руг повернулся и опрометью бросился из комнаты. - Куда ты? - испуганно крикнул Семенов, пугаясь того ненужного и унизительного, по его убеждению, что, подумал он, хочет сделать Ланде. - Я сейчас... - пробормотал Ланде, сбежал с крыльца и побежал к флигелю Фирсова. Дверь была заперта и твердо оттолкнула Ланде. - Фирсов!.. отоприте! - прокричал Ланде, хватаясь за ручку двери. За дверью ничего не было слышно, кроме тупого, торжествующего молчания, и чудилось, что кто-то злорадно затаился тут, сейчас же за дверью; затаился и молчал, наслаждаясь. Ланде вертел и дергал ручку двери. - Фирсов!.. Это ошибка! отворите, я все вам объясню... Отоприте! Фирсов не отзывался. Ланде печальными глазами посмотрел вокруг, закусил губу, чтобы не выразить страдания, и отошел. Из садика вышла и подошла к нему тоненькая, стройная Соня, прикрывшаяся от солнца прозрачной белой косынкой, из-под которой смотрели пытливо и сумрачно большие глаза. - Ваня, - строго и серьезно сказала она, уйдите отсюда, вы себя унижаете. - Сонечка, - серьезно возразил Ланде, - но разве можно это так оставить? Ведь это ужасно, нелепо... Зачем, к чему такая злоба? - Он подлец, дрянь, ничтожество! - убежденно сказала Соня. - Он вас давно ненавидит за то, что вы лучше его... - Ах, какие вы глупости говорите, Соня! - махнул рукой Ланде. - Это правда! - настойчиво крикнула Соня и сдернула с головы косынку. - Ну, пусть... Не в том дело, Соня, кто лучше, кто хуже... Не это важно. На крыльцо вышел Семенов, полуодетый, нечесаный и желтый, как шафран. - Ланде, - крикнул он сурово, - иди сюда, сейчас! А то я тебя побью, ей-Богу!.. В голосе его ясно слышались любовь и жалость и какое-то светлое удивление. XI  Вечером во флигеле Фирсова горел огонь и при его мертвом, неподвижно желтом свете Фирсов сидел прямо и неудобно перед столом и писал донос на Ланде архиерею. Перо скребло по бумаге, как грызущая мышь; было душно, жарко и от спертого воздуха и от тяжелой злобы, наполнявшей уязвленную душу Фирсова. За окном светил белый месяц, и легко дышала прохладная чистая голубая ночь. На бульваре можно было читать при лунном свете и все казалось прозрачно-глубоким и чистым, точно покрытое зеленовато-синей эмалью. Гуляли люди, и их черные тени легко и резко ложились на гладкой земле. Ланде и Семенов, один в своей старой тужурке, другой в застегнутом на все пуговицы студенческом пальто, прошли в общей толпе и сели на скамейку над обрывом. - А я тебе говорю, - сказал Семенов, решительно размахивая палкой, - что люди уже достаточно намучились в исканиях какого-то счастья и давно пора им плюнуть и разойтись... - Нет, - печально, но твердо возразил Ланде, - это отчаяние, а отчаяние - грех, потому что оно обозначает упадок духа. Мы не знаем воли Бога, а потому и не можем самовольно выйти из нее. Так или иначе, а мы сотворим волю Пославшего нас, и я думаю, что не отчаиваться, не озлобляться надо, а думать о том, чтобы как можно лучше выполнить то, чего мы не можем не выполнить, жизнь! - вот самое лучшее для человека. Семенов пренебрежительно махнул палкой, и его черная тень повторила его движение. - А кто нам скажет, как лучше выполнить? - Сердце, - убежденно ответил Ланде, - совесть. - Ну, брат, совесть у людей бывает разная... - Об этом не надо думать, Вася... Никто нас и не призывает к тому, чтобы оценивать и сравнивать совести: каждому человеку надо думать только о своей... Это гордость, Вася... непременно сейчас же оценивать и выяснять, даже приговор постановлять над всем. Надо только, чтобы всякий человек искренно считал себя правым во всех делах своих. - Все это прекрасно... - возразил Семенов и усмехнулся. Да толку от этого мало... Так-то! К ним подошли ярко вырезанные лунным светом на темном фоне домов и деревьев Шишмарев, Молочаев, Марья Николаевна и Соня, прижавшаяся к ней с тем восторгом и влюбленностью, с которой девочки всегда относятся к взрослой, красивой и смелой девушке. Марья Николаевна нерешительно и неловко пожала руку Ланде и невольно улыбнулась, вспомнив его фигуру в вечер нападения. Она отвернулась к обрыву и обняла Соню мягкой, полной рукой. Молочаев стал на обрыве, окованный холодным серебром лунного света, красивый и большой; а маленький Шишмарев торопливо обратился к Ланде. - Слушай, Ваня, это черт знает что такое! - резким голосом, нервно двигая руками и потирая их, заговорил он. - Неужели ты окончательно не умеешь разбирать людей? Ведь этот Фирсов - дрянь известная, ханжа, доносчик, член русского собрания, а ты с ним возишься... Мне Соня рассказывала, что ты у него чуть ли не прощения вымаливал... - Он не такой дурной человек... - тихо ответил Ланде. - Да ведь он гадости делает на каждом шагу! - Он не понимает, что делает и как вредит этим себе самому. Если бы понимал, не стал бы этого делать... Надо объяснить ему, больше жалеть его, - он поймет... - Тьфу! - плюнул Семенов. Шишмарев с молчаливым недоумением воззрился на Ланде. - Не сердись, милый!.. - кротко сказал Ланде Семенову. - Я тебя все раздражаю, а я, право... - Если хочешь знать, - резко и пылко заговорил Шишмарев, перебивая, - так такая любовь просто бессмысленна... Любить надо того, кто достоин любви или хоть жалости; а кто достоин одного презрения, того надо презирать и уничтожать, как уничтожают болезнетворные начала для того, чтобы очистить и оздоровить воздух, которым дышат все. Эта знаменитая любовь к ближним, безразличная, бессмысленная любовь, повела только к тому, что культивируется и поддерживается масса безусловно обреченного на уничтожение, вредного, злого! - Есть много людей, для которых и ты, и я - вредные люди... Я не верю, чтобы между людьми были вредные... - Ты не можешь в это не верить! - вспыльчиво возразил Шишмарев, одергивая рукава короткой тужурки. Тоненькая Соня напряженно вздохнула и опять затаилась, не спуская глаз с Ланде. - Нет, не верю! - покачал головой Ланде. - Если и есть злые люди, то они не вредные люди. Не будь их зла, не могли бы проявиться и вырасти самые лучшие и святые стороны человеческого духа: самоотвержение, прощение, самопожертвование, чистая любовь... то, что должно было явиться и без чего жизнь была бы бессмысленным существованием. - Благодарю покорно! - с раздражением возразил Шишмарев. - Значит, и зловоние полезно, потому что дает почувствовать свежий воздух? - Может быть... - улыбнулся Ланде. - Только это совсем не то... и не так просто: человек слишком сложнее, сильнее и прекраснее, чтобы к нему можно было прилагать такие мерки, которые годны для навоза! - О, Господи!.. Он еще каламбурит! - с комическим ужасом засмеялся Семенов. - Я... не каламбурю, - это так, случайно вышло, - наивно растерялся Ланде. - Милый Ваня!.. - тихо шепнула Марье Николаевне Соня и вся расцвела несвойственной ее всегда экзальтированному лицу светлой улыбкой. Марья Николаевна свободно вздохнула. То смешное и жалкое, что она видела в Ланде в последнее время и что было бессознательно, страшно тяжело ей, - в этот вечер все отступало и отступало от сердца и вдруг ушло куда-то. И выступило тихое и легкое, радостно-нежное чувство. Она повернула голову к Ланде, посмотрела на его худое, бледное от луны и напряженной думы лицо и сказала себе: "Это все правда, что он говорит! Одному ему здесь понятная правда!.. Этого нельзя объяснить словами, но это правда... Милый, славный!" Она покраснела, отвернулась и крепко прижала Соню к себе. - И когда вам, господа, надоест спорить? - с самоуверенной небрежностью отозвался Молочаев. - Этак вы всю жизнь проспорите... Пойдемте лучше на лодке кататься... Пусть себе каждый живет, как ему вздумается!.. - Святую истину глаголете! - отозвался Семенов и махнул рукой. - Только именно в силу вашего справедливого замечания я на лодке не поеду, а пойду спать. - И я не могу, сказал Шишмарев, - надо кое-что почитать. Ланде улыбнулся. - Вы поедете одни, Марья Николаевна, ибо я тоже иду... Мне нездоровится что-то. Они ушли. Когда лодка выехала на середину реки, стало как-то особенно светло и просторно и легко дышать. Соня неподвижно сидела на дне лодки и оттуда смотрела, не отрываясь, на луну. Вода около лодки казалась черною, тяжелою и бездонною; в темной глубине таился холодный ужас. Марья Николаевна наклонилась через борт, и ей в лицо пахнуло холодным и хищным дыханием глубины. Смутно отразилось ее лицо, казавшееся там бледным и мертвым. - Ух, страшно! - сказала она, откидываясь. Молочаев тряхнул головой, засмеялся и запел. Голос, казалось, с вызовом ударился о гладкую мрачную поверхность и отдался где-то далеко на просторе. - Пароход... - тихо сказала Соня. Они оглянулись и совсем близко от себя увидели что-то огромное, тяжелое, черное, как бы выросшее из мрака. Черный дым валил колоссальным, подавляющим столбом, пачкая небо и звезды. Красный огонь зорко и хищно смотрел на них. Слышно было уже, как мрачно и зло бурлила вода. Резкий медный свист пронизал воздух, наполняя небо, воду, все вокруг и, казалось, даже внутри, и в ту же минуту огромная тень закрыла от них луну, все покрыла мраком, ударила тяжелой и холодной волной и окутала удушливым дымом, смешавшимся с брызгами и волнами взбаламученной глубины. Лодку бросило, ударило, накренило в какую-то страшную влажную бездну, и одну минуту казалось, что они тонут. Но в то же время тень пролетела, луна выскочила и опять остановилась светло и неподвижно над водой, теперь крутившейся и сверкавшей в диком веселье. - Хорошо! - с восторгом крикнул Молочаев. - Хорошо! - звонко отозвалась Марья Николаевна, прижала руки к груди и, сверкая молодостью и свежей силой, прибавила: - Сердце так и упало... Я думала, тонем... Смерть!.. - А я не испугалась! - неожиданно и спокойно отозвалась Соня. - Не все ли равно, когда умирать!.. Я не испугалась. Молочаев с комическим удивлением вытаращил глаза. - О, Господи... Маленький Ланде! Довольно и одного!.. Марья Николаевна взглянула на него, и он показался ей таким сильным и красивым, что она глубоко вздохнула и засмеялась ему в тон. - Вы не можете понять Ланде! - возразила враждебно и уверенно Соня. Молочаев презрительно тряхнул головой. - Может быть... Еще бы! А зато жизнь, любовь, красоту я понимаю... всем существом своим... Да здравствует жизнь, сила, молодость, красота!.. Марья Николаевна, правда? Марья Николаевна напряженно вздохнула и со счастливою тоской жадной и ждущей молодости тихо и сильно потянулась. - Да... правда... - ответила она тихо и странно. - Ау!.. - дико, страстно и бессмысленно счастливо крикнул Молочаев, и бесконечно далеко понесся над водою его зовущий таинственный крик. Волны медленно и плавно, блестя и колыхая лунный столб, подымались и опускались вокруг лодки. XII  В саду было темно и крепко пахло теплой сыростью. Не было видно отдельных деревьев и кустов: они были слеплены в одну глубокую темную массу, в которой тихо и таинственно, неподвижно светились светляки, точно крошечные белые свечечки перед темным престолом ночи. Молочаев и Марья Николаевна прошли в темноте, нащупывая ногами невидимую твердую дорожку. - Сядем, - здесь лавочка... - сказала Марья Николаевна, и голос ее резко отделился от напряженной тишины сада. Они так же ощупью, как шли, нашли скамью и сели рядом. Белые свечечки по-прежнему тихо светились в глубине мрака. Молочаев наклонился и в мокрой теплой траве нашел и поднял светлячка. Голубоватый фосфорический свет, исходивший из изумрудной бриллиантовой точки, осветил его широкую и сильную ладонь. Марья Николаевна наклонилась, и головы их сблизились в слабом свете. - Не потух... - тихо сказала Марья Николаевна, точно боясь испугать неподвижно лежавшего и тихо светившегося червячка. Тихое дуновение ее слов мягко и слабо коснулось щеки Молочаева. Он поднял глаза и в прозрачном свете увидел ее тонкий и нежный профиль и верхнюю часть выпуклой груди. Что-то мягко и близко упало где-то в траву, и слышно было, как чуть-чуть закачалась ветка. Они вздрогнули и оглянулись. Молочаев осторожно стряхнул светлячка в траву, и снова стало темно и еще гуще пахло теплыми влажными травами. Мягко вздрогнуло и сладко заныло в груди Молочаева властное таинственное влекущее чувство, и ему показалось, что он слышит напряженные зовущие удары ее сердца. Перед ним смутно белела тонкая склоненная женщина и в темноте казалось, что она далеко; но тонкий раздражающий запах ее тела и сухих волос близко и горячо обдавал лицо Молочаева. Тишина становилась все напряженнее, мрак сгущался, и все отодвигалось куда-то, окружая их тьмой и пустотой, в которой были только они, их тянущиеся друг к другу сильные раздраженные томящиеся тела. Все ближе и ближе сокращалось расстояние между ними, и из мрака выступали они, точно окруженные своим таинственным, одуряющим светом, тихим, как ночь, напряженным и дрожащим, как желание. Белые свечечки светили где-то далеко-далеко, в глубине обступившего мрака. Молочаев тихо протянул руку, скользнул по вздрогнувшему мягкому телу и обнял его, тонкое, нежное, жгучее и бессильное. Она медленно закинула голову, так что невидимые мягкие волосы упали на плечи и на руку Молочаева. В сумраке мутно и близко-близко блеснули полузакрытые глаза и задрожали влажные горячие губы. И казалось, неодолимая сила слила их в одно и нет между ними ничего, кроме бесконечного сладкого и мучительно трепетного желания. И вдруг мрак блеснул тысячью огней, загудел звуками, отступил и пропал среди выступивших деревьев, кустов и насмешливых ночных огоньков: Марья Николаевна вырвалась из рук Молочаева, извившись, как красивая и злая змея, и звонко, насмешливо засмеялась, отскочив в сторону. Дробные и звонкие звуки ее смеха, прыгая, понеслись далеко по саду и резко разбудили его. Молочаев недоуменно и сконфуженно встал и медленно расправил свое огромное, тяжелое, еще сладко нывшее и дрожащее тело. - Марья Николаевна... - глухо и дрожа, сказал он. - Что за шутки!.. - Что? - притворным и, как показалось ему, злым и насмешливым голосом спросила Марья Николаевна. - Какие шутки? Что случилось?.. Звонкий русалочный смех ее опять задробился и зазвенел в темноте, и слышны были в нем дикая боязнь и любопытное желание. Тяжелое, мстительное и животное чувство выдавилось откуда-то снизу в голову Молочаева. Волосы слиплись на его горячем лбу, в глазах поплыл туман, голова тихо и тупо пошла кругом. - А!.. - хрипло сказал он, упрямо опустив голову, как бык, и двинулся к ней, все забывая, уходя от всего и видя только ее одну, манящую, изгибающуюся, дразнящую. Все существо его знало, что она хочет так же, как и он, и только боится, дразнит, упрямится. И жгучее желание смешалось с внезапной сладострастной ненавистью, жаждой грубого насилия, бесконечного унижения и бесстыдной боли. - Ну, ну, ну!.. - испуганно и задорно крикнула девушка и ударила его по руке какой-то мокрой, колючей веткой, брызнувшей ему в лицо холодными каплями. - Идем лучше домой... Вы сегодня чересчур... опасны! - дрожа еще и торжествуя уже над ним, сказала она; и с тем жгучим наслаждением, с каким человек заглядывает в пропасть, девушка, издеваясь, взяла его под руку. И они пошли. Она снизу заглядывала ему в лицо, насмехалась над его бессилием, брызгая на него росой и искрами нервного, раздражающего смеха; а он покорно, трусливо, сдавливая в себе желание смять, бросить ее на траву, подчинить, уничтожить своей силой и страстью, шел неловкий, распаленный и дикий. XIII  Ночь прошла жаркая, душная, полная странных, томительных снов, разгоряченной, властной, неудовлетворенной крови. Только на рассвете заснула девушка спокойным, тихим, мягким сном, но проснулась рано, в солнечное утро. Целый поток ясного света, свежею воздуха, омытой росой, радостной зелени рвался в окно, наполняя комнату бесконечно легким ослепительным светом радостного утра. Подушки были смяты, простыни свесились на пол, рубашка сбилась с плеч, открыла нежные мягкие ноги и туго обвилась вокруг круглого и полного, тонкого, подымающею ее белыми волнами, молодого тела. Черные волосы развились, руки закинулись за голову нежащимися гибкими движениями. Глаза смотрели радостно и вопросительно, и было в темной глубине их какое-то смутное и в то же время определенное ожидание. Ей было стыдно и странно, и жгуче интересно то, что произошло вчера; розовые пальцы маленьких полных ног тихо шевелились, и в том, что это было одно, чуть заметное движение во всем замершем, напряженном воспоминанием, роскошном, свежем, гибком теле, - было что-то сильное и упрямое. Она медленно опустила глаза, увидела все свое тело, медленно скользнула по нему и вдруг сама, не зная почему, с приятно и пугливо толкнувшимся сердцем вздрогнула, вскочила и, стоя во весь рост, полуголая, нежная, розовая и белая, гибко и страстно потянулась. Ночевавшая у нее Соня открыла глаза и, не двигаясь, маленькая и щуплая под сереньким одеялом, посмотрела на нее пытливо и серьезно, как будто знала и обсуждала то, что в ней происходило. Марья Николаевна увидела ее открытые темные и строгие глаза, вздрогнула уже испуганно и больно и также, сама не зная почему, бросилась к ней, обхватила ее худенькое тело полными голыми руками и придавила мягкой упругой грудью. - Ах, Сонька, Сонька! - пряча лицо, сказала она радостно и стыдливо, - хорошо жить! Соня подняла бледную растрепанную голову, подумала и серьезно сказала: - Не знаю... Марья Николаевна посмотрела на нее невидящим углубленным внутрь себя взглядом, потом засмеялась с сожалением и превосходством. - Глупая ты еще, Сонька!.. И ничего ты не понимаешь! Соня поднялась и села, опустив тоненькие голые руки. - Все я понимаю! - с непоколебимым убеждением возразила она, - а только не умею сказать иногда!.. В жизни важно только великое! Марья Николаевна стала раскачивать ее за плечи, глядя не на нее, а на то, как переливалась и двигалась тонкая голубоватая кожа на сгибах ее вытянутых розовых рук. - И чего ты, Сонька, такая смешная... серьезная? - Серьезная - не значит смешная... То и другое вместе быть не может, - со снисходительным превосходством, точно говоря с шаловливым ребенком, возразила Соня. - Нет, может! Смешная, серьезная... милая! - вся сияя страстной радостью, нараспев говорила Марья Николаевна. - Ты, верно, никогда другой и не будешь... И жить не будешь! - Я знаю, как буду жить... - задумчиво ответила Соня. - Как? - Я знаю... Особенно... как только и стоит жить, чтобы... подвиг... Буду жить, как Ваня... - торжествующе докончила Соня и вдруг страшно, до слез покраснела, и стала удивительно нежной, хорошенькой, милой девочкой, которую хотелось целовать, с теплыми слезами и смехом. И Марья Николаевна целовала, смеялась, тормошила ее, и обе они валялись и путались в белых простынях, полуголые - одна гибкая, сильная и упругая, другая тоненькая и хрупкая, - как две расшалившиеся дикие прекрасные самочки какого-то сильного счастливого зверя. XIV  В этот день Семенов с дневным поездом уезжал в Ялту, где было, как говорили доктора, которым он не верил, но хотел верить, его спасение. Все собрались его проводить. Семенов чувствовал себя очень плохо. Его уже не веселили ни солнце, ни тепло, ни люди, ни небо, ни зелень. Ноющее, бесконечное страдание наполняло и окружало его, как какой-то особый тяжелый туман, сквозь который плохо и тускло видел он все окружающее. Он уезжал равнодушный и холодный, как будто тело его уже умерло, а дух был погружен куда-то внутрь, в бездонную глубину одинокою страдания. Он не был рад, но и не раздражался, оттого что его собрались провожать. Ему было все равно. Один Ланде его заботил, и так странно было видеть это непонятное, озабоченное внимание, как улыбку на лице неподвижного холодного покойника. - Ты, Ланде, оставайся и живи тут! - сухо покашливая, говорил он. - А что же ты есть будешь? - Как-нибудь... - улыбаясь, успокаивал его Ланде и, шутя, прибавлял: - Взгляните на птиц небесных: не сеют... - Ты дурак! - сердито возразил Семенов: - ты не птица... Ведь тебя не накорми, так ты с голода подохнешь. Удивительное дело!.. На месте Господа Бога я бы тебя давно взял живым... и посадил в сумасшедший дом. Ланде смеялся заразительно весело и добродушно. Милый Вася, ты лучше всех людей, каких я встречал... - А ты глупей... - болезненно и нетерпеливо махнул рукой Семенов. Он помолчал. - Шишмарев обещал тебе урок достать. Ну, вот и хорошо! - обрадовался Ланде. - Только это очень трудно: ты ведь уже на весь город прославился... Пришли Шишмарев и Молочаев. - Едете? - безразлично спросил художник. - Конечно! - с тусклой неприязнью ответил Семенов. - Урок для Ланде я нашел, - сказал Шишмарев таким голосом, точно сомневался в чем-то. - Ну, вот... слышишь? - посмотрел на Ланде Семенов. - Скоро пора и на вокзал... - заметил Шишмарев, озабоченно посмотрев на часы. Когда Семенов вышел куда-то, Молочаев равнодушно сказал: - Куда он едет? В Ялту? На какие средства? - На кондицию... - ответил Шишмарев, пожав плечами. - Дело студенческое! - На урок? - удивился Молочаев, и на минуту тень жалости налетела на его лицо. - Куда ж ему на урок? Его ветер с ног валит! Ланде встал, схватился за щеку, как от внезапной боли, потом опять сел. - Э, что! - сказал Шишмарев, точно ему было даже приятно это сказать, - нашему брату, голяку, нельзя такими нежностями заниматься! Пока еще не свалил? - ну, и ладно! Под окном мелькнул черный ажурный зонтик и другой розовый. - Марья Николаевна и Соня идут! - сказал Ланде. Они вошли вместе с Семеновым. Соня вошла серьезно, тихо и, сложив зонтик, чинно села против Ланде, в уголок. Марья Николаевна возбужденно и смущенно смеялась, мельком поздоровалась и осталась посреди комнаты, вертя по полу раскрытый зонтик, смеясь, блестя глазами и голыми руками, тепло розовевшими в белых холодных широких рукавах, и не глядя на Молочаева. Когда она вошла, Молочаев почувствовал, как стала дрожать под коленом какая-то нервная жилка. Он тоже встал и прислонился к окну, только изредка взглядывая на нее быстрыми и жадными глазами. Приехал извозчик. Слышно было, как дребезжал тарантас и фыркали лошади. - Ну, идем! - сказал Семенов равнодушно. Все вышли гурьбой на солнце и воздух, слепившие глаза. Марья Николаевна раскрыла зонтик. Ланде хотел было нести чемодан, но Молочаев сказал: - Куда вам! - Взял чемодан как перо и, с наслаждением выказывая свою страшную силу, понес его. Марья Николаевна мельком взглянула на него и опять стала смотреть на Семенова. Сутулый, больной студент уже сидел в тарантасе в своем выцветшем зеленоватом, с тусклыми позеленевшими пуговицами пальто, надвинув фуражку на уши. - Ну, прощайте! - сказал он уныло. - До свиданья! до свиданья! - кричали ему молодые оживленные голоса. - Да, стой! - остановил он извозчика. - Так ты, Ланде... А впрочем, какое мне дело? Как хочешь! Прощай! - вдруг раздраженно и неприятно перебил он сам себя и поехал. Его сутулая неказистая фигура долго тряслась по улицам, темная и странная, и казалось, что среди яркого дня, блеска и радости, на него одного не светит яркое, теплое солнце... Соня тихо плакала. - Я вас провожу, Марья Николаевна! - сказал Молочаев, и в голосе его почудилось ей что-то властное, уверенное. Какой-то особенный, странный, шаловливый и в то же время искренний испуг овладел ею. - Я останусь здесь с Соней... - растерянно ответила она, хотя вовсе не думала раньше об этом. Молочаев густо покраснел, и опять сладострастно-мстительное чувство медленно поднялось в нем. - Вот хорошо! - радостно сказал Ланде. - Мне именно с вами хочется теперь говорить! Молочаев быстро посмотрел на него, и вдруг тошная и внезапная ревность заставила его сжаться всем своим могучим красивым телом в бессильную и безобразную злобу. - Как хотите... До свидания! - хрипло, не своим голосом проговорил он. - Идемте, Шишмарев! Они ушли по яркой, жаркой улице. В комнате Семенова было пусто и прохладно. Марья Николаевна села на окно в сад, Соня обняла ее за мягкие колени, а Ланде стал возле. Почему вы именно со мной хотели говорить? спросила Марья Николаевна, улыбаясь. Ланде тоже смущенно и радостно улыбнулся. - Потому, что вы такая молодая, красивая, добрая, именно с вами хочется говорить теперь... Солнце светит так тепло, так хорошо... Марья Николаевна счастливо и светло засмеялась. - Будто я такая? - Конечно, такая! - с наивным убеждением повторил Ланде. - И как это хорошо! - Что? - То, что есть такие, как вы, красивые, нежные молодые женщины! - восторженно говорил Ланде. - Мне всегда кажется, что Бог дал людям женскую молодость, красоту и нежность, чтобы они не унывали, не забывали о радости и любви, пока еще тянется их ужасная, тяжелая, беспросветная работа над жизнью. Соня не спускала с него глаз, и бледные щеки ее розовели и оживали под звуки его голоса. - Значит, когда закончится эта работа, тогда уже не будет таких женщин? - задумчиво и с нежным вниманием спросила Марья Николаевна. - Нет, почему? - радостно возразил Ланде. - Они останутся... такие же прекрасные, только тогда все они и все будет такое же прекрасное, молодое и нежное. Тогда уже все будет ясно, светло, а теперь они - только луч оттуда, из светлого будущего. Ланде помолчал и прибавил печально: - Мне жаль почему-то... не знаю, может, это дурное чувство... когда молодая, радостная девушка сходится с одним мужчиной... таким жадным, грубым... Мне и радостно за его счастье и жаль. Точно кто-то взял, потушил или унес яркий огонек, светивший всем... Я, впрочем, думаю, что это не от дурного чувства... это потому мне жаль, что слишком мало таких огоньков у людей... - Да ведь иначе же и быть не может! - тихо возразила Марья Николаевна, опуская голову. Ей казалось, что он именно о ней говорит. - Да, да, - торопливо согласился Ланде, - не может!.. Мне только жаль, что эта молодость и красота не могут быть общим достоянием. Впрочем, люди думают, что это дурно... Я не знаю... может быть... Было тихо и светло. Чистый прозрачный воздух серебрил каждый звук и облекал радостью каждое дыхание. Марья Николаевна подняла на Ланде глаза, и что-то странное мелькнуло в ней: на одно мгновение ей страстно и радостно, как никогда, захотелось жизни и показалось, что она может и будет любить всех, всем давать наслаждение, радость, свет и веселье, свою молодость и красоту, свое прекрасное сильное тело. Это мелькнуло и исчезло, а осталась, как глубокая борозда, задумчивая нежность, тихое влечение к тонкому, тихому, прекрасному глазами, слабому человеку, стоявшему перед: ней. Ланде ясно и радостно смотрел на нее, и в это мгновение в ней в первый раз появилось смутное, тихое и таинственное желание слиться с ним. Легкая, стыдливая и светлая мысль скользнула вперед и осветила, как солнце, это грядущее слияние се богатого тела с тем странным и мечтательно прекрасным, что было в его душе. Предчувствие бесконечного счастья неудержимой волной нахлынуло на нее умилением и истомой. Марья Николаевна гибко повела полными круглыми плечами. Соня вдруг чуть-чуть, точно хрустнула, пошевелилась внизу у ее колен. - Никогда в жизни мне не было так странно и хорошо! - невольно вслух проговорила Марья Николаевна. - Вам всегда должно быть так хорошо! - сказал Ланде с влажными глазами. Ведь это такое счастье чувствовать в себе такую красоту, чувствовать ту радость, которую доставляешь всем! - Не всегда! - чуть слышно возразила Марья Николаевна, закидывая голову и опираясь затылком о холодный твердый косяк окна. Это потому, - сказал Ланде, - что люди на свое же горе не понимают, какое это богатство и радость женская молодость и красота. Они относятся к ней грубо, небрежно... Если бы они понимали, они бы всю силу употребили, все лучшие силы своей души, чтобы не было горя, ничего грубого, жестокого и злого вокруг нее. И как бы это облагородило, осветило их жизнь, как было бы легко работать и ждать! - Ланде! - резко крикнул со двора Шишмарев. - Где ты? Все вздрогнули, и всем было тяжело и странно очнуться. Ланде торопливо вышел. Слышно было, как Шишмарев резко, точно торгуясь, говорил ему: - Мы пришли за тобой. Мать того гимназиста, которого я тебе нашел, просила привести тебя сейчас поговорить. - Я сейчас... - машинально и как будто грустно ответил Ланде. Марья Николаевна глубоко вздохнула, тихо обняла Соню за тоненькую шею и притянула к себе. - Маня... - значительно и торжественно позвала Соня. Марья Николаевна молча посмотрела ей в глаза. Они были близко от нее. Темные, решительные, полные неестественного подъема и восторга. - Я хотела тебе сказать... также торжественно продолжала Соня. - Выйди замуж за Ваню! Легкий, приятный и быстро растаявший румянец покрыл щеки девушки. Она молча и нежно поцеловала Соню в высокий холодный лоб с гладко причесанными, легкими как воздух, волосами. Вошел Ланде. - Надо идти! - с сожалением сказал он. - Я с вами... - как-то особенно, долго и глубоко посмотрев ему в лицо, отозвалась Марья Николаевна, и встала, поправляя волосы. В ней было решительное, спокойное и полное чувство. На крыльцо она вышла за Ланде и вдруг увидела рядом с Шишмаревым красивое, жесткое и немного бледное лицо Молочаева, упорно, прямо смотревшего на нее. Она отвернулась с досадой и сожалением. "Как это я могла вчера!.." - с досадой мелькнуло у нее в голове. Соня, оставшись одна, долго, неподвижно смотрела в окно, и зелень сада расплывалась у нее в глазах. Потом она встала, судорожно вздохнула, отвернула легонький рукав платья и изо всей силы укусила свою бледную тоненькую руку. На бледной тонкой коже выступили два ряда белых пятен. Соня долго и упрямо смотрела, как белые пятнышки быстро наливались кровью и образовался маленький багровый венчик. XV  Поздно вечером, когда синие сумерки уже затихли за городом и пыль улеглась, было тихо и хорошо. Ланде один шел с урока, опустив голову, и думал: "Пятнадцать рублей... Пять мне совершенно достаточно, а десять надо послать Васе... Только он сердиться будет!.." Ланде мучительно потер лоб. "Надо написать ему, что у меня два урока..." - придумал он и обрадовался. Совсем уже стемнело, и все казалось мягким и милым. У открытого окна, черневшего темной пустотой, сидела мать Ланде. Скорбь и одиночество были в ее чуть видной, расплывающейся в темноте комнаты, фигуре - старой и унылой. Ланде узнал ее еще издали, и сердце его больно сжалось. Он видел ее в первый раз после того, как она сказала, что не желает знать его до тех пор, пока он не переменит своих дурацких взглядов на жизнь. Когда она кричала это пронзительным, чужим голосом, Ланде было больно и неприятно смотреть на нее. Он ушел от нее с великой скорбью и с каким-то испугом, и все ему чудилось, что кричит не она, а кто-то другой, внутри ее, злой и мелкий. И после этого он боялся идти к ней, ему казалось, что она опять будет кричать не своим голосом и что от этого ей самой будет мучительно и страшно. Но когда он увидел ее, одинокую и согнутую, все существо его переполнилось светлой нежностью и жгучей жалостью. Ланде перепрыгнул канаву и, вскочив на карниз, молча обнял мать. И она не сказала ни слова, только радостно заплакала и стала целовать его голову, прижимать ее к мягкой старческой груди и мочить теплыми слезами его лицо. - Мама моя, мама! - тихо прошептал Ланде, и губы его ловили дрожащую от нежности и радости руку. - Милый мой, золотой мой мальчик! - ответил ему на ухо бесконечно дорогой всхлипывающий голос. И тесно слились их души в любви. - Ты не уйдешь больше... не бросишь свою маму?.. - спрашивала она его. - Не уйду, никуда не уйду, мама! - всем сердцем отвечал он. Ночь наступала тихо и незаметно. Ланде все стоял на карнизе, и ему было хорошо, тепло и казалось, что больше ничего, кроме этой тихой, сладкой любви и ласки не нужно ему во всем свете. Кто-то черный, большой подошел с другой стороны канавы и спросил: - Иван Ферапонтович, это вы? Ланде оглянулся, узнал Молочаева и соскочил на тротуар. - Я сейчас, мама!.. - торопливо сказал он и, перескочив канаву, спросил: - Я... Что такое? Молочаев дышал глухо и тяжело и казался мрачным и смущенным. - Мне надо сказать вам два слова! - с усилием сказал он. - Пройдемся! - Пожалуйста! - охотно согласился Ланде. Они пошли по темной и пустой улице. Молочаев все так же тяжело дышал и напряженно смотрел перед собой. - Я хотел вам сказать... Вы помирились с матерью? - неожиданно для самого себя спросил он. Ланде улыбнулся. - Я с ней и не ссорился. - Ах, да... я и забыл, - зло кривя губы, сказал Молочаев, - что вы ни с кем не ссоритесь, никому не мешаете, никогда... А вот я хотел сказать именно, что вы мне мешаете! - с усилием, но со все возрастающей злобой сказал он. - Разве? - печально спросил Ланде. Звук его голоса, тихий и серьезный, раздражал Молочаева каким-то смутным стыдом. - Не ломайте, пожалуйста, дурака! - грубо крикнул он, останавливаясь. - Отлично вы знаете, о чем я говорю! Ланде тоже остановился. - Не кричите на меня... - страдальчески сморщившись, возразил он. - Я, право, не хотел... Но мутная и бешеная волна злобы, неловкости и стыда подхватила Молочаева и завертела, как щепку. - А я вам скажу, - зловеще, сквозь стиснутые до скрипа зубы, все громче и громче заговорил он, размахивая перед лицом Ланде ручкой хлыста, - что... если вы станете у меня на дороге, я вас... как тряпку сброшу!.. - Молочаев задохнулся, быстро повернулся и пошел прочь. - Я ничего не понимаю... - тихо и печально сказал Ланде. XVI  В городском саду было гулянье. В темно-зеленой массе деревьев, как сказочные огненные цветы, неподвижно пламенели разноцветные пятна фонарей. Играла военная музыка. И медные звуки ее наполняли зеленую тьму крутящимися в диком танце звонкими призраками. Они отдавались под деревьями и в самом конце сада, отдельные, звонкие, торопливо проносились по темным пустым аллеям, догоняя друг друга, то в воющей металлической тоске, то в бешено-резком веселье. Людей было мало, и в длинных аллеях было пусто, и казалось, что неподвижные огненные цветы освещают дорогу только одиноким звукам, невидимо несущимся мимо. На главной аллее и на площадке около оркестра и буфета было светлее, проще и спокойнее. Музыка здесь гремела так близко, что в ее оглушительном реве не было слышно ничего, кроме шума. Огни сливались в яркий желтый свет. Толпа ходила тесно, со смехом, говором и пестротою. Пахло пудрой, стеариновой гарью и духами. Марья Николаевна и Ланде пришли вместе. Эти две недели она почти не отпускала его от себя. В его присутствии ей было так просто, ясно и тихо и ей казалось, что она любит его нежно и спокойно. Ланде всегда говорил без умолку, тихо и хорошо, и никогда не видно было в нем желания и страсти. И она никогда не заговаривала с ним о любви, но в глубине ее души, где-то внутри роскошного, сильного тела тихо и смущенно тлело томительно сладкое ожидание чего-то светлого и прекрасного. И в глазах ее, когда она смотрела на Ланде, видно было это кристально чистое, покорное и радостное чувство. Она давно не видела Молочаева. Сначала он пытался заговорить с ней, напоминая грубо и сильно ту страшную и жгучую ночь; а потом, когда она пугливо отшатнулась от него, он стал грозить своим отъездом, и в самом деле уехал куда-то. Она вздохнула тогда свободнее, но, когда узнала, что он вернулся, что-то похожее на тревожную радость и любопытство проснулось в ней. Она беспокойно смотрела вокруг, точно желая увериться, что этого чувства никто не видит. Оно доставляло ей много мучительного и странного. "Что же такое! Неужели я такая развратная? - мелькнуло у нее в голове мучительно и наивно. - Ведь я люблю Ланде... милого, светлого, чистого. Не того же... зверя!" Она вспомнила Молочаева, и он представлялся ей грубо красивым, отталкивающе разнузданным зверем. Это было страшно интересно, хотя, казалось ей, только гадко. Она думала о нем с отвращением и страхом, в которых было томительное любопытство, раздувающее ноздри, подымавшее и напрягавшее грудь, расширявшее страстные глаза. В тот вечер, когда он ушел, угрожая отъездом, после спутанного странного разговора, похожего на горячечный бред, в котором слова бросались отрывками, намеками, острыми раздраженными, лживыми, а глаза говорили правду, Марье Николаевне смутно казалось, что в самом теле ее происходит какая-то борьба: что-то чистое и светлое бессильно захлебывалось в горячих, безумно стремительных и могучих волнах ярко-красной крови. Ночью, когда она раздевалась, у нее явилось неодолимое и стыдливое жгучее желание раздеться донага и долго, с тем же беспокойным любопытством/ смотреть на свое стройное, бесстыдное голое тело, ярким изгибом выступавшее из холодно-темной глубины большого зеркала. На утро после этого ей было холодно, до боли и ужаса стыдно, и в одиноком испуге, в бессильном недоумении она искала Ланде, звала его, заглядывала в чистые спокойные глаза и тихо успокаивалась под его радостную, бессвязную речь. Она знала, что Молочаев приехал и что он придет в сад. Последнее она чувствовала по тому тревожному холоду, который подступал к груди и заставлял нервно дрожать ее полные колени под строгой твердой юбкой. "Он придет... Надо уйти! надо уйти!"... - полубессознательно думала она и не уходила, и ждала, обманывая себя. "Это оттого, что мне нет никакого дела до него!.. Я только боюсь его... грубости!" - оправдывалась она перед собою и чувствовала, что лжет. Музыка замолчала. Тишина выступила из-под молчаливых неподвижных деревьев, и слышно было только, как раздраженно и оборванно шаркали по песку аллей шаги гуляющих. - Вы знаете, - говорил Ланде, - что Соня идет пешком на богомолье? На секунду Марья Николаевна оторвалась от себя и с удивлением посмотрела на него. - Не может быть? Куда? - За сто верст... Нашла себе попутчицу, старушку простую, и идет. Она моего совета спрашивала. - И вы посоветовали? - Нет. Она так спрашивала, что я видел, что это ей не нужно. Я ничего не сказал, - серьезно ответил Ланде. - Она в вас влюблена! - с нехорошим, но не заметным ей самой чувством сказала Марья Николаевна. - Нет! - решительно и спокойно возразил Ланде. - Ей, может быть, и кажется, что она в меня влюблена... Я это заметил. Но это неправда, - она не в меня влюблена, а в... я не знаю, как это выразить... - бессильно улыбаясь, задвигал рукой Ланде. - Она в великое влюблена... Она удивительная девочка, эта Соня! В ней большое сердце и мало любви. Есть такие люди; они несчастные: им все хочется охватить своим сердцем что-то огромное, весь мир, подвиги, муки, и у них не хватает любви, чтобы обнять то маленькое, что возле них... С того места, где они сидели под неподвижно пламенеющим мрачно-красным шаром, виден был в конце аллеи бездонный черный прорез ворот. Иногда из их мрака вытягивались, как черные щупальца, длинные черные тени и вдруг пропадали, а в круге света появлялись темные силуэты людей. Марья Николаевна слушала Ланде и неподвижно, напряженно смотрела туда. Она увидела Молочаева, как только он вошел в сад, видела, как он, не видя их, пошел в другую аллею, но не двигалась. - Молочаев, вот они! - близко сбоку резко прозвенел голос Шишмарева, и они подошли. Молочаев молча пожал узкую мягкую руку девушки Шишмарев сейчас же резко и бойко заговорил с Ланде, Марья Николаевна не слушала их... Она часто дышала, высоко и неровно подымая грудь, и решительно смотрела перед собой. Кончик зонтика бился о землю, напоминая судорожное движение хвоста насторожившейся кошки. "Что со мной делается?" спрашивала она себя, с капризной досадой закусывая нижнюю губу. Мне представляется, услышала она как-то вдруг слова Ланде, что люди в погоне за счастьем толпятся у какой-то двери, как толпа во время пожара. Каждому кажется, что спасение в том, чтобы силой, как можно скорее, раньше всех пробиться к выходу, и в страшной давке все гибнут! - Борьба за существование! - сказал Шишмарев. - Не должно быть никакой борьбы! - твердо возразил Ланде. - Нельзя выйти, навалив перед собой кучу трупов... Надо опомниться, остановиться, не мешать друг другу, уступая... - Как те два вежливых француза, что уступали друг другу дорожку и оба шли по грязи! - с холодной злостью, в которой слышалась насмешка не над словами Ланде, а над ним самим, вставил Молочаев и коротко засмеялся. Музыка заиграла тихо и плавно, точно устав после недавнего вихря звуков. - Все это сентиментальности! - повышая голос, жестко и грубо продолжал Молочаев. - Жизнь - так жизнь... Не я виноват, если кто слабее меня... Он помолчал и прибавил: - Брошу в грязь, на голову стану, а перейду... Ланде грустно покачал головой. - Довольно слякоть разводить... Не жизнь, а сонное болото! - упорно проговорил Молочаев. - А если на вашу голову станут? - не глядя на него, холодно спросила Марья Николаевна. Молочаев быстро повернулся к ней. - Пускай... Посмотрим! - мрачно сказал он и, помолчав, прибавил: - И то жизнь... Марья Николаевна, мне с вами надо поговорить. Он неверно улыбнулся, и голос у него зазвучал фальшиво. - Я вам одну сплетню расскажу про... него! - кивнул он головой на Ланде. Ланде удивленно поднял глаза. - Говорите здесь! - пожала плечом девушка. Молочаев опять фальшиво засмеялся. - Не могу я при нем... Да вы меня боитесь, что ли? - тихо прибавил он, вызывающе и близко заглядывая ей в глаза. Марья Николаевна высокомерно и тревожно улыбнулась. - Идемте! - она встала, - Ланде, вы приходите туда сейчас! - сказала она. - Хорошо! - ответил Ланде спокойно и опять повернулся к Шишмареву. Марья Николаевна больно и холодно почувствовала себя одинокой. Ей сделалось страшно. Когда они уходили в дальнюю аллею, бесконечно тонувшую в пустоте и мраке, она услышала, как Ланде говорил: - Человек не тогда будет счастлив, когда заставит уважать свои права, а когда научит любить себя. Но до этого далеко! Они ушли в глубь сада. Звуки музыки глухо и как-то пусто долетали сюда. Фонари мертво и тускло светили здесь уже обыкновенным ламповым светом. Деревья поредели, и между ними просвечивали звездное небо и холод. - Что же вы хотели мне сказать? - спросила Марья Николаевна. Молочаев тяжело дышал. То, что он решил сделать с ней и что представлялось ему мрачно-красивым и быстрым, под ее намеренно холодным взглядом, перед прямой, одетой в строгое твердое платье фигурой показалось вдруг невозможным, нелепо тяжелым и безобразно грязным. - Я... - проговорил он и не знал, что говорить дальше; челюсти невольно смыкались, как железные, точно здесь, теперь именно нужно было тяжелое молчание. Марья Николаевна чувствовала, как приближалась к ней огромная страшная опасность. И странно было то, что именно от этого чувства исчез в ней страх; ей стало легко, было захватывающе приятно и интересно, как над пропастью, хотелось еще ближе заглянуть, почувствовать, и бессознательная мысль яркой вспышкой обожгла ей голову, облив щеки горячим румянцем. - Ах, как интересна жизнь!.. Молочаев, как бы повинуясь какой-то посторонней силе, низко нагнулся, хрипло засмеялся и вытянул вперед руки. Марья Николаевна машинально отступила шаг назад, быстро неровно так, что большая черная шляпа сдвинулась на глаза. Ей показалось, что все ухнуло куда-то и сердце упало. - Марья Николаевна, где вы? - весело позвал Ланде. Молочаев вздрогнул, опустил руки и растерянно оглянулся. Марья Николаевна насмешливо взглянула на него и, как бы откидываясь от пропасти, подняла руки к шляпе. XVII  Было около девяти часов вечера, но еще светло прозрачным легким светом и от яркой зари, и от рано вставшей, еще бледной луны, и от широкой гладкой реки. Ланде позже других пришел на обрыв, непривычно грустный и молчаливый. Шишмарев встретил его резким раздраженным голосом. - Иди сюда! Я получил письмо от Семенова... Это, ей-Богу, глупо! Какого же ты черта чудишь! Семенов пишет, что ты ему прислал десять рублей. Ланде поднял на него большие печальные глаза. - Оставь, Леня! - сказал он просто и отвернулся к реке. На его худое лицо ложились ее холодные бледные отблески. - Как, оставь! - вспылил Шишмарев. Ланде страдальчески улыбнулся, не поворачиваясь. Шишмарев посмотрел на него, пошевелил губами и отвернулся, чувствуя неловкость и холодную досаду. "Ну и черт с тобой!" - подумал он. - Что с вами? Чего вы такой грустный? - мягко и любовно спросила Марья Николаевна, слабо дотрагиваясь пальцами до рукава серой тужурки Ланде. Ланде быстро обернулся, и глаза его засветились мягкой и ласковой улыбкой. - Меня мать мучает! - страдальчески сказал он. Странно просвечивало это страдание сквозь ясную тихую улыбку. Молочаев с холодной ненавистью скользнул по руке Марьи Николаевны, лежавшей на рукаве Ланде, отвернулся и стал закуривать папиросу. - Чем? - тихо переспросила девушка. - А она все требует от меня той жизни, на которую я не способен... Пристает, чтобы я деньги взял и ехал за границу; а я не хочу. Мне нечего делать там. Люди везде одинаковы... - Жизнь другая! - возразил Шишмарев. - Нет, и жизнь та же, - ответил Ланде, - потому что люди все одинаковы. Я не думаю, чтобы от количества железных дорог, университетов и тому подобного зависела жизнь. Жизнь внутри человека, ее надо только уметь использовать. А впрочем... если бы и была какая-то другая жизнь там, зачем я туда поеду? Я ею и жить-то не сумею... - Хоть посмотреть! - с внутренним оживлением и прорвавшейся страстной мечтой сказал Шишмарев. - Ну, это было бы дурно с моей стороны... - кротко возразил Ланде, улыбнулся виноватой улыбкой и прибавил: - Нет, вот я бы так просто... ушел куда-нибудь... - Куда?.. В каком то есть смысле: от людей или так, куда-нибудь отсюда? - с недоверчивым недоумением спросил Шишмарев. Ланде задумчиво помолчал, подняв глаза к небу и тихо приподняв брови. - И так куда-нибудь, и от людей... Не совсем, а на время... Мне часто приходит мысль, что каждому человеку надо по временам уходить куда-нибудь от всех в пустыню, что ли... Я так думал всегда, какая огромная штука жизнь и как легко и просто мы к ней приступаем. Оттого, должно быть, она так редко и удается людям. Надо было бы, чтобы каждый человек в известном периоде развития уединялся и сосредоточивался на время в себе самом. - Вот вы бы сами первый и уединились бы!.. - грубо перебил Молочаев и вдруг весь зло искривился. - Право, хорошо бы сделали! Ланде долго и серьезно смотрел на него. Потом вздохнул, перевел узкими плечами и тихо сказал: - Я знаю, что мешаю вам. Мне очень жаль это. Марья Николаевна быстро и исподлобья посмотрела на него своими блестящими из-под ресниц глазами. Рука ее, мявшая растрепанный букет полузавядших, бледных уже цветов, остановилась, а потом задвигалась нервно и неверно. - Мне тоже очень жаль! - вызывающе ответил Молочаев своим обычным, твердым и неумолимым голосом. Как раз в эту минуту шедший по тротуару тонкий черный человек неожиданно быстро свернул с дорожки на траву и, сделав за спиной Молочаева два странных крадущихся шага, стремительно взмахнул тонкой длинной палкой и ударил ею художника по голове. Острый, как лезвие, ужас сверкнул в мозгу у всех, Марья Николаевна дико и пронзительно вскрикнула, путаясь в длинной юбке, отскочила к обрыву и едва удержалась там, вся изогнувшись над ним и закрывая лицо руками, Шишмарев уронил фуражку и беспомощно встал. Ланде вскочил, почему-то схватил Соню за руку; а девочка выпрямилась и широко открыла заблестевшие диким любопытством и каким-то жадным чувством глаза. Молочаев не потерялся. Его красивое лицо исказилось от боли, удивления и захватывающего бешенства. Стремительно и ловко он левой рукой перехватил палку, дернул ее книзу так, что Ткачев едва не упал вперед, вырвал и, оскалив зубы, ударил его поперек лица, по голове и по руке. Обезумевший от боли и бессильной ненависти Ткачев зашатался, роняя шапку и прикрываясь руками. Показалось, что брызнула кровь. Четвертый резкий и страшный удар попал уже по руке Ланде. Вытянув, точно в припадке какой-то странной болезни, руки к Молочаеву, бледный, он твердо и властно говорил: - Не надо... не смейте! И заслонял Ткачева без усилия и сопротивления. Одну секунду Молочаев бешено смотрел ему в глаза. - Да ты что ж это, наконец! - хрипло проговорил он, судорожно опустив и сжимая палку, и вдруг коротко размахнулся и омерзительно, хлестко и страшно ударил его по щеке. Ланде покачнулся и страшно побледнел. На глазах у него выступили светлые крупные капли слез, и глаза так широко раскрылись, что все лицо пропало за их влажным страдальческим блеском. - Ну, пусть... так... - слабо уронил он концами мокрых дрожащих губ и, непоколебимо прямо глядя в глаза Молочаеву, не двинулся, не отвернулся. Со слепой бессмысленной жестокостью Молочаев, выпустив палку, широко размахнулся, ударил его левой рукой, ступил шаг вперед и ударил в третий раз. Последняя пощечина ляскнула еще страшнее, отчетливо и плоско. Ланде пошатнулся назад, споткнулся о скамейку и тяжело, безобразно, как-то боком, бессильно повалился через нее, высоко задрав ноги. Молочаев круто повернулся, со страшной силой оттолкнул Ткачева и быстрыми твердыми шагами пошел прочь, ни на кого не глядя. То, что потом произошло, было похоже на тяжелый бред: все сразу дико и нестройно закричали и толпой кинулись к Ланде. Ткачев с выражением ужаса и мольбы на черном мрачном лице поднял его трясущимися руками. Марья Николаевна целовала его бледные дрожащие пальцы. Шишмарев пробовал надеть фуражку, что-то бессвязно крича. Соня обхватывала его тоненькими прозрачными руками. Они метались на краю обрыва, растерянные, как стая странных вспугнутых выстрелом птиц. - Господи! что же это такое? - с бесконечным ужасом спрашивала всех Марья Николаевна и ползала у него в ногах с бессознательным, но ослепительно ярким чувством вины, с беспредельным восторгом и жалостью, любовью и возмущением. Ее красивое лицо исказилось, волосы развились, шляпа свалилась на спину, серая юбка беспомощно билась в пыли. - Иван Ферапонтович... простите... простите! - лепетал Ткачев. Ланде поворачивал к ним сразу опухшее страшное лицо, силился улыбнуться и бессознательно гладил и хватал руки всех своими дрожащими и ослабевшими руками. Глаза у него запухли, из носа и рта текла кровь, на виске грубо налипла земля и раздавленная зеленая трава. - Это ничего... - с трудом двигая раздутой губой, проговорил он. - Он не хотел меня... Он потом сам будет страдать... Я к нему пойду... подождите... Соня дико всплеснула тоненькими ладонями, отступила на шаг и, вся засветившись счастливым восторгом, ярким голосом вскрикнула: - Ваня, вы святой! Ланде слабо махнул рукой. - Ах, какие вы глупости говорите, Соня! Ткачев отчаянно схватился за волосы. Ланде торопливо улыбнулся ему, встал и, протянув руки, пошел. И тут только все увидели, что Молочаев не ушел. Он стоял в десяти шагах от них, заложив руки в карманы, и криво, упрямо усмехаясь, смотрел на Ланде. Марья Николаевна вздрогнула всем телом и судорожным движением загородила дорогу Ланде. - Не смейте, не смейте! - с болезненным, мучительным напряжением зазвеневшим голосом закричала она Ланде. Но Ланде серьезно отстранил ее. - Вы не знаете, что говорите! - просто сказал он. А Соня с тем же выражением восторга и наслаждения на лице оттянула ее за рукав. Ланде подошел к неподвижно стоявшему и в упор смотревшему на него Молочаеву и протянул ему руки. На его обезображенном лице была жалость. Молочаев туго и густо покраснел. В глазах у него мрачно вспыхнула задыхающая ненависть, и с холодной насмешкой и злостью он проговорил сквозь зубы: - Трогательная комедия! Потом быстро и решительно повернулся и, не останавливаясь, ушел. Ланде долго смотрел ему вслед, потом сразу весь опустился, сел на лавочку и закрыл лицо руками движением горьким и тоскливым. - Да что же это в самом деле! - с возмущением пронзительно резко вскрикнул Шишмарев. - Дурак ты, что ли! В собравшейся возле них пестрой кучке народа захихикали радостно и любопытно. Шишмарев опомнился, быстро оглянулся, с бешенством повернулся и торопливо пошел прочь. - Черт с тобой, болван... блаженный! - с мучительным ему самому озлоблением бормотал он. Ткачев, опустив руки, точно его вдруг облили холодной водой и он опомнился от непонятного кошмара, странно посмотрел на Ланде, и его тонкие злые губы кривились. - Ни-и к чему все это... - с тонкой язвительностью неожиданно проговорил он, как будто отвечая и предостерегая Ланде. Все молчали и стояли вокруг Ланде. Страстный порыв, охвативший всех, бессильно упал, стало холодно, неловко, нелепо, захотелось уйти, прекратить эту уже казавшуюся безобразной сцену. ХVIII  К ночи у Ланде начался жар. Избитая голова мучительно ныла и кружилась. Шишмарев думал, что можно ожидать нервной горячки, а потому Марья Николаевна и Соня решили просидеть над ним всю ночь. Ланде ласково смотрел на них и молчал, потому что душа его была переполнена огромным, ему одному понятным чувством. Они долго сидели обе по сторонам стола, положив перед собой книги, которых не читали, и тоскливо глядя на огонь лампы. Уже поздно ночью Соня ушла, а Марья Николаевна осталась одна. Соня остановилась в темном коридоре. Ее никто не гнал, но ей хотелось муки и умиления и потому она прижала руки к груди и тихо одними губами прошептала: - Пусть она, пусть... я уйду! - И что-то торжествующе и сладко-мучительное оборвалось в ее сердце. В комнате было полутемно и как-то глухо. Лампа тускло освещала ровный круг, и Марье Николаевне он казался почему-то магическим. Она сидела, сложив руки на коленях и опустив голову. Сидела неподвижно, но в этой неподвижности клубился целый ураган тяжелых и нестройных мыслей. Она думала о том, что теперь все кончено: весь город завтра узнает, что она всю ночь просидела здесь, и тогда будет что-то ужасное, холодное и грязное. Ей долго было только страшно и стыдно, но потом все ярче и торжественнее стала определяться мысль, согревающая душу: отныне, наконец, она навсегда связана с Ланде, с милым Ланде, лучшим из всех людей, которых она знала. Она будет такою же чужой всем, как и он, но ему будет принадлежать всем телом и всею душою своею, и жизнь новая, прекрасная, полная страдания и радости, опустится на них светлым облаком. И мысль эта была так тепла, так просто и властно выводила ее из тяжелого хаоса, что сердце задрожало в ней любовью и счастьем. Марья Николаевна повернулась к Ланде и долго с теплыми слезами на прекрасных лучистых глазах смотрела на него. Ланде лежал, как его заставили, на кровати, бледный, худой, с длинными белыми руками, вытянутыми поверх одеяла. Свет лампы не доходил до него, и вокруг кровати стоял прозрачный сумрак, в котором лицо Ланде казалось светлым и красивым. Разбитая обезображенная щека была в тени. И вдруг, повинуясь какой-то неодолимой силе, тянущей душу и тело в жаркой тоске, Марья Николаевна медленно опустилась перед кроватью на колени, наклонилась над ним, тихо положила свою красивую черную голову ему на грудь и закрыла заблестевшие темным огнем глаза. "Вот оно!" - почему-то подумала она, и показалось ей, что вся прежняя половина ее жизни, пустая и бессмысленная, сразу, словно высохший лист, отвалилась от нее. Все поплыло вокруг нее в светлом облаке, и слезы градом покатились по нежной пухлой щеке. Сердце Ланде билось где-то близко, слабо и глухо. Она слышала незнакомый странный запах его тела и чувствовала костлявую твердую грудь. Ланде открыл глаза и как будто не удивился. Он тихо и осторожно взял ее за маленький, выпуклый и мягкий подбородок и поднял ее голову к себе. Она уже не плакала, слезы сразу высохли на блестящих глазах, и она счастливо и смущенно смотрела на него в ожидании того, что он сделает с ней. Еще немного потянулась она, и мягкие горячие губы прижались к губам Ланде. Ланде ласково и нежно поцеловал ее, как ребенка. Девушка чувствовала, как внутри ее загорается что-то огненное, сильное, безграничное. Это новое, но уже как будто знакомое и приятное чувство наполнило ее давно ждущее, горящее от силы тело. Она закрыла глаза и сначала робко, точно узнавая что-то, а потом все крепче и длиннее, вся в наслаждении и томлении стала целовать его. Мягкое упругое тело ее вздрагивало и жалось к нему покорно и требовательно. Вдруг она быстро открыла глаза, потускневшие, вопросительные, и пристально взглянула в глаза Ланде. У него было холодное, испуганное, уничтоженное лицо, казавшееся теперь безобразным. - Не... не надо... так! - растерянно улыбаясь бессильной улыбкой, проговорил он. Сознание непоправимой омерзительной ошибки острым светом вошло в мозг девушки. С секунду она смотрела на Ланде пристальными, полными стыда и отчаяния глазами, и яркая резкая краска быстро стала заливать ее лицо. Щеки, лоб, шея ее вспыхнули, и, казалось, нег конца красному огню стыда и обиды. Она глухо охнула, откинулась назад и порывисто встала, закрывшись руками. Ланде растерянно поднялся на кровати. - Марья Николаевна, разве это... непременно нужно?.. Я люблю вас... только не так! Зачем это? - жалко и мучительно бормотал он, простирая к ней дрожащие руки. Девушка отступила от них к столу и тяжело села на стул, не опуская рук. Потом она стала биться, как подстреленная птица, то хотела встать и уйти, то опять садилась, бессмысленно улыбаясь; и глаза ее то с отчаянием и стыдом, то с каким-то внутренним недоумением, то виновато, то с ненавистью скользили по Ланде. - Ничего... Это так... Ошибка... я пошут... не знаю... - старалась говорить она, чувствуя, как все дальше и дальше отодвигается от него в пустоту одинокого стыда и холодной ненависти. Соня тихо вошла на шум и остановилась на пороге, глядя большими суровыми глазами. - Маня, что с тобой? - строго, как будто предостерегая, спросила она. - Ничего, ничего, Соне-чка! - обрываясь, выговорила девушка. - Я ухожу... мне пора... Путаясь в юбке и неловко стукнувшись плечом о дверь, она вышла из комнаты и как призрак побежала по пустым, холодным улицам, сквозь ветер и тьму. Соня, выпустив ее, осторожно заперла дверь и подошла к Ланде. - Соня, милая... как я виноват! Что мне теперь делать? Как я не предусмотрел этого! - говорил Ланде, хватая ее за руки. Соня крепко сжала зубы, так что на ее прозрачном личике жестко выдвинулись тоненькие скулы, и чувство недоброй радости засветилось в ее глазах. - Вы ни в чем не виноваты! - твердо и решительно проговорила она и со злым торжеством прибавила: - Они все твари, звери... и она такая же тварь! Ланде с отчаянием всплеснул руками. - Я их всех ненавижу! - мстительно прищурив глаза, сказала Соня. - Какие они все пошлые, грязные... как собаки!.. Ланде, широко раскрыв глаза и рот, с нескрываемым страхом смотрел на нее, и ему казалось, что это не Соня, а какой-то маленький злобный дух. XIX  Скандал на бульваре взмыл слюнявую, грязную и липкую, как болотный дух, волну возбужденной сплетни. Имя Марьи Николаевны трепалось по всему городу в связи с именем Ланде, и куда бы она ни приходила, ее встречали с острым любопытством и худо затаенным радостным презрением. Загнанная, потерявшаяся девушка металась из стороны в сторону, бессильно стараясь победить что-то грязное и холодное, невидимо окружавшее ее. Иногда наступало молчаливое отчаяние, ей казалось, что вся жизнь пропала, и тогда в наступившей тишине, вырастая, как огненный цветок, из стыда, отчаяния и чувственной обиды, в ней подымалась жгучая ненависть к Ланде. Но когда он в первый раз пришел к ней, все-таки в душе ее шевельнулась смутная надежда на то, что все еще изменится, пройдет, как гадкий сон, и тогда снова будет так хорошо, светло и радостно как прежде. Ланде вошел тихо; голова у него через щеку и глаз была повязана толстым белым бинтом и казалась уродливо громадной, как исполинский белый одуванчик, покачивающийся на тоненьком шатком стебельке. - Здравствуйте!.. - тихо сказал он. Марья Николаевна растерянно встала и, не здороваясь, перебирала дрожащими пальцами по краю стола. Было в ней что-то прекрасное, беспомощное и жалкое. - Я пришел сказать вам... - начал Ланде, подходя и беря ее за руку. Рука задрожала, и девушка подняла на него большие влажные глаза. - Я пришел... - повторил Ланде. - Если бы вы знали, как я люблю вас, Марья Николаевна!.. - с неожиданным напряжением вскрикнул он. - Вы мне кажетесь такой светлой, такой прекрасной, такой святой, как ангел!.. Глаза девушки трогательно просветлели, нежные выпуклые губы чуть-чуть вздрогнули в попытке несмелой улыбки. Сердце глухо и радостно стало биться в груди. Ланде было трудно говорить, он тяжело передохнул и сжал пальцы. - Только я не могу быть вашим мужем... - вдруг упавшим голосом докончил он. Марья Николаевна так вздрогнула, как будто что-то тяжелое ударило ее по лицу. Нарождавшаяся радость и надежда вдруг упали в какую-то бездну, а из нее выросло с быстротой молнии сознание омерзительно грубой, смертельной обиды. - Что это... насмешка? - звонким и в то же время зловеще тихим голосом проговорила она, вся выпрямляясь, как змея, которой наступили на хвост. Холод и горе обняли Ланде; с печальной укоризной он посмотрел ей в глаза. - Вы же знаете, что нет... Никогда я ни над кем не смеялся, а тем более над вами... Зачем же так говорить?.. Я сказал то, что чувствую: я вас люблю, только не так... Я ведь никогда не любил женщину так... Я не знаю, может быть, я урод... Но неужели нет другой любви... и непременно надо это?.. Я не могу... Поймите меня!.. Ланде путался в бессвязных нелепых словах, напрасно стараясь облечь в них горячее чувство мучительной жалости и горя, но Марья Николаевна уже не понимала его: между ним и ею как бы захлопнулась тяжелая дверь, сквозь которую слова пролетали искаженные, утратившие свой смысл и приобретавшие особое, оскорбительное, злое значение. Стыд и ненависть к нему встали в ней с потрясающей силой. У нее на минуту замерло сердце и закружилась голова. Слов она не слышала, в ушах стоял какой-то гул, и белый шар на тоненьком стебельке кошмарным безобразным комком лез ей в глаза. - Я и не прошу вас... Уйдите!.. - сквозь стиснутые от внутренней боли зубы проговорила она. Ланде машинально держал ее за руку, и это было ей уже противно. Бессвязные слова прыгали на его дрожащих губах, и он вкладывал в них всю душу, полную страдания и любви; но девушка с неестественным выражением тупой злобы и омерзения, закусив нижнюю губу, молча вырвала руку. - Оставьте... меня! - повторила она не своим голосом. Ланде машинально тянул ее руку к себе и вниз, и глазами, полными муки, старался заглянуть ей в душу. Она, как глухая, не отвечала ему, не смотрела на него. То светлое чувство, которое Ланде возбуждал в ней и которое пробудило требовательную жадную любовь, теперь обратилось в слепую ненависть, и чем больше старался Ланде победить ее, тем больше обострялась она. Огромное напряжение его бессильно ударялось и скользило по этой ненависти, не проникая в душу, как обнаженное кровавое сердце, брошенное с размаха на твердый холодный лед. - Милая, поймите меня... Ведь есть же другая любовь... есть? - сжимая ей пальцы, говорил Ланде. - Да пустите же! - с дикой тупой болью проговорила она. - Мне же больно. Ланде опомнился и выпустил ее руку. - Простите меня, - я не хотел... - пробормотал он упавшим голосом. Девушка взглянула на него искоса с узким и злым презрением. С неестественным спокойствием она поправила волосы, роняя шпильки на пол, и вдруг пошла мимо него вон из комнаты, неприступно холодная и враждебная. Вокруг Ланде стало пусто и темно, и как будто даже холодно. В окна вливались синие мертвые сумерки и наполняли комнату. В наступившей тишине, казалось, еще горели обрывки напряженного горячего шепота. - Марья Николаевна! - тихо позвал Ланде, и одинокий голос его разбудил в темном углу что-то насмешливо гулкое. Дверь тихо скрипнула, и вошла девчонка, держа перед собой сложенную бумажку. У нее были круглые глупые глаза, и смотрела она на Ланде с испугом, как зверек. Ланде машинально взял записку и прочел: "Ради Бога, оставьте меня! Может, я дурная, гадкая, но вы меня мучите. Я не могу, я вас ненавижу, вы мне противны... как гадина!" - было прописано криво и неестественно надавленным почерком. "Надо оставить ее"... - смутно и уныло промелькнуло в голове Ланде. - Хорошо, скажи барышне, что я больше не приду... - твердо и ласково сказал он, взял фуражку и ушел. В нем было чувство бесконечного бессилия, как у человека, ставшего перед стеной. "Надо уйти, уехать... куда-нибудь, чтобы не доставлять ей лишних страданий", - думал Ланде. - Было уже совсем темно, когда его окликнул Ткачев. Черный и худой, он подошел откуда-то из сумрака. - Иван Ферапонтович, - глухо проговорил он, - Бога для... поговорить... Я вас третий день выглядываю. Ланде с радостью остановился. - Здравствуйте, милый! Да отчего же вы ко мне не пришли?.. Я так рад бы вам был... Ткачев застенчиво ухмыльнулся, пожимая его руку жесткими пальцами. - Я, может, и пришел бы... Да у вас там люди... а мне промеж себя поговорить... - пробормотал он. - Ах, как я рад, Ткачев, что вы, наконец, пришли! - весь волнуясь, говорил Ланде, крепко пожимая ему руки. - Может быть, пойдем ко мне? Будем пить чай. Я вам все про себя расскажу... Мне не с кем теперь поговорить... а многое надо высказать... Вот и сейчас... Пойдемте, милый! - Что ж, пойдемте! - тихо согласился Ткачев. Было уже недалеко, и они дошли молча. Ланде зажег лампу, принес чаю, сел против Ткачева и любовно посмотрел ему в глаза. - Если бы вы знали, Ткачев, какую вы мне радость своим приходом доставили!.. - сказал он, ясно улыбаясь. - Я давно хотел прийти... еще с того... как в лесу... - застенчиво и кося в сторону, ответил Ткачев. - Да, да!.. - радостно отозвался Ланде. - А как этот вас ударил, так у меня все и осветилось!.. Тут я и понял... что правда не на моей стороне, а на вашей. Нету, Иван Ферапонтович, другого человека, как вы! - с внезапным порывом сказал он и даже привстал. Ланде радостно смеялся. - Как вы это хорошо сказали, Ткачев! Ткачев напряженно вздохнул, как будто приготовляясь поднять огромную тяжесть. - Я так полагаю, Иван Ферапонтович, что... не могу я этого высказать... - Говорите, Ткачев! - Вы теперь все хорошо скажете! - успокоительно погладил его по руке Ланде. - Говорите и чай пейте... - Я скажу... я ведь затем и пришел... Вы слушайте, Иван Ферапонтович!.. - Я слушаю... - Все, что я вам тогда в остроге наговорил, все это так, от отчаяния! Столько я страдал, столько зла и несправедливости и подлости видел, что в человеке изверился... Думал, что уж так и будет!.. Сволочь человек, и конец!.. Куда ни посмотрю, - одни звери кругом!.. Такое меня отчаяние, такая злоба взяли, что я и передать вам не могу... Да вы и не поймете, Иван Ферапонтович!.. Возненавидел я и людей, и себя, и жизнь!.. Ткачев, вытаращив глаза, с трудом передохнул. Ланде грустно смотрел ему в глаза и тихо гладил по руке. - Да уж... А вы мне глаза открыли, Иван Ферапонтович... - задрожавшим голосом проговорил Ткачев. - Только по вас я увидел, что значит истинный человек!.. Какой может быть человек!.. Тут я и вспомнил, как Господь Содом и Гоморру за двух праведников пощадить хотел... И подумал я, что такой человек может жизнь перевернуть... - Ткачев! - хотел перебить Ланде. - Нет, вы постойте, - властно остановил Ткачев, - подождите... Я знаю, теперь вас не всякий и понять-то может, но оно пройдет, сквозь все пройдет!.. После вспомнят, поймут... Только бы вы... У меня, Иван Ферапонтович, вот какой план... Ткачев привстал и наклонился к Ланде близко-близко, так, что его горячее дыхание жгло Ланде лицо, а темные мрачные глаза проникали точно в самый мозг. - Надо слух о новой вере пустить! - подавленно прошептал он, восторженно грозя вспыхнувшими глазами. - Что такое? - удивленно и испуганно вскрикнул Ланде. Новую веру!.. Вот... Народ вот как ждет! Потому... горе кругом! кругом!.. К вам со всех концов пойдут, со всей России пойдут!.. Только слух пустить... Вы над всеми станете, всех поведете... Иван Ферапонтович! Ткачев весь дрожал и горел. - Какая вера, о чем вы говорите, Ткачев! - строго возразил Ланде. - Что я могу им дать? - Вы? Вы все можете, Иван Ферапонтович!.. А вера это только так, для начала... Чтобы только колыхнуть! Ланде, бледный и строгий, встал. - Это не то, Ткачев! - сказал он. - Неужели вы не понимаете, чего вы хотите, какое это ужасное зло, обман и преступление было бы! Правды не будет из обмана и я не могу этого... оставьте это! Лицо Ткачева потемнело бесконечным страданием. - Иван Ферапонтович!.. Вы один... другого такого нет!.. Неужто так и погибать всем! - Никто не погибает, Ткачев! - также строго и торжественно возразил Ланде. Что вы говорите?.. Гибель в том, что вы затеваете... И это вам не удастся, потому что этого не надо!.. Не надо насиловать, обманывать... Борьба будет потому, что она нужна, как горнило... Но каждый шаг в этой борьбе должен быть прямым... Это прежде всего, и именно эта непоколебимая правда приведет к победе. Неужели вы этого не понимаете, Ткачев? Ложь зло... Надо стараться не делать зла!.. - Только? - переспросил Ткачев. - Да, только! - твердо ответил Ланде. - Это гордость в нас говорит, Ткачев!.. Кто дал нам с вами власть переделывать людей по-своему силой и обманом? Может быть, именно мы с вами самые дурные, погибшие люди?.. Как знать, зачем и для чего все кругом!.. Идите своей дорогой, кто пойдет за вами пусть идет. Идите впереди, а не толкайте сзади! Если ваша жизнь будет права, след ее не пропадет, а пройдет через все века!.. Ткачев, понурив голову, молчал. Замолчал и Ланде и с любовью и состраданием смотрел в его опущенное лицо. - Значит... нет?.. - с трудом, совсем глухо, проговорил Ткачев. - Значит, ошибся... И в его глухом упавшем голосе послышалось великое страдание раз и навсегда разрушившейся грандиозной мечты, смутной, но глубочайшей надежды. - Полно, Ткачев! - любовно сказал Ланде. Была уже ночь, когда Ткачев шел по улице, без цели и смысла шагая в холодной, ветреной тишине. - О, черт бы меня побрал! - с бесконечным отчаянием громко крикнул он и, судорожно схватившись за волосы, замер, прислонившись головой к твердому холодному забору. - Ведь мог бы... Юродивый, несчастный! - с лютой злобой прошептал он. Сторож строго постучал колотушкой где-то во тьме. XX  Слабый и совсем больной от бессонной ночи встал Ланде на другой день. Всю ночь он думал о Ткачеве и Марье Николаевне, и душа его была полна светлой печалью. "Какие они оба могучие, какая у них огромная жажда жизни!.. Бедный, милый Ткачев! Какое это счастье так любить жизнь и так стремиться к ней... Они теперь несчастны, но это пройдет, а живая сила останется, - они будут счастливы в счастье ли или в страдании". Утром он решил пойти к Молочаеву. Художник был дома и угрюмо сидел на окне, куря одну папиросу за другой. Увидев Ланде, он быстро встал и весь вспыхнул. Что-то непонятное и громадное прошло у него в мозгу. Ланде прямо прошел через комнату и молча, улыбаясь, протянул ему руку. Лицо у него было светлое и спокойное. Одну секунду теплое чувство внезапно овладело Молочаевым и ему неудержимо захотелось просто, искренно и сильно пожать протянутую руку; но уже в следующее мгновение все опять спуталось в его душе. Ему почудилось что-то обидное в этом поступке Ланде, и Молочаев весь съежился, его красивое лицо неестественно искривилось в оскорбительно вежливую улыбку. - Очень приятно... - жестко усмехаясь, сказал он в нос и, кривляясь, с преувеличенным уважением пожал руку Ланде. - Садитесь, пожалуйста! Как ваше здоровье? - спросил он, нарочно скользнув взглядом по белому пузырю вместо головы. Ланде тронул повязку рукой и просто сказал: - Не очень хорошо. Вы меня страшно больно ударили. Вдруг Молочаев потерялся. Густая краска выступила на его лице. Он старался овладеть собой и тем же оскорбительно вежливым тоном возразил. - Мне, право, очень жаль... Ланде посмотрел ему в глаза ясным и спокойным взглядом. - Нет, зачем так? - тихо возразил он. - Вам не жаль, - ведь вы и хотели меня ударить больно... Тяжелое, смутное чувство овладело Молочаевым. Как будто что-то придавило его и смутное сознание, что Ланде не смешон, а смешон он сам, смешон и ничтожен, - больно прилило холодом к груди. - Я пришел собственно сказать вам, - кротко и ровно говорил Ланде, - что мне очень жаль, что я довел вас до этого. Я знаю, что вы меня ревновали к Марье Николаевне... А я вовсе не хотел вам мешать. Я, правда, люблю эту девушку за огромную живую жизнь, которая в ней есть; но только я любил ее всегда совсем не так... Теперь она возненавидела меня за все это, за то, что ошиблась. Вы идите к ней, - она полюбит вас, я думаю... А меня вы простите и не чувствуйте ко мне дурного. Я вас люблю, - вы такой сильный и красивый человек... Теперь я пойду, - я знаю, что вам еще не может быть приятно со мной говорить. Прощайте! Ланде встал и протянул руку. Молочаев, закусив губу, тем же движением, как это вышло у Марьи Николаевны, протянул свою. Ланде ушел. И когда он ушел, дурное, злое, обиженное и завистливое чувство вновь овладело Молочаевым. Он заметался по комнате, нарочно стараясь преувеличить и раздуть свое чувство. Как будто это удавалось ему и он засмеялся над Ланде; но в то же время ему стало скучно и как будто жаль чего-то. Он не мог понять, чего именно; но чувство было глубоко и мучительно и ему стало казаться, что оно останется в нем навсегда и на всю жизнь будет так гадко, потерянно и тоскливо. XXI  Жизнь Ланде становилась все более одинокой, и в этом чудилось что-то неизбежное. Горящая и мятущаяся любовью душа его была все чаще унылой и печальной, как живая зеленая ветка, обмерзающая непроницаемо прозрачной, холодной корой льда. В последние дни он постоянно был один. Только Соня ходила за ним неотступно, но именно ее, одной в целом мире, Ланде стал почему-то бояться: ему все казалось, что она, как помешанная, больная, видит не его, а кого-то другого и что вот-вот она откроет свою ошибку и тогда возненавидит его всею своею душою и не будет ни границ, ни предела ее ненависти. В одну одинокую грустную ночь Ланде написал Семенову длинное и горячее письмо, в котором задавал много мучительных вопросов о правде, о людях, о счастье. На это письмо больной студент ответил так: "Оставь меня, пожалуйста, в покое! Я умираю, и мне не до тебя! Передо мною теперь самый важный, последний и единственный вопрос человеческой жизни, как умирать?.. Можно ли толковать о людях, о любви, об одиночестве, когда человек всегда и при всяких отношениях к людям умирает один! Ты, конечно, не можешь понять этого слова во всем его настоящем смысле: смысл этот ужас. Этот ужас я должен перенести один, никто не может, - понимаешь? - не может сопровождать меня, даже если бы захотел этого больше всего на свете. Теперь все для меня разделилось на две половины, не имеющие никакой связи: одна, ничтожная - вся мировая жизнь, другая, неизмеримо громадная - моя смерть! Теперь, когда я отошел от всего и стою один в пустоте, я вижу, что на самом деле так было и всегда, а мне только казалось, что я живу не один. Всю жизнь с усердием, достойным лучшей участи, я старательно лепил вокруг себя какой-то цемент из веры, идей, любви и жалости и думал, что это прочно, незыблемо; но как только повис над пустотой смерти всей тяжестью своего Я, - все сразу распалось, как сухая глина, и я полетел один, как камень. Не сегодня-завтра мне умирать, а люди остаются жить, как ни в чем не бывало. Так о чем же ты городишь? Ты почувствовал себя одиноким и несчастным оттого, что люди не разделили твоих пылких чувств и не бросились в твои братские объятия?.. Удивительно! Да неужели ты не знал, что все равно, когда ты будешь умирать, люди не будут даже в состоянии понять твое чувство и будут принуждены выпустить тебя из самых крепких объятий... Ты, впрочем, человек верующий, - я было позабыл об этом; но пойми же ты хоть раз в жизни, что если мы все и встретимся в той, иной жизни, о которой мы ровно ничего не знаем и знать не можем, то там мы и поговорим в подходящем случаю духе, опираясь на то, что нам тогда будет известно!.. Знаю я, что теплее жить, если люди тебя греют, - но, конечно, что и говорить!.. Ну, что же, беги по улицам и кричи: "О, люди, люди, люди!" И побегут за тобой и будут кричать: "О, Ланде, Ланде!.." Только и всего! А страдать ты всегда все-таки будешь один, ибо если у тебя заболит живот, то у самого лучшего друга, у брата, у жены не сделается от сочувствия ответное расстройство желудка. Еще раз прошу тебя: оставь меня в покое! Когда-нибудь ты сам поймешь, как это все глупо, и так же возненавидишь людей за ту глупую роль, которую старался сыграть, как я теперь возненавидел. Если бы ты знал, какую ужасную, душащую ненависть возбуждают во мне все... Будьте вы все прокляты! Если бы я мог, я бы задавил всю землю. Зачем я жил, Ланде? Господи, как страшно, пусто, холодно! Ради Бога, не трогай меня больше!" Холодный ужас повеял в лицо Ланде от этого письма. Образ умирающего в одиночестве Семенова встал перед ним, как сплошное, кровоточащее страдание. "Бедный Вася, что с ним, откуда такой ужас, такая злоба? Ведь это ужас, которому имени нет, - такая смерть!.. Не может быть, чтобы это было так, само по себе! Это оттого, что он один, от страха, от боли. Надо ехать к нему". И все чувства и мысли Ланде вылились в одно: надо к нему. Он не знал, что скажет, чем подымет упавшую душу; но в нем жила светлая и торжественная вера, что любовь сделает все: любовь пробьется сквозь страдание, согреет и оживит душу, и она раскроется, как цветок на заре, осветится и воспримет любовную торжественную веру. Вся кровь прилила к лицу и сердцу Ланде, так что в глазах у него помутилось. Страстное чувство томило и тянуло его до боли, до лихорадочного состояния. Он машинально вышел на крыльцо и долго стоял без шапки, глядя в далекое небо, с которого моросил невидимый мелкий дождь. Холодный упругий ветер рванул его широкой волной, зашевелил волосами, буйно и холодно ударил в лицо и перехватил дыхание. "Надо достать денег! - мелькнуло, в голове Ланде. - Негде! - сейчас же подумал он. - Маму нельзя просить, - она не даст. Все, что я хочу, теперь вызывает в ней только злобу и желание сделать не так. А больше не у кого. У Шишмарева нет, наверное"... Ланде растерянно, блуждая глазами, вернулся в комнату. Тут, глядя в упор на лампу, он подумал: "Пойду к отцу Павлу". Почему у него явилось такое решение, Ланде не мог бы объяснить. В его памяти просто выяснилась фигура старого заштатного священника, с его розовой лысиной, добродушным старческим лицом, белой ряской и тем, как будто ласковым и сочувственным взглядом маленьких глаз, которым он провожал его при встрече. И на другой же день, все еще с обвязанным лицом и закрытым глазом, похожий на вставшего от тяжелой болезни, Ланде перешел большую, заросшую пыльной травой площадь, отворил калитку и пошел в маленький, уютный и как будто теплый дворик. День был серый, сухой и неподвижный; но большие, осыпанные золотом деревья казались освещенными ярким солнцем, и во дворике было светло, тихо и радостно. Неподвижно стояли перед окнами в крошечном палисаднике милые, наивно пестрые цветы. Пахло яблоками, осенними листьями, ладаном и каким-то особенным запахом тишины и покоя. Старый попик сидел на чисто оструганном крыльце в чистой белой ряске, весь розовый и белый. Ланде торопливо подошел с озабоченным лицом. - Здравствуйте, отец Павел! - заговорил он. Старый попик посмотрел на него, точно нисколько не удивившись его приходу. - Здравствуйте! - приветливо ответил он. - Садитесь! Чем могу служить? Ланде так же торопливо сел на другом крыле крылечка. - Я к вам с просьбой... - наскоро заговорил он, ибо ему казалось, что то огромное, что наполняет его душу, всякому человеку понятно с одного слова и надо поменьше слов. - У меня есть один товарищ... вы, вероятно, его знаете - Семенов. Старый попик помолчал. - Слыхал... - неопределенно ответил он и провел маленькой сморщенной ручкой по серебристым сухим волосам. - Так вот... Этот Семенов теперь в чахотке... умирает... - торопился Ланде. - Воля Божья! - торжественно и просто сказал старый попик. Он вздохнул и перекрестился. - Я от него письмо получил, - говорил Ланде, доверчиво придвигая голову к попику, - ужасное письмо!.. Видно, что он впал в последнее отчаяние, когда в душе только ненависть и злоба... Я вам покажу это письмо!.. Ланде торопливо вытащил из кармана тужурки письмо. Старый попик посмотрел на письмо и ничего не сказал. - Сколько в нем страдания, одиночества, горя!.. - со скорбным напряжением говорил Ланде. - Сколько отчаяния и неверия!.. Страшно становится, когда читаешь это письмо... Страшно и жалко до слез! Вы понимаете, сколько страдания должен испытать человек, умирая в полном неверии! Нет названия этой муке!.. Вот, вы прочтите письмо! Попик опять посмотрел на письмо, но руки не протянул. - Я чувствую, верю, - продолжал Ланде, держа письмо в протянутой руке и не замечая этого, - что если бы я мог поехать к нему, я много облегчил бы ему. Я чувствую, что смогу, потому что верю в это. Он почувствует, что не один, и этого уже достаточно... Только у меня денег нет на дорогу, - по-детски улыбаясь, вдруг прибавил Ланде. Он взглянул в лицо попику, и вдруг ему показалось, что добродушные глазки его - не глазки, а только глубокие дырочки, добродушные только от морщинок розовых и лучистых, а в глубине этих дырочек сидит кто-то маленький, злой и острый. Он с инстинктивным испугом замолчал и растерянно смотрел на попика. Попик тоже молчал и смотрел на него. Было тихо, и за спиной попика беззвучно кружился золотой лист, опускаясь на землю. - Да вот, вы прочтите письмо! - торопливо пробормотал Ланде и протянул к самым коленям попика сложенную бумагу. Старый попик вздохнул, погладил волосы и бородку и взял письмо. Читал он его долго, спокойно, как будто читал мирное и сладкое житие преподобного. Потом опять вздохнул, сложил письмо и отдал Ланде. - Вот видите! - оживленно показывая рукой, сказал Ланде, взял письмо и положил на крыльцо. - Вы письмецо уберите, - тут у меня этой погани не годится! - тихо, но властно сказал попик. Ланде не понял его слов, но письмо взял и положил в карман. - Вот я и хотел денег попросить у вас... Вы видите, необходимо ехать кому-нибудь, - серьезно и просто сказал он. Старый попик вздохнул. - Да-с, очень может быть. Только денег я не дам, - уж вы простите... И есть, послушайте серьезно, да не дам. Точно холодная тяжесть ударила Ланде по голове. Он вскочил в отчаянии. - Почему? Вы же читали сами! Старый попик тоже встал. - А потому, послушайте серьезно, - ответил он, - что Семенова этого я давно и хорошо знаю. Безбожный и зловредный человек, послушайте серьезно, неверующий, отступник. И послушайте серьезно, и вам не советую. Ланде широко раскрыл глаза. - Значит, отступиться от него? Оставить его умирать в отчаянии?.. - По деяниям достойная смерть! - сказал старый попик, заложив руки за спину, и опять из-за розовой маски выглянуло что-то жесткое и злое. - Побойтесь Бога! - вскликнул Ланде. - Что вы говорите, батюшка! - Не вам меня учить, послушайте серьезно! - возразил попик. - Да ведь вы служитель Церкви... Христовой Церкви! - Господин Семенов сам давно отступился от Церкви, и не Церкви за ним бегать, послушайте серьезно! - сказал старый попик. Ланде с молчаливым отчаянием смотрел на него. Старый попик стоял, спокойно заложив руки за спину. В его маленьких глазах что-то играло и как будто веселилось. - Так, ведь... не могу же я ехать без денег... - машинально пробормотал Ланде. - А вы зайчиком... - вдруг сказал старый попик. - А то и пешечком пойдите! Ланде с удивлением посмотрел на него, но лицо попика было как будто серьезно. - Да ведь это очень далеко! - проговорил он. Старый попик вздохнул. - Далеко. Что ж, послушайте серьезно, по вашему понятию дело это великое... Вот вы и потрудитесь... И стало вдруг Ланде холодно возле этого розового, седенького, беленького старика-попика. Он машинально повернулся и пошел к калитке. - Но тут надо скорее... Он может умереть, пока я дойду... - остановился он. Старый попик ответил ехидно, с нескрываемой уже насмешкой: - Если Господу будет угодно, то застанете вы его в живых... Ланде помолчал. Как белое облако в золотом фоне стоял попик посреди чистою мирного дворика. - Ну, что ж, - сказал Ланде, - придется идти. Я пойду, если не достану денег, - не в том дело... Как вам будет стыдно потом! - скорбно и торжественно прибавил он. И поднял попик сухенькую ручку. - Идите, послушайте серьезно, идите отсюда! - Батюшка, я не хотел вас обидеть! - вскрикнул Ланде. - Идите, идите! И было что-то такое холодное и непреклонное в его тихом ясном голосе, что Ланде ничего больше не сказал, опустил голову и вышел. Слышно было, как старый попик подошел к калитке и наложил крюк. XXII  Вечером Ланде сказал об этом матери. Она посмотрела на него с ненавистью дикой на старом добром лице и шипящим голосом сказала: - Опять фокусы!.. Господи, да когда же это кончится, наконец! Она встала и ушла от него с холодной и тупой злобой в душе, хлопнув дверью. Ланде печально посмотрел ей вслед, взял фуражку и пошел к Шишмареву. Маленький студент сидел один в маленькой комнате и пил чай за маленьким самоваром. Большая раскрытая книга лежала перед ним. Увидев Ланде, он как-то нескладно встал и протянул руку. - А, это ты... Здравствуй! Садись! Хочешь чаю? - резко, как будто не проговорил, а прокричал он. - Нет, - сказал Ланде, - я пил чай... Получил письмо от Семенова. - А!.. Что же он пишет? - Ты сам прочти, - я этого не могу пересказать... - ответил Ланде. Маленький студент долго и внимательно читал письмо. - Да, бедняга! - вздохнул он, кончив, и, заложив обе руки в коротких рукавах тужурки между колен, потер их, точно ему стало холодно. - Я хочу ехать к нему! - сказал Ланде. - Зачем? - серьезно и внимательно спросил Шишмарев. Его резкий голос произвел почему-то на Ланде такое впечатление, как будто он запустил ему куда-то в душу тонкий и твердый ножик. - Что ж ты там можешь сделать? - повторил вопрос Шишмарев, пока Ланде собрался отвечать. - Я не знаю, что я могу сделать... - ответил Ланде. - Я только чувствую, что надо ехать. Шишмарев уже давно стал чуждаться Ланде: кротость его казалась маленькому студенту бессилием, неспособностью к борьбе. Иногда он чувствовал за этой кротостью что-то, что смутно его поражало: но он сторонился от этого и смотрел намеренно равнодушными глазами, как смотрел маленький студент на все, чего не понимал просто и ясно его резкий и жесткий ум. Серьезным взглядом он посмотрел в лицо Ланде, еще глубже засунул между коленями широкие кисти рук и возразил. - Не знаю... Ты так подчеркиваешь это "чувствую", точно здесь что-то мистическое... Что касается меня, то мне кажется, что своим приездом ты ровно ничему не поможешь. И сам измучишься, и его измучишь... Оставь лучше... зачем? - Вот ты говоришь - зачем?.. - задумчиво ответил Ланде. - В этом вопросе уже заложена мысль, которая губит человека... Не надо спрашивать. Надо делать то, что чувствуешь. Это выше нас; прикладывая свою мерку, мы только убиваем душу... Шишмарев резко пожал плечами, не вынимая рук. - Какую там душу?.. - досадливо возразил он. - Оставь, пожалуйста... Должен же быть какой-нибудь критерий поступков... Раз ты хочешь ехать, то должен же ты себе уяснить, какая польза будет от этого. Ланде печально вздохнул. - Я не знаю... может, и никакой пользы не будет... - грустно проговорил он. Шишмарев удивленно поднял брови. - Так для чего же? От его резкого голоса лампа как будто вздрагивала. - Для чего? Для той правды, которую я чувствую и которая зовет меня! - глубоким грудным звуком сказал Ланде. - Опять эта правда!.. Может, скажешь, высшая правда! - с иронией спросил Шишмарев. - Конечно, высшая, потому что выше уж ничего нет! - серьезно ответил Ланде. Шишмарев не пожал, а рванул плечами. - Высшая правда - одна, та, которую дает разум, мысль! - крикнул он. - У нас нет ничего, кроме добытого мыслью понимания! Ланде всплеснул руками. - Что ты говоришь! Какое убожество, какая бедность жизни была бы, если это так! Шишмарев вскочил и размахнул руками, отчего чуть не до ушей поднялись его узкие плечи. - Как, убожество? По-моему, убожество это тешить себя сказками, заранее ставить пределы своей мысли! - Она сама знает свои пределы... тихо возразил Ланде. - Никаких пределов она не знает! - резко кричал Шишмарев. - Горизонты мысли беспредельны! Из того, что сейчас мы не знаем всего, вовсе не значит, что мы так никогда и не узнаем. Мысль так же беспредельна, как весь мир! как возможность!.. Как расширяется теория возможности, так расширяется и мысль... бесконечно! - В пустоту? - мучительно спросил Ланде, широко открыв глаза. - Да, в пустоту! - горячо и резко, еще резче, чем прежде, ответил Шишмарев. - Но ведь это ужас! - Ну и пусть ужас... Я сам знаю, что куда легче убаюкивать себя золотой мечтой о единой всеобъединяющей душе мира и тому подобное! Но, что касается меня, я предпочту пустоту той правде, которая только потому и правда, что с ней легко и приятно жить. Ххм!.. - Он замолчал и весь дергался от возбуждения, глубоко засунув красные кисти рук в карманы тужурки и перебирая там пальцами быстро и беспокойно. - Я не стану с тобой спорить, - просто сказал Ланде, - и потому, что ты умнее меня, и потому, что об этом не надо спорить; но только именно потому, что я чувствую всю бесконечную громадность внутренней силы человеческой, человеческой мысли, я не могу поверить, чтобы она исходила из абсолютной пустоты и уходила в нее же, как бессмысленный болотный огонь, возникший из грязи!.. Слишком светло она горит, слишком сильно разгорается, охватывает весь мир, освещает, согревает!.. Нет, я чувствую правду... Я все-таки поеду к Семенову, Леня! - Это дело другое... - сдержанно ответил Шишмарев. - Если хочешь, если тебе жаль его, так поезжай... Дело твое! Он сел за стол и стал помешивать ложечкой, тихо звеня в полупустом стакане. Плечи его все еще вздрагивали от возбуждения. - Я поеду, только денег у меня нет. - Ну, и у меня, брат, нет! - извиняющимся тоном ответил Шишмарев, виновато разводя руками. Ланде хрустнул пальцами. - Ах, Господи... что же мне делать? Шишмарев опять развел руками. - Подожди! Может, как-нибудь устроится... - Нет, - махнул рукой Ланде, - здесь не время ждать... Пойду... Шишмарев быстро поднял голову, смешливое удивление расширило его рот. - Пойдешь? То есть как пойдешь? пешком? - Пешком, конечно... Где-нибудь подвезут... - просто ответил Ланде. Шишмарев пристально, расширив рот, смотрел на него, потом вдруг сделался серьезен. - Слушай, Ланде... есть же границы всяким чудачествам! - пожав плечами, вразумительно сказал он. - Это не чудачество. Мне не на что ехать, я и пойду. Ходят же богомолки за тысячи верст... - Богомолки... - спутался на мгновение Шишмарев. - Так то, во-первых, богомолки, а во-вторых, не осенью... Ты не дойдешь просто! - Может быть, и дойду. Раздражение опять начало овладевать Шишмаревым. - Богомолки ходят ради веры... которая у них одна в... - И я иду ради своей веры, - улыбнулся Ланде. - Да... Ну... Но ведь должен же ты сообразоваться хоть с обстоятельствами! - Это так легко определять жизнь свою по обстоятельствам! - с нежной укоризной сказал Ланде, улыбаясь светлыми глазами. - Так можно совсем перестать верить себе и начать во всем уже верить обстоятельствам... Нет, пусть уж так: чувствую я, что надо идти, ну, и пойду... Как-нибудь... - Да пойми ты, наконец, что прежде всего ты этим фактически ничего не изменишь! - Мы этого не знаем! - строго ответил Ланде. - Это только кажется так... Шишмарев бессильно помолчал. - Это глупо, - ты не дойдешь, ничего не поправишь!.. Это глупо и невозможно. - Нет уж, - вздохнул Ланде, задумчиво глядя на него, - я знаю, что тебе кажется это глупым, невозможным, нелепым, но... только я все-таки пойду... Не удерживай меня, голубчик, не надо этого! Шишмарев со странным чувством пожал плечами. - Черт знает, что такое! - пробормотал он и наклонился к стакану. Они молчали. - Ну, я ухожу, - прощай пока! - сказал Ланде, вставая. - Посиди! - Нет, голубчик... приготовить кое-что надо... Он тепло пожал руку Шишмареву. И вдруг маленький студент почувствовал смутную грусть. - Так и пойдешь? - усиливаясь смеяться, но дрогнувшим голосом спросил он. Ланде был выше его на голову и любовно смотрел на него сверху. - Пойду! - кивнул он головой. Шишмарев хотел что-то сказать, но странное чувство сдавило ему горло и он только слабо пожал плечами. Они стояли уже в темной передней, в которую падал только узкий свет из двери, когда Ланде вспомнил о Ткачеве. - Помнишь ты того человека, из-за которого меня Молочаев побил? - спросил он. - Как-то он приходил ко мне... Ланде рассказал о своем разговоре с Ткачевым. Рассказал он просто и коротко, но что-то громадное, подавляющее стало медленно вставать в мозгу Шишмарева. Грандиозная фантазия властно захватила его и, странным образом воплощаясь в темной фигуре Ланде, стоявшего перед ним, очаровала маленького студента новым захватывающим чувством. Он порывисто схватил Ланде за рукав и резко крикнул: - А ведь это громадно! Что ж ты? - Да, - сказал Ланде, - мне было ужасно больно разрушать его мечту... Несчастный он... С такой бурей в душе никогда нельзя успокоиться... - Значит, ты отказал? - с каким-то испугом спросил Шишмарев. Ланде улыбнулся. - Разве я мог согласиться быть пророком, не будучи им?.. Шишмарев вдруг опомнился, потер руки и смутно проговорил: - Ну да... Он проводил Ланде на крыльцо. Было темно и уныло. - Прощай! - сказал Ланде, удаляясь в темноту. - Прощай! - сказал Шишмарев. Он долго стоял на крыльце, потом вернулся в комнату и сел за стол. Лампа горела ярко, но ее узкий свет тупо и вяло ложился вокруг. Углы комнаты были уже в сумраке. Шишмарев подвинул к себе книгу, но буквы резали глаза, не врезываясь в мозг. Странное волнение овладело им. Он то вставал, то садился, точно что-то громадное вошло в него и томило его. Все мысли и чувства его были полны Ланде. Было трудно думать о нем, мысли прыгали и путались, сменяя одна другую. Голос Ланде, слабый и мягкий, стоял в ушах, и неясный образ как будто стоял возле и в нем, туманный и огромный. Шишмарев вдруг пожал плечами и неестественно резко засмеялся, хотя никогда прежде не смеялся один. Смех остро зазвенел у него самого в ушах. - Черт знает, что такое! - хрипло проговорил он. Было такое чувство, точно по душе его, жестко упорной, прошла вдруг какая-то глубокая огненная борозда, конец которой терялся впереди, в бесконечной дали будущей жизни. XXIII  Ночью, в начале осени, когда воздух был уже редок и холоден, Ланде тихо вышел из дома, одетый в черный старый, купленный у монаха подрясник и с мешком за спиной. "Так легче и проще будет идти"... думал он. Тихо и пусто было во всем городе. На небе была непроглядная пелена бледных туч. Не было луны, не было звезд. Медленно уходили назад темные дома с запертыми слепыми окнами и холодные деревья, облепленные черной тьмой. Скоро Ланде вышел в поле. Ветер рванул полы его подрясника и зашумел в ушах протяжно и уныло. Пусто, широко и холодно раскинулось вокруг бесконечное поле. Тучи шли, казалось, еще дальше, еще выше. На темных буграх уныло качалась сухая трава. В душу Ланде вошло необъятное чувство простора и вместе с ним вошло и отчетливое сознание, что ему не дойти. Но вошло оно без сомнения, без тоски и отчаяния, напротив, ему стало легко и свободно, как будто именно этим он стал на прямой путь, наконец, уже прямо ведущий к цели, и сердце его сладко сжалось, точно в предчувствии светлой радости. Но это было только сознание, а не мысль. В мысли его стоял только образ больного, страдающего человека, к которому он шел, и он не думал, что с ним самим будет впереди, как не чувствовал жалости и печали о том, что оставлял. В сердце его было светло, и оттого везде было светло. Легкими, быстрыми шагами, точно упругая земля сама отталкивала его ноги, шел он вперед по широкой мягкой дороге, радостно и удивленно оглядываясь кругом и радостно прислушиваясь ко всякому звуку степи, приносимому уныло шумящим вдоль дороги одиноким ветром. Настало утро, потом день, опять ночь и опять утро. Пять дней он шел деревнями и ночевал у мужиков, смотревших на него недоверчиво и угрюмо и неохотно пускавших его к себе. С ним мало кто говорил, потому что мало кто его понимал, хотя он просто и легко заговаривал со всеми. Старухи, подперев высохшие щеки рукою, спрашивали, откуда он идет и не от Серафима ли; а мужики только косились и отмалчивались. На пятый день огромный черный мужик, с черной, точно вырубленной топором бородой и злыми глазами, сказал ему угрюмо: - Проходи, проходи, а то и к уряднику недолго... Много вас тут шляется! И было в этом что-то такое недружелюбное, непонимающее, чужое, что Ланде стало страшно и жалко. Широко раскрытыми глазами он всматривался в деревню, и она проходила мимо, такая же обособленная, непонятная и убогая и богатая жизнью, как те огромные, пестрые стада, которые медленно поворачивали к нему рогатые могучие головы и провожали его таинственными большими глазами, когда он проходил мимо. С любовью и умилением смотрел Ланде на этих людей, похожих на волов, и на этих волов, похожих на каких-то странных людей, и чувствовал себя еще далеким, еще ненужным и непонятным им. Было грустно и мечтательно хотелось заглянуть куда-то вдаль. Но взор был туп и бессилен, и было тяжело. Только