на. Шура испуганно и безмолвно сложила перед собою руки. Вышла Ольга Михайловна и сказала укоризненно: - Ты ее из колодца водой напоила! - Ведь из этого колодца и мы пьем и многие пьют, - почти прошептала Шура. - Вот потому-то, что многие... Шура, сходи ты за доктором Шварцманом... Очень плохо Марусе! - Сейчас! - И бросилась бегом Шура. Спустя минуту сказал Мочалов: - Можно бы пока камфару попробовать... Есть камфара? - Вот!.. Вот именно!.. Я вчера ведь говорил Шварцману!.. Ольга Михайловна! - заспешил Максим Николаевич. - Вы вчера не принесли камфару! - А разве была прописана камфара? Она помертвела от испуга: еще нужно было что-то сделать для Мушки - ясно, что самое важное - и она не сделала. И в ридикюле, шаря там дрожащими пальцами, она долго искала клочок с прописанной камфарой, но клочка этого не было... И на столе не было. - Значит, Шварцман забыл прописать!.. Бегите за Шурой! Максим Николаич! Ради бога!.. Пусть она возьмет в аптеке! - Пока дайте ей портвейну!.. Я сейчас! - бросился с террасы за Шурой Максим Николаевич; но Мочалов остановил: - Раз есть вино, камфары не надо... Дайте ей портвейну: все равно. Услышав уже "безнадежна", Максим Николаевич понял и это "все равно" и с режущей болью в сердце слушал, как из комнаты Мушки доносился голос Ольги Михайловны: - Выпей, разожми зубки!.. Дорогая Марусечка, выпей!.. Ты узнаешь свою маму?.. Выпей - это вино!.. Дорогая моя доченька, выпей! Марусечка, выпей!.. Настойчиво мычала Женька, очень удивленная тем, что ее не выводят пастись и не доят, хотя сами уже встали, ходят и говорят. Широкогрудая, она ревела, как лев, все нетерпеливее и изумленнее, и Максим Николаевич схватил доенку и пошел к ней. Было заведено так, чтобы каждый из них троих мог при случае выдоить Женьку, - мог и Максим Николаевич, однако доил он теперь ненужно долго. Перестало уж капать молоко из доек, а он все медлил выходить из коровника, где было прежнее, бездумное, простое, туда, где теперь новое, имеющее страшное имя: безнадежна. И, сидя за доенкой, он слышал, как Ольга Михайловна подробно рассказывала Мочалову про Мушку, - как она пила ледяную воду из глубокого колодца и как потом купалась в море, недалеко от устья речки. - По этой речке мало ли что плывет в море?.. Может быть, ныряла, хлебнула нечаянно воды с микробами... А Мочалов отзывался равнодушно: - Конечно, все может быть. И, убрав, наконец, молоко, Максим Николаевич выгнал Женьку пастись, и, неизвестно почему, вдруг все, что он увидел со своей горки: и море внизу в блестках и переливах, и легкие лиловые горы, и приземистый дубнячок около, - все показалось так ошеломляюще прекрасным, что тут же подумал он: "Как же Мушка?.. Вот уже не видит ничего этого Мушка! И не увидит больше... Неужели же не увидит?.. Что же это такое? Зачем?.." И разве можно было на это даже самому себе ответить: "Так себе... Незачем... Просто так... Без причины, без цели... Безо всякого смысла..." 11 И вновь Шварцман. Он появился из-за горки в полосатой рубахе, забранной в серые брюки, грузно идя за семенившей Шурой, и Максим Николаевич встретил его. - Ну что? - спросил, отдуваясь, Шварцман, кстати снимая каскетку и вытирая пот с лысого лба платком. - Как наша больная? - Наша больная?.. Плохо наша больная!.. Камфару надо было! - поглядел на него исподлобья Максим Николаевич. - Эх! Что же не передали с девочкой? Шварцман прицокнул языком, сделал горькое бабье лицо и ударил себя по ляжке. - Да Мочалов решил, что... "Уж все равно, - говорит, - безнадежна!"... - Ка-ак так? Шварцман даже остановился, видимо, думая, идти ему дальше или же не стоит, и медленно пошел к даче. Опять у постели Мушки стали теперь уже четверо: двое своих, двое чужих, и из четырех одна - самая близкая, ближе не бывает на земле. Но больная глядела на всех одинаковым неразличающим взглядом. - Маруся! - говорила Ольга Михайловна. - Ты слышишь? - Маруся! - повторял Шварцман. - Ты меня узнаешь? - Мушка!.. Что же это ты, Мушка? - горестно спрашивал Максим Николаевич и махал, отворачиваясь, рукой. Слушали сердце. Искали пульс... Потом вышли на террасу. Чтобы убедиться в том, что у ее девочки не холера, Ольга Михайловна подробно рассказывала, как она давала слабительные, и как они все не действовали, и только каломель... и то очень поздно, часов около двенадцати ночи. И охотно соглашался теперь с нею Шварцман, что на холеру мало похоже, однако и на тиф тоже... и ни на что другое. А Мочалов угрюмо, но веско повторял: - Комбинация! Опять ушла с террасы к Мушке Ольга Михайловна, а врачи совещались вполголоса, и, чтобы им не мешать, отошел было Максим Николаевич, но его позвали. - Ну, что будем делать? - спросил Шварцман. - Что полагается в таких случаях, то и надо было делать... Камфару! - сказал Максим Николаевич. - Кофеин, - добавил Мочалов. - Физиологические вливания, - припомнил Шварцман. И все это записал он на бумажке, предупредив, однако: - Будет дорого стоить и... бесполезно... - Все равно... Что же... для матери... Может, и сиделку можно? Шварцман обещал прислать сиделку. Шуре, которая дожидалась невдалеке, объяснили, что взять в аптеке, и, когда она тихо скрылась, поднялись оба и молча пошли. Но, когда увидела в окно их уходящих Ольга Михайловна, уходящих, ничего не сказавши ей, матери, - она вдруг поняла страшный смысл этого молчаливого ухода. - Господи!.. Куда же вы?.. Спасите мне девочку!.. Спасите!.. Спаси-и-ите!.. Она кинулась за ними, забежала спереди... Огромными умоляющими глазами глядела на обоих, к обоим протянув руки... И Мочалов сказал: - Сейчас нам некогда: у нас служба... А вот часиков в пять вечера, - тогда пришлите... - А может быть, и не нужно уж будет, - скорбно добавил Шварцман. И оба сняли перед ней один каскетку, другой панаму и пошли, - пошли все-таки, а она осталась... пораженная и белая... одни глаза, и в глазах ужас. Максим Николаевич обнял ее, и так они стояли, обнявшись и спрятав друг от друга лица. 12 - Можно войти? - сказала, минут сорок спустя появившись неслышно на террасе, молодая еврейка или армянка, одетая в белый халат. - Пожалуйста!.. Вы - сиделка? - спросил Максим Николаевич. - Да. Меня послал доктор Шварцман. (Это быстро и отчетливо, как солдаты говорят в строю.) - Он вам сказал, что больная... безнадежна? - Да, сказал. - Ну, делайте, что вам сказали... Вам ведь сказали что-нибудь, что нужно делать? - Инъекция? Да. Вот я принесла одну ампулу камфары и шприц. - Ольга Михайловна! - крикнул обрадованный Максим Николаевич. - Есть! Есть камфара!.. Сейчас сделают инъекцию! Он заметил, как странно оживилась Ольга Михайловна, увидев женщину, союзницу, - женщину, знающую, что такое свой ребенок, - женщину, которая не скажет жестоко: "безнадежна" и не уйдет молчаливо!.. Вот уже есть у нее чудотворная камфара и шприц! И сиделка сказала ей точно и положительно: - Нужно сделать одну инъекцию, а через полчаса вторую. У меня одна только ампула, но девочка успеет принести за это время из аптеки... Если и запоздает немного, ничего: будем почаще давать вино... Сделаем пока горячую ванну... Разве не бывает случаев, что врачи скажут: "безнадежно", а больные поправляются им назло? Впрыснули камфару в левую руку Мушки, и сиделка сказала твердо: - Ну вот, - отлично! Теперь ванну. Нашли большое жестяное корыто для мойки белья и большой ведерный самовар, позеленевший, валявшийся в сарае с заклепанным краном. Черноволосая, с очень нервным, пружинным, долгоносым лицом, необычайно древнего склада, как на египетских, на ассирийских барельефах, сиделка сама колола лучину и яростно раздувала огонь в самоварной трубе. - Скорее! Ради бога, скорее! - просила Ольга Михайловна. А между тем с гор поднялись тучи и заслонили солнце. Тучи были суровые, низкие. Блеснула первая молния, и гром зарокотал мощно, но пока издали. - Скорее! Скорее! Почему-то почти неодолимой тяжести показалось Максиму Николаевичу первое ведро теплой воды, которое он нес в корыте. Потом ее сняли с койки, маленькую холодеющую Мушку: под мышки держала Ольга Михайловна, за ноги - Максим Николаевич. Она извивалась всем тонким телом и глядела с явною болью... И когда положили ее, накрыв простыней, и сиделка принесла новое ведро теплой воды, и кружками начали поливать эти голые руки и поднятые в коленях ноги, какой ужас появился в Мушкиных глазах! Она открывала рот, показывая два круглых передних резца, крышечкой набегавшие один на другой, но это был тот же ужас, и шире становились белые глаза, и шевелились губы, чтобы сказать что-то... Жестяные кружки раз за разом звякали о ведро, проворно набирая воду, и вода, почти горячая, лилась на руки и ноги Мушки, когда она крикнула вдруг: - Мама! Не надо! - Дорогая моя, надо!.. Марусечка, потерпи, надо! Ольга Михайловна переглянулась с сиделкой, и Максим Николаевич понял, что значил этот взгляд, почти радостный: она не говорила с самой ночи, а теперь - вы слышали? вы ведь слышали? - вот уж она говорит! Говорит! Однако какие страшные усилия собрала бедная Мушка, чтобы сказать три маленьких слова!.. Вот она совершенно закрыла глаза... откинула голову... - Ну, довольно!.. И воды больше нет: весь самовар, - сказала сиделка. Хлюпая по лужам на полу, взяли было Мушку, как прежде: под мышки Ольга Михайловна, за ноги Максим Николаевич, и вдруг страшные судороги, и подскочившая сиделка едва удержала скользкое тело, готовое вырваться из рук... И вновь на кровати, поспешно обтертая сухим полотенцем, Мушка потянулась вдруг вся, - страшно исказилось лицо, как у бесноватой, трубкой вытянулись вперед губы, - а через момент тело легло ровно и спокойно, даже вновь открылись глаза, только правый, как прежде - с сожалением и кругло, а левый - прищуро и почти презрительно. - Что это? Паралич? - испуганно прошептал Максим Николаевич. Сиделка молчала, соображая, как ответить, но Ольга Михайловна не растерялась: - Вина! Где вино?.. И бутылки!.. Ради бога, еще самовар! Скорее! Скорее! Мрачно сделалось в комнате от тучи... Но вдруг молния впрыгнула всем в глаза, так что зажмурились, и следом за нею такой страшный удар грома, что будто вздрогнул и закачался дом... И вбежавшая в этот момент с мешком на плечах Шура сказала: - Боже мой! - и перекрестилась. - Камфара? - спросила ее сиделка. - Все есть! - тихо ответила Шура. - Я так бежала!.. Сейчас ливень будет... Но сиделка радостно крикнула Ольге Михайловне, выгружая мешок: - Есть камфара!.. И кофеин!.. Были еще две больших бутылки для вливания, и о них спросила Ольга Михайловна: - А это что? - Это?.. А-а!.. Это не важно теперь... Это, должно быть, для дезинфекции. И она проворно отбила горлышко ампулы, набрала шприц. Накрывшись с головой тем же самым мешком, в каком принесла лекарства, Шура побежала искать Женьку и Толку, Максим Николаевич колол лучину, вновь разводя самовар, когда первые крупные капли дождя застучали по крыше, как град. Опять совсем близко где-то упала яркая молния и тарарахнул гром. Максим Николаевич очень ясно представил, как Мушка, голая, мечется, как всегда она металась в начале дождя: прочищала лопатой канавки, чтобы не залило погреб, поправляла водосточные трубы и желоба... Какая радость был для нее дождь летом!.. И вдруг он услышал такой же, как ночью, отчаянный крик Ольги Михайловны: - Максим Николаич!.. Максим Николаич!.. Максим Николаич!.. Скорее!.. Он кинулся в комнаты, и первое, что увидел, было древнее египетское лицо сиделки, все из одних скорбных линий, и руки, как ненужные теперь, свободно опущенные вниз. - Максим Николаич!.. Отходит!.. Отхо-дит!.. Ольга Михайловна сидела около кровати и чайной ложечкой закрывала, пыталась закрыть, белые на желтом личике Мушкины глаза. Лицо у нее было такое же, как у Мушки, мертвое, - только глядело. Максим Николаевич покачнулся было - так дернулось сердце, - но тут же стал у изголовья, положил левую руку на холодный уже Мушкин лобик, перекрестился, сказал тихо: - Что же делать?.. Искали все, какая болезнь, а это вовсе и не болезнь, - это смерть пришла... Начался ливень. Под напором потоков воды, ринувшихся с неба, гулко гудела железная крыша, так что говорить было трудно, и никто не расслышал того, что сказал Максим Николаевич: - Вот: так любила Мушка дождь, и он пришел к ней перед смертью... проститься... И не слышно было, как зазвенела отброшенная на пол чайная ложечка. Ольга Михайловна, страшная в своем отчаянье, обняла как-то сразу все голое тело Мушки, припав лицом к груди против сердца, и вдруг вскрикнула: - Она теплая!.. Почему же она теплая? - Да, еще теплая, - сказал Максим Николаевич, пощупав грудь. Сиделка за спиной Ольги Михайловны скорбно кривилась, отрицательно качая большеносым лицом, но, схватив Мушкину руку, Ольга Михайловна повернулась к ней: - Пульс есть! И потом уверенно: - Есть пульс! Я слышу!.. Максим Николаич! Берите за правую руку, я за левую!.. Отводите назад! Теперь к груди! Искусственное дыхание, - знаете?.. Дальше назад! В одно время со мною!.. Теперь к груди!.. Еще камфары! Пожалуйста!.. Я вас прошу! Брови сиделки вспорхнули недоуменно. Она высоко, к самому уху подняла левое плечо, сделала губами и глазами древний жест, но все-таки отбила горлышко еще одной ампулы и набрала шприц. И потом долго так было. Лило сверху и гудела крыша. Сырость дождя и запах грозы врывались в открытое окно, а здесь, в комнате, металась сиделка в белом халате, поминутно делая инъекции, неутомимо отводили и сводили руки Мушки Максим Николаевич и Ольга Михайловна... Но вот заметили зловещее какое-то лиловое пятно, ползущее снизу от шеи на левую щеку Мушки. - Что это? - Синюха, - сказала сиделка. - Тереть надо! Максим Николаич, трите! - вскрикнула Ольга Михайловна. - Не руками, шершавым чем-нибудь... Одеялом!.. Сестра, голубчик, трите вы со мною, - он пойдет разводить самовар!.. Еще ванну! Вставая, Максим Николаевич переглянулся с сиделкой. Та снова наклонила голову к правому плечу и сделала губами и глазами древний жест недоумения. По террасе несся уже поток. Дача стояла в выемке под бугром так, чтобы защититься от сильных тут зимою ветров, и теперь справа от нее, с дороги, забивши уже проточные канавы камнями и шиферной глиной, поток повернул на террасу, и около ножек самовара струилась желтая, пенистая вода. Не нужно уж было разводить самовара для Мушки, умерла уже Мушка, - это видел Максим Николаевич, - и щепки, мокрые, кружились по полу террасы и уносились водой. Но доносился из комнат голос Ольги Михайловны: - Скорее самовар! Скорее, пожалуйста!.. Бутылки к ногам! Максим Николаевич ударял топором по сухой еще крышке старого стола, стоящего тут же на террасе, отбил доску, взобрался на тот же стол, наколол из доски лучины... Едва поставил самовар, вышла Ольга Михайловна. - Она жива!.. Пульс появился!.. И синюхи уж больше нет... Надо за доктором! - Что вы? Куда в такой ливень? - Я вас прошу!.. Она умрет иначе! Умрет! - Что же доктор может? - Он что-нибудь сделает... Он знает... - Господь с вами!.. Разве они у нас не были? - Ну, не хотите сами, найдите Шуру, - пошлите!.. За Мочаловым... Он близко. - Да не пойдет Мочалов! Зачем он пойдет? - Пусть скажет, что надо делать!.. Ну, пойдите, я вас прошу!.. Напишите ему, что жива, - пульс есть... Ради бога! Максим Николаевич взял свою разлетайку и вошел прямо в свежий грозовой ливень, точно в море вошел в одежде, и через пять-шесть шагов почувствовал, что промок насквозь. Ноги вязли в размокшей глине, - их присасывало, и большого труда стоило их переставлять... Точно и земля, как и небо, хотела доказать ему, что напрасно он шел... Но он и сам знал это... Он догадывался, где теперь могла быть Женька и с нею Шура: в саду на одной из соседних брошенных дач. Уже давно там были сняты двери и окна в доме, разворованы вещи в сарае, вырублены деревья в саду на топку, но росла еще никому не нужная трава, и туда утром выгнал Женьку Максим Николаевич. Шура сидела на подоконнике и мурлыкала что-то, болтая ногами, а Женька зашла от дождя в пустой сарай и мирно жевала жвачку, - так их застал кое-как добравшийся Максим Николаевич. Шура обернулась и соскочила с окна. Она вся стала вопрос без слов. И он ей ответил: - Кончилась наша Мушка!.. Тихо, чуть слышно, сказала Шура: - Господи! - и сложила перед собой руки. Но не поверила вдруг - страшно стало в это верить; спросила: - Неправда это? - Ольге Михайловне кажется, что неправда... Ей кажется, что она жива... и что нужно доктора... - Я схожу! - оживилась вдруг Шура. - Куда же в такой ливень?.. Да и напрасно!.. Да и не нужен теперь Мочалов, тем более, что... Ну зачем? К чему? - Я пойду! - решительно повторила Шура. Максим Николаевич вынул записную книжку, написал на листочке: "Признаки жизни еще есть. Посоветуйте, что делать дальше". Шура спрятала листочек и храбро вошла в ливень, а он погнал Женьку домой. Это была первая гроза и первый ливень за весну и лето. Молнии и гром были так часты, что забылось уж, когда начались они, и не думалось уж, что когда-нибудь кончатся. Но каждый шаг в стене сплошного дождя и в промокшей на четверть, точно для печника приготовленной глине был тяжел, а Женька не понимала, зачем ее гонят теперь куда-то, и несколько раз возвращалась снова в сарай, и долго бился с нею Максим Николаевич, пока поняла она, что хоть и гроза и ливень, а идти почему-то надо... Может быть, вспомнила она, как купалась в море?.. То и дело встряхивалась она, фыркала, мотала курносой головой, а хвост выкручивала кольцом. Маленький Толку таращил глаза и крупно дрожал. У ворот Максим Николаевич столкнулся с высокой женщиной, покрытой от дождя мешком, и не сразу узнал, что это - Ольга Михайловна, и испугался, что она здесь, - так далеко от тела Мушки. - Вы?.. Что это?.. Куда?.. - За доктором... Она жива еще... пульс есть... - Да ведь я сказал уже Шуре, - она пошла!.. Идите домой, пожалуйста!.. Пусть бы уж я один мок, нет, надо еще и вам было! - Вы, правда, ее послали? - Она сама вызвалась идти, - сама!.. Идите скорее домой, не стойте! - Пульс есть... И сиделка говорит, что есть... И она еще что-то говорила о пульсе, камфаре, ванне, а Максиму Николаевичу стало вдвое труднее идти, и он не выдержал и сказал: - Панихиду какую - а? - правит земля по нашей Мушке! Войдя в комнаты, еще весь мокрый, так что бойкими струйками бежала с него вода на пол, он спросил сиделку: - Неужели есть пульс? Та подняла левое плечо к уху и сделала губами и глазами свой древний жест, но вдруг изменилось ее лицо, и она ответила твердо: - Да, есть пульс! Это - она увидела - входила Ольга Михайловна. Глаза у Мушки были такие же, как и раньше, - левый уже, правый шире, но на левой щеке заметил Максим Николаевич тусклое красное пятно: это, борясь с синюхой, Ольга Михайловна содрала здесь кожицу жестким, шершавым одеялом. Максим Николаевич подумал: "Могло ли быть такое пятно у живой?" Взял Мушкину руку, долго ждал, не появится ли пульс, - не было пульса. - Все-таки это ни в коем случае не холера, - сказал он сиделке, и та оживленно согласилась: - Боже сохрани!.. Посмотрели бы вы на холерных, как у них меняются лица!.. Одни скулы да нос!.. А это - ничуть не изменилось... - К Мочалову послали? - спросила Ольга Михайловна. - К Мочалову. И он пошел переодеться. За Ольгу Михайловну было ему страшно. Он видел, что она только сбросила с себя мешок, но как будто не чувствовала промокшего хоть выжми платья, в котором похожа была на утопленницу, только что спасенную. Когда, переодетый, он вышел из своей спальни, она встретила его искательными словами: - Грудка теплая... и животик... только ноги холодные. - Бутылки лежат? - спросил он, чтобы как-нибудь отозваться, и добавил строго, как только мог: - Сейчас же перемените платье!.. Нужно было выходить на дождь! И добавил еще: - Залило, конечно, весь погреб... Там что стояло? Она долго думала и сказала: - Много... И тут же: - А Шура бегом побежала? - Бегом. - Значит, скоро должна прийти. И правда, едва она успела переменить платье, как прибежала Шура. Ливень уже сменился мелким дождем, и гроза далеко продвинулась над морем. - А Мочалов? - спросила Шуру с порога Ольга Михайловна. - Он сказал, что ему незачем идти... Спросил: - Сиделка есть? - Я сказала: - Есть. - И пусть, говорит, что делала, то и делает... Если есть еще камфара, то камфару... - Есть еще камфара, сестрица? - Две ампулы. - Впрысните, ради бога!.. Почему же он сам не пошел? - Как раз в это время дождь сильный-сильный шел! - Что же, что дождь? Девочка должна, значит, умереть, потому что дождь? - Не потому, что дождь, а потому, что смерть! - медленно сказал Максим Николаевич. - Это не болезнь к нам пришла, а она сама - ее величество Смерть!.. Переоденьте, пожалуйста, Шуру во что-нибудь, Ольга Михайловна, а то и она заболеет... И покормить ее надо... Ольга Михайловна помогла сиделке сделать инъекцию и только тогда пошла в кладовку найти что-нибудь Шуре, а Максим Николаевич сказал сиделке: - Она умерла... и давно уж... Именно тогда, когда меня позвали с террасы... Вы делаете инъекцию мертвой! Сиделка пожала плечом и ответила: - Что же делать?.. Ведь нельзя же сказать этого матери!.. В каждом доме теперь свой покойник... Разве же у меня точно так же не умер муж от сыпняка?.. Умер два месяца назад... И меня даже при этом не было, - я ездила до своей мамы в Золотоношу!.. Максим Николаевич вгляделся в ее молодое, но древнего письма лицо, - показалось на момент, что ей уже много-много лет, что миллионы смертей прошли перед ее глазами... и он махнул рукой и сказал: - Все умрем... Посмотрел долго и пристально на мертвую Мушку и пошел доить. Ливень кончился, и вновь расцвело небо, а тучи схлынули на море, верст за двадцать. Земля под солнцем была как ребенок после купанья: она явно улыбалась всюду. - Посмотрите, - сказала Ольга Михайловна, когда Максим Николаевич шел с ведром, - Мура закрыла глаза сама, и она улыбается. - Это значит... значит, что она уж не страдает больше, - ответил Максим Николаевич. - Я послала Шуру за Шварцманом... Теперь уж нет дождя... и теперь он свободен... Я думаю, он придет. - Может быть, и придет, - оглянул горы и небо Максим Николаевич. - Теперь хорошо пройтись, у кого крепкая обувь... После грозы в воздухе много озону... Он процедил молоко, выгнал Женьку пастись, вошел в комнату Мушки и увидел: глаза закрыты, как у сонной, и легкая улыбка, как у заснувших навеки. Максим Николаевич прикусил губы и вышел. Выходя, он слышал, как спросила у сиделки Ольга Михайловна: - Камфара есть еще? И как та ответила: - Только одна ампула. 13 В последний раз Шварцман. Он опять подымался позади Шуры, сняв кепку и вытирая голову платком. Вздувшаяся от ливня речка, впадавшая около пристани в море, на целую версту в ширину загрязнила морскую синь тем, что принесла из горных лесов: глиной, валежником, желтыми листьями... И как раз от края грязной полосы этой круто взвилась радуга, полноцветная необычайно, а за нею другая - слабее и нежнее, как отражение первой в зеркале неба... а еще дальше третья - чуть намечалась. Под этой перекличкою радуг ярко, как битое стекло, блестело море у дальнего берега, - все какие-то бухты. Городок же внизу, в долине, весь засиял своими невыбитыми еще окнами, а зелень вблизи стала ярка до крика. И, встретив Шварцмана, Максим Николаевич так и сказал ему горестно, но кротко: - Подумаешь, как обрадовалась земля, что умерла наша Мушка! Шварцман шел к радугам спиною и не видал их, и только одно слово понял: - Умерла?.. Уже? Сделал страдающие глаза и остановился. - Впрочем, Ольга Михайловна думает, что жива еще... Вы все-таки зайдите, пожалуйста... И опять пошли вместе, и, продолжая думать о своем, говорил Максим Николаевич: - Растворится в земле и воздухе... Будет кусочком радуги... Очень радовалась она жизни... Доверчива была очень к этой гнусной старой бабе-жизни... и та вот накормила ее бациллами! - Да, лучше уже не иметь совсем детей, чем так их терять, - отозвался Шварцман. - Но ведь, тогда... что это вы сказали? - горестно подхватил Максим Николаевич. - Дети должны непременно быть, для ради всяких экспериментов над ними в будущем!.. Когда вошли они на террасу, Ольга Михайловна уже не встретила их. Она лежала на диване в столовой, и, когда Шварцман прошел осторожно мимо нее, она даже не повернула к нему головы. Его встретила только сиделка. Они переглянулись, и он опустил голову. Но все-таки он вошел в комнату Мушки, приложил стетоскоп к сердцу, послушал и молча вышел на террасу. - Ну, что же делать!.. Констатируйте, как говорится... сейчас дам вам бумаги... И Максим Николаевич достал из папки несколько мелких листков, и на одном из них Шварцман написал, что Мария Наумова, 12 лет, 27 июля скончалась от азиатской холеры. - Вы все-таки продолжаете думать, что холера? - удивился Максим Николаевич. - Да... Так будет лучше, - не на вопрос ответил Шварцман. - Так сказать, "сухая" холера? - Дд-аа... Видите ли, можно нарисовать эту картину так: холерные вибрионы размножились в организме необычайно быстро и сразу остановили деятельность сердца... И он написал еще три заявления: насчет похорон, санитарной линейки и дезинфекции. - Максим Николаич! - крикнула вдруг Ольга Михайловна. - Попросите доктора ко мне! - Нет, зачем же! - испуганным шепотом отозвался тот и хотел уйти с террасы. - Я тоже больна! - сказала Ольга Михайловна, подымаясь с дивана. - Это... пройдет со временем... И что же я тут могу? - бормотал Шварцман, порываясь уйти. Но Ольга Михайловна уже стояла на террасе и говорила: - Скажите, доктор, если бы камфара у нас была ночью, она была бы жива? - Нет! - твердо ответил Шварцман. - Случай был безнадежный... Я, видите ли, так это представляю: пакет бацилл... Но Ольга Михайловна оборвала его резким вскриком. Она грянулась бы на грязный от ливня пол террасы, если бы не подхватил ее Максим Николаевич и не опустил осторожно в кресло-качалку. Шварцман в стороне, отвернувшись и делая в податливой земле кружочки наконечником палки, ждал, когда пройдет приступ отчаянья. Женщина рыдала нутряным страшным бабьим рыданьем... Она билась бы головой, если бы не держал ее голову Максим Николаевич. - Да дочка ж моя, Марусечка-аа-а!.. Да радость же ты моя единственная-я-я... а-а-а!.. Так несколько длинных страшных минут, перевернувших всем души. Максим Николаевич повторял глухо: - Успокойтесь!.. Ну, успокойтесь же!.. Может быть, и мы с вами умрем завтра!.. Мы ее догоним, нашу Мушку!.. Это колесо истории нас раздавило... истории, черт бы ее побрал!.. И, воспользовавшись тем, что рыдания ослабели, Шварцман сказал: - Считаю долгом предупредить вас, как врач, что в комнату умершей вы больше не должны входить... Не входить даже и в дом до дезинфекции... - Но ведь мы и не боимся умереть, доктор!.. - сказал Максим Николаевич. - Я бы, поверьте, очень охотно умер хоть завтра... Может быть, я уже заражен. - Но у вас ведь... у вас есть еще долг по отношению к другим! - отозвался Шварцман, все еще прокалывая землю своею палкой и глядя на кружочки. - Ах, ближние?.. Да, да, да!.. Перестаньте же, Ольга Михайловна!.. Да успокойтесь же!.. Мы с вами должны еще что-то такое... во имя любви к ближним... Прежде всего, мы не должны больше видеть Мушки... Еще что, доктор? - Я вам советую вымыться горячей водой... Потом... - Еще раз самовар ставить? - Да... Перемените все решительно белье и верхнее платье... - Вы слышите, Ольга Михайловна? - Ночевать где-нибудь на пустой даче... Похороните завтра утром, а в обед к вам придут с дезинфекцией. Передав сиделке крупно вздрагивающую, но уже притихшую Ольгу Михайловну, Максим Николаевич пошел провожать Шварцмана. Он сказал ему: - Я - ваш должник... В самом скором времени у меня будут деньги... Только давайте, между нами, выясним: ведь это не холера была у девочки? - Как же это выяснить без анализа?.. И не все ли вам равно, от чего? Важно, что умерла... А еще важнее, чтобы и вы оба не умерли... После дезинфекции пригласите прачек, белильщика... Большие расходы, конечно, но что же делать?.. Однако это отвлечет несколько мать. Вы согласны? Житейски это было разумно, и Максим Николаевич простился с ним без вражды. Отсияли уж радуги, и море потухло... 14 Сиделка долго кипятила свой шприц, чтобы его обеззаразить, и ушла наконец. Ушла и Шура, пригнавши Женьку. На даче остались только они: двое живых и Мушка - мертвая, не только мертвая сама, но и смерть другим, - чужая и страшная. Только день назад так смеялась она звонко и радостно, купая в радостном синем море свою Женьку, задравшую хвост кольцом! Поставлен был вновь зеленый большой самовар с заклепанным краном, и валил от него дым. Смолистым дымом этим застлало горы и море, и не заметили сразу, как появился откуда-то перед террасой косоротый какой-то низенький человек и сказал гнусаво: - Слыхал, несчастье у вас... что делать!.. У меня у самого тоже... недели две назад... дочка двух лет... Оторопели оба... Переглянулись... - А вы, собственно, насчет чего же? - спросил Максим Николаевич тихо. - Касательно гроба я... Может, еще не заказали, так у меня готовый есть... По этой части я теперь занимаюсь... Может, слыхали?.. Павел Горобцов... Могилку тоже я выкопать могу... Еще раз оба переглянулись, - не сон ли этот криворотый? Нет, жутко, однако не сон. - Недорого с вас возьму, - двадцать мильенов всего... И, стало быть, за гроб и за могилку... Скажете, дорого?.. В Ялтах и по сто плотят... - Где же мы возьмем двадцать миллионов? - с тоскою в голосе спросил Максим Николаевич. И криворотый ответил: - Можно, конечно, и в общей схоронить и совсем, конечно, безо всякого гроба... Но испугалась Ольга Михайловна: - Нет! нет! Как можно! - Да, разумеется... Человек их шесть или восемь собирают... какие раньше управились, те должны очереди своей ждать... в часовне, на кладбище... - Кого ждать? - Пока число соберется... Тогда уж собча их закапывают... Криворотый говорил спокойно, и необычайно спокойный после молний, грома и ливня выдался вечер. Солнце зашло уже. Настали мягкие сумерки, и весь мягкий, в мятой, мягкой сумеречно-серой рубахе, ремешком подпоясанной, стоял какой-то Павел Горобцов, временно гробовщик и могильщик, и верхняя часть его лица с серыми глазами исподлобья была совершенно серьезна, а перекошенная нижняя часть точно все время ехидно смеялась. Показалось Максиму Николаевичу даже, что он и не криворот, только в насмешку так сделал, а он говорил гнусаво: - Вы, конечно, люди верные... Если день-два, я обождать могу... - Ну и пусть делает, - вмешалась Ольга Михайловна. - Толкушку продадим, кур, - как-нибудь соберем двадцать мильонов... - Главное, мне длину гроба надо, - какого роста она, покойница?.. Так если на два с четвертью, я думаю, хватит. - Вполне, - сказал Максим Николаевич. - Тогда у меня готовый есть... Завтра утром сюда доставлю... Потом могилку пойдем копать... Шлепнул картузиком и ушел... А они двое еще с минуту сидели оцепенелые: началось! Когда вымылись оба на кухне и переоделись в самое новое, что нашлось, - стало уж темно, но тишина продолжалась. Пошли на соседнюю пустую дачу, - не туда, где паслась Женька, а ближе, но где в доме тоже не было дверей, - зажгли спичку, осмотрелись... - Да-а-а! - сказал Максим Николаевич, вздохнув. - Может, просто посидим на крылечке... как-нибудь скоротаем ночь... Но сидеть рядом и молча слушать молчащую ночь показалось еще более жутко. Лучше все-таки было забиться в темный угол былого жилья, укутаться чем-нибудь с головой и зажать веки... Только чтобы забыть на время: было - не было, жива - мертва... хоть бы на час забыть. Это была жуткая ночь. Ольга Михайловна лежала неслышно, и Максим Николаевич боялся даже представить, что в ней творилось теперь, только думал: "Ей бы сонных капель каких-нибудь... брому бутылку... не догадались прописать врачи..." Вот она зарыдала глухо и длинно: про себя. - Ну что же делать? Нечего делать! - говорил он, слушая. - Везде ведь смерть... Во всей России... - Какое дело мне до всей России? - вскрикивала она. - Отдаст мне она ребенка?.. Если бы мы уехали вовремя из России этой, Мурка была бы жива-а-а-а!.. - Будем думать, что суждено так... Суждено, и все... И куда бы мы ни уехали... Ничего мы в этом не понимаем, а кого-то виним... Некого винить... Но у нее были свои счеты с судьбой, запутанные длинные женские счеты: - Отчего же когда в Екатеринославе нас обстреливали гранатами, и ничего?.. А закупорка вены?.. Ведь как трудно было ехать, как трудно, а хоть за два часа до заражения крови да приехали же!.. И ведь там видно было, что больна, и серьезно, а тут... Утром еще вчера не обратили внимания, а она... Она уж вечером говорить не могла... Радости сколько у нее было, когда я Женьку купила - пригнала... А это я... ей... смерть... смерть ее пригнала... Если б я не послала ее купать Женьку!.. Отчего вы не отсоветовали?.. - Почем же я знал?.. - Да, вам, конечно, все равно было... Вы же над ней смеялись тогда, что не нашла иголки... Это через вас она мне сказала: "Мама, я не могу так больше жить"... Мне ее жалко стало, я и говорю: "Поди искупай Женьку"... И вдруг, подняв голову: - Она отравилась! - Ну что это вы!.. Чем? Как?.. Зачем?.. - Отчего же она так сказала? - Больна уж была, я думаю... вот и сказала. - Она была, конечно, больна... Я еще третьего дня заметила: лицо красное и ела мало... Это тиф у ней был... Брюшной тиф. Или сыпной... Если бы не пила она холодной воды потная!.. Если бы не купалась! - Но ведь не было никакой сыпи!.. - Для сыпи рано еще! - Значит, для смерти еще раньше. - Если б была камфара!.. Я помню брюшной тиф у брата... Вот так же ходил, как и Мурка, до последнего дня, а потом сразу выше сорока... Фельдшер один спас: целую ночь перед кризисом дежурил, и все камфару! - Значит, вы знали про камфару?.. Отчего же вы не взяли в аптеке? - Я взяла все, что он прописал, этот Шварцман!.. Он вон я аспирин прописал при холере!.. Я и аспирин взяла!.. А отчего же вы не прочитали даже его рецептов?.. Вы все о политике с ним рассуждали, нашли время!.. Если б вы тогда прочитали... - Он сказал ведь, что "все равно"!.. Или это - Мочалов? А о политике мы тогда не говорили... - Конечно, все равно было утром!.. Это ночью нужно было, до кризиса... Ведь я же вам сказала, когда Бородаев этот ваш был, я вам сказала: "Сорок один!.." А вы что? Даже вниманья не обратили!.. Он хотел было сказать: "Это Невидимый...", но сказал: - Эта смерть... если бы я мог предотвратить ее, я дал бы себе отсечь руку, ногу... Если б я хоть отдаленно понял тогда, что это значило!.. Жалобный, заунывный вой донесся со стороны их дачи... В сыром, густом воздухе был он очень отчетлив и выразителен, точно плач ребенка. - Что это? А? Что это?.. - Должно быть, Бобка! - Он никогда не выл раньше!.. Вы же знаете, что он никогда, никогда не выл раньше!.. - Да он и не приходил по ночам в последнее время. Теперь он Эреджепу своему нужен: виноградник стеречь... Он на цепи сидит... - Максим Николаич! Надо поглядеть! Подите!.. - Пойду. Земля все еще была сырая, вязкая... Молодая луна, сделавши свой недолгий путь от одной горы к другой, теперь пряталась за лесом на гребне этой другой горы, и Максим Николаевич сразу не понял даже, что это за светлый язык там, в лесу, на горе. Он шел тревожно и, не в силах вынести воя, позвал: - Бобка! Бобка! Тотчас же оборвался вой, и через несколько моментов черный в мутной ночи уже вертелся и визжал около ног его Бобка, визжал с изумительными оттенками голоса, точно вполне понимая, что случилось, говорил по-своему, жалел бедную Мушку, сочувствовал, пробовал утешать. - Ах, Бобка, Бобка! Максим Николаевич трепал его по упругой спине, думал, идти ли ему дальше, к воротам... Непроизвольно пошел все-таки, посмотрел... Ворота были заперты... Домик явно показался мертвым, ненужным для жилья, годным только затем, чтобы было откуда уехать. Когда шел обратно, встретил Ольгу Михайловну. - Это Бобка!.. Вот он!.. - Боб-ка?.. А я думала... Постояла немного и сказала: - Вы там были? - Да... Ворота заперты... Ничего... Бобка прыгал и визжал, явно радуясь, что видит эту высокую женщину в черном живою и невредимой. - Ну, все равно, ведь мы не спим... Постоим там. Повернул Максим Николаевич. Дошли до бассейна для дождевой воды. Прямо против него приходилось окно Мушкиной комнаты. Стали там и стояли молча... И вдруг, - странно и страшно было это! - Бобка снова завыл... Он отошел для этого в сторону на полянку, повыше дома, откуда видна была вся крыша, и выл тихо и горестно, так надрывающе душу, что Максим Николаевич не выдержал и бросил в него камнем, негромко крикнув: - Пошел! Потом добавил: - Тут тихо!.. Тут нечего слушать... Пойдемте! - Обойдите кругом, посмотрите, - есть ли Женька? - Как же могли бы увести Женьку через запертые ворота? - сказал было Максим Николаевич, но все-таки пошел, хотя и знал, что делает совершенно ненужное. Обошел кругом дома, посмотрел, не сломан ли где забор, им самим из старых досок сколоченный... Пробыл здесь столько, сколько, по его мнению, нужно было для Ольги Михайловны, чтобы постоять вблизи мертвого окна, послушать. Потом вернулся, и назад они пошли молча. Обиженный камнем и окриком, Бобка пропал в ночи... Разоренная дача, в которую они вошли снова, была точно пещера, куда они спасались от лихой погони. Опустившись на пол, сказала Ольга Михайловна: - Когда я давала ей каломель, я ее спрашиваю: "Ты меня узнаешь, Мура?.. Цыпленочек мой, ты знаешь, кто я?" - а она тихо так повторила: "Цы-пле-но-чек"... "Ты видишь меня, Мурочка?.. Кто я, Мурочка?"... А она так раздельно: "Тэ рэс"... - Может быть: "пе-рес"?.. То есть она хотела сказать: "Перестань!.." Ей вообще, видно, трудно было слушать что-нибудь... и говорить больно... - Нет... Вполне ясно я слышала: Тэ рэс... точно по-латыни: Te res... Совсем не "перес"... И больше ничего она не говорила... Только вот перед самой смертью в корыте: "Не надо!" И еще... Я тогда руку ей положила на грудку, а она обе свои на мою положила сверху: прощалась!.. Ведь вы же знаете, как она всегда выбегала встречать меня, если я поздно из города?.. И если с корзиной я, - сама ее возьмет, и сзади меня подталкивает головою, чтобы мне легче было идти в гору... Чтобы мне легче!.. Марусечка!.. А-а-а-а! ...И когда ей четыре года всего, это перед войной, тогда мода была на слоников, - все дарили на счастье... (Счастье!.. Это как раз перед войной-то!..) Был у ней из папье-маше, - все она с ним возилась... Встанет, бывало, рано, я еще сплю... она ко мне шепотом: - Мама! - Я и проснусь, да вставать не хочется, лежу, глаза закрывши... Она ведь не будит!.. Ни за что не разбудит, а только все со слоником своим: шу-шу-шу, шу-шу-шу, - все на него серчает и выговаривает... И все он от нее как будто убегает, а она его ловит - шу-шу-шу, шу-шу-шу... Так много у ней он бегал, все пяточки ему приходилось подклеивать... Повозится, и опять тихонечко: - Мама!.. Видит, что я все сплю, и опять со слоником шепчется... А не разбудит!.. Жалела меня будить... Детка моя милая... Да что же это, господи, что же это?.. Что-о-о?.. ...Когда зимой из саней ее потеряли да нашли, - брат мой говорил ей тогда: - Ну, племянница, видно, уж тебе до ста лет дожить! - До-жи-ла!.. Такой год страшный пережили! Такой голод вынесли, ну, думала, теперь уж лучше будет. Вот тебе лучше... вот! Мурочка!.. Муроч-ка!.. Родненькая моя!.. ...Когда ей год еще всего, чуть начала ходить от стульчика к стульчику, - а носик у ней маленький был, как кнопочка, - приставишь к нему палец: - тррр, - звонок... И она тянется тоже... своим пальчонком малюточным... И глазенки сияют, - очень довольна, что до моего носа дотянется, и тоже так: тссс... и хохочет-хохочет... Радость ты моя!.. Как же теперь?.. Несчастная я!.. А-а-а-а!.. Что же те-пе-е-ерь?.. И так долгие часы... Замолкают рыдания, успокаивается немного вздрагивающее тело, и начинается странный лепет, серый, осенний дождь воспоминаний... Перетасовываются, как в карточной колоде, годы. Нет разницы: год ли был Мушке, десять ли, пять или восемь... Что-то лепечут испуганные, раздавленные горем губы, - в слова, в жалкие, затасканные человеческие слова хотят как-нибудь, приблизительно, отдаленно, смутно, перелить для себя, осмыслить, что такое потеряно, чего больше не будет никогда около, что отнято кем-то невидимым в несколько часов... И не может перелить в слова... И все выходит не то... И от этого еще страшнее... И лежащий около на полу, снятым с себя пиджаком закутавший голову, Максим Николаевич хочет внести поправки в этот не попадающий в главное лепет и представляет только тонкое, белое, извивающееся на их руках тело, страшные от боли белые глаза и потом этот рот ее, вытянутый трубкой... и не видно было, кто же с нею делал такое... К утру Ольга Михайловна на минуту забылась, но, очнувшись, вскрикнула: - Где мы?.. Едем?.. Максим Николаич, это вы?.. А Мура?.. А где же Мура?.. Мурочка!.. А-а-а-а!.. А-а-а-а!.. А-а-а-а!.. Это была жуткая ночь, и никогда раньше Максим Николаевич не был так благодарен рассвету... 15 Бледные, с воспаленными глазами, поднявшись, подошли они к своей дачке. Посмотрели на давно уж не крашенную рыжую крышу, - под нею там Мушка... и тут же отвели глаза к морю и к небу над ним, уже золотевшему. - Женьку выпустить надо, - сказал Максим Николаевич. А Ольга Михайловна спросила: - Почему же не несут гроба? - И добавила тихо и невнятно, как девочка, робко глядя из-под ресниц в его глаза: - А вдруг она там очнулась... сидит на кровати... Максим Николаевич молча дотронулся до ее локтя, отвернулся и поспешно пошел к Женьке не через двор, где было "воспрещено" им ходить, а в обход, кругом дачи. Женька вышла бодрая, могучая, как всегда; приветственно заревела, узнав Ольгу Михайловну; проходя мимо нее, взмахнула хвостом... А за нею следом вышел и Толкун, беломорденький, жмурый, как ребенок утром, неуверенно ступая тонкими и слабыми еще копытцами... Подошел к Ольге Михайловне и толкнул ее в платье. - Толку ты мое, Толку! - шепнула по-мушкиному Ольга Михайловна, обняла его доверчиво протянутую голову, пахнувшую теплой шерстью, и вдруг заплакала навзрыд. Солнце всходило огромное, ослепительное - явный жизнедавец земли. "Жизнедавец, я к тебе с жалобой!.. Ты любил маленькую беловолосую Мушку, с ясными до дна глазами, и она любила тебя... Она рано вставала по утрам, отворяла двери и, если видела тебя, кричала радостно: - Солнце! Солнце! - и на голом полу кувыркалась через голову от восторга... А если не видела тебя, заслоненного тучами, она грозила им своим маленьким кулаком: - У-у, противные тучи! - Она любила все цветы, и каждую травку, и каждую козявку, которой ты - единственный отец... И вот нет уж ее: она убита!.. Я к тебе с жалобой, жизнедавец!.. Вот женщина - ты ее видишь? Она обняла голову теленка - Толкушки, который тоже осиротел теперь - и она плачет... Это мать!.. Мы не войдем сейчас в свой дом, - нам воспретили... Чужие люди придут и откроют двери... Она - мать, и она ждет от тебя чуда. Ты, конечно, не совершишь этого чуда, ты - чудотворец, ты - жизнедавец, и я к тебе с новой жалобой за то, что не совершишь!.. Так думал, глядя на солнце, Максим Николаевич, между тем снизу несли уже двое: один - белый тесовый гроб, другой - криворотый - крышку, и в гробу лежала и блестела кирка, в крышке - лопата для могилы. Санитарная линейка с тремя санитарами приехала часам к девяти. Все трое были татары и все крикливые: один - с черными усами, другой - с рыжими, третий пока безусый. Тут же важно надели белые халаты, закурили и начали торг. - Ха-з-зяйн! - сказал черноусый. - Ты нам сколько дашь за работа? - А город разве вам за это не платит? - пробовал выяснить Максим Николаевич. - Горрад-горрад!.. Чево там нам горрад?.. Один уфунта хлеб? Большое дело, це-це!.. Слушай: девять мильен нам дашь, - повезем, не дашь, - не повезем! Как знайшь! - Да как же ты смеешь так говорить? - начал было Максим Николаевич, изумленный... Но Ольге Михайловне так тяжко было долгое ожидание, так хотелось, чтобы открыли двери и окна, чтобы увидеть Мушку! - Ну, пусть, пусть! - замахала она руками. - Пусть!.. Только сейчас у нас ничего нет... - Нет денег, - мука дай, крупа дай... Мы ждать не хочим!.. Кушать нада, понял?.. Каждый день хочим кушай! Потом вступил рыжий: - Хозяин! Слушай мене!.. Халерный барак ест, - там мы бесплатный... Здеся дома покойник, - надо платил... Понял мене?.. Уж холера, она... (Выставил губы и рукой показал на свой живот.) Вы человек образован, - сам понимаешь... Такой дело! Безусый сидел на линейке, играл вожжами по спине гнедой шершавой лошади, курил и сплевывал через зубы. - Ну, хорошо!.. В городе я достану им денег... Займу! - вмешалась Ольга Михайловна. - Девять мильен: три да ему, три да ему, три да мене, - тыкал пальцем черноусый: - Ну, айда! Сам он взял крышку, рыжий - гроб, и вошли в двери. Ольга Михайловна поместилась там, - возле бассейна на верху выемки, откуда было бы видно всю Мушкину кровать, чуть только откроют ставни, - и Максим Николаевич стал рядом c ней. Отворили ставни. Тело было покрыто с головой розовым дырявым одеялом: так оставили, когда ушли, чтобы не садились мухи на лицо. Черноусый сдернул одеяло, взял тело за плечи, рыжий - за ноги: стуча, положили в гроб. - Покажите мне ее!.. Покажи головку! - закричала Ольга Михайловна. Отступили там внизу оба в белых халатах, и увидали оба здесь, снаружи, голову Мушки: мертвые пряди милых белых волос, желтое личико с запавшими глазами, и на левой щеке потемневшее большое пятно. - А-а-ай! - не своим голосом, в совершенном испуге вскрикнула Ольга Михайловна, закрыла лицо руками и опустилась наземь. Черноусый, обшарив комнаты привычными глазами, нашел в выдвинутом ящике стола гвозди и молоток и забил крышку гроба. Но в открытом шкафу он заметил также пачку табаку... Он взял ее, повертел в руках, стал к окну спиною и положил в карман. Максим Николаевич это видел, но тут же забыл об этом. Он успокаивал рыдавшую Ольгу Михайловну, как будто мог ее успокоить. - Крепитесь! - говорил он. - Дорогая, крепитесь!.. Нам еще на кладбище идти, - не теряйте силы!.. Вынесли забитый гроб; положили на линейку, как ящик. Тронулись. Оба высокие, Максим Николаевич и Ольга Михайловна шли под руку и старались идти в ногу. Дорога круто вела вниз по камням и промоинам; давно не ездил по ней никто, и никто не поправлял ее лет семь с начала войны. Гроб сильно качало, и двое татар шли с обеих сторон линейки, придерживали тесный домик Мушки... Криворотый набил на крышке его крест из цветных дощечек, а Ольга Михайловна обвила гроб длинной веткой кипариса. Спустившись с горы вниз, в городок, санитары уселись на гроб и закурили, болтая о чем-то на своем кудахтающем языке, на котором нельзя говорить тихо, а они двое шли сзади молча, мерно шагая в ногу. Набережная, по которой шли, была пуста. Выбитыми стеклами всех решительно окон зияли франтоватые прежде, в арабском стиле городские купальни. Стоявшую на двутавровых балках в самом море деревянную кофейню, вычурно раскрашенную и носившую шутливое название "Поплавок", теперь почти разобрали на дрова. От кинематографа "Рион" осталась одна задняя каменная стена; от целого ряда лавок на берегу - куча неприбранного мусора, лежащего уже два года. На этом мусоре сидел весь голый и весь в коросте чей-то неопрятный ребенок лет четырех и собирал черепки. Кусок набережной, сажени в три длиною, провалился и был унесен прибоем; место это огородили кое-как колючей проволокой, оставив узенький проезд... Морщинистая, простоволосая какая-то женщина в грязной кофте, шедшая навстречу, остановилась, посмотрела на гроб и на них двоих, испуганно перекрестилась и поспешно прошла мимо, пряча глаза. Пустое море. Пустая пристань. Шире шаг и в ногу!.. Так легче идти. Проехала линейка Базарную площадь, от которой влево стояла церковь. - Как же священника вызвать? - спросил Максим Николаевич. - А? Священника? - очнулась Ольга Михайловна. - Нужно сходить к нему на дом... Пусть станут... - Эй! - крикнул татарам Максим Николаевич. - Стой!.. К священнику сходим! Линейка остановилась. Соскочил черноусый, но когда понял, чего хотят, махнул рукой и ворчнул: - Зачем такой свячельник?.. Не надо свячельник! Крикнул своим: - Айда! Трогай! - и пошел следом. - Должно быть, холерных не полагается хоронить со священником, - догадался Максим Николаевич. - Боятся заразы. Пригласим его после... Кладбищ было два: старое и новое, - правда, хоть и прошлогоднее, но уж такой же величины, как старое. Однако криворотый встретил линейку у ворот старого: чтобы скорее и легче было копать, вскрыл одну из старых могил, дойдя до полусгнившего гроба. Кладбище было неуютное, на косогоре, на твердом шифере. Деревья здесь были редкие, чахлые, больше все кипарисы, сплошь облепленные прошлогодними и новыми шишками, некрасивые, корявые. Кресты на могилах больше все деревянные, некрашеные, кривые... Гроб с линейки тащили с трудом черный и рыжий татары и кричали криворотому: - Памагай, эй!.. Зачем так стоишь? Миндальное деревцо кто-то посадил на старой могиле, и теперь его выкопали с корнем, и оно с поникшими узкими листочками валялось тут же рядом с бедряной костью, черной и прелой, какого-то давнишнего покойника. Кладбищенский сторож, старик с зеленой бородою, еще бравый, должно быть бывший фельдфебель, принес полотенце опустить гроб в могилу. И когда новенький гробик лег плотно на истлевающий старый, и криворотый вместе с другим приземистым пожилым и очень мрачным сбросили вниз по лопате жесткой, как железная руда, сухой земли, гулко ударившейся в доски, упала на колени Ольга Михайловна: - Да детка ж моя, Марусечка!.. Да что ж это такое, господи! - Не надо, Ольга Михайловна!.. Успокойтесь! - пытался было поднять ее Максим Николаевич, но бравый старик, подняв зеленую бороду, причмокнув, сказал строго: - Раз ежели она мать, должна она по своем детищу плакать... Пусть... Огляделся деловито кругом, увидел миндальное деревцо и вставил его снова в могилу. - Да оно уж не пойдет теперь, брось! - сказал мрачный товарищ криворотого, валом осыпая сухую землю. - Почем это знать? Корень у ней цельный! - не сдался фельдфебель. - Отобьет глазок и в лучшем виде пойдет!.. Но криворотый передразнил: - Глазо-ок!.. Картошка это тебе?.. Ладнает, как бы на чай задарма получить! Максим Николаевич думал: - На чай?.. Его право... И надо дать... А дать нечего... Стыд! Отошли татары к воротам... Немного постояв без дела, отошел следом за ними и зеленобородый; каменно стуча, сыпалась вниз земля. Совершенно сраженное лежало ничком и крупно вздрагивало тело Ольги Михайловны, когда неожиданно, откуда-то сзади появился "Квазимодо" с портфелем, - Кизилштейн, курьер суда. Докрасна рыжий, маленький, горбатый, испитой, но непреклонный, он начал сразу о служебном: - Товарищ секретарь, заседание суда завтра, а вот тут (он щелкнул по папке) два дела о грабеже и краже... из милиции. Я вас издали видел, - за вами шел... Ну и что же у вас тут такое, - ай-ай!.. Максим Николаевич посмотрел на него хмуро: - Ничего, Кизилштейн, - простое-житейское... Была одна девочка, Мушка, - и умерла... Больше ничего не случилось... В стороне между могил проходили две пожилые уже женщины и несли на чадрах совсем маленький гробик... У каждой в руках было по ветке кипариса, и лица важные у обеих... А в воротах, установив на земле пузатый дезинфекционный бак с резиновым рукавом, безусый санитар окатывал из него какою-то жидкостью прячущихся за ограды могил черноусого с рыжеусым и, отвалившись назад и задрав голову так, что чуть не падала шапка, хохотал во все горло. Август 1922 г. ПРИМЕЧАНИЯ В грозу. Впервые напечатано в журнале "Новый мир" ЭЭ 9 и 10 за 1927 год. В собрание сочинений С.Н.Сергеева-Ценского включается впервые. Печатается по книге: С.Н.Сергеев-Ценский. В грозу. Изд. "Федерация", Москва, 1929. H.M.Любимов