с: пола чистый
половичок, как башлыком укутал им голову.и бодро выступил в путь. И скажу
теперь, не будь этого половика, я не писал бы этих строк.
Стемнело, а я все шел и шел. Дорога большая, обса-женная еще при
"матушке Екатерине" березами; сбиться нельзя. Иногда нога уходила до колен в
навитые по ко-лее гребни снега.
Метель кончилась. Идти стало легче. Снег скрипел под ногами. Темь,
тишина, одиночество. Половик спас меня -- ни разу не пришлось оттирать ушей
и щек.
Вот вдали огоньки... Темные контуры домов... Я чув-ствовал такую
усталость, что, не будь этой деревни, ка-жется, упал бы и замерз. Предвкушая
возможность вытя-нуться на лавке или хоть на полу в теплой избе, захожу в
избу... в одну... в другую... в третью... Везде заперто, и в ответ на
просьбу о ночлеге слышу ругательства. За-хожу в четвертую -- дверь оказалась
незапертой. Коптит светец. Баба накрывает на стол. В переднем углу сидит
седой старик, рядом бородатый мужик и мальчонка. Во-шел и, помня уже раз
испытанный когда-то урок, помо-лился на образ. . -- Пустите переночевать,
Христа ради.
-- Дверь-то не заперла, лешая! -- зыкнул на бабу бо-родатый.
-- Не прогневайся, не пущаем... Иди себе с богом от-куда пришел... Иди
уж!..-- затараторила баба.
-- Замерз ведь я... Из Ярославля пешком иду.
-- У меня этакий наслезник топор изпод лавки спер...
-- Я ведь не вор какой...-- пробовал защищаться я, снимая с шеи и
стряхивая украденный половик.
Хозяйка несла из печи чашку со щами. Пахло гриба-ми с капустой. Ломти
хлеба лежали на столе.
-- Фокыч, пущай он поисть, а там и уходит... А, Фокыч? -- обратилась
баба к рыжему.
-- Садись, поешь уж. Только ночевать не пущу, -- ска-зал рыжий, а
старик указал мне место на скамье, где сесть.
Скинув половик и пальто, я уселся. Аромат райский ощущался от пара
грибных щей. Едим молча. Еще под-лили. Тепло. Приветливо потрескивает,
слегка дымя, лу-чина в светце, падая мелкими головешками в лохань с водой.
Тараканы желтые домовито ползают по Илье Муромцу и генералу Бакланову...
Тепло им, как и мне. Хо-зяйка то и дело вставляет в железо высокого светца
новую лучину... Ели кашу с зеленым льняным маслом. Кош-ка вскочила на лавку
и начала тереться о стенку.
-- Топор-то у меня стащил... И заперто было... Сидим это... перед
рождеством дело... Поужинали... Вдруг сту-чит. Если бы знали, что бродяга, в
жисть не отперли бы. -- Кто это? -- спрашиваю. -- А он из-за двери-то: --
Нет ли продажного холста?
А холстина-то была у нас. Отпираю. Входит так, му-жичонка.
-- Тебе, спрашиваю, холста? -- а он:
-- Милостиньку ради Христа! Пустите ночевать да обогреться.
-- Вижу, человек хороший... Ночевал... А утром, глядь, нету... Ни его
нет, ни топора нет... Вот и пущай вашего брата!..
Кошка играла цепочкой стенных часов-ходиков, кото-рые не шли.
Чтобы сколько-нибудь задержаться в теплой избе, я заговорил о часах.
-- Давно стоят? -- спрашиваю хозяина.
-- С лета. Упали как-то, ну, и стали. А ты понимаешь в часах-то?
-- Малость смыслю. У себя дома всегда часы сам чиню.
-- Ну, паря. А ты бы наши-то посмотрел...
-- Что же, я, пожалуй, посмотрю... Отвертка есть?
-- Стамеска махонькая есть.
Подал стамеску. Хозяйка убрала со стола. С сердеч-ным трепетом я снял
со стены ходики и с серьезной фи-зиономией осмотрел их и принялся за работу.
Коечто раз-винтил.
-- Темновато при лучинето... Уж я лучше утром... Хозяйка подала платок,
в который я собрал части ча-сов.
Улегся я на лавке. Дед и мальчишка забрались на полати... Скоро все
уснули. Тепло в избе. Я давно так крепко не спал, как на этой узкой скамье с
сапогами в головах. Проснулся перед рассветом; еще все спали. Ти-хо взял
из-под головы сапоги, обулся, накинул пальто и потихоньку вышел на улицу.
Метель утихла. Небо звезд-ное. Холодище страшенный. Вернулся бы назад, да
вспом-нил разобранные часы на столе в платочке и зашагал, завернув голову в
кабацкий половик...
x x x
Деревня Ковалево. Спрашиваю у бабы с ведром у ко-лодца, как пройти в
Подберезное. Так называлось имение Поповых -- цель моего стремления.
-- А вот направо просекой, прямо и придешь. Только, гляди, дороги лесом
нет, оттоле никто не ездит... Прямо к барскому дому подойдешь, недалече.
И пошел я мимо овинов к лесу, пошел просекой, уто-пал выше колена в
снегу; было тихо, неособенно холодно и облачно. Это "недалече" мне
показалось так версты в три. От меня валил пар, голова была мокрая, а я
шагал и шагал. Вот, наконец, барский дом, с выбитыми рама-ми, с
полуободранной крышей, с заколоченной жердями крест на крест зияющей
парадной дверью под обвалив-шимся зонтом крыльца. Следов нигде никаких.
Налево от дома в почерневшем флигеле из трубы вьется дымок, а от флигеля
тропочка в другую сторону от меня. Вхожу в большую избу, топится печь. Около
шестка хлопочет ста-рушка, типа пушкинской няни.
-- Здравствуйте. Это Подберезное?
-- Было оно Подберезное когда-то, да сплыло!
-- А где Поповы живут?
-- Ээх! Были Поповы, да сплыли!
Горькую весть узнаю. Оказалось, что братья Поповы получили это имение
года два назад в наследство от дя-ди, переехали сюда вдвоем и сразу закутили
вовсю. При-дут, бывало, в Ковалеве, купят все штофы и полуштофы, что стоят
на полках с разными наливками и настойка-ми -- это для баб, а для мужчин
ведро водки поставят. На закуску скупят в лавке все крендели, пряники и
гуля-ют. А то в Романов или Ярославль уедут-- по неделям пьют. Уедут на
своих лошадях, в своих экипажах, про-пьют их в городе, а назад на наемных
вернутся, в одних пальтишках... Сперва продали все добро из комнат, потом
хлеб, скот -- и все понемногу; нет денег на вино -- коро-ву сведут, диван
продадут. Потом строевые деревья из лесу продавали потихоньку от начальства,
потом осенью этой из дома продали двери да рамы -- разорили все и уехали, а
куда и сами не знаем.
Пришел с бутылкой постного масла ее муж, старик -- оба бывшие
крепостные этого имения. Он все подтвердил и еще разукрасил, что сказала
старушка. Я в свою оче-редь рассказал, зачем пришел. Сердечно посожалели они
меня, накормили пустыми щами, переночевал я у них в теплой избе, а утром
чуть рассвело, напоив горячей водой с хлебом, старик отвел меня по чуть
протоптанной им же стежке через глубокий овраг, который выходил на Волгу, в
деревню Яковлевское, откуда была дорога в Ковалево.
В деревне мы встретили выезжавшего на доброй лоша-денке хорошо одетого
крестьянина, который разговорил-ся со стариком. Оказалось, что это приказчик
местного бо-гача Тихомирова, который шьет полушубки из лучших романовских
овец на Москву и Ярославль. Старик расска-зал про меня, и приказчик, ехавший
в Ярославль, пожалел меня, поругал пьяниц Поповых и предложил довезти ме-ня
до Ярославля. Потом повернул лошадь к своему до-му, вынес оттуда новый
овчинный тулуп.
-- Надень, а то замерзнешь.
Проезжая деревню, где я чинил часы, я закутался в тулуп и лежал в
санях. Также и в кабак, где стащил по-ловик, я отказался войти. Всю дорогу
мы молчали -- я не начинал, приказчик ни слова не спросил. На второй
по-ловине пути заехали в трактир. Приказчик, молчаливый и суровый, напоил
меня чаем и досыта накормил домаш-ними лепешками с картофелем на постном
масле. По приезде в Ярославль приказчик высадил меня, я его поблагодарил, а
он сказал только одно слово: -- Прощавай!
После хороших суток, проведенных у стариков в теп-лой хате, в когда-то
красивом имении на гористом берегу Волги -- я опять в Ярославле, где надо
избегать встречи с полковыми товарищами и думать, где бы переночевать и что
бы поесть. Пошел на базар, чтобы сменять хоро-шие штаны на плохие или сапоги
-- денег в кармане ни копейки. Последний пятак за урок, как бутерброды есть,
заплатил. Я прямо пошел на базар, где гостиницы Стол-бы. Посредине толкучки
стоял одноэтажный промозглый длинный дом, трактир Будилова, притон всего
бездомно-го и преступного люда, которые в те времена в честь его и
назывались "будиловцами". Это был уже цвет ярослав-ских зимогоров, летом
работавших грузчиками на Волге, а зимами горевавших и бедовавших в
Будиловском трак-тире.
Сапоги я сменял на подшитые кожей старые валенки и получил рубль
придачи и заказал чаю. В первый раз я видел такую зловонную, пьяную трущобу,
набитую сплошь скупавшими у пьяных платье: снимает пальто или штаны -- и тут
же наденет рваную сменку... Минуту назад и я также переобувался в валенки...
Я примостился в уг-лу, у маленького столика, добрую половину которого
за-нимал руками и головой спавший на стуле оборванец. Мне подали пару чаю за
5 копеек, у грязной торговки я купил на пятак кренделей и наслаждаюсь. В
валенках тепло ногам на мокром полу, покрытом грязью. Мысли мелькают в
голове -- и ни на одной остановиться нельзя, но девять гривен в кармане
успокаивают. Только вопрос, где ночевать? У Лондрона больше неудобно
проситься. Где же? Кого спросить? Но все такие опухшие от пьян-ства
разбойничьи рожи, что подступиться не хочется.
Пью чай, в голове думушка: где бы ночевать?.. Рас-сматриваю моего
спящего соседа, но мне видна толькокудлатая голова, вся в известке, да
торчавшие из-под го-ловы две руки, в которые он уткнулся лицом. Руки тоже со
следами известки, въевшейся в кожу.
Пью, смотрю на оборванцев, шлепающих по сырому полу снежными опорками и
лаптями... Вдруг стол качнул-ся. Голова зашевелилась, передо мной лицо
желтое, опух-шее. Пьяные глаза он уставил на меня и снова опустил голову. Я
продолжал пить чай... Предзакатное солнышко на минуту осветило грязные окна
притона. Сосед опять поднял голову, выпрямился и сел на стуле, постарался
встать и опять хлюпнулся.
Потом взглянул на меня и сказал:
-- На завод пора, а я, мотри, мал, того... -- И стал шарить в
карманах... Потом вынул две копейки, кинул их на стол. -- Мотри, только один
семик... добавь тройчак на шкалик... охмелюсь и пойду! -- обратился он ко
мне.
-- Ладно.
Я спросил косушку. Подали ее, четырехугольную, и принесли стаканчик из
зеленого стекла, шкаличного раз-мера. Из косушки их выходило два. Деньги,
гривенник, конечно уплатил, как и раньше за чай -- вперед. Здесь такой
обычай.
-- Пей!
-- Налей. Руки не годятся, расплещут.
Я налил. Он нагнулся над столом, обеими руками об-хватил стакан,
понемногу высосал вино и сразу пришел в себя.
-- Ну вот я и жив! Спасибо, брательник...
-- Ешь крендели, закусывай, -- предлагаю.
-- Не надо. А ты чего не пьешь?-- спрашивает меня, а сам любовно
косится на косушку.
-- Сыпь! Я не буду.
-- Во спасибо!.. А то не прохватило. На этот раз он сам налил полный
стакан, выпил смаху и крякнул: -- Теперь жив.
-- Чайку?
-- Коли милость твоя и чайком бы погреться...
-- Малай-й! -- подозвал он полового. -- Прибор к па-ре и на семик
сахару... Да кипяточку, -- и подвинул по-ловому свои две копейки, лежавшие
на столе.
Половой сунул в рот две копейки, схватил чайник и тотчас же принес два
куска сахару, прибор и чайник с кипятком. Мой сосед молча пил до поту, ел
баранки и, наконец, еще раз поблагодарив меня, спросил:
-- А ты по какой ударяешь?
-- Да по такой же! Вишь, зимогорю...
-- Я тоже зимогор, уж десяток годов коло Будилова околачиваюсь, а
сейчас при месте, у Сорокина, на белиль-ном... Да вчера получка была,
загулял... И шапку про-пил... Как и дойду, не знаю...
Разговорились. Я между прочим сказал, что не знаю, как прозимогорю до
водополья, и что сегодня ночевать негде.
-- Эка дура! Да на завод к нам! У Сорокина места хватит....
-- Да я не знаю работы...
-- В однорядь выучат... Напьемся чаю, да айда со мной. Сразу приделят к
делу... Он кое-что рассказал о заводе.
-- У меня паспорта нет.
-- А у кого он на заводе есть? Там паспортов не лю-бят, рублем дороже в
месяц плати... Айда!
Ввалилась торговка. На руке накинута разная тре-панная одежонка, а на
голове, сверх повязанного платка, картуз с разорванным пополам козырьком.
-- Почем картуз? -- спрашиваю.
-- Гривенник.
-- А гривну хошь...
-- Добавь семишку, за пятак владай!
Я купил засаленный картуз и дал зимогору. Мы за-шагали к Волге.
ГЛАВА ПЯТАЯ. ОБРЕЧЕННЫЕ
Сытный ужин. Таинственный великан. Утро в казарме. Работа в пекле.
Схватка с разбойником. Суслик. Сказка и бывальщина. Со-бака во щах. Встреча
с Уланом. Кто был Иван Иванович. Смерть атамана Репки. Опять на Волге.
Вспомню белильный завод так, как он есть. Прихо-дится заглянуть лет на
десяток вперед. Дело в том, что я его раз уж описывал, но не совсем так, как
было. В 1885 году, когда я уже занял место в литературе, в "Рус-ских
ведомостях" я поместил очерк из жизни рабочих "Обреченные". Подробнее об
этом дальше, а пока я ска-жу, что "Обреченные"-- это беллетристический
рассказ с ярким и верным описанием ужасов этого завода, где все имена и
фамилии изменены и не назван даже самый город, где был этот завод, а главные
действующие лица заменены другими, словом написан так, чтобы и узнать нельзя
было, что одно из действующих лиц -- я, самолич-но, а другое главное лицо
рассказа совсем не такое, как оно описано, только разве наружность
сохранена... Печа-тался этот рассказ в такие времена, когда правду говорить
было нельзя, а о себе мне надо было и совсем молчать. А правда была такая.
Вечереет. Снежок порошит. Подходим к заводу. Это ряд обнесенных забором
по берегу Волги, как раз против пароходных пристаней, невысоких зданий.
Мой спутник постучал в калитку. Вышел усатый ста-рик-сторож.
-- Фокыч, я новенького привел...
-- Нук штож... Веди в контору, там Юханцев, он запишет.
Приходим в контору. За столом пишет высокий ры-жий солдатского типа
человек. Стали у дверей.
-- Тебе что, Ванька?
-- Вот новенького привел. Юханцев оценил меня взглядом.
-- Ладно. В кубовщики. Как тебя писать-то.
-- Алексей Иванов.
-- Давай паспорт.
-- У меня нет.
-- Ладно. Четыре рубля в месяц. Отведи его, Ваня, в казарму.
А потом ко мне обратился:
-- Поешь, выспись, завтра в пять на работу. Шастай!
Третья казарма -- длинное, когдато желтое, грязное и закоптелое здание,
с побитыми в рамах стеклами, отку-да валил пар... Голоса гудели внутри... Я
отворил дверь. Удушливо-смрадный пар и шум голосов на минуту оше-ломил меня,
и я остановился в дверях.
-- Лешай, чего распахнул! Небось, лошадей воровал, хлевы затворял!
Услыхал я окрик и вошел.
Большая казарма. Кругом столы, обсаженные наро-дом. В углу, налево,
печка с дымящимися котлами. На одном сидит кашевар и разливает в чашки щи.
Направо, под лестницей, гуськом, один за одним, в рваных руба-хах и опорках
на босу ногу вереницей стоят люди, подви-гаясь по очереди к приказчику,
который черпает из боль-шой деревянной чашки водку и подносит по стакану
каж-дому.
-- Эй, ты, новенький, подходи! -- крикнул он мне. Я становлюсь в
очередь и тоже получаю стакан сиву-хи и сажусь к крайней чашке, за которой
сидело девять человек.
Здоровенный рыжий безусый малый крошит говядину на столе и горстями
валит во щи. Я напустился на го-рячие щи.
-- Ишь ты, с воли-то пришел, как хрястает, погля-деть любо! -- замечает
старичонка с козлиной бородкой.
-- А тебе завидно, Ворона дохлая?
-- Не завидно, а все-таки...
Свалили в чашку говядину. Сбегали к кашевару, до-бавили щей. Рыжий
постучал ложкой.
-- Таскай со всем!
Вкусно пахли щи, но и с говядиной ели лениво. Так и не доели, вылили.
Наложили пшенной каши с салом... Я жадно ел, а другие только вид делали.
-- Что это никто каши не ест? -- спросил я соседа.
-- Приелась. Погоди с недельку, здесь поработаешь и тебя от еды
отвалит... Я похлеще тебя ашал, как с воли пришел, а теперь и глядеть
противно.
А я прожил на заводе слишком четыре месяца, а ел все время так же, как
и сегодня: счастье подвезло.
Понемногу все отваливались и уходили наверх по ши-рокой лестнице в
казарму. Я все еще не мог расстаться с кашей. Со мной рядом сидел -- только
ничего не ел -- ог-ромный старик, который сразу, как только я вошел,
по-разил меня своей фигурой. Почти саженного роста, с гу-стыми волосами в
скобку, с длинной бородой, вдоль ко-торой двумя ручьями пробегали во всю ее
длину серебря-ные усы...
А лицо землисто-желтое, истомленное, с полупотухши-ми глубокими серыми
глазами... Его огромная ручища с полосками белил в морщинах, казалось, могла
закрыть чашку...
Он сидел, молчал, а потом этой жесткой, как железо, рукой похлопал меня
по плечу.
-- Кушай на здоровье. Будешь есть -- будешь жив... Главное ешь больше.
Здесь все в еде...
-- А вот ты, дедушка, не ешь.
-- Мне не к чему... Я умирать собираюсь, а тебе еще жить да жить
надо... Гляжу я на тебя и радуюсь. По ду-ше ты мне сразу пришелся...
-- Спасибо, дедушка, и ты мне тоже... А то ведь у меня здесь все чужие.
-- Здесь все друг другу чужие, пока не помрут... А от-сюда живы редко
выходят. Работа легкая, часа два-три утром, столько же вечером, кормят
сытно, а тут тебе и конец... Ну эта легкая-то работа и манит всякого...
Му-жик сюда мало идет, вреды боится, а уж если идет какой, так либо
забулдыга, либо пропоец... Здесь больше отстав-ной солдат работает, али
никчемушный служащий, что от дела отбился. Кому сунуться некуда... С голоду
да с хо-лоду... Да наш брат гиляй бездомный, который, как мед-ведь, любит
летом волю, а зимой нору...
-- Нет, я только до весны... С первым пароходом убегу...
-- Все, брательник, так думают. А как пойдут ко-лики да завалы, от
хлеба отобьет-- другое запоешь...Ну да ладно, об этом подумаем... Ужо
увидим.
-- А сколько тебе годков, дедушка?
Старик поднял голову, и глаза его сверкнули на меня.
-- Без малого слишком около того...
И опять положил пудовую ручищу на мое далеко не слабое плечо.
-- А ты, вот што: ежели хошь дружить со мной, так не трави меня, не
спрашивай кто да что, да как, да откеля... Я того, брательник, не люблю...
Ну, понял? Ты, я вижу, молодой да умный... Может, я с тобой с первым и
балакаю. Ну, понял?
-- Ладно, понял, так и будет.
-- А звать меня Иваном, и отец Иван был.
-- А меня Алексей Иванов. -- Ну вот, оба Иванычи! -- и как-то нутром
засмеялся.
-- Ведь я тебя не спрашиваю, кто ты, да что ты? А нешто я не вижу, что
твое место не здесь... Мое так здесь, я свое отхватал, будя. Понял?
-- Понял.
-- А теперь спать пойдем, около меня на нарах слободно, дружок спал, в
больницу отправили вчера. Вот захвати сосновое поленце в голову, заместо
подушки -- и айда.
И сильно хромая, стал подниматься по лестнице.
Измученный последними тревожными днями, я скоро заснул на новой
подушке, которая приятно пахла в во-нючей казарме сосновой коркой... А такой
роскоши -- вы-тянуться в тепле во весь рост -- я давно не испытывал. Эта
ночь была величайшим блаженством. Главное -- ноги вытянуть, не скрючившись
спать!
Сквозь сон я услыхал звонкий стук и вместе с тем колокол в соседней с
заводом церкви. Звонили к заутре-ни, а в казарме сторож стучал деревянной
колотушкой и нараспев кричал:
-- Подымайтесь на работу, ребятушки, подымайсь.
-- Эх, каторга-- жизнь... А-а-а...-- зевал ктото спро-сонья.
-- На работу, ребятушки, на работу-у.
-- Чего горланишь, дармоед Сорокинский.
-- Что ты, окромчадал что ли, орешь! -- слышались недовольные голоса с
поминанием родителей до седьмого колена. И над всем загремело:
-- На пожаре ты что ли, дьявол!
Это рявкнул на сторожа вскочивший с нар во весь свой огромный рост
Сашка, атаман казармы, буян и пья-ница.
-- Встал, так и не буду. Чего ругаешься? -- испуган-нопроворчал сторож,
пятясь к лестнице.
Недалеко от меня в углу заколыхалась груда разно-цветных лохмотьев, и
изпод нее показалась совершенно лысая голова и опухшее желтое лицо с клочком
седых волос под нижней губой.
-- Гляди, сам паршивый козел из помойной ямы вы-лезает, становись,
ребята! -- загрохотал Сашка.
Ему в ответ засмеялись. Козел ругался и бормотал что-то...
Понемногу все поднялись, по одиночке друг за дру-гом спустились вниз,
умывались на ходу, набирая в рот воды и разливая по полу, чтобы для порядка
в одном месте не мочить, затем поднимались по лестнице в ка-зарму, утирались
кто подолом рубахи, кто грязным каф-таном.
Некоторые прямо из кухни, не умываясь, шли в ку-сочную, на другой конец
двора. Я пошел за Иваном. На дворе было темно, метель слепила глаза и жгла
еще не проснувшееся горячее тело.
Некоторые кубовщики бежали в одних рубахах и опор-ках.
-- Все равно околевать-то!-- ответил мне один, кото-рому я участливо
заметил, что холодно...
-- Сейчас согреемся! -- утешил меня Иваныч, отворяя дверь в низкое
здание кубочной, и через сени прошли в страшно жаркую с сухим жгучим
воздухом палату.
-- Тепло, потому клейкие кубики выходят, а им жар нужен.
Длинная, низкая палата вся занята рядом стоек для выдвижных полок, или,
вернее, рамок с полотняным дном, на котором лежит "товар" для просушки.
Перед кажды-ми тремя стойками стоит неглубокий ящик на ножках в виде стола.
Ящик этот так и называется -- стол. В этих столах лежали большие белые
овалы. Это и есть кубики, которые предстояло нам резать.
Иваныч подал мне нож, особого устройства, напоми-нающий большой
скобель, только с одной длинной руко-ятью посредине.
-- Вот это и есть нож, которым надо резать кубики мелко, чтобы ковалков
не было. Потом, когда кубики изрежем, разложим их на рамы, ссыпем другие и
сложим в кубики. А теперь скидай с себя рубаху.
Скинул и сам. Я любовался сухой фигурой этого ма-стодонта. Широкие
могучие кости, еле обтянутые кожей, с остатками высохших мускулов. Страшной
силы, пови-димому, был этот человек. А он полюбовался на меня и одобрительно
сказал:
-- Тебе пять кубиков изрезать нипочем. Ну, гляди. Показал мне прием,
начал резать, но клейкий кубик, смассовавшийся в цемент, плохо поддавался,
приходилось сперва скоблить. Начал я. Дело пошло сразу. Не успел Иваныч
изрезать половину, как я кончил и принялся за вторую. Пот с меня лил градом.
Ладонь правой руки рас-краснелась и в ней чувствовалась острая боль --
пред-вестник мозолей.
Вдруг Иваныч бросил нож, схватился за живот и за-стонал...
-- Опять схватило... Колики проклятые... Я усадил его на окно, взял его
нож и, пока он му-чился, изрезал оба его кубика и кончил свой, второй...
Старик пришел в себя и удивился, что работа сделана.
-- Спасибо. Вот спасибо!
-- А теперь, Алеша, завяжи себе рот тряпицей, что-бы пыли при ссыпке не
глотать... Вот так.
Мы завязали рты грязными тряпками и стали пере-сыпать в столы с рам
высохший "товар" на место изре-занного, который рассыпали на рамы для сушки.
Для каждого кубика десять рам. Белая свинцовая пыль на-полнила комнату.
Затем товар был смочен на столах "в плепорцию водицей", сложен в кубики и
плотно убит.
Работа окончена. Мы омылись в чанах с опалово-белой свинцовой водой и
возвратились в казармы.
Сегодняшняя работа была особенно трудная, на оче-реди были уже зрелые,
клейкие кубики, которые го-товы для поступления в литейную. Сначала товар в
кубочную поступает зеленый. Это пережженный свинец, и зеленые кубики режутся
легко, почти рассыпаются. По-том они делаются серыми, затем белыми, а потом
уже клейкими.
Мы кончили работу в 10 утра, и из кубочной Иваныч повел меня на другой
конец двора, где здоровенный мужик раскалывал колуном пополам толстенные
чурбаки Дров.
-- Тимоша, заместо Василия еще никого не нашел?
-- Нет еще... Сашку хотел звать, да уж очень озор-ной... Больше никого
нет, все кволые...
-- А вот парня-то, возьми... Здоровенный...
-- Дело... Так вали!
Я удивленно посмотрел, а старик и поясняет:
-- Дрова-то колоть умеешь?
-- Ну еще бы,-- отвечаю.
-- Так вот и работай с ним... Часа три работы в день... И здоров
будешь, работа на дворе, а то в казар-ме пропадешь.
-- Спасибо, это мне по руке... Взял колун и расшиб несколько самых
крупных су-коватых кругляков.
-- Спасибо!
-- Пятнадцать в месяц, -- предложил Тимоша. Это был у меня второй день
на заводе.
x x x
Тимошу я полюбил. Он костромич. Случайно попал на завод, и ему
посчастливилось не попасть в кубочную, а сделаться истопником. И с ним-то я
проработал зиму колкой и возкой дров, что меня положительно спасло.
Тимоша думал прожить зиму на заводе, а весной с первым пароходом уехать
в Рыбинск крючничать. Он одинокий бобыль, молодой, красивый и сильный. Дома
одна старуха-мать и бедная избенка, а заветная мечта его была -- заработать
двести рублей, обстроиться и же-ниться на работнице богатого соседа, с
которой они дав-но сговорились.
Работа закипела -- за себя и старика кубики режу, а с Тимошей дрова
колем и возим на салазках на две-надцать печей для литейщиков. Сперва болели
все кости, а через неделю втянулся, окреп и на зависть злюке Во-роне ел за
пятерых, а старик Иваныч уступал мне свой стакан водки: он не пил ничего.
Так и потекли однооб-разно день за днем. Дело подходило к весне. Иваныч стал
чаще кашлять, припадки, колики повторялись, он задыхался и жаловался, что
"нутро болит". Его земли-стое лицо почернело, както жутко загорались иногда
глубокие глаза в черных впадинах...
И за все время он не сказал почти ни с кем ни слова, ни на что не
отзывался. Драка ли в казарме, пьянство ли, а. он как не его дело, лежит и
молчит.
Мы разговаривали только о текущем, не заглядывая друг другу в прошлое.
Любил он только сказки слу-шать -- у нас сказочник был, бродяжка неведомый.
Сус-лик звать. Кто он -- никому было неизвестно, да и никто не интересовался
этим: Суслик да Суслик.
Бывалый человек этот старик Суслик -- и тоже, кроме сказок, живого
слова не добьешься. А зато как рас-сказывал! Старую-престарую сказку, ну
хоть о Бабе-Яге расскажет, а выходит что-то новое. Чего-чего тут не
при-плетет он.
-- Суслик, а ты бывальщинку скажи.
-- Ладно, про что тебе бывальщинку.
-- А про разбойников...
И пойдет он рассказывать -- жуть берет. И про Стень-ку Разина, и про
Ермака Тимофеевича, и про тружени-ков в Жигулях-горах, как они в своих
пещерах разбойничков укрывали... До свету, иной раз, рассказывает. И первый
молчаливый слушатель -- Иваныч... Ляжет на брюхо во всю свою длину, упрет на
ручищи голову и глядит на Суслика... И Суслик только будто для него одного
рассказывает, на него одного глядит... И в одно время у них -- уж сколько я
наблюдал -- глаза вместе за-гораются... Кончится бывалыцина... Тяжело
вздохнет Ива-ныч, ляжет и долго-долго не спит...
-- Хорошие сказки Суслик рассказывает, -- сказал я как-то старику, а он
посмотрел на меня как-то особенно:
-- Не сказки, а бывалыцины. Правду говорит, да не договаривает. То ли
бывало... Ээх...-- отвернулся и за-молчал.
Хворал все больше и больше, а все просил не от-правлять в больницу. Я
за него резал его кубики и с кем-нибудь из товарищей из других пар ссыпал и
его и свои на рамы. Все мне охотно помогали, особенно Суслик-- старика
любила и уважала вся казарма.
x x x
Был апрель месяц. Накануне мы получили жалованье и как всегда загуляли.
После получки, обыкновенно, пра-вильной работы не бывает дня два. Получив
жалованье, лохматые кубовщики тотчас же отправляются на рынок, закупают
белье, одежонку, обувь -- и прямо одевшись на рынке, отправляются в Будилов
трактир и по другим ка-бакам, пропивают сначала деньги, а потом спускают
платье и в "сменке до седьмого колена" попадают под шары и приводятся на
другой день полицейскими на за-вод, где контора уплачивает тайную мзду
квартальному за удостоверение беспаспортных. Большая же часть их и не
покупает никакой одежды; а прямо пропивает жа-лованье.
День был холодный, и оборванцы не пошли на базар. Пили дома, пили до
дикости. Дым коромыслом стоял: гармоника, пляска, песни, драка... Внизу в
кухне заяд-лые игроки дулись в "фильку и бардадыма", гремя ме-дяками. Иваныч
совершенно больной лежал на своем ме-сте. Он и жалованье не ходил получать и
не ел ничего дня четыре. Живой скелет лежал.
Было пять часов вечера. Я сидел рядом с Иванычеы и держал его горячую
руку, что ему было приятно. Он молчал уже несколько дней.
В казарму ввалился Сашка вместе с другими двумя пьяными старожилами
завода. Сашка был трезвее дру-гих, пиликал на гармонике, и все трое
горланили чтото несуразное.
Я слышал, как дрожит рука Иваныча, какое страда-ние на его лице, но он
молчит. Ужасно молчит.
-- Сашка, ори тише, видишь, больной здесь, -- крик-нул я.
-- А ты что мне за указчик? Ты знаешь, кто я! -- за-ревел Сашка, давно
уже злившийся на меня.
Он выхватил откудато нож и прыгнул к нам на нары.
-- Убью!
Это был один момент. Я успел схватить его правую руку, припомнив один
прием Китаева -- и нож воткнул-ся в нары, а вывернутая рука Сашки хрустнула,
и он с воем упал на Иваныча, который застонал.
Я сбросил Сашку на пол. Все смолкло -- и сразу все заревели:
-- Бей его, каторжника! Добей его!.. И кто-то бросился добивать. Я
прикрикнул и ото-гнал.
-- Это наше с ним дело, никто не суйся!
Сашка со страшным лицом поднялся и бросился вниз по лестнице. Только
его и видели. Сашка исчез навсегда. После Сашки както невольно я сделался
атаманом казармы.
Оказалось, что обиженный сторож донес на него по-лиции, которая
дозналась, что он убийца, беглый каторж-ник, приходила за ним, когда его не
было, и обещала еще прийти. Ему об этом шепнул сторож у ворот...
Вскоре Иваныча почти без чувств отвезли в больницу. На другой день в ту
же больницу отвезли и Суслика, ко-торый как-то сразу заболел. Через
несколько дней я по-шел старика навестить, и тут вышло со мной нечто уж
совсем несуразное, что перевернуло опять мою жизнь.
Одевшись, насколько было возможно, прилично, я отправился в больницу
навестить старика... Это, конечно, было не без риска, так как при больнице
было арестант-ское отделение, куда я, служа в полку, не раз ходил
на-чальником караула, знал многих, и неприятная встреча для меня была
обеспечена. Но я не мог оставить так ста-рика. И я пошел. Больница,
помнится, была в загородном саду, на самой окраине города. День был
жаркий... Лед прошел, на Волге раздавались гудки пароходов. Я уже собирался
уехать вниз по Волге, да не мог, не повидав-шись с моим другом.
Иду я вдоль длинного забора по окраинной улице, по-росшей зеленой
травой. За забором строится новый дом. Шум, голоса... Из-под ворот
вырывается собачонка... Как сейчас вижу, желтая, длинная, на коротеньких
ножках, дворняжка с неимоверно толстым хвостом в виде кренде-ля. Бросается
на меня, лает. Я на нее махнул, а она вцепилась мне в ногу и не отпускает,
рвет мои новые штаны. Я схватил ее за хвост и перебросил через забор...
Что там вышло! Кто-то взвизгнул, потом сразу заорали на все манеры
десятки голосов, и я, чуя недоброе, бросился бежать...
-- Собаку в щи кинул, -- визжал кто-то за забором. За мной человек
десять каменщиков в фартуках с кирками... А навстречу приказчик из Муранова
трактира, который меня узнал. Я перемахнул через другой забор в какой -то
сад, потом выскочил в переулок, еще куда-то и очутился за городом.
Не простили бы мне каменщики собаку, попавшую в чашку горячих щей!
Тут было не до больницы, притом штанина располосана до голого тела...
Все бы благополучно, да приказ-чик из Муранова трактира скажет, что я
рабочий с Со-рокинского завода. И придет полиция разыскивать, ду-маю:
-- Нет, бежать!..
А там пароходы посвистывают...
Я вернулся перед самым обедом домой, отпер сундук, вынул из него сорок
рублей, сундука не запер и ушел.
На базаре сменял пальтишко на хорошую поддевку, купил картуз, в лавке
мне зашили штаны -- и очутился я на берегу Волги, еще не вошедшей в берега.
Уже вто-рой раз просвистал розоватый пароходик "Удалой".
x x x
.... Я взял билет и вышел с парохода, чтобы купить чего-нибудь
съестного на дорогу. Остановившись у торговку, я: увидал плотного
старика-оборванца, и лицо мне пока-залось знакомым. Когда же он крикнул на
торговку, пред-лагая ей пятак за три воблы вместо шести копеек, я по-дошел к
нему, толкнул в плечо и шепнул:
-- Улан?
-- Алеша! Далеко ли?
-- На низ пробираюсь. А ты как?
-- Третьего дня атамана схоронили...,
-- Какого? . .. -- Один у нас, небось, атаман был Репка.
-- Как, Репку?
И рассказал мне, что тогда осенью, когда я уехал из Рыбинска, они с
Костыгой устроили-таки побег Репке за большие деньги из острога, а потом все
втроем убежали в пошехонские леса, в поморские скиты, где Костыга остался
доживать свой век, а Улан и Репка поехали на Черемшан Репкину поклажу
искать. Добрались до Яро-славля, остановились подработать на выгрузке дров
день-жонок, да беда приключилась: Репка оступился и вывих-нул себе ногу.
Месяца два пролежал в пустой барже, об-рос бородой, похудел. А тут холода
настали, замерзла Вол-га, и нанялись они в кубовщики на белильный завод, да
там и застряли. К лету думали попасть в Черемшан; да оба обессилели и на
вторую зиму застряли... Так и жили вдвоем душа в душу с атаманом.
-- Рождеством я заболел, -- рассказывал Улан, -- от-правили меня с
завода в больницу, а там конвойный сол-дат признал меня, и попал я в острог
как бродяга. Так до сего времени и провалялся в тюремной больнице, да и
убежал оттуда из сада, где больные арестанты гуляют... Простое дело --
подлез под забор и драла... Пролежал в саду до потемок, да в Будилов, там за
халат эту смен-ку добыл. Потом на завод узнать о Репке -- сказали, что в
больнице лежит. Сторож Фокыч шапчонку да штаны мне дал... Я в больницу
вчера:
-- Где тут с Сорокинского завода старик Иван Ива-нов? -- спрашиваю.
-- Вчера похоронили, -- ответили.
-- Как Иван Иванов с Сорокинского завода?
-- Ну да, он записался так и все время так жил... Бородищу во какую
отрастил -- ни в жисть не узнать, допреж одни усы носил.
Тут только я понял, что мой друг был знаменитый Репка. Но не подал
никакого вида. Не знаю, удержался ли бы дальше, но загудел третий свисток...
-- Счастливо, кланяйся матушке Волге низовой... А я буду пробираться к
Костыге, там и жизнь кончу!
Мы крепко обнялись, расцеловались...
Я отвернулся, вынул десять рублей, дал ему и побе-жал на пароход.
-- Костыге кланяйся!..
-- Прощавай, Алеша. Спасибо. Доеду, -- крикнул он мне, когда я уже
стоял на палубе. Но я не отвечал -- только шапку снял и поклонился. И долго
не мог прий-ти в себя: чудесный Репка, сыгравший два раза в моей судьбе,
занял всего меня.
x x x
Ну, разве мог я тогда написать то, что рассказываю о себе здесь?!
ГЛАВА ШЕСТАЯ. ТЮРЬМА И ВОЛЯ
Арест. Важный государственный преступник. Завтрак, у полицмей-стера.
Жандарм в золотом пенсне. Чудесная находка. Астраханский майдан. Встреча с
Орловым. Атаман Ваняга и его шайка. По Волге на косовушке. Ночь в камышовом
лабиринте. Возвращение с добы-чей. Разбойничий пир. Побег. В задонских
степях. На зимовке. Красавица-казачка. Опять жандарм в золотом пенсне.
Прощай, степь! Цирк и новая жизнь.
В Казань пришел пароход в 9 часов. Отходит в 3 часа. Я в город на время
остановки. Закусив в дешевом трак-тире, пошел обозревать
достопримечательности, не имея никакого дальнейшего плана. В кармане у меня
был ко-шелек с деньгами, на мне новая поддевка и красная ру-баха, и я
чувствовал себя превеликолепно. Иду по како-муто переулку и вдруг услышал
отчаянный крик не-скольких голосов:
-- Держи его дьявола! Держи, держи его! Откудато из-за угла вынырнул
молодой человек в красной рубахе и поддевке и промчался мимо, чуть с ног
меня не сшиб. У него из рук упала пачка бумаг, которую я хотел поднять и уже
нагнулся, как из-за угла с гиком налетели на меня два мужика и городовой и
схватили. Я ровно ничего не понял, и первое, что я сделал, так это дал по
затрещине мужикам, которые отлетели на мосто-вую, но городовой и еще
сбежавшиеся люди, в том числе квартальный, схватили меня.
-- Не убежишь!
-- Да я и бежать не думаю, -- отвечаю.
-- Это не он, тот туда убежал, -- вступился за меня прохожий с
чрезвычайно знакомым лицом.
Разъяснилось, что я -- не тот, которого они ловили, хотя на мне тоже
была красная рубаха.
-- Да вон у него бумаги в руках, вашебродие, -- ука-зал городовой на
поднятую пачку.
-- Это я сейчас поднял, мимо меня пробежал чело-век, обронил, и я
поднял.
-- Гляди, мол, тоже рубахато красная, тоже, долж-но из ефтих! --
раздумывал вслух дворник, которого я сшиб на мостовую.
-- А ты кто будешь? Откуда? -- спросил кварталь-ный.
Тогда я только понял весь ужас моего положения, и молчал.
-- Тащи его в часть, там узнаем, -- приказал квар-тальный, рассматривая
отобранные у меня чужие бу-маги.
-- Да это прокламации! Тащи его, дьявола... Мы те-бе там покажем! Из
той же партии, что бежавший...
Половина толпы бегом бросилась за убежавшим, а меня повели в участок. Я
решил молчать и ждать случая бежать. Объявлять свое имя я не хотел -- хоть
на висе-лицу.
На улице меня провожала толпа. В первый раз в жизни я был зол на всех,
-- перегрыз бы горло, разбро-сал и убежал. На все вопросы городовых я
молчал. Они вели меня под руки, и я не сопротивлялся.
Огромное здание полицейского управления с высочен-ной каланчей. Меня
ввели в пустую канцелярию. По слу-чаю воскресного дня никого не было, но
появились ко-ротенький квартальный и какойто ярыга с гусиным пе-ром за ухом.
-- Ты кто такой? А? -- обратился ко мне кварталь-ный.
-- Прежде напой, накорми, а потом спрашивай, -- ве-село ответил я.
Но в это время вбежал тот квартальный, который ме-ня арестовал, и
спросил:
-- Полицмейстер здесь? Доложите, по важному де-лу... Государственные
преступники.
Квартальные пошептались, и один из них пошел на-лево в дверь, а меня в
это время обыскали, взяли коше-лек с деньгами, бумаг у меня не было,
конечно, никаких.
Из двери вышел огромный бравый полковник с ба-кенбардами.
-- Вот этот самый, вашевскобродие!
-- А! Вы кто такой? -- очень вежливо обратился ко мне полковник, но тут
подскочил квартальный.
-- Я уж спрашивал, да отвечает, прежде, мол, его на-пой, накорми, потом
спрашивай. Полковник улыбнулся.
-- Правда это?
-- Конечно! На Руси такой обычай у добрых людей есть, -- ответил я, уже
успокоившись.
Ведь я рисковал только головой, а она недорога была мне, лишь бы отца
не подвести.
-- Совершенно верно! Я понимаю это и понимаю, что вы не хотите говорить
при всех. Пожалуйте в ка-бинет.
-- Прикажете конвой-с?
-- Никаких. Оставайтесь здесь.
Спустились, окруженные полицейскими, этажом ни-же и вошли в кабинет.
Налево стоял огромный медведь и держал поднос с визитными карточками. Я
остановился и залюбовался.
-- Хорош!
-- Да, пудов на шестнадцать!
-- Совершенно верно. Сам убил, шестнадцать пудов. А вы охотник? Где же
охотились?
-- Еще мальчиком был, так одного с берлоги такого взял.
-- С берлоги? Это интересно... Садитесь, пожалуйста. Стол стоял поперек
комнаты, на стенах портреты ца-рей -- больше ничего. Я уселся по одну
сторону стола, а он напротив меня -- в кресло и вынул большой револьвер
Кольта.
-- А я вот сначала рогатиной, а потом дострелил вот из этого.
-- Кольт? Великолепные револьверы.
-- Да вы настоящий охотник? Где же вы охотились? В Сибири? Ах, хорошая
охота в Сибири, там много мед-ведей!
Я молчал. Он пододвинул мне папиросы. Я закурил.
-- В Сибири охотились?
-- Нет.
-- Где же?
-- Все равно, полковник, я вам своего имени не ска-жу, и кто, и откуда
я-- не узнаете. Я решил, что мне оправдаться нельзя.
-- Почему же? Ведь вы ни в чем не обвиняетесь, вас задержали случайно,
и вы являетесь как свидетель, не более.
-- Извольте. Я бежал из дома и не желаю, чтобы мои родители знали, где
я и, наконец, что я попал в поли-цию. Вы на моем месте поступили бы, уверен
я, так же,, так как не хотели бы беспокоить отца и мать.
-- Вы, пожалуй, правы... Мы еще поговорим, а пока закусим. Вы не прочь
выпить рюмку водки?
Полицмейстер не сделал никакого движения, но вдруг из двери появился
квартальный:
-- Изволите требовать?
-- Нет. Но подождите здесь... Я сейчас распоряжусь о завтраке: теперь
адмиральский час.
И он, показав рукой на часы, бившие 12, исчез в дру-гую дверь,
предварительно заперев в стол Кольта. Квар-тальный молчал. Я курил третью
папиросу нехотя.
Вошел лакей с подносом и живо накрыл стол у окна на три прибора.
Другой денщик тащил водку и закуску. За ним во-шел полковник.
-- Пожалуйте,-- пригласил он меня барским жестом и добавил, -- сейчас
еще мой родственник придет, гостит у меня проездом здесь.
Не успел полковник налить первую рюмку, как вошел полковник-жандарм,
звеня шпорами. Седая голова, черные усы, черные брови, золотое пенсне.
Полицмейстер пробормотал какуюто фамилию, а меня представил так-- охотник,
медвежатник.
-- Очень приятно, молодой человек!
И сел. Я сообразил, что меня приняли, действитель-но, за какую-то
видную птицу, и решил поддерживать это положение.
-- Пожалуйте, -- пододвинул он мне рюмку.
-- Извините, уж если хотите угощать, так позвольте мне выпить так, как
я обыкновенно пью.
Я взял чайный стакан, налил его до краев, чокнулся с полковниками и с
удовольствием выпил за один дух. Мне это было необходимо, чтобы успокоить
напряженные нервы. Полковники пришли в восторг, а жандарм уми-лился:
-- Знаете, что, молодой человек. Я пьяница, Ташкент брал, Мишку Хлудова
перепивал, и сам Михаил Григорьевич Черняев, уж на что молодчина был,
дивился, как я пью... А таких, извините, пьяниц, извините, еще не ви-дал.
Я принял комплимент и сказал:
-- -- Рюмками воробья причащать, а стаканчиками кумонька угощать...
-- Браво, браво...
Я с жадностью ел селедку, икру, съел две котлеты с макаронами и еще.
налив два раза по полстакану, чок-нулся с полковничьими рюмками и
окончательно овла-дел собой. Хмеля ни в одном глазу. Принесли бутылку пива и
кувшин квасу. .
-- Вам Квасу?
-- Нет, я пива. Пецольдовское пиво я очень люблю, -- сказал я, прочитав
ярлык на бутылке.
-- А я пива с водкой не мешаю, -- сказал жандарм. Я выпил бутылку пива,
жадно наливал стакан за ста-каном. Полковники переглянулись.
-- Кофе и коньяк!
Лакей исчез. Я закуривал.
-- Ну, что сын? -- обратился он к жандарму.
-- Весной кончает Николаевское кавалерийское, ду-маю, что будет
назначен в конный полк, из первых идет...
Лакей подал по чашке черного кофе и графинчик с коньяком.
У меня явилось желание озорничать.
-- Надеюсь, теперь от рюмки не откажетесь?
-- Откажусь, полковник. Я не меняю своих убежде-ний.
-- Но ведь нельзя же коньяк пить стаканом.
-- Да, в гостях неудобно.
-- Я не к тому... Я очень рад... Я, ведь, только одну рюмку пью...
Я налил две рюмки.
-- И я только одну, -- сказал жандарм.
-- А я уж остатки... Разрешите. Из графинчика вышло немного больше
половины ста-кана. Я выпил и закусил сахаром.
-- Великолепный коньяк, -- похвалил я, а сам до тех пор никогда коньяку
и не пробовал.
Полковники смотрели на меня и молчали. Я захотел их вывести из
молчания.
-- Теперь, полковник, вы меня напоили и накормили, так уж, по доброму
русскому обычаю, спать уложите, а там завтра уж и прашивайте. Сегодня я
отвечать не буду, сыт, пьян и спать хочу...
По лицу полицмейстера пробежала тучка и на лице блеснули морщинки
недовольства, а жандарм спросил:
-- Вы сами откуда?
-- Приезжий, как и вы здесь, и, как и вы, сейчас гость полковника, а
через несколько минут буду арестантом. И больше я вам ничего не скажу.
У жандарма заходила нижняя челюсть, будто он гро-зил меня изжевать.
Потом он быстро встал и сказал:
-- Коля, я к тебе пойду! -- и, поклонившись, злой по-ходкой пошел во
внутренние покои. Полицмейстер вы-шел за ним. Я взял из салатника столовую
ложку, свер-нул ее штопором и сунул под салфетку.
-- Простите, -- извинился он, садясь за стол. -- Я ви-жу в вас,
безусловно, человека хорошего общества, по-чему-то скрывающего свое имя. И
скажу вам откровенно, что вы подозреваетесь в серьезном... не скажу
преступле-нии, но... вот у вас прокламации оказались. Вы мне очень
нравитесь, но я -- власть исполнительная... Конечно, вы догадались, что все
будет зависеть от жандармского пол-ковника...
-- ...который, кажется, рассердился. Не выдержал до конца своей роли.
-- Да, он человек нервный, ранен в голову... И завтра вам придется
говорить с ним, а сегодня я принужден вас продержать до утра -- извините уж,
это распоряжение полковника -- под стражей...
-- Я чувствую это, полковник; благодарю вас за ми-лое отношение ко мне
и извиняюсь, что я не скажу своего имени, хоть повесьте меня.
Я встал и поклонился. Опять явился квартальный, и величественый жест
полковника показал квартальному, что ему делать.
Полковник мне не подал руки, сухо поклонившись. Проходя мимо медведя, я
погладил его по огромной лапе и сказал:
-- Думал ли, Миша, что в полицию попадешь!
Мне отдали шапку и повели куда-то наверх на чердак.
-- Пожалуйте, сюда!-- уже вежливо, не тем тоном, как утром, указал мне
квартальный какую-то закуту. Я вошел. Дверь заперлась, лязгнул замок и
щелкнул ключ. Мебель состояла из двух составленных рядом ска-меек с огромным
еловым поленом, исправляющим долж-ность подушки. У двери закута была высока,
а к окну спускалась крыша. Посредине, четырехугольником, обык-новенное
слуховое окно, но с железной решеткой. После треволнений и сытного завтрака
мне первым делом хоте-лось спать и ровно ничего больше.
-- Утро вечера мудренее!-- подумал я, засыпая. Проснулся ночью. Прямо в
окно светила полная луна. Я поднимаю голову-- больно, приклеились волосы к
вы-ступившей на полене смоле. Встал. Хочется пить. Тихо кругом. Подтягиваюсь
к окну. Рамы нет-- только ре-шетки, две поперечные и две продольные из
ржавых же-лезных прутьев. Я встал на колени, на нечто вроде под-оконника, и
просунул голову в широкое отверстие. Вдали Волга... Пароход где-то
просвистал. По дамбе стучат те-леги. А в городе сонно, тихо. Внизу, подо
мной, на по-жарном дворе лошадь иногда стукнет ногой... Против окна торчат
концы пожарной лестницы. Устал в неудоб-ной позе, хочу ее переменить, пробую
вынуть голову, а она не вылезает... Упираюсь шеей в верхнюю перекла-дину и
слышу треск -- поддается тонкое железо кибитки слухового окна. Наконец,
вынимаю голову, прилажи-ваюсь и начинаю поднимать верх. Потрескивая, он
под-нимается, а за ним вылезают снизу из гнилого косяка и прутья решетки.
Наконец, освобождаю голову, прима-щиваюсь поудобнее и, высвободив из нижней
рамы прутья, отгибаю наружу решетку. Окно открыто, пролезть легко. Спускаюсь
вниз, одеваюсь, поднимаюсь и вылезаю на крышу. Сползаю к лестнице, она
поросла мохом от старости, смотрю вниз. Ворота открыты. Пожарный-де-журный
на скамейке, и храп его ясно слышен. Спускаюсь. Одна ступенька треснула. Я
ползу в обхват.
Прохожу мимо пожарного в отворенные ворота и важно шагаю по улице вниз,
направляясь к дамбе. Жаж-да мучит. Вспоминаю, что деньги у меня отобрали. И
вот чудо: подле тротуара чтото блестит. Вижу-- дамский перламутровый
кошелек. Поднимаю. Два двугривенных! Ободряюсь, шагаю по дамбе. Заалелся
восток, а когда я подошел к дамбе и пошел по ней, перегоняя воза,
за-сверкало солнышко... Пароход свистит два раза -- значит отходит. Пристань
уже ожила. В балагане покупаю фунт ситного и пью кружку кислого квасу прямо
из бочки. Открываю кошелек-- двугривенных нет. Лежит белая бу-мажка.
Открываю другое отделение, беру двугривенный и расплачиваюсь, интересуюсь
бумажкой-- оказывается второе чудо: двадцатипятирублевка. Эге, думаю я, еще
не пропал! Обращаюсь к торговцу:
-- Возьму целый ситный, если разменяешь четверт-ную.
-- Давай!
Беру ситный, иду на пристань, покупаю билет третьего класса до
Астрахани, покупаю у бабы воблу и целого гуся жареного за рубль.
Пароход товаро-пассажирский. Народу мало. Везут какие-то тюки и ящики.
Настроение чудесное... Душа ли-кует...
x x x
Астрахань. Пристань забита народом.
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний...
Солнце пекло смертно. Пылища какая-то белая, мел-кая, как мука, слепит
глаза по пустым немощеным ули-цам, где на заборах и крышах сидят вороны.
Никогошеньки. Окна от жары завешены. Кое-где в тени возле стен отлеживаются
в пыли оборванцы.
На зловонном майдане, набитом отбросами всех стран и народов, я первым
делом сменял мою суконную поддев-ку на серый почти новый сермяжный зипун,
получив трешницу придачи, расположился около торговки съест-ным в стоячку
обедать. Не успел я поднести ложку мут-ной серой лапши ко рту, как передо
мной выросла бога-тырская фигура, на голову выше меня, с рыжим чубом...
Взглянул-- серые знакомые глаза... А еще знакомее по-казалось мне шадровитое
лицо... Не успел я рта открыть, как великан обнял меня.
-- Барин? Да это вы!..
-- Я, Лавруша...
-- Ну, нет, я не Лавруша уж, а Ваня, Ваняга...
-- Ну, и я не барин, а Алеша... Алексей Иванов...
-- Брось это, -- вырвал он у меня чашку, кинул пятак торговке и
потащил.
-- Со свиданием селяночки хлебанем.
Орлов после порки благополучно бежал в Астрахань-- иногда работал на
рыбных ватагах, иногда вольной жизнью жил. То денег полные карманы, то опять
догола пропьется. Кем он не был за это время: и навожчиком, и резальщиком, и
засольщиком, и уходил в море... А потом запил и спутался с разбойным
людом...
Я поселился в слободе, у Орлова. Большая хата на пустыре, пол земляной,
кошмы для постелей. Лушка, тол-стая немая баба, кухарка и калмык Доржа. Еды
всякой вволю: и баранина, и рыба разная, обед и ужин горячие. К хате
пристроен большой чулан, а в нем всякая всячина съестная: и мука, и масло, и
бочка с соленой промысло-вой осетриной, вся залитая до верху тузлуком, в
который я как-то, споткнувшись в темноте, попал обеими руками до плеч, и мой
новый зипун с месяц рыбищей соленой ра-зил.
Уж очень я был обижен, а оказывается, что к счастью!
С нами жил еще любимый подручный Орлова -- Нозд-ря. Неуклюжий, сутулый,
ноги калмыцкие-- колесом, глаза безумные, нос кверху глядит, а изпод
выворочен-ных ноздрей усы щетиной торчат. Всегда молчит и только приказания
Орлова исполняет. У него только два от-вета на все: ну-к-штожь и ладно.
Скажи ему Орлов, примерно:
-- Видишь, купец у лабаза стоит?
-- Ну-к-штожь!
-- Пойди, дай ему по морде!
-- Ладно.
И пойдет и даст, и рассуждать не будет, для чего это надо: про то
атаману знать!
-- Золото, а не человек, -- хвалил мне его Орлов, -- только одна беда
-- пьян напьется и давай лупить ни с того ни с сего, почем зря, всякого,
приходится глядеть за ним и, чуть-что, связать и в чулан. Проспится и не
оби-дится -- про то атаману знать, скажет.
На другой день к обеду явилось новое лицо: мужичи-ще саженного роста,
обветрелое, как старый кирпич, зло-вещее лицо, в курчавых волосах копной и в
бороде тор-чат метелки от камыша. Сел, выпил с нами водки, ест и молчит. И
Орлов тоже молчит -- уж у них обычай ничего не спрашивать -- коли что надо,
сам всякий скажет. Это традиция.
-- Ну, Ваняга, сделано, я сейчас оттуда на челночишнике... Жулябу и
Басашку с товаром оставил, на Сви-ной Крепи, а сам за тобой: надо косовушку,
в челноке на-силу перевезли все.
x x x
Волга была неспокойная. Моряна развела волну, и большая, легкая и
совкая костромская косовушка сколь-зила и резала мохнатые гребни валов под
умелой рукой Козлика, -- так не к лицу звали этого огромного страховида. По
обе стороны Волги прорезали стены камышей в два человеческих роста вышины,
то широкие, то узкие протоки, окружающие острова, мысы, косы... Козлик
раз-бирался в них, как в знакомых улицах города, когда мы свернули в один из
них и весла в тихой воде задева-ли иногда камыши, шуршавшие метелками, а
изпод носа лодки уплывали ничего не боящиеся стада уток.
Странное впечатление производили эти протоки: будто плывешь по аллее
тропического сада... Тишина иногда на-рушается всплеском большой рыбины,
потрескиванием ка-мышей и какими-то странными звуками...
-- Что это? -- спрашиваю.
-- Дикие свиньи свою водяную картошку ищут.
Какую водяную картошку, я так и не спросил, уж очень неразговорчивый
народ!
Иногда только они перекидывались какими-то непонят-ными мне короткими
фразами. Иногда Орлов вынимал из ящика штоф водки и связку баранок. Молча
пили, молча передавали посуду дальше и жевали баранки. Мы двига-лись в
холодном густом тумане бесшумными веслами.
Уверенно. Козлик направлял лодку, знал, куда надо, в этой сети путанных
протоков среди однообразных аллей камыша.
Я дремал на средней лавочке вместо севшего за меня в весла Ноздри.
Вдруг оглушительный свист... Еще два коротких, от-ветный свист, и лодка
прорезала полосу камыша, отделяв-шего от протока заливчик, на берегу
которого, на острове ли, на мысу ли, торчали над прибрежным камышом
вет-лы-раскоряки, -- их можно уже рассмотреть сквозь посвет-левший,
зеленоватый от взошедшей луны, туман.
Из-под ветел появились два человека -- один высокий, другой низкий.
Они, видимо, спросонья продрогли и щелкали зубами.
Молча им Орлов сунул штоф и, только допив его, загово-рили. Их никто не
спрашивал.
Все молчали, когда они пили.
Привязали лодку к ветле. Вышли.
-- Вот! -- сказал большой, указывая на огромные мешки и на три длинных
толстых свертка в рогожах. Козлик докладывал Орлову:
-- То из той клети, знаешь, и эти балыки с Мочаловского вешала. Вот
ведерко с икрой еще...
Погрузившись, мы все шестеро уселись и молча по-плыли среди камышей и
выбрались на стихшую Волгу... Было страшно холодно. Туман зеленел над нами.
По ту сторону Волги, за черной водой еще чернее воды, линия камышей. Плыли и
молчали. Ведь что-то крупное было сделано, это чувствовалось, но все
молчали: сделано дело, что зря болтать!
Вот оно где: "нашел -- молчи, украл -- молчи, поте-рял-- молчи!".
x x x
Должно быть, около полудня я проснулся весь мокрый от пота-- на мне
лежал бараний тулуп. Голова болела страшно. Я не шевелился и не подавал
голоса. Вся компа-ния уже завтракала и молча выпивала. Слышалось только
чавканье и стук бутылки о край стакана. На скамье и на полу передо мной
разложены шубы, ковер, платья раз-ные -- и тут же три пустых мешка. Потом
опять все уло-жили в мешки и унесли. Я уснул и проснулся к вечеру. Немая
подошла, пощупала мою голову и радостно заулы-балась, глядя мне в глаза.
Потом сделала страдальче-скую физиономию, затряслась, потом пальцами правой
руки по ладони левой изобразила, что кто-то бежит, мах-нула рукой к двери,
топнула ногой и плюнула вслед. А потом указала на воротник тулупа и
погладила его.
Понимать надо: согрелся и лихорадка перестала трясти и убежала. Потом
подала мне умыться, поставила на стол хлеб и ведро, которое мы привезли.
Открыла крыш-ку -- там почти полведра икры зернистой.
Ввалилась вся команда. Подали еще ложек, хлеба и связку воблы. Налили
стаканы, выпили.
-- Ешь, а ты икру-то хлебай ложкой! Я пил и ел полными ложками чудную
икру. Все остальные закусывали воблой. -- Ваня, а ты же икру? -- спросил я.
-- Обрыдла. Это тебе в охотку.
Подали жареную баранину и еще четвертную постави-ли на стол.
Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разгово-ры разговаривали.
Козлик что-то начинал петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели...
дрались... А я спал мертвым сном. Проснулся чуть свет -- все спят впо-валку.
В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо в крови.
Я встал, тихо оделся и по-шел на пристань.
x x x
В Царицыне пароход грузится часов шесть. Я вышел на берег, поел у баб
печеных яиц и жареной рыбы.
Иду по берегу, вдоль каравана. На песке стоят три чудных лошади в
попонах, а четвертую сводят по сход-ням с баржи. И ее поставили к этим. Так
и горят их золо-тистые породистые головы на полуденном солнце.
-- Что, хороши? -- спросил меня старый казак в шап-ке блином и с
серьгой в ухе.
-- Ах, как хороши! Так бы не ушел от них.
Он подошел ко мне близко и понюхал.
-- Ты что, с промыслов?
-- Да, из Астрахани, еду работы искать.
-- Вот я и унюхал... А ты по какой части?
-- В цирке служил!
-- Наездник? Вот такого-то мне и надо. Можешь до Великокняжеской
лошадей со мной вести?
-- С радостью!
И повели мы золотых персидских жеребцов в донские табуны и довели
благополучно, и я в степи счастье свое нашел. А не попади я зипуном в тузлук
-- не унюхал бы меня старый казак Гаврило Руфич, и не видал бы я сте-пей
задонских, и не писал бы этих строк!
-- Кисмет!
... Степи. Незабвенное время. Степь заслонила и про-шлое и будущее. Жил
текущим днем, беззаботно. Едешь один на коне и радуешься.
Все гладь и гладь.
Не видно края,
Ни кустика, ни деревца...
Кружит орел, крылом сверкая...
И степь, и небо без конца...
Вспоминается детство. Леса дремучие... За каждым деревом, за каждым
кустиком, кроется опасность... Треснет хворост под ногой, и вздрогнешь... И
охота в лесу какая-то... подлая, из-за угла... Взять медведя... Лежит сонный
медведь в берлоге, мирно лапу сосет. И его, полу-сонного, выгоняют охотники
из берлоги... Он в себя не придет, чуть высунется -- или изрешетят пулями,
или на рогатину врасплох возьмут. А капканы для зверя! А ямы, покрытые
хворостом с острыми кольями внизу, на которые падает зверь!.. Подлая охота--
все исподтишка, тихомол-ком... А степь-- не то. Здесь все открыто-- и сам ты
весь на виду... Здесь воля и удаль. Возьми-ка волка в угон, с одной плетью!
И возьмешь на чистоту, один на один.
Степь да небо. И мнет зеленую траву полудикий сын этой же степи, конь
калмыцкий. Он только что взят из табуна и седлался всего в третий раз...
Дрожит, боится, мечется в стороны, рвется вперед и тянет своей мохнатой шеей
повод, так тянет, что моя привычная рука устала, и по временам чувствуется
боль...
А кругом -- степь да небо! Зеленый океан внизу и голу-бая
беспредельность вверху. Чудное сочетание цветов... Пространство
необозримое...
И я один, один с послушным мне диким конем чувствую себя властелином
этого необъятного простора. Раз-ве только
Строгих стрепетов стремительная стая
Сорвется с треском из-под стремени коня...
Ни души кругом.
Ни души в этой степи, только что скинувшей снеж-ный покров, степи,
разбившей оковы льда, зеленеющей, благоуханной.
Я надышаться не могу. В этом воздухе все: свобода,. творчество,
счастье, призыв к жизни, размах души...
Привстал на стременах, оглянулся вокруг-- все тот же бесконечный
зеленый океан... Неоглядный, . величе-ственный, грозный...
И хочется борьбы...
И я бессознательно ударом плети резнул моего свобод-ного сына степей...
Взвизгнул дико он от боли, вздрогнул так, что я по-чуял эту дрожь, я
почувствовал, как он сложился в одно мгновение в комок, сгорбатил свою
спину,, потом вытя-нулся и пошел, и пошел!
Кругом ветер свищет, звенит рассекаемая ногами и грудью высокая трава,
справа и слева хороводом кру-жится и глухо стонет земля под ударами крепких
копыт его стальных, упругих некованных ног.
Заложил уши... фырчит... и несется, как от смерти...
Еще удар плети... Еще чаще стучат копыта... Еще силь-нее свист ветра...
Дышать тяжело...
И несет меня скакун по глади бесконечной, и чувствую я его силу
могучую, и чувствую, что вся его сила у меня в пальцах левой руки... Я
властелин его, дикого богатыря, я властелин бесконечного пространства. Мчусь
вперед, вперед, сам не зная куда, и не думая об этом...
Здесь только я, степь да небо.
Обжился на зимовнике и полюбил степь больше всего на свете, должно быть
дедовская кровь сказалась. На всю жизнь полюбил и почти до самой революции
был свя-зан с ней и часто бросал Москву для степных поездок по
коннозаводским делам.
И много-много, и в газетах, и в спортивных журналах я писал о степях,
-- даже один очерк степной жизни по-пал в хрестоматию (Хрестоматия, изд.
Клюквина, Москва).В одной из следующих моих книг придется вернуться и к этим
дням, которые вспоминаю сейчас, так как они связаны с последующими годами
моей жизни, а пока -- о далеком былом.
x x x
Сам старик и его жена были почти безграмотны, в до-ме не водилось
никаких журналов, газет и книг, даже кон-нозаводских: он не признавал
никаких новшеств, улуч-шал породу лошадей арабскими и золотистыми
персид-скими жеребцами, не признавал английских -- от них дети цыбатые,
говорил, -- а рысаков ругательски ругал: купе-ческая лошадь, сырость
разводят! Даже ветеринарам не хотел верить-- лошадей лечил сам да его
главный по-мощник, калмык Клык. Имени его никто не знал, а Клыком его звали
потому, что из рассеченной верхней губы торчал огромный желтый клык. Лошади
были великолепные и шли нарасхват даже в гвардейские полки. В доме был
подвал с домашними наливками и винами, вплоть до шампанского,-- это угощение
для покупателей-- офицеров, заживавшихся у него иногда по неделям. Стол был
простой, готовила сама Анна Степановна, а помогала ей ее родная племянница
подросток Женя, красавица-казачка, лет пят-надцати.
Брови черные дугой
Глаза с поволокой...
Она с утра до ночи металась по хозяйству, ключи от всего носила у себя
на поясе и везде поспевала. Высокая, тонкая, еще несложившаяся, совсем
ребенок в жизни -- в своей комнате в куклы играла -- она обещала быть
кра-савицей. Она была почти безграмотна, но прекрасно знала лошадей и сама
была лихой наездницей. На своем легком казачьем седле с серебряным убором,
подаренным ей соседом-коневодом, знаменитым Подкопаевым, она в свободное
время одна-одинешенька носилась от косяка к косяку, что было весьма
рискованно: не раз приходи-лось ускакивать от разозленного косячного
жеребца. Меня она очень любила, хотя разговаривать нам было некогда, и
конца-краю радости ее не было, когда осенью, в день ее рождения, я подарил
ей свой счастливый пер-ламутровый кошелек, который с самой Казани во всех
опасностях я сумел сберечь.
Меня она почтительно звала Алексеем Ивановичем, а сам старик, а по его
примеру и табунщики, звали Але-шей -- ни усов, ни бороды у меня не было -- а
потом, когда я занял на зимовке более высокое положение, кал-мыки и рабочие
стали звать Иванычем, а в случае каких-нибудь просьб, Алексеем Ивановичем.
По приходе на зи-мовник я первое время жил в общей казарме, но скоро хозяева
дали мне отдельную комнату; обедать я стал с ними, и никто из товарищей на
это не обижался, тем бо-лее, что я все-таки от них не отдалялся и большую
часть времени проводил в артели, -- в доме скучно мне было.
А, главным образом, уважали меня за знание лошади, разные выкрутасы
джигитовки и вольтижировки и за то. что сразу постиг объездку неуков и ловко
владел ар-каном.
Хозяин же ценил меня за то, что при осмотре лоша-дей офицерами,
говорившими между собой иногда по-французски, я переводил ему их оценку
лошадей, что ко-нечно давало барыш.
Ну, какому же черту -- не то, что гвардейскому офицеру -- придет на ум,
что черный и пропахший лошади-ным потом, с заскорузлыми руками, табунщик
понимает по-французски!..
x x x
Хорошо мне жилось, никуда меня даже не тянуло от-сюда, так хорошо! Да
скоро эта светлая полоса моей жизни оборвалась, как всегда, совершенно
неожиданно. Отдыхал я как-то после обеда в своей комнате, у окна, а наискось
у своего окна стояла Женя, улыбаясь и пока-зывала мне мой подарок,
перламутровый кошелек, а потом и крикнула:
-- Кто-то к нам едет!
Вдали по степи клубилась пыль по Великокняжеской дороге -- показалась
коляска, запряженная четверней: значит, покупатели, значит, табун
показывать, лошадей арканить. Я наскоро стал одеваться в лучшее платье,
на.дел легкие козловые сапоги, взглянул в окно-- и обмер. Коляска
подкатывала к крыльцу, где уже стояли встречавшие, а в коляске молодой
офицер в белой, гвардей-ской фуражке, а рядом с ним -- незабвенная фигура --
жандармский полковник, с седой головой, черными усами и над черными бровями
знакомое золотое пенсне горит на солнце...
Из коляски вынули два больших чемодана-- значит, не на день приехали,
отсюда будут другие зимовники объезжать, а жить у нас.
Это часто бывало.
Сверкнула передо мной казанская история вплоть до медведя с визитными
карточками.
Пока встречали гостей, пока выносили чемоданы, я схватил свитку, вынул
из стола деньги -- рублей сто на-копилось от жалования и крупных чаевых за
показ лоша-дей, нырнул из окошка в сад, а потом скрылся в камы-шах и зашагал
по бережку в степь...
А там шумный Ростов. В цирке суета -- ведут лоша-дей на вокзал, цирк
едет в Воронеж. Аким Никитин сло-мал руку, меня с радостью принимают... Из
Воронежа едем в Саратов на зимний сезон. В Тамбове я случайно опаздываю на
поезд -- ждать следующего дня -- и опять новая жизнь!
-- Кисмет!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ТЕАТР
Антрепренер Григорьев. Зимний сезон в Тамбове. Летний в Момаке/ее.
Пешком всей труппой. В Кирсанове. Как играли "Реви-зора". Пешком по шпалам.
Антрепренер Воронин. В Москву. Арти-стический кружок. Театральные
знаменитости. Шкаморда. На отдыхе. Сад Сервье в Саратове. Долматов и
Давыдов. АндреевБурлак. Вести с войны.. Гаевская. Капитан Фофан. Горацио в
ка-зармах.
В конце шестидесятых, в начале семидесятых годов в Тамбове славился
антрепренер Григорий Иванович Гри-горьев. Настоящая фамилия его была Аносов.
Он был родом из воронежских купцов, но, еще будучи юношей, почувствовал
"божественный ужас": бросил прилавок, родительский дом и пошел впроголодь
странствовать с бродячей труппой, пока через много лет не получил
на-следство после родителей. К этому времени он уже играл первые роли
резонеров и решил сам содержать театр. Сначала он стал во главе бродячей
труппы, играл по ка-зачьим станицам на Дону, на ярмарках, в уездных
город-ках Тамбовской и Воронежской губернии, потом снял театр на зиму
сначала в Урюпине и Борисоглебске, а за-тем в губернском Тамбове. Вскоре
после 1861 года на-ступили времена, когда помещики проедали выкупные,
полученные за свои имения. Между ними были крупные меценаты, державшие
театры и не жалевшие денег на приглашение лучших сил тогдашней сцены.
Семейства тамбовских дворян, Ознобишиных, Алексеевых и Сати-ных,
покровительствовали театру, а Ил. Ив. Ознобишин был даже автором нескольких
пьес, имевших успех. Князь К. К. Грузинский -- московский актер-любитель,
под псевдонимом Звездочкина, сам держал театр, чередуясь с Г. И.
Григорьевым, когда последний возвращался в Тамбов из своих поездок по мелким
городам, которые он больше любил, чем солидную антрепризу в Тамбове.
Но в Тамбове Григорий Иванович не менял своих привычек. Он жил в
большой квартире при своем театре, и его квартира была вечно уплотнена
бродяжным актер-ским людом. Жили и в бельетаже, и внизу, и даже в двух
подвалах, где спали на пустых ящиках на соломе, иногда с поленом в головах.
В одном из этих подвалов в 1875 году, великим постом, жил и я вместе с
трагиком Волгиным-Кречетовым, поместившись на ящиках как раз под окном,
лежавшим ниже уровня земли. "Переехал" я из этого подвала в соседний только
потому, что рано утром свинья со двора продавила всю раму, которая с
оскол-ками стекла упала на мое ложе, а в разбитое окно к утру намело в
подвал сугроб снега. Потом меня перевел наверх в свою комнату сын Г. И.
Григорьева, Вася, по-мощник режиссера. Ему было лет восемнадцать, он
обла-дал прекрасным небольшим голосом, играл простаков и водевили,
пользовался всеобщей любовью и был кроме того прекрасным помощником
режиссера. Впоследствии, когда он уже был женатым и был в почтенных летах,
до самой смерти его никто иначе не звал, как Вася. Его лю-бил покойный Антон
Павлович Чехов, с которым он часто встречался у меня. Чехов любил слушать
его интересные рассказы из актерского быта, а когда подарил ему с над-писью
свои "Сказки Мельпомены", то Григорьев их пере-плел в дорогой сафьяновый
переплет и всегда носил в кармане. Между прочим, он у меня за ужином дал
сю-жет для "Каштанки" Чехову своим рассказом о тамбов-ском случае с собакой.
Точь-в-точь, как написано у Че-хова. Собственно говоря, Вася Григорьев и был
виновник того, что я поступил на сцену, а значит и того, что я имею
удовольствие писать эти строки.
В 1875 году, когда цирк переезжал из Воронежа в Саратов, я был в
Тамбове в театре на галерке, зашел в соседний с театром актерский ресторан
Пустовалова. Там случилась драка, во время которой какие-то загуляв-шие
базарные торговцы бросились за что-то бить Васю Григорьева и его товарища,
выходного актера Евстигне-ева, которых я и не видал никогда прежде. Я
заступился, избил и выгнал из ресторана буянов.
И в эту ночь я переночевал на ящиках в подвале вместе с Евстигнеевым, а
на другой день был принят выходным актером, и в тот же вечер, измазавшись
сажей, играл негра-невольника без слов в "Хижине дяди Тома".
Спектакль не обошелся без курьезов. Во-первых, на всех заборах были
расклеены афиши с опечаткой. Огром-ными буквами красовалось "Жижина дяди
Тома". Вто-рое-- за час до начала спектакля привели на сцену де-сяток
солдат, которым сделали репетицию. Они изобра-жали негров. Их усадили на пол
у стенки и объяснили, что при входе дяди Тома они должны встать, поклониться
и сказать: "Здравствуйте, дядя Том". Сели, встали перед. Томом, сняли шапки,
поклонились и сказали: "Здравст-вуйте, дядя Том".
Репетиция кончилась. Начался спектакль. Подняли за-навес. Передние ряды
блестели военными мундирами. Негры с вымазанными сажей руками и лицами, в
пари-ках из черной курчавой вязанки сидят у стенки и едят глазами свое
начальство. Сижу с ними и я. Входит дядя Том. Вскакивают негры, вытягиваются
во фронт, ловко снимают парики, принимая их за шапки, и гаркают:
"Здравия желаем, дядя Том". Сажусь с ними и я, конеч-но, не снимая
парика, и едва удерживаюсь от хохота. И самое интересное, что публика ничего
не заметила. Так видно и надо! Но от Григорьева, после акта, досталось кому
следует. Дня через два после этого Вася привел меня наверх к обеду и
представил отцу, наговорив, что я-- образованный человек и служил наездником
в цирке. Григорьев принял меня радушно, подал свою огромную мягкую руку и
сказал:
-- Хотите быть актером-с?Очень, очень хорошо-с. Пожалуйте-с обедать-с.
И указал на стол, где стоял чугун с горячими щами, несколько тарелок,
огромная обливная глиняная чашка и груда деревянных ложек. Прямо на белой
скатерти гора нарезанного хлеба. Григорий Иванович, старый комик Казаков с
женой, глухой суфлер Качевский наливали се-бе щи в отдельные тарелки и ели
серебряными ложками" а мы, все остальные семеро актеров, хлебали из общей
чашки. Потом принесли огромный противень с бараньей ногой, с горой каши, и
все принесенное мы съели.
Когда доедали баранину, отворилась дверь. Вошел огромный, небритый
актер, в какомто рваном выцветшей плаще.
-- Гриша, а я из Харькова,-- загремел страшный бас.
-- А, Волгин, садись рядом. Сейчас тебе щей дадут.
-- А горилки?
-- Вася, принеси ему водки и вели Фросе щей налить. Вася взял большую
чашку и вышел. Общие привет-ствия -- все старые друзья.
-- Значит, в воскресенье мы ставим "Велизария"?
-- А я бы хотел спеть "Неизвестного".
-- "Велизария" будешь. "Аскольдову могилу" в твой бенефис в тот четверг
поставим.
-- Ладно. В Харькове с подлецом Палачом поругался, набил ему его
антрепренерскую морду и ушел.
-- Да! в Грязях Львова-Сусанина встретил. Шампан-ским меня напоил и
обедом угостил и пять золотых чер-вонцев подарил. Заедет в Воронеж к родным,
а через не-делю к тебе приедет. Лупит верхом с Кавказа. В папахе, в бурке.
Черт чертом. Сбруя серебряная.
-- Это откуда еще? -- удивился Григорьев.
-- На Кавказе абреков ограбил. Верно. Золота полны карманы. Шурует.
Служить к тебе едет.
И это были последние слова Волгина. Большой графин водки Волгин
опорожнил скоро. Съел чашку щей и массу каши и баранины. Ел зло, молча, не
слыша слов и не от-вечая на вопросы. А поев, сказал:
-- Спать хочу.
Его поместили на ящиках в подвале.