срок, он дважды уходил в бега, переодетый в женское платье. В последнем побеге он дошел до того, что, занимая каюту на пароходе, гулял по палубе и снисходительно принимал ухаживания пассажиров, интересовавшихся миловидной и умной девушкой. Если бы Семафор случайно не наткнулся на хорошо знавшего его человека, он беспрепятственно добрался бы до Москвы, а там не так уж тяжело потеряться ловкому вору. Разумеется, на другой день я принял меры, чтобы увидеть собственными глазами, как будут выводить отказчиков на работу. Это было не так уж сложно -- я передал в цех, что выйду в вечернюю смену, а с утра назначен получать в каптерке новенькую телогрейку. Подобное оправдание в глазах любого начальника являлось веским. А что вечером придется отправиться на работу в старье, меня не очень смущало -- лишь немногим, кому полагалось новое обмундирование, удавалось им разжиться, если они пропускали первый день выдачи. Это как раз и произошло со мной. Во всяком случае, неполученная телогрейка первого срока частенько выручала меня, когда не хотелось рано вставать или шли слухи, что днем привезут свежую кинокартину. Утренний развод в нашей зоне тянулся обычно с шести до девяти часов. Вначале уходили строители, потом шахтеры и рудари, за ними мы -- металлурги и лагерная интеллигенция. До половины девятого я дремал на верхней наре, прослушал последние известия, позавтракал и вышел наружу. ШИЗО было окружено вохровцами. Коменданты и нарядчики плотной кучкой стояли в достаточном отдалении от запертых дверей. Знакомый нарядчик поманил меня: -- Интересуешься? -- Конечно. -- Становись со мной, чтоб не прогнали. Сейчас Сашка пойдет. Вскоре из конторы вышел начальник нашего лаготделения Грязин в окружении вохровских офицеров и чинов из третьего отдела. Среди них вышагивал -- несмотря на мороз, в одной черной телогрейке -- незнакомый мне быстрый, худощавый парень. -- Сашка!-- шепнул нарядчик.-- Что будет!.. Я не отрывал глаз от Семафора. Он мало отвечал укрепившемуся во мне представлению о духарике, как развинченном, шебутном, почти полоумном существе, всегда хмуром и дерзком, всегда готовым дико завопить и, бешено вращая глазами, кинуться с ножом на нож. Саша Семафор был подтянут и четок, весел и ровен. Он остановился перед нашей кучкой и, улыбнувшись, протянул руку одному из нарядчиков. -- Здравствуй, Петя. Год не виделись. Как твоя язва желудка? Что-то не похож на больного. -- Выздоровел, Саша,-- сказал обрадованный вниманием нарядчик,-- Посадили за одно дельце на месяц в ШИЗО -- с голодухи начисто сожрал проклятую язву, и операция не понадобилась. К Семафору подошел озабоченный Грязин. -- Все подготовлено, Саша. Может, еще чего надо? -- Нет, ничего,-- сказал Семафор.-- Как договорились, замок снимают сразу, но двери отворяют лишь по моему приказанию. Охрана отомкнула замок и вытащила засов из петель. Два вохровца держались за половинки дверей, готовые распахнуть их по первому сигналу. Семафор подошел к изолятору и постучал кулаком в дверь. Было так тихо, что мы услышали, как внутри заворочались и заворчали люди. -- Васька!-- крикнул Семафор звонким высоким голосом.-- Узнаешь меня? Это я, Сашка Семафор. Явился по ваши души! В ответ раздался нестройный мат. Не было сомнения, что Семафора узнали. Потом шум в кандее притих, и оттуда донесся бас Крылова: -- Явился, так заходи. Посмотрим, где душа у тебя! -- Васька,-- продолжал Семафор.-- Значит, так. Есть сведения, что у вас пять ножей и один топор -- утаили при шмоне -- правда? И опять загрохотал голос Васьки Крылова: -- Да двадцать четыре кулака. Тоже не забывай. -- Значит, так!-- кричал Сашка.-- Договоримся по честному: ножи и топор сдаете, а сами айда на работу. Даю две минуты на размышление. Новый взрыв мата продолжался не менее минуты. -- Ножи и топор вынесут в твоем теле!-- ревел Крылов.-- Только переступи через порог, сука! Сашка Семафор быстро переглянулся с бледным Грязиным и закричал, напрягая свой негромки голос: -- Правильно, Вася! Вы меня ухайдакаете, точно. Но раньше я троих завалю! Троих ложу я, остальные рубят меня. Ты меня знаешь, Васька, и все вы меня знаете. Слово Сашки Семафора -- камень! Вы слышите меня, ребята? Троих -- я, остальные -- меня. Через минуту вхожу! На этот раз из ШИЗО не донеслось ни шороха. Саша сделал знак вохровцам и выхватил из внутреннего кармана телогрейки длинный, как кинжал, нож-пику, так называют такие ножи в лагере. Все это произошло одновременно: стремительно распахнулись двери, пронзительно сверкнул нож, и яростным голосом Семафор крикнул: -- Готовься, первые трое! Он ворвался в карцер, занеся над головой "пику", а все мы непроизвольно сделали шаг за ним, хоть никому из нас нельзя было переступать порога: вохровцы и начальство входят в зону без револьверов и винтовок. Нарядчики и коменданты и подавно ничем не располагают, кроме кулаков: оружие это мало годится для битвы с двенадцатью вооруженными бандитами. Удивительная штука психика: как только Семафор перепрыгнул через порог, нам всем услышались дикие вопли, стук падающих тел, звон сталкивающихся ножей. Уже через три секунды мы поняли, что это обман чувств: в изоляторе было могильно тихо. Мы стояли окаменев, не дыша, и еще раньше, чем в легкие наши ворвался непроизвольно задержанный воздух, из ШИЗО стали выходить люди. Впереди четко шагал побледневший, но улыбающийся Семафор, за ним опустивший голову Васька Крылов, и -- гуськом за Васькой -- вся его бражка отказчиков. В руках у Васьки вихлялся топор, другие отказчики держали ножи. Васька бросил топор к ногам Грязина, ножи отобрали вохровцы. Семафор стал рядом с Грязиным и смотрел, как коменданты строят отказчиков в колонну для вывода на работу. Грязин, ликуя, ударил Семафора по плечу. Тот засмеялся. -- Восемь ножей было у ребят,-- сказал он,-- Разъясните вашим вохровским Шерлок Холмсам, гражданин начальник, что они задарма едят казенный хлеб. -- Не восемь, а девять,-- поправил Грязин ласково.-- Ты забыл о своем ноже. Тоже придется сдать, Саша. -- Ах, еще мой! Лады, раз надо, так надо!-- Семафор полез во внутренний карман и достал оттуда крохотный ножичишко, примерно с треть его боевой "пики".-- Вот он. Получайте в натуре. Грязин покачал головой. -- Это не тот, Саша. -- Как же не тот? Обыщите, если не верите!-- Семафор с готовностью выворачивал свои карманы.-- Или прикажите вашим сыщикам из вохры устроить вселенский шмон. Эти постараются. -- Постараются! У двенадцати бандитов не нашли, у тебя найдут! Не думал, что ты считаешь меня таким дураком. Семафор выразительно пожал плечами, показывая, что говорить больше не о чем. Спустя некоторое время, когда мы поближе познакомились, я напомнил Семафору об усмирении давно уже к тому дню расстрелянного за убийства Васьки Крылова. -- Объясните мне, Саша, вот что,-- сказал я.-- Откуда эта шайка брала еду? Ведь ясно, что они не сидели на "гарантии". -- Нет, конечно. Они столовались, будьте покойны -- сало, мясо, сахар, одних тортов не хватало. -- Но как же это ускользало от глаз охраны? Ведь еду надо было проносить в карцер. -- А как от них ускользнули ножи и топор? Их тоже приносили снаружи. Попки, чего от них требовать! Повара знали, что, если они не накормят Ваську с его кодлом, нож в брюхо им гарантирован, как только те выйдут из кандея. Специально для таких дел имелось ведерко с двойным дном: вниз кладется что посытнее, а на второе дно наливается баланда -- мешай ее черпаками, пока не надоест. Я подумал и еще спросил: -- А почему вы не наказали поваров, когда узнали об их мошенничестве? Он удивился моей непонятливости: -- А зачем мне их наказывать? Я не начальник лагеря, за воровство на кухне не отвечаю. И к чему? Это ведерко могло и мне при случае пригодиться. Никто из лагерных комендантов не гарантирован от штрафного изолятора. Вы думаете, я мало сидел в кандее? ВАЛЯ ОТКАЗЫВАЕТСЯ ОТ ПРЕМИИ Женские бараки существовали в каждой из наших лагерных зон, но женщин и в лагере, и в поселке -- "потомственных вольняшек" либо освобожденных -- было много меньше, чем мужчин. Это накладывало свой отпечаток на быт в зоне и за пределами колючей проволоки. Женщины, как бы плохо ни жилось им в остальном, чувствовали себя больше женщинами, чем во многих местах на "материке". За ними ухаживали, им носили дары и хоть их порой -- в кругу уголовников -- и добывали силой, но добывали как нечто нужное, жизненно важное, в спорах -- до поножовщины -- с соперниками. Их не унижали фактом своего существования, не подчеркивали ежедневно, что ныне, в силу крупного поредения мужчин, они, женщины, хоть и приобрели первозначимость в труде и семье, но с какой-то иной вышки зрения стерлись во второстепенность. Женщины ценили свое местное значение, оно скрашивало им тяготы сурового заключения и жестокого климата. Я иногда читал письма уехавших подругам, оставшимся на севере: очень часто звучали признания -- дура была, что не осталась вольной в Норильске, а удрала назад на тепло и траву. Есть здесь и тепло, и трава, только здесь я никому не нужна, а вкалывать надо почище, чем в Заполярье. Такой порядок существовал до войны и первые годы войны, пока в каждую навигацию по Енисею плыли на север многотысячные мужские этапы. Война радикально переменила положение. Сажать в лагеря молодых "преступивших" мужчин стало непростительной государственной промашкой, их, наскоро "перевоспитав", а чаще и без этого, отправляли на фронт. Это не относилось, естественно, к "пятьдесят восьмой", но и поток искусственно выращиваемых политических заметно поубавился -- до конца войны, во всяком случае. И вот тогда прихлест женщин в лагеря стал быстро расти. В основном это были "бытовички", хотя и проституток и профессиональных воровок не убавилось, они просто терялись в густой массе осужденных за административные и трудовые провины. Хорошо помню первый большой -- на тысячу с лишком голов -- женский этап, прошагавший мимо нашего лаготделения в зону Нагорное, выстроенную для них. Коменданты и нарядчики еще с вечера разнесли по зоне потрясающую весть -- в Дудинке выгружают женщин, ночью их повезут в Норильск, днем они прошествуют на Шмидтиху. Из нашей зоны был хорошо виден вокзал внизу, и еще с утра свободные от работ высыпали к проволочным оградам -- не пропустить прихода поезда с женским этапом. В нормальный день стрелки на вышках не подпустили бы так близко к "типовым заборам" отдельных заключенных, соседство зека с проволокой можно было счесть и за попытку к бегству с вытекающими из того последствиями. Но сейчас у проволочных изгородей толпились не единицы, а сотни, и ни один не рвался в ярости либо в отчаянии рвать проволоку -- "попки" благоразумно помалкивали. Я в эти дни выходил в вечернюю смену и, конечно, не захотел пропустить женского этапа. Но в низины зоны -- она строилась террасообразно, вокзал лучше был виден из нижних бараков -- не пошел, там уж слишком густела толпа, а пристроился недалеко от вахты -- здесь тянулось шоссе от вокзала до рудника открытых работ и угольных шахт. -- Подходят, подходят! -- заорали из нижней толпы. Выгрузка этапа всегда дело долгое, а женского этапа особенно. Женщины, в отличие от даже самых непокорных уголовников, мало считаются с криками и руганью конвойных. И прошло не меньше часа от прихода поезда, прежде чем мы увидели ряды женщин, медленно поднимавшихся по горной дороге мимо нашего лаготделения. Это был первый чисто женский этап, который мне довелось видеть -- и он врубился в сознание навсегда. Еще многие тысячи женщин должны были прибыть в Норильск, еще многие годы поставка в лагеря женщин составляла важную долю героических трудовых усилий государственной безопасности. Но картина, подобная той, что открылась мне в первом этапе, уже так незнакомо ярко не повторялась. Шел сорок третий год самого кровавого столетия в истории человечества, шла самая жестокая война из всех, какие человечество знало. До нас, нестройно толкающихся у проволочного забора и живших в искусственном, сравнительно благополучном мирке, вдруг страшным обликом дошло, какие сегодня условия на "материке", на воле, которой нам всем так не хватало, к которой мы так жадно стремились... День был неровный и недобрый, шел сентябрь, самый непостоянный месяц в Заполярье. В дни этого месяца бывает, что светит солнце, и красно пылают тундровые мхи и кустики, томным золотом сияют лиственничные лески. Но бывают и муторные ледяные дожди, и первые снежные метели, и гололеды, рвущие электролинии и обламывающие ветви деревьев. В тот день была просто плохая погода, без особых выбрыков природы. Глухое небо просеивало мелкий дождь, под ногами хлюпало. С верховьев Угольного ручья -- междугорья Шмидтихи и Рудной -- дуло по-обычному, то есть для нас уже привычно, для новичков севера -- нестерпимо. Мы стояли у проволочных изгородей и смотрели на женщин, а женщины шли мимо и смотрели на нас. Мы с нетерпением ждали встречи с женским этапом, готовились, уверен, приветствовать подружек по несчастью веселыми криками, шутками, острыми лагерными словечками. Вместо криков и шутливых поздравлений мы молчали. Мы были подавлены. Не я один, все, стоявшие по эту сторону проволочного забора. Мы реально увидели картину, казавшуюся каждому непредставимой. В лагере уже начали выдавать зимнее обмундирование, но пока получали его строители, работавшие на открытом воздухе. В нашей эксплуатационной зоне лишь геологов снабдили полушубками, остальные еще носили летне-осеннюю одежду -- кто щеголял в телогрейках первого срока и кожаных сапогах, кто кутался в "беу" на плечах и чиненную сто раз обувь. Но какая бы одежда ни была на нас, мы не мерзли и не мокли. Лагерное начальство твердо -- по собственному неоднократному опыту -- знало, что плохая одежда неотделима от множащихся невыходов на работу. А массовые невыходы грозят выговорами и наказаниями и даже -- тоже было проверено -- грозным вопросом: "А по чьему вражескому заданию вы систематически срываете план?.." И летняя одежда у нас была летней одеждой для севера, в ней можно было перебедовать и неморозные снега, и неледяные ветры, и промозглую сырость с дождем. А мимо нас тащились трясущиеся от холода, смертно исхудавшие женщины в летней одежде -- да и не в одежде, а в немыслимой рвани, жалких ошметках ткани, давно переставших быть одеждой. Я видел молодые и немолодые лица со впавшими щеками, открытые головы, открытые ноги, голые руки с трудом тащившие деревянные чемоданчики или придерживавшие на плечах грязные вещевые мешки. И меня, и всех, кто стоял со мной у забора, резануло по сердцу -- в этапе были и совершенно босые, даже тряпок, скрепленных веревками, не было у них. Женщины двигались по диабазовому щебню нашей горной "грунтовки", кто проваливался с хлюпаньем в лужи, кто вскрикивал, напарываясь на острый камень. -- Сволочи!-- прошептал кто-то около меня. Я догадывался, к кому относится это проклятье. Вдоль женского этапа, с винтовками наперевес, браво держа дистанцию, вышагивала охрана. Не знаю, чего уж наши стрелочки боялись -- того ли, что женщины бросятся через колючую проволоку к нам, не добредя до своей законной "колючки", или что повалятся наземь перед нашей вахтой? Возможно, им хотелось показать нам и этапу, что они начальство, вершители судеб людей низшего сорта и верные охранители тех, кого надо охранять от таких, как мы. Но только проходя мимо нас, они громко и сердито покрикивали: "Не сбивать шагу! Держи равнение! Пятерка, шире шаг! Кому говорю -- не высовываться! Эй ты, иди вперед, а не вбок!" Женский этап двигался в гору в молчании, женщины не переговаривались между собой, не перекликались с нами. Только одна вдруг восторженно крикнула соседке, когда они поравнялись с вахтой: -- Гляди, мужиков сколько! -- Живем!-- отозвалась соседка. Я потом выспрашивал знакомых, наблюдавших женский этап, слыхали ли они еще какие-нибудь восклицания, обращения. И все подтверждали, что этап в тысячу женщин проследовал мимо нас в молчании. Только эти две женщины, которых я слышал, как-то выразили веру в наше доброе отношение и надежду на улучшение жизни. В нашей зоне допоздна не стихали шумные разговоры. Нас словно прорвало, когда последняя пятерка этапа прошла угловую вышку. Я постоял, послушал, что говорят, и воротился в свой барак -- готовиться к вечерней смене. Но и на заводе -- в управлении, в цехах, в конторах только и бесед было, что о женском этапе. -- Ну, голодные же, ну, доходные -- страх смотреть!-- кричал один. -- Подкормятся. Наденут теплые бушлаты и чуни, а кто и сапоги, неделю на двойной каше -- расправятся. Еще любоваться будем!-- утешали другие. -- Надо подкормить подруг!-- говорили, кто был помоложе.-- Что же мы за мужики, если не подбросим к их баланде заветную баночку тушенки. -- ... буду, коли своей не справлю суконной юбчонки и, само собой, настоящих сапог!-- громко увлекался собственной щедростью один из молодых металлургов.-- У нас же скоро октябрьский паек за перевыполнение по никелю. Весь паек -- ей! -- Кому ей? Уже знаешь, кто она?-- допытывался его кореш. Металлург не то удивлялся, не то возмущался. -- Откуда? Еще ни одной толком не видал. Повстречаемся, мигом разберусь, какая моя. И будь покоен, смазливая от меня не уйдет. -- Вот как повстречаться?-- деловито прикидывал опытный лагерник.-- В какую промзону их выведут? Если на рудник и шахту, пиши пропало -- там местных мужиков навалом. На разводе еще поглядим на красуль. А чтоб по-хорошему -- не пощастит!.. -- Нечтяк!-- радостно кричал тот же металлург.-- Выпрошу у знакомого коменданта пропуск на рудник -- и подженюсь до освобождения. Мой друг Слава Никитин, механик плавильного цеха, поделился со мной своими скорбными наблюдениями над женским этапом: -- Что делается на воле, Сергей? Юбку одна придерживала рукой, чтобы шматьями не отвалилась. Руки голые, шея голая, на голове одна волосяная кудель... И все в своем домашнем, ни на одной казенного. Ну, поизносились на пересылках и на этапе, понимаю. Но хоть бы одно настоящее пальто, хоть что-то похожее на настоящее платье... -- Война, Слава. И голодуха в тылу. Были, наверное, у каждой и пальто, и хорошее платье, и ботинки. У кого украли на пересылках, другие отдали за подкормку. Голод не тетка, слышал такую философскую истину? Мысль Славы, всегда прихотливая, скакнула в сторону. -- Ты их хорошо рассмотрел? Я всех сразу определил. Ты знаешь, я физиономист. -- Красивых не приметил,-- осторожно высказался я.-- Так, средней стати. Женщины, в общем, как женщины. С печатью времени на челе. -- Причем здесь чело? Стихи, наверное? Красивая, некрасивая -- не физиогномистика, а парикмахерское любование. Я вот о чем. "Пятьдесят восьмую" видно издалека, их не было, за это ручаюсь. И блатных не густо, десятка два-три от силы. Короче, бытовички. Чего-то по случаю уворовала, почему-то в колхозе не дотянула трудодней, на работу без оправдания не вышла... В общем, народ, а не интеллигенция. Нам шили преступления, каких в натуре не было. Этим и шить не понадобилось, сами преступали законы. У каждой своя вина. -- Что называть преступлениями, Слава? И вообще: в ту ночь, как умерла княжна, свершилось и ее страданье, какая б ни была вина, ужасно было наказанье. -- Опять стихи?-- подозрительно осведомился он.-- Поверь моему дружескому слову, когда-нибудь тебя за стихоплетство... -- Стихи, Слава. Только не мои. Мне до таких стихов, как Моське до слона. -- Это хорошо, что не твои. Рад за тебя,-- сказал он, успокоенный.-- Не то услышит грамотный стукач и накатает, что стихотворно клевещешь на государственную политику справедливого возмездия за преступления. В смысле строгого наказания всего народа за самую малую вину перед народом. Это тебе будет не умершая княжна. В рассуждениях Славы Никитина я не всегда различал, где он серьезен, а где иронизирует. Он, конечно, был физиономист, но особого толка -- находил с первого взгляда в лицах то, чего в них и в помине не было. Особенно это проявлялось, когда он предсказывал скверные намерения и скрытые преступления по тому, как человек смотрит исподлобья, либо по хитрой улыбочке, по нехорошему голосу, по порочным, а не трудовым морщинам на щеках. Он хорошо знал уголовников и ненавидел их -- это помогало правдоподобно предсказывать, что они совершат в любой момент. Но с нормальными людьми он чаще ошибался, он мало верил в исконную добропорядочность человека. Я как-то сказал ему, что Гегель считал человека по природе своей злым, а не добрым -- и с этой минуты Слава уверился, что в истории был один настоящий философ -- конечно же Георг Вильгельм Гегель. А если Слава ошибался, и объект его обвинительной физиогномистики не совершал скверных поступков, Слава вслух утешался: "Трус, не посмел на этот раз. Но ты еще увидишь -- такое вытворит, что охать и хвататься за голову!" Ошибся Слава и в классификации женского этапа. "Пятьдесят восьмая" статья присутствовала не густо, но все же была. А профессиональной воровкой и проституткой в этом этапе являлась чуть ли не каждая третья. Со следующими этапами их еще прибывало. Профессия, названная древнейшей, была не только первой из человеческих профессий, но и самой живучей. Формально за проституцию не преследовали, реально же активистками этого, видимо, очень нужного ремесла забивали все лагеря страны. Норильск не составлял исключения. До первого женского этапа, о котором я рассказывал, женщин не селили в особых зонах, а размещали их в бараках во всех лаготделениях -- лишь немного в стороне от мужских. Это особых трудностей не причиняло, даже коменданты не суетились чрезмерно, пресекая слишком уж наглые -- чуть ли не на глазах посторонних -- свидания парочек. Но к концу войны большинство женщин водворили в женские лаготделения. Женщин в Норильске стало гораздо больше, а на предприятиях и в учреждениях создавалось впечатление, будто их ряды поредели. Только специалисток не трогали со старых мест, для остальных женщин начальство придумало специфически женское занятие -- ручные наружные работы. Конечно, их одели в лагерную одежду, достаточно надежно защищавшую от холода и дождя, конечно, их подкормили, чтобы не валились от бессилия на переходе из зоны жилья в зону труда. Но вольного общения с мужчинами женщинам старались не давать -- сколько это было возможно. Это, естественно, не всегда было возможно. Любовь прокладывала свои дорожки в самой глухой чащобе начальственных запретов. Я как-то шел на границе зоны. На другой стороне проволочного забора, на улице поселка, бригада женщин разгребала лопатами снег. По эту сторону несколько мужчин перешучивались с женщинами. Одна кричала: -- Ребята, передайте Пашке из ремонтно-механического , что завтра наша бригада выводится на расчистку снега у плавильного. Пусть не собирает большого трамвая. Машка тоже будет, сегодня у нее освобождение. Пусть Костя из воздуховки приходит, она выйдет ради него, а то ей еще болеть. -- Передадим!-- орали с хохотом мужчины из промзоны.-- Придет ее Костя, не сомневайся. И насчет трамвая для себя не волнуйся -- будет! Так совершался уговор о деловом и любовном свидании. И "трамвай", то есть группу любовников для одной соберут, и некоего Костю на любовную встречу с другой приведут: каждой -- свое. Как я уже сказал, появление специальных женских зон только для общих работ привело к уменьшению женщин на промышленных площадках, где уже действовали разные заводы и цехи. И значение женщин, оставшихся на заводах и в учреждениях, -- и без того заметное в условиях, как любят писать в газетных статьях, "подавляющего большинства" мужчин -- быстро возросло. А как велико было это значение, доказывает забавное происшествие, случившееся на нашем Большом Металлургическом заводе в середине сорок четвертого года. Мы сидели в кабинете начальника плавильного цеха, ожидая важного совещания. В директорском фонде появилось несколько килограммов масла, мешок сахара и ящик махорки, нужно было распределить это богатство по цеховым службам для премирования лучших заключенных. Я пришел со списком своих лаборантов и прибористов, другие тоже держали в руках бумажки с фамилиями. Рядом со мной, за столом, покрытым красным сукном, сидели Ярослав Шпур, мой приятель, старший мастер цехового ОТК, и мало знакомый нам Мурмынчик, лагерный работник, что-то вроде заведующего клубом или инспектора культурно-воспитательной части. Мы знали, что в недалеком прошлом он был профессором истории музыки в известной всей стране консерватории, долго бедовал на общих работах и в тепло попал сравнительно недавно, заплатив за это, кому следовало, извлеченным изо рта золотым зубом. Мы со Шпуром тихо беседовали, а Мурмынчик сидел молча и прямо, ни к кому не оборачиваясь и ни с кем не разговаривая. Он был лет сорока, седоватый, худой и хмурый. Левый его глаз подергивался тиком, правый глядел пронзительно и высокомерно. -- Серьезный мужик,-- шепнул я Шпуру.-- Не могу без улыбки смотреть на него. -- Серьезный,-- согласился Шпур тоже шепотом.-- Не все легкомысленные, как ты. Надо уважать положительных людей. В кабинет вошел начальник цеха Владимир Ваганович Терпогосов, и совещание началось. Собственно, никакого совещания не было. Мы знали заранее, сколько человек каждому из нас надлежит представить на премирование, и молча протягивали Терпогосову наши списки. Он ставил утвердительную галочку против фамилии или вычеркивал ее своим огромным, как жезл, начальственным карандашом -- раньше такими карандашами пользовались одни плотники. Мой список был просмотрен в минуту и сдан сидевшему здесь же секретарю. О кандидатурах электриков и механиков слегка поспорили ("Штрафовать вас нужно за безобразное обслуживание, а не награждать"-- высказался Терпогосов), потом и эти списки отправили на исполнение. Но над бумажкой Шпура Терпогосов задумался. -- Это кто же Семенова?-- спросил он, постукивая карандашом о стол.-- Не Валя? -- Валентина,-- ответил Шпур. На подвижном лице Терпогосова изобразился ужас. -- Ты в своем уме. Шпур? Да ведь это шалашовка! Сколько раз ты сам приходил ко мне с просьбой убрать ее подальше от вас. Хуже Вали нет работницы на заводе, а ты вздумал ее премировать. Все, что Терпогосов говорил, было правдой, но Ярослав не признавал правды, если она колола глаза. Недаром его считали самой упрямой головой на заводе. Я знал, что Валю он внес в список для количества, чтобы полностью выбрать отпущенный ОТК лимит премий, а не для того, чтобы ее персонально облагодетельствовать. Мысль о том, что он не сумел отстоять своего работника, была для него непереносима. Мгновенно вспылив, он кинулся в спор, готовый сражаться до тех пор, пока не пригрозят карцером за строптивость или не прикажут убираться из кабинета -- это было простейшим окончанием затеваемых им дискуссий. Начальство довольно часто прибегало к подобным категорическим решениям в запутанных случаях. Раздосадованный Терпогосов прервал Шпура уже на третьем слове и обратился к нам. -- Вы знаете Валю. Прошу высказать свое мнение. Да, конечно, Валю мы знали. И высказать мнение о ней могли. Совещание у Терпогосова проходило, когда на нашем заводе имелось всего пять женщин и они работали среди пятисот мужчин. Однако и это было еще не все. Валя была не только одна из пятерых, но и единственная -- молодая, красивая, веселая и доступная каждому, кто не сквалыжничал, добиваясь ее. О ее неутомимости и щедрости в любовных делах рассказывали прямо-таки невероятные истории, и она их не опровергала. Поклонники ее никогда не соперничали, им хватало -- главным образом, за это ее и превозносили. А я, если на всю честность, даже не подозревал до нее, что у девушек бывают такие великолепные серые глаза, такие тонкие, солнечного сияния длиннющие волосы и такая дьявольски узкая талия при широких -- почти мужских -- плечах. И мы знали, конечно, что контролером ОТК она только числится, во всяком случае, слитков никеля с ее клеймом не смог бы разыскать самый дотошный приемщик. Зато Валя легко обнаруживалась во всех местах, где ей не полагалось быть -- на рудном дворе, в электромастерской, в конструкторском бюро, в коридоре заводоуправления, на газоходах, в потайных комнатушках аккумуляторных и высоковольтных подстанций. Обычно ее кто-нибудь сопровождал, девушке одной небезопасно слоняться среди изголодавшихся мужчин, и каждый раз это был другой сопровождающий -- в зависимости от того, куда она забредала.После наших выступлений Шпур потух. Даже он понял, что дальше спорить нет смысла. Но тут попросил слова Мурмынчик. Мы говорили сидя, он церемонно встал. Проведя рукой по стриженной голове -- прежде у него, вероятно, были густые волосы -- он проговорил сухо и неторопливо: "Я разрешу себе не согласиться с уважаемым большинством" -- и после этого произнес настоящую речь,-- не три минуты, не пять, наконец, как принято было на совещаниях, а на все сорок. Он не высказывался в прениях, как мы, но словно читал лекцию, распределяя материал от звонка до звонка. Но суть была не в метраже его речи. Суть была в том, что уже через минуту мы, зачарованные, не отрываясь, смотрели в его лицо, ловили каждое его слово, упивались его глуховатым, страстным голосом -- он умел говорить, этот не то инспектор КВЧ, не то заведующий клубом. О чем он говорил? Не знаю. Что-то о бедных девушках, которых мы толкаем на преступление своей бездушностью. Или, может, о том, что человеку свойственно питаться и стремиться к уюту и что униженный, лишенный уюта и достаточной пищи, истощавший и одинокий, он ни перед чем не остановится, чтобы удовлетворить свои естественные влечения. Во всяком случае, хорошо помню, Мурмынчик призывал нас поверить в чистоту человеческой души и обещал, что на доверие никто не ответит подлостью. -- Скажите самому гадкому преступнику, только искренне, от сердца скажите ему: "Верю, что ты хороший, верю и знаю это о тебе" -- и человек станет лучше. А здесь не преступник, восемнадцатилетняя наивная девушка, что она знает, что умеет? Протяните ей руку помощи, она не отвергнет ее, нет!-- так великолепно закончил свое выступление Мурмынчик, не то инспектор, не то заведующий. Долгую минуту мы молчали, придавленные его обвинениями. -- Н-да!-- ошеломленно сказал Терпогосов. -- Именно!-- мрачно подтвердил Ярослав Шпур. -- Ничего не возразишь!-- поддержал еще кто-то. Терпогосов был человек вспыльчивый, добрый и решительный. На заводе его любили все -- заключенные, вольнонаемные, даже четыре остальные -- кроме Вали -- женщины. Он вообще был из тех, кто должен нравиться женщинам. Думаю, быстрее всего к нему привязывались дети и собаки, ибо у детей и собак особое чутье на хорошего человека. Но проверить эту уверенность я не мог -- детей в нашем поселке почти не было, а местных собак с первого дня их жизни воспитывали в ненависти к людям, меняя их природный характер по правилам передовой науки. -- Ладно,-- сказал Терпогосов Мурмынчику.-- Если у этой Вали сохранилось хоть десять процентов тех душевных качеств, о которых вы говорили, заглохнуть им не дадим. И он распорядился секретарю: -- Срочно разыскать и доставить сюда Валю! Пока Терпогосов просматривал оставшиеся списки, я заговорил с Мурмынчиком: -- Приходилось слышать знаменитых профессоров, таких ораторов, как Луначарский,-- сказал я.-- Но ваша сегодняшняя речь по форме лучше всего, что я до сих пор слышал. Он даже не обернулся. Мое мнение его не интересовало. Я продолжал: -- Такое великолепное умение, конечно, помогает работе культурника. Тогда он немного смягчился и проворчал: -- С бандитами тоже надо разговаривать, как с людьми. -- И я так думаю. Но вот на профессиональных проституток из Нагорного лаготделения даже ваша речь вряд ли подействовала бы. Он сказал сухо: -- Во всяком случае, я кое-что сделал, чтобы не умножать их армию. -- Не понимаю вас. -- Сейчас поймете. В наше отделение временно перевели одну женскую бригаду -- слыхали? Половина -- чечено-ингуши и прочие проштрафившиеся в войну народности. Так вот, там было четверо девушек, еще не испорченных девушек, понимаете? Боже, как их обрабатывали! Таскали подарки, вещи и еду, устраивали на легкую работу, в теплое помещение -- только чтоб поддались. Ну, одна не стерпела, завела лагерного "мужа", нашего же коменданта, сейчас она работает в больничной лаборатории. А трех я отстоял, я вдохнул в их души стойкость. В отместку их заслали на карьер, мучают холодом и голодом, непосильным трудом. Но они вытерпят до конца. Я в них уверен. У меня было дурацкое свойство, оно всегда мне мешало -- я не столько вслушивался и вдумывался, сколько вглядывался в то, что мне говорили. Я увидел этих троих девушек, полузамерзших, грязных, вечно голодных. Они ломали Кирками бутовый камень, их засыпал снег, опрокидывал ледяной ветер. И дома, в зоне, их не ждет друг -- случайный и недолгий, но горячий и верный -- они бредут под конвоем, мечтая только об отдыхе, единственном доступном благе. -- Да, до конца,-- сказал я.-- До конца своего срока, конечно. Сейчас им по двадцати, этим девушкам, на волю они выйдут рано состарившимися тридцатилетними женщинами. Так и не видать им жизни! -- Что вы называете жизнью?-- возразил он сурово.-- Нужно точнее определить этот неясный термин. Мы не успели определить неясный термин "жизнь". В кабинет ворвалась оживленная Валя. Она остановилась у стола, взмахнула своими удивительными праздничными волосами, улыбнулась дерзкой, самоуверенной, манящей улыбкой. Она откинула назад голову -- ее большие, широко расставленные груди были нацелены на нас, как пушки, серые глаза светились, яркие губы приоткрылись. Нет, она не дразнила нас, одиноких, она знала, что ее вызвали по делу. Но она была уверена, что никакое дело не помешает нам любоваться ею, она лишь облегчала нам это непременное занятие. -- Я здесь, гражданин начальник,-- сказала она Терпогосову звонко. -- Ругать будете? Терпогосов не глядел на нее. Он был тогда неженатым, так ему было легче с ней разговаривать. -- Вот что. Валя,-- сказал он.-- Ругать тебя, конечно, надо -- поведение не блестящее... Тут мы премии распределяли для лучших работников. Ну, до лучшей тебе далеко... Однако есть мнение -- поддержать тебя авансом, материально помочь встать на честную дорогу, а ты в ответ на это исправишься. Как -- не подведешь нас? Оправдаешь доверие? -- Простите, гражданин начальник, -- сказала Валя, -- а велика премия? Терпогосов вспыхнул, мы тоже почувствовали неловкость -- речь шла о высоких принципах, а Валя примешивала к ним какую-то базарную торговлю. -- Да не маленькая,-- ответил Терпогосов, стараясь сдержать раздражение,-- но и не огромная, конечно. Время военное, фонды скудные. Ну, полкило сахара, граммов двести масла, пачка махорки... -- Одну минуточку!-- воскликнула Валя.-- Я сейчас вернусь! И не успели мы остановить ее, как она выбежала из кабинета. Мы в недоумении переглядывались. Терпогосов озадаченно рассмеялся, Ярослав Шпур нахмурился, один Мурмынчик холодно глядел поверх наших голов -- левое нижнее веко у него подергивалось. Валя возвратилась назад меньше чем за пять минут. Она с усилием тащила увязанный пакетом пуховый платок. Широким движением рванув узел, она вышвырнула на стол содержимое пакета. По сукну покатились коробки мясных консервов, пачка сахара, килограммовый ком масла, печенье, папиросы. Это было, конечно, не лагерное довольствие, тут собрали, по крайней мере, полумесячный паек вольнонаемного. -- Раз у вас фонды скудные, я немного добавлю,-- с вызовом сказала Валя.-- Мне не жалко, все это я заработала за сегодняшнее утро. Терпогосов первым овладел собой. -- Что ж, добавка твоя принимается,-- сказал он.-- А пока можешь идти. Когда мы немного успокоились, я обратился к Мурмынчику: -- Мне кажется, все-таки на эту Валю ваши речи не подействуют -- не так разве? Он ответил высокомерно: -- Не знаю. Я с ней еще ни разу по-настоящему не беседовал. Не хочу гадать. ЯЩИК С ДВОЙНЫМ ДНОМ Это малозначительное происшествие произошло вечером шестого ноября сорок четвертого года. Я готовился встретить годовщину революции. В лагере нам, конечно, было не до праздников. Некоторые из официальных торжеств -- например, день сталинской конституции -- мы сознательно проводили не в бараке на отдыхе, а как обычный день в цехе -- мы лучше всех знали, как эта хорошо написанная конституция выглядела на практике. У нас не было причин кричать ей ура. Но Новый год и Первое мая мы отмечали. И разумеется, самый высокий из наших праздников, годовщину штурма старого мира, мы чтили свято и неукоснительно. Мы не очень торжествовали в этот день, для радости не набиралось достаточно оснований - нам иногда казалось, что многие из лучших принципов революции навек утрачены или унижены. Но мы вспоминали ленинские идеи, а не действительность. Мы говорили друг другу: "Люди пришли и уйдут, идеи останутся:-- они еще возобладают!" А в этот год была и своя особая причина для торжества -- фашизм отступал, на всех фронтах, война шла к концу Итак, я готовился к празднику. Я достал заветную бутылку со спиртом, предназначенным для заливки в приборы, и честно разделил ее пополам: первую половину -- для технологии -- убрал в шкаф, вторую -- на вечер -- долил водой и выставил за окно остудить. Потом я оглядел мои съестные запасы. Еды набралось невпроворот, или -- точнее -- "невпроед": буханка черного хлеба, сухой лук, сухая картошка и запасенная еще с лета банка свиной тушенки с лярдом. Всего здесь могло хватить человека на три-четыре. Как раз столько нас и должно было собраться -- я, мой друг Слава Никитин и лаборантка Зина, моя ученица, озорная и хорошенькая девочка, которую я оберегал от местных соблазнов и именно с этой целью пригласил поужинать с нами. В молодежном общежитии у них подготавливалась пьянка, обычно такие "мероприятия" заканчивались скандалами, мы же со Славой были народ смирный. Это, конечно, не шампанское и даже не портвейн,- бормотал я, доставая остуженную бутылку -- на дворе стелился сорокаградусный мороз, и тепло из спирта улетучивалось быстро,-- но на крепость жаловаться не будут. В этот момент зазвонил телефон. Я сунул бутылку в тумбочку и схватил трубку. Это был Слава. - Ты знаешь, что произошло? - спросил он. В его голосе звучал надрыв. Таким мрачным тоном Слава разговаривал лишь с начальством, когда выпрашивал спирт на "желудок": у него начиналась язва, которую он одурманивал градусами, чтоб не разрослась. Для меня, своего близкого друга, Слава приберегал иные тона: насмешку, веселую презрительность, радостный смех. Ничего этого сейчас и в помине не было. - Не знаю,-- признался я.-- А что? -- А то! Забился как паук в свою лабораторию.Подрубаев только что закончил доклад на торжественном партийном собрании завода. - О чем же доклад? -- О последних достижениях астрономии! О чем доклад шестого ноября? Разумеется, о седьмом ноябре. Об Октябрьской революции -- понятно? - Теперь понятно. Не вижу пока повода для огорчений. -- Сейчас увидишь. Знаешь, что он сказал в докладе? Он говорил о тебе! Он кричал о тебе, размахивая кулаком. Он брызгал на тебя слюной. Он ругал тебя последними словами. -- Подрубаев? Обо мне? Кричал? - И размахивал кулаком! И ругался! И брызгал слюной! -- Не понимаю. Слава, ты всегда преувеличиваешь! -- Никаких преувеличений. Говорю тебе, он докладывал об Октябрьской революции. А как можно при этом забыть о тебе? Подожди, не перебивай! Он сказал, что нас, то есть их, вольняшек, со всех сторон захлестнули заключенные всяческие террористы, шпионы, вредители и прочие контрики. Многие из этих гадов пробрались на командные посты, в их руках ключевые позиции на заводе, по существу они ведут производство. -- Но ведь это правда -- мы ведем производство.. - Говорю, не перебивай! Он сказал, что завод отдан в лапы врагу, понимаешь? И что мы работали хорошо лишь для вида, чтобы скрыть свое змеиное нутро. И что эти "мы", террористы-механики, шпионы-химики и диверсанты-металлурги,-- это - я, ты, Наджарьян, Либин, Лопатинский, Кирсанов, Вйтенз, Калюсский... И что нас надо окружить жестокой бдительностью и беспощадным недоверием. И что вместо этого многие партийцы дружат с нами, таскают нам продукты... Он вопил на весь зал: "Мы будем гнать таких людей из партии, отдавать их под суд за связь с заключенными! Потеря бдительности -- преступление, пусть все это помнят!" Каково? -- Кто тебе рассказал? - Электрик Сорокин. Он пришел с собрания расстроенный, достал из несгораемого шкафа немного спирта -- и деру! "Боюсь оставаться -- еще какая-нибудь сволочь донесет Подрубаеву". Вот так оно очаровательно поворачивается. Я молчал. -- Ты чего раздышался как паровоз? Не сопи изреки что-нибудь. -- Что мне сказать? В том, что он помянул нас бранью, неожиданного не вижу. Вот если бы он объявил, что мы достойны сожаления за несправедливую участь, похвалил за работу -- точно неожиданность! -- Еще чего захотел! -- Да, захотел! Всегда буду хотеть правды, как бы она ни была неожиданна. -- С тобой скучно разговаривать! Ты желаешь невозможного. -- По-моему, ты желаешь того же, иначе не огорчился бы от доклада Подрубаева. - Ладно. Всех благ! Иду в зону спать. -- Слава, мы же намеревались попраздновать. У меня спирт, закусь. -- Нет настроения. Спирту я уже нахлестался. Поцелуй от моего имени Зиночку, от своего ты никогда не решишься на такой смелый поступок. Пусть все теперь пропадет, черта с два я буду им работать как проклятый, слышишь, Сережка? Черта с два! Больше дураков не найдут! -- Слава!.. -- К дьяволу на рога! Чтоб сутками не вылезать с печи, при ремонте неделями спать на столе в конторке -- нет уж, хватит! Под конвоем на аварию, это пожалуйста, а больше ни шагу, ясно! Не смей, не хочу слушать! Я тебе уже сказал -- иди в задницу! Поцелуй Зиночку! Я пошел. Он бросил трубку. Я сидел перед телефоном подавленный. Нет, я не лгал Славе, утешая его, что в докладе не вижу ничего неожиданного. Доклад, о котором я мечтал, нельзя было прочитать на торжественном собрании, если только не появилось желания распроститься со своей головой. Я не мог переварить другого. Я не понимал, как такую речь произнес Подрубаев. Он появился у нас недавно -- воевал на Кольском полуострове, демобилизовался из армии после ранения и надумал потрудиться где-нибудь на полюбившемся ему Севере. Специальности у него не было никакой, так, семь классов образования и парочка краткосрочных курсов. В лагерной системе Берия партийная работа была на задворках, на нее шли с неохотой еще и потому, что партийные работники получали мизерные оклады в сравнении с хозяйственниками и третьеотдельцами. В этом особом мире партийные должности старались превратить в партийные нагрузки, именно нагрузки -- дополнительная ноша сверх основной, нечто, что можно, покряхтывая, тащить через пень колоду. Нужно было ни на что не годиться как администратор или очень уж крепко любить эту деятельность, чтобы согласиться у нас на пост освобожденного партийного работника. Мне казалось, что в Подрубаеве действуют обе эти причины. Он, конечно, в производстве не разбирался и командовать людьми не умел. И он любил свою малоавторитетную в наших местных условиях работу! В его речах полузабытое слово "партия" звучало если и не так часто, как всемогущая формула "Сталин", то, во всяком случае, довольно весомо. Кое-кто из тех, кто распоряжался нашими жизнями, уже начал на него косо поглядывать. Мы, разумеется, предвидели, что ужиться в Норильске Подрубаев не сумеет, и спорили, каков будет его конец -- просто ли перебросят на другую должность, вышибут ли с бесчестьем на "материк", или подберут ключи посерьезней. Мне он нравился. Он разговаривал со мной как с человеком. Он расспрашивал о моем прошлом, интересовался, почему я сижу и есть ли у меня шансы на досрочное освобождение. Он не мог не знать, что подобные расспросы строжайше запрещены, но пренебрегал запретом. После какого-то разговора мы дружески пожали руки. У него было хорошее лицо -- открытое, курносое, большеротое, с умными голубыми глазами. Люди с такими лицами веселы и бесхитростны. И этот человек злобно позорил нас, заключенных, грозил наказаниями тем, кто к нам хорошо относится! Таков был факт. Факт этот нельзя было принять, он был слишком отвратителен! Другой пусть, от другого бы я стерпел - но Подрубаев! Меня корчило от омерзения, мне хотелось наждаком содрать с кожи память о нашем недавнем рукопожатии. "Он же мог не называть фамилий! -- горестно размышлял я. - Его предшественники так и докладывали на торжественных собраниях -- глухая фраза о заключенных, но -- никаких фамилий. Нет, ему захотелось лизать ноги начальству, он и лизал, публично лизал, зарабатывал подленький авторитет у подлецов!" Я кипел, меня мутило и распирало. Я вскочил и, матерясь, забегал по своей крохотной комнатушке. Движение быстро утомило меня. Я спросил себя -- чего ты распсиховался, дурак? Крыша тебе на голову свалилась, что ли? Какой-то прохвост обругал тебя, только всего! Мало тебя оклеветали и поносили? К брани не привыкать, возьми себя в руки. Это еще не самое страшное - брань. Вежливые следователи, бесстрастные судьи куда пострашнее -- они не ругаются, а ломают жизнь. Я прикрикнул на себя -- довольно, слышишь, довольно! Они хотели отравить тебе праздник, не дай им этой радости! Все можно у тебя отнять -- личное счастье, свободу, здоровье, даже саму жизнь. Но до мыслей, до чувств, до мироощущения твоего им не дотянуться. Они не всевластны, нет! Солнце так же поднимется на небо, те же звезды выйдут вечером на дежурство -- славь мир, раскинувшийся вокруг тебя, он недосягаем для жадных лап! Славь праздник рождения нового века, величайший из праздников твоих -- его у тебя не отнимут! Повернись к пройдохам спиной, гляди вперед: горизонт затянут тучами, но над тучами -- ясное небо! Так празднуй же свое небо, забудь хоть на час о затоптанной сапогами земле! Эти выспренние мысли успокоили меня. Я всегда утешал себя абстрактными рассуждениями. Они вздымались до таких вершин, где высота превращается в пустоту. Чем они были темней, тем казались мне глубже. Давно доказано, что каждый сходит с ума по-своему. Во всяком случае, каждый по своему успокаивается. Я вышел в соседнюю комнату. Две моих лаборантки, комсомолки Зина и Валя сидели у стола, тихо беседуя. Они конечно, слышали, как я метался по своей комнатушке, может быть, до них донеслась и брань. Я не стал уточнять, давно ли они тут. Валя, очевидно, тоже раздумала идти в свое общежитие, где после торжественного собрания ребята устроят пьянку. Втроем мы скучать не будем. Праздник удастся на славу. - Девчата! -- сказал я, любуясь их милыми рожицами. Зина была порывиста, худа и дерзка на язык, коротышка Валя едва ли произносила больше двух слов в час (самая смирная среди лаборантов). -- Закатывайте рукава. Вот сухая американская картошка. Если через полчаса она не разварится, как белорусская бульба или, на худой конец, украинская и бараболя, то грош вам цена. Не ждите тогда, что я подыщу женихов среди наших ребят. Они со смехом схватили пакет с картошкой. Зина носилась из угла в угол, включила плитку, достала соль и масло. На спираль поставили жестяную банку из-под томата, отлично заменявшую у нас кастрюлю. Вода уже собиралась закипеть, как дверь на лестницу раскрылась и на пороге появился Подрубаев. Если бы в нашу комнатушку ворвался Змей Горыныч, он произвел бы на моих девчат меньшее впечатление, чем Подрубаев. Они вскрикнули, побледнели и окаменели. Они глядели на него округленными глазами. Я сразу понял, что они осведомлены о его сегодняшнем докладе. Злой, настороженный, Подрубаев медленно приближался. Пока он шел, я лихорадочно обдумывал, чем его появление грозит Зине и Вале. Они были вдвоем, следовательно, приписать интимную связь со мной не удастся. Зато в самой страшной -- духовной связи с заключенным он вполне сумеет их обвинить. А за это обычно выгоняют из комсомола и дают "двадцать четыре часа" -- немедленную высылку. -- Это еще что за куховарство? -- спросил он лаборанток, переводя с одной на другую недобрые глаза,-- Кто вам разрешил остаться в нерабочее время? За девушек поспешил ответить я: -- Все в порядке, гражданин начальник.-- Я не мог назвать его сегодня обычным обращением Василии Федотович.-- Я задержал девчат, чтобы они заполнили рабочие журналы. Записи сделаны, и лаборантки уже собрались уходить. А картошку варю я, надо же отметить праздник... Он слушал меня с недоверием. Он хмуро следил, как девушки торопливо одеваются. Сам он даже не расстегнул шубы, хотя в комнате было жарко -- нас подогревала через стену обжиговая печь. -- В другой раз чтоб этого не было,-- сурово сказал он мне и лаборанткам.-- Идите домой и помните, что здесь производство, а не гулянки. Девушки не ответили. Первой выбежала Зина, за ней поспешила более медлительная Валя. Я запер за ними. Подрубаев кивнул на другую дверь, через которую он вошел: - Эту тоже! Надо побеседовать без помех. Я повернул ключ и во второй двери. Лицо Подрубаева вдруг стало меняться, злые складки на щеках распрямились, глаза подобрели. Передо мной стоял тот Подрубаев, которого я знал до этого дня. Только теперь он расстегнул свою тяжелую шубу -- вытащил из одного кармана бутылку шампанского, из другого завернутый в бумагу пирог. Бутылку и пирог он поставил на стол, а рядом положил наполовину использованную рабочую карточку вольнонаемного -- талоны на сахар и масло. После этого он крепко потряс мою руку обеими руками, С праздником, Сергей! От души желаю, чтоб на двадцать восьмом году революции ты наконец получил свободу. Следующий Октябрь встретим у меня дома. Мы с женой отоварили по литеру две бутылки шампанского, так что эту можешь спокойно... А пирог жена испекла для тебя, вы незнакомы, но это ничего, я ей говорил о тебе -- видишь, тонкий, чтобы незаметно в кармане,. Ну, я пойду, дома заждались, я ведь полтора часа после заседания пережидал в кабинете, пока уберутся. Народ всякий, сам понимаешь. - Возьмите у меня деньги,-- сказал я, доставая кошелек. Он с укором посмотрел на меня. - Зачем ты меня обижаешь? Я же от души! Жена тоже передает привет. Я вас потом познакомлю, она такая сердечная!.. Ну извини, я пошел. Он с осторожной торопливостью спустился по темной лестнице, а я возвратился в свой кабинетик. Прежде всего я выставил на холод бутылку шампанского, потом вызвал вахту лагеря. По телефону не видно, заключенный ты или "вольняшка", и мы этим временами пользовались. Я постарался, чтоб мой высокий, "неубедительный", как утверждали приятели, голос звучал на этот раз медленно и низко -- охрана, как и большинство людей на земле, уважала басы, а не тенора. -- Старший дежурный по вахте старшина Семенов слушает,-- отрапортовал в трубке быстрый голос. Сразу было понятно -- служака, молодой, всеми силами выставляющийся парень. - Кто, Семенов? -- прорычал я, -- Ага, Семенов! Значит так, Семенов, пошлешь немедленно стрелочка в пятнадцатый барак и извлеки оттуда сукина сына Никитина, механика плавильного цеха. На ватержакете авария, надо его сюда. Никитина знаешь, Семенов? -- Так точно, товарищ начальник!-- отбарабанил старший дежурный.-- Никитина знаю. Сам пойду для верности. А куда доставить зека Никитина? -- Куда? Мда... надо подумать. Я то ухожу домой, гости ждут. Вот что, Семенов. Доставишь зека Никитина в лабораторию теплоконтроля и сдай под расписку начальнику лаборатории. За срочность доставки отвечаешь лично. Ясно? -- Ясно, товарищ начальник! Простите, товарищ начальник, с кем я разговариваю? -- Не ожидал, Семенов,-- прохрипел я утробно.-- Кого-кого, а меня ты должен узнавать по голосу. Фамилию-то я могу назвать всякую -- соображаешь? -- Правильно, товарищ начальник! Сообразил! Будет исполнено, товарищ начальник! Я отсмеялся и посмотрел, готова ли картошка. От сухой картошки шли свежие запахи. Она булькала и разваривалась, готовясь превратиться в пюре. Я присел около плитки на табуретку и, помешивая варево, задумался. Я размышлял о себе, о Славе, о Подрубаеве, об убежавших в страхе Вале и Зине, о незнакомой сердечной женщине, испекшей мне пирог,-- о всем нашем странном времени. Передо мной одно за другим возникали лица людей, проносились темные фигуры -- я пытался уловить в их облике смысл эпохи, ее глубоко запрятанную, невидимую с поверхности суть. Но эпоха не походила на отдельных людей, даже миллионы лиц и фигур не исчерпывали ее. Надо было разбираться не только в облике и поступках, но и в тайных мыслях и чувствах всех этих людей, а я не мог разобраться в самом себе -- где мне поднять такую задачу? Помню, что некоторое время меня занимал вопрос, кто кого больше испугался, когда Подрубаев очутился лицом к лицу с девушками -- они его или он их? Потом я решил, что больше всех испугался я, и покончил на этом бесцельные размышления. На лестнице загрохотали шаги двух человек. В лабораторию ввалился покрытый снегом, совершенно ошалевший Слава. За ним, не отпуская его дальше чем на шаг, двигался невысокий, востроносый стрелок с винтовкой. - Вы будете начальник теплоконтроля? - спросил он. -- Я. В чем дело? - Приказано вручить вам под расписку зека Никитина по случаю аварии на плавильной печи. -- Понятно. Присядьте, пока я напишу расписку. Слава с тревогой схватил меня за руку. -- Какая авария? Где? Кессоны прогорели, что ли? Я должен немедленно бежать на ватержакет... Я сделал знак глазами, чтоб он больше не смел меня расспрашивать. С этой минуты Слава был уверен, что случилось несчастье, о котором при постороннем нельзя и упоминать. Я еще подлил масла в огонь, бушевавший у него в груди. -- Успокойтесь, Никитин! -- сказал я строго. - Авария такого сорта, что придется возиться всю ночь. Раньше отпустим конвой, а потом займемся ею. Ваша фамилия, старшина? -- Семенов, -- стрелок с жадностью втянул в себя запах, струившийся из консервной банки на плитке.- Повезло вам -- картошку достали... -- Заключенным всегда везет, разве вы не знали?-- сказал я, вручая ему расписку.-- Как погода на дворе Семенов? -- Дует пурга-матушка! И морозец градусов тридцать. Теперь мне топать обратно два километра. Желаю успеха в ликвидации аварии. В такой день авария -- ой, нехорошо... Начальство сердилось по телефону, просто страх!.. -- Минуточку, старшина! -- Я вынес из своей комнаты бутылку разбавленного спирта, три стакана и тушенку.-- Заправься на дорогу! Мы подняли стаканы и чокнулись. -- За здоровье Октября! -- сказал стрелок и набросился на еду.-- Чтобы вам свободу поскорее, ребята! Когда он ушел, Слава, до того старавшийся сохранять спокойствие, бешено сорвался с места: -- Совесть у тебя есть? Что случилось? Я позвоню в плавильный цех. -- Возьми стаканы и спирт и перенеси их в мою комнату, -- ответил я. -- Это единственное, что от тебя требуется. Остальное я сделаю сам. -- Не шути! Я чуть с ума не сошел, пока добирались. Хотел прямо в цех, стрелочек заупрямился -- нет, только к тебе. Пойми же, меня с нар подняли, я ничего не знаю! Так есть авария или нет на ватержакете? Болван, чего ты молчишь? Я сел у стола и важно вытянул ноги. -- Не вижу почтения, Слава. Не забывай, что я написал на тебя расписку -- до утреннего развода ты у меня в руках. Короче, болван отставляется. С ватержакетом ничего не произошло. А теперь открой форточку и достань бутылку шампанского! "НОГИ" ДЛЯ БЕСКОНВОЙНОГО ХОЖДЕНИЯ В 1943 году в Норильский комбинат прилетел новый главный инженер -- Виктор Борисович Шевченко. А так как в это время начальник комбината Александр Алексеевич Панюков находился, по случаю болезни, в длительном отпуске на "материке", то Шевченко сразу уселся в оба верховных комбинатских кресла -- начальника и главного инженера. Появление нового руководителя было ознаменовано собранием в ДИТРе -- доме инженерно-технических работников -- местных начальников всех рангов и калибров. На этом собрании Шевченко произнес свою тронную речь. О том, как происходила встреча главного начальника с подчиненным ему начальством, нам с воодушевлением поведал главный энергетик Большого металлургического завода -- БМЗ -- Сергей Яковлевич Сорокин, присутствовавший на собрании. -- Ребята, он невысок, полный, лысый и вообще -- полковник,-- рассказывал Сорокин в своем кабинете группке самых близких своих зеков -- мне, Василию Лопатинскому, Мстиславу Никитину, Павлу Кирсанову. -- А шинель у него, ребята, я посмотрел, обтрепанная, не то с чужого плеча, не то от рождения второго срока. И пуговица одна повисла, нитка длинная, не сегодня завтра оборвется. Еще не видал таких несолидных полковников. Нашим орлам из третьего отдела, ну, Племянникову или Двину из УРЧ лагеря, не говорю о начальнике лагеря Волохове, он ни в подметки... А что говорил! Что говорил! -- Ха, полковник! -- легкомысленно высказался Кирсанов. -- И генералов видали на этой должности Панюков -- генерал-майор, наш бывший Авраамий Завенягин генерал-лейтенант был, теперь, наверное генерал-полковник. Простым полковникам Норильский комбинат не под силу. -- А что он все-таки говорил?-- поинтересовался Никитин. -- Вот я и говорю -- что говорил! Непостижимо, одно слово. Только вот что, ребята, вы у меня контрики... Так чтоб на сторону -- ни звука. Лишь для внут-реннего употребления. Для внутреннего употребления у нас был спирт который, кстати, для моей лаборатории в количестве от трех до пяти килограммов в месяц -- как когда -- визировал тот же Сорокин. Но мы, разумеется, дали слово быть немее могил. -- Он бывал у Лаврентия Павловича Берия,-- продолжал Сорокин выбалтывать служебные тайны своим приближенным зекам. -- Встреч с Завенягиным -- бессчетно! И пообещал товарищу Сталину, что увеличит в этом году выдачу никеля на двадцать процентов. В момент, мол, когда погнали немцев от Сталинграда, истинное преступление, если металлурги сорвут производство танковой брони, а без никеля какая же броня? Вот такая была речь, ребята. -- Крепенько,-- неопределенно высказался осторожный Лопатинский, по профессии бухгалтер, а не металлург, но разбиравшийся в производстве никеля глубже иных молодых специалистов. -- Внушительно! -- поддержал Кирсанов, старший мастер электропечей. -- Электропечи справятся, если не подведут ватержакеты. -- О чем и говорю! -- Сорокин наконец спохватился, что пора придавать почти товарищеской беседе видимость делового обсуждения.-- Все упирается в ватержакеты. Мстислав Иванович, вытянет плавильный цех увеличение на двадцать процентов? Филатов сказал, что вытянет, он металлург хороший... -- Вздор!-- отрезал Никитин, старший механик плавильного цеха. Он знал свои ватержакеты гораздо лучше, чем самого себя. От плавильных агрегатов он никогда не ожидал ничего непредвиденного, а как сам поступит в следующую минуту, не был способен предугадать. -- В каком смысле -- вздор? -- В самом обыкновенном. Чепуха! -- Никитин обычно не затруднял себя техническим обоснованием своих производственных решений. Зато и не ошибался в них. Он изрекал, а не доказывал, но изрекал точно. -- А вы как думаете?-- обратился ко мне Сорокин. -- Согласен со Славой. Ватержакеты работают на пределе. Чтобы выплавить большие руды, нужно вдувать в печи больше воздуха, а откуда его взять? -- Учтено!-- быстро сказал Сорокин,-- На самолетах везут новую воздуходувку. Шевченко и об этом говорил. Она даст прибавку воздуха даже на тридцать, а не на двадцать процентов. Он все предусмотрел. -- Ничего полковник не предусмотрел, Сергей Яковлевич! На ватержакеты воинские приказы не действуют. Скорость воздуха в трубе около пятидесяти метров в секунду. И в черную пургу такого урагана не бывает. И соответственно -- жуткое сопротивление в трубах, а оно пропорционально квадрату скорости, вы сами это знаете. Поставите новую воздуходувку, увеличите расход энергии, но добавки воздуха не получите -- все съест увеличившееся сопротивление в воздухопроводах. Новая воздуходувка будет забивать старые, а не усиливать их. -- Положеньице! -- бормотал огорченный Сорокин. -- Завтра Шевченко созывает совещание металлургов и электриков. Увеличение электроэнергии мы ему пообещаем, а подачу воздуха? Воздуходувная станция числится за мной. Что я ему скажу? -- А вот так и скажи, как объясняет Сергей,-- немедленно откликнулся Никитин.-- Так, мол, и так, полковник, рискованное дали обещание. Одобрить вашу опрометчивость не могу, ничего не выйдет с увеличением никеля. Плавильные агрегаты покорны инженерным расчетам, а не воинским приказам -- точные у Сергея слова, их и повтори вслух. -- Ну, ты!-- окрысился Сорокин.-- Чтобы такое при всех! В вашу отпетую компанию не собираюсь! Никитин ухмылялся, мы были спокойны. Мы знали, что Сорокин к дельным работникам, вольные они или заключенные, относится одинаково хорошо, а в интимных разговорах иногда удивлялся, почему нас посадили, а он уцелел, а ведь могли и его, раба божьего, за то же "без никакой вины" посадить. Он почти с отчаянием закончил: -- Наговорили! Одна надежда -- не спросит меня полковник. Да я и не металлург, а энергетик. Пусть за никель отвечают Белов с Филатовым. Весь вечер мы в бараке перетрепывали планы нового начальника. И удивлялись, как бесцеремонно обманывают самого Сталина нереальными обещаниями. И все согласились, что если бы Шевченко был из гражданских, то его за беспардонное вранье правительству вскорости бы посадили, но он полковник НКВД, а НКВД самое дорогое Сталину учреждение вывернется. А в середине следующего дня ко мне прибежал курьер и срочно вызвал к начальнику БМЗ Белову. Александр Романович Белов сердито прохаживался по кабинету. И так посмотрел, что я сразу сообразил: случилось что-то очень уж плохое. Начальник БМЗ никогда не позволял себе грубости с заключенными. Но тон, каким он заговорил, свидетельствовал, что он еле удерживается от ругани. -- Да вы с ума сошли!-- так начал он.-- Кто вас тянул за язык? В вашем положении молчание не золото, а жизненная необходимость. И кому высказали свои сомнения? Сорокин же не понимает, когда и что принято говорить. Он сегодня брякнул: "Ничего не выйдет с прибавкой воздуха, так считает наш начальник теплоконтроля". Шевченко накинулся на Сорокина, потом и мне досталось. "Вредителю, диверсанту, шпиону верите, а мне нет! Кто у вас заправляет технологией, кого подпускаете к техническому руководству?" Вот такие формулировочки! А за формулировочками -- выводы. Вы не дурак, должны понимать, что наделали. -- Что я говорил Сорокину -- правда, Александр Романович,-- попробовал я защититься. Белов раздраженно махнул рукой: -- Правда или неправда -- это не имеет значения сейчас. Идет война, правительству даны ответственные обещания, их надо выполнять, а не оспаривать. Вечно попадаете в глупейшие истории! Ведь предупреждал после недавней драки с вольнонаемным, что защищать больше не буду. Теперь вас обвинят во вражеской агитации, в попытке опорочить правительственное задание. Это не кулачная схватка, от таких обвинений не оправдаться! Я молчал, морально убитый. Обвинение в драке с "вольняшкой" было неотвергаемо. Собственно, драки не было, была защита от грабежа. Лаборатории теплоконтроля выделили несколько американских нержавеющих трубок. Они были такие длинные, что в наших комнатах не помещались. Мы поставили их встояк на лестнице. Там они и находились с неделю, потом ко мне ворвался мой мастер, недавно попавший в окружение на войне и награжденный после вызволения из него десятилетним сроком, и закричал, что нас грабят. Мастер был парень дюжий, мог легко справиться с двоими, но предпочел -- еще не освоился с лагерными обычаями -- не защищать кулаками свое добро. Я выбежал на лестницу. Дело было серьезное. На большом ватержакете перегрузили руды, не хватило кокса и воздуха, печь начала остывать-- грозило "закозление". От "козла" обычно избавлялись тем, что вдували водопроводными трубами кислород из баллонов в недра печи через нижнюю летку. Трубки сгорали, одна сменялась другой, но температура возрастала и образовавшийся было "козел" расплавлялся. На этот раз в плавильном цехе побоялись, что не хватит наличных труб, и послали рабочих на розыски новых. Кто-то вспомнил, что в теплоконтроле имеется партия труб высшего качества. Двоих рабочих немедленно отрядили за ними. Когда я выскочил на лестницу, трубы уже тащили вниз. Я ринулся выручать свое имущество. Один из похитителей убежал, другой, не выпуская добычу из рук, орал, что без труб не вернется, авария на печи нешуточная. Но позиция для борьбы у него была незавидная, он стоял на лестнице внизу, я -- наверху. Я использовал свои тактические преимущества -- трубы вырвал, ударив его концом одной из них. Он покатился вниз и, матерясь, удалился. А к вечеру меня вызвали к Белову. У него сидел забинтованный рабочий. На столе лежала справка из санчасти, что у потерпевшего следы избиения железным предметом. Одновременно выяснилось два важных фактора -- авария на ватержакете ликвидирована и без моих труб, а похититель их вольнонаемный рабочий подал заявление, что подвергся зверскому нападению со стороны заключенного, когда принимал срочные меры к ликвидации аварии. Александр Романович молча выслушал мое объяснение, потом обратился к рабочему: -- Сними повязки и покажи, как избили. Тот поспешно распеленал лицо. Одна щека превратилась в сплошной не то синяк, не то "багряк", глаз над "багряком" внушительно заплыл. Белов набросился на меня: -- Безобразие -- по одной щеке били! В следующий раз, когда будут грабить импортное оборудование бейте по всему лицу. Неплохо и руки покалечить. А ошеломленному рабочему приказал:-- Арестовывать за грабеж не буду, а попадешься еще раз, сниму броню -- и на фронт! Когда рабочий ушел, Белов рассмеялся: -- На этот раз дешево отделались! Но могло быть и хуже, если бы аварию сразу не преодолели. Оперуполномоченный Зеленский уже звонил -- не подходит ли случай под террористический акт заключенного против вольного или хотя бы под саботаж ликвидации аварии? Я ответил, что подходит лишь под попытку вредительского использования ценнейшего оборудования и защиту от такого вредительства. Он вас не терпит, Зеленский. Будьте осторожны. В другой раз совершите глупость, могу и не суметь защитить. Вот об этом случае и напоминал Белов. Он продолжал: -- Я сказал Виктору Борисовичу, что вы неплохой работник, на заводе в преступлениях не замечены. Но Шевченко и слушать не захотел, так вы его рассердили. В четыре часа он вызовет вас к телефону для объяснений. Будете говорить по моему аппарату. Я буду здесь же, но меня не будет. Включу селектор и послушаю ваш разговор, ни словом не намекайте, что я поблизости. Пока подождите в приемной, без пяти минут четыре входите. Секретарю скажите, чтобы никого к нам не пускала. Даже перед судом в Лефортовской тюрьме в апреле 1937 года я так не нервничал, как перед разговором с Шевченко. Тогда, шесть лет назад, я еще наивно верил в правосудие. Шесть лет тюрьмы и лагеря вытравили из меня "гнило-либеральные" иллюзии объективности любых судилищ. Вероятно, я был очень бледен - Белов посмотрел на меня с сочувствием, показал на стул, придвинул ко мне телефон, а сам откинулся на спинку своего кресла. Ровно в четыре из селектора вынесся густой директивный басок: - Большой металлургический, мне нужен начальник теплоконтроля. Я поспешно ответил в трубку: -- Слушаю вас, гражданин начальник комбината. И сейчас же начался разнос. Шевченко не говорил, а орал: -- Слушаете? Это я хочу услышать, с каким умыслом вы распространяете вздор о печах! Такую чепуху, такую ерунду, такую нелепость! Мы мобилизуем трудовой коллектив на помощь фронту, а вы вредными слушками всех дезорганизуете. И находятся пустомели, что верят вашим преступным выдумкам! Отвечайте -- с какой целью ведете подозрительную агитацию? Я молчал. Много лет прошло с того дня, но и сегодня с жуткой отчетливостью помню свое тогдашнее состояние. Меня заполонило отчаяние -- это самое точное слово. Я понял, что оправдания бесцельны -- полковник госбезопасности, возведенный в главные инженеры комбината цветной металлургии, не захочет слушать ни объяснений, ни оправданий. Я не сомневался, что где-то неподалеку старший лейтенант той же госбезопасности Зеленский жадно прислушивается по своему селектору к нашему разговору и с привычной легкостью переводит ругательства Шевченко в пункты всеохватной 58-й статьи Уголовного кодекса РСФСР. Я был обречен. Я молчал. В голосе Шевченко раздражение смешалось с гневом: -- Что там у вас -- телефон сломался? Почему молчите? Еще раз спрашиваю -- почему не отвечаете? С тем же ощущением обреченности я ринулся в ответ как в пучину -- вниз головой. - Я не отвечаю, гражданин начальник комбината, потому что не понял ваших слов. -- Русского языка не знаете? -- Русский язык знаю, но термины, которые вы употребляете, мне незнакомы. В технике их не используют. - Какие незнакомые термины я употребил? Называйте! -- Да почти все, что вы сказали, гражданин начальник комбината. Вздор, чепуха, ерунда, преступный умысел, подозрительная агитация, пустомели... Ни в одном учебнике металлургических процессов я не встречал таких названий. Я ведь думал, что вы будете меня расспрашивать о техническом состоянии воздухопроводов... На несколько секунд замолчал и Шевченко. Я бросил взгляд на Белова. Он наслаждался разговором. Его так восхитил мой отпор, что он уже почти примирился с моим неизбежным арестом. Я понимал его. На заводе я был все же нужен, и ему не хотелось терять толкового работника. Дерзкий разговор делал невозможным сохранение меня в лаборатории. Но что я напоследок хоть "плюну в кастрюлю с борщом", смягчало для него неизбежные оргвыводы. Но разговор вдруг принял неожиданный и для меня, и для Белова поворот. В голосе Шевченко теперь слышались не раздражение и гнев, а насмешка. Он собирался - во всеуслышание селектора -- поиздеваться надо мной. -- Хотите поговорить о технике, а не о преступных помыслах? Хорошо, пусть техника. Отвечайте сразу -- без подготовки и без подсказки. Там у вас, наверно, кто-нибудь рядом сидит, так пусть он помалкивает. Чем измеряете скорость воздуха? -- Приборами Пито и Прантля,-- ответил я быстро. -- Откуда получили Пито и Прантля? -- Сам изготовил. -- По какому методу делали измерения и расчеты? -- По методике германского общества инженеров. - Приведение к нормальным условиям было? -- Пересчитали на нуль градусов и давление в одну атмосферу. -- Измерительный аппарат? Как его очищаете? Рабочая жидкость? -- Микроманометр Креля. Очищали кислотой с хромпиком, рабочая жидкость спирт-ректификат. Разброс показаний могли подкорректировать методом наименьших квадратов, но не было нужды, разбросы несущественны. - И получили пятьдесят метров для скорости воздуха? - Так точно, гражданин начальник комбината. Пятьдесят метров в секунду. -- Чудовищно! Невероятно и недопустимо! Термины нетехнические, но иногда ругань -- самая правильная терминология. Теперь слушайте меня внимательно. Немедленно повторите измерения скорости воздуха в десяти точках воздуховодов. Продолжительность измерений -- шесть часов при нормальном режиме плавильных печей, показания снимаются через каждые десять минут. Данные наносите таблицей на ватман с чертежом воздуховодов и мест замеров, пересчитываете на нормальные условия и лично доставляете мне в десять утра в Управление комбината. Задание ясно? - Задание ясно, но полностью выполнить не смогу. - Что сможете и чего не сможете? - Измерения и пересчеты сделаю, на ватман схему воздухопроводов нанесу. Но лично доставить не смогу. У меня нет "ног". Впервые в голосе Шевченко послышалось удивление: - Вы калека? Мне об этом не говорили. - Только в косвенном смысле, гражданин начальник комбината. Я подконвойный. Пропуска для выхода с промплощадки в город не имею. - Хорошо. В половине десятого к вам придет курьер и заберет материалы. И передаст вам для прочтения мою книжку по контролю металлургических процессов. Мою в смысле написанную мной самим. Довожу до вашего сведения, что моя инженерная специальность технологические режимы в металлургии. Ученая степень кандидат технических наук. Думаю, с инженером Шевченко вам будет легче использовать свои любимые технические термины, чем с полковником Шевченко. Действуйте. Селектор замолк Лицо Белова сияло. Я медленно отходил от трудного разговора. - Как вы его! Нет, как вы его! - в восторге твердил Белов.-- И не ожидал от вас такой смелости, и Шевченко не ожидал. Он ведь пригрозил, что арестует вас за подрыв правительственных заданий. Я вам этого не сказал, чтобы сразу не ударились в панику. Теперь он вам плохого не сделает, ведь многие включили селектор и слушали, как вы его отчитывали. Нет, как вы его поставили на место! -- Александр Романович,-- сказал я с упреком,-- почему вы не сообщили, что он специалист по контролю металлургических процессов? Совсем ведь иной разговор мог получиться. -- Сам не знал, что он пишет книги. И никто не знал. Он впервые это высказал. А насчет разговора не беспокойтесь. Разговор -- лучше и не пожелать! Теперь меня и другие поддержат, если понадобится вас защищать. В эту ночь из моей лаборатории никто не ушел. Все лаборанты -- в основном вольнонаемные девчонки и пареньки из сибирских городков и сел -- остались, не спрашивая времени. Все понимали, что разразился аврал, надо каждому постараться. У меня были свои правила, приводившие в ярость нормировщиков и кадровиков, если узнавали о них,-- но кадровики не узнавали, среди трудяг лаборатории доносчики не уживались. Суть правил была проста: работать, когда работа, и не притворяться работающим, когда работы нет. Это означало, что в дни авралов "вкалывают до опупения", а в незагруженные дни можно и прогуляться в тундру за ягодами, и возвратиться раньше смены в общежитие для вольных -- или лагерь для зеков -- лишь не попадаясь на глаза административным "придуркам": пойманных на прогулах строго наказывали. Мой тогдашний помощник -- и сердечный друг на всю нашу остальную жизнь -- Федор Витенз показывал в эту ночь, что способен не только неутомимо ходить вдоль воздуховодов, но и бодро бегать по ним,-- а трубы из воздуходувной станции в плавильный цех поднимались в иных местах над землей на высоту двухэтажного дома. О мастере Мише Вексмане и говорить не приходилось. Подвижный и почти такой же худой, как и я тогда, он по любому воздуховоду мчался, не уступая мне ни метра форы. А когда основные измерения выполнили и лаборанты разошлись, мы с Федей завершили задание Шевченко: я рассчитывал, у меня это получалось быстрей, он чертил, чертежник он был ровно на два порядка выше меня. Всю ночь до утра меня грызли сомнения: может, раньше я ошибался и воздух мчится по трубам вовсе не с возвещенной ураганной скоростью. Утром я успокоился, ошибки не было. Анализ измерений показывал, что скорость воздуха именно такая, какую я назвал Сорокину: 51 метр в секунду. В предписанный час в лабораторию явился посланец Шевченко, вручил мне небольшую брошюру, забрал чертежи и вычисления и предупредил: в двенадцать часов я должен ждать телефонного вызова в кабинете Белова. Я показал Белову результаты ночных наблюдений и сел в приемной читать книжку Шевченко. Мной запоздало овладевало смущение. Я потребовал от Шевченко технического разговора, я думал хоть немного защититься от опасных политических обвинений языком техники. Но Шевченко знал технический язык гораздо лучше меня. Проработав на производстве несколько лет, я был в металлургии не так начитан, как наслышан и "навиден", а он инженерно в ней разбирался. И посадить меня в лужу на этой, глубоко ему ведомой почве металлургических закономерностей он мог куда проще и основательней, чем гневаясь и ругаясь. Так это мне увиделось, когда я перелистывал в уголке приемной книжку "Контроль металлургических процессов". Я уже подходил к правде, но это была еще не полная правда. -- Срочно к Александру Романовичу,-- сказала секретарша Белова. Белов разговаривал по телефону с Шевченко. По довольному лицу главного металлурга я понял, что нового разноса не будет. -- Да, конечно, так я и говорил вам, Виктор Борисович.-- Белов глазами показал мне на стул.-- Он уже здесь. Передаю трубку. В трубке загудел голос Шевченко: -- Ваш отчет -- передо мной. Отношение к нему двойственное. С одной стороны -- отлично, с другой -- безобразие! Словечки нетехнические, но других подобрать не могу. Я осторожно поинтересовался: -- Что именно отлично, а что -- безобразие, гражданин начальник комбината? - Отлична проделанная вами работа. А безобразие -- все, что эта работа показывает. В моей книжке вы можете прочесть, что скорость вдуваемого в печи воздуха не должна превышать четырнадцати-пятнадцати метров в секунду, а у вас она свыше пятидесяти. И оспорить не могу, ваши расчеты сам проверил. В этих условиях монтаж новой воздуходувки эффекта не даст. Все съест возросшее сопротивление в трубах, то самое, что вы объяснили Сорокину и за что я собирался вас наказать. Но не радуйтесь, что наказания избежали. Всех нас теперь надо карать за техническую безалаберность. Вы получите новое задание. -- Готов, гражданин начальник... -- Виктор Борисович. -- Готов, Виктор Борисович. -- К вам сегодня придут проектировщики-металлурги. Я приказал выделить для них специальный конвой на промплощадку. Покажите им результаты измерений, ответьте на вопросы. Пусть пораскинут мозгами, кто и как допустил до нынешнего нетерпимого состояния. А завтра в десять утра явитесь на Малый металлургический завод. Я буду у начальника ММЗ Алексея Борисовича Логинова. Вы Логинова знаете? -- Немного. Налаживал на ММЗ теплоконтроль, газовый анализ. -- У меня все. У вас? -- У меня -- ничего, Виктор Борисович,-- сказал я и положил замолкнувшую трубку. -- Поздравляю! -- сказал радостно Белов, -- До этой минуты тревога все же была. Новая метла чисто метет, а эта -- Виктор Борисович -- не метет, а сметает. Строителям уже влетело по шее. Горнякам, особенно рударям, грозил понижениями в должности, даже арестами. Особенно коксохимикам попало. Кокс у них ведь какой: во-первых, дерьмо, во-вторых -- мало. К металлургам Шевченко пока помягче. Теперь торопитесь к себе, проектировщиков уже доставили на промплощадку. В лаборатории прохаживались два металлурга из проектной конторы: полный неторопливый Бунич (не помню ни имени, ни отчества) и худощавый, очень подвижный Александр Григорьевич Гамазин. Гамазин тыкал рукой в самописцы, автоматические датчики, изодромные регуляторы, Бунич обводил уставленные приборами стены равнодушными выпуклыми глазами. -- Устроился! -- похвалил Гамазин. -- Удельный князь, не меньше. -- Немного есть,-- скромно согласился я,-- С чем пожаловали, бояре? -- Нет, это вы говорите, что за катастрофа грянула? -- потребовал Бунич.-- Сколько лет получали благодарности за проект БМЗ. Вдруг -- трах-бах, ох, ах -- недоработка, ошибка, провал! И обвиняют, что злые пары из вашей кухни. -- Не всякому обвинению верь! -- туманно высказался я. -- У меня принцип: никаким обвинениям не верю. Нет ничего проще и лживее обвинений,-- сказал Гамазин.-- Итак, все тот же вопрос -- что? И доказательства этого "что"! На меньшее не соглашусь. Я провел их в свою комнатку и показал ночные измерения. Гамазин присвистнул. Он соображал легко, был скор и смел в своих решениях -- инженерных, естественно. В доарестантской жизни он трудился на Волховском алюминиевом заводе, участвовал в проектировании и освоении Запорожского алюминиевого, а в Норильске переквалифицировался из алюминщика в никелыцика -- и уже считался специалистом по никелю. Мне он нравился и как человек. Спустя двадцать лет, трудясь над фантастическим романом "Люди как боги", я вспомнил Гамазина и назвал главного героя Эли Гамазиным: в фамилии слышалось что-то нездешнее. -- Все ясно, княже! -- воскликнул Гамазин. -- Какой у вас диаметр воздуховодов? Шестьсот миллиметров? Ха, чуть пошире канализационной трубы? А дуете на три ватержакета? Не вижу пока ничего ненормального. Ни один закон техники не опровергнут. Загадок нет. Вопрос исчерпан. -- Только ставится, а не исчерпан,-- возразил я.-- И загадка есть: почему вообще создалась такая ненормальность? В книжке Шевченко, вот в этой, он мне сегодня прислал, сказано, что выше пятнадцати метров в секунду скорости воздуха не должны подниматься. Как же возникло подобное нарушение технологии? -- А на это пусть отвечает главный проектировщик БМЗ. Бунич, давай! "Что", нам теперь ясно. Отвечай, почему появилось это "что"! Бунич размышлял. Он всегда казался погруженным в размышления -- даже когда ни о чем не думал. Он медленно переводил очень темные, очень выпуклые, очень близорукие глаза с одного на другого. У него неслышно шевелились губы. Шевеление губ всегда предшествовало движению языка. Потом он заговорил. - Кто тут произносил странный термин "загадка"? Никаких загадок не было и нет. Все ясно, как свежеиспеченный блин на вычищенной сковороде. Да, он проектировал в последний довоенный год БМЗ. И хорошо спроектировал - в Москве одобрили. В проекте ненормальностей не было. Единственная ненормальность случилась уже после утверждения проекта. Проект полностью не осуществили, вот и вся разгадка. Как мыслилась переработка руды в проекте? Отражательная печь плавит руду на штейн, из штейна в конвертерах выжигается железо, а в ватер-жакетах очищенный от железа файнштейн разделяется на никель и медь, Классическая технология, идеальная цепочка. А где эта цепочка реально? Нет отражательной печи, ее заменили большим ватержакетом. И в нем теперь не разделительная, а рудная плавка, -- Побойся бога, Бунич! -- закричал Гамазин.-- Впрочем, ты уже в трех поколениях неверующий, ты с богом не посчитаешься. Но ты же сам согласился на изменение проекта. Что не построили отражательной печи -- твоя инициатива. -- Моя, но почему? Выяснили, что руда плавится легче, чем предполагали, и можно обойтись без отражательной печи. Огромное преимущество перед проектом! Но и отклонение от нормы. Ибо если запроектировали хорошо, а получилось лучше, то это тоже ненормальность. Радостная, но ненормальность! А заменив дорогую отражательную печь уже построенным ватержакетом, позабыли, что на разделительную плавку требуется меньше воздуха и что воздуходувки рассчитаны именно на нее. А тут -- война! Не до переделок воздухопроводов, давай скорее никель! До поры ненормальности не замечали: воздуху хватало. Гамазин радостно хлопнул рукой по столу. -- Короче, головокружение от успехов! А после головокружения -- головная боль: надо ликвидировать искажение достижений. Бунич, ходом к Белову! Белов, порадовавшись успешному выяснению загадки, вынул из сейфа две пачки махорки -- еще довоенной из Кременчуга -- и вручил их проектировщикам. Оба, хотя и не курящие, с благодарностью приняли роскошный дар -- даже сибирская "махра" ходила золотой лагерной валютой, о кременчугской и говорить не приходилось: Украина второй год лежала под немецкой пятой, об украинской махорке вспоминали со вздохом. Утром следующего дня я направился на Малый завод. От БМЗ до ММЗ было с полкилометра, но дорога тянулась неровная, петляла меж валунами, проваливалась в рытвины, вспучивалась колдобинами. Был и другой путь -- по трубопроводам. Трубы опускались местами до самой земли, местами вздымались над долинками и провалами. Укутанные в асбоцементные плиты, стянутые стальными обручами, они были много удобней земных дорог-- для крепких ног, естественно. Я по этим трубопроводам и шествовал, и бегал, только в пургу побаивался -- при сильном ветре иных и на земле сносило, а на трубе никому не устоять. В то утро погода была отличная, на высоте бежалось хорошо И я бежал с воодушевлением. В обширном кабинете начальника ММЗ в 1939 году я имел свой стол. Я тогда занимался исследовательскими балансовыми плавками, результаты которых Бунич и положил в фундамент проекта БМЗ. И вошел в этот хорошо знакомый кабинет с чувством, что посещаю родную квартиру. Но не было ни моего маленького стола у правой стены, ни левого большого стола главного металлурга комбината, тогда им был Федор Аркадьевич Харин. Остался лишь стол бывшего начальника ММЗ Ромашова. Их давно уже не было в Норильске, обоих еще перед войной арестовали за что-то реально случившееся или нехитро придуманное -- оба, наверно, бедовали в каком-нибудь из лагерей. А за столом сидели, один рядом с другим, один удивительно похожий на другого, два плотных лысых человека -- и лишь приглядевшись, можно было разобраться, что один помоложе и покрасивей другого. Помоложе и покрасивей был Логинов. Вторым был Шевченко. -- Садитесь! -- приказал Шевченко, показывая рукой на стул, и обратился к Логинову: -- Хочу тебя познакомить, Алексей Борисович, с начальником тепло-контроля на БМЗ. Я думал его наказать за то, что публично опорочивает мероприятия по выдаче никеля, обещанные правительству. А он сам задал мне трепку, да еще по селектору! Не хочу, говорит, с вами разговаривать, пока не научитесь техническому языку. Жуткая личность! Ты его бойся, он и тебе выдаст не меньше, чем мне. Шевченко с удовольствием вышучивал наш телефонный разговор. Логинов улыбался. Я вымучил из себя какую-то приличествующую улыбенку. Логинов сказал: - С Сергеем Александровичем знакомы. Значит, такое же обследование у меня, что проделано на БМЗ? -- Такое же,-- подтвердил Шевченко.-- И у тебя, возможно, не все в ажуре.-- И он опять заговорил со мной -- уже серьезно:-- Вы, конечно, не знали, что та скорость воздуха, которую определили в воздухопроводах, абсолютно недопустима. Но что ее уже нельзя превзойти, понимали, и за это вам спасибо. Но главное не в том, что вскрыты технологические безобразия. Открывается и путь к повышению производительности плавильного цеха, о котором еще недавно не догадывались. К нам самолетами уже доставляются части обещанной воздуходувки. Она эффекта не даст, это вы Сорокину сказали верно. Единственный выход -- строить новые воздухопроводы. На днях я улетаю в Москву просить металл для дополнительной нитки труб. Но я вызвал вас не для того, чтобы поделиться этими, в принципе секретными сведениями. Хочу знать, чем сам могу помочь вам? О чем бы хотели попросить? Я не хотел ничего выпрашивать. В бытовых мелочах я не нуждался, а свободы, единственного, чего мне не хватало, Шевченко подарить не мог. Он вглядывался в меня, он понимал, почему я молчу. -- Да, конечно, выпустить вас на волю я не могу,-- заговорил он снова.-- Но о сокращении срока заключения похлопочу, это в моих силах. Вы жаловались, что без "ног". Сегодня вас сфотографируют на пропуск бесконвойного хождения по городу. Больше не потребуется посылать к вам, как к владетельному монарху, специальных курьеров или выделять вооруженный конвой, чтобы лично увидеть вас и пожать руку. Он подкрепил эти слова тем, что встал и пожал мне руку. Я был бесконечно смущен. Обратно в свою лабораторию я бежал по тому же трубопроводу. А потом удивлялся, как не сверзился с зысоты -- от волнения пошатывался на узких трубах, как опоенный брагой. Вскоре Белов порадовал меня, что готовится список на снижение сроков заключения особо отмеченным за трудовое усердие заключенным. Мне намечается самая высокая льгота -- три года "досрочки". -- Да зачем мне так много? -- удивился я. До "звонка" к приходу списка мне останется не больше двух лет. -- Больше потребуем, охотней уважут. Виктор Борисович сказал -- сделаем все, что в наших возможностях. Он сильно преувеличивал свои возможности, Виктор Борисович Шевченко, полковник и ученый, главный инженер Норильского комбината, а в недалеком будущем генерал, доктор наук, членкор академии, один из руководителей наших ядерных исследований. Список лиц, удостоенных снижения сроков, был опубликован в следующем году. Мне, точно, хватило бы и двух лет "досрочки", чтобы сразу выйти на волю. Но и года не было. В радостном списке я не нашел своей фамилии. Спустя несколько лет, воспользовавшись знакомством с одной из сотрудниц Управления Норильского ИТЛ, носившей форму армейского капитана, я узнал, что в списке, подписанном самим Шевченко, я точно стоял из первых. Но против моей фамилии было начертано синим карандашом: "Возр. Зел.". Зеленского уже не было в Норильске. Возведенный к тому времени в майорское достоинство, он в конце сорок третьего года умчался в Киев -- "фильтровать", как выразился однажды при мне начальник ГУЛГМП, генерал-майор Петр Андреевич Захаров, освобожденное от немецкого ига счастливое население украинской столицы. Белов постарался ослабить удар оперуполномоченного Зеленского. -- Подготовили новый список на досрочное освобождение,-- сообщил он.-- Ограничились просьбой об одном годе. Вам этого хватит, а особого внимания к вам не демонстрируем, чтоб не раздражать лагерное начальство, вы у них не на лучшем счету. Лично прослежу, чтобы кто-нибудь не подпортил. Белов обещание свое выполнил. В следующем списке на снижение сроков я значился в объеме одного года. Этого мне и вправду хватило. Вместо 6 июня 1946 года -- по "звонку" -- я вышел на волю 9 июля 1945 года. Ни Шевченко, ни Белова в Норильске уже не было. Шевченко вне Норильска я больше не видел, а с Беловым потом пришлось неоднократно встречаться. Я работал над повестями о зарубежных и советских ядерщиках, а Белов, сдав многолетнее директорство на одном из крупнейших атомных заводов, взял на себя руководство Кольской атомной электростанцией -- большего ему не позволяло здоровье. Он много помог мне -- рассказами о деятелях атомной эпопеи, организацией знакомства с ними, описанием важных событий и этапов нашей ядерной промышленности. До самой его -- истинно безвременной -- смерти нас связывала взаимная душевная теплота. "Ноги", подаренные мне Шевченко, внесли сумятицу в мое тесно ограниченное внелагерное бытие. Мир, зажатый в нескольких стенах, внезапно расширился и переменился. Я ощущал себя зверем, вырвавшимся из клетки,-- радостно и боязливо. Помню свой первый выход из зоны в город. Рука от волнения вспотела, пропуск стал горячим и влажным. Если бы вахтер взял его в руки, он удивился бы странному состоянию этой книжицы с моей фотографией в темном кительке. Но, даже не взглянув на меня и на пропуск, он только махнул рукой -- проходи, не задерживайся. Вахтеры не сомневались, что конвойные к вахте не приближаются. И я зашагал за пределами зоны, один, без конвоя, как истинный "вольняшка" -- во всяком случае, уже полувольный. И у меня было чувство, что совершаю что-то почти запретное и что поэтому все смотрят подозрительно. Я ловил брошенные на меня взгляды, сгибался от каждого слишком внимательного глаза. Я шел наугад -- по улице Горной к вокзалу, к Угольному ручью, по улице Октябрьской через ручей Медвежий, по дамбе через озеро Долгое в Горстрой -- будущий город. Я не знал, куда ведут меня ноги, а расспрашивать опасался. Человек, не ведающий пути, мог показаться и беглецом. Я не хотел, чтобы меня задерживали и вели на допросы. Я только шагал по трем тогдашним улицам Норильска, из конца одной в конец другой, поворачивал со второй на первую, с первой на третью. Только восторженно шел и шел, все снова шел, и шел, и шел. Ни в магазины, ни в учреждения заглядывать я не осмеливался, минуло еще несколько дней, прежде чем я позволил себе такой отчаянный поступок -- войти в магазин. Правда, мне и покупать было нечего, хоть деньги я имел, почти все, кроме мелочей и пустяков, выдавалось по карточкам. Но я столько лет не видел настоящих магазинов, что простое проникновение сквозь их двери представлялось желанной целью. И однажды, войдя в магазинчик, я что-то все-таки купил -- не то расческу, не то зубную щетку У выхода меня перехватил знакомый -- рабочий опытного цеха, бывший заключенный-бытовик, освободившийся еще до войны. -- Серега!-- удивился он.-- Вышла досрочка? Ну, поздравляю! Я пробормотал что-то невразумительное, Он радостно продолжал: -- Столько не виделись, Сергей! Я на обогатительной, на войну не взяли, здесь нужен. Жену завел, сынок есть. Идем ко мне, я живу неподалеку, сам построил себе балок. Дворец! Комната, кухня, не поверишь. Жена обрадуется, это не сомневайся. Пошли, пошли. Чтобы освобождение твое не отпраздновать -- да никогда! Я объяснил, что до освобождения мне далеко, а бесконвойный пропуск не дает права ходить к вольным в гости. И уже поздно, надо возвращаться -- пропуск не суточный, а до ночи. -- Понимаю,-- сказал он.-- Сегодня отпущу, а в выходной приходи. Запиши адресок. Адрес я записал, но не помню, воспользовался ли приглашением. Вскоре я обнаружил, что имеются маршруты приятней бесцельных блужданий по улицам. Норильск с юга заперт от остального мира тремя угрюмыми горами -- Шмидтихой, чуть повыше 500 метров, Рудной и Барьерной, эти и пониже Шмидтихи, и не так массивны. В ущелье Шмидтихи и Рудной зарождается Угольный ручей и дальше пересекает западную часть поселка, постепенно превращаясь в дурно пахнущую клоаку от обилия притирающихся к нему домов и балков. Однажды мы снарядили химиков проверить минерализацию ручья при его впадении в озерко Четырехугольное -- она по насыщенности солями превзошла морскую, а пахла куда хуже моря. Выходы на запад запирала продолговатая невысокая горушка с точно характеризовавшим ее названием Зуб. Дальше за горами на юге и западе раскидывались, я потом в них проникал, небольшие долинки и плато -- их покрывал кустарник и карликовые деревца. Но даже с бесконвойным пропуском я не осмеливался забираться в такие районы -- слишком много колючих заборов пересекало путь, слишком много вахтеров интересовались, куда и для чего иду. "Куда", я всегда мог объяснить, но на "для чего" убедительных ответов не отыскивал: чистосердечное признание "на прогулку" звучало подозрительно. Зато на север и восток от Норильска простиралась довольно далеко -- до горных гряд Хараелаха и Путорана -- гладкая лесистая равнина. Я еще не знал, что именно здесь пролегает один из мировых географических рубежей,-- на запад от Норильска за Урал раскидывается великая тундра, а на восток, уже до Тихого океана, столь же великая тайга -- грандиозная граница двух ландшафтов, перерубившая с юга на север Норильскую долинку. Но и не зная этого, я стремился туда, на север и на восток, в лиственничные и березовые лески -- та сторона еще не была так опутана колючей проволокой, как юг и запад. И однажды летом 1944 года я забрался так далеко на восток, что уже не слышал гуды заводов и грохот автомашин. Я поднялся на голый холмик, за много тысяч лет осатанелые пурги сдирали с него любое деревцо, пытавшееся выдраться из земли. Но весь он, этот круглый холмик, был окутан в густой и теплый мох. Белый жестковатый ягель перемежался с темно-зеленой шерсткой какой-то мягкой северной травки, а травку и ягель подпирал безмерно жизнелюбивый спорыш -- я был знаком с ним на Черноморье, встретил как старого приятеля и в Заполярье. Я сел лицом на запад и осмотрелся. Впервые я обозревал Норильскую долину с высоты -- она вся была передо мной. Позади был еще неведомый мне лес, впереди картинно раскидывался красочный пейзаж: Зуб, запирающий запад, справа здания города, слева обогатительная фабрика, Большой и Малый заводы, коксохим и кобальтовый, а по краям промплощадки квадраты лагерных отделений -- четырехугольники белых бараков, сотни бараков... А над всем этим цивилизованным миром -- бараками и продымленными цехами "Северной стройки коммунизма", как именовали Норильск в местной газете,-- возвышались подпиравшие небо горы, три горных барьера, отрезавшие наше жилье от "материка" -- массивная Шмидтиха, облезлая Рудная и островерхая Барьерная. Хоть и не на малом отдалении, но я увидел сбегающий с раздела Рудной и Барьерной ручеек, поэтически названный Медвежьим. И хоть этот ручей, сбежав с горы, еще тесней извивается по центру города, чем окраинный Угольный, но все же до самого озера Долгого несет относительно чистую воду -- ее не пить, но и не зажимать носа. И я вспомнил, что верховья Медвежьего ручья пять лет назад, когда я терял силы на котлованах Металлургстроя, где теперь раскинулся БМЗ, представлялись мне границей достижимого мира, прекрасной границей, чистой, светлой и запретной. Я тогда много писал стихов, среди прочих о первой осени в Норильске были и такие: Все глуше шум Медвежьего ручья, Все явственней пожухлых листьев лепет. И все проникновенней слышу я Земли и камня потаенный трепет. Вникая в быстрый говорок берез, Следя гусей изломанную стаю, Я лом кладу украдкой на откос, Бегу, хочу взлететь-- и не взлетаю... Я закрыл глаза. Мне было хорошо, впервые я ощутил себя вольным. "Ноги", лежавшие в кармане кителя, унесли меня в освобождение от людей. Так было недалеко от них и так хорошо без них! Я лег животом на холмик, обхватил его руками и целовал его шерстку, смесь ягеля, спорыша и какой-то нитяной травки, хватая ртом корешки и землю. Много лет прошло с того дня, а мне все кажется, что ощущаю ртом горьковато-терпкий вкус набившихся в него камней, земли и листьев. Блуждания за межами городских окраин стали важной частью моего бытия. В спокойные часы, когда не ожидалось чрезвычайностей в цехах я уходил в "служебную командировку", так это объявлялось требовавшим меня телефонным голосам. Это была и вправду служебная операция -- я служил себе, "работал над собой", как принято было тогда говорить -- истово и радостно утаптывал валенками или тяжелыми американскими ботинками, выданными вместе с персональным кителем, то снег, то склизкую мшистую, валунистую тундру. В Норильске загородные прогулки у вольных не вошли в обычай. В этом городе неслужебное существование замыкалось в каменных стенах зданий либо в рваных досках и ржавой жести балков в городских "шанхаях". Только мой добрый знакомый, физик Владимир Николаевич Глазанов, я это узнал поздней, использовал, как и я, подаренные ему пропускные "ноги" для прямой работы ногами в тундровом "Занорилье". Выходы из города не всегда были бесцельны. Временами я превращал прогулку в гео