оропливо. - Что с тобой? - испуганно спросил Павсанян и упал грудью на стол. - Ты болен? - Нет, но... - Понимаешь, конь был деревянным, да таким по величине, что в нем могла спрятаться дюжина воинов со своим оружием. - Прости меня, - тяжко вздохнул троянец, - но я не видел ни деревянного коня, ни деревянного вола, ни даже деревянной овцы. - Да, конечно, - грустно сказал Павсанян. - С нашим сектором всегда так. Уж если и есть у нас живой троянец, так он, видите ли, отбыл из Трои чересчур рано и не видел коня... "Странные люди, - думал Абнеос, глядя на печальные глаза заведующего сектором. - Одному нужно, чтобы обязательно были осадные машины, которых не было. Другому - деревянный конь, тоже никем никогда не виденный. Что за ремесло у людей - утверждать то, чего не было... Но они добрые, особенно этот. У него такие красивые и грустные глаза. Вот-вот заплачет. Ай как нескладно..." - Ты знаешь, - сказал Абнеос, глядя на портрет археолога Генриха Шлимана в тяжелой шубе, - я, конечно, сам деревянного коня не видел, но слышал всякие разговоры... Павсанян стремительно откинулся на спинку креслица, отчего та испуганно скрипнула, и сшиб рукой подлокотник. В глазах его заплясали сумасшедшие огоньки. - Ты слышал, ты вправду слышал, дорогой? - не смея верить счастью, трепетно спросил он и провел от волнения ладонью по голове, сминая прическу и обнажая лысину. - Слышал, слышал, - отводя взор в сторону, пробормотал шорник. - Абнеос, Абнуша, дорогая душа моя! - закричал Павсанян, вскакивая на ноги и бросаясь вперед с раскрытыми объятиями. - Троянологи тебя не забудут. Мы уничтожим Геродюка, эту змею в чистом храме науки. Бегу, бегу, не могу больше молчать! Павсанян стремительно сорвался с места и шаровой молнией вылетел из комнаты. - Что ты сделал с нашим Павсаняном? - спросил Абнеоса Флавников, заглядывая в комнату. - Он вылетел из комнаты как пробка. - Я рассказал ему про деревянного коня... - Которого ты не видел. Молодец, Абнеос, ты становишься настоящим историком. - Третий день я хочу рассказать что-нибудь интересное, а меня все мучают разными предметами из дерева. И ты тоже? - Нет, друг Абнеос. Круг моих научных интересов значительно шире. В случае чего, я всегда могу перейти в сектор Щита Ахиллеса. Но что за интересную историю ты все порываешься рассказать? - А... - ухмыльнулся Абнеос, - слушай. Один купец дал своему слуге две одинаковые монеты и сказал ему: "На одну купишь вина, другую оставь себе". Слуга ушел и пропадал полдня. Наконец он явился без вина. "Где же вино, негодник?" - крикнул купец. "Да никак я не мог купить", - сказал слуга виновато. "Почему же?" - "Да потому, что я перепутал: какая монета была для вина и какая для меня". Абнеос расхохотался, но, увидев торжественное лицо старшего научного сотрудника, осекся. - Правда, это не очень новая история, - извиняющимся тоном сказал он. - В Трое ее все знают, но... - Не смейся, Абнеос, и не извиняйся. Посмотри на часы. Запомни эту минуту. Сквозь тысячи лет людское лукавство протягивает нам руку. Мы забыли многое, но, оказывается, память человечества бережет анекдоты. Ведь твой анекдот можно считать самым старым анекдотом в мире, и его почтенной бороде по меньшей мере три тысячи лет. До сих пор считалось, что самый древний анекдот из дошедших до нас - это китайская история о вдове и веере, но он гораздо моложе. - Расскажи, - попросил Абнеос. - У одной китаянки умер муж. В отчаянии она рвала на себе волосы и причитала: "О горе, никогда я не взгляну ни на одного мужчину, пока не высохнет земля на могиле моего мужа". Через несколько дней вдову увидела на кладбище подруга. Вдова сидела на корточках и махала веером над свежей могилой. "Что ты делаешь?" - спросила подруга. "Хочу, чтобы побыстрее высохла земля", - ответила вдова и еще быстрее замахала веером. - При чем тут какая-то китаянка? - закричал Абнеос. - Это же наша старая история, которую стесняются рассказывать даже погонщики волов, потому что все ее знают. Только махала она не веером, а куском ткани... 9 Синон открыл глаза и не сразу сообразил, где он. Должно быть, он неудобно лежал и у него занемели руки. Но почему перед самыми глазами земля, сухая бурая земля и по пыльному комку бежит муравей, зажав в жвалах крошечную щепочку? И вдруг сознание взорвалось в нем темным горячим фейерверком. Протянутая рука Одиссея: "Ты предатель, Синон". И пустые безучастные глаза царей. Синон застонал. О боги, боги, почему на свете столько зла и неправды! Это же ложь, ложь, тысячу раз ложь. Почему он не нашел нужного слова, какого-нибудь простого слова, совсем маленького словечка, которое разогнало бы багровый туман лжи. О боги, боги... Синон уже не стонал. Он мычал в отчаянии. Если бы можно было повернуть время... Это все сон, тяжелый, душащий кошмар. Надо только закрыть глаза, сжать их покрепче, и все сгинет, испарится, растает. И он будет ходить по лагерю ахейцев, улыбкой отвечать на приветствия воинов, поднимать по вечерам чашу с вином... Свободный, счастливый. Муравей не удержался на комке и упал, не выпустив щепочки. Но тут же снова пополз вперед. Запястья, стянутые сыромятными ремнями, опухли и болели. Синон осторожно повернулся на бок. На краю ямы, на дне которой он лежал, сидел стражник. Он снял сандалии и задумчиво ковырял между пальцами ноги, время от времени посматривая на распростертую фигуру. - А... открыл глаза... А я уже думал, что ты сдох. Царь Одиссей приказал, чтобы за тобой смотрели и давали пить... И зачем это ему, покормили бы тобой шелудивых псов, и дело с концом. А то сиди тут и жарься на солнце, как кусок мяса на вертеле... Эх-хе-хе... Одиссей приказал давать ему пить... Добрая душа. Добрая? Ты думаешь, эта змея жалеет тебя? Змея, змея, змея. Подложил подметное письмо, золота не пожалел. А вода? Чтобы продлить мучения, чтобы подольше видел он из этой вонючей ямы высокое пустое небо и стада белых барашков в нем. Чтобы ремни проели кожу до костей, и чтобы стал он смердеть, как падаль, и чтобы все, проходящие мимо ямы, зажимали носы от вони. Что это так воняет? Да Синон, эвбеец, предатель. Так ему и надо, собаке. Добрая душа царь Одиссей, герой Одиссей, властитель Итаки, сын Лаэрта! За что он так ненавидит его, Синона? Что он сделал ему? Разве не восхищался он хитроумием итакийца, его смелостью? Разве он не обнимал его, когда Одиссей и Диомед, тайно проникнув в Трою, украли оттуда священный палладий? Разве не наполнялись у него глаза слезами, когда он кричал: "Да здравствует Одиссей!"? Паламед... Все, наверное, началось с Паламеда. Царь Эвбеи всегда немного сутулился. Длинный и худой как жердь, он обычно ходил, опустив взгляд, думая о чем-то своем. Он никогда не поднимал голоса и смотрел задумчиво и печально, иногда покачивая головой. Знал ли он о своем конце? Зачем только боги направили его вместе с греками на каменистую Итаку, когда Агамемнон и Менелай собирали войско на приступ Трои? Он тоже приплыл тогда вместе со своим царем. Они стояли на носу судна, когда увидели длинный узкий остров, отвесно подымавшийся из моря, гору Нерион, заросшую, словно бородой, густым лесом. Чистые виноградники сбегали прямо к морю, к песчаной отмели, на которую греки вытащили корабли и укрепили их подпорками. Никто не встретил их, никто не вышел навстречу. Лишь у самого дома Одиссея на дороге стоял друг Одиссея... Как его звали? Полит, кажется... Увидев греков, он закрыл лицо руками, закачался и громко заголосил на всю округу: - О горе мне, горе всей нашей многострадальной Итаке! И зачем только родил злосчастный Лаэрт себе сына Одиссея, если богам было угодно отнять у него разум! - Что случилось? - недовольно спросил Агамемнон, едва сдерживая гнев. Он и так был раздражен, а здесь эти вопли... - Тебе не кажется странным, друг Синон, - шепнул ему Паламед, - что Полит принялся причитать, лишь увидев нас, а? Ведь настоящая скорбь не нуждается в зрителях, а? - О горе юной Пенелопе, крошке Телемаку и всем нам... - Ну! - крикнул Агамемнон, хватаясь за меч. - Скажешь ли ты, в чем дело? - Он не сомневался уже, что хитроумный царь Итаки выдумал какой-то трюк, чтобы отвертеться от участия в походе. Полит оторвал руки от лица, встряхнул головой, как бы собираясь с мыслями, и снова заголосил: - Боги отняли у нашего базилевса разум... - Оставь богов в покое, - заорал в бешенстве Агамемнон, - расскажи, наконец, что случилось, а то я и тебе вышибу мозги из головы! - О господин, уже второй день Одиссей не возвращается домой к нежной Пенелопе и не узнает никого из нас. Он впряг в плуг быка и мула и пашет землю, засевая ее солью. - Солью? - изумленно переспросил Агамемнон, а Менелай покачал головой. - Да, солью, о храбрый повелитель златообильных Микен. Но пойдемте же, вы сами увидите, что сделала богиня Ата, отнимающая разум, с моим господином. Одиссей шел за плугом, с силой нажимая на ручки. Он был обнажен до пояса, и его могучий торс блестел от пота. Время от времени он делал широкое размашистое движение правой рукой, роняя в жирные пласты перевернутой земли комочки сероватой соли. - Одиссей, - неуверенно позвал Агамемнон, - ты слышишь меня? Это я, Агамемнон, царь микенский. Итакиец не отвечал. Со слабой блуждающей улыбкой на устах он продолжал нажимать на плуг, подгоняя криками упряжку. - Нестор, - обернулся Агамемнон к царю пилосскому. - Ты старше всех нас. Может быть, ты надоумишь, что с ним делать? - Увы, - вздохнул старик, - если уж богиня Ата насылает на человека безумие, то помочь ему невозможно. Пойдем, царь, не будем смотреть на это скорбное зрелище. - Полит, - улыбнувшись, позвал Паламед, и все обернулись к эвбейскому базилевсу, который, как всегда ссутулившись, задумчиво смотрел на поле. - Ты говоришь, что твой господин пашет уже второй день? - Да, царь Паламед, - быстро ответил Полит, - а что? - Он пахал вчера весь день? - Да, от восхода солнца до заката. Мы трижды приносили ему еду. Но он так и не прикоснулся к ней. - И сегодня? - С того момента, как Эос осветила наш бедный остров, о горе нам! - На поле всего три борозды, - прошептал Паламед Синону на ухо. - И третью он провел, пока мы стояли здесь. Если бы он пахал вчера весь день... Нет, друг Синон, все это обман. Он бросился на поле, лишь увидев вдали наши корабли. Но подожди. Паламед быстро пошел ко дворцу и вскоре вернулся, осторожно неся на руках малютку Телемака, сына Одиссея. Мальчик улыбался, дергая царя за бороду. Улыбался и Паламед. Следом за ним бежала Пенелопа, придерживая рукой развевающийся хитон. - Царь, - кричала она, - что ты задумал? Эвбеец вышел на поле и с минуту шел рядом с Одиссеем, пристально глядя на него. Но царь Итаки, казалось, не замечал ни его, ни сына, который что-то беззаботно курлыкал на руках у Паламеда. - Кажется, вместо одного безумца у нас теперь их двое, - вздохнул Агамемнон, а Менелай покорно пожал плечами. - Эй, Паламед, ты в своем уме? Что ты собираешься делать? Паламед тем временем обогнал Одиссея и бережно положил ребенка на землю в четверти стадии от упряжки. Мальчик замахал ручонками, и все замерли. Прошла секунда, другая. Обезумевшая Пенелопа, спотыкаясь, мчалась по полю к сыну. Вот уже тень от животных легла на ребенка, и в ту же секунду Одиссей, упершись ногами в землю и отогнувшись назад, остановил упряжку. У всех вырвался вздох облегчения. - Видишь ли, друг Одиссей, - кротко объяснял итакийцу Паламед, - Полит сказал нам, что ты уже пашешь второй день, а борозды провел всего три... Кроме того, нетрудно было догадаться, как тебе не хочется уезжать от молодой жены. Поэтому-то я ни на секунду не беспокоился за жизнь твоего Телемака. Да и ты тоже, а? Одиссей угрюмо бросил ручку плуга и посмотрел на Паламеда таким тяжелым и ненавидящим взглядом, что, казалось, тот должен был вспыхнуть, как вспыхивает от удара молнии сухое дерево. Все молчали. - Пойдемте, - пробормотал наконец Одиссей и вытер краем хитона пот со лба. В неловком напряженном молчании слышно было лишь, как медленно двигают челюстями бык и мул, пережевывая жвачку, и как пускает пузыри Телемак, прижимаясь к матери. - Ну что же вы стоите? - еще раз повторил Одиссей и зашагал к дому. - Так это ты так хотел надуть нас, царь! - грохнул смехом Агамемнон. - Ну и хитер же! А мы-то уж и впрямь решили, что ты спятил. Если бы не Паламед, сроду не догадались бы... Засмеялись и остальные, и даже Одиссей скривил рот, но взгляд оставался тяжелым. - Может быть, и не нужно было этого делать, - задумчиво сказал Паламед, - в конце концов отправляться на войну должны лишь те, кто этого хочет иль кому стыдно остаться с женщинами, детьми и стариками... - Ты мудр, Паламед, - сказал старик Нестор и положил руку на плечо эвбейца. - Видно, ты действительно любимец богов, если они тебе даровали такую мудрость. Но мудрость - это тяжкая ноша, и многих она уже раздавила... - Э, царь, лучше быть раздавленным ношей мудрости, чем грузом невежества. - Не знаю, Паламед, не знаю... Прошли годы. Осада Трои все продолжалась, и уже стал Одиссей несравненным героем, равным и в хитроумии и в храбрости, а Паламед, все так же ссутулившись, задумчивой тенью скользил в лагере ахейцев. Хоть и не уклонялся он от рукопашных схваток, не кланялся троянским стрелам и не показывал врагу спину, но душа его была по-прежнему обращена не к воинским подвигам, а к трудам умственным. Он изобрел и воздвиг на Сигейском мысу маяк, чей мерцающий огонь безлунными ночами указывал путь греческим кораблям, научил людей цифрам и буквам и лечил раны, которые раньше обрекали воинов на мучительную смерть. Он прикладывал к ним плесень, и, словно по волшебству, они очищались от гноя и зарубцовывались мягкой розовой кожей. Он не любил бывать на пирах у вождей, а когда же все-таки приходил, то не хвастал, как другие, не старался перекричать соседа, а отрешенно смотрел на лоснившиеся от жирного мяса губы, на влажные от пролитого вина бороды. Высокий, худой, он молча сидел в углу, а когда ему кричали: "Эй, царь, чего молчишь, как девица?" - он лишь смущенно улыбался и старался пересесть в тень. Его любили и почитали, особенно простые воины. И в почитании не было страха, а было лишь изумление перед мудростью, и это почитание тяготило эвбейца, который с годами становился все задумчивее и задумчивее и все чаще искал уединения. С грустью глядя на погребальные костры, которые все продолжали полыхать в стане греков, он говорил: - А умно ли мы поступаем, продолжая осаду? Столько лет, столько смертей и горя, и все из-за одной женщины... Стоит ли ее красота стольких жертв? И не становится ли красота гнусным уродством, если за нее платят кровью и страданиями? Его слушали, потому что его слова были просты и исполнены раздумий, понятных каждому. К нему шли за, советом, ибо он никого не прогонял и ни над кем не смеялся. И вот тогда вдруг Одиссей обвинил его в предательстве. Тот же горбун Эврибат, глашатай Одиссея, перехватил письма, якобы написанные Паламедом Приаму, и золото, плату за измену, тоже нашли в шатре эвбейца. И тогда тоже говорил Одиссей без гнева, как бы жалея товарища, и как теперь, тогда тоже все сидели и хмуро молчали. И он, Синон, друг и ученик своего царя, сидел и молчал. И один раз всего, когда Паламед молча посмотрел на него своим кротким взглядом, бесконечно печальным и в котором не было ни гнева, ни страха, ему вдруг нестерпимо захотелось вскочить на ноги и закричать, срывая голос: "Люди, да вы в своем ли уме? Да ка-к вы можете поверить этому чудовищному наговору?" Но он не вскочил и не закричал. Ведь Одиссей, многомудрый Одиссей, лев в сражениях, читал письма и показывал золото. Доказательства... И другие тоже молчали. Кто хмуро опустив глаза, кто жадно вглядываясь в человека, которому оставалось жить минуты. Где-то прошмыгнула у него в голове, проскочила мысль о том, что все эти письма могли быть написаны самим Одиссеем, но он не удержал ее. Ведь тогда нужно было бы встать и обвинить Одиссея, самого Одиссея, царя и героя. Или сказать себе: я трус и предаю своего царя и друга. О, насколько проще было поверить Одиссею - ведь у того были доказательства, письма и золото, найденные горбатым Эврибатом в шатре Паламеда. И он поверил. Поверил с радостью, ибо вера очищала его, снимала с него бремя сомнений, жизнь с которыми была бы так тяжела. Боже, как горят запястья рук от ремней! Смочили их, что ли, перед тем как закрутить ему за спиной руки, что они так врезаются в кожу. И все тот же муравей - а может быть, и другой? - ползет по пыльному комку сухой земли. И как жестоко жжет его солнце, расплавленную бронзу оно выливает на него, и язык - разве это его язык, этот сухой, шершавый обрубок? - едва помещается во рту. - Пить... - хрипит он. И стражник, все продолжая ковырять между пальцами ног, сонно бормочет: - Не подохнешь, подождешь... ...И вот Паламед стоит на отмели, за спиной его бесконечный шорох волн Геллеспонта, а слева, вдали, виден маяк, построенный им. И у него тоже были связаны руки за спиной, но впервые за долгие годы он не сутулится. Он расправил плечи, и Синон впервые замечает, какие они у него широкие. И глаза он больше не опускает, а смотрит прямо на Агамемнона, который медленно выбирает из кучи камень потяжелей, на Менелая, у которого дрожат руки, долго смотрит на Нестора. Тот отводит глаза, хмуря седые кустистые брови. Смотрит на него, на Синона. Смотрит с едва заметной печальной и всемудрой улыбкой, прощающей и грустной улыбкой. И Синону кажется, что тот знает о мысли-змейке, прошмыгнувшей у него в голове. И тогда Синон - он ли это? - издает глухой рев, хватает камень и с воплем "смерть предателю!" бросает в него. Камень страшно шмякает в бедро эвбейского царя, и он судорожно кланяется, чтобы не упасть. В глазах его мелькает на мгновение ужас и тут же вымывается гордым и печальным блеском. - Увы, истина умерла раньше меня, - шепчет он. Размахивается и швыряет камень Одиссей. Меткий бросок, сильный. Тверда рука у итакийца. И лоб его так же блестит от пота, как тогда, много лет назад, когда останавливал он упряжку перед лежавшим на мягкой земле сыном. Меткий бросок, сильный. Паламед уже лежит, и пальцы царапают песок прибрежной отмели. И не то с криком, не то со стоном поднимает огромный камень гигант Аякс Теламонид и швыряет в голову Паламеду. И больше пальцы не цепляются за песок. Тишина. Шуршат волны Геллеспонта, тонкой свечой тянется к небу маяк на Сигейском мысу, тяжело дыша и вывалив языки, ползут по песку к трупу шелудивые псы, не спускают глаз с тела, желтых голодных глаз. Все молчат, созерцая дело рук своих. Наконец угрюмо и зло Одиссей роняет слова: - И если кто-нибудь захочет предать тело изменника погребальному костру, он будет изменником сам. Уходят все. Один Аякс, гигант с розовыми щеками ребенка, закрывает вдруг лицо руками и падает на песок, бьется в рыданиях. Псы все ползут, вытянув острые морды и нетерпеливо помахивая хвостами. - А-а-а! - дико кричит Аякс, выхватывает меч и подбрасывает высоко вверх огромную кривоглазую собаку. Синон больше не оглядывается. Он бежит. Сердце прыгает в грудной клетке и больно бьется о ребра. Язык не помещается во рту, и не то пот, не то слезы текут по лицу... - На, пей, полакай, как собака, - бормочет стражник и, залезая в яму, ставит перед Синоном круглую миску с водой. - Царь Одиссей приказал поить тебя, чудак, - пожимает плечами стражник. - И чего это цари только не придумают... 10 Они стояли, облокотившись на каменный парапет крепостной стены дворца, и молчали. Внизу просыпался город, потягивался, откашливался. Где-то в рассветной тиши лязгнула медь, закричал осел, к небу потянулись дымки очагов. Было безветренно, и дымки поднимались отвесно, постепенно теряя четкость и растворяясь в воздухе. Кассандра смотрела на родной город, стараясь запечатлеть в памяти и кривые улочки, и массивные Скейские ворота, и полоску Геллеспонта вдали. Город жил, но был обречен. Скоро, скоро превратится он в тлеющие развалины и бродячие псы будут скулить с пережора. И трупы, трупы, трупы. Словно спящие в нескладных позах, скрюченные, никогда уже больше не проснувшиеся. И дети, в последней агонии кошмара закрывшие маленькие личики руками, чтобы не видеть ни отблеска пожара, ни занесенных мечей врагов. Куроедов посмотрел на Кассандру и медленно вытер слезинку, катившуюся по ее щеке. Тонкая шейка склонилась под тяжестью копны рыжеватых волос. Тонкая смуглая шейка почти как у ребенка. Но глаза не ребенка. Глаза огромные, до краев налиты горем, вот оно и выплескивается слезинками. Обнять ее, прижать к груди? Но что значат объятия, когда перед тобой родина, уже подпаленная со всех концов, но еще не знающая об этом... Он не казнил себя за то, что рассказал о судьбе Трои, о деревянном коне, о ночном штурме ахейцев, о гибели всех, почти всех... Она и сама знала об этом, может быть, не с такими подробностями, но знала. Ее странный дар предвидения уже давно иссушил ее, взвалил на ее плечи чудовищный груз знания и отгородил ее от всех, кому неведение давало возможность беззаботно улыбаться. - Мне как-то открыл один жрец, - медленно и задумчиво сказала Кассандра, - что это боги заставляют люден не верить моим пророчествам. Боги! - вдруг гневно выкрикнула она. - При чем тут боги? Глупость людская, а не боги. Страшно им было поверить моим словам, вот они и скакали вокруг меня, тыча своими жирными, короткими пальцами: дурочка, дурочка, не слушайте ее! А наскакавшись и накричавшись, губили мой народ из-за морщинистой Елены, прозванной Прекрасной, и из-за собственной гордыни. Ты знаешь будущее, Александр, для тебя оно далеко позади. А для меня... Послушай хоть ты, как это страшно. Это началось давно, когда я была еще девчонкой. Вдруг средь бела дня я почувствовала озноб, какое-то оцепенение, словно кровь перестала течь по моим жилам. И я услышала тишину. Все звуки мира разом исчезли для меня, и я одна была погружена, словно в подземный Аид, в безбрежную тишину. И я не видела ничего, кроме багровых, неясных полос, мчавшихся в безмолвии не то по небу, не то у меня в голове. Потом началось это... Я почувствовала острую сверлящую боль в голове, будто кто-то сверлил ее внутри, будто что-то с трудом пробивалось к поверхности сознания. И внезапно я увидела своего маленького брата Троила. Он лежал в какой-то дыре, странно подогнув ногу, и так жалобно смотрел на меня. Я закричала, но все лишь посмеялись надо мной. И даже назавтра, когда Троила действительно нашли в какой-то яме, куда он упал и сломал ногу, никто не хотел вспоминать о моих словах. Им было стыдно, и стыд укреплял в них презрение и жестокость. Это случалось со мной много раз, но я всегда буду помнить тот проклятый богами день, когда от Ретейского мыса отплывал корабль, на носу которого стоял мой брат Парис. Он выпячивал грудь, расправлял плечи, изгибал брови - он весь был наполнен гордостью за самого себя и восхищением перед самим собой. Еще бы, он, Парис, прекраснейший юноша, плывет за море, чтобы сманить у царя Менелая Елену Прекрасную, дочь Тиндарея, сделать своей женой. Гребцы подымают длинные весла, ветер со щелканьем надувает косой парус. Мать утирает счастливые слезы, и даже отец улыбается в бороду. Плыви, сынок, привези нам Елену Спартанскую, самую красивую женщину на земле, сюда, прямо в Трою, и прославится город и царь Приам до пределов земли. А я корчусь на прибрежном сыром песке и молю, заклинаю их: остановите его, пока не поздно. Я ведь знаю. Вижу. На горе надувает ветер его парус, принесет этот ветер запах пожарищ, тошнотворную вонь погребальных костров и вой одичавших псов. Не плыви к грекам, Парис, останься, брат. А на меня шикают. Отец, обернувшись на мгновение, свирепо смотрит на меня. Что за надоедливая девчонка-полоумок... А я кричу, вою. "Я знаю! - кричу. - Вижу!" Но не верят они мне, и ничем не могу доказать я свое знание. И безумею оттого, что не верят мне, и уже не жалость давит меня, а ненависть. И так много раз. И знаешь, Александр, иной раз меня охватывает злорадство. Так вам и надо, сгиньте, исчезните, самодовольные и тупые свиньи. Не заслужили вы лучшей участи, раз закрывали на будущее глаза и поворачивали толстые, жирные зады. Пусть сгорит этот город, где вместо благодарности я слышала лишь попреки. Но все это слова, Александр, мне тяжко. Я разбита, меня как будто нет вообще, а есть горе. И оно - это я. Кассандра вдруг резко повернулась к Куроедову, даже копна волос испуганно метнулась в сторону. Глаза словно впились в него в немой мольбе. Горячие сухие руки обнимают его за шею. - Ты мудрый, ты пришел издалека, для тебя все открыто. Спаси Трою. Ведь дети и женщины и простые люди не должны расплачиваться жизнью за гордыню дома Приамова. Ты все знаешь, все можешь, сделай что-нибудь, прошу тебя. - Но ведь я знаю, что Троя погибнет, - тихо сказал Куроедов. В горле у него стоял комок от нежности и жалости к этой странной, легкой и худенькой девушке, и сердце сжимала, тащила куда-то вниз печальная истома. - Конечно, мы не знаем подробностей, но мы знаем - Троя погибла. - Но сделай что-нибудь, чтобы этого не случилось! - Но это уже случилось. Понимаешь, уже! Ведь я пришел из будущего. Для меня Троя разрушена и сожжена уже три тысячи лет назад. - Нет, она еще не сожжена. Вот она, под нами! - Но ход истории неотвратим. Никто не может помешать ему... - Не может или боится? Нет, пока остается хоть мгновение, я буду бороться с тем, что ты называешь историей, даже зная, что ничто не поможет судьбе. Пойдем, пойдем! Она схватила его за руку, крепко сжала жаркой сухой ладонью и потащила куда-то по каменным переходам, вверх по лестницам, вниз по лестницам, по длинным коридорам. Они остановились перед дверью, у которой стояли два стражника, опершись на тяжелые копья. На головах у них были кожаные шлемы, на ногах поножи. - А, это ты, царская дочь, - с легкой насмешкой сказал один из стражников. - А с тобой этот... новый прорицатель... Ну ладно, проходите. Приказа не пускать вас или снова схватить твоего дружка не было. Приам, младший сын Лаомедонта, последний царь Трои, завтракал. Он брал руками куски жирного мяса и запихивал их в рот. Губы его лоснились от жира, и даже длинная седая борода тоже блестела. В нескольких шагах от царя стоял Ольвид и смотрел в пол, выложенный из мраморных плит. - А, Кассандра, - рыгнув, сказал Приам и вытер руки о белоснежный хитон. - Давно не видел тебя, дочка. Все каркаешь, беду накликаешь? - Ее уже не надо звать, она на пороге, царь! - твердо сказала Кассандра, глядя на отца. - Вот этот человек из будущего, о котором, надо думать, тебе уже успел сообщить Ольвид. У него еще до сих пор следы от Ольвидова бича. Отец, молю тебя в последний раз, выслушай меня. Прогони Елену, предложи ахейцам любой выкуп, спаси священную Трою! Приам нахмурился, бросил быстрый взгляд на Ольвида, и тот ответил кивком. - Богиня Ата отняла у тебя разум, Кассандра, - сурово сказал царь. - Ты не знаешь, что говоришь. Посмотри. Десять лет стоит неприступная Троя, и стены ее так же крепки, как и десять лет назад. О чем ты, неразумная? Если б не была ты моей дочерью... - Отец, царь, хитростью возьмут нас греки... - Хитростью? - Приам с состраданием посмотрел на маленькую фигурку перед собой. - И ты думаешь, дочь, что есть на свете человек, который мог бы перехитрить меня, Приама? Мне жаль тебя, несмышленая... - Они сделают деревянного коня и посадят в него воинов... - Деревянного коня? Ха-ха-ха... Коня... А я... я буду смотреть на него? Кассандра, Кассандра... Запомни, дочь. Ты не можешь предсказать будущего, потому что будущее творю я с помощью богов. Я! Оно у меня в руках, а не в твоей туманной дали. Ты советовала мне прогнать Елену Прекрасную, опозорить себя перед всем миром, теперь ты пугаешь меня детскими деревянными игрушками?.. Да что бы ни придумал Одиссей, все открыто мне, все ясно. И каждый их шаг, и все их помыслы - все открыто мне, ибо я, царь Приам, могущественнее и мудрее всех на свете. И не родился еще смертный, который мог бы разрушить священные стены Илиона. Идите вы оба и не вздумайте говорить на улицах о будущем. Идите, неразумные дети, и оставьте мужам их заботы. Он замолчал. "Что они понимают все, - думал он, - что знают о тяжкой доле царя? Десять лет ни днем ни ночью не знаю я покоя, думаю о защите города, оплакиваю смерть его защитников и моих сыновей, а они дают мне советы - отдай Елену! Баба она, конечно, вздорная, и от прелестей ее не так уж много осталось, но пойти на переговоры с ахейцами... Признаться, что совершил ошибку? Нет, не совершал я ошибок, не щадил себя..." Он поднял глаза. Кассандра, маленькая всегда, стала, казалось, еще меньше. Стоит, втянув голову в плечи, словно нахохлившийся птенец, и все смотрит, смотрит на него. На мгновение Приам почувствовал прилив отцовской нежности к дочери. Что-то шевельнулось в нем, теплое, мягкое, полузабытое. Захотелось ему, чтобы дочь положила ему голову на колени, а он бы взял ее за плечи и поднял. И прижал к себе, ощущая ее тепло, как делал много-много лет назад, когда еще не был сед и дряхл и когда дети ползали у его ног, словно щенки. Годы, годы. Словно волы в упряжке, со страшной силой влекут они человека к концу, к страшному концу, когда нужно сходить в царство теней, откуда уже нет выхода. - Ты, прорицатель! - Царь поднял взгляд на спутника Кассандры. Странный человек из дальних краев. Безбородый и безбоязненный. - Скажи мне, если ведомо тебе будущее, останется ли мое имя, имя Приама, сына Лаомедонта, в памяти потомков? - Да, царь. Тебя запомнят и воспоют многие аэды разных времен, изваяют скульпторы и изобразят художники. И детей твоих, Приамидов. И многие будут знать картину, которая называется "Прощание Гектора с Андромахой". - Гектор... - прошептал старик и опустил голову. Старший сын его - настоящий герой. Как тяжело ему было, когда Ахиллес сразил Гектора и он, Приам, униженно умолял грека отдать ему тело сына. А кажется, только вчера входил он сюда, в эту комнату, огромный, веселый, и, казалось, наполнял ее собой. И вот осталась только щепотка золы да стариковская память, от которой уже никуда не денешься. Ах, Гектор, Гектор, отцова отрада... - Идите! - крикнул Приам. - Убирайтесь! Да побыстрее! Давай, Ольвид, что там у тебя, пора за работу. 11 - Ваня, - сказал полковник Полупанов, недоверчиво рассматривая аппарат временного пробоя, - может, зря я тебя послушал? Может, надо было звонить во все колокола, в Академию наук, в институты разные... Время-то идет, а твои проволочки и пружинки не производят на меня сильного впечатления. Они сидели в комнате бригадира настройщиков, и полковник смотрел то на мальчишеское лицо Скрыпника, то на несолидный его аппарат. Его мучили сомнения. Всего два года до пенсии и - на тебе - такое дело. - Я ж вам уже объяснял, товарищ полковник, - терпеливо сказал Скрыпник. - Ну давайте представим себе: являемся мы к какому-нибудь академику-физику. "Здрасте, говорим. А вот и мы. Бригадир настройщиков из стереовизионного ателье Ленинградского района и полковник милиции Полупанов. Мы, с вашего разрешения, на секундочку. Дело в том, что мы изобрели машину времени..." - Ты меня, Ваня, в это дело не впутывай. Не "мы", а "ты". - Ладно. Значит, академик сбивает свою ермолку к затылку, смотрит на нас внимательно, потом говорит: "Поздравляю вас, коллеги, но это невозможно. Я лично, когда переутомляюсь, делаю гипсовых лебедей. Очень рекомендую". - Насчет гипсовых лебедей это ты, конечно, перехватил. Скорее он играет на большом турецком барабане или выращивает в ванной шампиньоны, но в целом картина обрисована правдоподобно. - Вот видите, я и вам говорил: потребуется минимум пять лет, чтобы в эффект Скрыпника только поверили. А товарищ Куроедов будет тем временем мыкаться среди гладиаторов. - Ваня, не прикидывайся большим дурачком, чем ты есть на самом деле. Гладиаторы - это в Риме, а в Трое был Парис и Елена. - Ничего, товарищ полковник, баллотироваться в действительные я буду по физико-математическому отделению, а не по историческому. И в речи в Стокгольме при получении Нобелевской премии обязательно упомяну вас: мол, разве это не ирония, что первым человеком, поверившим в пробой времени, был милиционер, которому по штату положено быть скептиком. - Хорошо с тобой, Ваня, лясы точить, одно удовольствие. Ты мне только одно скажи: когда выгонят меня из милиции и разжалуют за твои штучки, устроишь ты меня к себе настройщиком? - Настройщиком - нет, - нахмурился Скрыпник, - это работа квалифицированная и тонкая. Но место вахтера, так и быть, выхлопочу. Ну, давайте попробуем. Энергии как будто достаточно. С богом, товарищ полковник, может, что-нибудь получится. Бригадир настройщиков щелкнул тумблером, стрелки на шкалах с размаху низко поклонились, и в то же мгновение откуда-то снизу донесся крик. - Бежим! - крикнул полковник и мгновенно вылетел в коридор. Крики доносились снизу. - Это что ж такое? - вопил ночной вахтер Петр Михеевич Подмышко, ошалело рассматривая свою собственную правую руку. - Что ж это такое? - еще раз растерянно повторил он. - Рука, наверное, - неуверенно подсказал полковник, глядя на вахтера. - Сам ты рука. Ключи где? Только сейчас Скрыпник понял, что поразило его в облике старика. Все то бессчетное количество раз, что он видел его, Михеич всегда держал в правой руке связку ключей. Теперь же ее не было, и вахтер рассматривал свою пустую руку с недоуменным видом ребенка, которому показали непонятный фокус. - Товарищ Скрыпник, - погрозил он бригадиру настройщиков, - это все ваши штучки. Где, спрашиваю, ключи? Держу я их в руке, читаю доску приказов и вдруг - фюить! - и нету. - Может быть, вы их в карман засунули? - бросил спасательный круг полковник. - Гляньте-ка. Вахтер смерил его презрительным взглядом и вдруг поднял голову, потому что сверху, с доски приказов, кто-то угрожающе заклекотал и громко хлопнул, будто выбивал пыль, встряхивая ковер. На широком деревянном скосе доски приказов сидело какое-то существо, не то летучая мышь, не то ящерица. Широкие кожистые крылья были сложены, зато клюв с мелкими острыми зубами то и дело открывался и закрывался. Глаза смотрели зло и настороженно. - Это тебе взамен ключей, дядя Михеич, - прошептал бригадир, не сводя завороженного взгляда со странной птицы. Он наморщил лоб и, казалось, что-то напряженно пытался вспомнить. - Ты сам птицей двери запирай, товарищ Скрыпник, - обиделся вахтер. - Нам она без надобности. Тем более, без пера она. Товарищ полковник, вы заметьте, что... - Вспомнил! - вдруг крикнул Скрыпник и повис у полковника на шее. - Птеродактиль. Летающий ящер, вымерший миллионы лет назад. - Час от часу не легче, - вздохнул полковник. - Опять, значит, промахнулись? - Но зато живой птеродактиль, а? Еще одно доказательство реальности пробоя. И никто ничего не скажет. А вы как объясните, уважаемые коллеги? Летал этот летающий ящер Гришка, летал, сбился с дороги и залетел отдохнуть на миллион лет в сторону в стереовизионное ателье Ленинградского района. Причем залетел, собака, не через дверь или окно... - Это точно, после двадцати одного ноль-ноль у меня все затворено. - Что делать будем? - спросил полковник Полупанов. Он уже устал изумляться и теперь жил в неопределенном мире на границе возможного и невозможного. - Я домой эту гадину не понесу. Не говоря уж, что, того и гляди, в глаз клюнет, дочка замуж выходит, и жених может засомневаться: летучих мышей развели, что же после регистрации будет... - Звонить, товарищ полковник. Надо звонить. Срочно найти палеонтолога, археолога, зоолога или что-нибудь похожее и зазвать сюда, они эту тварь в золотую клетку посадят. Чудо - живой птеродактиль или как он там называется. - Эй, погоди, товарищ Скрыпник, ты птицу на клетку не выменивай. Ключи давай, а то мне от коменданта... - Что тебе комендант, дядя Михеич, когда ты входишь в историю... - Не надо мне историев... - А ключи твои лежат сейчас в каком-нибудь теплом доисторическом болоте, и бронтозавры, вздыхая, смотрят на них и вовсе не догадываются, что это ключи от будущего. У Скрыпника слегка кружилась голова, и он чувствовал, что его врожденная скромность подвергается сейчас испытанию на перегрузку, словно кружился на центрифуге. - Ваня, - жалобно сказал полковник, - времени-то больше десяти вечера. Где теперь взять палеонтолога? Это в милиции есть дежурный. А дежурных палеонтологов нет. Полковнику было и весело и страшно. И верил он, и не верил, и стал как будто снова мальчишкой, и сердце билось в предчувствии новых тайн, и уже все казалось возможным и даже логичным. И даже то, что сейчас он, полковник Полупанов - два года до пенсии - будет искать ночью палеонтолога, чтобы предъявить ему живого птеродактиля. - Позвоните в справочное. Узнайте телефон ну хотя бы зоопарка. Потом узнайте, где можно найти какого-нибудь зоолога, потом палеонтолога. Детское занятие. Хотите, я сам... Но полковник уже крутил диск телефона, стоявшего на столике вахтера. При этом он время от времени поднимал глаза на птеродактиля, словно искал поддержки в летающем ящере, сидевшем на доске приказов стереовизионного ателье. После дюжины неудачных попыток он наконец записал телефон. - 257-31-50. Профессор палеонтолог Анна Михайловна Зеленова. - С богом, - перекрестил полковника бригадир настройщиков. Полковник вздохнул и набрал номер. После третьего или четвертого гудка в трубке послышался сонный мужской голос: - Алле... - Это квартира профессора Зеленовой? - Частично, - ответил голос. - Только в случае развода удастся выяснить, насколько она ее и насколько моя. - Простите, но я вовсе не хотел... - Я тоже. Как я догадываюсь, вам Анну Михайловну? Одну секундочку... - Слушаю. - Голос теперь был женский, низкий, уверенный. - Здравствуйте, профессор, с вами говорит полковник милиции Полупанов... - Очень приятно... - Я к вам по не совсем обычному делу. - Слушаю. - В том месте, где я сейчас нахожусь, сидит живой птеродактиль. - В том месте, генерал, где вы, наверное, сидите, могут быть и мамонты. В трубке раздались короткие и частые гудки. Полковник Полупанов покачал головой. - Ну? - спросил Скрыпник. - Что - ну? Не верит, конечно. Бросила трубку. И правильно, между прочим, сделала. Я бы тоже бросил. Господи, неисповедимы пути твои. Придется еще раз. Полковник еще раз набрал номер. - Профессор, - сказал он, - я вас понимаю. Вас поняли бы девятьсот девяносто девять человек из тысячи. Возьмите карандаш, запишите телефон милиции, позвоните туда и спросите, знают ли они полковника Полупанова. И они же дадут вам телефон, по которому меня сейчас можно отыскать. И если вся эта операция убедит вас хотя бы на три процента, хватайте немедленно такси и приезжайте сюда. Что? Рискнете и так? Чудесно. Ждем вас. Запишите адрес... Ровно через десять минут в дверь позвонили, и Михеич впустил высокую властную женщину средних лет, смотревшую сурово и подозрительно. Была она в модных сапожках почти до колен и от того казалась еще выше. - Я, разумеется, понимаю всю абсурдность моего приезда сюда, - сказала профессор глубоким контральто, - но... - Да вы на птичку глянули бы сперва, чем шипеть, - буркнул Михеич и показал рукой на доску приказов. Дама подошла к доске, близоруко приблизила глаза к листку бумаги, на котором было напечатано: "Предоставить очередной отпуск приемщице стереовизоров Карп И.И. с 18.9" - Карп И.И., - насмешливо сказала дама. - Карп И.И. - это очень интересно. Особенно с восемнадцатого девятого. - Подыми глаза, только очки напрежде одень, - обидчиво сказал вахтер. Ему была неприятна и сама эта статная дама в кавалерийских сапогах, и ее пренебрежительное отношение к доске приказов - любимой спутнице его долгих одиноких ночей. - Очки, говорю, надень! Профессор-кавалерист покорно вытащила из сумочки очки, ловко кинула их на переносицу, подняла глаза и вдруг заплакала. Всхлипнув несколько раз, успокоилась, вытерла маленьким платочком глаза и - куда только девалась властность - жалобно сказала: - Вот и Петя говорит: поезжай срочно в санаторий, подлечи нервы, а то бог знает что наделаешь. А как я уеду, если их вдвоем и на день оставить нельзя? Вместо того чтобы сготовить обед, дуют часами в настольный хоккей. А тут эта галлюцинация... - Это не галлюцинация, - тихо сказал полковник Полупанов. - И не надо оставлять их вдвоем, чтобы они часами играли в благородную настольную игру хоккей. Перед вами живой птеродактиль или что-то вроде этого. То ли летающему ящеру надоели разговоры, то ли его обидело выражение "что-то вроде этого", но он шумно взмахнул крыльями, тяжело пролетел несколько метров и уселся на шкаф со спортивными трофеями ателье. - Ну и что мне делать? - совсем уже жалобно спросила профессор и снова вытащила платочек. - Ты профессорша, ты и определяй, - пожал плечами Михеич, и по жесту можно было догадаться, что хотя вахтер и принял эмансипацию женщин и их равноправие, но не совсем одобрял их. Анна Михайловна осторожно подошла к шкафу, почему-то ласково бормоча "цып-цып, цып-цып", внимательно посмотрела на уродливое существо, которое подозрительно косилось на нее, и вдруг закричала тонко и пронзительно: - Птеродактиль! Летающий ящер! Кожистая перепонка с четвертого пальца передних конечностей! Птеродактиль открыл зубастый клюв и злобно зашипел. Профессор, роняя сумку и платочек, металась от Михеича к полковнику, от полковника к Ване Скрыпнику и все кричала: - Вы понимаете? Нет, вы не можете понять!.. - Куды уж нам, - бормотал Михеич, но глаза его тоже подозрительно увлажнились. - ...Никто не может понять. Живой птеродактиль в центре Москвы в сентябре тысяча девятьсот семьдесят седьмого года. Понимаете, в сентябре? Почему именно сентябрь оказался столь неожиданным месяцем для появления древнего летающего ящера, было не ясно. Тем более, что до сих пор птеродактили не появлялись и в остальные одиннадцать месяцев, но все понимали чувства Анны Михайловны Зеленовой и молчали, боясь осквернить чистейший восторг ученого пошлой репликой. - Голубчики вы мои, свидетели, окна и двери, христа-батюшки ради, вылетит - брошусь за ним! - Вот вы, профессорша, думаете, что все знаете, а выходит, и не все, - ухмыльнулся Михеич. Чем больше он чувствовал свое превосходство над ученой дамой, тем больше она начинала ему нравиться, и сейчас он был положительно готов сделать для нее что угодно. - После двадцати одного все двери и окна закрыты, и этой летучей дактили деваться ровным счетом некуда. - Спасибо, голубчик, - затрепетала палеонтолог. - Не знаю уж что мне для вас сделать. - Не для меня, для науки трудишься, - великодушно сказал Михеич. - И не волнуйся, сбережем птичку. - Может быть, покормить ее чем-нибудь? - спросил полковник. - Что вы, что вы, - испуганно замахала руками Анна Михайловна, - как я могу взять на себя такую ответственность? Утром соберется ученый совет, он и выработает меню. - Смотрите, чтоб не сдохла пока птичка, - участливо сказал вахтер. - А то пока согласовывать будут... Она раньше-то без ученых советов жила. Ну давай, давай звони... Профессорша, глядя одним глазом на птеродактиля, а другим на телефон, принялась крутить диск. - Ну, товарищ полковник, в пространстве мы уже начинаем ориентироваться. Осталось еще время... - вздохнул Ваня Скрыпник. - Как по-вашему, сколько мне дадут за научное хулиганство? Год условно? Ну ничего, до Стокгольма успею... 12 Вторая ночь. Смерть все не приходила. Синон лежал на боку, подогнув колени. Было холодно, и его трепал озноб. Волны тошнотворной слабости одна за другой накатывались на него, каждый раз унося с собой крупицы сознания. Руки, связанные за спиной, уже не причиняли боли, должно быть, потеряли чувствительность. Низкие растрепанные облака неслись над самой ямой. Начался дождь. А если будет ливень, вяло подумал Синон, что тогда? А ничего. Просто он захлебнется жидкой грязью на дне этой ямы, и даже собаки будут смотреть на него с отвращением. Вот, собственно, и все. Не длинную же нить жизни соткали ему Мойры. Мойры... и царь Одиссей. Многомудрый и богоравный Одиссей. Герой, предводитель... Лежит, наверно, сейчас на теплой, шелковистой овчине в своем шатре и дрыхнет. И что ему за дело до какого-то человека, ждущего, пока не потонет в помойной яме. И все-таки Синон не чувствовал ненависти к царю Итаки. Он старался распалить себя, зная, что гнев заставляет забыть о боли, но гнева не было. Одиссей... А может быть, он действительно уверен в подлинности писем? Может быть, это все Эврибат, горбун глашатай? Мысль была абсурдной, но подсознательно Синон хватался за нее. Ну конечно же, горбуны всегда ненавидят весь мир. Скорее всего, Одиссей действительно поверил письмам. Поверил, и все тут. А раз уж поверил, то тогда и действовал он правильно. Даже мягко слишком. Мог забить камнями, как Паламеда. Паламед... В конце концов те письма все-таки могли быть настоящие... Ведь кому были выгодны разговоры о возвращении домой? И смотрел на него, на Синона, Одиссей печально. Как-никак были друзьями... Или все-таки он мстит ученику и земляку Паламеда? Нет, не может этого быть. Одиссей так велик и славен, что... Горбун Эврибат - вот кто виноват во всем, урод, от которого не только что женщины - лошади шарахаются. Сверху, на краю ямы, послышался шорох. Синон поднял голову, но различил во влажной тьме лишь какую-то тень. Собаки, наверное. Ждут не дождутся. Тень выросла, замерла на мгновение на краю ямы, должно быть прислушиваясь, потом легко спрыгнула на дно. - Кто это? - пробормотал Синон, чувствуя, как его заливает смертная истома. Сейчас тускло блеснет нож, короткий взмах рукой... И точно. Откуда-то из-под темного длинного плаща тень вытащила нож, с трудом перевернула Синона на живот - о как страшно прикосновение мокрой глины к губам... - Не на-адооо, - завыл Синон, и тело его забилось, задергалось в слепом нестерпимом ужасе смерти. Человек нагнулся над Синоном и, тяжело дыша, разрезал сыромятные ремни, стягивавшие его кисти. Потом принялся за ноги. - Беги, - прошептал он. - Никого нет. Синон попробовал встать, но ноги не держали его, и он снова медленно опустился в грязь. - Беги! - уже с угрозой сказал человек и снова достал из-под плаща нож. - Беги же, дерьмо собачье! Встань! Дрожа и покачиваясь, Синон поднялся на ноги и положил руки на края ямы. И в то же мгновение человек в плаще вышвырнул его из ямы. - На, - прошептал он, - держи! - Рядом с Синоном на размокшей земле блеснул длинный нож. - Беги! Голос человека, закутанного в плащ, был странно знаком. Кто это? Кто мог бы прийти ему на помощь? Синон поднялся на ноги, одной рукой сжимая нож, другой отирая с лица глину. Вперед, бежать, пока не передумал этот человек со знакомым голосом. Подальше отсюда, к стенам Трои, к теплу очага, к жизни. Ноги его разъезжались на осклизлой земле, и он снова и снова падал. Ему казалось, что он бежит, а он лишь еле плелся, падая и вставая, выплевывая изо рта глину, отфыркиваясь. Острая жажда жизни, которая уже начала покидать его в яме, вернулась и все гнала и гнала его, заставляя дрожать от слабости и ужаса. Каждое мгновение он обмирал, ожидая окрика, удара, но никого не было. Лагерь ахейцев, казалось, вымер. Дождь, дождь кругом, только шорох его и чавканье глины под ногами. Ему не хватало воздуха, сердце выпрыгивало из груди, но он все шел, падал, полз, не смея перевести дыхания, не смея оглянуться. Он потерял ощущение времени, и ему начинало казаться, что он всегда так брел в ночном дожде и будет идти всегда, не зная куда и зачем. - Дайте ему вина, - сказал Ольвид, - и принесите чистый хитон вместо этой грязной тряпки. Сквозь сон Синон почувствовал, как в рот ему влили с полкружки вина, он закашлялся и открыл глаза. - Переоденься, - сказал лысый старик, сидевший перед ним, и Синон торопливо повиновался. - Откуда ты и как тебя зовут? - Я родом с Эвбеи, меня зовут Синон. Я был другом царя Паламеда, казненного по приказу Одиссея. - Как ты попал сюда? Тебя нашли без сознании у самых стен Трои. - И меня, как Паламеда, обвинили в предательстве. - Почему ты остался жив? - Не знаю. Меня бросили в яму, связав руки и ноги, и я валялся в ней, ожидая смерти, но сегодня ночью кто-то перерезал ремни на моих руках и ногах и приказал мне бежать. Посмотри на мои руки, вот следы от ремней. - Вижу, - скучно сказал Ольвид и так же скучно добавил: - Вы что там, совсем нас за глупцов считаете? - Не понимаю, господин, - пробормотал Синон. - Сейчас поймешь. Ольвид, кряхтя, встал, растирая поясницу. На нем был желтый хитон с двойной черной каймой по краям. Слегка согнувшись в поясе, он медленно подошел к Синону и неожиданно ударил его кулаком в лицо. Голова Синона дернулась, и он почувствовал солоноватый вкус на губах. - Теперь понимаешь? - лукаво и даже ласково спросил старик и погладил свою огромную розоватую лысину, обрамленную венчиком седых волос. Синон молчал. О боги, что он сделал? Почему судьба так жестока к нему? Собраться с силами и размозжить этому старику голову! Зачем? Там ведь за дверью стражники. Да и в конце концов он имеет право подозревать его... Приполз ночью из стана греков. Говорит, что кто-то освободил его... О боги... Но должны же они разобраться... - Что же ты молчишь, друг Паламеда? Эй, стража! В комнату вошли двое и остановились, тупо глядя на Ольвида. - Ты звал, господин? - Принесите бичи, только потяжелее, из воловьих жил, - сказал начальник царской стражи и принялся растирать поясницу. - Ох-ха-ха, старость... Стражники вернулись, держа по длинному бичу, и выжидательно смотрели на Ольвида. Тот кивнул головой, и в то же мгновение раздался тонкий свист и острая жгучая боль опоясала Синона. Он бросился на колени: - Господин, убей меня, но я говорю правду, истинную правду. Меня оклеветали, Одиссей обвинил меня в измене... - Ты когда-нибудь перечил ему, становился на пути? Он в чем-нибудь завидовал тебе? - Нет, господин. - Почему же он возвел на тебя поклеп? - Не знаю, может быть, это горбун Эврибат, его глашатай... - Глупость... Когда тебя обвинили? - На совете у Агамемнона, царя микенского. Одиссей предложил построить коня... - Какого коня? - Деревянного коня, полого изнутри, посадить в него воинов и оставить под стенами Трои, чтобы троянцы втащили коня в город. - Воистину, нет предела фантазии людей, когда они смотрят на бич, - вздохнул Ольвид и кивнул головой. Снова короткий взмах, и снова багровая полоска боли обвила грудь Синона. На коже выступили капельки крови. - Клянусь тебе, господин, клянусь. Ведь я уже много раз умирал там, в яме, и по дороге сюда. Зачем мне лгать? - Тебе, может быть, и не нужно лгать, согласен, - пожал плечами Ольвид. - Но Одиссей... Эй, стража, позовите царя Приама... Скажите, что здесь перебежчик с важными сведениями... Садись пока, Синон. Кто знает, может быть, тебя придется казнить, и ты еще настоишься... Эх-хе-хе, люди, глина - все одно. И я посижу, подожду царя священного Илиона. В комнату вошел Приам. Глаза у него были сонные, и он на ходу поправлял пурпурную мантию, наброшенную на плечи. Он недовольно посмотрел на Ольвида, поежился. - Холодно у тебя тут, Ольвид. И факелы чадят, того и гляди, задохнешься. - Прости, царь Приам, что твой верный раб обеспокоил тебя в столь ранний час. - Ольвид низко поклонился. - Но вот этот человек, называющий себя Синоном, рассказывает странные вещи. Он говорит, будто Одиссей предложил построить огромного деревянного коня, полого изнутри, поместить туда воинов, сделать вид, что греки ушли, и ждать, пока мы втянем чудище в город. - А почему мы должны втащить его в город? - Потому что на коне будет написано, что он приносится в дар Афине Палладе и что в нем священный палладий, похищенный у вас Одиссеем и Диомедом, - торопливо объяснил Синон. - Это так, Синон? - нахмурился Приам, рассматривая багровые полосы на теле эвбейца. - Истинно так, о повелитель Троады, - прошептал Синон. - Что было сначала, разговор о коне или обвинение в измене? - Сначала цари обсуждали план хитроумного Одиссея и одобрили его, а потом уже итакийский царь возвел на меня напраслину. Вы-то уж это точно знаете, что не получал я золота из Трои. - Это так, царь Приам, - вставил Ольвид. - И цари поверили Одиссею? - Да, царь. - И тебя не побили камнями? - Нет, меня бросили в яму. - И этой ночью ты бежал? - Да, царь. - Как ты выбрался из ямы? - Кто-то пришел в темноте, разрезал путы на моих руках и ногах и приказал мне бежать. И даже вытолкнул меня из ямы, ибо я был слаб и с трудом мог стоять на ногах. - Ты знаешь, кто это был? - Не-ет, царь. Было темно. Человек был в плаще и прятал лицо. - Какого роста он был? - Подожди, царь, дай мне сообразить... Теперь, когда я думаю об этом, мне кажется, что он был невысокого роста... - Он поднял тебя и вынес из ямы? - Нет... Когда я оперся руками о край ямы, он поднял мои ноги и помог мне вылезти. - Чувствовал ли ты в нем огромную силу? - Не знаю... Я ждал смерти. - Подумай! - Обожди, теперь я вспоминаю, что он тяжело дышал, когда разрезал ремни на моих руках... Приам посмотрел на Ольвида и сказал: - Это был горбун Эврибат, глашатай Одиссея... - Ты прав, как всегда, царь Приам, - восхищенно прошептал Ольвид. - Но почему Одиссею нужно было сначала обвинить этого человека в измене, а потом помочь бежать? - Для того, чтобы Синон попал к нам и рассказал о деревянном коне. - Приам хитро улыбнулся и потер руки. - Измена - это лишь тонкий ход. Если бы Одиссей хотел отделаться от этого эвбейца, он бы тут же казнил его. Нет, Одиссею нужно было, чтобы мы узнали о коне. - Да, царь, но почему он не мог просто отправить к нам своего человека под видом перебежчика? - Да из-за твоих бичей. Всем известно, что после пятого удара любой начинает говорить правду. - Значит, простой лазутчик признался бы, что его научил Одиссей? А Синон говорит правду и, сколько бы ни получил ударов, он будет говорить одну только правду? Не понимаю, царь... - Ты глуп, Ольвид. Верен мне, но глуп. Послушай. Вот что думал Одиссей: он строит коня, приносит его в дар Афине Палладе и помещает внутрь священный палладий. Мы же должны узнать от Синона, что внутри воины, разрушить чудовище и тем самым разгневать дочь Зевса. Что ты скажешь, старик, прав ли твой царь? А ведь у кого палладий, тому покровительствует Афина, и тот непобедим. Причем заметь, Ольвид, хитрость Одиссея. Он не доверяет никому. Все базилевсы должны тоже быть уверены, что в коне люди... Поэтому-то он устроил всю эту комедию. Ольвид закрыл глаза, воздел руки над головой и упал на колени. - О боги, - простонал он, - может ли один человек, даже великий царь, быть вместилищем такой пронзительной мудрости? - Встань, Ольвид, - устало улыбнулся Приам. - Одиссей вздумал перехитрить меня. Безумный! Начало светать, и стражники погасили факелы. Душная вонь поплыла по комнате. В дверь кто-то заглянул и, увидев царя, бросился на колени: - Царь, греки покинули свой лагерь. Он пуст. Исчезли и корабли. У берега стоит деревянное чудище, похожее на коня. Если присмотреться, его можно увидеть даже со стен. - Идем! - крикнул Приам и бросился из комнаты. Синон медленно сел на скамейку. Значит... значит, он был просто игрушкой в руках Одиссея. Им воспользовались. Сделали его приманкой. Били, скручивали руки ремнями, бросили на дно грязной ямы - и все лишь для того, чтобы ему поверили стражники Приама... Что ж, хитроумен царь итакийцев, ничего не скажешь, многомудр... По только Приам разглядел его насквозь... В нем не было гнева и теперь. Была лишь бесконечная усталость и бесконечная тоска. Ему не хотелось ничего. Лечь бы, закрыть глаза и спать, спать, спать. И не будет падающего Паламеда, и не будет его пальцев, царапающих песок, не будет ямы с чавкающей под ногами глиной, не будет бичей из воловьих жил, не будет укусов боли, вспыхивающей от удара сразу вокруг всего тела, не будет коня, глупой пустой затеи итакийца, ради которой было все и не было ничего. И конь плывет на него, мотает головой, и на морде у него комья глины, и огромный муравей несет в жвалах горбатого глашатая, и Паламед снова падает, все-таки падает и царапает песок, скребет его ногтями. 13 Работы в это время дня обычно бывало немного. Вот вошел невысокий человечек с седыми висками, раз-другой в месяц появляется, не чаще, сначала осмотрит весь прилавок - деликатный видно, - а потом уже спросит: нет ли конфет "Шоколадный крем"? А их почти никогда нет, не завозят. - Скажите, пожалуйста, нет ли "Шоколадного крема"? Екатерина Яковлевна даже улыбнулась: - К сожалению, нет. - Тогда, будьте добры, двести граммов "Мишек". Интересно, кому это он. Жене, наверное. Ребятам и карамельки бы подошли или, уж куда лучше, шоколадки с самолетом или автомобилем. Может быть, оттого, что спрашивал этот человек самые дорогие конфеты, но жену его Екатерина Яковлевна представляла себе маленькой, злобной и обязательно сидящей с ногами на диване. К стеклу прилавка приникли два мальчугана. У одного, постарше, лицо тоненькое, глаза ясные, умненькие. У второго, поменьше, джинсы спустились, так что пупок виден из-под трикотажной рубашечки. Ну и глаза у него! Большие, круглые, с мохнатыми ресницами. Лет через десять держитесь, девчонки! Братья, наверное. Старший младшего за руку держит. Одной рукой держит, а другую сжал в кулачок, наверное полтинник в нем. Стоят, шепчутся, выбирают, никак выбрать не могут. Хороши ребятишки, ничего не скажешь. - А вы чего не в школе? Вот сейчас я вас! - грозно говорит Екатерина Яковлевна, делая свирепое лицо. Улыбаются оба, словно лампочки маленькие зажглись. - Это вы шутите, - говорит старший. - Это юмор. Вот те малыши! Юмор, говорит. Юмор... Ей бы внуков таких... Собирать утром в школу, возиться с ними, ссориться даже... Екатерине Яковлевне становится грустно. Выросла дочь, ученая стала, аспирантка. Не поймешь, где живет, то ли с матерью, то ли в своей Трое. И рассеянная стала какая-то, порывистая. То нагрубит, то зацелует. Завидую, говорит, мать, сладкая у тебя жизнь в кондитерском отделе, дольче, говорит, вита. Дольче оно, может быть, и дольче, а виты все-таки нет. Уходит дочь, рвутся ниточки. Да так оно и бывает. Не Машка ведь, а Мария Тиберман, аспирантка... Вот если бы вышла замуж, ох как понадобилась бы им Екатерина Яковлевна, тем более что через год на пенсию. А то ведь они теперь все больше глазки подводить, а мужу рубашку накрахмалить - это тебе не косметика. Незаметно мысли ее переходят на троянца, и ей становится еще грустнее. Не поймешь, то ли имя, то ли фамилия, а об отчестве лучше и не спрашивай. Абнеос... Это муж дочери, Абнеос... Что, что? Кем, вы говорите, он работает? Нет, это не профессия. Это имя. Он, понимаете ли, из древней Трои. В посольстве, что ли? Как вам сказать, у нас ведь с Троей отношений нет, она погибла... А нашей соседки зять не то в Мали, не то еще где-то два года проработал, жара, рассказывает, страшная, и машину купил... Нет, так он, конечно, мужчина видный, с бородой. И добрый, улыбается так извинительно. А что шорник, то мало ли что. Вон и академики есть, что до революции при царе овец пасли. Вот имя только... Это как же с детьми будет? Скажем, Александр Абнеосович или Галина Абнеосовна Абнеос... Гм... А в смысле работы, устроят его, не может быть иначе. Уникальный все-таки специалист, троянец, можно сказать, живой. А Машеньке вопросы в голову и не идут. Прямо помешалась девка. И так, и сяк крутится, словно на пружинах, перед зеркалом вертанется, коленки из-под юбки торчат, и помчалась, сияет. Любит его, дурака. Ну и пусть любит, пока любится, доченька родимая, одна ведь она осталась у нее, жизнь вся ее... Внезапно в кондитерский отдел влетает Машенька, прижимается лицом к стеклянному колпаку прилавка и замирает. - Машенька, деточка, господи, что с тобой? Дочь только мотает головой, и слезы текут по стеклу. Хорошо, что покупателей нет, боже, что же это такое, что случилось... - Доченька, да успокойся же ты... - Он, он... говорит: я тебя люблю, но дома у меня жена... Хоть и змея, говорит, но жена... У Екатерины Яковлевны отлегает от сердца. Уф, и вздохнуть можно, словно заслонка какая в груди открылась. А то уж испугалась, не выгнали ли из аспирантуры. Жалко, конечно, дочку, но Александр Абнеосович Абнеос... Кадровик Иван Сергеевич Голубь скромно, но с достоинством поздоровался с директором института и раскрыл голубую папочку. - Модест Модестович, вы приказали мне трудоустроить гражданина Абнеоса... - Не приказал, а просил, товарищ Голубь... - Слушаю, просили... - И прекрасно. Проект приказа подготовили? Давайте, я подпишу. - Видите ли, Модест Модестович... - Я еще ничего не вижу, дорогой мой товарищ Голубь, ровным счетом ничего. - Понимаете... - Ничего не понимаю. Иван Сергеевич Голубь вздыхает. Поработай с таким директором. Ни нюансов, ни тонкостей не понимает. Этого сюда, этого туда. Ни подхода, ни анализа, ни оценки кадров. Конечно, член-корреспондент. Величина. Но нельзя же так прямо: этого сюда, этого туда. Не отдел кадров, а бухгалтерия какая-то. Кандидат? Труды есть - работник, давай его выдвигай! А что он за человек, этот кандидат? И откуда видно, что работник хороший? Флавникова, говорит, надо послать на конгресс троянологов в Варну. Хорошо, допустим. А тот смеется: "Шерстяными купальными трусами с рыбкой обеспечьте, - говорит, - тогда поеду. Не могу, - говорит, - уронить честь ИИТВа в растянутых плавках". Вот и работай... - Понимаете, Модест Модестович, если рассмотреть проблему трудоустройства гражданина Абнеоса... Модест Модестович шумно выпускает из себя воздух, плотнее усаживается в кресло, как бы подчеркивая, что сидит в нем он, Модест Модестович, а не кто-нибудь другой, и со страшной учтивостью говорит: - Товарищ Голубь, давайте рассмотрим гражданина Абнеоса во всех аспектах. Шутит, кривится про себя кадровик. Член-корреспондент. Был бы он членом-корреспондентом, он бы показал им, как нужно шутить. Он шутит, а влепят-то за этого грека ему, Голубю, а не Модесту Модестовичу! Вот и шути шутки. - Видите ли, возникают некоторые трудности. Вы хотели назначить его младшим научным сотрудником. Но ведь гражданин Абнеос не имеет высшего образования. И даже среднего. И даже неполного среднего. И даже начального! - Голос кадровика окреп. Казалось, перечисляя то, чего не имел кандидат на вакансию, он каким-то таинственным путем сам приобретал что-то необычайно важное и значительное. - Ну и что? - спокойно спросил директор. - Как это что? - удивился кадровик. - Если мы начнем зачислять научными сотрудниками людей без образования... - Но ведь Абнеос не просто гражданин такой-то. Он живой троянец! Уникальный случай в мировой истории! Неслыханный! Живой свидетель царя Приама и Ахиллеса! А вы - образование! - Но мы, Модест Модестович, по-моему, должны подбирать научные кадры не по принципу знакомств и связей, а по чисто деловым качествам. - Браво, товарищ Голубь! Браво, браво! Значит, личное знакомство с Гектором и Андромахой - вещь предосудительная... - Не знаю, - хмуро пожал плечами Иван Сергеевич. - Я, знаете ли, не всегда быстро ориентируюсь... Когда в прошлом году пришла девушка с запиской от товарища Логофета, вы не хотели и говорить об ее назначении на должность младшего научного сотрудника. С другой стороны, как вы говорите? Товарищ Гектор? - Да, товарищ Гектор, товарищ Андромаха и товарищ Приам. - Модест Модестович, - голос кадровика дрогнул, - я нахожусь при исполнении служебных обязанностей... - Иллюзия, дорогой товарищ Голубь, фантом, фата моргана! Вы не можете находиться при исполнении служебных обязанностей, поскольку не понимаете их! - Если вы так считаете... Я давно уже замечаю, что вместо серьезного подхода к вопросам кадров, вы, Модест Модестович, скатились! Да, да, скатились! Иван Сергеевич уже ничего не боялся. Переступив какую-то грань, он вдруг почувствовал отчаянную веселость, легкость какую-то - вот-вот взмахнет крыльями и взлетит. - Это я скатился? - Модест Модестович медленно встал во весь свой огромный рост, надменным движением головы откинул со лба прядь седых волос и крикнул неожиданным фальцетом: - Извольте объяснить, уважаемый товарищ Голубь, куда именно я скатился? - А в болото! - задорно и бесстрашно выкрикнул кадровик. - В бо-ло-то? - Модест Модестович страшно завращал глазами. - В бо-ло-то? Что вы хотите этим сказать, мстивый гсдарь? - Я не мстивый гсдарь, а сотрудник института и прошу меня не оскорблять! - Отлично, я не буду вас оскорблять, товарищ Голубь, но и вы... Налейте мне, пожалуйста, воды... Что-то сердце... Иван Сергеевич вдруг почувствовал жалость к этому большому седому ребенку, почувствовал свое превосходство зрелого человека и ощутил даже потребность сделать для него что-нибудь приятное. Чувство это было уже ему знакомо, ибо ссорились они не раз и всегда расставались умиротворенные и притихшие, как после парной бани. - Пожалуйста, выпейте, Модест Модестович. Неуверенным движением слабой руки - Модест Модестович был хорошим актером и знал это - директор поднес стакан к губам и отпил глоток воды. На лице его были написаны отрешенность от мелких земных забот и прощение всем тем, кто так безжалостно толкал беспомощного старика к могиле. И хотя Иван Сергеевич видел этот этюд по меньшей мере раз пятьдесят, он все-таки начинал чувствовать себя виноватым в чем-то таком, что не мог себе объяснить. - Так как же с гражданином Абнеосом? - спросил Иван Сергеевич. - Я же сказал вам, подготовьте приказ, - кротко прошептал Модест Модестович и прикрыл глаза веками. - А подданство? - быстро спросил кадровик, словно метнул лассо. - Он ведь иностранный подданный. - А вовсе и нет, - ловки уклонился от лассо директор. Глаза его были уже открыты и смотрели на Ивана Сергеевича холодно и настороженно, как смотрят, наверное, ветераны-змееловы на откормленную гюрзу. - Как он может быть подданным государства, которое перестало существовать три тысячи лет назад? - А что сейчас на месте Трои? - твердо спросил Иван Сергеевич. - Гиссарлык, где когда-то была Троя, находится на территории Турции. - Значит, гражданин Абнеос турок. - Турок? - Да, турок. - В голосе Ивана Сергеевича зазвучала прокурорская медь. - А может быть, не турок, а казак? - Модест Модестович теперь сочился сарказмом. - В каком смысле? - удивился Иван Сергеевич. - В смысле "Запорожца за Дунаем". Помните? Нет, я не турок, а казак... - Модест Модестович, мне кажется... - А мне кажется, что пора перестать мучить старика и подготовить приказ. - Хорошо, - вздохнул Иван Сергеевич, - на должность истопника. - Через мои труп! - крикнул директор ИИТВа и живо представил себе, как он, Модест Модестович, лежит на полу, а кадровик Голубь осторожно переступает через него, стараясь не зацепить ногой его седые волосы. - Может быть, шорником по трудовому соглашению? - сказал Иван Сергеевич и вдруг заплакал. - Что с вами, голубчик? - испугался Модест Модестович. - Ни-чего, - всхлипнул кадровик и понял, что жизнь уже прожита. 14 - Антенор, проснись! - Кассандра дотронулась ладонью до лба старика, и тот медленно открыл глаза. Закашлялся, дергаясь всем телом, и наконец с трудом поднялся со своего соломенного ложа. - А, это ты, девочка... Что случилось? - Антенор, час наступил. Греки ушли, и на берегу стоит деревянный конь. Тот, о котором рассказывал Александр. - Кассандра говорила, захлебываясь словами, дрожа от возбуждения. Ее огромные глаза одержимо сверкали. - Значит, так и будет. Мы обречены. Отец допрашивал грека Синона и уверен, что раскрыл замыслы Одиссея. Он уверен, что в коне священный палладий и что, втащив его в город, он сделает Трою непобедимой. Это гибель, старик, это смерть! Она придет, я знаю, потому, что ход истории не остановить, но сидеть и ждать, и слышать заранее треск горящих бревен, от этого можно сойти с ума... Ты мудр, Антенор, ты стар, ты знаешь все. Научи меня, научи, прошу тебя... - Не нужно, девочка, вытри слезы, ты ими не погасишь огня. И не говори, что ход истории не остановить... - Но ты же знаешь, я видела гибель Трои! И Александр не думает, но знает! Он же пришел из будущего! - Ни в чем нельзя быть уверенным, девочка, даже в том, что знаешь, и в том, что видел. То, что для одного гибель - для другого не гибель... - Не лукавь, Антенор, детские трупики - это для всех. Научи меня, что делать, заклинаю тебя именем всех богов. - Не знаю, девочка... - Ты... ты не знаешь? Почему же тебя считают мудрецом? - Наверное, потому, что я не знаю больше других... - Старик, - глаза Кассандры гневно сверкнули, - мне не нужно слов, круглых, как морская галька. Ты сможешь пойти на берег и открыть коня? - Ты ведь знаешь, я под стражей. - А если я выведу тебя отсюда? - Меня схватят по дороге. - Это верно. - Плечи Кассандры опустились, взгляд потух. Возбуждение покидало ее и вместо него приходила апатия. Сладкая тихая апатия, оправдывающая все и снимающая с сердца невыразимую тяжесть предвидения. До этой минуты она чувствовала огромное напряжение, словно упиралась ногами в землю, затыкая собой щель в плотине. Но напор сильнее ее. Ее отбросило в сторону, и вот уже тугие витые струи бьют через отверстие, размывают его, вот-вот поток прорвет плотину и хлынет бурлящей смертью, унося всех и все. И ее и Александра. И руки его, что, прикасаясь, посылали но ее спине ручейки сладкой дрожи, и глаза, в которых мерцала такая нежность к ней, что каждый раз, взглянув на них, она чувствовала, как у нее обрывалось сердце и куда-то падало, оставляя тревожно-сосущую пустоту... Александр, Александр, чужак, далекий, странный и любимый. Только еще раз увидеть его, только положить голову ему на грудь, только стиснуть руки у него на шее и прижаться к нему, забыть все. Антенор вытер краешком грязного хитона глаза. То ли слезились они от старости, то ли навернулась слеза - кому до этого дело? - Девочка, - тихо сказал он, - пойди к Лаокоону, жрецу Аполлона. Он мой друг. Он суров и упрям, это верно, но в нем нет страха. Пойди к нему и расскажи ему. - И ты думаешь?.. - Не знаю, дочь. Не знаю. Иди. Над покинутым лагерем греков висело облако тяжелой вони. Смердили кучи отбросов, неубранные трупы коней. Голодные, худые собаки неохотно отбегали, оглядываясь на небольшую группу троянцев, в безмолвии стоявших на берегу. Глубокие борозды, пропаханные кораблями в прибрежном песке, казались следами неведомого исполинского плуга. Возле каждой борозды валялись полусгнившие подпорки, которые поддерживали суда на берегу. Деревянные жилища зияли сорванными дверями и крышами. Спешно, ох, должно быть, спешно уходили в море ахейцы. Но взоры Приама и Ольвида были прикованы не к картине брошенного лагеря, а к деревянному чудищу, похожему формой на гигантского коня. Четыре массивных бревна-ноги стояли на утрамбованной земле, а бочкообразное туловище венчалось угловатой головой. Слегка пахло свежеструганными досками. - Что это начертано на боку у коня? - медленно спросил Приам, близоруко прищуриваясь. - "Этот дар приносят Афине Воительнице уходящие данайцы", - прочел Ольвид. - Больше ничего, царь. - Ольвид, пусть никто не подходит к коню, не смеет касаться его. Я силой своего ума, мудростью, дарованной богами, проник в злокозненные и хитроумные планы Одиссея. Дар Афине в наших руках, дар вместе со священным палладием. Война кончилась, Ольвид. Осада снята. - В глуховатом голосе Приама слышалась усталость. Десять лет войны. Десять лет осады. Скрип колесниц, храп коней, пение стрел, кровь, пот, судороги смерти. Он, Приам, на коленях перед Ахиллесом просит отдать для погребения тело Гектора, старшего сына. Жизнью рисковал, Троей, унижался, молил надменного Ахиллеса. Гектор, сын... Любимый... Погиб... И Парис, кровь родная, всегда с улыбкой, глаз не отвести... Погиб... Костры, костры, сотни погребальных костров, горьковатый со зловещей сладостью дым, уходящий в небо. Приам оглянулся. Стены города хорошо были видны отсюда. Десять лет манили они безумных греков, десять лет бросались отсюда на штурм и снова откатывались к кораблям зализывать раны, нанесенные копьем приамовым. Царю было грустно, но грустью легкой и торжественной, грустью победной и утоляющей боль. Стар он стал, утомился от жизни. Теперь, когда вдыхал он вонь брошенного лагеря данайцев, вдруг почувствовал, что недалек последний его день. Но страха перед небытием не было. Устал, ах как устал старый царь. И священная Троя, основанная дедом его Илом, отныне в безопасности. Отвел он греческую грозу. Ушел и надменный царь микенский Агамемнон, и старый царь пилосский Нестор, и итакиец Одиссей, возомнивший себя богоравным в хитроумии. Все ушли, оставив горы золы от погребальных костров. Удрали, надеясь на попутный ветер. Исчезли, испарились, будто и не было никогда тысячи кораблей с несметным войском. Только не стоят рядом с ним сейчас Гектор и Парис, плоть родная... Не радуются победе. - Охраняй коня, Ольвид, - снова повторил царь Приам начальнику стражи. - Тронет его кто, прогневает Афину, головой своей ответишь плешивой. Понял? - Да, царь, не беспокойся. - И пошли в город за самой крепкой тележкой, на которой возили раньше камни для построек. И пусть пришлют самых сильных коней. Попробуй-ка сдвинь эдакую махину с места. - Слушаю, царь, не беспокойся. - И пусть в городе разведут костры, жарят целых быков и выкатят бочки вина. - Слушаю, царь, все будет сделано так. - И пусть... Что это за шум? Кто это? Коренастый человек в хитоне жреца отталкивал стражников, которые преградили ему путь. - Это, кажется, Лаокоон, жрец Аполлона, - пробормотал Ольвид, приставляя ладонь ко лбу, чтобы не мешали лучи солнца. - Да, он. - Что ему нужно здесь? - недовольно спросил Приам, повернулся и пошел к спорящим. Лаокоон, лицо в зверообразной смоляной бороде, взор суров и диковат, отпихивал стражника. - Дай дорогу жрецу Аполлона, несчастный! - кричал он. Ольвид по-старчески семенил к жрецу, подбежал, махнул рукой стражнику: понимать надо, царь смотрит. - В чем дело, жрец? - нахмурился он. - Стражники получили приказ никого не подпускать к чудищу. Что тебе нужно здесь? - Что мне нужно? - насмешливо переспросил жрец, и желваки катнулись под его скулами. - Глаза вам открыть, вот что! Ольвид нахмурился. Безумец. Хорошо, что не слышал Приам, не подошел еще. - Успокойся, жрец, ты не в храме, а перед царем троянским. - Для того я и здесь. Царь, - повернулся он к Приаму, - опомнись, царь. Как можно верить грекам? Бойся их, даже дары приносящих! Неужели ты думаешь, что Одиссей настолько глуп, чтобы... - Замолчи! - гневно крикнул Приам. - Я вижу, ты и сыновей малолетних привел - вон они двое, - чтобы посмеяться над царем. Как смеешь ты говорить... - Смею, царь! - крикнул жрец. - Не ты мне господин, а бог Аполлон, которому приношу я жертвы в храме. - Ну и иди в свой храм, - тихо и зловеще проговорил Приам. - Жрецы много воли взяли... Не поймешь, кто правит городом - он, Приам, или жрецы. - Ты слеп, ты не видишь беды, - так же тихо и зловеще ответил жрец. - Прикажи открыть чрево идола и увидишь там воинов. Не священный золотой палладий, охраняющий города, а медное оружие, завоевывающее их. Прикажи, царь, молю тебя! - Суровое, из дерева высеченное лицо Лаокоона сморщилось, в глазах вскипели слезы. - Не плачь, Лаокоон, не гневи богов. В день победы ты полон гнева и скорби. Почему? Может быть, не радостно спасение нашего священного Илиона? Пойми, жрец, именно на это рассчитывал Одиссей. Он сделал все, чтобы мы поверили, будто в коне воины, вскрыли его чрево и разгневали тем самым Афину Воительницу. А гнев богини... То, чего не могли сокрушить греки, вмиг сокрушила бы богиня. Но я, Приам, силой ума проник в злокозненные планы Одиссея и обратил их против греков. Мы не тронем коня, а втащим его в город и сделаем священный Илион неприступным во веки веков. - Нет, - упрямо сказал жрец, - я не верю грекам. Надо посмотреть, что в коне. Там воины. Там сам Одиссей с дюжиной товарищей... Приам засмеялся, ему скрипуче вторил Ольвид, а за ними засмеялись и угрюмые обычно стражники, которые, опершись на тяжелые копья, следили за спором. - Одиссей, Одис-сей... - Приам схватился за бока, а Ольвид даже согнулся от пароксизма смеха. Лицо Лаокоона на мгновение окаменело, потом исказилось гримасой гнева. Быстрым движением он выхватил копье у ближайшего к нему стражника и, прежде чем кто-нибудь успел ему помешать, с силой метнул в деревянного коня. Чудище дрогнуло от удара, и, изнутри послышался слабый металлический звон. - Слышите? - крикнул Лаокоон, глядя словно завороженный на тяжелое копье, которое все еще дрожало, вонзившись в дерево. - Слышите звон? Это оружие! - С тобой Одиссею было бы легче, - с презрением сказал Приам. - Для того-то и положил он внутрь коня несколько кусков бронзы, чтобы приняли мы их лязг за звон оружия. Но хватит, жрец. Уйди! Иначе я прикажу убить тебя! - Слепец ты, царь, глупый слепец! Смотри! - Он бросился к коню, но Ольвид, словно ожидая этого, неловко швырнул вслед ему копье. Медный наконечник ударил жреца в спину, и тот упал. На лице его застыло выражение недоумения и испуга. - Отец! - послышались детские пронзительные вопли, и две маленькие фигурки метнулись сквозь цепь стражников к распростертому жрецу. Упали с разбегу, уткнулись головками в тело, словно сосунки, заголосили. Лаокоон уперся руками о землю, с натугой сел. Сзади на белом хитоне расплывалось красное пятно. - Бегите, - прошептал он сыновьям, но смуглые ручонки словно приклеились к нему, не оторвать. - Бегите, - повторил он и, не видя, начал нашаривать рукой валявшееся рядом копье. - Так?! - крикнул Ольвид и с каким-то остервенением, с хриплым выдохом бросил второе копье. - Не промахнешься на десять шагов. "Перечить, против царя уже пошли? - кружилось в голове у Ольвида. - Думать стали, каждый умный, зараза, яд, змеи, змеи, расшатывают все, гибнет порядок". Гнев душил его. "Отец, отец, отец!.." - Пронзительные мальчишеские голоса, вибрирующие от ужаса и горя, сверлили голову Ольвида. - Щенки, змееныши! - крикнул он и бросился вперед. Одного ударил ногой в голову, другого, вцепившегося зубами ему в палец, слепо ткнул куда-то кинжалом. Все молчали. Тихо стало, странно как-то тихо после детских воплей. - Ольвид... - сказал Приам наконец и тут же умолк. "Всегда так, - подумал Ольвид. - Бьешься за него, как пес цепной, на старости головой рискуешь, царскую власть подпирая, а чуть что - морщится брезгливо. Палач... А без палача как? Как без палача?" - Ольвид, - снова пробормотал Приам, отводя глаза, - народ не должен знать про это... Все-таки жрец Аполлона. - Про что, царь? Про то, как, разгневавшись на святотатца, Афина послала две змеи, удушившие и жреца, и его детей? Почему же не должен этого знать народ? "Опора, опора, - подумал Приам, - в крови, но умен, ох как умен! Да так, наверное, и нужно... Власть как корабль на берегу: выбей подпорки - тут же потеряет равновесие и рухнет". - Это народ должен знать, - твердо сказал Приам. - Эй, стража, кто видел двух змей, выползших из моря? - громко спросил Ольвид и пристально посмотрел на воинов. - Я! - громко крикнул высокий статный стражник со шрамом на правой щеке. - Как тебя зовут? - Гипан. "Глаза ясные, смотрит прямо, да и плечи широки", - подумал Ольвид и спросил: - Что ты видел? - Видел своими глазами, как выползли из моря две огромные медные змеи. Страшно шуршали они и гремели, быстро ползли к несчастному жрецу Лаокоону. Тот же, словно сила вдруг покинула его члены, замер. И сжали его змеи, принялись душить. Подбежали к нему дети его, плачут, кричат. "Бегите!" - гонит их жрец, а сам уже задыхается, хрипит. Бросились мы тут на помощь, но змеи уже разделались со своими жертвами. Разделались - и к берегу. Только мы их и видели. Вот что я видел своими глазами, господин. Ни ухмылки сообщнической, ни подмигивания. Стоит прямо, глаза серьезные. Без выражения. Как он сказал его имя? Гипан? Помощником надо его сделать, с таким спокойно. - У тебя хорошее зрение, Гипан, - сказал Ольвид и обвел взглядом стражников. - Все ли видели змей? - возвысил он голос. - Все! - нестройно ответили воины. - Все! - Если кто-нибудь отвернулся или чего-нибудь не рассмотрел, расспросите Гипана. И разожгите погребальный костер, предайте священному огню тела несчастного Лаокоона и детей его. Стражники засуетились, складывая костер из брошенных корабельных подпорок. Те, что не сгнили, были сухи, хорошо должны гореть. Гипан, взвалив на плечи труп жреца, поднес его к деревянным брускам, осторожно положил наверх. Следом принес и детей. Поднесли факел. Не сразу, но разгорелось все-таки пламя, потянулся дым. Сначала горьковатый, затем примешалась к нему и приторная сладость. Запах смерти, запах войны. - Ольвид... - пробормотал царь Приам. - Слушаю, царь. - Устал я... - Велики труды твои, царь. Прикажешь подать колесницу? - Не нужно. Хочу подождать, пока двинется в Трою конь Одиссея. Войду с ним. А вон и тележка. Двадцать самых сильных коней были впряжены в низкую массивную тележку для перевозки камней. Не кляч с разбитыми ногами, а мощных жеребцов из царских боевых конюшен. - Ольвид, - сказал Приам, - теперь уже можно открыть ворота и выпустить народ. Троянцы заслужили того, чтобы самим вкатить коня в город. На расстоянии десяти стадий от Скейских ворот коней выпрягли, и сотни горожан с криками бросились к тележке. Люди упирались в колеса, в края ее, в ноги коня. Те, кто не мог упереться руками в тележку, упирались в спины счастливцев. Люди кряхтели, пыхтели, стонали, кричали, пели и отдувались, и исполинский конь, слегка покачиваясь, медленно плыл к воротам. При каждом толчке что-то звенело внутри идола, и люди смеялись, передавая друг другу, что это Одиссей положил туда, наверное, бронзовые кубки для их устрашения. - А змеи, ты слышала, что случилось со жрецом Лаокооном? - слышались голоса. - Богиня Афина наслала их на проклятого нечестивца! - Еще бы, дар-то ей! - Жрец, а не понимал... - Много их таких... - Детей жалко... - Мало ли кого жалко, у меня вон муж... - А у меня брата еще в прошлом году... - Давай налегай! - Сам пойдет, поскачет! Тележка остановилась у самых Скейских ворот. - Слава царю Приаму! - выкрикнул кто-то, и толпа подхватила: - Слава! Спаситель Трои! Защитник! Пахло потом, луком, кислым вином. Из ворот тянуло запахом жарящегося мяса. - Гляди-ка, не проходит конь в ворота, велик больно! - Ничего, пройдет! Зачем нам теперь ворота?.. И уже полезли на стены люди, отбивая камни, крича что-то, чего нельзя было разобрать за перестуком заступов, и тонкая каменная пыль повисла в воздухе, медленно оседая на потные, разгоряченные лица и плечи. 15 - Пойдем, пойдем быстрее... - Держа Куроедова за руку, Кассандра почти бежала по узенькой улочке. Она, казалось ему, всегда куда-то бежала, не то куда-то стремясь, не то от чего-то убегая. Маленькая, легкая, Летит, летит. Так и чувствуешь, как терзает ее, сжигает предчувствие. Нет, не предчувствие, знание. Она знает. И без него знала. Куроедов попытался представить себе родной город. Жизнь идет, обычная размеренная жизнь. Спешат люди на работу, за покупками, выбирают кого-то в местком, собираются вечером в гости, и лишь один он, Александр Куроедов, знает, что вот-вот все погибнет в пламени, и никто не верит ему. Кто безразлично улыбается, кто смеется в лицо. И не может найти он слова, одного слова, чтобы поверили ему. И ведь должно же быть такое слово, не может быть, чтобы люди не верили ни одному слову. И нет его. А время идет, и секунды уже не тикают, а грохочут топотом вражеских сапог, и не верят ему, не слушают... Кассандра, девочка, как же должно жечь ее, как должна она умирать тысячи раз, думая о гибели Трои... Весь город вышел на улицы. От полуголых смуглых ребятишек, бесенятами вьющихся меж домов, до дряхлых старцев, неуверенно стоящих на трясущихся ногах у стен. Гонит ветер дым по кривым переулкам, пока еще не пожарищ, дым костров; и запах жареного мяса, пока еще быков, а не людей, сытно висит над городом. Гул, пока еще веселый гул толпы, прокатывается упругими волнами. Должно быть, где-то прошли воины или сам царь. А на главной площади людской водоворот. Ступи только, и подхватит тебя, понесет, закрутит, затолкает. Каждому хочется поближе рассмотреть деревянное чудище, толстобревного коня, сработанного хитроумными греками. Но только куда им до наших-то. Все говорят, царь тут же и провидел, насквозь понял. Слава Приаму, царю нашему, защитнику Трои! Вокруг коня двойная цепь стражников. Мало ли кто что вздумает. Камень ли швырнут в коня, копье ли, а то и факел горящий. Командует стражниками Гипан. Стоит величественно, словно выше ростом стал. Ликом строг и суров, а глаза ясные. "Немолод уже Ольвид, очень, очень немолод, - думает Гипан, - кряхтит, за поясницу держится... Начальник царской стражи Гипан. Гм... Посмотрим, что тогда скажет Лампетия... Поди, не будет больше отворачиваться от него... Да и царь уже дряхл... Кто знает... С ума сошел... А почему бы и нет..." - Нельзя, царевна! - Гипан поднял руку, мягко преграждая путь Кассандре. - Приказано не подпускать к коню никого, ни одной живой души. Сам царь приказал. Прости, таков приказ. - Я знаю, стражник... - Прости, царевна, я не стражник, я помощник Ольвида. Меня зовут Гипан. - Гипан? - Кассандра внимательно посмотрела на воина. - Какое красивое имя... - Обычное, царевна. - Гипан опустил глаза. "Странный взгляд у этой Кассандры, не зря, видно, говорят, что наказал ее бог Аполлон за гордыню. И смотрит как-то странно, словно влезает в тебя..." - Гипан, пропусти меня к коню. Умоляю, пропусти. На минуту, никто не заметит, - молвит Кассандра, - заклинаю тебя... - Приказ, царевна, - строго говорит Гипан. "Ишь ты, никто не заметит... Еще как заметят! И уже не помощник Ольвида, а раб, стонущий под ударами бичей. Нет уж, царевночка, не выйдет". Двадцать шагов до коня, до уродливого деревянного коня на ногах-бревнах, двадцать шагов до горстки греков, потеющих там, в темном и тесном чреве. Их разорвали бы в мгновение. И не было бы треска пожара, страшных искр, что мелькали в ее видениях, крика младенцев, и стояла бы Троя еще века и века. И знала ведь, что напрасно, что вот-вот лопнет нить судьбы, что не остановишь неизбежное, а рвалась к коню, надеялась на невозможное. Не умом, не сердцем даже, а всем телом надеялась, жаждала надеяться. - Гипан, - медленно говорит Кассандра, и слезы текут у нее по смуглым щекам. Узенькие мокрые дорожки, вспыхивающие солнечным светом. - Гипан, поверь мне, я говорю правду. Там, в коне, греки. Клянусь тебе всеми богами, землей клянусь, жизнью, чем хочешь, поверь мне. Там греки, и если не убьешь ты их, завтра не будет уже Трои. И, падая под ударами вражеского меча, ты на мгновение вспомнишь мои слова, но будет уже поздно. Гипан, Гипан, поверь мне. Ты станешь велик, мир будет говорить о тебе, ты станешь богоравным. Хочешь, я поклянусь принадлежать тебе? Женой ли, рабыней - все равно. Хочешь? Вот стоит человек, он из будущего. Он все знает, он знает даже место, где через три тысячи лет - три тысячи! - откопают наш город и будут просеивать через пальцы наш прах. То место - холм Гиссарлык. Александр, скажи ему, объясни! Ты мудр не нашей мудростью, ты все знаешь, скажи ему! - Царевна, - хмуро говорит Гипан, - твои речи странны и смущают моих стражников. Иди, Кассандра, иди с миром. Если бы ты не была царской дочерью, я бы приказал схватить тебя и твоего спутника и примерно наказать. Иди, не заставляй меня силой отправить тебя с площади. "Вот уж правду говорят, если боги хотят наказать человека, - с какой-то брезгливостью думает Гипан, - они отнимают у него разум. То-то ее в жены никто не берет, хотя и царская дочь. Попробуй раздели ложе с такой... Безумная..." - Будьте вы все прокляты! - пронзительно кричит Кассандра. - Так вам и надо, слепцы и самодовольные тупицы! Я радуюсь вашей гибели, да, радуюсь! Вы заслужили ее! Она давится рыданиями, и узкие ее плечи судорожно трясутся. - Пойдем, Александр, - шепчет она и снова, снова тянет Куроедова за руку, бежит, места себе не находит. Тихий переулочек, ни души, все на площади. И видна стена, полуразрушенная теперь стена. Еле разобрали, чтобы втащить коня. Стоят Кассандра и Куроедов у пролома. Впереди Геллеспонт и где-то наготове греческие корабли. Пустынна долина Скамандра. Безмолвна. Странное спокойствие охватывает обоих. Все уже сделано, и ничего не сделано. Прошлого не вернешь, будущего не остановишь. И остается печаль. Невыразимая печаль, тонкая и едкая, как каменная пыль, как горькая трава. Печаль, печаль. Последние часы друг около друга, последние часы, что отпущены недоброй судьбой. Раствориться бы друг в друге в бесконечной нежности, в останавливающей сердце любви. Сидят двое, молчат. Только взялись за руки, как дети. "Как я ее люблю! - думает Куроедов. - Никогда не понимал "умер бы для нее". Сейчас понимаю. Умер бы. Знаю. Точно знаю. И дико все, чудовищно. Младший научный сотрудник и Кассандра... И еще более дико и чудовищно представить себе, что этого могло бы не быть..." Беспокойно бродит по чужому городу Синон, эвбеец. Мяса, вина - сколько хочешь, на каждом углу угощение. И улыбки кругом, шум, крики, чужое веселье. Так что же, думает он, выходит. Одиссей перехитрил Приама? Или Приам Одиссея? И валялся он изменником на дне ямы напрасно? Или стал бессмертным героем? Пуст конь или сидят там, дожидаясь своего часа. Одиссей с товарищами? Останется стоять Троя или падет под ударами ахейцев? Вопросы накатываются один за другим, словно волны на отмель, и уходят, безответные. Кто же он, Синон? Игрушка, которой играют, пересчитывая палками ребра, или принесен он в жертву великому делу? Паламед - вот кто понял бы все... Да нет, пожалуй, не понял бы. Он был мудр в цифрах и словах, но слеп и беспомощен среди людей. И поднимал всех против войны... Нет его теперь, нет, нет, нет. Уже который раз выносят его ноги на главную площадь, в море людское. Вот он, конь. Стоит недвижим, странно манит, тянет к себе. Заглянуть бы - и сразу не было бы изматывающего силы прибоя вопросов. Только бы заглянуть, всунуть голову внутрь и заглянуть. Темно там, конечно, но заглянуть все же нужно. Заглянуть, и сразу все станет ясным, и он узнает, кто он. Только заглянуть, и дело с концом. Стражники поймут, они добрые, они же должны знать, что человек должен знать. Что человек не может жить, не зная. Как может жить человек, не зная, для чего он мучался? Разве не имеет он права заглянуть в коня? Только на секундочку заглянет и все поймет. - Эй, куда прешь? Не видишь, что ли? - Стражник поднимает копье. - Я на секундочку, только загляну внутрь коня и обратно. - Спятил ты, что ли? - Надо мне, понимаешь, надо узнать, кто я. - Проваливай, пьяница, пока не получил! - Я только погляжу внутрь, там ли Одиссей, и обратно. Помоги мне, добрый человек, заглянуть в коня. Идем! Синон хватает стражника за руку, и в то же мгновение сильный удар кулаком в скулу валит его с ног. - Должен же человек знать... - плачет Синон, и стражник бьет тяжелой сандалией его по голове. - Оттащите свинью в сторону, - кивает Гипан, молча наблюдавший за этой сценой. В который раз приникает уже Одиссей к крохотной щели, смотрит, слушает. О боги, как замлели руки и ноги. Рядом скрючились Неоптолем, Филиктет, Менелай, Идоменей, Диомед, маленький Аякс, Эпей... Время не идет, не тянется даже, не ползет. Застыло время. Сколько часов уже они здесь, на площади? Когда же наконец наступит ночь? Может быть, боги остановили солнце? Снова его охватывает зыбкая дремота, укачивая, несет к далекой лесистой Итаке, к Пенелопе... И снова сон не приходит, а лишь, коснувшись его на мгновение, отлетает прочь. Спать нельзя. Наконец в щели темно. Прислушивается - тишина. Никого. Нашумелись. Накричались, наелись, напились - спят. Скоро, скоро... Погибнут ли они, или план удастся? Не надо думать, надо верить. Он верит. Всегда верил. Если веришь в победу, она обязательно придет. Пора. Он толкает товарищей и чувствует, как напрягаются в темноте их тела, натягиваются нервы. Пора. Осторожно открывает незаметный снаружи люк. Молодец, Эпей, мастер редкостный. Тишина. Никого. Тлеют лишь уголья на месте костров. Пора. Один за одним все десять бесшумно спускаются на землю. Теперь подать знак. Горсть углей брошена внутрь коня, на сухую солому, устилающую чрево. Тихий шелест, шорох, легкий треск, и вот уже пламя взвивается вверх, не погасить. Сигнал подан. И уже приближается к пролому в стене ахейское войско. А троянцы все спят, сытые скоты... Набили желудки, храпят... Одиссей спотыкается в темноте о лежащее тело. Нагибается. В отблеске пламени узнает. Синон. Стонет эвбеец, лицо в крови. Тс... лишь бы не закричал, рано еще! Секунду, не больше, колеблется итакиец и затем коротко тычет копьем в лежащую фигурку. Так вернее. Жаль не жаль, в другое время, может быть, и подумал бы, а сейчас некогда. Бушует, бьется огонь, и со стороны Скейских ворот уже слышится глухой грохот боевых греческих колесниц. Ну, вперед! Ночь тепла, тиха. Ветра нет. Тихо. Кассандра и Куроедов дремлют, привалившись к огромному камню. Так и дремлют, взявшись за руки. Сон неясен, но светел, тих. Бредут они с Александром по песку, а следов не оставляют, бредут куда-то и стоят на месте. И рука в руке. Подкатится к ним волна тихо, покорно, лизнет ногу тающей пеной и медленно откатится назад... И вдруг нет руки, нет руки, нет никого рядом, и уже храпят кони, влетая в ворота, сон ли, не сон, а рядом - никого. Еще в руке тепло другой руки, а уже холодит ее пустота. Смерть, конец, гибель. Встает уже за спиной зарево, красит камни. И ветер поднялся. Конец, конец... - Александр! - кричит и знает, что не ответят. - Александр! Бежит, спотыкается, шарит в багровой тьме руками. И уже крики, вопли, рев, стоны. И треск, что столько раз слышала в видениях, треск горящих крыш... Как будет называться этот холм? Гиссарлык... 16 Старшина милиции Петр Иванович Толстиков медленно ехал на мотоцикле по ночным улицам своего участка и думал о завтрашнем футбольном матче. Он, конечно, не Лев Яшин, но верховые мячи его не беспокоят. Низовые, те, конечно, коварнее. Стенку выстраивать поаккуратнее. Ну да с таким свободным защитником, как капитан Зырянов, чувствуешь себя уверенно. Вдруг на мостовую выскочил старичок в длинном пальто и шапке-ушанке и замахал руками. - Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант... - больше от волнения ничего, очевидно, сказать не мог и лишь показывал рукой на магазин "Игрушки", у которого остановился мотоцикл. - Во-первых, гражданин, я не лейтенант, а старшина, - сказал с достоинством Толстиков, и любому должно было стать ясно, что звание старшины - это тебе не фунт изюма, - а во-вторых, успокойтесь и скажите, что случилось. - Там, там... - старичок смотрел на темные витрины, уставленные ленивыми плюшевыми зайцами и пластмассовыми Чиполлино с луковками на голове, - там... - Что же там? - Человек! Грабитель. Я сторож, я слышал. Он то ходит, шаги слышно, то останавливается. - Как же вы его проморгали? - А я не моргал, - обиделся сторож. - Замок цел, окна тоже. - Понятно, - кивнул старшина. - Спрятался в магазине до закрытия. Старый трюк. Только это не профессионал. Трюк-то любительский, да и магазин небогатый. - Как это небогатый? - снова обиделся старик. - У нас знаете какой оборот... - Ну да ладно, - вздохнул старшина, - будем брать. - Как - брать? Что именно? - Преступника. Ключи у вас есть? - Вот. - Где выключатель? - Какой еще выключатель? - Да внутри, в магазине. - А, этот... Не знаю, товарищ старшина. Старшина Толстиков нащупал в кармане электрический фонарик и начал отпирать замок. - А если стрельнет? - шепотом спросил сторож. - Не стрельнет, - уверенно сказал старшина. - Такие не стреляют. - Он осторожно открыл дверь, прислушался и вошел. - Слава богу! - сказал мужской голос из темноты. - А я уж думал, что придется сидеть здесь до утра. "Силен, бродяга, - восхищенно подумал старшина, - во дает! Слава богу... Ишь ты!" - Сидеть, наверное, действительно придется, гражданин, только не здесь. В неярком луче фонарика перед старшиной стоял молодой человек лет тридцати в помятом костюме. Еще бы, прятался, наверное, в подсобке, под ящиками. Известное дело. - Вы не знаете, где выключатель? Я его в темноте никак не мог найти, - сказал человек. Голос у него был печальный. Да и то верно, веселиться вроде не из-за чего. - Так прямо и искали? - саркастически спросил старшина, направляя желтое пятно луча на стены. - Да вот же он. Рядом с соцобязательствами. Старшина включил свет и внимательно посмотрел на вора. Тот, казалось, о чем-то задумался и смотрел, не мигая, на игрушечных деревянных коней на колесиках. - Как проникли? - с интересом спросил старшина. - Спрятались до закрытия? - Кто проник? - вздрогнул человек. - Не я, конечно. О вас речь идет. - А я не проник... - Я и спрашиваю: спрятался? - Нет... - А как же? - Не знаю... - И зачем вы здесь, тоже не знаете? - Не знаю... - Сколько вы вчера выпили, в таком случае? - Вчера? Вчера... Вчера... Странное какое слово, если вдуматься, "ч" как зловеще звучит. - Гражданин, - нахмурился старшина, - у нас тут не семинар, а задержание преступника. - Преступника? - рассеянно переспросил гражданин в мятом костюме. - Ах да... понимаю... Это, наверное, я. - Это вы совершенно точно заметили. Давайте в коляску, и поедем. - Как это в коляску? - спросил взломщик и посмотрел на батарею игрушечных колясок, стоявших в углу. - Так. В мотоциклетную. В отделении злоумышленника усадили перед дежурным, который шумно вздохнул и обреченно положил перед собой протокол допроса. - Имя, отчество, фамилия, место рождения, место жительства, должность, место работы... Как вы говорите? Младший научный сотрудник? - Дежурный заметно оживился и с интересом посмотрел на Куроедова. - Что же это вы, Александр Васильевич, деятель, можно сказать, науки и так некрасиво влипли? Когда вы вошли вчера в магазин? - Я не входил... - сказал Куроедов и замолчал. Говорить ему было тяжело, и мысли все время путались. - Вчера я вообще не был в городе. - Где же вы были? - Дежурный положил авторучку на стол, откинулся на спинку стула и вынул из пачки сигарету. - Видите ли... это не совсем обычная история... Я вряд ли сумею объяснить... - Понимаю, понимаю, - кивнул дежурный. - История у всех бывает необычная. По ошибке залез в чужой карман. Сам не зна