перелитые в старинную посуду с надписью -- фряжское, фалернское, мальвазия, греческое и т. п., а для шампанского подавался огромный серебряный жбан, в ведро величиной, и черпали вино серебряным ковшом, а пили кубками. Раз только Алексей Дмитриевич изменил меню в "русской избе", сохранив всю обстановку. Неизменными посетителями этого трактира были все московские сибиряки. Повар, специально выписанный Лопашовым из Сибири, делал пельмени и строганину. И вот как-то в восьмидесятых годах съехались из Сибири золотопромышленники самые крупные и обедали по-сибирски у Лопашова в этой самой "избе", а на меню стояло: "Обед в стане Ермака Тимофеевича", и в нем значилось только две перемены: первое--закуска и второе -- "сибирские пельмени". Никаких больше блюд не было, а пельменей на двенадцать обедавших было приготовлено 2500 штук: и мясные, и рыбные, и фруктовые в розовом шампанском... И хлебали их сибиряки деревянными ложками... У Лопашова, как и в других городских богатых трактирах, у крупнейших коммерсантов были свои излюбленные столики. Приходили с покупателями, главным образом крупными провинциальными оптовиками, и первым делом заказывали чаю. Постом сахару не подавалось, а приносили липовый мед. Сахар считался тогда скоромным: через говяжью кость перегоняют! И вот за этим чаем, в пятиалтынный, вершились дела на десятки и сотни тысяч. И только тогда, когда кончали дело, начинали завтрак или обед, продолжать который переходили в кабинеты. Таков же был трактир и "Арсентьича" в Черкасском переулке, славившийся русским столом, ветчиной, осетриной и белугой, которые подавались на закуску к водке с хреном и красным хлебным уксусом, и нигде вкуснее не было. Щи с головизной у "Арсентьича" были изумительные, и Гл. И. Успенский, приезжая в Москву, никогда не миновал ради этих щей "Арсентьича". За ветчиной, осетриной и белугой в двенадцать часов посылали с судками служащих те богатые купцы, которые почему-либо не могли в данный день пойти в трактир и принуждены были завтракать у себя в амбарах. Это был самый степенный из всех московских трактиров, кутежей в нем не было никогда. Если уж какая-нибудь компания и увлечется лишней чаркой водки благодаря "хренку с уксусом" и горячей ветчине, то вовремя перебирается в кабинеты к Бубнову или в "Славянский базар", а то и прямо к "Яру". Купцы обыкновенно в трактир идут, в амбар едут, а к "Яру" и вообще "за заставу" -- попадают! У "Арсентьича" было сытно и "омашнисто". Так же, как в знаменитом Егоровском трактире, с той только разницей, что здесь разрешалось курить. В Черкасском переулке в восьмидесятых годах был еще трактир, кажется Пономарева, в доме Карташева. И домика этого давно нет. Туда ходила порядочная публика. Во втором зале этого трактира, в переднем углу, под большим образом с неугасимой лампадой, за отдельным столиком целыми днями сидел старик, нечесаный, не- бритый, редко умывающийся, чуть не оборванный... К его столику подходят очень приличные, даже богатые, известные Москве люди. Некоторым он предлагает сесть. Некоторые от него уходят радостные, некоторые -- очень огорченные. А он сидит и пьет давно остывший чай. А то вынет пачки серий или займов и режет купоны. Это был владелец дома, первогильдейский купец Григорий Николаевич Карташев. Квартира его была рядом с трактиром, в ней он жил одиноко, спал на голой лежанке, положив под голову что-нибудь из платья. В квартире никогда не натирали полов и не мели. Ночи он проводил в подвалах, около денег, как "скупой рыцарь". Вставал в десять часов утра и аккуратно в одиннадцать часов шел в трактир. Придет. Сядет. Подзовет полового: -- Вчерашних щец кухонных осталось? -- Должно, осталось. -- Вели-ка разогреть... А ежели кашка осталась, так и кашки... Поест--это на хозяйский счет,--а потом чайку спросит за наличные: -- Чайку одну парочку за шесть копеек да копеечную сигару. Является заемщик. Придет, сядет. -- Чего хочешь? -- Выпил бы чайку. -- Ну и спрашивай себе. За чай и за цигарку заплати сам. И заемщик должен себе спросить чаю, тоже пару, за шесть копеек. А если спросит полпорции за тридцать копеек или закажет вина или селянку--разговоры кончены: -- Ишь ты, какой роскошный! Уходи вон, таким транжирам денег не даю.-- И выгонит. Это все знали, и являвшийся к нему богатый купец или барин-делец курил копеечную сигару и пил чай за шесть копеек, затем занимал десятки тысяч под вексель. По мелочам Карташев не любил давать. Он брал огромные проценты, но обращаться в суд избегал, и были случаи, что деньги за должниками пропадали. Вечером за ним приходил его дворник Квасов и уводил его домой. Десятки лет такой образ жизни вел Карташев, не посещая никого, даже свою сестру, которая была замужем за стариком Обидиным, тоже миллионером, унаследовавшим впоследствии и карташевские миллионы. Только после смерти Карташева выяснилось, как он жил: в его комнатах, покрытых слоями пыли, в мебели, за обоями, в отдушинах, найдены были пачки серий, кредиток, векселей. Главные же капиталы хранились в огромной печи, к которой было прилажено нечто вроде гильотины: заберется вор -- пополам его перерубит. В подвалах стояли железные сундуки, где вместе с огромными суммами денег хранились груды огрызков сэкономленного сахара, стащенные со столов куски хлеба, баранки, веревочки и грязное белье. Найдены были пачки просроченных векселей и купонов, дорогие собольи меха, съеденные молью, и рядом -- свертки полуимпериалов более чем на 50 тысяч рублей. В другой пачке--на 150 тысяч кредитных билетов и серий, а всего состояния было более 30 миллионов. В городе был еще один русский трактир. Это в доме Казанского подворья, по Ветошному переулку, трактир Бубнова. Он занимал два этажа громадного дома и бельэтаж с анфиладой роскошно отделанных зал и уютных отдельных кабинетов. Это был трактир разгула, особенно отдельные кабинеты, где отводили душу купеческие сынки и солидные бородачи-купцы, загулявшие вовсю, на целую неделю, а потом жаловавшиеся с похмелья: -- Ох, трудна жизнь купецкая: день с приятелем, два с покупателем, три дня так, а в воскресенье разрешение вина и елея и-- к "Яру" велели... К Бубнову переходили после делового завтрака от Лопашова и "Арсентьича", если лишки за галстук перекладывали, а от Бубнова уже куда угодно, только не домой. На неделю разгул бывал. Много было таких загуливающих типов. Один, например, пьет мрачно по трактирам и притонам, безобразничает и говорит только одно слово: -- Скольки? Вынимает бумажник, платит и вдруг ни с того ни с сего схватит бутылку шампанского и--хлесть ее в зеркало. Шум. Грохот. Подбегает прислуга, буфетчик. А он хладнокровно вынимает бумажник и самым деловым тоном спрашивает: -- Скольки? Платит, не торгуясь, и снова бьет... А то еще один из замоскворецких, загуливавших только у Бубнова и не выходивших дня по два из кабинетов, раз приезжает ночью домой на лихаче с приятелем. Ему отворяют ворота--подъезд его дедовского дома был со двора, а двор был окружен высоким деревянным забором, а он орет: -- Не хочу в ворота, ломай забор! Не поеду! Хозяйское слово крепко и кулак его тоже. Затворили ворота, сломали забор, и его степенство победоносно въехало во двор, и на другой день никакого раскаяния, купеческая удаль еще дальше разгулялась. Утром жена ему начинает выговор делать, а он на нее с кулаками: -- Кто здесь хозяин? Кто? Ежели я хочу как, так тому и быть! -- А вы бы, Макарий Паисиевич, в баньку сходили -помылись бы. Полегчает... -- Желаю! Мыться! -- А я баньку велю истопить. -- Не хочу баню! Топи погреб! И добился того, что в погребе стали печку ставить и на баню переделывать... Но бубновский верх еще был приличен. Нижний же этаж нечто неподобное. -- Что у тебя рожа на боку и глаз не глядит? -- Да так вчера вышло... -- Аль в "дыру" попал? -- Угодил! Нижняя половина трактира Бубнова другого названия и не имела: "дыра". Бубновская "дыра". Благодаря ей и верхнюю, чистую часть дома тоже называли "дыра". Под верхним трактиром огромный подземный подвал, куда ведет лестница больше чем в двадцать ступеней. Старинные своды невероятной толщины-- и ни одного окна. Освещается газом. По сторонам деревянные каютки--это "каморки", полутемные и грязные. Посередине стол, над которым мерцает в табачном дыме газовый рожок. Вокруг стола четыре деревянных стула. В залах на столах такие же грязные скатерти. Такие же стулья. Гостинодворское купечество, ищущее "за грош да пошире" или "пошире да за грош", начинает здесь гулянье свое с друзьями и такими же покупателями с десяти утра. Пьянство, гвалт и скандалы целый день до поздней ночи. Жарко от газа, душно от табаку и кухни. Песни, гогот, ругань. Приходится только пить и на ухо орать, так как за шумом разговаривать, сидя рядом, нельзя- Ругайся, как хочешь,-- женщины сюда не допускались. И все лезет новый и новый народ. И как не лезть, когда здесь все дешево: порции огромные, водка рубль бутылка, вина тоже от рубля бутылка, разные портвейны, мадеры, лиссабонские московской фабрикации, вплоть до ланинского двухрублевого шампанского, про которое тут же и песню пели: От ланинского редерера Трещит и пухнет голова... Пили и ели потому, что дешево, и никогда полиция не заглянет, и скандалы кончаются тут же, а купцу главное, чтобы "сокровенно" было. Ни в одном трактире не было такого гвалта, как в бубновской "дыре". В "городе" более интересных трактиров не было, кроме разве явившегося впоследствии в подвалах Городских рядов "Мартьяныча", рекламировавшего вовсю и торговавшего на славу, повторяя собой во всех отношениях бубновскую "дыру". Только здесь разгул увеличивался еще тем, что сюда допускался и женский элемент, чего в "дыре" не было. Фешенебельный "Славянский базар" с дорогими номерами, где останавливались петербургские министры, и сибирские золотопромышленники, и степные помещики, владельцы сотен тысяч десятин земли, и... аферисты, и петербургские шулера, устраивавшие картежные игры в двадцатирублевых номерах. Ход из номеров был прямо в ресторан, через коридор отдельных кабинетов. Сватайся и женись. Обеды в ресторане были непопулярными, ужины-- тоже. Зато завтраки, от двенадцати до трех часов, были модными, как и в "Эрмитаже". Купеческие компании после "трудов праведных" на бирже являлись сюда во втором часу и, завершив за столом миллионные сделки, к трем часам уходили. Оставшиеся после трех кончали "журавлями". "Завтракали до "журавлей" -- было пословицей. И люди понимающие знали, что, значит, завтрак был в "Славянском базаре", где компания, закончив шампанским и кофе с ликерами, требовала "журавлей". Так назывался запечатанный хрустальный графин, разрисованный золотыми журавлями, и в нем был превосходный коньяк, стоивший пятьдесят рублей. Кто платил за коньяк, тот и получал пустой графин на память. Был даже некоторое время спорт коллекционировать эти пустые графины, и один коннозаводчик собрал их семь штук и показывал свое собрание с гордостью. Здание "Славянского базара" было выстроено в семидесятых годах А. А. Пороховщиковым, и его круглый двухсветный зал со стеклянной крышей очень красив. Сидели однажды в "Славянском базаре" за завтраком два крупных афериста. Один другому и говорит: -- Видишь, у меня в тарелке какие-то решетки... Что это значит? -- Это значит, что не минешь ты острога! Предзнаменование! А в тарелке ясно отразились переплеты окон стеклянного потолка. Были еще рестораны загородные, из них лучшие-- "Яр" и "Стрельна", летнее отделение которой называлось "Мавритания". "Стрельна", созданная И. Ф. Натрускиным, представляла собой одну из достопримечательностей тогдашней Москвы--она имела огромный зимний сад. Столетние тропические деревья, гроты, скалы, фонтаны, беседки и--как полагается--кругом кабинеты, где всевозможные хоры. "Яр" тогда содержал Аксенов, толстый бритый человек, весьма удачно прозванный "Апельсином". Он очень гордился своим пушкинским кабинетом с бюстом великого поэта, который никогда здесь не был, а если и писал -- И с телятиной холодной Трюфли "Яра" вспоминать... то это было сказано о старом "Яре", помещавшемся в пушкинские времена на Петровке. Был еще за Тверской заставой ресторан "Эльдорадо" Скалкина, "Золотой якорь" на Ивановской улице под Сокольниками, ресторан "Прага", где Тарарыкин сумел соединить все лучшее от "Эрмитажа" и Тестова и даже перещеголял последнего расстегаями "пополам"--из стерляди с осетриной. В "Праге" были лучшие бильярды, где велась приличная игра. Когда пошло увлечение модой и многие из трактиров стали называться "ресторанами"--даже "Арсентьич", перейдя в другие руки, стал именоваться в указателе официально "Старочеркасский ресторан", а публика шла все так же в "трактир" к "Арсентьичу". Много потом наплодилось в Москве ресторанов и мелких ресторанчиков, вроде "Италии", "Ливорно", "Палермо" и "Татарского" в Петровских линиях, впоследствии переименованного в гостиницу "Россия". В них было очень дешево и очень скверно. Впрочем, исключением был "Петергоф" на Моховой, где Разживин ввел дешевые дежурные блюда на каждый день, о которых публиковал в газетах. "Сегодня, в понедельник--рыбная селянка с расстегаем. Во вторник--фляки... По средам и субботам-- сибирские пельмени... Ежедневно шашлык из карачаевского барашка". Популяризировал шашлык в Москве Разживин. Первые шашлыки появились у Автандилова, державшего в семидесятых годах первый кавказский погребок с кахетинскими винами в подвальчике на Софийке. Потом Автандилов переехал на Мясницкую и открыл винный магазин. Шашлыки надолго прекратились, пока в восьмидесятых--девяностых годах в Черкасском переулке, как раз над трактиром "Арсентьича", кавказец Сулханов не открыл без всякого патента при своей квартире кавказскую столовую с шашлыками и--тоже тайно--с кахетинскими винами, специально для приезжих кавказцев. Потом стали ходить и русские. По знакомым он распространял свои визитные карточки: "К. Сулханов. Племянник князя Аргутинского-Долгорукова" и свой адрес. Всякий посвященный знал, зачем он идет по этой кар- точке. Дело разрослось, но косились враги-конкуренты. Кончилось протоколом и закрытием. Тогда Разживин пригласил его открыть кухню при "Петергофе". Заходили опять по рукам карточки "племянника князя Аргутинского-Долгорукова" с указанием "Петергофа", и дело пошло великолепно. Это был первый шашлычник в Москве, а за ним наехало сотни кавказцев, шашлыки стали модными. Были еще немецкие рестораны, вроде "Альпийской розы" на Софийке, "Билло" на Большой Лубянке, "Берлин" на Рождественке, Дюссо на Неглинной, но они не типичны для Москвы, хотя кормили в них хорошо и подавалось кружками настоящее пильзенское пиво. Из маленьких ресторанов была интересна на Кузнецком мосту в подвале дома Тверского подворья "Венеция". Там в отдельном зальце с запиравшеюся дверью собирались деды нашей революции. И удобнее места не было: в одиннадцать часов ресторан запирался, публика расходилась--и тут-то и начинались дружеские беседы в этом небольшом с завешенными окнами зале. Закрыта кухня, закрыт буфет, и служит самолично только единственный хозяин ресторана, Василий Яковлевич, чуть не молившийся на каждого из посетителей малого зала... Подавались только водка, пиво и холодные кушанья. Пивали иногда до утра. -- Отдохновенно и сокровенно у меня!--говаривал Василий Яковлевич. Приходили поодиночке и по двое и уходили так же через черный ход по пустынным ночью Кузнецкому мосту и Газетному переулку (тогда весь переулок от Кузнецкого моста до Никитской назывался Газетным), до Тверской, в свои "Черныши" и дом Олсуфьева, где обитали и куда приезжали и приходили переночевать нелегальные... В "малом зале", как важно называл эту комнатенку со сводами Василий Яковлевич, за большим столом, освещенным газовой люстрой, сидели огромные бородатые и волосатые фигуры: П. Г. Зайчневский, М. И. Мишла-Орфанов, Ф. Д. Нефедов, Н. Н. Златовратский, С. А. Приклонский. Среди них шупленький, с интеллигентско-русой бородкой Н. М. Астырев, тогда читавший там корректуры своей книги "В волостных писарях". За- тем крошечный, бритый актер Вася Васильев, попавшийся было по делу 193-х, но случайно выкрутившийся. Его настоящая фамилия была Шведевенгер, но об этом знали только немногие. Изредка бывал здесь В. А. Гольцев, раз был во время какого-то побега Герман Лопатин. Собирались здесь года два, а потом все разбрелись, а Василий Яковлевич продолжал торговать, и к нему всякий из вышесказанных, бывая в Москве, считал своим долгом зайти, а иногда и перехватить деньжонок на дорогу. Вася Васильев принес как-то только что полученный No 6 "Народной воли", и поздно ночью его читали вслух, не стесняясь Василия Яковлевича. Когда Мишла прочел напечатанное в этом номере стихотворение П. Я. (Якубовича) "Матери", Василий Яковлевич со слезами на глазах просил его списать, но Вася Васильев отдал ему весь номер. -- Сколько позволите заплатить, Василий Васильевич? -- Сколько хотите. Эти деньги пойдут на помощь политическим заключенным. -- Сейчас. Василий Яковлевич исчез и принес радужную сторублевку. -- На такое великое дело извольте получить. Только этим и памятен был ресторанчик "Венеция", днем обслуживающий прохожих на Кузнецком мосту среднего класса и служащих в учреждениях, а шатающаяся франтоватая публика не удостаивала вниманием дешевого ресторанишка, предпочитая ему кондитерские или соседнюю "Альпийскую розу" и "Билло". Рестораном еще назывался трактир "Молдавия" в Грузинах, где днем и вечером была обыкновенная публика, пившая водку, а с пяти часов утра к грязному крыльцу деревянного голубовато-серого дома подъезжали личахи-одиночки, пары и линейки с цыганами. Это был цыганский трактир. После "Яра", "Стрельны" и "Эльдорадо" цыгане, жившие все в Грузинах, приезжали сюда "пить чай", а с ними и их поклонники. А невдалеке от "Молдавии", на Большой Грузинской, в доме Харламова, в эти же часы оживлялся более скромный трактир Егора Капкова. В шесть часов утра чистый зал трактира сплошь был полон фрачной публикой. Это официанты загородных ресторанов, кончившие свою трудовую ночь, приезжали кутнуть в своем кругу: попить чайку, выпить водочки, съесть селяночку с капустой. И, насмотревшись за ночь на важных гостей, сами важничали и пробирали половых в белых рубашках за всякую ошибку и даже иногда подражали тем, которым они служили час назад, важно подзывали половых: -- Человек, это тебе на чай. И давал гривенник "человек" во фраке человеку в рубашке. Фрак прибавлял ему кавычки. А мальчиков половых экзаменовали. Подадут чай, а старый буфетчик колотит ногтем указательного пальца себя по зубам: -- Дай железные! Или прикажет: -- Дай мне в зубы, чтобы дым пошел! И опытный мальчик подает ему щипчики для сахара, приносит папиросы и зажигает спичку. На углу Остоженки и 1-го Зачатьевского переулка в первой половине прошлого века был большой одноэтажный дом, занятый весь трактиром Шустрова, который сам с семьей жил в мезонине, а огромный чердак да еще пристройки на крыше были заняты голубятней, самой большой во всей Москве. Тучи голубей всех пород и цветов носились над окружающей местностью, когда семья Шустрова занималась любимым московским спортом-- гоняла голубей. В числе любителей бывал и богатый трактирщик И. Е. Красовский. Он перекупил у Шустрова его трактир и уговорил владельца сломать деревянный дом и построить каменный по его собственному плану, под самый большой трактир в Москве. Дом был выстроен каменный, трехэтажный, на две улицы. Внизу лавки, второй этаж под "дворянские" залы трактира с массой отдельных кабинетов, а третий, простонародный трактир, где главный зал с низеньким потолком был настолько велик, что в нем помещалось больше ста столов, и середина была свободна для пляски. Внизу был поставлен оркестрион, а вверху эстрада для песенников и гар- монистов.. Один гармонист заиграет, а сорок человек пляшут. А над домом по-прежнему носились тучи голубей, потому что и Красовский и его сыновья были такими же любителями, как и Шустровы, и у них под крышей также была выстроена голубятня. "Голубятня"--так звали трактир, и никто его под другим именем не знал, хотя официально он так не назывался, и в печати появилось это название только один раз, в московских газетах в 1905 году, в заметке под заглавием: "Арест революционеров в "Голубятне". Еще задолго до 1905 года уютные и сокровенные от надзора полиции кабинеты "Голубятни" служили местом сходок и встреч тогдашних революционеров, а в 1905 году там бывали огромные митинги. Очень уж удобные залы выстроил Красовский. Здесь по утрам, с пяти часов, собирались лакеи, служившие по ужинам, обедам и свадьбам, делить доходы и пить водку. Здесь справлялись и балы, игрались "простонародные" свадьбы, и здесь собиралась "вязка", где шайка аукционных скупщиков производила расчеты со своими подручными, сводившими аукционы на нет и отбивавшими охоту постороннему покупателю пробовать купить что-нибудь на аукционе: или из-под рук вырвут хорошую вещь, или дрянь в такую цену вгонят, что навсегда у всякого отобьют охоту торговаться. Это на их жаргоне называлось: "надеть чугунную шляпу". Кроме этой полупочтенной ассоциации "Чугунных шляп", здесь раза два в месяц происходили петушиные бои. В назначенный вечер часть зала отделялась, посредине устраивалась круглая арена, наподобие цирковой, кругом уставлялись скамьи и стулья для зрителей, в число которых допускались только избранные, любители этого старого московского спорта, где, как впоследствии на бегах и скачках, существовал своего рода тотализатор--держались крупные пари за победителя. К известному часу подъезжали к "Голубятне" богатые купцы, но всегда на извозчиках, а не на своих рысаках, для конспирации, поднимались на второй этаж, проходили мимо ряда закрытых кабинетов за буфет, а оттуда по внутренней лестнице пробирались в отгороженное помещение и занимали места вокруг арены. За ними один за одним входили через этот зал в отдельный кабинет люди с чемоданами. Это охотники приносили своих петухов, английских бойцовых, без гребней и без бородок, с остро отточенными шпорами. Начинался отчаянный бой. Арена обливалась кровью. Одичалые зрители, с горящими глазами и судорогами на лице, то замирали, то ревели по-звериному. Кого-кого здесь не было: и купечество именитое, и важные чиновники, и богатые базарные торгаши, и театральные барышники, и "Чугунные шляпы". Пари иногда доходили до нескольких тысяч рублей. Фаворитами публики долгое время были выписанные из Англии петухи мучника Ларионова, когда-то судившегося за поставку гнилой муки на армию, но на своих петухах опять выскочившего в кружок богатеев, простивших ему прошлое "за удачную петушиную охоту". Эти бои оканчивались в кабинетах и залах второго этажа трактира грандиознейшей попойкой. Сам Красовский был тоже любитель этого спорта, дававшего ему большой доход по трактиру. Но последнее время, в конце столетия, Красовский сделался ненормальным, больше проводил время на "Голубятне", а если являлся в трактир, то ходил по залам с безумными глазами, распевал псалмы, и... его, конечно, растащили: трактир, когда-то "золотое дно", за долги перешел в другие руки, а Красовский кончил жизнь почти что нищим. Кроме "Голубятни" где-то за Москвой-рекой тоже происходили петушиные бои, но там публика была сбродная. Дрались простые русские петухи, английские бойцовые не допускались. Этот трактир назывался "Ловушка". В грязных закоулках и помойках со двора был вход в холодный сарай, где была устроена арена и где публика была еще азартнее и злее. Третье место боев была "Волна" на Садовой--уж совсем разбойничий притон, наполненный сбродом таинственных ночлежников. Среди московских трактиров был один-единственный, где раз в году, во время весеннего разлива, когда с верховьев Москвы-реки приходили плоты с лесом и дровами, можно было видеть деревню. Трактир этот, обширный и грязный, был в Дорогомилове, как раз у Бородинского моста, на берегу Москвы-реки. Эти несколько дней прихода плотов были в Дорогомилове и гулянкой для москвичей, запруживавших и мост и набережную, любуясь на работу удальцов-сгонщиков, ловко проводивших плоты под устоями моста, рискуя каждую минуту разбиться и утонуть. У Никитских ворот, в доме Боргеста, был трактир, где одна из зал была увешана закрытыми бумагой клетками с соловьями, и по вечерам и рано утром сюда сходились со всей Москвы любители слушать соловьиное пение. Во многих трактирах были клетки с певчими птицами, как, например, у А. Павловского на Трубе и в Охотничьем трактире на Неглинной. В этом трактире собирались по воскресеньям, приходя с Трубной площади, где продавали собак и птиц, известные московские охотники. А. Т. Зверев имел два трактира--один в Гавриковом переулке "Хлебная биржа". Там заседали оптовики-миллионеры, державшие в руках все хлебное дело, и там доедались все крупные сделки за чайком. Это был самый тихий трактир. Даже голосов не слышно. Солидные купцы делают сделки с уха на ухо, разве иногда прозвучит: -- Натура сто двадцать шесть... -- А овес? -- Восемьдесят... И то и дело получают они телеграммы своих агентов из портовых городов о ценах на хлеб. Иной поморщится, прочитав телеграмму,--убыток. Но слово всегда было верно, назад не попятится. Хоть разорится, а слово сдержит... На столах стоят мешочки с пробой хлеба. Масса мешочков на вешалке в прихожей... И на столах, в часы биржи, кроме чая -- ничего... А потом уж, после "делов", завтракают и обедают. Другой трактир у Зверева был на углу Петровки и Рахмановского переулка, в доме доктора А. С. Левенсона, отца известного впоследствии типографщика и арендатора афиш и изданий казенных театров Ал. Ал. Левенсона. Здесь в дни аукционов в ломбардах и ссудных кассах собиралась "вязка". Это--негласное, существовавшее все-таки с ведома полиции, но без официального раз- решения, общество маклаков, являвшихся на аукцион и сбивавших цены, чтобы купить даром ценные вещи, что и ухитрялись делать. "Вязка" после каждого аукциона являлась к Звереву, и один из залов представлял собой странную картину: на столах золото, серебро, бронза, драгоценности, на стульях материи, из карманов вынимают, показывают и перепродают часы, ожерелья. Тут "вязка" сводит счеты и делит между собой барыши и купленные вещи. В свою очередь, в зале толкутся другие маклаки, сухаревские торговцы, которые скупают у них товар... Впоследствии трактир Зверева был закрыт, а на его месте находилась редакция "Русского слова", тогда еще маленькой газетки. Сотрудники газет и журналов тогда не имели своего постоянного трактира. Зато "фабрикаторы народных книг", книжники и издатели с Никольской, собирались в трактире Колгушкина на Лубянской площади, и отсюда шло "просвещение" сермяжной Руси. Здесь сходились издатели: И. Морозов, Шарапов, Земский, Губанов, Манухин, оба Абрамовы, Преснов, Ступин, Наумов, Фадеев, Желтов, Живарев. Каждая из этих фирм ежегодно издавала по десяти и более "званий", то есть наименований книг,-- от листовки до книжки в шесть и более листов, в раскрашенной обложке, со страшным заглавием и ценою от полутора рублей за сотню штук. Печаталось каждой не менее шести тысяч экземпляров. Здесь-то, за чайком, издатели и давали заказы "писателям". "Писатели с Никольской!"-- их так и звали. Стены этих трактиров видали и крупных литераторов, прибегавших к "издателям с Никольской" в минуту карманной невзгоды. Большей частью сочинители были из выгнанных со службы чиновников, офицеров, неокончивших студентов, семинаристов, сынов литературной богемы, отвергнутых корифеями и дельцами тогдашнего литературного мира. Сидит за столиком с парой чая у окна издатель с одним из таких сочинителей. -- Мне бы надо новую "Битву с кабардинцами". -- Можно, Денис Иванович. -- Поскорей надо. В неделю напишешь? -- Можно-с... На сколько листов? -- Листов на шесть. В двух частях издам. -- Ладно-с. По шести рубликов за лист. -- Жирно, облопаешься. По два! -- Ну хорошо, по пяти возьму. Сторгуются, и сочинитель через две недели приносит книгу. За другим столом сидит с книжником человек с хорошим именем, но в худых сапогах... -- Видите, Иван Андреевич, ведь у всех ваших конкурентов есть и "Ледяной дом", и "Басурман" и "Граф Монтекристо", и "Три мушкетера", и "Юрий Милославский". Но ведь это вовсе не то, что писали Дюма, Загоскин, Лажечников. Ведь там черт знает какая отсебятина нагорожена... У авторов косточки в гробу перевернулись бы, если бы они узнали. -- Ну-к што ж. И у меня они есть... У каждого свой "Юрий Милославский", и свой "Монтекристо"--и подписи: Загоскин, Лажечников, Дюма. Вот я за тем тебя и позвал. Напиши мне "Тараса Бульбу". -- То есть как "Тараса Бульбу"? Да ведь это Гоголя! -- Ну-к што ж. А ты напиши, как у Гоголя, только измени малость, по-другому все поставь да поменьше сделай, в листовку. И всякому интересно, что Тарас Бульба, а не какой не другой. И всякому лестно будет, какая, мол, это новая такая Бульба! Тут, брат, важно заглавие, а содержание--наплевать, все равно прочтут, коли деньги заплачены. И за контрафакцию не привлекут, и все-таки Бульба--он Бульба и есть, а слова-то другие. После этого разговора, действительно, появился "Тарас Бульба" с подписью нового автора, так как Морозов самовольно поставил фамилию автора, чего тот уж никак не мог ожидать! Там, где до 1918 года было здание гостиницы "Националь", в конце прошлого века стоял дом постройки допетровских времен, принадлежавший Фирсанову, и в нижнем этаже его был излюбленный палаточными торговцами Охотного ряда трактир "Балаклава" Егора Круглова. -- Где сам? -- спрашивают приказчика. -- В пещере с покупателем. Трактир "Балаклава" состоял из двух низких, полутемных залов, а вместо кабинетов в нем были две пещеры: правая и левая. Это какие-то странные огромные ниши, напоминавшие исторические каменные мешки, каковыми, вероятно, они и были, судя по необыкновенной толщине сводов с торчащими из них железными толстыми полосами, кольцами и крючьями. Эти пещеры занимались только особо почетными гостями. По другую сторону площади, в узком переулке за Лоскутной гостиницей существовал "низок"--трактир Когтева "Обжорка", где чаевничали разносчики и мелкие служащие да заседали два-три самых важных "аблаката от Иверской". К ним приходили писать прошения всякого сорта люди. Это было "народное юридическое бюро". За отдельным столиком заседал главный, выгнанный за пьянство крупный судебный чин, который строчил прошения приходившим к нему сюда богатым купцам. Бывали случаи, что этого великого крючкотворца Николая Ивановича посещал здесь знаменитый адвокат Ф. Н. Плевако. Кузнецкий мост через Петровку упирается в широкий раструб узкого Кузнецкого переулка. На половине раструба стоял небольшой старый деревянный флигель с антресолями, окрашенный охрой. Такие дома оставались только на окраинах столицы. Здесь же, в окружении каменных домов с зеркальными стеклами, кондитерской Трамбле и огромного Солодовниковского пассажа, этот дом бросался в глаза своей старомодностью. Многие десятки лет над крыльцом его--не подъездом, как в соседних домах, а деревянным, самым захолустным крыльцом с четырьмя ступеньками и деревянными перильцами--тускнела вывесочка: "Трактир С. С. Щербакова". Владелец его был любимец всех актеров--Спиридон Степанович Щербаков, старик в долгополом сюртуке, с бородой лопатой. Великим постом "Щербаки" переполнялись актерами, и все знаменитости того времени были его неизменными посетителями, относились к Спиридону Степановичу с уважением, и он всех знал по имени-отчеству. Очень интересовался успехами, справлялся о тех, кто еще не приехал в Москву на великий пост. Здесь бывали многие корифеи сцены: Н. К. Милославский, Н. X. Рыбаков, Павел Никитин, Полтавцев, Григоровский, Васильевы, Дюков, Смольков, Лаухин, Медведев, Григорьев, Андреев-Бурлак, Писарев, Киреев и наши московские знаменитости Малого театра. Бывали и драматурги и писатели того времени: А. Н. Островский, Н. А. Чаев, К. А. Тарновский. Завсегдатаями "Щербаков" были и братья Кондратьевы, тогда еще молодые люди, о которых ходили стихи: И один из этих братьев Был по имени Иван, По фамилии Кондратьев, По прозванью Атаман. Старик Щербаков был истинным другом актеров и в минуту безденежья, обычно к концу великого поста, кроме кредита по ресторану, снабжал актеров на дорогу деньгами, и никто не оставался у него в долгу. Трактир этот славился расстегаями с мясом. Расстегай во всю тарелку, толщиной пальца в три, стоит пятнадцать копеек, и к нему, за ту же цену, подавалась тарелка бульона. И когда, к концу поста, у актеров иссякали средства, они питались только такими расстегаями. Умер Спиридон Степанович. Еще раньше умер владелец ряда каменных домов по Петровке--Хомяков. Он давно бы сломал этот несуразный флигелишко для постройки нового дома, но жаль было старика. Не таковы оказались наследники. Получив наследство, они выгнали Щербакова, лишили актеров насиженного уюта. Громадное владение досталось молодому Хомякову. Он тотчас же разломал флигель и решил на его месте выстроить роскошный каменный дом, но городская дума не утвердила его плана: она потребовала расширения переулка. Уперся Хомяков: "Ведь земля моя". Город предлагал купить этот клок земли -- Хомяков наотрез отказался продать: "Не желаю". И, огородив эту землю железной решеткой, начал строить дом. Одновременно с началом постройки он вскопал за решеткой землю и посадил тополя, ветлу и осину. Рос дом. Росли деревья. Открылась банкирская контора, а входа в нее с переулка нет. Хомяков сделал тротуар между домом и своей рощей, отгородив ее от тротуара такой же железной решеткой. Образовался, таким образом, посредине Кузнецкого переулка неправильной формы треугольник, который долго слыл под названием Хомяковской рощи. Как ни уговаривали и власти, и добрые знакомые. Хомяков не сдавался. -- Это моя собственность. Хомяков торжествовал, читая ругательные письма, которые получал ежедневно. Острила печать над его самодурством. -- Воздействуйте через администрацию,--посоветовал кто-то городскому голове. Вызвали к обер-полицмейстеру. Предложили освободить переулок, грозя высылкой из Москвы в 24 часа в случае несогласия. -- Меня вы можете выселить. Я уеду, а собственность моя останется. Шумела молодая рощица и, наверное, дождалась бы Советской власти, но вдруг в один прекрасный день-- ни рощи, ни решетки, а булыжная мостовая пылит на ее месте желтым песком. Как? Кто? Что? -- недоумевала Москва. Слухи разные,--одно только верно, что Хомяков отдал приказание срубить деревья и замостить переулок и в этот же день уехал за границу. Рассказывали, что он действительно испугался высылки из Москвы; говорили, что родственники просили его не срамить их фамилию. А у меня в руках была гранка из журнала "Развлечение" с подписью: А. Пазухин. Газетный писатель-романист и автор многих сценок и очерков А. М. Пазухин поспорил с издателем "Развлечения", что он сведет рощу. Он добыл фотографию Хомякова и через общего знакомого послал гранку, на которой была карикатура: осел, с лицом Хомякова, гуляет в роще... Ранее, до "Щербаков", актерским трактиром был трактир Барсова в доме Бронникова, на углу Большой Дмитровки и Охотного ряда. Там существовал знамени- тый Колонный зал, в нем-то собирались вышеупомянутые актеры и писатели, впоследствии перешедшие в "Щербаки", так как трактир Барсова закрылся, а его помещение было занято Артистическим кружком, и актеры, день проводившие в "Щербаках", вечером бывали в Кружке. Когда закрылись "Щербаки", актеры начали собираться в ресторане "Ливорно", в тогдашнем Газетном переулке, как раз наискосок "Щербаков". С двенадцати до четырех дня великим постом "Ливорно" было полно народа. Облако табачного дыма стояло в низеньких зальцах и гомон невообразимый. Небольшая швейцарская была увешана шубами, пальто, накидками самых фантастических цветов и фасонов. В ресторане за каждым столом, сплошь уставленным графинами и бутылками, сидят тесные кружки бритых актеров, пестро и оригинально одетых: пиджаки и брюки водевильных простаков, ужасные жабо, галстуки, жилеты--то белые, то пестрые, то бархатные, а то из парчи. На всех этих жилетах в первой половине поста блещут цепи с массой брелоков. На столах сверкают новенькие серебряные портсигары. Владельцы часов и портсигаров каждому новому лицу в сотый раз рассказывают о тех овациях, при которых публика поднесла им эти вещи. Первые три недели актеры поблещут подарками, а там начинают линять: портсигары на столе не лежат, часы не вынимаются, а там уже пиджаки плотно застегиваются, потому что и последнее украшение -- цепочка с брелоками--уходит вслед за часами в ссудную кассу. А затем туда же следует и гардероб, за который плачены большие деньги, собранные трудовыми грошами. С переходом в "Ливорно" из солидных "Щербаков" как-то помельчало сборище актеров: многие из корифеев не ходили в этот трактир, а ограничивались посещением по вечерам Кружка или заходили в немецкий ресторанчик Вельде, за Большим театром. Григоровский, перекочевавший из "Щербаков" к Вельде, так говорил о "Ливорно": -- Какая-то греческая кухмистерская. Спрашиваю чего-нибудь на закуску к водке, а хозяин предлагает: "Цамая люцая цакуцка--это цудак по-глецески!" Попробовал -- мерзость. Актеры собирались в "Ливорно" до тех пор, пока его не закрыли. Тогда они стали собираться в трактире Рогова в Георгиевском переулке, на Тверской, вместе с охотнорядцами, мясниками и рыбниками. Вверху в этом доме помещалась библиотека Рассохина и театральное бюро... Между актерами было, конечно, немало картежников и бильярдных игроков, которые постом заседали в бильярдной ресторана Саврасенкова на Тверском бульваре, где велась крупная игра на интерес. Здесь бывали и провинциальные знаменитости. Из них особенно славились двое: Михаил Павлович Докучаев--трагик и Егор Егорович Быстров, тоже прекрасный актер, игравший все роли. Егор Быстров, игрок-профессионал, кого угодно умел обыграть и надуть: с него и пошел глагол "объегорить"... "ЯМА" ...С Тверской мы прошли через Иверские ворота и свернули в глубокую арку старинного дома, где прежде помещалось губернское правление. -- Ну вот, здесь я и живу, зайдем. Перешли двор, окруженный кольцом таких же старинных зданий, вошли еще в арку, в которой оказалась лестница, ведущая во второй этаж. Темный коридор, и из него в углублении дверь направо. -- Вот и пришли! Скрипнула тяжелая дверь, и за ней открылся мрак. -- Тут немного вниз... Дайте руку... Я спустился в эту темноту, держась за руку моего знакомого. Ничего не видя кругом, сделал несколько шагов. Щелкнул выключатель, и яркий свет электрической лампы бросил тень на ребра сводов. Желтые полосы заиграли на переплетах книг и на картинах над письменным столом. Я очутился в большой длинной комнате с нависшими толстенными сводами, с глубокой амбразурой маленького, темного, с решеткой окна, черное пятно которого зияло на освещенной стене. И представилось мне, что у окна, за столом сидит летописец и пишет... Еще одно, последнее сказанье -- И летопись окончена моя...-- мелькнуло в памяти... Я стоял и молчал. -- Нет, это положительно келья Пимена! Лучшей декорации нельзя себе представить...-- сказал я. -- Не знаю, была ли здесь келья Пимена, а что именно здесь, в этой комнате, была "яма", куда должников сажали,--это факт... -- Так вот она, та самая "яма", которая упоминается и у Достоевского, и у Островского. Ужасная тюрьма для заключенных не за преступления, а просто за долги. Здесь сидели жертвы несчастного случая, неумения вести дело торговое, иногда -- разгула. "Яма"--это венец купеческой мстительной жадности. Она существовала до революции, которая начисто смела этот пережиток жестоких времен. По древним французским и германским законам должник должен был отрабатывать долг кредитору или подвергался аресту в оковах, пока не заплатит долга, а кредитор обязывался должника "кормить и не увечить" На Руси в те времена полагался "правеж и выдача должника истцу головою до искупа". Со времен Петра I для должников учредились долговые отделения, а до той поры должники сидели в тюрьмах вместе с уголовными. Потом долговое отделение перевели в "Титы", за Москву-реку, потом в Пресненский полицейский дом, в третий этаж, но хоть и в третьем этаже было, а название все же осталось за ним "яма". Однажды сидел там старик, бывший миллионер Плотицын. Одновременно там же содержалась какая-то купчиха, пожилая женщина, с такой скорбью в глазах, что положительно было жаль смотреть. Помню я, что заходил туда по какому-то газетному делу. Когда я спустился обратно по лестнице, то увидел на крыльце пожилую женщину. Она вошла в контору смотрителя и вскоре вернулась. Я заинтересовался и спросил смотрителя. -- Садиться приходила, да помещения нет, ремонтируется. У нее семеро детишек, и сидеть она будет за мужнины долги. Оказывается, в "яме" имелось и женское отделение! В России по отношению к женщинам прекратились телесные наказания много раньше, чем по отношению к мужчинам, а от задержания за долги и женщины не избавились. Старый солдат, много лет прослуживший при "яме", говорил мне: -- Жалости подобно! Оно хоть и по закону, да не по совести! Посадят человека в заключение, отнимут его от семьи, от детей малых, и вместо того, чтобы работать ему, да, может, работой на ноги подняться, годами держат его зря за решеткой. Сидел вот молодой человек--только что женился, а на другой день посадили. А дело-то с подвохом было: усадил его богач-кредитор только для того, чтобы жену отбить. Запутал, запутал должника, а жену при себе содержать стал... Сидит такой у нас один, и приходит к нему жена и дети, мал мала меньше... Слез-то, слез-то сколько!.. Просят смотрителя отпустить его на праздник, в ногах валяются... Конечно, бывали случаи, что арестованные удирали на день-два домой, но их ловили и водворяли. Со стороны кредиторов были разные глумления над своими должниками. Вдруг кредитор перестает вносить кормовые. И тогда должника выпускают. Уйдет счастливый, радостный, поступит на место и только что начнет устраиваться, а жестокий кредитор снова вносит кормовые и получает от суда страшную бумагу, именуемую: "поимочное свидетельство". И является поверенный кредитора с полицией к только что начинающему оживать должнику и ввергает его снова в "яму". А то представитель конкурса, узнав об отлучке должника из долгового отделения, разыскивает его дома, врывается, иногда ночью, в семейную обстановку и на глазах жены и детей вместе с полицией сам везет его в долговое отделение. Ловили должников на улицах, в трактирах, в гостях, даже при выходе из церкви! Но и здесь, как везде: кому счастье, кому горе. Бывали случаи, что коммерческий суд пришлет указ отпустить должника, а через месяц опять отсрочку пришлет-- и живет себе человек на воле. А другой, у которого протекции нет и взятку дать не на что, никаких указов дождаться не может--разве смотритель из человечности сжалится да к семье на денек отпустит. Это все жертвы самодурства и "порядка вещей" канцелярского свойства, жертвы купцов-дисконтеров. Ведь большинство попадало в "яму" из-за самодурства богатеев-кредиторов, озлобившихся на должника за то, что он не уплатил, а на себя за то, что в дураках остался и потерял деньги. Или для того, чтобы убрать с дороги мешающего конкурента. Кредитор злобно подписывал указ и еще вносил кормовые деньги, по пять рублей восемьдесят пять копеек в месяц. И много таких мстителей было среди богатого московского купечества, чему доказательством служило существование долгового отделения, в котором сидело почти постоянно около тридцати человек. "ОЛСУФЬЕВСКАЯ КРЕПОСТЬ" На Тверской, против Брюсовского переулка, в семидесятые и в начале восьмидесятых годов, почти рядом с генерал-губернаторским дворцом, стоял большой дом Олсуфьева--четырехэтажный, с подвальными этажами, где помещались лавки и винный погреб. И лавки и погребок имели два выхода на улицу и во двор -- и торговали на два раствора. Погребок торговал через заднюю дверь всю ночь. Этот оригинальной архитектуры дом был окрашен в те времена в густой темно-серый цвет. Огромные окна бельэтажа, какие-то выступы, а в углублениях высокие чугунные решетчатые лестницы--вход в дом. Подъездов и вестибюлей не было. Посредине дома -- глухие железные ворота с калиткой всегда на цепи, у которой день и ночь дежурили огромного роста, здоровенные дворники. Снаружи дом, украшенный вывесками торговых заведений, был в полном порядке. Первый и второй этажи сверкали огромными окнами богато обставленных магазинов. Здесь были модная парикмахерская Орлова, фотография Овчаренко, портной Воздвиженский. Верхние два этажа с незапамятных времен были заняты меблированными комнатами Чернышевой и Калининой, почему и назывались "Чернышами". В "Чернышах" жили актеры, мелкие служащие, учителя, студенты и пишущая братия. В 1876 году здесь жил, еще будучи маленьким актером Малого театра, М. В. Лентовский: бедный номе- ришко, на четвертом этаже, маленькие два окна, почти наравне с полом, выходившие во двор, а имущества всего -- одно пальтишко, гитара и пустые бутылки. В квартире номер сорок пять во дворе жил хранитель дома с незапамятных времен. Это был квартальный Карасев, из бывших городовых, любимец генерал-губернатора князя В. А. Долгорукова, при котором он состоял неотлучным не то вестовым, не то исполнителем разных личных поручений. Полиция боялась Карасева больше, чем самого князя, и потому в дом Олсуфьева, что бы там ни делалось, не совала своего носа. Владелец дома, отставной штабс-капитан Дм. Л. Олсуфьев, ничего общего с графом Олсуфьевым не имеющий, здесь не жил, а управлял домом бывший дворник, закадычный друг Карасева, который получал и с него и с квартирантов, содержателей торговых заведений, огромные деньги. Но не этот наружный корпус давал главный доход домовладельцам. За вечно запертыми воротами был огромнейший двор, внутри которого -- ряд зданий самого трущобного вида. Ужас берет, когда посмотришь на сводчатые входы с идущими под землю лестницами, которые вели в подвальные этажи с окнами, забитыми железными решетками. Посредине двора--огромнейший флигель. Флигеля с боков, и ни одного забора, через который можно перелезть. Словом, один выход--только через охраняемую калитку. А народу было тысячи полторы. Недаром дом не имел другого названия, как "Олсуфьевская крепость" -- по имени его владельца. В промозглых надворных постройках--сотни квартир и комнат, занятых всевозможными мастерскими. Пять дней в неделю тихо во дворе, а в воскресенье и понедельник все пьяно и буйно: стон гармоники, песни, драки, сотни полуголых мальчишек-учеников, детишки плачут, ревут и ругаются ученики, ни за что ни про что избиваемые мастерами, которых и самих так же в ученье били. И ничего не видно и не слышно с улицы за большим двором, а ворота заперты, только в калитку иногда ныряли квартиранты, которые почище одеты. Остальные вечно томились в крепости. "Мастеровщики" населяли все это огромное владение, а половина здешней мастеровщины -- портные. Половина портных были бездомные пьяницы и были самыми выгодными, самыми дешевыми и беззащитными работниками. Пьянство здесь поддерживалось самими хозяевами: оно приковывало к месту. Разутому и раздетому куда идти? Да и дворник в таком виде не выпустит на улицу, и жаловаться некому. "Раки" было общее название этих людей. И сидели "раки" годами в своих норах, полураздетые, босые, имея только общие опорки, чтобы на двор выбегать, накинув на истлевшую рубаху какие-нибудь лохмотья. Мечтой каждого был трактир, средством достижения--баня. Покупалась на базаре дешевого ситцу рубаха, нанковые портки, и в канун праздника цербер-дворник выпускал "раков" за железные ворота как раз против Брюсовского переулка, в Стрельцовские бани. Здесь они срывали с себя лохмотья и, выпарившись, уже облеченные во все чистенькое, там же за пятак остригшись, шли в трактир Косоурова рядом с банями, а оттуда, в сопровождении трезвых товарищей, уже ночью исчезали в воротах "крепости". Мастеровые в будние дни начинали работы в шесть-семь часов утра и кончали в десять вечера. В мастерской портного Воздвиженского работало пятьдесят человек. Женатые жили семьями в квартирах на дворе, а холостые с мальчиками-учениками ночевали в мастерских, спали на верстаках и на полу, без всяких постелей: подушка -- полено в головах или свои штаны, если еще не пропиты. К шести часам утра кипел ведерный самоварище, заблаговременно поставленный учениками, которые должны были встать раньше всех и уснуть после всех. У всякого своя кружка, а то просто какая-нибудь банка. Чай хозяйский, а хлеб и сахар свой, и то не у всех. В некоторых мастерских мальчикам чай полагался только два раза в год-- на рождество и на пасху, по кружке: -- Чтоб не баловались! После больших праздников, когда пили и похмелялись неделями, садились за работу почти голыми, сменив в трактире единственную рубашку на тряпку, чтобы только "стыд прикрыть", Кипяток в семь часов разливали по стаканам без блюдечек, ставили стаканы на каток, а рядом -- огромный медный чайник с заваренным для колера цикорием. Кухарка (в мастерских ее звали "хозяйка") подавала по куску пиленого сахара на человека и нарезанный толстыми ломтями черный хлеб. Посуду убирали мальчики. За обедом тоже служили мальчики. И так было во всей Москве -- ив больших мастерских, и у "грызиков". Мастера бросали работу, частью усаживались, как работали, "ноги калачиком", на катке вокруг чашек, а кому не хватало места, располагались стоя вместе с мальчиками и по очереди черпали большими деревянными ложками щи. Обедали не торопясь. "Хозяйка" несколько раз подливала щи, потом вываливала в чашку нарезанную кусочками говядину, и старший из мастеров стучал ложкой по краю чашки. Это в переводе на человеческую речь значило: "Таскай со всем". После этого тихо и степенно каждый брал в ложку по одному кусочку мяса, зная, что если захватит два кусочка, то от старшего по лбу ложкой влетит. Ели молча, ложку после каждого глотка клали на каток и снова, прожевав мясо и хлеб, черпали вторую. За кашей, всегда гречневой, с топленым салом, а в постные дни с постным маслом, дело шло веселей: тут уже не зевай, а то ложкой едва возьмешь, она уже по дну чашки стучит. После обеда мальчики убирают посуду, вытирают каток, а портные садятся тотчас же за работу. Посидев за шитьем час, мастера, которым есть что надеть, идут в трактир пить чай и потом уже вместе с остальными пьют второй, хозяйский чай часов в шесть вечера и через полчаса опять сидят за работой до девяти. В девять ужин, точнее, повторение обеда. "Грузиками" назывались владельцы маленьких заведений, в пять-шесть рабочих и нескольких же мальчиков с их даровым трудом. Здесь мальчикам было еще труднее: и воды принеси, и дров наколи, сбегай в лавку -- то за хлебом, то за луком на копейку, то за солью, и целый день на посылках, да еще хозяйских ребят нянчи! Вставай раньше всех, ложись после всех. Выбежать поиграть, завести знакомство с ребятами -- минуты нет. В "Олсуфьевке" мальчикам за многолюдностью было все-таки веселее, но убегали ребята и оттуда, а уж от "грызиков" -- то и дело. Познакомятся на улице с мальчишками-карманниками, попадут на Хитровку и делаются жертвами трущобы и тюрьмы... Кроме "мастеровщины", здесь имели квартиры и жили со своими артелями подрядчики строительных работ: плотники, каменщики, маляры, штукатуры, или, как их в Москве звали, "щекатуры". Были десятки белошвейных мастерских, портнишек, вязальщиц, были прачечные. Это самые тихие и чистенькие квартиры, до отказа набитые мастерицами и ученицами, спавшими в мастерских вповалку, ходившими босиком, пока не выйдут из учениц в мастерицы. Их, как и мальчиков, привозили из деревни и отдавали в ученье на четыре-пять лет без жалованья и тем прикрепляли к месту. Отбывшие срок учения делались мастерами и мастерицами и оставались жить у своих хозяев за грошовое жалованье. Некоторые обзаводились семьями. В "Олсуфьевке" жили поколениями. Все между собой были знакомы, подбирались по специальностям, по состоянию и поведению. Пьяницы (а их было между "мастеровщиной" едва ли не большинство) в трезвых семейных домах не принимались. Двор всегда гудел ребятишками, пока их не отдадут в мастерские, а о школах и не думали. Маленьких не учили, а подросткам, уже отданным в мастерские, учиться некогда. Взрослые дочери хозяев и молодые мастерицы, мальчики, вышедшие в мастера, уже получавшие жалованье, играли свадьбы, родня росла,-- в "Олсуфьевке" много было родственников. В большие праздники в семейных квартирах устраивали вечеринки. Но таких скромных развлечений было мало среди общего пьяного разгула. Поголовное пьянство обыкновенно бывало на масленице и на святках. Ходили из квартиры в квартиру ряженые, с традиционной "козой", с барабаном и "медведем" в вывороченном полушубке. Его тащил на цепи дед-вожатый с бородой из льна, и медведь, гремя цепью, показывал, как ребята горох в поле воруют, как хозяин пляшет и как барин водку пьет и пьяный буянит. Конечно, медведю подносили водки, и он уже после второй-третьей вечеринки сва- ливался и засыпал в сенях, а если буянил, то дворники отправляли его в подвал. У скромной, семейной работающей молодежи "Олсуфьевской крепости" ничего для сердца, ума и разумного веселья -- ни газет, ни книг и даже ни одного музыкального инструмента. Бельэтаж гагаринского дворца, выходившего на улицу, с тремя большими барскими квартирами, являл собой разительную противоположность царившей на дворе крайней бедноте и нужде. Звуки музыки блестящих балов заглушали пьяный разгул заднего двора в праздничные дни. В семейных квартирках надворных флигелей были для молодежи единственным весельем -- танцы. Да и только один танец -- кадриль. Да и то без музыки. В праздничные дни, когда мужское большинство уходило от семей развлекаться по трактирам и пивным, мальчики-ученики играли в огромном дворе,-- а дома оставались женщины, молодежь собиралась то в одной квартире, то в другой, пили чай, грызли орехи, дешевые пряники, а то подсолнухи. Разговоры вертелись только на узких интересах своей специальности или в области сплетен. Молодежь начинала позевывать. Из отворенного окна бельэтажа гагаринского дворца послышалась музыка. -- Ну чего же вы? Там уже начали!.. С веселыми лицами вскакивают чистенько одетые кавалеры и приглашают принаряженных барышень. -- Позвольте вас пригласить на кадрель! Мигом отодвигается в угол чайный стол, пожилые маменьки и тетеньки усаживаются вдоль стен, выстраиваются шесть пар, посредине чисто вымытого крашеного пола, танцующие запевают: Во саду ли в огороде Девица гуляла... Все громче, веселее под эту песню проходят первые три фигуры всемирно известного танца, Четвертую и пятую танцуют под: Шла девица за водой За холодной ключевой... У живших в "Олсуфьевке" артелей плотников, каменщиков и маляров особенно гулящими были два праздника: летний -- петров день и осенний -- покров. Наем рабочих велся на срок от петрова до покрова, то есть от 29 июня до 1 октября. В петров день перед квартирами на дворе, а если дождь, то в квартирах, с утра устанавливаются столы, а на них -- четвертные сивухи, селедка, огурцы, колбаса и хлеб. Первую чару пил хозяин артели, а потом все садились на скамейки, пили, закусывали, торговались и тут же "по пьяному делу" заключали условия с хозяином на словах, и слово было вернее нотариального контракта. Когда поразопьются -- торгуются и кочевряжатся: -- Андрей Максимов, а сколько ты мне положишь в неделю? -- пьяным голосом обращается плотник к хозяину. -- Хошь по-старому -- живи. А то, ежели что, и не надо, уезжай в деревню,-- отвечает красный как рак хозяин. -- А ты надбавь! А то давай расщот! -- Как хошь! Получай сейчас и не отсвечивай! Орут, галдят, торгуются, дерутся всю ночь... А через день вся артель остается у хозяина. Это петров день -- цена переряда. У портных, у вязальщиц, у сапожников, у ящичников тоже был свой праздник -- "засидки". Это -- 8 сентября. То же пьянство и здесь, та же ночевка в подвале, куда запирали иногда связанного за буйство. А на другой день -- работа до десяти вечера. После "засидок"--согнем. У портных "засидки" продолжались два дня. 9 сентября к семи часам вечера все сидят, ноги калачиком, на верстаках, при зажженной лам-пе. Еще засветло зажгут и сидят, делая вид, что шьют. А мальчишка у дверей караулит. -- Идет! И кто-нибудь из портных убавляет огонь в лампе донельзя. Входит хозяин. -- Что такое за темнота у вас тутотка? -- Керосин не горит! -- Почему такое вдруг бы ему не гореть? -- Небось сами знаете! Лампы-то ваши... -- Тэ-эк-с! Ну, нате, чтобы горел! И выкидывает трешницу на четвертную и закуску. Огонь прибавляют. Через час четверть выпита: опять огонь убавили. Сидят, молчат. Посылают мальчишку к главному закройщику -- и тот же разговор, та же четверть, а на другой день -- все на работе. Сидят, ноги калачиком, а руки с похмелья да от холода ходуном ходят. Летние каникулы окончились. После "засидок" начиналась зимняя, безрадостная и безвыходная крепостная жизнь в "Олсуфьевке", откуда даже в трактир не выйдешь! ВДОЛЬ ПО ПИТЕРСКОЙ Когда я вышел из трамвая, направляясь на вокзал, меня остановил молодой человек. -- Извиняюсь, я первый раз в Москве. Я студент. Меня интересует, почему станция на пустой площади у Садовой называется "Триумфальные ворота", а это -- "Тверская застава", хотя передо мною Триумфальные ворота во всем их величии... Потом, что значат эти два маленьких домика с колоннами рядом с ними? Я объяснил, что это конец Тверской, что ворота сто лет назад были поставлены в память войны двенадцатого года, но что по Садовой были когда-то еще деревянные Триумфальные ворота, но что они уже полтораста лет как сломаны, а название местности сохранилось. Объяснил я ему, что эти два домика в старину, когда еще железных дорог не было, были заставами и назывались кордегардией, потому что в них стоял военный караул, а между зданиями был шлагбаум, и так далее. Студент поблагодарил меня, сказал, что он напишет в своей газете, сделает доклад в клубе, что у них все интересуются Москвой, потому что она--первый город в мире. Его слова заинтересовали меня. За полвека жизни в Москве я тысячу раз проезжал под воротами и на конке, а потом и на трамвае, и мимо них в экипажах, и пешком сновал туда и обратно, думая в это время о чем угодно, только не о них. Даже эта великолепная конская группа и статуя с венком в руках настолько прошла мимо моего внимания, что я не рассмотрел ее -- чья это фигура. Я лишь помнил слышанное о ней: говорили, что по всей Москве и есть только два трезвых кучера -- один здесь, другой -- на фронтоне Большого театра. Только это был не "кучер", а "баба с калачом", по местному определению. Я поднял глаза и наконец увидал, что это "богиня славы" с венком. В такой же колеснице стоял на Большом театре другой "кучер" -- с лирой в руках -- Аполлон. Обе группы были очень однотипны, потому что как ворота, так и Большой театр архитектор Бове строил одновременно, в двадцатых годах прошлого столетия. В домиках кордегардии при мне уже помещались то городские метельщики, то полицейская стража, то почтенные инвалиды, растиравшие на крыльце, под дорическими колоннами, в корчагах нюхательный табак для любителей-нюхарей. Потом поместилась в одном из домиков городская амбулатория, а в другом -- дежурка для фельдшера и служителей. Кругом домика, с правой стороны ворот, под легкой железной лестницей, приделанной к крыше с незапамятных времен, пребывали "холодные сапожники", приходившие в Москву из Тверской губернии с "железной ногой", на которой чинили обувь скоро, дешево и хорошо. Их всегда с десяток работало тут, а их клиенты стояли у стенки на одной ноге, подняв другую, разутую, в ожидании починки. Вот эту картину я помнил, потому что каждый раз -- и проходя, и проезжая -- видел ее. И думаю: как это ни один художник не догадался набросать на полотне этот живой уголок Москвы! Под воротами с 1881 года начала ходить конка. В прежние времена неслись мимо этих ворот дорогие запряжки прожигателей жизни на скачки и на бега -- днем, а по ночам -- в загородные рестораны -- гуляки на "ечкинских" и "ухарских" тройках, гремящих бубенцами и шуркунцами "голубчиках" на паре с отлетом или на "безживотных" санках лихачей, одетых в безобразные по толщине воланы дорогого сукна, с шелковыми поясами, в угластых бархатных цветных шапках. Кажется, что с падением крепостного права должны были бы забыться и воланы: дворяне и помещики были поставлены "на ноги", лишились и кучеров и запряжек. Вместе с отменой крепостного права исчезли барские рыдваны с их форейторами-казачками и дылды-гайдуки слезли с запяток. Московские улицы к этому времени уже покрылись булыжными мостовыми, и по ним запрыгали извозчичьи дрожки на высоких рессорах, названные так потому, что ездоки на них тряслись как в лихорадке. После крепостного права исчез навсегда с московских улиц экипаж, официально называвшийся "похоронной колесницей", а в просторечии "фортункой". -- Достукаешься, повезут тебя на фортунке, к Иверской затылком. И двигалась по Тверской из колымажного двора страшная черная, запряженная обязательно вороной без отметин лошадью телега с черным столбом. Под ним на возвышении стояла скамья, а на ней сидел, спиной к лошади, прикованный железной цепью к столбу, в черном халате и такой же бескозырке, осужденный преступник. На груди у него висела черная доска с крупной меловой надписью его преступления: разбойник, убийца, поджигатель и так далее. Везли его из тюрьмы главными улицами через Красную площадь за Москву-реку, на Конную, где еще в шестидесятых годах наказывали преступников на эшафоте плетьми, а если он дворянин, то палач в красной рубахе ломал шпагу над головой, лишая его этим чинов, орденов и звания дворянского. Фортунку я уже не застал, а вот воланы не перевелись. Вместо прежних крепостников появились новые богатые купеческие "саврасы без узды", которые старались подражать бывшим крепостникам в том, что было им; по уму и по силам. Вот и пришлось лихачам опять воланы набивать ватой, только вдвое потолще, так как удар сапога бутылками тяжелее барских заграничных ботинок и козловых сапог от Пироне. Помню 1881 год. Проходя как-то на репетицию мимо Триумфальных ворот, я увидел огромную толпу. Задрав головы, все галдели. На коне верхом сидел человек с бутылкой водки. Он орал песни. У ворот кипятился пристав в шикарном мундире с гвардейским, расшитым серебром воротником. Он орал и грозил кулаком вверх. -- Слезай, мерзавец! А тот его зовет: -- Чего орешь? Влазь сюда водку пить!.. И ничего в памяти у меня больше не осталось яркого от Триумфальных ворот. Разве только, что это слово: "Триумфальные" ворота -- я ни от кого не слыхал. Бывало, нанимаешь извозчика: -- К Триумфальным. -- К Трухмальным? К коим? Старым или новым? Я и сам привык к московскому просторечию, и невольно срывалось: -- К Трухмальным! А покойный артист Михаил Провыч Садовский, москвич из поколения в поколение, чем весьма гордился, любя подражать московскому говору, иначе и не говорил: -- Старые Трухмальные. Аглицкий клуб. В Палашевском переулке, рядом с банями, в восьмидесятых годах была крошечная овощная лавочка, где много лет торговал народный поэт И. А. Разоренов, автор народных песен. Ему принадлежит, между прочим, песня "Не шей ты мне, матушка, красный сарафан". Его другом был Суриков. У него бывали многие московские поэты. К нему из Петербурга приезжали А. Н. Плещеев, С. В. Круглов. Я жил некоторое время в номерах "Англия" и бывал у него ежедневно. Получил от него в подарок книжку "Продолжение "Евгения Онегина", написанную недурным стихом. Это был старик огромного роста, богатырского сложения, читал наизусть чуть не всего Пушкина, а "Евгения Онегина" знал всего и любил цитировать. У него был друг, выше него ростом, седой, с серебряным курчавым чубом, а сила у него была непомерная. Его имя было Ермолай, но звали его с юности за удаль Ермаком. В то время все пространство между Садовой и Тверской заставой считалось еще Ямской слободой. Предки Ермака были искони ямщики, и дом их сгорел в тот же день, когда Наполеон бежал из Москвы через Тверскую заставу. Ермак помнил этот дом хорошо, и когда по моей просьбе он рассказывал о прошлом, то Разоренов тотчас же приводил из "Онегина", как Наполеон скрылся в Петровский замок и Отселе, в думу погружен, Глядел на грозный пламень он... А Ермак время от времени затягивал свою любимую песню: Как по Питерской, по Тверской-Ямской... Вот из этих-то рассказов-воспоминаний друга я нарисовал себе прошлое Тверской заставы. Движение было большое, особенно было оно в начале зимы, по снегу, когда помещики приезжали проводить зиму в Москве. За дормезами и возками цугом тащились целые обозы богатых помещиков, а небогатые тоже тянулись за ними. -- Помнишь? Как Ларина...--и начнет старик цитировать поездку Лариной в Москву, как приготовлялся Забвенью брошенный возок, как в обозе укладывались домашние пожитки-- ...Варенье в банках, тюфяки, Перины, клетки с петухами... и как ...Ведут во двор осьмнадцать кляч. И вижу я, слушая эти рассказы, вереницы ожидающих очереди через шлагбаум, как наконец тому или другому проезжающему, по чинам и званиям, давался пропуск, и с крыльца кордегардии унтер командовал инвалиду шлагбаума: -- Подвысь!.. Инвалид гремел цепью шлагбаума. Пестрое бревно "подвешивалось" и снова за пропущенным опускалось до нового: -- Подвысь!.. Но вот заливается по Питерской дороге курьерский колокольчик-- все приходит в движение. Освобождают правую часть дороги, и бешено несется курьерская или фельдъегерская тройка. Инвалид не ждет команды "подвысь!", а, подняв бревно, вытягивается во фрунт. Он знает, что это или фельдъегерь, или курьер, или государственного преступника везут... Все остальные обязаны были подвязывать колокольчик, не доезжая до Москвы. Особенно много троек летело из Питера в Сибирь. Вот Ермак ездил специально на курьерских тройках. Много он съел и кнутов и розог от курьеров, а все при разговоре мурлыкал: Балконы, львы на воротах И стаи галок на крестах... Увлекается, описывая Тверскую, Разоренов, а Ермак продолжает свою песню: Вот мчится тройка удалая В Казань дорогой столбовой... И колокольчик, дар Валдая, Гудит уныло под дугой... И долго-долго, до тех пор, пока не выстроили Николаевскую железную дорогу, он лихо правил курьерскими тройками, а потом по Садовой и по Владимирке до первой станции, ближе к разбойничьим Гуслицам. По Тверской-Ямской С колокольчиком... Так было до первой половины прошлого века, до Николаевской железной дороги. Николай I положил на карту линейку и провел карандашом прямую черту от Москвы до Питера. -- Чтобы не сбиться с линии -- повешу! И была выстроена прямая дорога. И первые поехали по ней арестанты. Из дворян и купечества многие боялись. -- Нечистая сила колеса крутит... -- Дьявол везет! -- Из одной ноздри пар, из другой огонь и дым валит. Первое время еще возили по Питерскому тракту ссылаемых в Сибирь, а потом все стали ездить по железной дороге, и товары пошли в вагонах. Закрылось здание кордегардии. Не кричали больше "подвысь!". Инвалиды мирно терли в корчагах махорку. Вспоминал Разоренов, как Ямская слобода стала городом, потом, как заставу отменили и как дорогой, еще до самой воли, сквозь эти ворота возили возы березовых розог для порки крепостных -- и не одних крепостных, а всего "подлого сословия люда". Пороли до отмены крепостного права и телесного наказания, а затем и розги перестали возить. Порки производили каждую субботу, кроме страстной и масленой. Цари въезжали через эти Триумфальные ворота короноваться. В 1896 году в честь коронации Николая II был большой народный праздник на Ходынском поле, где в 1882 году была знаменитая Всероссийская художественно-промышленная выставка. Но это уже было за пределами тогдашней Москвы. Мимо Триумфальных ворот везли возами трупы погибших на Ходынке. -- На беду это. Не будет проку от этого царствования. Так сказал старый наборщик "Русских ведомостей", набиравший мою статью о ходынской катастрофе. Никто не ответил на его слова. Все испуганно замолчали и перешли на другой разговор. НА МОИХ ГЛАЗАХ С подъезда вокзала я сел в открытый автомобиль. И первое, что я увидел, это громаду Триумфальных ворот. На них так же четверня коней и в колеснице та же статуя славы с высоко поднятым венком... Вспоминаю... Но мы уже мчимся по шумной Тверской, среди грохота и гула... Прекрасная мостовая блестит после мимолетного дождя под ярким сентябрьским солнышком. Тротуары полны стремительного народа. Все торопятся -- кто на работу, на службу, кто с работы, со службы, по делам, но прежних пресыщенных гуляющих, добывающих аппетит, не вижу... Вспоминается: "Теперь брюхо бегает за хлебом, а не хлеб за брюхом". Мы мчимся в потоке звенящих и гудящих трамваев, среди грохота телег и унылых, доживающих свои дни извозчиков... У большинства на лошадях и шлеи нет--хомут да вожжи. Перегоняем все движение, перегоняем громоздкие автобусы и ловкие такси. Вдруг у самой Садовой останавливаемся. Останавливается вся улица. Шум движения замер. Пешая публика переходит, торопясь, поперек Тверскую, снуя между экипажами... А на возвышении как раз перед нами стоит щеголеватый, в серой каске безмолвный милиционер с поднятой рукой. Но вот пускает этот живой семафор в белой перчатке, и все ринулось вперед, все загудело, зазвенело. Загрохотала Москва... Мы свернули на Садовую. На трехминутной остановке я немного, хотя еще не совсем, пришел в себя. Ведь я четыре месяца прожил в великолепной тишине глухого леса -- и вдруг в кипучем котле. Мы свернули налево, на Садовую. Садовая. Сколько тысяч раз за эти полвека я переехал ее поперек и вдоль! Изъездил немало. В памяти мелькают картины прошлого. Здесь мы едем тихо--улица полна грузовиками, которые перебираются между идущими один за другим трамваями слева и жмущимися к тротуару извозчиками. Приходится выжидать и ловить момент, чтобы перегнать. Первое, что перенесло меня в далекое прошлое,-- это знакомый двухэтажный дом, который напомнил мне 1876 год. Но где же палисадник перед ним? Новые картины сменяются ежеминутно. Мысли и воспоминания не успевают за ними. И вот теперь, когда я пишу, у меня есть время подробно разобраться и до мелочей воскресить прошлое. В апреле 1876 года я встретил моего товарища по сцене--певца Петрушу Молодцова (пел Торопку в Большом театре, а потом служил со мной в Тамбове). Он затащил меня в гости к своему дяде в этот серый дом с палисадником, в котором бродила коза и играли два гимназистика-приготовишки. У ворот мы остановились, наблюдали их игру. Они выбросили, прячась в кустах, серебряный гривенник на нитке на тротуар и ждали. Ждем и мы. Вот идет толстый купец с одной стороны и старуха-нищенка--с другой. Оба, увидали серебряную монету, бросились за ней, купец оттолкнул старуху в сторону и наклонился, чтобы схватить добычу, но ребята потянули нитку, и монета скрылась. Купец поражен. -- Это их любимая игра. Уж и смеху бывает,-- объяснил мне, когда мы вошли, его дядя с седой бородой... Вот этого-то палисадника теперь и не было, а я его видел еще в прошлом году... Перед заново выкрашенным домом блестел асфальтовый широкий тротуар, и мостовая была гладкая, вместо булыжной. А еще раньше мне рассказывал дядя Молодцова о том, какова была Садовая в дни его молодости, в сороковых годах. -- ...Камнем тогда еще не мостили, а клали поперечные бревна, которые после сильных ливней всплывали, становились торчком и надолго задерживали движение. ...Богатые вельможи, важные дворяне ездили в огромных высоких каретах с откидными лесенками у дверец. Сзади на запятках стояли, держась за ремни, два огромных гайдука, два ливрейных лакея, а на подножках, по одному у каждой дверцы, по казачку. На их обязанности было бегать в подъезды с докладом о приезде, а в грязную погоду помогать гайдукам выносить барина и барыню из кареты на подъезд дома. Карета запрягалась четверней цугом, а у особенно важных особ -- шестерней. На левой, передней, лошади сидел форейтор, а впереди скакал верховой, обследовавший дорогу: можно ли проехать? Вдоль всей Садовой, рядом с решетками палисадников, вместо тротуаров шли деревянные мостки, а под ними -- канавы для стока воды. Особенно непроездна была Самотечная и Сухаревские Садовые с их крутым уклоном к Неглинке. Целыми часами мучились ломовики с возами, чтобы вползать на эти горы. Но главный ужас испытывали на Садовой партии арестантов, шедших в Сибирь пешком, по Владимирке, начинавшейся за Рогожской заставой. Арестантские партии шли из московской пересыльной тюрьмы, Бутырской, через Малую Дмитровку по Садовой до Рогожской. По всей Садовой в день прохода партии -- иногда в тысячу человек и больше--выставлялись по тротуару цепью солдаты с ружьями. В голове партии, звеня ручными и ножными кандалами, идут каторжане в серых бушлатах с бубновым желтого сукна тузом на спине, в серых суконных бескозырках, из-под которых светится половина обритой головы. За ними движутся ссыльные в ножных кандалах, прикованные к одному железному пруту: падает один на рытвине улицы и увлекает соседа. А дальше толпа бродяг, а за ними вереница колымаг, заваленных скудными пожитками, на которых гнездятся женщины и дети; с детьми -- и заболевшие арестанты. Особенно ужасно положение партии во время ливня, когда размывает улицу, и часами стоит партия, пока вправят вымытые бревна. -- Десятки лет мы смотрели эти ужасы,--рассказывал старик Молодцов.-- Слушали под звон кандалов песни о несчастной доле, песни о подаянии. А тут дети плачут в колымагах, матери в арестантских халатах заливаются, утешая их, и публика кругом плачет, передавая несчастным булки, калачи... Кто что может... Такова была Садовая в первой половине прошлого века. Я помню ее в восьмидесятых годах, когда на ней поползла конка после трясучих линеек с крышей от дождя, запряженных парой "одров". В линейке сидело десятка полтора пассажиров, спиной друг к другу. При подъеме на гору кучер останавливал лошадей и кричал: -- Вылазь! И вылезали, и шли пешком в дождь, по колено в грязи, а поднявшись на гору, опять садились и ехали до новой горы. Помню я радость москвичей, когда проложили сначала от Тверской до парка рельсы и пустили по ним конку в 1880 году, а потом, года через два,-- и по Садовой. Тут уж в гору Самотечную и Сухаревскую уж не кричали: "Вылазь!", а останавливали конку и впрягали к паре лошадей еще двух лошадей впереди их, одна за другой, с мальчуганами-форейторами. Их звали "фалаторы", они скакали в гору, кричали на лошадей, хлестали их концом повода и хлопали с боков ногами в сапожищах, едва влезавших в стремя. И бывали случаи, что "фалатор" падал с лошади. А то лошадь поскользнется и упадет, а у "фалатора" ноги в огромном сапоге или, зимнее дело, валенке--из стремени не вытащишь. Никто их не учил ездить, а прямо из деревни сажа- ли на коня--езжай! А у лошадей были нередко разбиты ноги от скачки в гору по булыгам мостовой, и всегда измученные и недокормленные. "Фалаторы" в Москве, как калмыки в астраханских или задонских степях, вели жизнь, одинаковую с лошадьми, и пути их были одинаковые: с рассветом выезжали верхами с конного двора. В левой руке--повод, а правая откинута назад: надо придерживать неуклюжий огромный валек на толстых веревочных постромках. Им прицепляется лошадь к дышлу вагона... Пришли на площадь--и сразу за работу: скачки в гору, а потом, к полуночи, спать на конный двор. Ночевали многие из них в конюшне. Поили лошадей на площади, у фонтана, и сами пили из того же ведра. Много пилось воды в летнюю жару, когда пыль клубилась тучами по никогда не метенным улицам и площадям. Зимой мерзли на стоянках и вместе согревались в скачке на гору. В осенние дожди, перемешанные с заморозками, их положение становилось хуже лошадиного. Бушлаты из толстого колючего сукна промокали насквозь и, замерзнув, становились лубками; полы, вместо того чтобы покрывать мерзнущие больше всего при верховой езде колени, торчали, как фанера... На стоянках лошади хрустели сеном, а они питались всухомятку, чем попало, в лучшем случае у обжорных баб, сидящих для тепла кушаний на корчагах; покупали тушенку, бульонку, а иногда серую лапшу на наваре из осердия, которое продавалось отдельно: на копейку-- легкого, на две--сердца, а на три--печенки кусок баба отрежет. Мечта каждого "фалатора" -- дослужиться до кучера. Под дождем, в зимний холод и вьюгу с завистью смотрели то на дремлющих под крышей вагона кучеров, то вкусно нюхающих табак, чтобы не уснуть совсем: вагон качает, лошади трух-трух, улицы пусты, задавить некого... Был такой с основания конки начальник станции у Страстной площади, Михаил Львович, записной нюхарь. У него всегда большой запас табаку, причем приятель-заводчик из Ярославля ящиками в подарок присылал. При остановке к нему кучера бегут: кто с берестяной табакеркой, кто с жестянкой из-под ваксы. -- Сыпани, Михаил Львович! И никому отказа не было. Михаил Львович еще во время революции продолжал служить на Рогожской станции. Умер он от тифа. Вот о кучерской жизни и мечтали "фалаторы", но редко кому удавалось достигнуть этого счастья. Многие получали увечье--их правление дороги отсылало в деревню без всякой пенсии. Если доходило до суда, то суд решал: "По собственной неосторожности". Многие простужались и умирали в больницах. А пока с шести утра до двенадцати ночи форейторы не сменялись -- проскачут в гору, спустятся вниз и сидят верхом в ожидании вагона. Художник Сергей Семенович Ворошилов, этот лучший мастер после Сверчкова, выставил на одной из выставок двух дремлющих на клячах форейторов. Картину эту перепечатали из русских журналов даже иностранные. Подпись под нею была: Их моют дожди, Посыпает их пыль... Вагоны были двухэтажные, нижний и верхний на крыше первого. Он назывался "империал", а пассажиры его--"трехкопеечными империалистами". Внизу пассажиры платили пятак за станцию. На империал вела узкая винтовая лестница. Женщин туда не пускали. Возбуждался в думской комиссии вопрос о допущении женщин на империал. Один из либералов даже доказывал, что это лишение прав женщины. Решать постановили голосованием. Один из членов комиссии, отстаивавший запрещения, украинец, в то время когда было предложе но голосовать, сказал: -- Та они же без штанцив! И вопрос при общем хохоте не баллотировался, * Мы мчались, а я все гляжу: "Да где же палисадники?" На месте Угольной площади, на углу Малой Дмитровки, где торговали с возов овощами, дровами и самовар ным углем, делавшим покупателей "арапами",--чудный сквер с ажурной решеткой. Рядом с ним всегда грязный двор, дом посреди площади заново выкрашен. Здесь когда-то был трактир "Волна" -- притон шулеров, аферистов и "деловых ребят". В 1905 году он был занят революционерами, обстреливавшими отсюда сперва полицию и жандармов, а потом войска. Долго не могли взять его. Наконец, поздно ночью подошел большой отряд с пушкой. Предполагалось громить дом гранатами. В трактире ярко горели огни. Войска окружили дом, приготовились стрелять, но парадная дверь оказалась незаперта. Разбив из винтовки несколько стекол, решили штурмовать. Нашелся один смельчак, который вошел и через минуту вернулся. -- Там никого... Трактир был пуст. Революционеры первые узнали, что в полночь будут штурмовать, и заблаговременно ушли. Вспомнился еще случай. В нижнем этаже десятки лет помещался гробовщик. Его имя связано с шайкой "червонных валетов", нашумевших на всю Москву. Я не помню ни фамилии гробовщика, ни того "червонного валета", для которого он доставил роскошный гроб, саван и покров. Покойник лежал в своей квартире, в одном из переулков на Тверской. Духовенство его отпело и пошло провожать на Ваганьково. Впереди певчие в кафтанах, сзади две кареты и несколько молодых людей сопровождают катафалк. Дошли по правому шоссе до шикарного ресторана "Яр", против которого через шоссе поворот к кладбищу. Остановились. Молодые люди сняли гроб и вместо кладбища, к великому удивлению гуляющей публики, внесли в подъезд "Яра" и, никем не остановленные, прошли в самый большой кабинет, занятый молодыми людьми. Вставшего из гроба, сняв саван, под которым был модный сюртук, встретили бокалами шампанского. Полиция возбудила дело, а гроб, покров и саван гробовщик за бесценок купил, и на другой день в этом гробу хоронили какого-то купца. Началось другое дело. Обиженные в завещании родственники решили привлечь к суду главных наследников, которых в прошении просили привлечь за оскорбле- ние памяти покойного, похоронив его в "подержанном" гробу. И долго дразнили гробовщика, забегая к нему в лавку и спрашивая: -- Нет ли у вас подержанного гроба? Есть подержанный саван? Потом, с годами, все это забылось и вспоминалось мне, когда я уже миновал Каретный ряд и въехал на Самотечную-Садовую. Мы мчались вниз. Где же палисадники? А ведь они были год назад. Были они щегольские, с клумбами дорогих цветов, с дорожками. В такие имели доступ только богатые, занимавшие самую дорогую квартиру. Но таких садиков было мало. Большинство этих загороженных четырехугольников, ни к чему съедавших пол-улицы, представляло собой пустыри, поросшие бурьяном и чертополохом. Они всегда были пустые. Калитки на запоре, чтобы воры не забрались в нижний этаж. Почти во всех росли большие деревья, посаженные в давние времена по распоряжению начальства. Вот эти-то деревья и пригодились теперь. Они образуют широкие аллеи для пешеходов, залитые асфальтом. Эти аллеи-тротуары под куполом зеленых деревьев -- красота и роскошь, какой я еще не видал в Москве. Спускаемся на Самотеку. После блеска новизны чувствуется старая Москва. На тротуарах и на площади толпится народ, идут с Сухаревки или стремятся туда. Несут разное старое хоботье: кто носильное тряпье, кто самовар, кто лампу или когда-то дорогую вазу с отбитой ручкой. Вот мешок тащит оборванец, и сквозь дыру просвечивает какое-то синее мясо. Хлюпают по грязи в мокрой одежде, еще не просохшей от дождя. Обоняется прелый запах трущобы. Свернули направо. Мчимся по Цветному бульвару, перегнали два трамвая. Бульвар еще свеж, деревья зеленые, с золотыми бликами осени. Я помню его, когда еще пустыри окружали только что выстроенный цирк. Здесь когда-то по ночам "всякое бывало", А днем ребята пускали бумажные змеи и непременно с трещотками. При воспоминании мне чудится звук трещотки. Невольно вскидываю глаза в поисках змея с трещоткой. А надо мной выплывают один за другим три аэроплана и скрываются за Домом крестьянина на Трубной площади. * Асфальтовые Петровские линии. Такая же, только что вымытая Петровка. Еще против одного из домов дворник поливает из брандспойта улицы, а два других гонят воду в решетку водосточного колодца. Огибаем Большой театр и Свердловский сквер по проезду Театральной площади, едем на широкую, прямо-таки языком вылизанную Охотнорядскую площадь. Несутся автомобили, трамваи, катятся толстые автобусы. Где же Охотный ряд? Столешники, 1934 г. ПРИМЕЧАНИЯ МОСКВА И МОСКВИЧИ "Москва и москвичи"--главная, наиболее известная книга В. А. Гиляровского. Она вобрала в себя более чем полувековые впечатления о Москве и ее обитателях. Первое, очень краткое, знакомство с Москвой произошло в 1873 году, когда писатель находился в юнкерском училище. "Помню, как шли по Покровке, по Ильинке, попали на Арбат. Все меня занимало, все удивляло" (т. 1, с. 100). Но эти впечатления были кратковременны. Второй раз Гиляровский приехал в Москву в 1881 году и с тех пор не покидал ее, за исключением репортерских командировок и кратковременного отдыха в задонских степях. Много лет занимался он изучением городских трущоб, улиц и переулков, знакомился с жизнью, бытом обитателей города. Работать над книгой он начал вскоре после Октябрьской революции. В 1926 году вышло первое издание книги. В ней было всего 5 глав, рассказывающих о рынках, трущобах, трактирах и долговой тюрьме-яме. Интерес к этим объектам был вызван тем, что Моссовет приступил к их уничтожению. Затем Гиляровский пишет новые главы и выпускает книгу в 1931 году под названием "Записки москвича". Не останавливается он и на этом, до конца жизни продолжая дорабатывать и пополнять книгу новыми главами. В настоящем издании печатается по кн.: В. А. Гиляровский. Сочинения в 4-х тт.--Т. 4. М., "Правда", 1968, с небольшими сокращения- ми в очерках: "Хитровка", "Кружка с орлом", "Купцы", "Чрево Москвы", "Булочники и парикмахеры", "Трактиры", "Олсуфьевская крепость". с.14. Бронзовый домовладелец--Памятник Н. А. Островскому, который стоит перед Малым театром. с.69. Н. И. Новиков (1744--1818) --русский просветитель, издатель книг и сатирических журналов конца XVIII века. с.149. Выкупные платежи.--После отмены крепостного права в 1861 г. с крестьян за пользование землей взимался налог в интересах помещика. с.154. "АРА"--Американская администрация помощи. В Советской России действовала во время голода 1921 года. Помощь выражалась в снабжении продовольствием, медикаментами и предметами первой необходимости. с.161. Секвестр (лат.)--запрещение или ограничение, налагаемое государством на пользование каким-либо имуществом. с.187, "Вперед" (1873--1877)--журнал революционных народников. с.334. "Дело 193-х"--Политический процесс 1870-х годов над революционерами-народниками,