Михаил Петрович Арцыбашев. Смерть Ланде ---------------------------------------------------------------------------- Собрание сочинений в трех томах. Т. 1. М., Терра, 1994. OCR Бычков М.Н. ---------------------------------------------------------------------------- I  Зимой городок затихал. Все, что было в нем молодого, беспокойного, разъезжалось по большим городам. Оставались одни старики духом и телом, жили по непоколебимому, однообразному порядку: играли в карты, служили, читали и думали, что это правильная жизнь. На улицах тихо лежал неподвижный, холодный саван белого снега, а в домах тихо и сонно копошились конченые люди. А весной, когда черная, влажная земля начинала пахнуть и везде зеленело, и солнце радостно грело, высушивая каждый бугорок, и по вечерам было тихо и чутко, - каждый день с поездом кто-нибудь приезжал домой, и на улицах показывались оживленные, свежие лица, такие же молодые и радостные, как весна. И так же естественно, как прилетали на старые гнезда птицы, как росла на старых местах трава, было то, что именно весною все молодые, жизнерадостные люди возвращались в свой маленький, тихий, немного грустный городок. Так, в мае приехал сын недавно умершего председателя уездной земской управы, студент-математик Иван Ланде. Целый день он просидел с матерью, все время с тусклыми, усталыми слезами рассказывавшей ему о смерти отца; а когда стало смеркаться, взял фуражку и пошел на бульвар, над берегом большой реки, еще полной от весенней воды. Там в одном месте берег падал вниз крутым обрывом и над ним были две лавочки из старых зеленых и мягких от сырости досок. За рекой стемнело. Даль ушла куда-то в темный простор. На потемневшем глубоком небе тихо и незаметно высветились звезды, и все было полно той торжественной тишиной, когда кажется, что кто-то незримый, величавый и спокойный стоит над землей. Только далеко внизу, на реке, протяжно, с непонятной тревожной грустью, точно предостерегая и напоминая о чем-то печальном и неизбежном, кричал пароход, и на широком речном стекле, странно светлом, когда везде было темно и черно, видна была беспокойная черная точка, быстро оставлявшая за собой ровную широкую серебряную полосу. На бульваре было безлюдно и пусто. Только из окон клуба падали на землю желтые полосы света и в них двигались беззвучные тени, да на самом обрыве смутно чернели фигуры, вспыхивали вздрагивающие огоньки папирос и еще издали слышались голоса и смех. Ланде спокойно и тихо шел туда и улыбался. Он был легкий и тонкий человек, и шагов его почти не было слышно на мягкой земле. - ...Запоем песню ли закричим так, чтобы на том берегу было слышно! - говорил полный и звонкий женский голос, и слова его мягко и радостно вспыхивали в густом теплом воздухе. - Начинайте! - задорно отвечал мужской голос, и кто-то смеялся. Ланде подошел и сказал: - Здравствуйте! Он говорил тихо, но внятно и спокойно, и его всегда было слышно. - А, Ланде! - обрадованно и так резко, что садилось в ушах, закричал маленький, угловатый студент и через головы других протягивал ему большую руку, торчавшую из коротких рукавов тужурки. Ланде, мягко улыбаясь, с удовольствием крепко и долго пожал ему руку и так же любовно и ласково стал здороваться с другими. Все радостно и оживленно пожимали его худую руку, и было что-то такое простое, искреннее, хорошее в этой общей радости, что ею заразился даже никогда еще не видавший Ланде приезжий художник Молочаев, большой и сильный человек в широкой шляпе. Когда Ланде подошел к нему и сказал: - Я - Ланде, познакомимся. Художник ответил: - С большим удовольствием! - и с улыбкой посмотрел ему в лицо, точно заглядывая в душу сквозь его чистые и спокойные глаза. - Я уж о вас слышал! - прибавил он. Голос у него был твердый и звучный, как будто он бил в медный колокол. - Разве? - спросил Ланде, улыбнулся и сейчас же отвернулся. Но в этом не было равнодушия, а была какая-то скрытая близость, точно он давно знал его. - О чем вы тут? - спрашивал Ланде. - Марья Николаевна хочет на луну прыгнуть! - смеясь, отозвался маленький студент. - Это хорошо! - улыбнулся Ланде. Больной студент Семенов хрипло закашлялся. - А ты все болеешь? - ласково сказал Ланде и обнял его за плечи. - Все... - грустно ответил Семенов, - по-прежнему. - Ну, ничего! - начал Ланде, и голос его задрожал. - Нет, брат, мне уж капут! - возразил Семенов, неестественно искривив в улыбке свое, старчески сморщенное от болезни лицо, и голос его против воли тонко и ярко прорезало острое отчаяние. - Скоро из меня хар-роший лопух вырастет! Все притихли. Что-то холодное и чужое, и страшно близкое всем встало внутри них. Оттого отчетливо был слышен тихий, как слабо натянутая струна, голос Ланде, когда он говорил: - Полно, голубчик! Нельзя так говорить! Нельзя так говорить о том, чего никто не знает. Все мы умрем когда-нибудь, не я, не ты один, а все, и все вместе узнаем, конец ли, лопух ли, как ты сказал, или иная жизнь. Все! Неужели ты ничего не чувствуешь за этим словом?.. Не может такая сила страдания, любви и мысли не стать над землей, уйти в лопух. И все чувствуют это и верят, и ты веришь, а только не хочешь верить, потому что боишься, как ребенок, нового, непонятного. Ведь мы не знаем смерти, и страшно в ней нам именно то, что мы ее не знаем... Та торжественная в своей простоте искренность, с которой он говорил свои спутанные, волнующиеся в воздухе слова, действовала на измученный мозг, как неуловимый мягкий запах, как теплая струя, нежащая душу, успокаивающая, отвлекающая обостренную мысль к чему-то неопределенному и светлому, как далекая заря. Детски доверчивая надежда робко засветилась в темной глубине дрожащего сердца, и, даже не вдумываясь в его слова, а только чувствуя их, Семенов улыбнулся спокойнее и светлее. - Блажен, кто верует! - уже легко, шутя, сказал он. Тогда все свободнее вздохнули и снова заговорили, задвигались. Незримый холодный призрак тихо отступил и снял свою страшную тяжелую руку. По бульвару, чиркая длинными ногами по шуршащему песку, прошел высокий, черный как тень человек. - Это Фирсов, - сказал Ланде и, напрягая голос, крикнул: - Фирсов! - Кто такой? - тихо спросил Молочаев. - Так, казначейский чин... - пренебрежительно и как будто досадуя на Ланде, махнул рукой Шишмарев. Черная тень медленно остановилась. - Это, кажется, вы, Иван Ферапонтович? - с неверным оттенком, так, что нельзя было понять, с каким чувством он говорит, спросил скрипучий деревянный голос. - Я, - отозвался Ланде. Чиркая ногами и из плоской тени превращаясь в длинного костлявого человека, Фирсов подошел. - Здравствуйте, Иван Ферапонтович, здравствуйте! - преувеличенно радостно заговорил он и, точно стараясь шуметь и волноваться как можно больше, лез по ногам сидевших к Ланде. - Осторожней... вы!.. - недружелюбно заметил Семенов. - Здравствуйте, Фирсов! Как живете? - крепко пожимая ему руку, сказал Ланде. - Что ж, - потирая руки, сказал Фирсов, - как я могу жить. Служба, служба - вот и вся жизнь! Только и живу духом в церкви, обновляюсь... В его скрипучем голосе все время свистела тоненькая фальшивая нотка самоумиления, когда он говорил о своей жизни, и казалось, что он хвастается ею перед Ланде. - Небогатая же у вас жизнь, - с открытой насмешкой сказал Шишмарев. Медленным, как будто хрустящим движением Фирсов повернулся к нему. - Вы думаете? - сквозь зубы спросил он и прибавил: - Большего богатства, как общение с Богом, не знаю... Вы, конечно, иначе смотрите? В голосе его тихо вздрогнула скрытая угроза. Шишмарев посмотрел на него презрительно и зло и отвернулся. - Да... - протянул Фирсов, помолчав. - А я, Иван Ферапонтович, на днях был в суде присяжным. Интересное дело попалось. Судили, знаете, за кражу со взломом одного мастерового... Он тут у нас на паровой ткацкой служил мастером. Да вы его, кажется, знаете: Ткачев по фамилии... - Ткачев? - испуганно вскрикнул Ланде, - да не может быть! - Да, - с удовольствием сказал Фирсов, за кражу. - Дело-то само по себе пустое, но держал он себя... Можете себе представить: от защитника он отказался, сам говорил... "Я украл, говорит, конечно, но, господа присяжные, кто из вас без греха, пусть первый меня осудит!.." Кощунство, в сущности говоря! Но тут только я понял, какая сила в этих словах... - Тут не в словах дело! - отозвался Семенов. Фирсов вдруг весь как-то взъерошился и надулся. - Нет, именно в этих словах!.. В словах! И он спутанно стал доказывать, что именно эти слова, как чудо, как "слово Божие", независимо от того человека, который сказал их, применив к своей страшной и горькой жизни, "ударили по сердцам". И в том, что он говорил, было что-то такое сухое, скучное, - его не стали слушать. Марья Николаевна протянула руку в широком белом рукаве, точно крыло какой-то большой белой птицы, и громко сказала: - Луна, луна всходит! Фирсов круто замолчал и с выражением злой обиды посмотрел на нее. - Да, конечно... луна важнее! - пробормотал он. - Все важно, - ласково, успокаивая его, улыбаясь, сказал Ланде. В глубоком мраке, не то очень близко, не то страшно далеко, из-за черного горизонта осторожно выглянул кто-то красный и тихо стал круглиться и расти, и сейчас же в темной воде заблестели искры, и тоненький, дрожащий золотой мостик ровно протянулся от одного берега к другому, точно таинственно и безмолвно предлагая легко перейти на ту сторону, в какой-то лазурно-темный и серебряно-светлый мир. - Какая красота! - полным, восхищенным голосом сказала Марья Николаевна, и голос ее, сильный и свежий, радостно прозвучал над обрывом. Ланде поднял на нее глаза и долго с радостью смотрел в молодое и красивое лицо, глубокими глазами глядевшее вдаль, мимо него. - Иван Ферапонтович, - скрипучим, унылым голосом проговорил Фирсов и встал, - мы еще увидимся, конечно... А теперь я пойду. Конечно, увидимся, - мягко и слабо пожимая ему руку с холодными и влажными пальцами, сказал Ланде. Фирсов молча попрощался с другими и ушел, чиркая ногами. - Охота тебе с ним связываться, - холодно пожал плечом Шишмарев, когда он отошел. - Ханжа, скаред... по церквам шляется, а ребенка своего мучает. - Он... - начал Ланде. - Э, да оставь, пожалуйста! - с досадой перебил Шишмарев. Ланде грустно улыбнулся и замолчал. Луна всплыла над землею и повисла в воздухе, круглая, молчаливая и светлая. - Вот, напишите что-нибудь такое, Молочаев! - не поворачивая головы, сказала Марья Николаевна. - Так я вас сразу в великие художники произведу! Молочаев молча смотрел на луну, и глаза у него расширились, стали мягче и глубже, точно он видел что-то, невидимое никому, кроме него, таинственное и великое. Шишмарев с пренебрежительным вниманием посмотрел на него. - Напишет! - сказал он и, отвернувшись к Ланде, заговорил торопливо, резко и озабоченно: - Ланде, у нас тут была история на Вершиловской мельнице. Вершилов стал мясо гнилое выдавать, ну, они и того... побили стекла, управляющего помяли... Двадцать два человека взяли! - А что, они правы, Ланде? - вдруг спросил Семенов с добродушной иронией. - Да... - твердо ответил Ланде. - Гм... - издал Семенов неопределенный звук и нахмурился. - Семейства их в ужасном положении... Скверная история! - встряхнул головой Шишмарев. - Мы тут кое-что устроили для них да что!.. Все замолчали. Ланде смотрел в землю и слабо шевелил тонкими пальцами. Семенов тихо кашлянул, и звук отчетливо отдался над обрывом. Луна незаметно, точно крадучись, поднималась все выше и выше над чем-то черным и непонятным, и чем выше она поднималась, тем понятнее и светлее становилось это черное, и скоро стали ясно, но призрачно видны противоположный берег и белые полосы тумана в лугах. От реки тихо вставал тот же белый, холодный туман, и над темной глубокой водой заходили бледные и молчаливые призраки. Стало сыро и холодно. Семенов застегнул пальто, глубоко надвинул на голову фуражку, так что уши жалко оттопырились, точно у летучей мыши, и встал. - Я домой... - сказал он. - Холодно... А ты, Соня, пойдешь? - Нет, - задумчиво ответила тоненькая, как былинка, девочка, все время неподвижно сидевшая над самым обрывом. - Ну, как хочешь... - мутным голосом, равнодушно сказал Семенов... - Холодно. Приходи ко мне, Ланде! - Хорошо, - ответил Ланде. - До свиданья! - Что? - машинально отозвался Молочаев. - Задумался, художник! До свиданья! Семенов болезненно сгорбил спину и медленно пошел вдоль бульвара. - Слушай, Леня... - тихо заговорил Ланде, и было видно, что думал он все время об этом. - Надо помочь тем... - Да, что можно было - сделали. Средств нет никаких! Ланде встал. - Где же никаких?.. - сказал он задумчиво. - Ты приходи ко мне завтра... А теперь я пойду. Меня мама ждет. Скоро стало совсем холодно. И земля, и небо, и вода, и лица людей - все голубело от холодного света луны и казалось прозрачным и холодным, как голубой лед. Шишмарев с Соней пошли в одну сторону, а Ланде, Молочаев и Марья Николаевна - в другую. II  - Я с вас этюд напишу! - сказал Молочаев, близко наклоняясь к самому лицу Марьи Николаевны, ярко освещенному луной. - Хоть два! - засмеялась она, и глаза у нее вспыхнули веселым гордым удовольствием. Ланде поднял голову, посмотрел на них и сказал: - Это хорошо... Ему хотелось сказать: "Это хорошо, что вы оба такие молодые, красивые и что вы влюблены друг в друга!" Но он не сказал и только улыбнулся. - Что же вы думаете устроить для рабочих? - вспомнив и делая серьезное лицо, спросила Марья Николаевна. Ланде слегка развел руками. - Особенного ничего... а так, на первое время... у меня деньги есть. Молочаев посмотрел на него, и от его освещенного луной худого, некрасивого, с большими прекрасными глазами лица на художника повеяло простой и несокрушимой решимостью. Чувство неприятной, неопределенной зависти шевельнулось в Молочаеве, точно поежился под лучом света в глубине души его какой-то притаившийся мутный дух. - Отдадите? - недоверчиво кривя губы, спросил он. - Да, - ответил Ланде. - Все? - с выражением нехорошей шутки опять спросил Молочаев. - Не знаю, право, голубчик... - добродушно и раздумчиво, точно советуясь с ним, ответил Ланде. - Может, и все... как нужно будет. - А у вас-то их много ли? - с деланной иронией сказал Молочаев. "Оригинальничает тоже!" - подумал он и, чувствуя, что из зависти к нему-то думает неправду, озлобился. Марья Николаевна внимательно смотрела на Ланде. - У меня... Ланде поправил фуражку и спокойно сказал: - Не очень... четыре тысячи есть. И опять Молочаев нехорошо подумал: "А эффектную паузу выдержал!" Потом нечаянно посмотрел на Марью Николаевну и забыл про Ланде. - У вас лицо с картин Штука, когда вы смеетесь или задумываетесь! - сказал он восхищенным, искренним голосом, а глаза у него жадно заблестели. Марья Николаевна засмеялась, и при луне на мгновение ярко и таинственно забелели белые зубы в резко очерченных полуоткрытых губах. Ланде посмотрел на нее и увидел, что лицо у нее точно - белое, сильное и нежное, и жестокое, как на картинах Штука. И вся она была такая высокая, стройная и сильная, и пахло от нее чем-то свежим и возбуждающим. - Так все им и отдадите? - пряча лицо от Молочаева, спросила Марья Николаевна Ланде. - Так и отдам! - радостно и ласково улыбаясь ее красоте и ясным глазам, сказал Ланде. И голос у него был такой спокойно и мягкодушевный, что Марья Николаевна вдруг на мгновение задумалась. Какая-то глубокая, теплая и кроткая струнка чутко отозвалась где-то в самой глубине ее души. "Милый он какой-то и странный... Блаженненький! - с улыбкой вспомнила она, как называл Ланде Семенов... - Нет, он не блаженный!" Ей захотелось, чтобы это было не так. Не потому, что перед ней был именно Ланде, а потому, что теперь, в ночь, хотелось, чтобы тут близко, в живом и сознательном, засветилось торжественно и просто то могучее и прекрасное, что было вокруг, в лунном свете, в звездном небе, на торжественно-спокойно спящей земле. - Мне сюда... - сказал Ланде нерешительно. Ему не хотелось уходить от них. - Прощайте! - холодно и слишком быстро отозвался Молочаев. Ланде подумал и, тихо улыбаясь, ушел. "Пусть их!" - сказал он себе, и в душе у него было что-то широкое и умиленное, как общее объятие. Молочаев и Марья Николаевна долго шли молча, и торжественная тишина точно стояла в самой ее душе. - Юродивый какой-то этот Ланде! - с нехорошим выражением сказал Молочаев. - Дурачок... А, может, напротив, далеко не дурачок! - скривившись, добавил он, и неожиданно просто и вдумчиво проговорил: - У него лицо некрасивое, но очень интересное. Вы, кроме своего искусства, ничего не видите! - сказала Марья Николаевна, негромко засмеялась и повернула лицо к луне. - Нет, я все красивое вижу! - возразил Молочаев, вкладывая в свои незначительные слова особый, близкий и понятный ей смысл. - А кроме красивого?.. - А черт его знает! Ничего! - вздернул широким плечом Молочаев. Марья Николаевна смеялась. Под белой кофточкой от смеха колыхалась грудь и при луне, резко очерченная глубокими влажными тенями, казалась точно голой. И вся она в ярком, синеватом свете была какая-то странная, резко красивая, не похожая на обыкновенную дневную женщину. Молочаев широко открытыми глазами смотрел на нее и что-то властно тянуло и толкало его к ней. "Ого!" - вспыхнуло у него в мозгу. Давно и любимо знакомое ему чувство силы и жадности задрожало у него в ногах и груди, и вдруг подняло над землей, и отделило от всего мира. Как будто и луна не светила и не было холодно, было жарко и пусто, и только она одна, резко и таинственно красивая, стояла ярко и отдельно, как звезда во мраке, и страшно близкая, и страшно далекая. Молочаев наклонился и сбоку видел темные блестящие глаза, не смотревшие на него, как будто безмолвно ждущие и что-то таинственно обещающие. Было тихо. Только где-то далеко, за домами, то черными и мрачными, то белыми и холодными, одиноко, тоненько тявкала маленькая собака: "Гав... гав... гав... гав... гав"!.. И что-то общее, странное и напряженное стояло во всем. - Жить хочется! - тихо, а потом все громче и сильнее заговорила Марья Николаевна. - Что-то сделать хочется, любить хочется... И вдруг засмеялась неожиданно и звонко. - На луну прыгнуть хочется, как говорит Шишмарев! - вспомнила она. И все стало просто и обыкновенно красиво. - Спать, спать пора! - певуче прибавила она, - вот что! До свиданья! - До свиданья... - еще дрожащим голосом ответил Молочаев и вздохнул глубоко и напряженно. Они уже стояли возле калитки ее дома. - До свиданья!.. Легкие шаги стихли за забором. Где-то раз и другой щелкнул запор; слышно было, как дверь тяжело осела внутрь, кто-то что-то сонно спросил, и опять стало тихо и пусто. Молочаев долго шел по пустым улицам, залитым лунным светом, смотрел на далекий кружок луны и радостно ни о чем не думал. III  Когда Ланде пришел домой, мать его сидела у стола и, видимо, давно ждала его ужинать. В доме еще было уныло пусто после смерти отца Ланде, и ей было скучно, страшно и жалко себя. Ей казалось, что все в мире кончилось, умерло, и вся жизнь ее темной и роковой силой раскололась на две ровные половины. То, что было скучно и тяжело прежде, она забыла, и ей казалось, что позади, страшно далеко было только мимолетное, радостное и теплое, все точно освещенное ярким и греющим светом, а теперь было пусто и холодно, впереди еще темнее и мрачнее, и хотелось иногда умереть. Только когда она вспоминала сына, что-то светлое мелькало перед нею и становилось осмысленнее все, что она делала. - Ваня? - тихо спросила она из-за лампы. - Я, мама! - отвечал Ланде, бросил фуражку на стол, подошел к ней и сел рядом, прижавшись головой к полному, но уже не упругому, теплому, как лежанка, плечу. Она погладила его по голове, по редким, очень мягким и светлым волосам, и подумала, что в нем - все ее будущее, вера, радость и смысл, вся эта непонятная, страшная жизнь. - Хочешь есть? - спросила она и положила ему руку на плечо. - Хочу, - сказал Ланде и стал тихо и нежно целовать ее пухлую, с коротенькими сморщенными пальцами руку. - Милый мой мальчик! - со слезами на глазах сказала мать. Что-то прочное, давно знакомое и дорогое им ощущение протянулось между ними, и Ланде больше не мог не сказать того, о чем думал все время: - Мама, что, собственно, осталось после папы... всего? Мать нисколько не удивилась этому вопросу, потому что Ланде еще не знал, в состоянии ли он продолжать теперь университет, и она подумала, что это затем. - Немного, Ваня... - грустно сказала она, думая о другом. - Вот дом, пенсию мне назначили, слава Богу, недурную. А денег осталось всего четыре тысячи. - Так я и думал. Мама, дом и пенсия, конечно, твои, а деньги позволь взять мне теперь, мне нужно... - сказал Ланде, и в ту же минуту в душе его появилось тяжелое, тревожное чувство. - А, да... возьми, возьми... они ведь тебе и завещаны. Мать задумчиво посмотрела на Ланде и провела рукой по его волосам. - Что же ты с ними сделаешь? - тихо и ласково, как ребенку, улыбаясь, спросила она. Ни на одну секунду у Ланде не было мысли не говорить ей. Он взглянул ей в глаза просто и ясно, лицо его просветлело, и ответил твердо и спокойно. - Я, мама, хочу отдать их семьям тех рабочих, которых прогнал Вершилов. - Что? - переспросила мать, улыбнулась и сказала: - Глупый ты еще у меня, как ребенок, хоть и борода уже выросла... Ланде печально улыбнулся и промолчал. - Ты и в самом деле не вздумай этого! С тебя ведь станется! - вдруг совсем другим, тревожным и предостерегающим голосом сказала она. И еще раньше, чем договорила, увидела по его ясно и как-то чересчур широко раскрытым глазам, что он говорит правду. С минуту она молчала, с испугом глядя ему в лицо, а потом, больше стараясь уверить себя, проговорила: - Глупости! А сам ты с чем останешься? - Как-нибудь... - печально сказал Ланде, чувствуя, как между ними незримо встает непроницаемая, холодная стена. - Глупости! - упрямо, точно защищаясь против чего-то враждебного и злого, повторила мать. И было это точно враждебно и зло для нее, ибо стирало на нет все, чем она прожила всю свою долгую, муравьино-кропотливую жизнь. Ланде промолчал, и в сердце его точно оторвалось что-то кровавое. Ночью, лежа в постели, он думал: "Что делать? Мама не поймет и не захочет понять. Это будет для нее страшным горем; а я иначе не могу... Мы будем становиться на дороге друг другу, и так как я люблю ее, то буду уступать ей... А этого не должно быть! Значит, надо уйти от нее!" Огненное чувство отметило это решение; что-то больно сжалось в груди, и в глухой темноте он почувствовал себя одиноким, оторванным от всего. В первый раз в жизни он рвал с бесконечно любимым человеком, и перед разрывом стало ему холодно и страшно. Почему-то сгорбленный, умирающий Семенов встал перед ним и в душе поднялась незнакомая тревога. "Вот я здесь лежу, - вдруг подумал Ланде, - один со своей верой в то, что надо разорвать, причинить горе и боль; а быть может, все-таки... ну, все-таки... кругом только пустота, только бесконечная пустота. Там где-то звезды, только звезды! И я не то, что песчинка, а меньше, бесконечно меньше, и жизнь моя в вечности не миг даже, а что-то... точно и нет ее совсем. А я живу, верю, сам ухожу от... Что же я делаю тогда?" Волосы зашевелились на голове у Ланде; мелкая дрожь назойливо била в левой ноге. На мгновение показалось ему, что он висит в какой-то холодной, мертвой и величаво страшной пустоте. И внизу, и вверху темно и пусто. Потом ему вспомнился тот котенок, которого при нем взял за шиворот кучер Вершилова, подержал и бросил оземь и убил на месте, - и Ланде показалось, что это он висит, взятый за шиворот, в пустоте, на один миг от смерти и беспомощно мотает лапками. И вот что-то швырнет его, страшно, как гром, ударит и будет тихо, неподвижно, темно. Чувство одиночества стало нестерпимо для натянутых нервов и мучительно хотелось, было нужно, чтобы кто-нибудь сказал, что он не один в огромном, как вечность, мире, что это не так. Ланде судорожно откинул голову назад и, напряженно вытаращенными глазами глядя куда-то в черную бездну, повисшую над ним, напрягая все существо свое в страшном порыве, стал молиться кому-то: - Господи, Господи... Господи, Боже мой! В голове у него в невообразимом хаосе крутились мысли, мелькали, сталкивались и путались между собою, и все тело и весь дух его томились, выливаясь в этой молитве. Кроме этих слов ничего не приходило ему в голову, но он всем существом напрягался в них, и в громадности этого напряжения, доходящего до границ, какие может вынести человек, вырастало что-то могущественное, великое, что, казалось, не могло быть бесцельным. - Господи, Господи!.. И уже чувствовалось ему, что Кто-то слушает. Властный и Спокойный. Вдруг среди хаоса мыслей неожиданно, неведомо для него, одна стала выделяться, крепнуть, освещаться. "Я молюсь, лежа в теплой кровати, а рабочие Вершилова спят теперь после тяжелого, беспросветного дня, на голом полу..." Что-то остановилось и как будто выжидательно прислушивалось в нем и вокруг него. Было тихо, напряженно тихо, и Ланде сам слышал, как судорожно и тяжело дышал он. "Ну, так что ж из этого? Что я должен делать?" - спрашивал Ланде кого-то внутри себя. И где-то в глубине его души явилось сначала незаметное, а потом все сильнее и сильнее оборванное желание встать и лечь на холодный пол. "Но ведь не в том дело!" - сказал себе Ланде. Но чувство стало огромным и начало томить его тоской. "Господи!.." - попробовал бороться с ним и молиться опять Ланде, но призыв отозвался в его душе пусто и мертво. Тогда Ланде с внезапным порывом быстро встал с кровати и опустился сначала на колени, а потом положил горячий лоб на холодный пол. Кругом было также тихо и темно. Глаза у него вдруг стали мокрыми, и в душе стало тихо, точно все вздохнуло от разрешенного напряженного ожидания. И сейчас же Ланде вспомнил, что завтра он отдаст деньги рабочим, отдаст все, что может отдать, всего себя, самое радостное и светлое своей души. Как это будет, Ланде не знал и не думал об этом, как не думал уже и о том, что огорчит этим мать, восстановит против себя многих, затруднит свою собственную жизнь. Полное и радостное чувство встало в нем и все вокруг наполнило чем-то громадным, светлым и ясным. Страх исчез, как дым. От пола было холодно, и все тело Ланде дрожало; но ему было приятно это, как будто этим он соединялся с кем-то и уже не был одиноким. А потом все вокруг: и твердость пола, и холод, и тьма, и собственное полуголое, смешно скорченное на полу тело, - все отошло куда-то и стало незаметным, ненужным. - Господи, Господи мой! - с неутомимой силой снова молился Ланде. И в этом напряженном, радостном состоянии, похожем на величайшее и глубочайшее счастье, он точно застыл, успокоился, стал забываться и заснул на полу, когда в окна стало смотреть что-то светлое, серое и прозрачное. Было это в последний раз в его жизни, когда в нем мелькнуло сомнение, когда он смутился на мгновение в предвидении тяжелого разрыва. Потом в душе его открылась светлая и прямая дорога. IV  Утром на другой день Ланде пошел в острог. За городом, на нежно-зеленом лугу, по широкому откосу реки резко белели белые стены и чернели одинокие солдаты, пронзая голубой воздух блестящими на солнце штыками. Ланде проводили к смотрителю, у которого была борода по пояс, белая, седая, такая, какую пишут всегда на плоских суздальских иконах. Он вежливо уставился на Ланде и вопросительно пошевелил тонкими, недоверчивыми губами. - Моя фамилия - Ланде. Вы меня, наверное, знаете?.. Я бы очень хотел повидать того Ткачева, которого третьего дня оправдали в суде. Я узнал, что он еще у вас... Иконописный смотритель тюрьмы шевельнул костлявыми пальцами. - Это можно... Он у нас еще. Видеть его, конечно, можно! - повторил он, как будто стараясь уверить себя самого. - Я вас велю проводить... Или, может, сюда позвать? - Лучше я сам к нему пойду, - он, может, еще и не захочет ко мне. Я с ним, собственно, почти что незнаком. Смотритель в упор посмотрел на Ланде. - Сидоров, проводи! - вдруг сердито насупив брови, сказал он и перестал смотреть на Ланде. - Что ж, я буду распоряжаться им, знаете?.. - доверчиво говорил Ланде. - Я хочу, видите ли, предложить ему... - А это уж вы там с ним поговорите! - еще сердитее буркнул смотритель и стал трогать бумаги на столе. Ланде стало стыдно за смотрителя, за его грубость и холодность, и он заторопился. Старый, бритый и щетинистый солдат, в черном мешковатом мундире, разорванном под мышками, шевельнул в сторону Ланде обшлагом с потертыми нашивками и сказал: - Слушаю, ваше благородие!.. Пожалуйте, господин! Ланде пошел за ним на двор. Двор был чистый и большой, но на нем не росла трава и было душно и жарко, несмотря на мягкое весеннее небо, сверкавшее вверху. Пахло кислыми щами, швальней и приторным, противно-нудным запахом отхожего места. - Нехорошо у вас тут... - сказал Ланде. Сидоров оглянул двор маленькими мужицкими глазками, как будто с веселым недоумением отыскивая, что же тут было нехорошего. - Так точно! - сказал он все-таки, так быстро и охотно, как будто ему доставило большое удовольствие согласиться с Ланде. Ланде посмотрел, как тяжело и крепко шагал он корявыми мужицкими ногами и прибавил: - Скверная у вас тут служба: людей стеречь! - Так точно! - так же охотно ответил Сидоров. - Лучше бы землю в деревне пахать! - продолжал Ланде, жалея его. - Что ж, - сказал Сидоров, - и землю пахать хорошо. От его охотного и веселого голоса и Ланде стало весело. - Отчего Ткачева до сих пор не выпускают? Ведь его уже оправдали? - Не идет ен сам! - улыбаясь, ответил Сидоров. - Почему? - удивился Ланде. - "Некуда мне, говорит, идти..." История! Чудак человек! Ланде задумался, и скорбная тень легла ему на лицо и на душу. Они уже прошли двор и пошли по узкому сводчатому коридору; тут было странно темно после яркого солнечного света на дворе; везде был холодный, грязно-белый камень и зеленое старое железо. Из двери в дверь безучастно и лениво ходили грязно и безобразно одетые люди, молодые и старые, но все с одинаково бескровными, нездоровыми, опухшими лицами. Недружелюбно наглыми глазами они провожали Ланде, останавливаясь у стен, а потом безучастно, как тени, уходили куда-то в глубь сырых коридоров, и было что-то опасное, страшное в этих бессмысленных, равнодушных движениях. В одной камере кто-то старался петь, и было видно, что он нарочно тратит на это больше сил, чем надо, и самое пение походило больше на проклятие, - такой дикий был мотив и столько в нем скверных слов. - Ткачев! - споро крикнул Сидоров вдоль по коридору. - Эй, Ткачев!.. Эй... ты!.. Тебя!.. Чуешь! - нестройно закричали несколько голосов, точно обрадовавшись предлогу прокричать не зря, а для какой-то надобности. На пороге одной камеры показался человек в большой, не по росту, арестантской куртке, худой, черный. Смуглое, скуластое лицо его смотрело на Ланде сумрачно и недоверчиво. - Я к вам... - доверчиво улыбаясь и точно стараясь этой улыбкой стать ближе и понятней Ткачеву, сказал Ланде и протянул руку. Ткачев неловко, как будто и не удивившись его приходу, подал свою. - Я с вами хотел поговорить... - прибавил Ланде. Ткачев еще недоверчивее посмотрел на него, прикусил тонкую, сухую губу, потом нехотя отступил в сторону и назад шага два и сказал надтреснутым, глуховатым голосом: - Я тут живу... вот... Ланде вошел за ним в одиночную камеру. Это была сводчатая комната, такая низкая, сырая и затхлая, что странно было думать, что в ней живет большой человек, а не какое-нибудь маленькое, трусливое животное. Ткачев подумал, нахмурился и подставил Ланде табуретку. - Садитесь, пожалуйста... - сказал он с неопределенным выражением. Ланде сел и мягко смотрел на Ткачева. - Что вам от меня угодно? - беспокойно хмурясь под его взглядом, спросил Ткачев. Когда он хмурился, лицо его принимало не суровое, а жалкое выражение, какое бывает у обиженных детей. - Мне ничего не угодно... - добродушно возразил Ланде. - Я просто узнал о вас и пришел. - Зачем же? - недоверчиво пробормотал Ткачев. - Так. Мне стало больно, что вы так озлоблены и несчастны; я и подумал, что, может быть, вам будет легче, если я приду... - Сострадание?.. Не нуждаюсь! - отрывисто и глухо возразил Ткачев и отвернулся к окну, перебирая по краю стола грязными худыми пальцами. Ланде тихо взял Ткачева за руку. - Зачем вы так говорите?.. Ведь это неправда... Ведь вы и несчастны, и озлобились, и украли только потому, что мало видели сострадания и любви в своей жизни. Я пришел к вам без всякой задней мысли, с открытым сердцем, с искренним желанием вам чем-нибудь помочь... Зачем же вы меня обижаете? Ткачев пугливо посмотрел на руку Ланде, которая мягко и доверчиво держала его за черные пальцы, и вдруг покраснел. - Никого мне не надо... - тихо, но упорно ответил он и незаметно убрал руку. - Все это одни глупости... - Почему? - болезненно подняв брови, спросил Ланде. Ткачев повернул к нему голову и презрительно через силу усмехнулся. - Ваш наивный вопрос ставит меня в глупое положение... - бравирующим тоном, в котором сквозь неестественную витиеватость ясно слышалось что-то озлобленное и горькое, сказал он. - Вам... а впрочем, с какой это стати я с вами разговаривать буду! - вздернул он плечами и отвернулся к окну, на котором, неслышно ворошась за стеклом и решеткой, гулили голуби. - Вот кормлю их... друзья! - помолчав, неожиданно проговорил он и конфузливо улыбнулся одним краем тонких страдальческих губ. - Голубей?.. Да!.. - обрадовался улыбке Ланде и широко улыбнулся сам. - Конечно, друзья! Это ведь неправда, что вечная вражда и необходимость истреблять... Такой необходимости не может быть, не должно быть, не должно быть!.. Надо, напротив, защищать... все одного и один всех... и быть друзьями, братьями даже! Я, знаете, верю, что все ошибка, что все не так, и все надо поправить, докончить... и что это-то и есть миссия человека!.. Я верю!.. - Не понимаю я вашего красноречия! - упрямо и угрюмо, но, как показалось Ланде, нарочно так ответил Ткачев. Ланде улыбнулся. - Я не умею говорить лучше... Разве вы меня, правда, не понимаете? Мне кажется, нет... Я хотел сказать, что нет злобы и ненависти самих по себе, что это только следствие работы над миром, и их надо устранить... - Ишь, - насмешливо вставил Ткачев. - Легко. - Нет, не легко... трудно, страшно трудно! Но не невозможно: нет такой ненависти и злобы, которых нельзя было бы победить! - К чему вы мне все это говорите? - остро перебил Ткачев. - Я к тому говорю, - заторопился Ланде, точно боясь, что Ткачев уйдет, и опять беря его за руку, - что вижу... мне кажется, что вы перестали верить в эту возможность, а поверили в то, что зло вечно, что зло везде торжествует и что надо не бороться с ним, а служить ему! А это ужасно!.. Это не так. Вы просто упали духом, озлобились, и теперь вы только искусственно сгущаете атмосферу вражды, воображая, что, наконец, научились дышать по-настоящему... Ах, Ткачев, какая это ужасная ошибка! И ведь чувствуете ее вы: ведь вам тяжело дышать, трудно? Да? Ткачев угрюмо молчал и дышал тяжело, через нос. - Не надо вражду встречать враждою! - говорил Ланде, блестя открытыми глазами, как будто не думая о том, что говорит, точно и не говорил, а пел, выливая песню прямо из сердца: - Этим она побеждается! И никогда не чувствуется такой радости, такой легкости, такого удовлетворения, как тогда, когда вы побеждаете вражду в себе, не отвечая ею на чужую вражду!.. Разве это чувство не указывает, где путь?.. Какая радость это чувствовать! Каких страшных мук нельзя перенести за эту радость!.. Ну, пусть к вам люди относятся дурно, жестоко даже, пусть условия вашей жизни тяжелы, пусть это так; но ведь внешние условия жизни и не могут быть совершенно одинаковыми у всех людей, и с этим так легко, в сущности, мириться, если... - А вы были когда-нибудь голодны? - вдруг язвительно перебил Ткачев. - А, господин Ланде? - Ах, Боже мой, зачем вы говорите так! - с мольбой, вонзавшейся в душу, заспешил Ланде. - Ведь вы же знаете, что и голод, и муку, и самую смерть можно перенести за идею... Мученики же умирали в страшных мучениях... - Так то мученики! - вздернув головой, возразил Ткачев. - Разве вы думаете, Ткачев, что все мученики были какими-то особенными людьми? Нет, и я, и вы, и всякий самый маленький человек все перенесет за идею, раз только эта идея будет его идеей, его чувством! Правда ведь? - Может, и правда... - угрюмо ответил Ткачев. - Правда! - радостно подхватил Ланде, и все лицо его осветилось. - Правда есть в человеке, эта великая сила, именно в человеке она есть! А раз так, значит, он все может, всякий все может!.. Против любой силы может бороться и победить... Почему вы украли, Ткачев? Ткачев вздрогнул, быстро стал бледнеть, так что ясно было видно, как постепенно кровь отливает от лица, и широко раскрытыми глазами, из которых выглянула страшная мучительная рана, с бешенством уставился на Ланде: - А вам какое дело? - хрипло проговорил он, вытягивая к нему худую черную шею. - Я знаю, почему, - вздрогнувшими губами, но твердо проговорил Ланде, - и хочу об этом говорить... Ткачев неподвижно и жутко смотрел ему прямо в глаза. Ланде близко видел его темные зрачки, ставшие совсем круглыми, и сквозь них смотрела на него бессильная, затаившаяся навсегда вечная обида и ненависть. Ланде почему-то подумал, что если он моргнет, то Ткачев или ударит его, или плюнет в лицо. Но он не моргнул. Ткачев вдруг опустил глаза. - Ничего вы не знаете! - сказал он тихо, грубо и с вызовом. - Нет, знаю! - твердо возразил Ланде. - Я ведь знаю всю вашу жизнь, мне говорили о ней много... Да вы и сами рассказывали много, когда говорили в суде... Мне передавали. Вы так правильно и ярко описали ее, что трудно было бы... Неумное, хвастливое выражение появилось на лице Ткачева. - А вы думаете, только вы, господа студенты, говорить умеете? Нет, прошли те времена! Теперь... - некстати заговорил он. - Ведь вы потому и украли, что никогда вором не были... - не слушая его, продолжал Ланде. - Я знаю, вы всегда жили страшно тяжело, но не только не крали, вы даже не пили никогда, не курили... Нашли же вы в себе силы тогда все учиться? Я знаю... Я знаю и как вы изучали Евангелие, как вы перестали мясо есть... - Глупости все это! - с неестественным, деланным презрением возразил Ткачев. - Нет, не глупости! Это великое дело, когда человек так работает над самим собой! На это надо большую, громадную силу. И она у вас была... Отчего же ее теперь нет, Ткачев? - с мольбой, хватая его за руки, говорил Ланде. - Отчего вы не боролись до конца? - До какого же такого конца? позвольте вас спросить, господин Ланде? - скривив все лицо в злорадную и вместе жалкую гримасу и вырывая руки, спросил Ткачев. - До победы, Ткачев! - вставая к нему, ответил Ланде. - Человек все может победить за свою идею; а у вас была своя идея, что все люди одно, и жизнь, чувство должно быть одно и хорошо! И вы бы победили, Ткачев, вы - сильный человек! Почему же вы упали духом, что случилось? Ткачев молчал. Замолчал и Ланде в странном трепете. Страшный подъем, с которым он говорил, обессилел его. Светлые волосы прилипли ко лбу, губы и руки дрожали, и только глаза по-прежнему светились любовью и жалостью. Ткачев довольно долго молчал. - Слушайте, господин Ланде, - заговорил он, подняв голову, но не глядя на Ланде: - вы вот говорите, что знаете меня, и говорите верно... знаете... всю мою разнесчастную жизнь и все мои горькие страдания вы знаете... да... Только ведь и я вас знаю, господин Ланде, не хуже вашего! Вот-с! Вы, господин Ланде, очень хороший человек, - о вас все так говорят, и я знаю. Лучше вас у нас в городе, а может, и нигде, нет... Я так полагаю, что вы, может, святой человек, потому что душа у вас чистая... ровно стекло! А позвольте вас спросить: где же вы-то были, когда... все это происходило со мной?.. Ланде поднял руку. - Нет, позвольте теперь мне сказать! - крепким, злым голосом перебил Ткачев. - Много вы в моей жизни значили, господин Ланде, если правду сказать: я вас давно знаю; мальчиком вы еще были, а и я не Бог весть каким взрослым был, когда... Очень много вы для меня тогда значили! А вы помните, господин Ланде, как я к вам приходил за книгами? Еще вы ехать собирались, в передней чемодан увязывали... Я до того, чтобы увидеть вас, три года ждал, а что вы мне сказали? Ланде весь задергался в мучительном волнении. - Ткачев, Ткачев, это правда... только ведь... - жалобно закричал он. Ткачев повернулся к нему черным каменным лицом и режущим голосом, сквозь зубы проговорил: - А вы мне сказали, что, мол, едете... некогда вам, после обещали поговорить! Только и всего... А я от вас тогда слова на всю жизнь ждал... Что-нибудь одно: или вы меня не поняли, проглядели, что во мне было настоящее, или видели, да свой отъезд, дело выше поставили. Так, господин Ланде? Или, может, я не понимаю?.. - Богом вам клянусь, - вскрикнул Ланде, - что, если бы я понял тогда, я остался бы... Вы сами виноваты, Ткачев! Надо было приступить прямее, сильнее, постучаться в душу прямо! Ведь вы же видели, что я просто не понимаю! Ткачев медленно и зло усмехнулся. - Видел, в том-то и дело, что видел. Это-то меня, может, раз и навсегда и с дороги-то сбило. Ланде широко раскрыл глаза. - Если бы вы, господин Ланде, поставили свой отъезд по делу, интерес свой важнее того, что человек к вам со всею душою пришел, я просто, может, плюнул бы на вас и сказал: "Дрянь человечишко, такой, как и все, дрянь!" А то нет... Увидел я, что вы просто меня не понимаете, не видите моей муки... Ланде мучительно сжал пальцы. - Ведь это может со всяким человеком случиться! Ведь бывает такое состояние, точно душа в нем спит... Вот и я спал тогда. А вы... отчего вы не разбудили, не растолкали? Опять Ткачев также медленно и зло усмехнулся. - А я подумал так, господин Ланде... - Его глухой голос зазвучал торжественностью, долгожданной, из души выболевшей исповедью. - Ведь вот, человек - самый лучший, другого такого, может, во всю жизнь не встретишь, а достучаться в душу и к нему трудно... - Не всегда же, Ткачев... - Ну, не всегда... Так ведь это же - во-о-н какой человек! А вот и его иной раз толкать нужно, чтобы он чужою болью поболел!.. А что ж тогда другие-то?.. Ведь, пожалуй, и не растолкаешь... а, как вы думаете? - с насмешкой спросил Ткачев. - Не может быть! Надо толкать... можно! - Да ведь этак всякого человека расталкивать и сил не хватит... А жить же когда? А?.. Ткачев торжествующе замолчал. Ланде светло улыбнулся и тихо заговорил: - Ткачев, да ведь в этом же и жизнь!.. Отзвук этого стука и есть счастье, счастье самое захватывающее, великое счастье - слышать ответ и сознавать, что если даже мы и не достучимся во все сердца, в одно общее человеческое сердце, то ведь не умрет начатый нами стук, будут стучать другие, за нами, пройдет он из сердца в сердце, и когда-то... Ткачев... - А, ха-а! - хрипло и громко не то захохотал, не то закричал от боли Ткачев. - Фью! - резко свистнул он. - Вам кажется это смешным, Ткачев? - с широко открытыми глазами спросил Ланде. - Вы не верите? - А вы как думали?.. Так это, значит, одной мечтой жить, в страдании счастье искать?.. А сам-то, сам... так и умирай, как жил? Как будто и не стучался? Го-го! И пить - умереть, и не пить - умереть! Нашли дурака, как же! Энто кой-кому лучше не надо! Голос у него стал какой-то гокающий, нахальный и пустой. И если у Ланде была надежда, что Ткачев поймет его, то в эту минуту, под звуки этого голоса сразу, невидимая, неодолимая, стала между ними непроницаемая стена, и холод ее проник до самых сердец обоих. И то, что произошло дальше, было уже дико, нелепо и безобразно. - Ткачев, - робко и растерянно заговорил Ланде, - опомнитесь... Разве вы не понимаете?.. Уйдите отсюда, - на вас это ужасная обстановка повлияла! - Куда идти-то? - издевался Ткачев. - Куда-нибудь... ко мне... Я вам денег принес... Вы возьмите и уедете отсюда, забудете; а когда пройдет время, вы опомн... - Де-нег? - сощурившись, переспросил Ткачев и вдруг страшно грубо, резко и отчаянно крикнул: - Не надо мне твоих денег! Деньгами заткнуть хочешь! Убир-райся! - Ткачев, Ткачев... за что? Как вам стыдно будет потом! Милый Ткачев, ведь я... - с горькой мукой говорил Ланде и судорожно хватал его за руки. Но Ткачев с силой вырвался, как-то с размаху повернулся, быстро вышел из камеры, но сейчас же и вернулся. Он остановился на пороге, несколько секунд неподвижно и пристально смотрел на Ланде, потом тихо проговорил, точно про себя: - Блаженный... - И еще тише, но язвительно и зло, как будто источая тонкий яд, прибавил: - Святая душа на костылях... дурак!.. Потом по-солдатски резко повернулся и пошел вдоль коридора. - Ткачев! - позвал Ланде. - Ткачев! Но Ткачев не отозвался и ушел. V  Поздно вечером Шишмарев пришел к Ланде. Маленький студент с резким голосом и торопливыми движениями, весь находился под впечатлением решения Ланде отдать деньги. Но он чувствовал себя как-то странно: то, что хотел сделать Ланде, восхищало его и наполняло душу умилением, захватывающим чувством необыкновенного подъема; но в то же время ему было странно и неловко, точно сам он делал что-то дурное, чего не следовало бы делать. - Да я-то, собственно, при чем? - успокаивал он себя; но все было также неловко. Он торопливо вошел в комнату, пожал Ланде руку и сказал, почему-то избегая смотреть ему прямо в глаза. - Ну, вот и я... Ланде сейчас же полез в стол и достал деньги - четыре пачки длинных, красивых бумажек, сухо шелестевших в его тонких пальцах. - Я хотел тебе сказать... - вдруг, точно его толкнуло, заговорил Шишмарев резким, но смущенным голосом. - Может, не все?.. Ланде, как будто думая о чем-то другом, просто сказал: - Все равно, отдавать, так все... Он помолчал, подумал и прибавил: - Леня, я с тобой не пойду, ты сам раздай; я скажу тебе, почему: мама страшно сердится на меня за эти деньги... надо успокоить, поговорить... Шишмарев нерешительно взял деньги. - Вот, видишь, и твоя мать сердится... - неуверенно возразил он. Ланде бледно, но твердо улыбнулся. - В таких случаях не надо думать о матери! - серьезно ответил он. Шишмарев все не двигался, и все более и более становилось ему неловко. - Я, право, не знаю... - говорил он. - Как же я сам... Ланде опять улыбнулся, но уже светло и ласково. - Как-нибудь... - махнул он рукой. - Сердце подскажет. Да и не Бог весть какое уж это трудное дело. - Ну, как знаешь! - все так же нерешительно согласился Шишмарев и взял фуражку. Почему-то ему вдруг до слез стало жалко Ланде. В комнате было как-то неуютно, пусто и веяло чем-то монашеским, одиноким. У Ланде был больной и унылый вид. И против воли Шишмареву было странно и непонятно, что у человека, делавшего такое хорошее, большое дело, не было на лице радости и гордости. "Странный он какой-то!" - подумал Шишмарев, и эта мысль, как-то незаметно для его сознания, ослабила в нем чувство к Ланде и его поступку. - До свидания, - сказал Ланде. - Ваня! - крикнул за дверью дрожащий и странный голос матери Ланде. Губы Ланде страдальчески вздрогнули. - Иди лучше! - тихо, но твердо сказал он Шишмареву. Шишмарев мялся. Деньги почти физически жгли ему руки, точно уворованные. - Просто это надо оставить! - сказал он с легким оттенком смутной, неприятной досады. Ланде покачал головой. - Нет, - сказал он, - это надо сделать. Там страшная нужда, горе... а маме только кажется, что она страдает... Все равно эти деньги я должен был истратить на себя. Мать Ланде вошла. Всегда мягкое, освещенное печалью и добродушием старое лицо ее было возбуждено, зло и жестоко. Дышала она тяжело и часто, так что это дыхание было слышно по всей комнате. Ланде быстро пошел ей навстречу, взял за обе руки и притянул их к груди. - Мама... - твердо сказал он, заглядывая ей в глаза. - Не надо! Шишмарев неловко поклонился. Мать выдернула руки. - Что не надо? - резко и громко, озлобленным, срывающимся голосом, по которому было видно, как много она кричала и плакала, заговорила она. - Ты права не имеешь! Отец работал всю жизнь не для каких-то нищих! Дурак! Шишмарев стоял красный и растерянный, машинально держа деньги перед собою. - Иди, Леня!.. - печально, но спокойно сказал ему Ланде. Мать дико вскочила и загородила дорогу, хотя Шишмарев и не трогался с места. Седые волосы спутались у нее на лбу, и было что-то хищное, нечеловеческое в округлившихся, ополоумевших глазах. - Это вы его сбиваете! - со страшной злобой закричала она. - Как вы смеете? Я жаловаться буду! Это грабеж... Обрадовались! - Я... - растерянно и оскорбленно начал Шишмарев. - Отдайте! - взвизгнула старуха и быстро выхватила из рук Шишмарева деньги, по-птичьи согнув пальцы, сразу ставшие костлявыми и крючковатыми, как когти. Вдруг страшная злоба и обида вспыхнули на лице маленького студента. - Да возьмите, пожалуйста! - вздернув плечами и сжав кулаки, резко вскрикнул он так громко, что слышно было на улице. И сразу все стихло. Старуха смотрела на него круглыми, странными и страшными глазами. Шишмарев повернулся к Ланде, пошевелил губами, задохнулся, и судорога задергала его левый глаз и щеку. Его душила обида и гнев, и были они против Ланде. - Т... так нельзя... - проговорил он. - Прощай, я пойду... ххм... - Иди, Леня... - также печально и также спокойно ответил Ланде. - Не сердись на меня! Шишмарев двинулся, растерянно скривился, точно хотел еще что-то сказать, но не сказал и ушел. Тихо стало в комнате. Мать Ланде крепко держала руку глубоко в кармане вместе с деньгами, зажатыми в ней, а Ланде смотрел на нее печально и ровно открытыми глазами. Их было двое в маленькой комнатке, но каждый чувствовал себя как будто был один. - Ты, пожалуйста, выкинь из головы эту дурь! - все еще сдавленным голосом, наконец, проговорила мать. - Это не дурь... - покачал головой Ланде. - Кого ты этим думаешь удивить? - язвительно продолжала мать. - Как тебе не стыдно, - до чего довел! - вдруг жалко и слезливо проговорила она, вынула руку из кармана и заплакала. - Это не я довел... - возразил Ланде. Мать плакала. Ланде молчал, горько сжав руки. В комнате было темно и грустно. - Сам мне потом спасибо скажешь! - уже тихо проговорила мать. - Не знаю. Слушай, мама, раз ты мне не даешь денег, я не буду требовать. Пусть они будут тебе... Острая, горькая обида кольнула мать в сердце. - Что-о ты говоришь! - со слезами негодования крикнула она, укоризненно всплеснув руками. - Да разве я для себя!.. Зачем они мне?.. Мне умирать пора... Что ты говоришь, опомнись! Ланде помолчал. - Я знаю... - сказал он. - Но я не то хочу сказать. Я ведь, мама, люблю вас, страшно люблю. Но вы думаете, что, сберегая для меня эти деньги, спасаете меня от гибели; а я думаю, что этим вы меня губите. Неужели вы думаете, что я возьму эти деньги для себя только?.. Все равно, этим или другим, а я отдал бы деньги тем, кому чувствовал бы, что их должен отдать... А потому... - Да что ты, наконец, с ума сошел, что ли? - крикнула мать, и голос ее прозвучал негодующе и недоуменно. - Да чем же ты жить будешь? - Как-нибудь проживу, - об этом не надо думать, - убежденно ответил Ланде. - На моей шее вечно будешь сидеть? - ядовито и грубо спросила она. - Нет, - со спокойной печалью возразил Ланде, - я уйду от вас. Нам трудно жить вместе, не надо: вы не дадите жить мне так, как я хочу; а я буду мучить вас... Лучше я буду жить один. Мать широко раскрыла глаза, и кровь медленно отлила с ее лица. - Ваня... что ты говоришь? - с ужасом пробормотала она, и лицо и голос ее стали растерянными и жалкими. Ланде тихо вздохнул, подошел к ней, стал на колени и нежно стал целовать ее мокрую от слез руку. Она смотрела на его голову с мягкими слабыми волосами и чувствовала, что нечто громадное, неодолимое надвигается на нее. - Не плачь, мама!.. Так лучше будет... - тихо говорил Ланде убежденным, ровным голосом. VI  Марья Николаевна сидела на открытом окне и пристально, задумавшись, смотрела на длинную улицу, освещенную по одной стороне зеленовато-голубым светом луны и глубоко-темную по другой. Далеко-далеко ярко и холодно мерцали звезды, темные деревья, как окаменелые, стояли в лунном свете. Было пусто и холодно. Издалека послышались одинокие шаги, отчетливо и тихо постукивавшие по доскам тротуара. Кто-то невидимый шел в ночи, ближе и ближе, и было странно и таинственно слышать эти шаги, точно звуки сами приближались к звонкой холодной тиши, неся какую-то свою одинокую тайну. Марья Николаевна далеко высунулась в окно и, когда в темноте стала рождаться черная тень, пригляделась и, узнав, позвала: - Иван Ферапонтович, это вы? Ланде встрепенулся и остановился, потом радостно улыбнулся и подошел. - Куда вы идете? - приглядываясь к нему, спросила девушка. - Домой... к Семенову... Я ведь теперь у него живу... пока... - устало и слабо ответил Ланде. Он стоял у самого окна, и девушка близко видела его осунувшееся, с неестественно большими глазами лицо. Чувство любопытной жалости, то чувство, которое Ланде постоянно пробуждал в ней, поднялось у нее в груди, такое же чистое, свежее и сильное, как и сама молодая грудь. - Иван Ферапонтович... - мягко, боясь его, спросила она. - Неужели это правда, что вы совсем разошлись с матерью?!. И сейчас же она испугалась и заторопилась, точно ей стало больно от вырвавшегося вопроса. - Я потому вас спрашиваю, что мне так жаль и вас, и вашу мать... и ведь вас можно спрашивать обо всем... правда? - Меня можно спрашивать... - машинально ответил Ланде, видимо, не замечая ее испуга, и сказал грустно и вдумчиво: - Я не разошелся с нею, - я никогда и ни с кем не расходился... Маму я люблю и теперь, может быть, даже больше, потому что она несчастна... Я только ушел жить один... Тут приходилось выбирать что-нибудь одно: или жить не так, как я верю, или уйти... Я думаю, и вы сделали бы тоже... так... Марья Николаевна посмотрела на него задумчивыми и теплыми глазами. - Нет, я так не могу... Куда же мне! - слабо улыбнулась она. - Знаете, - не слушая, продолжал Ланде, и в голосе его зазвучала нота торжественной печали, - легче пожертвовать жизнью, чем... А впрочем, не умею я этого высказать! - вдруг засмеялся он коротко и печально и замолчал. - А-а!.. - вдруг тонко и протяжно закричал кто-то далеко за садами; а потом стало еще тише. Ланде прислушался и вздохнул. - Где же вы были? - спросила, помолчав, Марья Николаевна. - В монастыре, - ответил Ланде. - Богу молились? - шутливо спросила девушка. - Нет, я так... там так тихо... - серьезно ответил Ланде, как будто не осуждая и не принимая участия в ее шутке. - А вы в Бога верите? - с молодым и девичьим легкомысленным любопытством спросила она. Ланде посмотрел на нее. - В Него нельзя не верить! - тихо и убежденно, как бы удивляясь, возразил он. - Почему нельзя? А вот я не верю! - немного склонив голову и прислушиваясь к красивым звукам своего голоса, сказала Марья Николаевна. - Не говорите так! - печально и горячо возразил Ланде. - Это неправда. Все верят, и вы верите... Он вдруг протянул руку и взял ее за тонкие нежные пальцы. - Вы только посмотрите, и вы увидите, что нельзя не верить... Посмотрите в небо, посмотрите! - с какою-то горячей мольбой потребовал он. Марья Николаевна невольно подняла голову, и большие глаза ее снизу казались Ланде молящими и прекрасными. Не было конца небесной шири и не было дна сияющей глубине. Чем больше она вглядывалась, тем дальше и выше бесконечно уходили звезды и уничтожались бессильно в необозримом просторе. Казалось, таинственно-торжественное молчание вечным холодом остановило и сковало какой-то неведомый, безграничный размах. Нечеловеческая сила подняла в пространстве ужасный непроницаемый прозрачный свод и застыла в страшном напряжении. - Там страшно! - внезапно вздрогнувшим голосом проговорила Марья Николаевна. - И вдруг все это рухнет... Господи, можно ли вообразить, подумать, что бы было!.. Ланде ласково и тихо засмеялся и стал гладить ее по руке. - Нет, не рухнет! - сказал он. - Посмотрите, какая ужасная, бесконечная громада, а мы такие маленькие, такие маленькие, что даже не можем видеть того бешеного вихря, в котором все несется!.. Вы поймите это: как мал должен быть человек! В каждый миг, в каждую миллионную часть мига страшное движение уносит громаду мира в непонятную даль; а мы видим мертвенную неподвижность... Какой должен быть ураган бесконечных звуков; а нам чудится торжественная тишина!.. И все-таки мы, крошечные, идем так свободно, как будто все эти громады уступают нам дорогу! Как будто нас проводит рука, способная провести сквозь самое стремление! Самая малая частица его могла бы стереть нас, но человеческая история идет и развивается так свободно, как будто она - центр всего. Для того чтобы такое маленькое, слабое так шло по своему пути, так уверенное, что дойдет до конца, - надо, чтобы оно было нужно в мире и чтобы воля мировая охраняла его до той поры... Ланде помолчал, посмотрел блестящими глазами вверх и сказал: - Не кажется ли вам, что все застыло и ждет, пока здесь, на земле, не совершится то, чему должно быть... А когда совершится, то вдруг все двинется дальше, здесь разрушится, там создастся, засветит какой-то новый свет, появятся новые формы, новое движение. - Иногда кажется... - тихо ответила Марья Николаевна. Ей было странно жутко. Что-то встало перед нею огромное, как бы из вечности в вечность и из пространства в пространство. Тишина ночи казалась какой-то торжественно-страшной музыкой. - Как это чудесно, как это сложно! - с каким-то таинственным восторгом говорил Ланде. - Самая вечность и бесконечность, в которых нет ни малого, ни большого, в которых нет времени, которыми уравнивается миг жизни миров с мигом жизни одного человека!.. Разве это холодный мертвый порядок машины, созданной бездушным физическим законом? Это страшный трагизм творчества, всеобъемлющего, в котором нет деления ни для чего! Есть Дух этого творчества. Душа мира... Нельзя не верить, нельзя не видеть!.. не слышать, не чувствовать!.. Откуда-то ледяной, мистический ужас стал заползать в душу Марьи Николаевны. Она нервно съежилась и глаза у нее округлились, как у кошки, увидевшей что-то непонятное, страшное. Ланде замолчал, и стало тихо, так тихо, что, казалось, будто кто-то идет по земле, металлически, звонко ступая тяжкими, таинственными шагами. - У меня в ушах звенит! - вся дрожа, проговорила Марья Николаевна. - Холодно... Прощайте! Она откинулась в черную тьму комнаты и затворила окно, слепо блеснувшее тусклым стеклом. Ланде остался один и долго стоял посреди пустой улицы, блестящими глазами глядя вверх между звездами, в темно-синюю холодную глубину. VII  Закутанный в простыню, из-под которой виднелись тонкие голые ноги, и похожий на плохо наряженного привидением, Семенов отворил дверь Ланде. Для глаз Ланде, все еще как бы полных влажного простора и чистого блеска звезд, странен был желтый сухой свет лампы, тоненькая, хрупкая мебель, сбитая кровать с тощими горячими подушками и сухое, желтое, несчастное лицо Семенова, и его тоненькие, как палочки, белые ноги. Семенов сидел на кровати, и страшен был его вид. Землистое сморщенное лицо его, жидкие волосы, смоченные потом и прилипшие к обтянутым сухой кожей вискам, тощее тело, напяленное на узких острых лопатках, все говорило простым и страшным языком об одинокой, никому непонятной во всей громадности своего горя, бессмысленной болезни, скрывшейся внутри одного человека и заключившей там, возле места разрушения, весь его мир- страдание, отчаяние и ужас. Семенов посмотрел на Ланде расширенными, блестящими лихорадкой глазами и, когда Ланде сел возле него на постели, проговорил, путаясь: - Хорошо, что пришел... Скверно... страшно чего-то... было. Скоро я умру уже, Ланде. Казалось, он говорит не Ланде, а кому-то страстному и огромному, томящемуся в глубине его больного, страдающего тела, убеждая его в неизбежном и еще невообразимом конце. Острая, как боль, жалость охватила Ланде: он всем телом повернулся к Семенову и обнял его обеими руками за худые, пахнущие холодным потом, плечи. Сквозь истертую, жидкую рубашку чувствовалось горячее сухое тело и кости, острые и страшные. - Вася... милый мой, бедный! - заговорил он и стал убеждать его в том, во что верил сам любовно и наивно: что не может быть жизни только для земли, что слишком громадны усилия и страдания, чтобы они умирали, не поднявшись от земли, что непонятно, убого и бессмысленно было бы тогда существование духа человеческого, с его светлым разумом и гибкой, богатой мыслью, в бесконечно великом, стройном и вечном мире. Ланде говорил долго, торопясь, как будто боясь, что не успеет своими словами остановить, не успеет загромоздить пути тому темному, громадному, что неуклонно надвигается и медленно овладевает страдающей душой. Семенов сидел неподвижно, скорчившись и глядя в упор на огонь лампы. Тонкие потрескавшиеся губы его были плотно сжаты. Сбоку Ланде был виден блестящий круглый глаз его, отражавший желтый огонь лампы, и по временам ему казалось, что Семенов его не слышит, и Ланде хотелось закричать ему в ухо, позвать, потрясти за плечо, с великою скорбью и отчаянием. И с ужасом видел он, что это одинокое страдание остается глухо и замкнуто, как крышка железного гроба, холодного и немого, таящего в себе страшную тайну, ведомую ему одному. - Вася, ведь я знаю, ты верил! - с мукой говорил Ланде. - Помнишь, как мы были счастливы и светлы, когда говорили о Боге, о вечной жизни, о вечной радости!.. Что же ты молчишь, Вася?.. Скажи что-нибудь! - Слушай, Ланде... - вдруг отозвался Семенов, не поворачивая головы, точно скрывая от него какое-то тайное выражение своего лица, и заговорил не так, как говорил всегда - не несерьезно и иронически, как взрослый человек с ребенком, - а жалким, беспомощным и растерянным голосом, с детскими всхлипывающими звуками. - Я хотел тебе сказать, Ланде... не хочется умирать! Тоненькая острая тоска плакала и молила в том, что он говорил, и голос его мучительно входил в уши. Не хочется, Ланде... Пусть все так, может быть... и я... только раньше вас прихожу к общей цели... Пусть и Бог и все... а... не хочется умирать, Ланде!.. Жаль жизни, жаль тебя, себя, жаль солнца, травы... всего... Может, я больше никогда не увижу... Ланде! Ланде плакал; крупные слезы текли по его худому напряженному лицу, и руки бессильно шевелились. Семенов замолчал. Потом встал, ероша жидкую светлую бороду, подумал о чем-то и опять сел. Морщинистое лицо его сразу изменилось и стало сухим и желтым. - Дурак ты, Ланде! - зло усмехаясь, сказал он, - неужели ты думаешь, что все эти глупости о Боге могут иметь какое-нибудь значение, когда и в самом деле приходится умирать?.. Все это очень красиво и приятно, думать о бессмертии... необходимо думать, чтобы жить. А когда умираешь и не видишь ни впереди, ни позади никакого Бога... не обманешь, да и незачем... Не говори ты мне ничего больше!.. Это меня только раздражает!.. Тоненьким и злым голосом крикнул он последнее слово, и нижняя челюсть у него неудержимо запрыгала. - Вот я страдаю... Можешь поверить, что не на шутку страдаю, - криво усмехаясь, сказал он. - Жизнь уже кончена, все радости, смысл... все... кончено!.. Осталось одно страдание... кажется, тут уж и нужно Бога... Тут страдание уже нелепое!.. А где же твой Бог?.. Что же он не приходит?.. Ведь, когда я буду в агонии и ноги у меня будут холодеть... Ты это понимаешь!.. А... б... я все еще не буду знать, правда ли это, есть ли Бог!.. Да на что же мне зна!.. Голос Семенова в нелепо страшном тоне засвистел и завизжал, вонзился в землю и сорвался. Семенов побледнел, дико вытаращил глаза, весь затрясся, и вдруг мучительный, надорванный и мокрый кашель точно порвал в куски его исказившееся от страха, ненависти и боли лицо. Ланде подхватил его и поддержал трясущимися руками. Семенов выкатывал прямо ему в лицо огромные, как страдание, глаза и силился что-то сказать. - Т... так какая же цена твоему Богу, - отдышавшись и дико косясь на платок, в котором были мокрота и кровь, проговорил он, - для живого человека. Человек, значит, узнает Его, если Он и есть, только тогда, когда все человеческое в нем, все живое кончится... когда человека уже не будет, будет труп, а не человек... Ложись спать... Я лампу потушу... Ланде ничего больше не ответил: слова Семенова падали и безвредно, не возмущая, растворялись в чем-то огромном и глубоком, наполнявшем его душу; но слов не было в ответ, и бессилен он был передать чувство свое и веру свою другому, страдавшему от него в двух шагах человеку. И тяжкое чувство беспомощности надавило ему на сердце холодной, смертной тоской. Семенов остро посмотрел на него и с мучительным наслаждением усмехнулся. - Знаешь, о чем я думал сегодня, Ланде? - обычным своим тоном заговорил он, тонко кривя рот. Что все люди - мне братья, а потому действительно придут и дадут мне последнее братское целование... Но только я тебе скажу, продолжал он с напряженным чувством сдерживаемого возврата бешенства, - что меня если что и утешает, так это только то, что все сдохнут!.. Он лег на кровать, завернулся с головой в одеяло и, маленький, щуплый, как убитый цыпленок, застыл. Ланде потушил лампу и лег ничком, не раздеваясь, лицом уткнувшись в подушку. В эту ночь он не спал; и она прошла для него почти незаметно, как будто он был вне времени. Без сна и покоя думал он о том, что сам не проник и не углубился в свою радостную веру, ибо бессилен передать ее, ибо и сам страдает, хотя и чужим страданием, сам хочет милости, отмены и исцеления, хотя и для другою. Жалость, как молния, прорезала сверху донизу его незыблемую веру в великую правоту и предвечный, необъятный смысл Бога. И тогда подумал он в первый раз, что жизнь слишком сложна, велика и странна для его слабого ума, что среди блеска и треска ее огней он теряет истинный свет и что только одиночество, сосредоточенное углубление в душу свою дали бы ему снова ясность и крепость в вере, пошатнувшейся в нем от жалости. Мысль эта, еще смутная и неопределенная, легла ему на душу. VIII  Всякий раз, когда Марья Николаевна видела Ланде, что-то чистое и кроткое овладевало ею и согревало душу, как ясный и тихий свет утра. Случалось ли ей раздражаться, скучать, смутно и жадно желать чего-то, она успокаивалась тотчас же, как только встречала Ланде, с его детскими, доверчивыми, добрыми и ясными глазами. И это чувство доверчивого и ясного спокойствия с особенной силой овладело ею в один ясный и теплый вечер, почти через месяц после приезда Ланде, когда они вдвоем пошли гулять за город. Сейчас же за последними, крепко придавленными к земле домами окраины начинались волны сыпучего и белого песка. Солнце заходило где-то сзади, и их длинные тени, неестественно высоко поднимая длинные ноги, шагали впереди, точно указывая им дорогу, как бесконечные черные стрелы. Далеко на буграх, в пустом поле, отчетливо вырисовываясь на синем небе и ярко освещенный низким солнцем, сидел человек. - Это Молочаев, - сказала Марья Николаевна. Ясно было видно, как художник что-то делал над маленьким, комично стоявшим на тоненьких колких ножках, белым мольбертиком. - Нравится вам Молочаев? - спросила Марья Николаевна, и чувство которое было в ней, радостно ждало именно того спокойного и доброго ответа, какой, как ей казалось, мог давать всегда один Ланде. Ланде улыбнулся. - Мне все нравятся... - сказал он. - Все люди в сущности одинаковы, и кто любит человека вообще, тот любит всех и каждого... - Но ведь бывают же люди хуже и лучше? - Нет, не думаю... Это только так кажется тогда, когда мы начинаем оценивать человека не по хорошим чувствам, которые есть в каждом человеке, каков бы он ни был, а по отношению его к тем фактам, которые с нашей личной точки зрения представляются нам хорошими... Это ведь несправедливо... Надо быть очень уверенным в своей непогрешимости, чтобы так судить!.. Да... У всякого есть любовь, доброта, деликатность, честность, самоотвержение - все, чем богата душа человека. Только условия жизни людей неодинаковы, и оттого чувства эти направляются не в одну сторону... Но никому не доставляет удовольствия быть так просто, ради чувства, злым, завистливым, жестоким, жадным... - А мне иногда доставляет удовольствие быть жестокой... - задумчиво возразила Марья Николаевна. Ланде с ласковой нежностью посмотрел сбоку на ее тонкую, выпуклую фигуру и нежный, прозрачный профиль, всегда казавшийся грустным, каким бы ни было в действительности выражение ее лица. - Ведь это мучительное болезненное наслаждение... - сказал он. - А истинной, спокойной и светлой радости от жестокости не испытывает самый закоренелый злодей, если только он не душевнобольной, то есть уже не человек. Всякому человеку надо что-нибудь любить, жалеть, для чего-нибудь жертвовать собою; вечно он создает себе Бога, ибо Бог в душе его. И не его вина, если жизнь направляет его чувство не по настоящему пути... Это все от внешних условий, от того русла, в которое вольется случайно жизнь. Вот и Молочаев... ведь он страстно любит свое искусство, красоту; я знаю, что он пойдет на всякие подвиги и жертвы для него. Значит, есть в нем способность, и даже громадная способность, любить. Другой случай, иной толчок - и его громадная любовь направится в другую сторону и из этого же, на вид... с нашей точки зрения, узкого, пустого художника - выйдет подвижник, человеколюбец... все! - Вы верите в людей! - тихо сказала Марья Николаевна. - Верю! - твердо ответил Ланде. - Что вам дает такую веру? - тихо спросила Марья Николаевна, почему-то стыдясь своего вопроса. - Вера в Бога! - тем же тоном, как бы продолжая, ответил Ланде. - Я верю, чувствую, что дух Божий, брошенный Богом в хаос для создания себе подобного, проходит сквозь человека навстречу желанию божьему, проходит сквозь ужасную, титаническую творческую муку, проходит, чтобы облегчить великое одиночество Божие... Я не могу этого выразить, но я верю в человека, как в начало Будущего... Верю! Ланде замолчал в сильном волнении, нервно улыбаясь, светя глазами, влажными и блестящими, и ломая худые, слабые пальцы. Волнение его странно сообщилось девушке. - А смерть? - со смутной надеждой и тревогой спросила она, отвечая своим мыслям. - Боитесь ли вы смерти? - спросил вместо ответа Ланде. - Боюсь! - протяжно ответила Марья Николаевна; услышала свой голос и засмеялась. И смех ее чисто и звонко отдался в маленьком, молодом бору, к темно-зеленой полосе которого они медленно подходили. - Нет, не бойтесь! - радостно засмеялся и Ланде. - И нельзя бояться самой смерти... Ничто в мире не боится самой смерти, боится только человек и боится не ее, а неизвестности... Страх смерти - это усталость слабого ума, измучившегося в бессильных стараниях преждевременно проникнуть в тайну. А он бы и не вынес ее, несовершенный... Смерти нет... я верю! Они вошли в смолистый сумрак первых пушистых зеленых елочек. Под ними было темно и казалось, что уже вечер. Иглистые веточки тихо покачивались над зеленой травой у дороги. Какая-то птица неслышно порхнула вниз между корней. - Вы, значит, верите в загробную жизнь? - с детским непоследовательным любопытством спросила Марья Николаевна. - Я только чувствую, что не могу бесследно уничтожиться... - ответил Ланде, не удивляясь ее вопросу. - Но что это будет, я не знаю. Рассуждать и представлять себе человек может только то, что в пределах его настоящего бытия, его теперешнего разума и ощущения. Нельзя представить себе вечную жизнь, ибо это вне нашей телесной жизни: тело не вместит и притянет к себе, умалит до своих размеров... Можно только предчувствовать. - Я не понимаю... - робко отозвалась девушка. - Если она есть, то это странно... - Нет, не странно. Что же странного в том, что вы не в силах объяснить себе великого предчувствия, когда даже чувства, заключенные в самом теле нашем, мы не можем объяснить себе... Что такое любовь?.. А ведь это не странно вам? - Любовь? - чутко откликнулась девушка. - Да, любовь!.. - тихо повторила она. - Вечность и бесконечность самые великие свойства Духа Божия... - мечтательно говорил Ланде. - Еще так далек человек от восприятия этих последних тайн... А когда наст... - Кто это? - испуганно сказала Марья Николаевна и остановилась. Два человека вышли из-за кустов им навстречу. Их выпуклые, мягко-пестрые фигуры неслышно ступали по сырой земле в зеленом, влажном сумраке бора. Они подходили, не торопясь, даже тихо, и опустив руки, но было в них что-то особое, тревожное и страшное, как скрытая угроза. Ланде спокойно поднял голову и посмотрел на них. - Ткачев! - громко и удивленно сказал он. Не доходя нескольких шагов, люди остановились и исподлобья оглянулись назад и кругом. И это беспокойное оглядывание в ясном и тихом сумраке было неестественно и страшно. - Бежим! - с ужасом шепнула Марья Николаевна над ухом Ланде. Он не узнал ее голоса, приниженного и сухого, и с удивлением оглянулся на нее. Ткачев, черный и сухой, в рваном пиджаке поверх рубахи, остался на месте; а другой, неизвестный, ловкими босыми ногами легко подошел к ним, и Марье Николаевне на всю жизнь почему-то ярко и страшно врезались в глаза его босые, далеко расставленные пальцы, между которыми попадали иголки нежно-зеленой травы. - Не будет ли на косушку? - развязно и хрипло сказал человек, протягивая большую руку. Марья Николаевна судорожно ухватилась за локоть Ланде и прижалась к нему. Ткачев не шевелился. - Ну? - угрожающе повторил босой. Ланде с трудом достал свободной рукой кошелек. - На-те... - печально и серьезно глядя в глаза босому, сказал он. Ткачев издали язвительно улыбнулся. - Что, мало? - быстро спрятав куда-то кошелек, торопливо спросил босой. - Давай спинжак... Живо!.. Барышня, вы бы отошли... Нехорошо! - издеваясь, прибавил он. Марья Николаевна, широко раскрыв на него глаза и вся дрожа, вполоборота стояла на дороге. Ланде опять печально улыбнулся, снял пиджак и в одной старой рубахе со складочками на груди, плохо заглаженными, стал худее и слабее. - Портки хороши больно... - беспокойно оглядываясь и встряхивая пиджак перед самым носом Ланде, проговорил босой. - Снимай, что ли!.. - А вам они нужны? - спокойно возразил Ланде, но сейчас же сел на траву. - Уйдите, Марья Николаевна... - сказал он. - Бог с ними... И вдруг Марья Николаевна почувствовала прилив нервного, сумасшедшего смеха. Точно кто-то шутя, но сильно сдавил ее за горло, так было дико и страшно, но в то же время смешно. Полураздетый Ланде с серьезным и мягким лицом сидел на траве, а босой тянул его за ногу. Ткачев пошевелился и издал какой-то странный, хриплый звук, на который никто не оглянулся; подернул плечом, точно ему стало холодно, и опять застыл, пристально глядя на Ланде. - Идите, Марья Николаевна!.. - повторил Ланде. - Э... барышня! Постой-ка! - спохватился босой. - Это что?.. - и он протянул руку к ее груди, на которой качалась длинная цепочка часов. Ужасное, омерзительно-грубое почудилось девушке в этом движении. Изогнувшись, как змея, она скользнула в сторону и вдруг, подобрав высоко и дико красиво платье, стремглав бросилась бежать по дороге, точно резкий ветер внезапно подхватил и понес большой белый разбитый цветок. - Куда! - коротко крикнул босой и, бросив пиджак прямо на голову Ланде, прыгнул мимо него ловко и легко, как хищный лесной зверь. И в тот же миг дикий, тонкий и острый, как игла, женский крик пронизал бор и высоко вонзился в потемневшее небо. Крик этот услыхал подходивший за поворотом Молочаев. И так же быстро инстинктивно, как всегда и во всем, соображая, он бросил ящик и мольберт и с места рванулся бежать. Босой увидел его прежде всех. С размаху остановившись и поскользнувшись в траве, он пригнулся к земле, с секунду смотрел на Молочаева круглыми, дикими зрачками и вдруг бросился прочь по кустам с треском и шумом. Марья Николаевна налетела на дерево и, больно ударившись всем телом, остановилась с разбившимися волосами и безумными глазами, не понимая, что с ней. Мимо, тяжело сопя, торопливыми скачками пробежал Молочаев и, минуя Ланде, который поднялся и, весь белый, тоненький и слабый, стоял на траве у края дороги, налетел на Ткачева. Ткачев видел его еще издали, и одно мгновение показалось, что он побежит; но он не побежал, а только съежился и черный, и упрямый стоял и ждал подбегавшего Молочаева. Он стучал зубами, и его темные глаза с опущенными веками горели мрачным и упорным огнем. Молочаев молча подбежал к нему и прежде, чем Ткачев пошевелился, размашисто вскинул кулаком и со страшной силой ударил его прямо в лицо. Ткачев тихо, испуганно охнул, взмахнул руками; шапка у него соскочила, прыгнув по спине, и он грузно и твердо сел. Другой удар пришелся сверху, по голове, и Ткачев, свернувшись набок, странно и неуклюже свалился на дорогу, ударившись головой о землю. - Молочаев, Молочаев! - пронзительно вскрикнул Ланде и, как был в одном белье, бросился к ним и ухватился за руку Молочаева. - Оставьте! Марья Николаевна, с ужасом прижавшись к сосне, издали смотрела на них. Молочаев, тяжело дыша, весь красный и возбужденный, опустил руки, а Ланде торопливо стал на колени и старался поднять Ткачева. Побитый не шевелился, и голова его на длинной и тонкой шее беспомощно ерзала по земле. - Вы его убили! - с ужасом пробормотал Ланде. - Ну... так ему и надо! - жестко ответил Молочаев. Но Ткачев вдруг быстро поднялся на руки и встал. По лицу его текла густая кровь, на виске прилипла земля, и вся левая сторона лица и нос были страшного, грязно-кровавого цвета. - Ожил!.. Будет знать в другой раз! - безжалостно и возбужденно сказал Молочаев. Руки у него вздрагивали и сжимались, точно ему хотелось еще бить и рвать. Ланде его не слушал; он достал из кармана лежавших на траве брюк носовой платок и совал его Ткачеву. - Вытрите... кровь... Ах, Боже мой, что это такое! - бессвязно, с бесконечным ужасом и болью бормотал он. Ткачев не двигался и платка не брал. Один глаз у него запух, а другой глядел одиноко и страшно. Кровь капала с подбородка и разбитой губы на засаленный отворот пиджака. - Да что с ним разговаривать еще!.. - в то же время говорил Молочаев. - Вот я его сведу куда следует, так... Эй, ты! иди-ка, ну! - и Молочаев грубо схватил Ткачева за шиворот и дернул так, что тот уродливо и бессильно шагнул два раза вперед и поскользнулся. - Да оставьте же! - пронзительно и гневно крикнул Ланде и всем своим слабым телом бросился на руку Молочаева. Молочаев с удивлением и злостью посмотрел на него. - А вы, какого черта дурака разыгрываете! - вспылил он, но вдруг неожиданно опустил руку, молча поглядел на раздетого Ланде, прыснул и раскатисто захохотал. Марья Николаевна, сама не замечавшая, как подошла к ним, с удивлением взглянула на Молочаева, потом на Ланде, опомнилась, покраснела до ушей и, быстро отвернувшись, пошла прочь по дороге. - Ах, вы, шут гороховый! - проговорил сквозь смех Молочаев. Вдруг черная, кровавая маска Ткачева исказилась, и он хрипло и злобно засмеялся, брызгая кровью. И этот смех избитого был уродлив и страшен. Ланде смотрел на них и улыбался спокойно и печально, как всегда. - Да одевайтесь, вы, черт вас побери! - крикнул Молочаев, махнул рукой и пошел вслед за девушкой. Ланде не обратил на него никакого внимания, точно Молочаева тут и не было. Ткачев перестал смеяться, одним глазом посмотрел на Ланде, потом вслед Молочаеву, повернулся и медленно пошел. - Ткачев! - крикнул Ланде. Ткачев остановился и встал вполоборота. Ланде подошел. - Ткачев, - умоляюще заговорил он, дотрагиваясь до его рукава, - вы нарочно это устроили: я по вашим глазам видел!.. Зачем это, Ткачев, зачем? Ткачев тяжело и хмуро взглянул на него, точно не слыша и думая о другом. - Видал ты настоящего человека? - хрипло спросил он. - Вон, смотри!.. - дернул он худой и длинной шеей в сторону Молочаева. - Это человек... сила!.. А ты... так, мразь одна! Так, ни к чему ты! - Может быть, - согласился Ланде, - но только все-таки за что же вы меня ненавидите? Неужели только за то, что я хуже его? Ткачев уныло помолчал, глядя в сторону. - А за то, что я сколько лет в тебя верил! Сам вот до чего дошел... - горько ткнул он себя в разбитую щеку, - и вижу теперь, что дурак был, сладкой брехне верил... А жизнь-то где? И прошла... Мне теперь бы, может, человеком быть, а я... Ты-то понимаешь теперь?.. Ты?.. А ему... а ему я это отплачу-у! - вдруг прибавил он и с бессильной злобой потряс черным кулаком. - Сам пропаду, а ему я это попомню!.. Подожди-и! Ткачев быстро повернулся и пошел прочь. Ланде показалось, что он хрипло и тихо залаял; но больше Ткачев не обернулся и скоро затерялся в зеленом сумраке бора. Ланде долго смотрел ему вслед, потом с глубоким и растерянным отчаянием заломил руки, вздохнул и, одевшись, медленно повернулся догонять Марью Николаевну и Молочаева. "Теперь он в ожесточении, а когда успокоится, я найду его..."- смутно мелькало в голове Ланде. - Вот здесь я ваш крик услыхал! - оживленно рассказывал художник, подымая с дороги ящик и мольберт. - Я ведь вас давно заметил и хотел догнать, да уронил шпахтель и долго искал... Ну, слава Богу, все-таки поспел вовремя! Марья Николаевна чуть-чуть оглянулась, почувствовав Ланде. Он улыбнулся ей доверчиво и ласково, но она быстро отвернулась, подавляя припадок все еще нервного смеха. В эту минуту Ланде казался ей только жалок и смешон. Молочаев тоже посмотрел на него и со злорадным презрением сказал: - Эх, вы!.. герой!.. - Я не герой... - махнул рукой Ланде с редкой для него досадой. - Оно и видно! - злорадно скривился Молочаев. И всю дорогу до самого дома он грубо и жестоко острил над Ланде и с хвастливым удовольствием рассказывал о своей страшной физической силе. Ланде печально улыбался, а Марья Николаевна искоса поглядывала на Молочаева со странным чувством физического любопытства, и ее тонкие, прозрачные, как у породистой лошади, ноздри чуть-чуть раздувались. Ей было и интересно, и немного противно. IX  Было уже темно и луна еще не всходила, когда Ланде подходил к дому. Думал он все о Ткачеве, и думы его были упорны и мучительны. "Когда он смеялся надо мной, он страдал больше, чем я сам; это я видел... Это ужас, но кто в нем виноват, он, я... или кто-то вне нас?.. Я не знаю... Надо бороться, но как бороться, когда я не понимаю даже, откуда это?.." Было тихо. Ланде шел, упорно глядя невидящими глазами в темную землю, медленно уходившую из-под его ног назад. - Па-а!.. - отчаянно, с болезненной мольбой закричал где-то поблизости ребенок, и вся тихая, пустынная и темная улица вдруг вспыхнула и ожила дикими, безобразными звуками. - Папа... не буду... папочка! - беспомощно кричал и как будто рвался ребенок. - Не будешь?.. Не будешь?.. Не будешь? - методично, все повышая и напирая на звук, скрипел отрывистый и какой-то сухой бас. И чудилось, что в коротких промежутках между обрывками слов делается что-то безобразное и страшное. Кто-то стоял под окном флигеля и чутко прислушивался. Тоненькая, бледная тень девочки, с бледным личиком и большими блестящими жутким чувством глазами, колебалась в сумраке странно и неясно. - Это вы, Соня? - смутно узнавая сестру Семенова и хватая ее за худенькую руку, спросил Ланде. - Что это такое?.. Слышите, он его убьет! - отозвалась она странным полудетским, полуженским голосом и с движением жестокого и дикого любопытства вытянула шею к окну. Ланде, с трудом оторвавшийся от своих дум, вдруг понял, охнул, опрометью, стукнувшись коленом о невидимый в темноте тротуарный столбик, вбежал во двор, вскочил на крыльцо и толкнул дверь в комнату. Там горела лампа большая и светлая, отражаясь снопом золотых искр в куче образов, нагроможденных в углу до самого потолка. А посреди комнаты, лицом к двери, странно и как-то сладострастно согнувшись, стоял Фирсов в одном форменном жилете с мелкими блестящими пуговками и равномерно, продергивая, стегал длинным тонким ремешком по покрасневшему маленькому телу, которое было крепко зажато между его длинными костлявыми коленями в серых штанах. - Не будешь! Не будешь! - режущим голосом, стиснув зубы, повторял он и в каждом промежутке меж слов хлестко и с наслаждением стегал ремнем, прорезывавшим синими полосами нежно-розовое округленное мягкое тело. Что-то холодное и туманное ударило в голову Ланде, и, прежде чем он успел сообразить, что делать, почти в бешенстве бросился к Фирсову, схватил тонкую жилистую руку и изо всей силы толкнул его в грудь. Фирсов дрыгнул поскользнувшимися ногами, уронил ремень и ребенка и ухватился за стол... Что-то зазвенело и разбилось об пол. - Это еще что такое! Вам что надо? - заревел он, сжимая кулаки. Ланде прижал к себе навзрыд плачущего ребенка и смотрел ему навстречу огромными гневными глазами. - Фирсов, опомнитесь! - дрожащими губами, но со странной неотвратимой силой выговорил он. С минуту Фирсов безумно смотрел ему в глаза, точно не узнавая, а потом вдруг густо покраснел и мрачный, и дикий огонь, горевший в его круглых глазах, сразу потух. Он судорожно провел рукой по голове и пробормотал: - Ах, это вы, Иван Ферапонтович!.. Извините... я... - Опять, Фирсов, опять! - с напряженным укором сказал Ланде. - Как вам не стыдно, как вам не грех! Он отвернулся и легонько толкнул ребенка к Соне, молча стоявшей в дверях. Желтое длинное лицо Фирсова сделалось медным. - Позвольте, Иван Ферапонтович... - хрипло заговорил он. - Вы не знаете... я не без причины... - Какая может быть причина! - с тою же силой и гневным презрением крикнул Ланде. - Никакая причина не может оправдать этого ужаса! Фирсов вдруг ступил к нему и поднял костлявую дрожащую руку. - Нет, есть! - как-то оскалив желтые корешки съеденных зубов и опять выкатив глаза, крикнул он. - Знаете, что он, пащенок, сделал? знаете? - с нарастающим торжеством выкрикивал он. - Что? - А, "что"!.. Вот полюбуйтесь! - со злобным торжеством отступил в сторону Фирсов и, вытянув длинный палец, ткнул им в образа. Ланде недоуменно посмотрел и увидел сначала только ящик с красками, кисточку и стакан с грязной зеленой водой. - Что? - повторил он. - А вот! - с тем же торжеством повторил Фирсов и дернул Ланде за руку к образам. Тогда Ланде разобрал, что две напечатанные на бумаге сцены из Священного Писания грубо и нелепо раскрашены детскими красками и к женским лицам пририсованы усы и бороды. - А! - равнодушно сказал Ланде. Ребенок тихо всхлипнул. - Не плачь... Мы не дадим больше... - как-то машинально сказала Соня, не спуская глаз с Ланде. - Да ведь это же ребенок, Фирсов! - беря его за руку и стараясь успокоить, говорил Ланде. - Я знаю, что ребенок! - запальчиво и тяжело дыша, вздернул головой Фирсов, - Если бы это не ребенок был, я, может, убил бы его!.. - Что вы говорите! - с удивлением сказал Ланде, махнув рукой. - Да... убил бы, убил! - стуча по столу костяшками пальцев, упрямо крикнул Фирсов. - Оставьте, Фирсов, - властно приказал Ланде, беря его за руку и оглядываясь на Соню. - Оставьте, - из-за такого пустяка!.. Фирсов быстро выпрямился, как будто ждал именно этих слов. - Пустяка-а? - неестественно растягивая слова, повторил он. - Да, разве можно придавать этому серьезное значение? Неужели вы не понимаете, что вы бесконечное число раз больше грешите, чем бедный мальчуган? - убедительно и печально сказал Ланде. - А!.. по-вашему, это пустяк? Так... - начал Фирсов и вдруг, точно нарочно пришпоривая себя, тем же фальшиво-бешеным голосом закричал: - Пустяк? - и пронзительно завизжал и затопал ногами. - Вон, вон отсюда!.. Богохул, дьявол! Вон, чтоб духу твоего!.. - Фирсов, - удивленно проговорил Ланде, - что с вами? - Вон! - нарочно не слушая, брызгая и топоча ногами и оттого в самом деле впадая в бешенство, кричал Фирсов. Во второй раз в жизни Ланде показалось, что это кричит не человек, а кто-то хитрый и злой внутри его. Ему стало страшно и противно, и чувство это было так непривычно и мучительно для него, что он поскорее отвернулся и отступил. - Я уйду... - поспешно сказал он. - Вы теперь какой-то странный... Лучше я завтра приду... Только я и Сережу возьму с собой, а то вы... Фирсов задохнулся, вытаращил глаза и замолчал. Ланде повернулся к Соне. - Возьмем его к себе, Соня! - сказал он. Соня вскинула на него глаза, молча кивнула головой, с усилием, сморщившись, подняла тяжелого заплаканного мальчика и отошла к двери. - Мы уходим, Фирсов, и Сережу берем... - повторил Ланде. - Скатертью дорога! - хрипло проговорил Фирсов, длинный и всклокоченный, точно прилипнув в углу около образов. - Мы берем его только потому, что вы раздражены очень, - примиряюще говорил Ланде. - Ладно, ладно! - злорадно кивал головой Фирсов. - А назад приведете... тогда увидим! Ланде с секунду стоял неподвижно, жутко и скорбно глядя прямо в глаза Фирсову. Но Фирсов отворачивался и бегал глазами по иконам, по полу, по сторонам. - Да что же это с вами? - горько воскликнул Ланде. - Никогда вы таким со мной не были. - Ладно, ладно! - бормотал Фирсов. - А вы и сообразили о себе... Не думайте!.. Есть и почище вас, хотя, конечно, не лезут вперед... как иные! Да-с, а... этому пащенку я покажу, как... - Да ведь это прежде всего сын ваш! - ударил себя кулаком в грудь Ланде. - Не вам меня обязанностям к сыну учить! - опять дико огрызнулся Фирсов. - Понимаете?.. Не вам и не меня!.. Господь видит, где истинное!.. Сын, - я знаю, что сын!.. Нет у меня сына прежде Бога моего! - вдруг повернувшись, опять крикнул он. - Вот... Он не мог договорить и только судорожно стал цепляться за иконы, что-то роняя на пол и нелепо бормоча: - Все здесь... все... вот!.. Ланде посмотрел на Фирсова недоуменно, тяжело пожал плечами и пошел из комнаты. - Я лучше уйду теперь... вас мое присутствие раздражает, должно быть... - сокрушенно и мягко проговорил он. Соня стояла у крыльца с, ребенком на руках. - Пойдемте, больше с ним говорить нельзя... Он какой-то сумасшедший сегодня! - сказал Ланде. Он взял ребенка к себе на руки и понес, нежно прижав к щеке пухлую детскую щечку. Соня шла сзади и, машинально вытирая мокрую руку, смотрела в затылок Ланде каким-то неестественно восторженным взглядом. X  На другой день Фирсов в сюртуке и высоких воротничках, сухой и прямой, как палка, вошел в комнату Семенова. Ланде, одетый, сидел у окна и, склонив голову набок, усердно, немного детским аккуратным почерком переписывал большую рукопись, которую достал ему для переписки Семенов. Больной студент еще лежал на кровати и курил. - А, Фирсов! - радостно вскрикнул Ланде, подымаясь ему навстречу и роняя кляксу на чисто переписанный лист. Семенов издали посмотрел на эту кляксу и ничего не сказал. Фирсов устремил на Ланде оловянный взгляд и не подал руки. - Я пришел за сыном! - сухо, неестественно официально сказал он. - Сережа давно уже в сад убежал... - Соня его гулять повела... - отозвался Семенов безучастным голосом. - Благодарю вас! - также неестественно поклонился в его сторону Фирсов. - А за сим, извините... И он повернулся. - Что это значит, Фирсов? - с огорчением спросил Ланде. - Ничего-с! - с каким-то проворным удовольствием пожал плечами Фирсов. - Да будет вам! - болезненно морщась от его тона, возразил Ланде, подходя. - Ломается, как дурак! - сердито отозвался Семенов. Фирсов быстро повернулся к нему и из сухого, как палка, стал вдруг гибким, как змея. - Не знаю, кто дурак! - язвительно и уязвленно ответил он. - Но раз уже так... извольте, я объяснюсь... Он быстро положил палку и фуражку на стул и также быстро и порывисто сел рядом. - Очень нужно! - фыркнул Семенов. - Шут гороховый! - Оставь, Вася! - сказал Ланде просительно. Фирсов притворился, что не слышит, и повернулся к Ланде в упор. - Я принужден начать несколько издалека... - витиевато, с явным внутренним упоением приготовленной речью, заговорил он. - Вы... Иван Ферапонтович, имели на меня когда-то огромное влияние, признаюсь... да, чистосердечно признаюсь... Что ж, я все-таки могу сказать, что мы были даже друзьями... На сухих дряблых щеках Фирсова выступил кирпичный румянец, и на одну секунду казалось, что он запнулся, как будто боясь, чтобы Ланде не отверг этого. - всегда был расположен к вам, Фирсов... - с ласковым чувством отозвался Ланде. Что-то похожее на тайное, несознаваемо унизительное удовлетворение мелькнуло в глазах Фирсова, а потом он сейчас же стал груб и дерзок. - Вы обольстили меня внешностью своих поступков, в истинном смысле которых я не мог тогда по молодости разобраться... - Я ведь вас знаю, кажется, уже пожилым человеком... наивно перебил Ланде, чрезвычайно заинтересованный. Фирсов опять покраснел бледным кирпичным румянцем. - Да-с... Конечно, я... Я хотел сказать, что, когда вы еще юношей посещали бедных и больных, раздавали все... и тому подобное, - я возомнил, что вижу истинного христианина... и ваши беседы меня в том укрепляли... И я чувствовал к вам большую приязнь. Я и теперь сознаюсь в этом... Увлекая своим красноречием доверчивую молодежь, вы становились, так сказать, центром... и... и кумиром многих. Даже я, человек, без гордости скажу, твердый и твердых убеждений, долго не мог увидать истинного смысла ваших речей и поступков... - А какой же смысл, по-вашему, был? - с интересом спросил Ланде. - Вы сами знаете, какой... - слегка останавливая его поднятыми пальцами, возразил Фирсов с хитрым и острым взглядом. - Ну, все-таки? - А вот-с какой... если вы непременно этого желаете... Не принимая никакого участия в службах церковных, вы как бы хотели подчеркнуть и... и оттенить, что истинная христианская религия вне церкви... Да-с! И многих увлекли так, что многие перестали бывать в церкви и даже впадали в критику догматов!.. Многие, но не я... Вам это, конечно, очень было не по нутру, но я вам не мальчишка-студент и не вам меня совратить. Скорее я вас направлю на путь истинный!.. - О, Господи! - страдальчески вздохнул Ланде. - Что вы только наговорили, Фирсов!.. Семенов со сдержанным раздражением тяжело ворошился на кровати. - Да-с, да-с! - торжествующе упрямо повторил Фирсов. - Не меня-с. - И опять-таки я не понимаю, к чему все это? - развел руками Ланде. - А вот к чему! - громко и грубо сказал Фирсов и темно-серые баки его встопорщились. Было очевидно, что он запутался и страдал, сознавая это, в уязвленной гордости. - Позвольте вас, наконец, прямо спросить: христианин вы или нет? Семенов фыркнул. - Я, право, не знаю... и лучше мы в другой раз поговорим... - мягко, страдая за Фирсова, пытался заговорить Ланде. - Так-с!.. - сухо и коротко рубя слова и как бы подхваченный какою-то силой, продолжал Фирсов. - Верите ли вы в православную церковь? Ланде волновался и двигался по комнате. - Что за вопрос, Фирсов?.. К чему это?.. Впрочем, если вам это нужно, в церковь я совсем не верю, это само... - Так-с! - перебил Фирсов, вставая и с узким торжеством потирая руки. - Этот разговор и многое другое в связи с вашим отречением от матери... Ланде широко раскрыл глаза. - Это неправда, - я никогда не отрекался от мамы... а только я решил жить отдельно от нее, потому что... - Да охота тебе с этой дрянью говорить! - вдруг сердито крикнул Семенов и сел на кровати взъерошенный и желтый. - С какой стати ты позволяешь всякой сволочи копаться в своей душе! - Понима-аю!.. - сквозь зубы также фальшиво сдержанно сказал Фирсов и опасливо потянул фуражку. - Больше мне нечего спрашивать, хотя я и хотел сказать еще кое-что... что, может быть, - прибавил он с потупленной гордой скромностью, - может быть, принесло бы вам некоторую пользу... Но раз так... Довольно!.. Теперь я знаю, что мне делать... и будьте уверены, что я поступлю, как повелевает мне долг и совесть!.. Да-с... И Фирсов торжествующе поднялся. - Ах, ты, старая скотина! - с бешенством крикнул Семенов, хотел вскочить, но страшно, хрипло закашлялся и упал лицом в подушку, облившись холодным потом. Тонкая босая нога, высунувшаяся из-под одеяла, судорожно дергалась от усилий. Фирсов, злорадно оскалив зубы, посмотрел на него. - Так-то-с! - торжествующе протянул он и повернулся опять к Ланде. - А вам я вот еще что скажу: все ваши поступки только ложь и притворство... Истинную веру не вы понимаете, а может, люди, которых вы воображаете ниже стоящими... А вы слуга антихриста и... - Убирайся к черту! - в исступлении завопил Семенов, и больной, напряженный голос его хлестко разрезал воздух. Вон отсюда!.. Фирсов гордо посмотрел на него, надел фуражку и отворил дверь. - Дохлая собака! - с бесконечной ненавистью и злорадством процедил он за дверью. - Молчал бы, коли уж Бог убил!.. Туда же!.. Ланде, бледный и. растерянный, стоял посреди комнаты и беспомощно улыбался. Семенов посмотрел на него и, как будто стыдясь своего взрыва, все еще дрожа и задыхаясь, стал одеваться. Ланде всплеснул руками и схватился за голову. - Господи!.. Сколько ненависти и злобы, за что?.. Разве я... Семенов, не глядя, тихо отозвался: Охота тебе обращать внимание... Но Ланде, не слушая его и чувствуя только одну неодолимую потребность - сейчас, немедля потушить ту ненависть и злобу, которые вспыхнули возле него, как ему казалось, по его вине, потому что он не сумел их предупредить, и которые нестерпимо жгли его сердце, вд