ною... и только. И Митя тоже. Из другой комнаты слышно было: - Ну, вира помалу, - говорил прочно Макухин, должно быть забирая взятки; а Гречулевич подхватывал: - Ты опять "ну"?.. И нельзя ли тебе выражаться посухопутней? Вслушиваясь в это и глядя на завитки темных волос Натальи Львовны - от абажура позолотевших, - Алексей Иваныч разъяснил самому себе вслух: - Когда самоубийством кончают, - думают, что это - акт свободный, а это все та же любовь к ничтожному... Небытие! Даже просто взять в чистой идее: что ж такое небытие? Ведь его совсем не существует на свете... Что же это за понятие? Откуда оно?.. Это не только абстракция, - это обман! Подойдет смерть и прикинется небытием. Бытие небытия - какой абсурд! Нет, этому я не поддамся... нет! - Не поддавайтесь! - серьезно сказала она очень тихо, закусив волос. От абажура ли или изнутри это шло, она позолотела вся, - и глаза, и щеки прояснели, - улыбаясь, но это была не снисходительная и не со стороны откуда-то улыбка, а близкая, та самая, которая рождает в душе большую доверчивость, и Алексей Иваныч почувствовал, что ей многое можно сказать именно теперь, что слова его не отскочат, а лягут в нее, как в рыхлую землю посев, и, светло глядя на нее, он проговорил: - Вы теперь очень хороши собой... - А-а! Вот как?.. - точно удивилась она. - Только теперь?.. Ну и то хорошо. - Я что-то не то сказал?.. Простите! - встревожился Алексей Иваныч и сделал рукою свой обратно хватающий жест. - Нет, ничего, - успокоила она, все так же улыбаясь, и вдруг добавила: - А вы знаете, какая тайная мечта у Гречулевича?.. Он мне говорил: попадать в муху из монтекристо на десять шагов!.. "Больше, - говорит, - ни о чем не мечтаю!.." - Он - веселый, - бормотнул Алексей Иваныч. - Скоро его опишут за долги... - Что вы?.. А гора его... Таш-Бурун? - Все, и гору... С него скоро все стащат... - И, заметив крайнее изумление в золотых глазах Натальи Львовны, добавил поспешно: - Впрочем, я ведь этого не знаю толком - мало ли что о ком говорят... - А Ма-ку-хин? - живо спросила она. - Макухин - другое дело... Макухин подберет... Макухин все подберет... Он опять повертел перламутровый ножичек, раскрыл, попробовал пальцем острие и закрыл и совершенно незаметно для себя сунул его в карман. - Так вы его у меня еще и унесете - ищи вас тогда! - спокойно сказала Наталья Львовна, покосившись на его карман. - А?.. Кого унесу?.. - И, догадавшись, Алексей Иваныч не рассмеялся весело над своей растерянностью, не сказал: "простите", не сделал даже своего хватающего жеста, - он только опешил, растерялся и покраснел. - Видите, как я... - бормотнул он, кладя ножичек на стол. - Это Митя... У Мити такой же был - перламутровый тоненький... и тоже английской стали... Карандаши часто ломал, я ему чинил... Ножик у меня находился, а то он часто терял... Смущенный, он постоял немного, потупясь, и, несмело взглянув на нее, продолжал о Мите: - Он очень беспокоился, когда терял... Скажет: "как же это я так мог?.." И руками даже так разведет: "Не понимаю!" - точно большой... Придешь с работ, утомленный, конечно, - на диван приляжешь, а тут Митя: глаза веселые, даже, пожалуй, хитрые немного, - да, именно лукавые: "А ты, - говорит, - что же свою обязанность забыл? А?.. Ты что же это не спросил, как я переписал басню?.." И руки назад, а в руках тетрадка... Басня, что ли, такая есть, или сказка: "Орел и ветер"?.. Приносит мне раз - очень, вижу, красиво написано "Орел", даже с хвостиками везде, где можно... очень много хвостиков... "Ветер" кое-как, а уж "Орел" так и парит по тетрадке... "Что же ты его так, Митя, очень уж старательно разрисовал, этого "Орла"?" - "Ну еще бы, - говорит: - "Орел"!" - "Конечно, - догадываюсь, - орел - царь птиц... Все-таки очень старался ты..." - "Да, - он говорит, - напиши-ка его кое-как, невнимательно, еще заклюет!.." - такое воображение детское, живое... Я понял теперь, почему с ним не простилась Валя (моя жена), когда уезжала... Прежде я не понимал этого... Она нарочно с ним не прощалась: она знала, что он бы ее непременно удержал... Вне сомнения... Она просто боялась... - Ну ничего, что ж. У вас еще может быть другой Митя, - сказала она беспечно. - Каким образом? - Алексей Иваныч даже испугался. - Лепетюк?.. Нет уж, другого не будет!.. Лепетюк, вы думаете?.. Это ведь не мой, - это его. Она отшатнулась на спинку стула, чтобы уйти лицом в тень... - А можно и мне вспомнить одну мелочь? Очень маленькую, - я недолго... Представьте так: едет в вагоне четвертого класса девочка лет восемнадцати - и всех любит - очень еще, очень была наивна, институтка ведь... Одета она, как простая сельская девка: на ногах лапотки, на голове платочек, белый, с желтым горошком. И вот, - напротив баба, при ней трое ребят... и мешки, конечно: без таких вот грязных мешков ни одна баба никуда не поедет, да и нельзя ей без них ехать... Было у ней десять рублей, - красная бумажка: все ее состояние, - билет четвертого класса и десять рублей. Зачем-то эту бумажку из мешка она вытащила... да, конечно, ребятам хлеба купить на станции, - мелкие уже все вышли... а ребята эти, очень много они хлеба ели... Дала эту бумажку подержать старшенькому, а он, - представьте, - ротозей деревенский, в окно ее упустил на ходу поезда... Что тут было! Денег у бабы уж никаких больше нет... и баба ревет, и ребята ревут... и все кругом ахают... Девочка эта наивная, в лапотках, - у нее тоже было только десять рублей, золотой, на кресте в тряпочке был привязан, - отдала бабе этот золотой... и все. Отдала, а сама осталась совсем без копейки... Одна... представьте! Она пожалела, не правда ли?.. А ее... ее... не пожалели! - Вы что?.. Плачете?.. - удивился Алексей Иваныч. - Разве?.. Вот еще новости! (Она быстро вытерла слезы со щек.) Действительно ведь!.. Только я не плачу, не делайте скорбного лица... Это просто от того разу осталось, - помните? Ну вот, когда вам очень хотелось, чтобы я заплакала. Посмотрела на него долго и добавила: - Расскажите еще что-нибудь о вашей покойной жене... У вас это так хорошо выходит! - Как "хорошо"? - Ну, живо, что ли... трогательно... Я сказала, что ей завидую? Нет, - что же хорошего завидовать человеку после его смерти?.. Мне ее очень жаль... Я на нее ничем не похожа?.. Ни капли? - Нет, конечно... Вы... другая совсем... - Алексей Иваныч дернул плечом, правым, которое было выше левого, оглядел прикрытую дверь и сказал вдруг: - Может быть, уж пойдемте туда, к ним? - А-а... вот как?.. Соскучились?.. Улыбаясь широким несколько ртом, Наталья Львовна быстро встала, и Алексею Иванычу сделалось очень как-то неловко, когда она сказала тихо: - Никогда больше не говорите мне о жене своей покойной, - право! Зачем это мне, а?.. Мне это совсем не нужно!.. И сама отворила дверь. В синеватую от табачного дыма муть этой комнаты Алексей Иваныч вошел с тоскливым желанием сейчас же уйти к себе и уж продвинулся было к полковнику прощаться, когда Наталья Львовна, взявши из рук Гречулевича колоду (он только что приготовился сдавать), бросила ее на диван. - Будет уж вам! - сказала. - Думаете, очень весело на вас глядеть? Нисколько!.. Очень гнусно!.. Да, гнусно и надоело! Противно! Бывают лица, которые очень милы, когда приветливо спокойны, красивы, когда улыбаются весело, невыразительны, когда задумчивы, неприятны даже, пожалуй, когда про себя тоскливы, и положительно прекрасны во время злости: тогда они будто длинные голубые хвостатые искры мечут... Как раз такое лицо было теперь у Натальи Львовны, и Алексей Иваныч видел, что это не только он один отметил, но и другие, кроме слепой, разумеется, которая пока потянулась к своему пиву, сказавши на всякий случай: - Сдача с правой руки... ход мой. Прошу помнить. И не успел еще Алексей Иваныч определить как следует, что это с Натальей Львовной, - как она сказала вдруг, обращаясь сразу ко всем трем гостям - и к Гречулевичу, и к Макухину, и к нему: - Сейчас извольте сказать: зачем это вы сюда притащились? Вы - в карты со старичками моими играть?.. Оч-чень мило и весело! Другого места для этого не нашли? Алексей Иваныч потупился и, взглянув исподлобья, заметил, как криво улыбнулся Гречулевич, а Макухин густо покраснел вдруг и тяжело засопел, что было у него признаком большого волнения. - А если это вы ради меня приволоклись, - продолжала между тем Наталья Львовна, - то не угодно ли не канителить!.. Вы что из себя представляете? Женихи все? Холостой народ? Извольте-ка мне предложение делать вслух и публично, а я посмотрю, как это у вас выйдет... И вы, и вы, Алексей Иваныч! Непременно и вы! Нечего подымать руки: вы тоже жених: вдовец - значит, жених! Кто первый предложение сделает, за того и пойду. Н-ну! У Алексея Иваныча даже не только руки сами собой поднялись для защиты, - он вообще отшатнулся и отступил на шаг, на два: для него не только неожиданно было, - нет, это показалось святотатственно-страшным: у него даже дрожь прошла между лопаток. Гречулевич сидел, так же криво улыбаясь и загадочными, немного прищуренными глазами глядя на Наталью Львовну в упор. Старик, видимо, был поражен выходкой дочери чрезвычайно; высоко вспорхнули его брови, выкатились глаза и открылся чернозубый рот... А слепая бесстрастно прислушивалась, отпила два-три глотка пива и снова прислушалась. - Здорово! - сказал вдруг Макухин, бурно поднявшись с места. - Полагаю я тоже: зачем зря дорогое время терять? Бо-ольшие дела мы с вами вместе делать будем, - верно я говорю! И, как игрок, охваченный азартом, с загоревшимися и нездешними уже глазами, Макухин отставил упругим движением свой стул и подошел к Наталье Львовне. - Вот! - сказал он решительно. - Что "вот"? - безжалостно спросила она. - Это где вы видели, чтобы так предложение кто-нибудь делал?.. "Вот"!.. Макухин покраснел еще больше, оглянулся на Алексея Иваныча, который стоял на прежнем месте, и на Гречулевича, по-прежнему сидевшего за столом, и проговорил глухо: - Много чего я не знаю... и не привык... и думаю даже, что лишнее... а хуже людей не буду. - А Таш-Бурун у него купите? - сказала вдруг Наталья Львовна, показав пальцем на Гречулевича. - Конечно, куплю, - просто ответил Макухин. Наталья Львовна хлопнула в ладоши и протянула ему руку, сказавши: - Так как вы, конечно, не знаете, что с этой моей рукой делать, то я вам подскажу... Но Макухин вдруг крепко поцеловал ее руку, обхватил ее плотно своей широкой лапой и, повернувшись к старику, сказал проникновенно: - Благословите, папаша! - Благословите, папаша! - деревенским говорком повторила Наталья Львовна, несколько церемонно и нараспев. Все еще не понимая, что это происходит перед ним, полковник поднялся и переводил глаза с дочери на Макухина. - Да благословляй же!.. Долго мы стоять будем! - крикнула Наталья Львовна. Только теперь старик понял, что это уж не игра, а что-то серьезное, и торжественно и медленно перекрестил обоих, а Наталья Львовна поцеловала Макухина в потный лоб. Что было потом, Алексей Иваныч не видел, он задом продвинулся к двери и ушел незаметно и бесшумно, унося с собою острое чувство какой-то большой щемящей тоски. Точно подломилась ступенька лестницы, на которой он стоял, и покатился он куда-то вниз, а внизу темно, тесно, скользко... и, может быть, даже бездонно. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ПОЗДНИЙ ВЕЧЕР Ночь Алексей Иваныч провел плохо: болело сердце, были частые перебои, приходилось мочить в холодной воде платок и класть на грудь. Все представлялась Наталья Львовна, как она стояла положительно прекрасная в своей неожиданной и странной злости... И в возможность брака ее с Макухиным почему-то не хотелось верить. И обидным даже это казалось, - вот что было совсем уже странно: обидным казалось, что Наталья Львовна вдруг с Макухиным. Зачем? И какие-такие "большие дела" с нею вместе думает делать Макухин? Набрать труппу, устроить театр и давать Наталье Львовне главные роли? И почему это вырвалось у Натальи Львовны, что он, Алексей Иваныч, "тоже жених"? "Вдовец - значит, жених!.." На половине Алимовой, разбуженной поздним приходом Алексея Иваныча, слышна была какая-то воркотня: упрекала ли она в чем-нибудь своего невозмутимого Сеид-Мемета или ворчала на беспокойного жильца, но доносились через тонкие, в полкамня, стены рокочущие звуки ее низкого голоса, и это тоже мешало успокоиться наконец и заснуть, хотя и была сильная усталость во всем теле. Снова и снова вспоминалось, как они говорили с Натальей Львовной в ее комнате, где был этот оранжевый колпак, говорили каждый о своем, но как будто об общем, и если он не пытался понять ее, то она как будто понимала его... Хотела понять. Только с нею и можно было говорить, больше не с кем, и вот теперь она уходит. От себя самой уходит, от того, над чем плакала вчера, - от своего прошлого... от того, от чего никак не может (да и не хочет даже) уйти он. Она за помощью обратилась к ним трем: не поможет ли ей кто-нибудь уйти от самой себя? И вызвался Макухин, и сказал: "Вот!.." И он уведет ее... И от одной только возможности, что Макухин уведет куда-то ее, Алексею Иванычу становилось страшно и нестерпимо больно. Ясным казалось только одно: надо кончить. Надо было так как-то направить свое тело, чтобы оно докатилось до полного и последнего ответа на все. Свою раздвоенность, косность своего тела, его сопротивляемость летучей и беспокойной мысли - именно теперь, когда болело сердце и нужно, но нельзя было заснуть, ясно почувствовал Алексей Иваныч. Покоя хотело тело, - полной ясности хотела мысль, и тоска его была совсем не по покою, а по ясности, по концу. Где конец - там ясность. Пусть даже это был бы конец самой жизни. Кто объяснит, почему бывают ясны лица у мертвецов? Не потому ли, что только конец проясняет жизнь? Это была мучительная ночь. Алексей Иваныч не забылся ни разу. Напротив, он часто вставал с постели и кружил своей летучей походкой по комнате. Лампы он так и не тушил. С яркостью резкой, подавляющей представлялся Илья и даже как будто предлагал ему своим уверенным жирным голосом: "Надо кончить". А Наталья Львовна все представлялась под руку с Макухиным, и, в то время, как он шел вперед, блестя своим золотым упрямым затылком, она все оборачивалась к нему, Алексею Иванычу, и смотрела на него сочувствующим, призывающим, ободряющим даже, каким-то очень сложным и глубоким взглядом. - Валя! - вполголоса, но упорно несколько раз призывал Алексей Иваныч, и даже прикручивал лампу до полной почти темноты, и ждал, - но Вали не было. На другой день, обойдя работы и потолковав с Иваном Гаврилычем, Алексей Иваныч уехал на станцию железной дороги. Ехать было не близко: сорок верст через горы. День стоял сыроватый, сероватый, но до чего же спокойный. А в горах в такие дни все звуки особенно глухи: они в тишину врываются насильно, - тишина их не хочет, - они рвут ее на части, части эти долго колышутся, и их осязает все целиком тело: они - как долгий понятный трепет. Пара - тощая, каурая, похожая на жирафов, - подымалась по липкому шоссе очень медленно, извозчик попался сосредоточенный малый, а может, и сонный: очень шло ко всему здесь кругом то, что у него волосы еще черные, а шея уж седая, и то еще, что он ни разу не обернулся назад. Верхушки гор были в сизых ровных тучах, и можно было воображать их высоты необычайной, - например, в двести верст, - все равно от этого ничего не менялось. Крепко преющим зимним дубовым листом пахло, размокшими пнями, мокрыми лошадьми... кроме того, в горах зимою есть еще какие-то свои запахи, равнинам незнакомые совсем. Ехал Алексей Иваныч к Илье, снова к Илье, и уж на этот раз - один. Он совершенно не ощущал теперь почему-то, как это было прежде, что везет Валю. Валя оставалась, как всегда, в нем, только теперь глубже его (это оказалось вполне возможным: и в нем и в то же время глубже его), а на поверхности в нем был теперь только он сам. Он же сам теперь был против обыкновения спокоен и даже с извозчиком не пытался заговорить о разных разностях, - до того был сосредоточенно молчалив. Про себя он очень живо и образно представлял, как он говорит с Ильей и о чем: не о многом, - только о себе самом - и немного: незачем было говорить много. Только вот что странным образом примешивалось сюда к ним двоим: разбитая вдребезги чья-то розовая лампадка и в испуге метнувшаяся мимо кошка с задранным хвостом. Он не понимал, зачем это еще ему - лампадка, кошка, а когда вспоминал вчерашнюю Наталью Львовну, болезненно морщился и поводил головой. Покормить лошадей остановились на постоялом дворе, в лесу. Тут и еще стояла тройка, только ехала в обратную сторону, к морю, и забыто прислонилась к перилам веранды вся разляпанная высохшей уже белой шоссейной грязью мотоциклетка; на веранде сидел за столиком такой же заляпанный чиновничек в форме, совершенно пьяный: давно уж, должно быть, он здесь застрял. Краснолицый, маленький, топырил кошачьи усики, курил и поминутно закрывал глаза и сколько ни насаживал на зубы папиросу, все вываливалась она у него от дремы на кирпичный пол, а он ее через силу затаптывал ногой и медлительно закуривал новую, которую опять ронял. На Алексея Иваныча глядел он прищуренно и презрительно почему-то, а может быть, он уж на все так глядел. В чистой комнате постоялого, - видно было через открытое окно, - дама с белокурой девочкой и с горничной в синей жакетке пили чай и ели яйца всмятку, - это они, конечно, и ехали на тройке к морю. В стороне, под деревьями, около ручья с зеленой от тины колодой, торчала телега, а на ней связанный пегий теленок, которого у молодого парня торговал, видимо, сам хозяин постоялого, долговязый, в жилетке и без шапки, желтобровый человек: тыкал в него пальцем и один глаз совсем закрывал, а другой выпячивал кругло, как дуло пистолета, и все повторял: - Я зря гавкать не буду... Я с тобой гавкать не буду: семь! Парень, поминутно оправляя свой красный очкур, отмахивался и пятился, а тот его настигал. Так они и вошли на веранду, а потом внутрь. Белокурая же девочка, очень милая лицом, разглядев в окно теленка, кричала матери: - Мама, смотри: теленок!.. Какой хороший теленок!.. И знаешь, - его везут, чтобы убить!.. Потом вошел стражник, шинель внакидку, - молодой и глупый по виду парень. Чиновник поглядел на него, сбочив глаза, и закивал пальцем: - А... Василий! С'да, В'силь! - И вовсе я не Василь, - я Наум, - сказал стражник серьезно. - К-как Наум?.. П'чему ж ты не Василий? (Чиновник был искренне удивлен.) - Василий - это утром был... Поняли?.. Василий уж сменился... А я - Наум. - П'чему ж ты Наум?.. - Потом спросил: - А ты водку можешь? - Водку, ее всякий может, - ответил Наум, поглядевши кругом серьезно. - Ты что б Василь, а?.. На какой черт Наум, а... Правда? - Да, а то неправда? - ввернул вдруг извозчик с надворья. - Привыкай тут ко всякому: тот Наум, тот Василь! - И даже голову просунул сквозь зеленый плющ веранды, чтобы посмотреть на своего Алексея Иваныча и на чужого чиновника (голову черную на седой шее) - и подмигнуть. А Наум уж усаживался на придвинутый ногой к пьяному столику табурет, складывал шинель на другой табурет и присматривался к разной на столе посуде и снеди. Двое музыкантов вышли изнутри, должно быть муж и жена, - он с гитарой, она с мандолиной, он - старый, с опухшими щеками, сутулый и седой, она помоложе и наглая, - вытерли рты, сели около перил и заиграли, - баба так себе, без одушевления, а старик очень старательно, даже ртом шамкал, наклоняясь, точно треньканье свое живьем глотал. Когда он подошел, сутулый, с гитарой своей к Алексею Иванычу просить на струны, жена принялась срезать ножницами мозоль на желтой грязной пятке, очень круто вывернув для этого ногу, и пьяненький, озираясь на нее, шепнул что-то веселое стражнику Науму, отчего пожиравший бараний огузок Наум только мотал, фыркая, головой и откашливался вбок. Потом опять появились на веранде, спускаясь к телеге, парень в красном очкуре, с лицом нерешительным и даже несколько тоскливым, и неотвязный желтобровый, направляющий на него сбоку свой круглый глаз, похожий на пистолет. Опять подошли к теленку, замахали руками, и говорил, убеждая, долговязый: - Что же я тебя, молодого такого человека, обдуривать буду? А?.. Хорошо разве это, а?.. Уж лучше же я самого себя обдурю!.. - И даже теленок что-то такое промычал недоверчиво. А день кругом продолжался все такой же спокойный, и долго на него, выйдя с террасы, любовался Алексей Иваныч. Тут лес был отовсюду, но сзади он надвигался на постоялый двор сверху, а спереди, сейчас перед глазами Алексея Иваныча, он падал вниз и подымался только значительно дальше, на горах. Лес ближний был теперь весь слегка рыжеватый, очень теплый на вид, и от туч, недавно проползших и поднявшихся, весь густо влажный, и сизо струился, а дальний, до которого добралось, наконец, через узкую голубую отдушину солнце, так внезапно засиял, что глазам стало больно смотреть. Было так: впереди теплое, как загорелое тело в поту, - это ближние буки; дальше лес, охваченный солнечным пожаром; выше - камень верхушек горных, расписанный по впадинам чистейшим снегом, и над ним продолговатый, как опрокинутая пирога, прозор совершенно голубого неба, а кругом него талые мягкие облака, готовые подняться... У Алексея Иваныча душа была податливая на краски, а тут они были такой неслыханной первозданной чистоты, силы и кротости!.. Когда же несколько дальше по шоссе вперед прошелся, все оглядываясь по сторонам, Алексей Иваныч, он набрел на шоссейную казарму, которой с постоялого двора за поворотом дороги не было совсем видно. И сам по себе это был довольно щеголеватый домик из кирпича, окрашенного в розовое с белыми разводами, и даже с резьбой на окнах, но вот что поразило Алексея Иваныча чрезвычайно: на парапете крыши сидел большой, необыкновенно пышный павлин; сидел он хвостом к дороге и неподвижно глядел тоже на осиянный дальний лес, на голубой прозор неба, на скалы вверху, запорошенные снегом... Он сам был весь голубой, темно-зеленый, индиговый, лиловый, оранжевый, - самых могучих в природе тонов, - и это здесь, на рыжевато-тельном фоне леса, который тихо струился, и на нежном молочном небе, на котором как раз пришлась одна только коронованная голова его. Непременно о чем-то думал павлин - тоска ли это была, или преклонение, - но Алексею Иванычу нужно было хлопнуть в ладоши и даже вскрикнуть, чтобы он повернул к нему голову, посмотрел очень спокойно, пожалуй даже обидно спокойно, и опять отвернулся созерцать день, леса, горы в снегу. Мы ведь никогда, в сущности, не знаем, что в нашей жизни важно для нас, что не важно, и как часто мы ошибаемся в этом! Павлин на парапете казармы шоссейной, может быть, был просто красив и только, можно было бы посмотреть на него, подумать: "Ишь ты, кто-то здесь красивую какую птицу завел!" - и пройти мимо; однако Алексей Иваныч чем-то встревожился и, удивленный, смотрел долго и мог бы стоять еще хоть целый час, но, услышав передвигающийся звон бубенцов и топот на постоялом, пошел навстречу своим, как он думал, лошадям; шел и оглядывался поминутно назад, как мальчик, все на парапет с павлином. Подойдя, увидел, что съезжала это тройка дамы, - его же извозчик только снимал пустые торбы с лошадиных голов, хотя уж тоже готовился ехать. Стражник Наум, по виду судя, порядочно уже успел напиться и теперь учил чиновника подымать шашку за конец ножен двумя пальцами. - Вот тебе и... вид'шь?.. Так? - старался поднять чиновник. А Наум говорил важно: - Что ж что вижу... это вы, конечно, с мошенством, и то не можете, а надо без мошенства... А я когда на службе (я ведь тоже, разумеется, взводный был, и за стрельбу часы) - я тогда винтовку даже за конец от дула двумя пальчиками подымал, этим и вот этим... А так - это мошенство одно! - К'к м'шенство?.. Ты гляди рыл'м!.. Вид'шь? - Ну да, гляжу... Я гляжу, - а ладонью зачем вот этим местом подсобляете? Пальцы, брат, должны свою развитость иметь. Чиновник воззрился тускло на Алексея Иваныча и прохрипел: - Ск'жи, за что он меня ун'чтожает? Бросил шашку на пол и отшвырнул ее ногой. - Я вам правильное говорю, - убеждал стражник. - А так вы мне свободным манером шашку сломать можете... - Нет, ты ск'жи: за что он меня ун'чтожает? - обратился чиновник к гитаристу. Но гитарист что-то жевал так внимательно, вдумчиво и беззубо, что не мог ничего ответить, а той, с мозолями на грязных пятках, что-то не было видно. Так и остался пьяный у своего столика и опять силился поднять двумя пальчиками Наумову шашку, когда усаживался в фаэтон Алексей Иваныч (а около теленка все еще торчал рыжий с пистолетом в упор). Потом заструился ближний лес и засиял еще шире дальний, и несколько памятных моментов было, когда ехали мимо шоссейной казармы и павлина. Алексей Иваныч тревожно ждал, не повернет ли к нему хотя бы на звон бубенцов созерцающую голову павлин, - очень этого хотелось; но он не повернул, - да и мало ли проезжает мимо за целый день всяких этих ненужно звякающих бубенцами троек и пар. Все-таки грустно почему-то стало Алексею Иванычу, что не повернул. Мотнув головой на корявый бук с вырезанным на коре крестом, сказал ямщик: - Этим месте третьем годе почту ограбили, человека убили, - вот через что там стражники поставлены, на постоялом... Не водку они пить, а должны за этим местом глядеть строго... Но и это место теперь было только задумчиво и струилось, и все капало с буковых сучьев на палые листья вниз. А выехав из лесу, сказал ямщик: - Теперь уж нам без препятствий... - кашлянул, сутуло поставил шею и замолчал до самого города. Пошли по сторонам перепаханные поля с лиловыми бороздами, огороды с осенней скареженной ботвой и табачные плантации с мокрой желтой густой щетиной, которую не всю еще спалили в печах; две-три маленьких деревушки попалось, одна - с захудалой церковкой, покрашенной охрой, с древним дьячком на зеленой скамеечке и с тремя веселухами-девками, стоявшими у колодца руки в боки... А когда начало вечереть, был уже в городе на станции Алексей Иваныч. Эта сутолока больших станций, - как она странно влияет на людей, приехавших из тишины! Так много вспыхивает и тут же гаснет разных мелькающих лиц, рук и шей, так много наблюдающих тебя отовсюду чужих глаз, так крикливы и беспокойны дамы, так деловиты мужчины в котелках, так стремительны синие носильщики и арбузоголовые казанские татары из буфета и так пренебрежительно важен бородатый швейцар в дверях, счастливый обладатель картуза с галуном, колокольчика и трубного баса, что несколько теряешься даже и чувствуешь какую-то неловкость, когда не совсем твердо убежден, что тебе необходимо ехать по делу (главное, - "по делу"), непременно с таким-то вот поездом, чтобы приехать в столько-то часов и определенно туда-то, в такое-то именно место - ни на волос дальше, ни на волос ближе. Бросилось в глаза Алексею Иванычу, что все были тепло одеты, а у него была только бурка поверх обычной его тужурки, - и все вспоминалось, что теперь уж глубокая зима, скоро крещенские морозы, что немного севернее снег, снега, а еще дальше - лютый холод. Но к Илье нужно было ехать на юго-восток. Никак нельзя было отделаться от ощущения тихого леса кругом, который струился, облаков мягких и теплых, с голубой отдушиной в них в виде опрокинутой, никуда не стремящейся пироги, старого гитариста, связанного теленка на возу, хорошенькой белокурой девочки с наивными глазами, пьяненького чиновника с его заляпанной мотоциклеткой, который так спокойно застрял на перепутье и отдал себя на уничтожение Науму-стражнику (к чему бы это?)... а главное - павлин: он почему-то прочнее всего вошел в душу, в нем что-то было. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ НОЧЬ На вокзале Алексей Иваныч сидел, следя за всеми и всем сразу, как он умел (ведь мысли у него были бегучие). Это был новенький, только прошлым летом законченный вокзал, и еще разрисованный разными красками наивно блестел плафон, и не очень запылилась недурная лепка вверху, но внизу все уже обвокзалилось: засалилось, обшарпалось, захваталось всюду... Фальшивые пальмы на столах, унылое чучело цапли на шкафу, армяне за буфетом и нумерованные касимовские во фраках, с широкими задами и маленькими бритыми головами... Алексей Иваныч даже подумал отчетливо: "Нет, не хотел бы я вокзала строить..." Он немного прозяб в дороге, и теперь один из касимовских приносил ему чай стакан за стаканом, и Алексей Иваныч, видя на всех теплые пальто, шубы и шапки, вспоминал, что ведь зима теперь, ведь глубокая зима, - что там, куда он ехал теперь, трескучие, может быть, морозы, а на нем всего только бурка. "Приеду - куплю", - думал он, нащупывая кстати деньги: не потерял ли, и соседу своему, старому священнику, или, скорее, дьякону, жевавшему украдкой домашнюю курицу, завернутую в газету, сказал: - Вот, еду на Волынь, а одет легко. Дьякон вскинул на него испуганные глаза, перестал жевать и спросил невнятно: - Как-с? - Впрочем, теплую одежду везде можно купить, не так ли? И еще дьякон, - видимо, сельский, с косичкой, красноносый и несмелый, с полным открытым ртом - смотрел на него выжидающе, не решаясь снова начать жевать, как он уже говорил не ему, а сказал самому себе: - Хотя, вне всякого сомнения, туда можно бы и не ездить: зачем? - И тут же убеждал себя: - Однако непременно надо: больше некуда ехать. Против него наискосок сидела смуглая семья, оживленно говорившая на каком-то странном языке, должно быть караимы: две бойких девочки с усталой черновекой матерью; потом, подальше расположились шумливые, все хохочущие, в пух разряженные, перепудренные, перекрашенные три девицы, которых угощал шоколадом пожилой путейский инженер. Еще и другие были, много разных, но все мельком: чернели, белели, зеленели, садились, вставали, уходили... эти засели прочнее других. По общительности своей Алексей Иваныч и к черновекой даме обратился с услугой: подставил ей графин с водой, и та поблагодарила томно. Алексей Иваныч похвалил ее живых девочек, - конечно, вполне искренне похвалил, - и дама была так польщена этим, точно за нею самой признали первую молодость, так тронута, что сразу и навсегда расположилась в его пользу, что бы он ни сделал потом, хотя бы на ее глазах убил человека. Дьякон, прожевавши курицу и завернувши в бумагу остатки (может быть, он был священник из глухого села), перекрестился и, видя душевность Алексея Иваныча, счел нужным тоже поглядеть на него участливыми глазами и сказать с улыбкой: - По всему судя, вы с какого-нибудь курорта? Голос у него оказался тенор, и потому Алексей Иваныч сразу решил, что он священник (у дьяконов все больше басы). - Батюшка, - ответил он вопросом, - вы в бессмертие души верите? Он спросил это вполголоса, так, чтобы было интимнее, чтобы не расслышал никто, например дама с девочками. И так как у батюшки от неожиданности этого вопроса опять стали круглые глаза и рот трубою, то Алексей Иваныч понял, что он ему, если что и ответит, то что-нибудь всем известное, а перепудренные девицы с инженером вдруг в это время залились таким оглушительным хохотом, что не только черновекая дама, но и сам Алексей Иваныч болезненно поморщился. Инженер был с сильной проседью, желто-пухлолицый, какой-нибудь начальник дистанции, и за то, что он с такими девицами, Алексею Иванычу было его искренне жаль. - Мама, - спросила одна из девочек, - чего это они все смеются? - Потому что им весело, - ответила дама, пожав узким плечом, и в поучительных целях показала ей и другой дочери чучело цапли на шкафу с посудой: - Видите, какой журавль? - Потом спросила Алексея Иваныча, не к жене ли он едет. Оттого, что пустой вопрос этот больно его задел, Алексей Иваныч ответил, подумав: - Нет, у меня нет жены!.. Нет, жены нет... Это я к сестре. - Или к невесте? - опять пусто спросила дама, улыбаясь. - Такой у вас рассеянный вид. - Вот как? - серьезно удивился Алексей Иваныч. Оглядел свою бурку и добавил: - Это оттого так кажется, что я легко одет, а теперь зима. В это время кто-то в волчьей шубе, почему-то знакомой походкой, прошел мимо стола к буфету. Только эту походку отметил взгляд. Почему-то павлин на парапете вспомнился ярко, и, допивая четвертый стакан чаю, думал Алексей Иваныч спросить священника: не дьякон ли он, и даму: не гречанка ли она из Мариуполя, например... Но, еще раз внимательно всмотревшись, Алексей Иваныч увидел, что этот в шубе волчьей, пожалуй, очень похож на Илью, только что этот - бритый, - не на того Илью, которого он видел недавно, а на прежнего, на студента, - Илью, который, уходя от него, поднял воротник шинели, на того, которого он тогда с Валей в театре встретил... И даже бормотнул Алексей Иваныч, изумясь: "Как же так? Неужели он?.." Вот он, подойдя к буфету, что-то выпил, запрокинув назад голову, и медленно стал искать глазами, чем закусить... все повадки Ильи. Встревожась, насторожась, как охотник, бросив свой чай и дьякона (или священника) и караимок (или гречанок из Мариуполя), Алексей Иваныч все смотрел в спину вошедшему, но когда услышал, что тот сказал что-то (что именно, - не расслышал, а только тембр голоса), сомнений уже не осталось: если не сам Илья, то его двойник или брат (может быть, и есть у него брат), и Алексей Иваныч быстро вскочил и подошел сам к буфету. Он даже испугался несколько, ему даже хотелось ошибиться, - однако это был действительно Илья. И ничуть не пытался он скрыться от Алексея Иваныча, даже глаз не отвел, а, вытирая губы салфеткой, рассмотрел его всего с заметным любопытством. - Это... вы? - с усилием спросил Алексей Иваныч. - Я, я... В Харьков... А вы куда? - спросил Илья. - Уж не ко мне ли опять? - и чуть улыбнулся. От тембра этого голоса, жирного и круглого, Алексею Иванычу стало и тоскливо вдруг и очень тревожно. - Я? Нет... совсем не к вам... Я тоже в Харьков... - Он смешался было, но добавил уже тверже: - Не в самый Харьков, то есть... А вы, значит, вот как! Правду тогда сказали, что вам надо ехать? Вот как! Я не думал. - Я большей частью говорю правду, - серьезно сказал Илья. Он расплатился не спеша и отошел от буфета. Забыв о своем чае, Алексей Иваныч шел рядом с ним. У бокового столика, на котором лежали газеты и какой-то сверток, Илья сел, распахнув шубу, и Алексей Иваныч, не совсем овладев еще собою, но уже все случайнее забыв, уселся за тот же столик, точно это было опять в кабинете Ильи, точно тот разговор, который был между ними, даже и не прерывался. Он весь его припомнил сразу, этот путаный разговор, и сразу же показались в нем бреши, неплотные, на живую нитку сметанные места, над которыми нужно было бы еще поработать, кое-что кое с чем связать плотнее. Странно было еще и то, что вся вокзальная суета не только перестала занимать Алексея Иваныча, - она даже существовать для него совсем перестала: было опять только двое их и опять Валя с ним, только прежде Алексей Иваныч себя чувствовал более смелым, а теперь он начал ощущать какое-то превосходство над собой Ильи (может быть, просто оттого это, что на нем была только бурка, а на Илье шуба волчья). Он даже, глядя на Илью, иногда отводил глаза, чтобы себя не выдать. - Вы к доктору? - спросил Илья густо. - Я? зачем? Нет, я не болен, - быстро ответил Алексей Иваныч. - Нет, не лечиться, конечно, а... Вот вы говорили, что у вас санаторий хочет строить какой-то доктор... Крылов, кажется. - Да, да... я сказал, - припомнил Алексей Иваныч, - это я пошутил. - По-шу-ти-ли?.. Ишь вы как!.. Хотя почему бы вам и не полечиться? - лениво сказал Илья. - Чем же я болен? - удивился Алексей Иваныч. - Всякий из нас чем-нибудь болен. - Нет, я не болен. - Однако поговорить с доктором никогда не мешает. - Илья поправил пенсне, потом снял его, протер, надел снова, потом медленно достал портсигар, тяжелый, серебряный, с золотой монограммой, открыл и протянул Алексею Иванычу, и тот взял было папиросу, но тут же положил ее обратно, сказавши: - Нет, у меня свои... Я только свои курю, простите... Странно было ему видеть теперешнего Илью, так похожего на прежнего, год тому назад. Теперешний, гладко выбритый, выпуклощекий, он был тот самый, которого он носил в себе долго вместе с Валей, тот самый, с которым объяснялся он мысленно тысячу раз, тот самый, который заставлял его и в одиночестве даже вскакивать вдруг и сжимать кулаки, тот самый, ради которого он приехал, наконец, на юг, к морю. Вот этот самый настоящий, неподдельный Илья теперь против него... В людном месте? Нет, вот именно наедине, - все равно что наедине. То свидание с ним у него дома - его можно и не считать: это - начерно, это как будто и не с ним было, а первое, желанное, жданное, - оно вот теперь. К этому Илье он ведь не ехал даже, о встрече с ним теперь даже не думал... Этот Илья был как будто подсунут ему кем-то (Валей?); он был как будто подарок ему чей-то (чей же, если не Вали?), и у Алексея Иваныча все замерло в душе, притаилось, стало таинством. - Да, вот именно... Теперь вы такой, как надо... Как тогда, - бормотал почти про себя Алексей Иваныч, вглядываясь в его бритую темную губу и большой подбородок. - Почему это вы теперь стали, как прежде? Изменили себя так? - Так измениться можете и вы... за двугривенный, - вяло сказал Илья. - Как актер... Впрочем, знаете ли, вы, - очень странно, - на какого-то иностранца теперь похожи... немного, конечно... Вы не были за границей? Илья подумал несколько и ответил: - Был. Я недавно оттуда. - Ну вот видите! - точно обрадовался Алексей Иваныч и продолжал оживленно: - А сейчас в Харьков вы зачем? - Э-э, это уж мое дело, конечно... Вы согласны? - Илья чуть усмехнулся мясистыми бровями. Правда, это было его дело, но Алексею Иванычу стало вдруг не только неловко за себя, за ненужный вопрос, но и на Илью досадно: этой усмешечки его он совершенно не мог вынести спокойно. И сразу заволновался. - Да, конечно... Я не то хотел спросить... Я, видите ли, хотел только узнать... В это время подошел к нему татарин получить за чай. - А? Чай?.. Да, я там пил чай рядом с дьячком... Четыре стакана? Вот я сколько! И не заметил... На! - И сунул ему серебряный рубль. - Холодно было ехать несколько, - вот я почему, а то я не особенно люблю чай, - сказал он Илье, часто мигая: что-то мешало видеть его отчетливо, выпукло, так, как хотелось видеть. Точно он все время уплывал, старался уплыть от него, прятался за клубы табачного дыма. - Вы с каким поездом едете? - спросил Илья. - Я? В девять, с ускоренным... Кажется, он в девять идет. - Дядя, - вдруг подняв голову, сказал Илья: - Не поехать ли нам в одиннадцать, с бисом? Алексей Иваныч обернулся и увидел подошедшего сзади дядю Ильи, того самого, с чудным именем, с серебряными кудрями из-под меховой шапки и уже с заранее прочно вдетой в широкое красное лицо искристо-веселой улыбкой. - Ба-ба-ба! Кого я вижу! - раскатисто на весь вокзал обрадовался дядя и протянул ему обе руки в рукавах огромной шубы. - Алексей... Алексей Иваныч? Так? Не напутал лишнего? Алексей Иваныч поднялся было уйти, до того неожиданным для него был приход Асклепиодота. Он даже растерялся от этой внезапности, - это совсем лишнее было теперь, этот шумоватый дядя. Но дядя и его усадил, взявши за плечи, и сам повалился мешком рядом на стул. - Гонял-гонял по городу и... до чего устал, до чего упрел. Нет уж, стар я стал дела делать!.. Скоро уж, скоро мне отдерут подковки... А вы здесь по строительной части все? Ах, Алексей Иваныч, Алексей Иваныч! Очень вы хороший человек, а... - Нам не поехать ли в одиннадцать, с бисом? - перебил его снова Илья. - А зачем это с бисом, хотел бы я очень знать? Чем с бисом, так лучше с бисовым батькой, а? - толкнул Алексея Иваныча Асклепиодот, подмигнул и похохотал немного. Илья подождал, когда он кончит, отряхнул папироску и сказал: - Да видишь ли... Коломийцев... Ведь нужно бы с ним поговорить, а у меня как-то из головы вон... Заеду-ка я к нему сейчас, а? Илья решительно встал было, но дядя ткнул его в грудь и усадил опять. - Ах, эти мне щеглы, молодые, шестиперые!.. Да ведь был, был я у него, сейчас был! Все решительно разобрал до косточек! - Гм... был? Когда же это? Какой ты скорый!.. Ты бы закусил, что ли... Пойдем к буфету. - Закусывал... Грабиловка! Сплошной грабеж везде, недоволен я!.. Да-с, Алексей Иваныч, дорогой, опять мы с вами встретились, очень кстати. Алексей Иваныч придумывал уже мучительно, как бы ему так естественно объяснить, зачем он здесь и что намерен делать, как вдруг Асклепиодот поднялся шумно: - Ах, вот тут я одного хорошего очень, замечательного человека вижу!.. Я сию минуту!.. - и, задевая за стулья полами шубы, ринулся к какому-то лопоухому восточному человеку с башлыком на шее, который горячо глядел на него из дверей, не входя в зал. - Вот как! - насилу опомнившись, сказал Алексей Иваныч. - Вы и тут с дядей? - Да-а... была у нас тут остановка, - заезд, вернее, по делам... - И Илья скучно постучал мундштуком по столу. - Де-ло-вой народ! - протянул без всякой насмешки Алексей Иваныч. В первый раз чужая (именно Ильи) деловитость его изумила как-то. Правда, он и сам теперь делал что-то, проводил шоссе, вычислял, наблюдал, хлопотал, даже поругивал рабочих, но все это как-то по старой привычке, без всякого умысла. - Итак, - сказал вдруг Илья шутливо: - Значит, судьба нам ехать с вами в одном поезде... Или вы, может быть, поедете с бисом? - Судьба, да! - живо подхватил Алексей Иваныч. - Я с бисом? Зачем? Нет, я в девять... Судьба, совершенно верно... Конечно, судьба! - В судьбу вы верите, значит?.. Та-ак... Говорят, от судьбы не уйдешь... Только в какой бы вагон вы ни сели, я сяду в другой, так и знайте. - Вот как? Это зачем же? - Куда вы, собственно, едете? Конечный пункт? - Еду? Разве я не сказал вам? На Волынь... Вашего сынка посмотреть. - Ага... кланяйтесь ему. - Детей целуют!.. Вы еще неопытный отец... Детям не кланяются, их целуют... - Ну, поцелуйте... - А почему же вы не хотите в одном вагоне? Ведь это мы случайно встретились, - не к вам я ведь ехал... Не хотите? - Совершенно не хочу. - Да почему же? - А чтобы не было скучно. - Вы уж второй раз говорите то же самое... В ресторане вы то же самое сказали. - Неужели?.. И в третий раз могу сказать то же. - Илья уж не улыбался, говоря это: у него стал упорный и тяжелый взгляд, явно ненавидящий и презрительный в то же время. - Для вас, значит, это только скука?.. Но Валя все-таки хотела, чтобы я именно сегодня и здесь вас встретил... Для нее, значит, это не скука, как и для меня. - Вот что: вы полечитесь, это я вам серьезно говорю! - От чего? - Да уж доктор, он знает... Я вам посоветую одного, есть в Харькове, на Сабуровой даче: очень внимательный. - А-а, вы уж меня вон куда хотите! Надоел я вам? - Очень. - Чрезвычайно? Не правда ли? А вы мне? - Послушай, любезный, дай мне бутылку пива, - обратился Илья к случайно подвернувшемуся татарину с верблюжьей губой, и, помолчав, спросил Алексея Иваныча: - Револьвер ваш знаменитый, конечно, и сейчас с вами? Какой он системы, кстати? - Со мной. Парабеллюм, - отчетливо ответил Алексей Иваныч, отчетливо и тихо, тише, чем он говорил обыкновенно. Между тем именно с этого момента он почувствовал себя как бы в припадке, в том странном состоянии, когда ясность сознания вполне уступает место ясности чувств. Все резко вдруг, как плетью из проволоки, начало хлестать его по нервам: и хохочущие вдали пусто, глупо и похабно девицы, и верблюжья губа седого татарина, и грязные фартуки носильщиков, и армяне за буфетом, и проходившие мимо двое военных с усиленно-вертозадой дамой, и дьякон, тот самый, с косичкой, и расписной ненужно плафон, и пальмы, и цапля, недавно названная журавлем, - все он воспринимал в виде резких, противных, наглых пятен, и все углы кругом казались точно штыки. Но Илья, Илья! Он как будто и сам растворился во всем и в себя все вобрал кругом. Ощутительно почувствовал Алексей Иваныч, что Илья навалился на него, и это потому так трудно дышать, что он под ним, под этой шубой волчьей, под бритым, ни в чем не сомневающимся подбородком: притиснут, и нет выхода. - И такого любила Валя! - медленно проговорил Алексей Иваныч про себя, в то время как Илья пил холодное пиво. Он выпил стакан, налил другой и выпил сразу и сказал, играя голосом, как актер: - Любили меня всего три Вали (за что, - это у них спросите). Одна - Валентина Андреевна, другая - Валентина Петровна, а третья... отчество вы лучше помните, а я что-то забыл... Николаевна?.. Семеновна?.. Совершенно забыл. - Как "забыл"? - больше одними губами, чем голосом, спросил Алексей Иваныч и к ужасу своему почувствовал, что и он сразу не может припомнить отчество Вали, вымело как-то из памяти, запало куда-то, в темный угол, как буква набора, и несколько моментов шарил в памяти он сам, пока не поставил на место: Михайловна, - Валентина Михайловна. Тут же и отец ее возник, как живой, - Михаил Порфирьич, инспектор народных училищ, ясный, слабый здоровьем старичок... И почему-то тут же представился сегодняшний пьяненький чиновничек с мотоциклеткой, спрашивающий скорбно: "За что он меня уничтожает?" Была как будто у Ильи затаенная мысль уничтожающе глядеть на Алексея Иваныча. Может быть, Илья просто думал, что он уйдет от него оскорбленный, как ушел и тогда из ресторана? По крайней мере, так казалось уже гораздо позже Алексею Иванычу. Но теперь он ощущал Илью, как силу давящую, идущую прямо на него, напролом, нагло хохочущую, как те три раскрашенные проститутки с инженером. Он слышал и то, чего не говорил Илья, но мог бы сказать непременно и сказал бы, если бы не здесь, а где-нибудь в другом месте, хотя бы через час, в вагоне в отдельном купе, например. - Как "забыл"? - повторил Алексей Иваныч погромче. В это время сзади него раскатисто, по-хозяйски говорил кому-то Асклепиодот: "Лишь бы, батенька, с рук свалить, а с ног и собаки сволокут!" - но Алексей Иваныч не обернулся; потом голос дяди раздался где-то дальше. Поезд в это время, товарный, прогромыхал за окнами. Караимка с девочками прошла мимо посмотреть, не пассажирский ли, и одна из девочек поглядела на Алексея Иваныча в упор, потом от дверей еще раз поглядела. Другие проходили, - черные, белые, красные - все это, как в снежной метели, мельком. - Михайловна! - сам не зная зачем, проговорил Алексей Иваныч. - Михайловна? - переспросил Илья и, выпив еще стакан пива, осевшего белой полоской на его темной губе, пересчитал снова: - Валентина Андреевна, Валентина Петровна, Валентина Михайловна... три Вали, Андреевна была шатенка, Петровна - брюнетка, из Батума, а третья Валя... - Как? - немея от смертельной тоски и втянув голову в плечи, шепнул Алексей Иваныч. Тут сверкнуло в памяти: "тихо у нее все кончилось: и отомстить некому было", - так Наталья Львовна сказала. - Третья уж не помню, какая... Она блондинка была или шатенка? Это я уж честно и добросовестно забыл... Илья играл жирным голосом, как актер, стараясь сделать особенно выразительным каждое слово, и глядел выразительно: это был явно насмешливый, вызывающий и вот именно уничтожающий взгляд. И перед глазами Алексея Иваныча все запрыгало и смешалось, и враз заколотилось сердце. - Забыл? А, забыл?.. Так я тебе напомню, подлец! - Алексей Иваныч кричал это визгливо, совершенно не замечая того, что кричит. Так как Илья поднялся и схватил бутылку за горлышко, то бессознательно поднялся и он и бессознательным, обратившимся уже в привычку жестом выхватил револьвер. Он выстрелил три раза, но ему показалось, что он только нажал курок, выстрелов же он не слышал, и только когда покачнулся Илья и сел, прижав к груди левую руку, когда взметнулся около него дядя и тут же восточный человек, и какой-то военный, и дама с девочками, и носильщик с очень яркою бляхой, и проститутки с инженером, и еще какие-то, и громко заговорили кругом, - он понял, что случилось с ним что-то страшное, и он тоже опустился на скамью, потому что подкосились ноги. Он обмяк весь. Сердце билось часто и вздрагивало от перебоев, голова тоже вздрагивала, и револьвер он не выпустил, а зажал его так закостенело, точно и себя он тоже ранил; и хотелось ему закрыть глаза и опять заснуть, чтобы сон этот, страшный сон развидеть: удивительно было то, что ни за что не хотел верить рассудок, что все вот теперь на вокзале явь. А кругом между тем было так же, как всегда при несчастьях: бестолково, крикливо, один другого точно нарочно не понимал... Больше всех кричал, конечно, дядя Асклепиодот: - Я этого знаю, убийцу!.. Он в гостях у нас был! Алексей Иваныч, будь он трижды, анафема, проклят! Я его, как доброго, принимал! Шапка съехала ему наперед, и из-под шерсти какого-то зверя глаза старика по-лесному блестели, и весь он был - красный зверь. Та самая девочка-караимка, которую Алексей Иваныч и прежде заметил вскользь, которую раньше он похвалил матери за живость, очутилась теперь ближе всех к нему и испуганно смотрела не на Илью, а на него в упор... Другая такая же девочка, сегодняшняя, мелькнула в памяти зачем-то, и то, как она говорила о теленке: "Знаешь, мама, это его везут, чтобы убить". - Нет, это я совсем не то... этого не надо было, - бормотнул беззвучно Алексей Иваныч, умоляюще глядя на девочку-караимку. Он приходил в себя постепенно, тем более что его оставили, возясь с Ильей, только кто-то уверенно взял у него револьвер, грубо сдавив руку в запястье. Он все сидел, не имея сил подняться. Сердце колотилось, отдаваясь в голове громом, и грудь стало больно слева. Главное, - все люди кругом стали вдруг чужими людьми, чего раньше никогда не было. Дьякон помогал укладывать Илью на скамейке и, должно быть, советовал что-то особенно дельное, потому что с ним соглашался Асклепиодот. Когда подошли начальник станции, дежурный по станции и два жандарма, то Илья лежал уже на спине, в расстегнутой белой рубахе. Тут же кто-то подтащил только что вошедшего и еще не поставившего портпледа маленького, с детским лицом, военного врача, и тот, сморкаясь, говорил: - Только я, к сожалению, не хирург, господа! Нет ли здесь, - поищите, - хирурга? - и видно было, что у него сильный насморк. - Ах, боже мой! - всплескивала руками дама-караимка. - Он сидел рядом со мною вот только сейчас, только сию минуту!.. Такой воспитанный! Алексей Иваныч только по голосу различил ее, а глаз поднять на нее не мог. Была острая жуть, неловкость перед всеми этими вдруг появившимися отовсюду людьми, так что все они стали чрезвычайно заметны, огромны, гиганты какие-то, а он - мал; главное же - была неуверенность, неизвестность: точно провалился, идя по той дороге, которую знал и на которой провалиться никак было нельзя. "Валя!" - усиленно призывал Алексей Иваныч. Он закрывал глаза, чтобы представить ее ярко, ярче всего того, что было сейчас перед глазами. Ведь это все во имя ее: может быть, она и сюда придет, как тогда в церковь, когда потушила свечу? Но открывал ли глаза, закрывал ли, - точно засыпало Валю обломками, обрывками, кусками того, что было кругом: жандармские желто-серые рукава с шевронами, красная фуражка начальника станции, шинель военного врача, клок бороды Асклепиодота, ноги Ильи в глубоких калошах... а Вали не было. Ясно стало видно почему-то горное небо, резьба приснеженной верхушки и павлин на парапете... "Может быть, павлин этот был Валя?.." От покинутости, от полной законченности всего, чем он жил до этого часа, от жути почти младенческой, когда все уходят и никого нет над колыбелью, Алексей Иваныч заплакал наконец: качал головою и тихо плакал. А так как сердце все билось с перебоями и дрожью и больно было в груди слева, то он поднялся, оглядел с высоты своего роста всех сквозь слезы и пошел было в ту сторону, где увидел караимку с девочками, но жандармский вахмистр, высокий красивый старик с золотой медалью на шее, слегка дотронувшись до его руки, сказал строго: - Куда вы? - А?.. Я пройдусь. - Нет, нельзя... Вы уж сидите, пожалуйста! - Я не могу... Я с ума сойду, - пробормотал Алексей Иваныч. - Ваша фамилия? - спросил вахмистр, вынимая записную книжечку в клеенке. - А может быть, с вами и паспорт? Илья стонал негромко, видимо сдерживаясь. Сознания он не потерял: показались на один момент в просвете между загораживающими людьми открытые глаза. - Я его опасно? - спросил Алексей Иваныч жандарма. - Это уж доктор знает, - строго сказал жандарм. - Только бы не опасно... только бы не смертельно... Ах, не нужно было этого совсем! - бормотал Алексей Иваныч. Вахмистр посмотрел на него, прочитал первый листок его паспорта и спросил: - Куда вы хотели пройтись?.. Вы ведь теперь арестованы. - А?.. Вот как!.. Зачем это? - Человек не муха, - сказал вахмистр, вписывая его в свою книжку. - Да, конечно... Ничего, я сяду. Я ослабел очень. И другой жандарм, рыжий, с густыми усами, просил толпу разойтись, а толпа говорила ему, что разойтись некуда, что это не улица, а вокзал, что скоро должен был прийти поезд, поэтому везде теснота, и дежурный по станции громко говорил кому-то, что карету скорой помощи он уже вызвал по телефону, когда случилось что-то неожиданное для Алексея Иваныча. Какая-то знакомая на лицо молодая дама в котиковой шапочке, очутившись близко от скамьи, на которой лежал раненый, долго всматривалась в него и вдруг спросила громко: - Боже мой, кто это? Должно быть, ей никто не ответил, потому что она опять спросила дьякона: - Батюшка, кто - это? - но батюшка не знал. Тогда она протиснулась к изголовью (под головой Ильи была уже белая, справа окровавленная подушка) и вдруг вскрикнула истерически: - Илья! - и по голосу ее Алексей Иваныч вспомнил, что это Наталья Львовна. Тут же вспомнил он, что она здесь должна быть с Макухиным, и, поискав глазами, нашел Макухина. О том, что Наталья Львовна могла тоже знать Илью, он не подумал даже: тут ничего странного не было для него на первый взгляд, но вот что он отметил, вот что его изумило чрезвычайно: он ждал, что теперь придет Валя, но пришла совсем другая, - Наталья Львовна. То острое расстройство, которым заболел Алексей Иваныч, началось, конечно, несколько раньше, но окончательно постигло его оно вот именно в этот момент, когда другая, близко знакомая женщина вскрикнула истерически "Илья", так же, как, очевидно, вскрикнула бы и Валя. Эта тоска влилась в Алексея Иваныча, как Валина тоска, и захлестнула его. И то, что он видел и слышал теперь, было как-то на краю сознания, едва доходило и тут же выпадало, и связать одно с другим даже не пыталась мысль. Макухин стоял с видом большой растерянности: он пытался удержать Наталью Львовну, но та вырвалась почти силой. Убедившись уже в том, что этот раненый - ее Илья, она теперь добивалась узнать, кто его ранил. Алексей Иваныч видел, как слабо и криво улыбнулся узнавший ее Илья, точно хотел сказать: "А-а! И вы здесь!..", услышал свое имя, с ненавистью произнесенное Асклепиодотом, и увидел, как, изумленно повторив: "Алексей Иваныч!" - упала Наталья Львовна, заломив руки, а Макухин, весь красный, сопящий, поднял ее с пола и понес в дамскую уборную, поминутно бросая в толпу: - Пропустите, пожалуйста!.. - Следом за ним почему-то пошел туда же и рыжий жандарм. Потом пришел поезд, публика с вокзала ринулась к вагонам, на вокзале стало совсем просторно; в дверях военный врач с детским личиком отбивался от наседавшего на него Асклепиодота и кричал визгливо: - Поймите же: его надо в больницу! Там хирург!.. Илья лежал лицом к спинке дивана. Жандармский вахмистр отошел было к дверям вокзала, но тут же вернулся вновь. - Меня теперь - в тюрьму? - рассеянно спросил его Алексей Иваныч. - Это - дело полиции, - ответил жандарм. - Мы должны передать вас полиции... Пройдите пока в жандармскую комнату: дознание напишем. В это время продвинулся вперед загораживавший окна поезд, и косые пыльные лучи ворвались. - Что это? Солнце садится? - рассеянно спросил Алексей Иваныч. Старик в жандармской шинели покосился на него и промолчал. В жандармскую комнату за ним, где, кроме желтого стола с чернильницей и ручкой и двух желтых же табуретов, ничего не было, Алексей Иваныч вошел с большой готовностью, но там, осмотревшись и видя пустоту, по старой привычке своей начал усердно шагать из угла в угол. Вахмистр по-стариковски понимающе поглядел на него, убедился, должно быть, что бежать никуда он не хочет, и начал писать протокол о том, что на таком-то вокзале, такого-то числа, месяца и года и во столько-то часов дня один человек, - такой-то, - был ранен другим, - таким-то - вследствие ссоры. Но еще не успел вахмистр дописать своих последних казенных слов, как рыжий жандарм ввел оправившуюся Наталью Львовну и Макухина. Алексей Иваныч перестал шагать. Из толпы, чужой и холодной, выделились эти двое, как свои, но в то же время неясно как-то пробежало в сознании, что женщина эта, в сбившейся шапочке и со следами недавних слез на бледном лице, почему-то смертельно оскорблена им, и потому в ее большие темные нестерпимо тоскливые глаза Алексей Иваныч, остановясь, глядел умоляющими глазами. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ ЧЕЛОВЕК ЧЕЛОВЕКУ... Когда душа притихает, не кажется ли тогда излишне шумным решительно все на свете? Душа слушает тогда только себя одну: свое прошлое, свои искания, свои тайны, и иногда так болезненно трудно бывает внезапно оторваться от всего этого, самого скрытого, самого дорогого, - и идти куда-то вместе со всеми - жить. Разве это усталость души? Нет, это просто душа у себя, в своей собственной келье, дома. В сутолоке жизни так редко бывает это с нашей душой, а как это нужно!.. Это - не одиночество, это только свидание с самим собою, радостное и милое, - ну, просто куда-то сбежал от себя самого, долго скитался и вот вернулся. И что бы ни говорили слишком краснощекие, а хорошо это: закрыть ставни наглухо днем, занавесить окна черным, зажечь свечу, скромную, как ребячий глазок, - сидеть перед нею, прижавши руки к вискам, и думать. Может быть, то, что промелькнет в это время или на чем остановишься с любовью, никому и не нужно, - но ведь это было бы неслыханным чудом, если бы до скрытых тайников в твою душу проникла чужая душа! Именно то, что никому другому не нужно, нужнее всего тебе. И у кого тиха и глубока своя келья, и у кого длинна и ярка свеча, и у кого есть над чем задуматься надолго, - просто, самозабвенно, без слез и без гнева, - хорошо тому, потому что с ним весь мир... - Алексей Иваныч! - с усилием сказала Наталья Львовна. - Что вы сделали!.. - Простите! - привычно для себя сказал Алексей Иваныч. - Но его уже нет на вокзале, вы знаете? Где же он? Где же Илья? Где? У Натальи Львовны вновь навернулись крупные слезы. - Это вы насчет раненого? - осведомился вахмистр. - Значит, карета скорой помощи пришла. Железнодорожная больница есть у нас тоже, но уж лучше в настоящую, в земскую. - Лучше? - отозвался Алексей Иваныч. - Разумеется... Там приспособления все, а у нас что? - чики-брики. Рыжий жандарм, подойдя к вахмистру, стал что-то говорить ему шепотом, и скоро вахмистр важно обратился к Макухину: - Ваша фамилия?.. И что вы можете показать по этому делу?.. И пока Макухин, сперва запинаясь и останавливаясь часто, потом более уверенно и плавно начал рассказывать, откуда прибыл он сюда с невестой в автомобиле (за покупками ввиду близкой свадьбы) и почему приехал именно на вокзал, а не остановился в городе, в гостинице (было дело по отправке камня) - и потом дальше об Алексее Иваныче, которого он и раньше считал несколько ненормальным (так и сказал веско и убежденно: "считал несколько ненормальным"), - пока говорил он все это, а вахмистр записывал, - Наталья Львовна все смотрела на Алексея Иваныча жутким своим упорным взглядом, который знал за нею Алексей Иваныч и раньше. Этого взгляда и раньше как-то боялся Алексей Иваныч, а теперь он намеренно отводил глаза, блуждая ими по широкой склоненной спине вахмистра, по желтым табуретам и вытертому, давно не крашенному полу... Но когда он, также потупясь, взглянул на муфту Натальи Львовны, сверху - какого-то темного меха, а изнутри подбитую белым ангорским кроликом, он вспомнил вдруг пеструю кошку, опрометью бросившуюся куда-то, - бржж, с задранным кверху хвостом, и почему-то тут же розовую лампадку, вдребезги разбитую пулей... И впервые дошло до сознания, что стреляла в кого-то Наталья Львовна, в какого-то артиста, который ("каприз таланта") любил вчитываться в роль при розовой лампадке и был, должно быть, товарищем Натальи Львовны по труппе... И еще не успела улечься в голове эта мысль, как почему-то вспомнилось, что Илья недавно был (он сам это сказал) за границей и теперь, как и раньше, брился, как актер... И вдруг, как пораженный, вполголоса, но с широко открытыми глазами, спросил он Наталью Львовну: - Это о нем, о нем вы мне тогда... вчера? Лампадка розовая, и кошка... это он? - Он! - чуть шевельнула губами Наталья Львовна. Алексей Иваныч прошептал было: - Как же так? Когда же?.. - но потом, сделав рукою свой обратно хватающий жест, сказал: - Простите! - и ничего не добавил больше. Когда Макухин сказал, наконец, что больше по настоящему делу он ничего показать не может, вахмистр (а рыжий жандарм ушел еще раньше дежурить на вокзале) подозвал к своему столу Наталью Львовну, и та подошла и села на табурет. На вопросы вахмистра она отвечала, осторожно выбирая слова, - что знает и того, кто ранен (когда-то вместе играли на сцене), и того, кто ранил (случайные соседи по дачам), но почему именно стрелял один в другого и умышленно это было или нет, - не знает. Алексей Иваныч слушал и думал даже, что вахмистр неправильно делает допрос и знает это, так же, как Наталья Львовна знала, почему он стрелял в Илью, и скрыла это, - что над его личным, таким огненным, палящим и режущим, уже начинает клубиться холодное, чужое, как сырой туман: чужому до чужого какое дело?.. Он отметил и то, как встала Наталья Львовна и подала руку Макухину, и тот, сумрачно до того стоявший, почему-то стал ее забывчиво гладить своей широкой ладонью и прояснел. Вот что показал вахмистру Алексей Иваныч: - Человек человеку - жизнь... однако часто бывает, что человек человеку - смерть... Не так ли? И даже бывает иногда, что больше смерть, несравненно, бесспорно больше смерть, чем жизнь!.. Жизнь - это нечаянно большей частью, - не так ли? - а смерть!.. смерть - это прямой расчет... и даже, когда в расчет не входит, - безразлично. Верно, верно!.. И вот мне была смерть!.. Раз Вале - смерть и Мите - смерть, - значит, и мне смерть... Разве нас можно отделить? Нельзя!.. Нет!.. Были хорошие такие вечера, сидели вместе, пили чай и... надеялись... И что же вышло? - Присядьте, пожалуйста, - сказал вдруг жандарм, подвигая ему ногой табурет, с которого только что встала Наталья Львовна. - Валя, - это кто же такой был? И Митя? - Валя - это моя жена, а не "такой"!.. Валя - это Валентина Михайловна, моя жена... А Митя - это мой сын. Алексей Иваныч, не подбирая бурки, опустился на табурет забывчиво и грузно и бессвязно продолжал спеша: - И вот, их уже нет, - они умерли!.. И такого закона у вас нет, господа, - у тех, кто с законом под мышкой, - закона нет такого, чтобы его судить за убийство... не за яв-но-е, нет, конечно, но однако, - чем же оно лучше явного? А-а! Явного вам хочется?! Вам, чтобы из револьвера на вашем вокзале, непременно у вас на глазах - трах! - и чтобы народ тут кругом... и дьячок... и татарин, чтоб чай и пиво... ага! A вы чтобы могли протокол?!. Нет!.. Нет, я не поддамся! Это вы только уж после можете, когда я сам себя осужу, а я... я еще не знаю, как она!.. Поэтому я себя не осудил еще... Когда она осудит, тогда и вы можете, а раньше нет... Вахмистр посмотрел на Макухина: тот энергично показал пальцем на свой крутой лоб и безнадежно махнул рукой в сторону Алексея Иваныча, но вахмистр подозрительно посмотрел на него и на Алексея Иваныча и спросил вдруг: - Разрешение на оружие у вас имеется? - Нет, - с усилием оторвавшись от своего, ответил Алексей Иваныч. - А разве нужно? - А как же? - удивился вахмистр. - Непременно нужно... Поэтому, значит, вы его с заранее обдуманным намерением? - Илью?.. теперь нет... Я его здесь не думал даже и встретить. Нет... Совсем случайно вышло. - Вы, конечно, куда-нибудь ехать хотели? - А?.. Да... Ехать?.. Бесспорно... Бесспорно, я куда-то хотел... Да: на Волынь, сынка его хотел посмотреть... от моей жены. - А-а! - догадливо протянул старик. - Та-ак-с! У него была очень сановитая внешность, у этого старого жандармского вахмистра с золотой огромной медалью на шее, и лицо его, широкое и простонародное, но по-городскому бледнокожее и с холеной белой раздвоенной бородою, было бы под стать иному архиерею или губернатору, а серые, с желтыми белками, глаза смотрели умно и спокойно. Алексей Иваныч теперь прикидывал в уме, когда же именно Илья был знаком с Натальей Львовной: до Вали это было или после? И он уже обернулся было к ней, чтобы спросить, но, встретившись с ее жутким взглядом, отвернулся поспешно и забормотал: - Вне всякого сомнения, в нем есть что-то, что нравится женщинам... Но почему же благодаря этому вдруг смерть?.. А ежели смерть, то это уже все - конец! И всем законам конец, и никакой протокол не нужен - конец! - Протокол все-таки написать надо, - заметил вахмистр. - Значит, так нужно полагать: он, этот раненный вами, с вашей женою был знаком? - И в результате жена умерла... И Митя умер, мой мальчик, - подхватил Алексей Иваныч. - Та-ак-с! - протянул понимающе старик и крупным, круглым почерком написал: "Покушение на убийство из ревности". Минут через десять после того рыжий жандарм отправлял всех троих в извозчичьем фаэтоне в ближайшую полицейскую часть. Предночное прозрачно-синее надвинулось и стояло около фаэтона, когда они ехали, и лица всех потеряли свой день и слабо озарились изнутри. Даже жандарм в серой шинели, сидевший рядом с Алексеем Иванычем, - и у него профиль оказался мягким, топко прочерченным. Но что болью какою-то острой впивалось в обмякшее сердце Алексея Иваныча - это блуждающий по сторонам медленный взгляд Макухина. И когда он понял, что только благодаря ему Макухин узнал про Илью и что теперь, как и в нем самом, прочно в нем поселился Илья и давил, он, забывши, что был на "ты" с Макухиным, приподнял фуражку и сказал ему робким ученическим голосом: - Простите! Макухин тоже дотронулся до шапки и ответил вполголоса: - Бог простит... Все под богом ходим. Рыжий жандарм повернул было настороженное широкое лицо и поднял брови, но, встретясь с упорным жутким взглядом Натальи Львовны, отвернулся. Копыта стучали о камни, как камни; городской шум колюче колыхался около них троих, и синие сумерки густели уверенно. 1913 г. ПРИМЕЧАНИЯ ПРЕОБРАЖЕНИЕ РОССИИ Над эпопеей "Преображение России" С.Н.Сергеев-Ценский работал много лет. Замысел ее родился у писателя вскоре после Великой Октябрьской социалистической революции. Вот как об истоках эпопеи рассказывает сам автор в предисловии к роману "Валя" ("Преображение". Роман в 8-ми частях. Часть 1. Валя. Симферополь, Крымиздат, 1923): "Роман "Преображение"* я начал писать в 1913 г., а в 1914 он начал было печататься в ежемесячном журнале "Северные записки". ______________ * Автор имеет в виду роман "Валя", ставший первой частью эпопеи. Мировая война прервала его печатание на шестой книжке журнала, а начавшаяся в России революция показала мне, что преображение жизни русской, чаемое мною и нашедшее было для своего художественного воплощения образы чисто интимные, разлилось слишком широко, - и для меня, зрителя совершившихся событий, представилась ясная возможность раздвинуть былые рамки романа, чтобы посильно отразить происшедшее. И первые части посвящены зарисовке довоенных переживаний, средние - войне, последние - революции. С.Сергеев-Ценский. Крым, Алушта. 6 февраля, 1923 года". С течением времени эпопея ширилась и разрасталась. Действие последних ее частей - "Искать, всегда искать!" и "Свидание" - относится уже к периоду социалистического строительства. В последнем прижизненном собрании сочинений С.Н.Сергеева-Ценского, выпущенном издательством "Художественная литература" в 1955-1956 гг., эпопея носит название "Преображение России". Смерть прервала работу С.Н.Сергеева-Ценского над эпопеей. Остались незавершенными "Весна в Крыму" и "Свидание". Не написаны страницы, посвященные приезду В.И.Ленина в 1917 году из-за границы в Россию, посвященные Великому Октябрю. Только действие первой части романа "Искать, всегда искать!" - "Памяти сердца" - происходит в период гражданской войны. "Преображение России", за исключением повести "Львы и солнце" и романа "Искать, всегда искать!", печатающихся по тексту десятитомника, печатается по четырехтомному изданию эпопеи, выпущенному в Симферополе Крымиздатом в 1956-1959 гг., с проверкой по предыдущим публикациям. Части эпопеи расположены в порядке, принятом в указанном издании. Валя. Эта первая часть эпопеи несколько раз выходила при жизни автора отдельными изданиями и включалась в однотомники и двухтомники. Впервые С.Н.Сергеев-Ценский дал "Вале" подзаголовок "Поэма" в Избранном ("Советский писатель", Москва, 1941). С тем же подзаголовком "Валя" вошла в седьмой том последнего прижизненного собрания сочинений С.Н.Сергеева-Ценского (изд. "Художественная литература", 1955). В собрании сочинений впервые введены автором порядковые номера глав, на которые делится поэма. Датируется по этому изданию. H.M.Любимов