Cергей Снегов. Драма на Ниобее Научно-фантастическая повесть 1 В Музее Космоса всегда было полно посетителей. Всего больше их скапливалось в "романтических" залах -- так у сотрудников Музея именовались четыре помещения со стереографиями планет, моделями звездолетов, муляжами зверей, растений и рыб, огромными панно равнин, горных хребтов и вулканов, звездными картами знаменитых космических рейсов, где светила складывались в сочетания, несхожие со звездными пейзажами Земли и солнечных планет. "По необычному облику местных небес вы сразу понимаете, как далеко в космос проникли уже наши первые звездопроходцы, их успехи и представлены в этих залах",- увлеченно говорил посетителям экскурсовод, элегантный робот, смахивающий скорей на подвижного паренька, чем на ученый автомат. И, переходя от звездных карт и стереографий к стоявшим тут же статуям прославленных астронавтов, он дотрагивался указкой до каждой статуи -- она оживала и говорила голосом умершего звездопроходца, как шел его рейс и что этот рейс дал миру. Кроме "романтических" залов, в Музее Космоса были и залы технологические. Здесь среди посетителей преобладали не экскурсанты, а специалисты -- знакомились детально с условиями полетов, с природой далеких миров, образцами минералов, особенностями жизни, если жизнь была. Тысячи проблем рождал каждый космический рейс, о многих зрительно оповещали экспонаты. И посетители этих залов не прохаживались в них, не бросали по сторонам любопытные взгляды, а садились перед каким-либо облюбованным экспонатом и возились с ним, осматривали, трогали, вдумывались в его назначение... Был еще один зал, "пантеонный", так он именовался на музейном жаргоне, хотя и мало напоминал тот торжественный Пантеон, что высился на Главной площади Столицы. В официальном Пантеоне, усыпальнице великих людей человечества, стояли саркофаги с их телами, в зале звучала тихая музыка, посетители переходили от одного саркофага к другому, слушали негромкую справку о жизненном пути того, на чью статую и усыпальницу сейчас смотрели. В Пантеоне души настраивались на величественный лад истории. А в "пантеонном" зале Музея Космоса не было и тени величественности, это был скорее склад, а не выставочный зал, но склад, хранивший сокровища -- навечно сохраненный мозг знаменитых покорителей космоса. И пускали сюда лишь по особому разрешению директора Музея Космоса. Ибо здесь нечем было любоваться, нечем восхищаться, ни о какой беде, приключившейся с героями космоса, не приходилось скорбеть. Вдоль стен стояли ванны из прозрачной стали, в каждой, в специальной жидкости, плавал вынутый из черепной коробки мозг умершего астронавта, удостоенного такого почетного отличия. Возле ванны возвышался на урне из малахита, как на постаменте, мраморный бюст того, кто некогда был обладателем мозга, а в урне покоился его прах. Это был архив, а не выставка, хранилище ценностей, а не объект для зрелищ, и, пожалуй, напрасно музейные работники присвоили этому залу пышное название "пантеонный". Впрочем, оно выражало не так внешнюю обрядность зала, как их собственное отношение к тому богатству, что в нем хранилось. Но однажды в летнее утро 2183 года директор подписал разрешение посетить "пантеонный" зал группе экскурсантов. Двадцать семь выпускников Высшей школы звездоплавания пожелали на прощание с Землей -- их всех переводили на инопланетные базы -- познакомиться и с этим всегда закрытым помещением. Группу принял консультант Музея, немолодой мужчина, высокий, красивый, широкоплечий, с большими ярко-голубыми глазами. Он с любопытством оглядел группу. -- Больше половины -- женщины,- констатировал он низким, хрипловатым голосом.- В мое время женщин в космос старались не брать. -- С тех пор многое изменилось,- вежливо возразил староста группы экскурсантов.- Космос, впрочем, и в ваше время нигде не был заколочен досками для женщин. Консультант усмехнулся: -- Заколочен досками не был, верно. Но звездные рейсы имеют свои особенности. Вы все астронавигаторы? -- Двое штурманов дальнего звездоплавания, шестеро астронавигаторов второго разряда, остальные -- инженеры разных специальностей,- отрапортовал староста и поинтересовался: -- Собственно, о каком времени вы говорите, как о своем? Оно давно было? -- Лет сорок назад. Что вы смотрите с таким удивлением? Мне уже под девяносто. Лет шестьдесят консультанту можно было дать, но не больше. Экскурсанты изобразили на лицах почтительное удивление и промолчали. Консультант поручил экскурсию человекообразному автомату с румяным лицом и широкими усами, он, видимо, копировал кого-то из астронавигаторов, невысокого, плотного, очень энергичного,- посетители все же не припомнили оригинала. Голос робота им показался знакомым, он восстанавливал чей-то давно слышанный -- экскурсанты на лекциях часто прокручивали пленки с рассказами звездопроходцев об их экспедициях. И если бы автомат повторил хоть одну из прославленных чеканных фраз старых героев, напомнил бы хоть об одном знаменитом приключении, слушатели не затруднились бы установить, чей голос воспроизводил робот. Но он не рассказывал о космических драмах, победах, неудачах, а читал как по писаному обычную музейную лекцию. Профессора Высшей школы звездоплавания излагали свой учебный материал интересней. -- Все первые астронавты были титанами ума и характера,- вещал усатый автомат,- Но несовершенная техника двадцать первого века была бессильна сохранить их интеллект в его биологической целостности. Только семьдесят лет назад нашли способ консервировать живые клетки. В нашем Музее сохраняется тридцать четыре мозга тридцати пяти великих австронавигаторов, извлеченных из их черепных коробок в момент смерти. Мозг, конечно, сейчас не действует, но и не разрушается. Он хранится для будущих поколений в своеобразном "Банке интеллектов". Почему для будущих, а не для настоящих? Сегодня воскресить мозг можно, лишь вживив его в тело нормального человека, но кто захочет расставаться со своим мозгом ради чужого, хотя бы и великого? Но в будущем найдут способ оживления любого мозга, отделенного от своего носителя. И тогда обратятся в наш "Банк интеллектов" за займом могучих характеров и выдающихся умов. И великие люди прошлого оживут и будут реально -- и с того момента вечно! -- участвовать в общественной жизни. Какое огромное богатство приобретет человечество! Каждый выдающийся ум уже не погибает в момент смерти его владельца, или, скажем так, мозгоносителя, а рождается как бы заново -- и навечно-в независимом от тела существовании. Вот для чего создан наш уникальный "Банк интеллектов", где самые блестящие личности прошлого зарезервированы для будущего. Робот сделал остановку, и этим воспользовался староста группы. Этот худой, высокий парень, с необычно большими для мужчины глазами и энергичным -- лопатой -- подбородком, выделялся живостью и любознательностью. -- Вы сказали, что в этом зале хранится тридцать четыре мозга тридцати пяти знаменитых астронавтов. Мне кажется... Усатый робот не дал ему договорить. -- Правильно! Один мозг отсутствует. Прах его хозяина Василия Штилике покоится в своей урне, а мозг был использован для нормального функционирования в другом теле. Мы как раз подошли к этому прославленному астронавту, можете посмотреть его урну. На урне из малахита -- она ничем не отличалась от тридцати четырех других урн -- возвышался бюст усатого мужчины. На постаменте красовалась надпись: "Василий-Альберт Штилике, астросоциолог. Погиб 49-ти лет от роду на планете Ниобея". Экскурсанты переводили взгляды со статуи на робота, теперь они поняли, кого он напоминал: робот копировал человека, изваянного в мраморе. Все в нем было повторением знаменитого астронавта -- и лицо, и голос, и рост. Староста группы сказал: -- Я понял все. Мне кажется теперь... И опять робот прервал его: -- Вы не поняли. Было не так. -- Но вы ведь не знаете, что я хотел сказать. -- Все знаю! Робота, очевидно, наделили не только внешним сходством с прославленным Василием Штилике, ему придали и черты его характера. Из биографии астросоциолога, погибшего на страшноватой Ниобее, явствовало, что он был упрям, бесстрашен, быстр в соображении и вообще ему любое море было по колено, что он неоднократно и доказывал, подвергая себя необычайным опасностям. Робот улыбнулся, как человек,- вероятно, и улыбка, насмешливая, но не оскорбительная, была скопирована с его живого прототипа. -- Говорю вам, все не так, как вам показалось. Нет, меня не удостоили чести стать носителем мозга великого Штилике. Я копирую только внешность этого выдающегося человека. Его интеллект восстановлен в живом человеческом теле, а я не тело, я лишь конструкция. Энергичный староста, похоже, взял себе право выражать общее мнение и задавать интересующие всех вопросы. -- Вы сказали, интеллект Штилике восстановлен в живом человеке, а не в конструкции? На этот раз я правильно понял? (Робот кивнул.) Но перед этим вы же объяснили, что внедрение мозга, сохраняемого в вашем "Банке интеллектов", в другой живой организм пока не практикуется. Я верно воспроизвожу ваши слова? -- Все верно. Было сделано одно исключение. Впрочем, такие вопросы вне моей программы. -- А этот удивительный человек, столь легко распростившийся с собой ради... -- Тоже нет. Подразумеваю, что вы просите назвать фамилию нового обладателя интеллекта Штилике. -- И это вне вашей программы? Жаль! Было бы очень интересно познакомиться с живым носителем интеллекта Штилике. Консультант, молчаливо стоявший в стороне от группы во время разговора робота со старостой, вдруг вмешался в их беседу: -- Почему вас, юноша, так заинтересовал астронавт Штилике? Староста живо повернулся к нему. -- Меня интересует Ниобея, а не сам Штилике. Впрочем, и он тоже,- тут же поправился староста.- Ибо этот замечательный астронавт сыграл такую роль в истории этой планеты и показал нам, молодым, такой пример мужества и проницательности, такое сочетание... Консультант, нахмурившись, прервал старосту группы -- ему явно не по душе был восторженный тон молодого астронавта: -- Вы сказали, что вас интересует Ниобея. Почему? Староста разъяснил, что на Ниобею направляется большая комплексная экспедиция -- биологи, астросоциологи, строители, инженеры. Естественно, что все, связанное с личностью человека, так много сделавшего для благополучия Ниобеи... -- Благополучия Ниобеи? -- снова прервал молодого астронавта консультант.- Какое уж благополучие! Пылающая во внутреннем жару планетка, вырождающиеся нибы... Подберите, юноша, другую характеристику, эта не годится. -- Благополучия! -- решительно повторил молодой астронавт.- Это самая точная характеристика. Боюсь, вы плохо осведомлены о положении на этой планете. Оно иное, чем представляется вам. Знакомы ли вы с программой для Ниобеи, разработанной сорок лет назад Штилике? -- Программу Штилике я знаю. Но, по-моему, к ее реализации еще не приступали... -- Вы безнадежно отстали,- радостно объявил большеглазый староста экскурсантов.- Я и мои товарищи летим на Ниобею именно для реализации той программы. Наконец пришло время и для нее. И уверяю вас, успех гарантирован! -- Он живо добавил: -- Вы мне не верите? -- Нет, почему же? Но верить или не верить -- понятия, отличные от понимания. Мне хочется понять, а не только верить. Разве на Ниобее значительные перемены? Юный староста показал, что не только наделен энтузиазмом, но способен вести и аргументированные дискуссии. -- Раньше говорили, что вера без дел мертва. Только реальный успех доказывает, что вера в успех была правомочна. Нет, на Ниобее не произошло пока значительных перемен. Но мы отправляемся туда, чтобы создать такие перемены. Вы скоро услышите о нашей работе! Консультант проницательно глядел на разгорячившегося юношу. -- Как вас зовут, друг мой? -- спросил он. -- Курт Сидоров, так меня зовут. Имя это вам ничего не говорит. Пока... -- Буду ждать сообщений о ваших успехах, Курт Сидоров.- Консультант поклонился.- Простите, мне надо уйти. Он пошел к выходу. Староста группы крикнул вслед: -- А вас как зовут? Вы не назвали себя, а надо же нам знать, кому адресовать сообщения о делах на Ниобее. Консультант обернулся. Лицо его осветила улыбка. -- Штилике,- сказал он.- Василий Штилике, так меня зовут. 2 Он слышал за собой гул голосов. Уже не один энергичный староста, но и все его товарищи переговаривались, засыпали вопросами усатого робота, так близко воспроизводившего внешность знаменитого астросоциолога. Робот что-то твердил, несомненно, отбивался от всех вопросов запрограммированными для этой темы краткими фразами: "Не знаю", "Не имею права", "Вне моей программы". Кто-то побежал за консультантом. Штилике ускорил шаг. Не надо было объявлять себя этим юным энтузиастам подвига, он поступил неблагоразумно. Им, конечно, мало его фамилии, им надо знать обстоятельства его перевоплощения, он сам на их месте требовал бы того же, теперь они долго не угомонятся. Ладно, пусть волнуются, это не повредит их работе на Ниобее, раз уж стала возможна там какая-то полезная работа. Шаги за спиной смолкли. У двери Штилике обернулся. Конечно, это был он, большеглазый, худой романтик космоса, он почти догнал, но понял, что преследование бессмысленно, остановился, заколебавшись, вот теперь повернулся, возвращается к товарищам. Все в порядке, можно не торопиться. Штилике все тем же торопливым шагом вошел в свою комнату, захлопнул дверь, перевел дух. Взволноваться оттого, что назвал себя! Как будто в названии не обозначение, кто ты, как будто в нем признание в каком-то важном поступке... нет, в проступке, а не в поступке. Нет, и не это -- в чрезвычайном событии, вот в чем он сегодня признался этим прекрасным молодым людям, этим своим последователям, может быть, даже своим ученикам. Зачем он это сделал? Что принудило открыто объявить то, что известно лишь немногим, что за давностью лет стало почти тайной? И, признавшись, убежал! Василий Штилике трусливо бежит! И от чего бежит? От кого? От себя, так получилось! Он, никогда не отступавший перед опасностями, а сколько их было за его долгую, за его трудную жизнь! Таким его всюду знали -- бесстрашным, упрямым, непоколебимым, таким все называли -- кто с неприязнью, кто с уважением,- он и сам уверовал, что такой. А от кучки юнцов вдруг побежал, устрашившись их вопросов. Почему? Он должен точно ответить себе -- почему? Он стал себе непонятен. Он должен себя понять! Штилике сел на диван, рассеянно осмотрелся. Все было на месте в маленькой комнате. Большое окно открывалось в сад, несильный ветер раскачивал вершины сосен, они напевали протяжным, глухим шепотком, а подальше, на холмике, плясали две елочки -- отсюда, из комнаты, чудилось, что они не только покачиваются, но и грациозно перемещаются по холмику, стараясь не то догнать друг дружку, не то приветно обхватиться лохматыми ветвями. А на стене против окна сияли красочными переплетами старинные книги; любимое занятие -- ворошить и перелистывать печатные шедевры двадцать первого века. На другой стене -- фото и стереографии, пейзажи, схемы, портреты. Штилике вдруг удивился. Все в этой комнате было так навечно узнано, что и не ощущалось, просто было, как у каждого есть руки, глаза, ноги -- ничего необычного, не от чего поразиться. Штилике осматривал тысячу раз виденную, почти уже не воспринимаемую комнату -- нет, до чего же все словно бы впервые увидено! Он смотрел на книги и удивлялся, как много не успел прочитать в этом хорошо подобранном собрании. А ведь собирал, чтобы прочесть, но так и не выбрал свободного времени на неторопливое чтение, а что прочитал, то, наверно, так позабылось, что осталось лишь представление о сюжете -- читал бы снова и воспринимал бы, как почти неизвестное. Вдруг вспомнилось горькое признание Теодора Раздорина, наставника и друга, он тогда медленно умирал, великий звездопроходец, суровый командир, глубокий мыслитель. И он сказал: "Василий, я не жалею, что прожил так, а не по-другому, жизнь была хороша, но одно мне грустно, Василий,- столько прекрасных, столько великих книг в моей библиотеке, а я ухожу в небытие, так и не прочитав их все!" "Я тоже скоро уйду в небытие,- подумал Штилике,- и тоже не прочитав всего, что собрано в этой комнате, а ведь в ней много меньше книг, чем было у моего учителя, и читал я много меньше, чем он. Сколько же сильней его мне горевать, а я не горюю, только с сокрушением говорю себе: много, много высоких радостей мог доставить себе, а не доставил!" Штилике подошел к развешанным на стене портретам: три женщины в центре, двое мужчин по краям. Он всматривался в них, как если бы впервые увидел. Все пятеро давно умерли, все пятеро вечны в его мыслях -- к чему рассматривать как бы со стороны то, что душевно нетленно? Он шевелил губами, беззвучно твердил себе слова, какие уже тысячу раз повторял и какие при каждом повторении звучали все так же больно и сильно. "Я так любил тебя, Анна,- говорил он той, что была в центре, темноволосой, веселоглазой, высоколобой,- я жил тобой, моя единственная, и когда ты угасла от неведомой болезни, бича проклятой самой природой планетки со страшным названием Эринния, я твердил себе: не переживу, пусть и меня сразит та же тяжкая хворь, что сражает сейчас мою жену. Но ты умерла, а я жив, и долгих десять лет, проклятых лет, благословенных лет, сражался со зловещей планеткой и победил ее -- уже никому она не грозит страданием и смертью!" "И тебя я любил,- говорил он женщине, что улыбалась, красивая и радостная, справа от жены.- Любил, но не спас, когда погибала, сам обрек тебя на гибель, так кинул мне в лицо человек, который был тебе гораздо ближе, чем я,- вот он еще правей на стене, рядом с тобой". "А тебя не любил,- говорил он третьей женщине, той, что была слева от Анны.- И ты меня ненавидела, и я порой гордился твоей ненавистью. Но видишь ли -- хотя ты этого при жизни не хотела видеть, а сейчас уже не увидишь,- я жалел тебя и сочувствовал, твоя ненависть ко мне была лишь особым выражением твоей преданной, твоей жертвенной привязанности к другому человеку, моему противнику, тому, чей портрет касается слева твоей рамки,- как было не понять тебя!" "Вот все вы здесь, все пятеро, друзья и недруги, вас никого уже нет в живых, все вы во мне и со мной, ибо вы, быть может, самое яркое в том, что я называю "моя жизнь". Штилике вернулся к дивану, откинул голову на мягкую спинку. Итак, эти чудесные парни и девушки страшно взволновались, узнав, что перед ними знаменитый Штилике, столько ведь приходилось читать и слышать об освоении Эриннии, о делах на Ниобее, наверно, и курсовые экзамены сдавали, непрерывно поминая эту фамилию -- Штилике, Штилике, Штилике... И портреты твои развешаны в учебных аудиториях, наизусть все вытвержено: невысокий, широкоплечий, сутулый, усатый, с запавшими темными глазами -- в общем, такой, что, "отвернувшись, не насмотришься". Впрочем, знаменитостям уродливость прощается... А все же какая разница между устоявшимся представлением о некрасивом и в молодости, а сейчас, наверно, дряхлом, уродливом старце, если он еще жив, и тем величавым, уже немолодым, но еще статным мужчиной, каким ты перед ними предстал! Было чему поразиться! И законно потребовать объяснений, как стало возможно такое превращение? А ты сбежал от расспросов. Нет, не только облик твой переменился, характер тоже, раньше ты ни от чего не бегал! -- Ну и сбежал, ну и пусть! -- вслух закричал Штилике.- Мои превращения -- мои личные дела. Есть еще и такая область -- интимность. "Без истерики! -- мысленно одернул себя Штилике.Давно обветшала твоя мелкая интимность. Да и была ли? Ты в некотором роде историческое явление. Соответствуй себе!" -- Не мог я разговаривать с тем большеглазым,- устало вслух сказал Штилике.- Одно дело -- работа, исторические решения... Другое совсем -- Ирина, Виккерс, Барихауз, Агнесса... Зачем возобновлять старые споры? Вряд ли они заинтересовали бы этих молодых людей. И опять он мысленно опроверг сказанное вслух: "Заинтересовали бы! Они летят на Ниобею. То, что ты называешь интимностью и старыми спорами, неотделимо от реальной истории планеты. А между прочим, в официальном отчете Академии наук ты и словечком не обмолвился о своем отношении к Ирине и Агнессе, к Барнхаузу и Виккерсу. Твой отчет был неполон и необъективен". -- Я рассказал о драме на Ниобее... "События изложил, а чувства? Разве ваши настроения, ваши желания, ваши характеры не сыграли там, быть может, решающей роли? И не называй, пожалуйста, события на Ниобее тусклым литературным словцом "драма". Была трагедия -- и не личная, а социальная. И те, кто вслед за вами направляются ныне на эту столько лет запретную планетку, имеют право знать, что на пей происходило, хотя бы для того, чтобы не повторять ваших ошибок". -- Если экспедиции на Ниобею возобновлены, то и даны подробные программы, как вести себя на ней. "Были ли у вас такие программы?" -- У нас не было, у них должны быть! Напрасно, что ли, я писал свои отчеты? "Ты писал отчеты о событиях, а не о душах. Как и вы, эти ребята не лишены страстей, надежд и мечтаний! Как загорелись их глаза, когда они услышали, кто ты! Будут, будут среди них и свои Барнхаузы и Штилике, Ирины и Агнессы. Они должны знать, какой нелегкий путь пролег для вас на планете". -- Не мог я бесстрастно -- лекционно! -- говорить о наших спорах, о пашем горе, о негодовании и отчаянии, попеременно захватывавших нас... Раскрываться, как на исповеди!.. Милые, но все же чужие люди! "Согласен. Но мог. Вон там лежит диктофон. Возьми и говори. Ничьи глаза здесь но смущают тебя. Пусть люди, идущие за тобой, знают и то, что осталось нераскрытым в твоих отчетах". Штилике взял диктофон и заговорил. 3 Я не люблю себя. Я никогда себя не любил. Были часы, когда нелюбовь к себе превращалась в негодование на себя. Тогда я враждовал с собой. Нет, во мне не было двоесущия, я не страдал от раздвоения личности. Я всегда был один -- один облик, один характер, одни жизненные цели, одни способы их реализации. Все было проще, чем тысячекратно читалось в романах, живописующих убийственные схватки двух враждебных натур в одном теле, и по одному тому, что было проще, становилось непосильно сложней. Наверно, я говорю непонятно. Непонятность не в словах, а в фактах, какие надо высказать словами. Итак, я не люблю себя -- таков первый важный факт. И прежде всего не люблю своего облика. Природа наделила меня неудачной внешностью. Еще в детстве я возненавидел зеркала. В зеркале, когда я подходил к нему, появлялась нескладная фигура: с непомерно широких плеч свисали неприлично короткие, хотя и крепкие руки, на узкой и длинной шее торчала массивная голова -- я всегда удивлялся, почему шея не сгибается под ее тяжестью,- а к несимметричному телу еще и несимметричное лицо... "Ты мог бы сойти за инопланетянина-антропоида, если бы мы не знали, что антропоидов в иных мирах не существует! -- сказала мне как-то Анна и добавила с нежностью, ей почему-то нравилось мое уродство: -- Вот же судьба -- столько красивых парней увивалось вокруг меня, а влюбилась в тебя". И я не любил своих поступков -- такой второй важный факт. Нет, не потому их не любил, что делал, чего не желалось. Этого не было да и не могло быть. Я делал только то, что надо было и что хотелось. Но делал хуже, чем хотелось. Есть люди, достигшие совершенства, образцом их был мой учитель Теодор-Михаил Раздорин, у таких людей цель и выполнение цели всегда совпадают, одно отвечает другому. Меня одолевала неудовлетворенность: цели были выше выполнения. Я не жалуюсь и не скорблю -- констатирую печальный факт. В моих действиях на Ниобее оба эти свойства -- нелюбовь к своей внешности и несовпадение цели и средств -- присутствовали в реальном действии. Если бы было не так, я и не упоминал бы о своем характере, на такую деликатность меня бы хватило. На Ниобею меня направил Теодор Раздорин. Я пришел к нему вскоре по возвращении с Эриннии. Мне полагался годовой отдых на Земле. Я заранее сокрушался, что года на отдых не хватит. И уж конечно, ни о каких дальних экспедициях мне не мечталось: я был сыт по горло хлопотней на неустроенных планетах. Ничегонеделание на зеленой Земле было сладостней любых успехов на разных небесных шариках. Так мне воображалось. И естественно -- теперь сознаю, что в том была естественность, а не принуждение,- не прошло и месяца, как я снова мчался к звездам. Это произошло потому, что Теодор Раздорин умирал. Он лежал в своей спальне на широкой постели, иссиня-бледный и до того исхудавший, что набухшие вены на руках и жилы на шее казались жгутами, приставленными снаружи, а не выступающими из-под кожи. Возле кровати возвышались аппараты для кровообращения и дыхания, собственные органы Раздорина давно перестали служить исправно. В открытое окно врывались запахи деревьев и распускающихся цветов, на дворе творилась очередная яркая и многошумная весна. Я потом часто думал: хорошо умирать весной, ощущая тепло солнца и дыхание возрождающейся травы. Именно так, по-своему радостно и красиво, совершалось это скорбное событие -- уход моего учителя в небытие. Для себя я желаю такой же смерти. Обессиленный телесно, сознание Раздорин сохранял до последнего часа. И хоть голос его, прежде громкий и категоричный, звучал уже не так сильно, но был по-прежнему ясен и решителен. Старик с трудом шевелился на своей необъятной кровати -- он любил такие, как сам он посмеивался, "стадиончики для спанья",- но разговаривал без большого усилия, и это, видимо, скрашивало ему тяготы хвори: он всегда охотно говорил и у него всегда было о чем говорить. Раздорин глазами показал на стул рядом с кроватью и сказал: -- Садись. Знаю. Вижу. Перестрадал. Возродился. -- Десять лет все-таки,- сказал я.- Даже самого горького горя на десять лет не хватит. Все стирается. -- Не клевещи на себя. Ты не из забывчивых. Знаю твою любовь к Анне. Годы не сотрут такого несчастья. Да и не было у тебя десяти лет на горе. Даже года не было. Я лучше, чем кто-либо -- все же любимый его учеиик,- знал, как он любит поражать парадоксами. В древности из него вышел бы незаурядный софист. Но этого парадокса я не понял. Он усмехнулся. -- А ведь просто, Василий. Тебя спас твой труд. Та великая цель, какую ты себе наметил. Не то что года, даже месяца на уход в несчастье ты не имел. Раньше о пророках говорили: он смертью смерть попрал. Ты попрал смерть жизнью. Эринния теперь никому не грозит таинственной гибелью. Это подвиг, Василий. -- Это работа,- сказал я.- И не только моя. Всех нас, и гораздо больше биологов и медиков, а не социологов. Я организовывал их труд, только всего. -- Твоя,- повторил он и нахмурился. Слова давались ему легче, чем даже легкое движение бровями или рукой. А он, как и встарь, отстаивал любое свое утверждение -- не затыкал рта инакомыслящим, но требовал, чтобы против него подыскивали только солидные возражения.- Ты не вносил предложения о переименовании планетки? Эринния, богиня мщения, теперь ей не к лицу. -- Не вносил и не внесу. Пусть остается Эриннией. Название звучное. И лицо у планетки все еще мрачноватое. -- Тебя не переспорить, ты всегда был упрямый,сказал он с удовлетворением. Ему нравилось, когда его убедительно опровергали. В моем упрямстве он ощущал обоснованность -- во всяком случае, я старался, чтобы было так. Помолчав, он спросил: -- А теперь куда? -- Никуда. Отдыхаю. -- И долго намерен? -- Весь положенный по закону отпуск. Не меньше года. -- Осатанеешь от безделья. Буду тебя спасать. Бери командировку на Ниобею. Я походатайствую. Туда не всякого пошлют, а тебе разрешат. И раньше встречи с Раздориным не проходили гладко. Он поражал не только оригинальными суждениями, но еще больше экстравагантными поступками. И, отправляясь к нему, больному, я говорил себе, что если свидание будет с неожиданностями -- словесными и деловыми,- то болезнь не так уж и грозна, выкарабкается. Болезнь была, из какой не выкарабкиваются, а в неожиданности он ввергал по-прежнему. Я встал на дыбы, с хладнокровием и вежливостью, конечно. -- А какого мне шута в Ниобее, учитель? -- На Ниобее не до шутовства, ты прав. Очень серьезное местечко. Завтра поехать не сумеешь, а через недельку лети. -- Ни завтра, ни через недельку, ни вообще... -- Никаких вообще! А в частности и в особенности -- ты! Никто другой -- это в частности, и лучше всех -- в особенности. Я правильно истолковал тебя? Я расхохотался. Вероятно, это было не очень корректно -- хохотать у кровати умирающего. Корректность не принадлежала к числу достоинств, чтимых Раздориным. Он улыбался одними глазами. Он был уверен, что переубедит меня. И почему-то ему было нужно, чтобы на Ниобею летел я, а не другой. -- Такое впечатление, учитель, что Ниобея вас задевает больше всех ныне осваиваемых... Он прервал меня: -- Больше! Интересуешься, почему? Подтверждает мою теорию затухания. Так подтверждает, что лучших доказательств и не желать. Ты помнишь эту теорию? Еще бы не помнить ее! В свое время она породила много шума. Именно шума, а не споров. О ней не дискутировали, о ней только говорили -- кто с улыбкой, кто с раздражением. Один из уважаемых социологов, Иван Домрачев -- да, тот самый, что математически рассчитал пределы прогресса у популяций, живущих одним инстинкттом, и безграничность совершенствования обществ, использующих потенции разума,- поставил своему личному компьютеру, названному человеческим именем "Сеня Малый", задачу найти теорию развития, во всех отношениях и со всех сторон максимально удаленную от канонов науки. И "Сеня Малый", рассчитав ее самостоятельно, выдал точную концепцию Раздорина. Оба были страшно довольны: социолог и академик Иван Домрачев -- что доказал полную ненаучность теории Раздорина; а астросоциолог и астроадминистратор Теодор Раздорин -- что ему удалось создать такую во всех отношениях ненаучную науку. Что до меня, то я никогда не считал теорию затухания столь уж несовместимой с наукой. В ней было много здравых идей -- во всяком случае, там, где Раздорин не стремился блеснуть оригинальностью. Суть ее, в общем, сводилась к тому, что организованное общество чаще всего гибнет от благосостояния. Жирок душит тело и иссушает душу -- явление, замеченное уже давно. Чрезмерное довольство порождает склероз, склероз поражает инфарктами -- эту узкую медицинскую истину Раздорин распространил на любое общество и объявил социально-космическим законом. И до него совершались попытки отождествить процессы, происходящие в организме, с общественными процессами, особенной оригинальности он, по-моему, здесь не продемонстрировал. Правда, Раздорин добавлял, что величина губительного жирка у разных обществ различна -- одних отравляет и малое благосостояние, другие выдерживают и роскошь. Расширив свою горестную философию на человеческое общество, Раздорин с азартом доказывал, что развитие техники привело к такому благосостоянию, что люди разленились. Кое-где создали строй, названный "обществом потребления", а потребление сверх реальной нужды вызвало накопление не только телесной, но и интеллектуальной вялости, потерю динамизма, притупление духовных интересов. Общество потребления ожидала неизбежная деградация. И лишь выход в безграничный космос спас людей от предсказываемого для них Раздориным печального финала. Пока вся Галактика не освоена человечеством, вещал Раздорин, и динамизма хватит, и совершенствование будет все совершенствоваться -- он именно так косноязычно и высказывался. Галактика, говорил он, область для приложения сил достаточно просторная, на миллион лет хватит, а дальше не будем загадывать. Вот такая была у него любопытная теория. И надо сказать, что в своей практической деятельности астроадминистратора он блестяще осуществлял этот провозглашенный им космический динамизм. История освоения внесолнечных планет немыслима без частого упоминания имени Теодора-Михаила Раздорина. Все эти мысли возникали и толклись в моей голове, когда я, сидя у постели, слушал его рассказ о Ниобее. Я плохо знал эту планетку в системе Гармодия и Аристогитона, двух светил из породы красных гигантов. Разумеется, я видел ее стереографии -- красивая, но своеобразной красотой: чудовищные вулканы, фонтаны пламени и камней, непрерывно исторгаемых недрами, и роскошная растительность. Ниобейским цветам и деревьям могли бы позавидовать самые прекрасные парки Земли; зверей и рыб практически нет; птицы редки. В общем, содружество ада с раем -- так охарактеризовал Ниобею сам Раздорин после первого посещения. И в отличие от его социологических концепций, эту оценку никто не опровергал. А населяют Ниобею нибы -- немногочисленное сообщество гуманоидов, до того похожих на людей, что их можно было бы счесть за одно из первобытных человеческих племен. О машинах нибы понятия не имеют, орудия используют самые примитивные, жалкое существование наполнено единственной заботой -- выжить. Первооткрыватели обнаружили у этого примитивного народа и страшный обычай каннибализма -- нибы поедают один другого. Вместе с тем на Ниобее найдены и поразительные памятники древней цивилизации -- роскошные дворцы, величественные скульптуры, яркие картины. Изучение памятников продолжается, но уже ясно, что нынешние нибы так же далеки от того древнего искусства, как питекантропы от творцов Парфенона. Естественный вывод: на Ниобее некогда существовала развитая цивилизация, ее представители вымерли или переселились на другие планеты, а свою прародину оставили современным пещерным нибам. Таковы были мои знания о планете, куда меня задумал командировать Раздорин. А он все тем же ясным голосом, столь странным у тяжелобольного, пункт за пунктом, факт за фактом опровергал мои нетвердые знания. -- Вздор, Василий,- переселились на другие планеты! Во-первых, на какие? В окрестностях Гармодия с Аристогитоном и следов такого переселения не найти. Во-вторых, как? И намека на машинную цивилизацию на Ниобее не было. Откуда же взять звездолеты? Те древние поселенцы, творцы дворцов и картин, и современные дикари -- один народ, но на разной стадии развития. -- На разной стадии деградации, стало быть? -- Развития, Василий! Нет, до чего в ваши головы вбита идея автоматического прогресса! Вот же живучее заблуждение! А ведь и появилось недавно, два-три века назад. А до того понимали, что развитие может вести вверх, но может и вниз. Его может и вовсе не быть. Слышал об Экклезиасте? Умный был человек, хотя его, возможно, вовсе и не было. Так он твердил со скорбью: "Нет ничего нового под солнцем, и вечно возвращается ветер на круги своя". -- Экклезиаста читал и сдавал в курсе истории... -- Вот-вот, сдавал и все сдал, ничего себе не оставив. Теперь припоминать... Долго крутился ветер на ниобейских своих кругах и ослабел. .Уверен, хороший поиск показал бы не только прежнюю роскошь и современную нищету, но и закономерное падение от роскоши до нищеты. Деградация как естественный процесс. Только никто этим не занимался. И тебе поставлю другое задание. -- Повернуть общество нибов к прежнему благоденствию? Превратить деградацию в прогресс? -- Напрасно смеешься! Нет, я не о прогрессе, это тебе не под силу. Остановить падение. Они на краю. Вот-вот сверзятся в пропасть. -- На Ниобее, я слышал, работают геологи, промышленные партии. Соседство с могущественной цивилизацией благотворно для отсталых народов. -- Когда благотворно, а когда губительно. Примеров в истории Земли хватает. Беда Ниобеи в чем? Сказочно богата! Руды стабильных сверхтяжелых элементов! На Земле их синтезируют микрограммами, а на Ниобее -- миллионы тонн. Освоение ниобейских недр вызовет чуть ли не переворот в земной технологии, общее мнение. Короче, не до аборигенов. А ты разберись, Василий. Полети и разберись. Другим бы такого дела не доверил. Тебе могу. На какую-то минуту я отвлекся и перестал слушать. Все во мне протестовало против новой командировки. Мне надо было отойти от космоса. Я был по горло сыт Эриннией, вряд ли Ниобея лучше. Но я сдержал рвущийся из груди отказ, не хотелось резким отпором огорчать старика. Я промолчал и снова стал прислушиваться. Раздорин уже не уговаривал, а давал деловые наставления: -- ...значит, Барнхауз. Этого бойся. Знаю, знаю, ты не из трусливых. Но все же бойся, не трусливо, а разумно, квалифицированно опасайся. Запомни: он из рода бизнесменов. Дед -- основатель компании "Унион-Космос", отец в первых разведчиках на Ниобее, сын пошел в отца, но стремится превзойти всех предков. Рост и фигура -- средней руки медведь, столь же лохмат и сто лошадиных сил в каждой руке! О деде говорили: пьет с друзьями и тут же ими закусывает. Внук чем или кем закусывает, не знаю, но допускаю наследственность. Совесть у него безразмерная, так мне всегда казалось. Перед отлетом посмотри его официальные отчеты: сложные произведения, в каждом сказано и то, чего в нем не написано,надо вчитываться. И говорит в такой же манере -- сплошными подтекстами. Содействия у него требуй, но настораживайся, если протянет руку непрошеной помощи. В общем, неоднозначен. Векторным исчислением его не определить, он многонаправлен, тут нужны тензоры. Впрочем, и ты не лыком шит. Учти, он о тебе знает гораздо больше, чем ты о нем, ты сегодня -- полнометражная фигура, а он для Земли пока что лишь эскиз растущего руководителя. Это у вас скажется. -- Много вы наговорили о нем,- сказал я со смехом. -- Мало. Он заслуживает большего. Добавлю: умеет быть выгодным всем. Довел свою полезность до искусства. На Земле его ценят и в Академии наук, и в промышленных министерствах -- и за дело ценят, он того стоит. Теперь о его главном помощнике Джозефе Виккерсе. Из моих учеников, но не моей школы. Все у нас были преданные. Он не столько преданный, сколько предающий, таким мне он виделся еще в университете. И предал -- пошел к Барнхаузу, не прощу этого! Их взаимоотношения, Барнхауза и Виккерса,- черт едет на дьяволе. Остальное -- несущественно. -- Джозеф Виккерс, вы сказали? Не помню такого на курсе. -- Не можешь помнить. Он лет на двадцать моложе тебя. Теперь уходи. Я устал. Готовься к отлету. -- Завтра приду. А насчет отлета -- еще не решил. -- Полетишь. Сколько просить -- уходи! Он закрыл глаза, голос вдруг иссяк. Я с нежностью смотрел на его похудевшее, измученное лицо. Он всегда был красив, мой учитель, красив не внешней гармонией линий и красок лица, а каким-то особым светом, излучаемым всем его существом. Тихо, чтобы даже легким шумом шага не побеспокоить его, я удалился из палаты. На другой день я пришел в больницу, чтобы объявить твердое решение: никуда не еду. И -- для смягчения отказа -- пообещать быть с ним, пока он болен. Я знал, что мое присутствие для него так же приятно и нужно, как его для меня. Но говорить было не с кем. Знаменитый астронавт Теодор-Михаил Раздорин ночью скончался. Врач, с сочувствием глядя на меня, сказал: -- Умерший вспоминал вас. Просил передать, что уверен в вас. Не знаю, как толковать эти слова. -- Зато я хорошо знаю,- ответил я и ушел. Все было предельно ясно. Надо лететь на Ниобею. 4 Звездолет "Австралия" доставил меня на Галактическую Базу в той же системе двойной звезды Гармодня и Аристогитона, к которой принадлежала Ниобея. Только Ниобея была внутренней планетой системы, а База расположилась на внешней, Платее, унылом каменистом шарике, вряд ли много крупней земной Луны. Здесь всего не хватало -- света, тепла, гравитации, зелени, воды,- в общем, местечко не для отдыха. Зато работы было на всех с избытком, это я уже знал из отчетов Барнхауза. Галактическая База на Платее с момента своего основания являлась собственностью Объединенного правительства, но возводила его по заказу государства компания "Унион-Космос". Наставления Раздорина заставляли подозревать, что всем известные традиции этой компании далеко еще не выведены на Платее. И я бы жестоко солгал, сказав, что жду первого свидания с Питером-Клодом Барнхаузом, потомком жестоких и умелых дельцов, а ныне главным администратором Галактической Базы, с безмятежным спокойствием. Я немного волновался, так это было. Управление Базы размещалось в многоэтажном здании неподалеку от ремонтных звездолетных заводов. В приемной Барнхауза меня встретила женщина лет под тридцать, его секретарь Агнесса Плавицкая. О ней мне на Земле по секрету сказали: "Ведьма, каких на Брокене и на Лысой горе поискать. В бабы-яги по возрасту пока не вышла, но к помелу присматривается загодя". Если длинноногая, салатноглазая, быстрая блондинка и была ведьмой, то незаурядно красивой ведьмой. И по этой одной причине, не только по возрасту, она и не могла быть бабой-ягой, на эту важную должность, я слышал, вербуют уродливых и безобразных -- это их профессиональное отличие. Меня прекрасная Агнесса возненавидела, вероятно, еще до личного знакомства, а с первым взглядом ненависть укрепилась. Я тоже не испытал симпатии к изящному секретарю Барнхауза. -- Знаю. Вы астросоциолог Василий Штилике,- установила она, не дожидаясь, пока я назову себя,- Приехали контролировать нашу работу. Мы вас ждали. Посидите в приемной. -- А почему? -- спросил я.- Мне бы хотелось пройти сразу к Питеру Барнхаузу. Он сейчас так занят, что не может меня принять? -- Питер-Клод Барнхауз всегда занят,- отчеканила она.- Но сейчас его нет. Он на заводе, подготавливающем два планетолета к полету. Один из планетолетов предназначен для вас. Питер-Клод просит прощения, что опоздает. Я присел. Она нахмурилась, давая понять, что я разглядываю ее слишком бесцеремонно. Я не просто разглядывал, а изучал ее. Она была ясна, как раскрытая страница книги. Даже на Земле в праздники не наряжались так тщательно и умело, как эта женщина на далекой, сугубо рабочей планетке. И, вдумываясь в ее лицо -- подкрашенные сжатые губы, холодный взгляд, тихо позвякивающие при каждом движении сережки-колокольчики,- я безошибочно чувствовал, что эта женщина совершенно лишена даже инстинктивного кокетства, она не завлекала нарядом и отработанной изящностью, а лишь подчеркивала ими какую-то особую, высшую свою значительность. Кто бы ни был Питер-Клод Барнхауз, думал я, и ему непросто общаться с такой, по всему, непростой помощницей. Я переоценил ее умение владеть собой. Она резко обернулась ко мне. -- Что вы так вперились в меня, Василий? Пугаю? -- Немножко есть,- честно признался я.- Но не это главное. Любуюсь. -- Не советую,- холодно отпарировала она.- Неинтересно и бесцельно. Я слыхала, что женщины вам столь неприятны, что ни одну не допускаете в свои экспедиции. -- Не всякому слуху верьте, Агнесса. Одну допустил, это была моя жена. С тех пор, правда, стараюсь работать только с мужчинами -- не на Земле, естественно. А любовался я не вами, я бы на это не осмелился, а вашими золотыми сережками. Никогда не видал таких. Она сняла одну из сережек и протянула мне. -- Теперь можете любоваться. Подарок моего бывшего мужа Жана Матье. Надеюсь, это имя что-то говорит вам, Василий-Альберт? Я не знаток искусства, но имя лучшего художника нашего времени было ведомо и мне, я не раз знакомился с его картинами на выставках и в музеях. Правда, я не знал, что Матье не только живописец, но и ювелир. Сережка была необычайна: два золотых колокольчика вставлены один в другой; меньший, с крохотным язычком внутри, сам служил ударником для большего колокольчика. Я покачал сережку. Оба колокольчика породили нежный, мелодичный звук -- чей-то приглушенный голосок печалился и тихо взывал. -- Понял,- сказал я, возвращая сережку.- Покинутый вами муж оставил вам на память свой голос, вечно оплакивающий расставание. -- Не поняли,- возразила она, прикрепляя сережку к мочке уха.- Не я его покинула, а он меня. И поиздевался на прощание: "Пусть голос сережки оплакивает твою потерю, ибо никогда ты не найдешь человека, равного мне. Не сумела оценить, теперь казнись". -- Он не страдал, по-видимому, самоуничижением? -- Все мужчины хвастливы. Гении, вроде Жана, особенно. А я ношу эти сережки, чтобы они всегда звенели мне в ухо: "Ты свободна, ты свободна, ты наконец восхитительно свободна!" Я слышу шаги Питера-Клода, господин Штилике. Я тоже услышал чьи-то шаги в коридоре. Они усиливались, приближаясь, ноги не скользили, а тяжко били по паркету. Барнхауз не просто передвигался, как все люди, а извещал о себе громкими, как тревожный сигнал, шагами. Затем двери распахнулись, и возник он сам. Не появился, не вошел, не проскользнул, а возник, замер -- огромный, лохматый, длиннорукий -- в проеме двери, как в раме, давая наглядеться на свою фигуру и на широкое, краснощекое, распахнутое в улыбке лицо. А голос был неожиданно для мощного роста тонковат и скрипуч. Впоследствии, в минуты гнева, охватывавшего Барнхауза, я слышал в его голосе такие режущие ноты, такие визги, как будто он не говорил, а пилил дрова голосом, ставшим подобием быстро вращающейся, но плохо смазанной пилы. -- Похож! -- возгласил он на пороге.- Нет, до чего похож! Коллега Штилике, хочу, но не умею выразить, как рад вас видеть! Я пожал его руку -- он надавил с нарочитой силой -- и поинтересовался: -- На кого я похож, Барнхауз? -- Как на кого? На себя, разумеется. На свои собственные портреты, Штилике. Вон в моем кабинете два ваших стереообраза, войдите и полюбуйтесь. Все стены обширного кабинета Барнхауза были увешаны стереографиями, картинами и схемами. Среди этой бездны изображений я не скоро нашел бы себя, но Барнхауз показал, где искать. Вряд ли я теперь походил на те давние изображения. Барнхауз предложил мне сесть на диван и уселся в кресло, придвинув его к дивану. -- Рад, очень рад вашему прилету, Штилике! -- повторил он.- Меня предупреждали о вас -- огромные полномочия и прочее. Уверен, что теперь программа промышленного освоения Ниобеи получит новое ускорение. Люди вашего ранга прибывают не для лицезрения и прогулок, а для поворотов и переворотов, это мы понимаем. -- Для начала ограничусь лицезрением и прогулками,- ответил я,- Хочу поближе познакомиться с Ниобеей и ее обитателями. Барнхауз нарочито высоко приподнял лохматые брови. -- С геологами и горняками? Люди как люди, ничего выдающегося. Или вас интересуют местные людоеды? -- Нибоеды, Барнхауз,- вежливо поправил я.- Именно они. Сколько слышал на Земле, нибы людей не едят. Он пренебрежительно фыркнул. -- Много знают на Земле о наших делах. Даже мои краткие отчеты не прочитываются, а просматриваются. Только требования на материалы досконально изучаются, чтобы обнаружить предлог ужать или отказать в запросах. Нет, дорогой Штилике, нибы не едят людей не от отсутствия аппетита. Просто никто из нас не ходит там без оружия и в одиночку. Наше строжайшее правило: не отражать нападение, а не допускать самой возможности напасть на нас. Действует безотказно. -- Неплохое правило! Не хотите ли ознакомиться с моими служебными документами? Барнхауз хорошо владел собой, но по одному тому, что каждую строчку моего командировочного предписания он перечитывал дважды и трижды, я понимал, как он поражен, если не сказать -- ошарашен. -- Сильные бумаги,- сказал он, возвращая документы.- Правда, не совсем то, на что я надеялся... И скорей, даже совсем не то... Я имел опыт общения с людьми типа Питера-Клода Барнхауза. Они встречались мне не только на Ниобее. -- Будете возражать, Барнхауз? В случае несогласия соблаговолите начертать мотивированный отказ. Вы правитель этого уголка мира, и без вашего разрешения я тут не сумею ступить и шага. Барнхауз все же был не из тех, кого берут голыми руками. Он ухмыльнулся мне прямо в лицо. И ухмылялся, и смеялся он очень по-своему -- не такой уж большой рот внезапно расширялся, распахивался, разбегался по щекам до ушей, и разверзалась краснонебая пропасть. Детей даже дружелюбные его улыбки должны были пугать. -- Не рисуйте меня дурачком, Штилике. Я правитель, пока прав. В смысле -- пока мои действия признаются правильными. Я не поклонник табели о рангах, но понимаю: вы -- это вы, я -- это я. Шагайте без разрешения, куда поведут вас ноги. И передайте Объединенному правительству Земли, что мятежника во мне никогда не увидят. -- Я понимаю вас в том смысле... -- Именно в том, вы не ошиблись... Я отправлю вас на Ниобею с первым же планетолетом. Кстати, он уже подготовлен. Я снабжу вас всеми данными об этой планетке. Информация будет исчерпывающей, можете мне поверить. Сейчас я познакомлю вас с нашим космоэкспертом Джозефом-Генри Виккерсом, он недавно вернулся с Ниобеи. Он встал и подошел к столу. На рабочем пульте светили два десятка разноцветных кнопок. Барнхауз нажал одну из них, и спустя минуту в кабинете появился космоэксперт. Поглядев на Джозефа-Генри Виккерса, я почувствовал, что в моей жизни произошло важное событие. Теодор Раздорин слишком мало успел сказать мне о нем. Я и понятия не имел, чем для меня обернется знакомство с Джозефом, но сразу и безошибочно понял, что наши жизненные пути, мой и этого человека, драматически пересеклись. И пусть мне не говорят, что такое понимание возникло позже,- дескать, я экстраполирую на прошлое то, что осозналось лишь впоследствии. Я не знал своего будущего, не догадывался, какое страшное будущее -- с моей помощью -- уготовано Джозефу Виккерсу, но меня охватило смятение, едва он вошел, и это свое чувство я помню. Я залюбовался Виккерсом. Он был незаурядно красив. Он был из тех, кто покоряет одной своей внешностью. Высокий, статный, темноволосый, темноглазый, образец гармоничности роста и веса, ума и красоты -- таким он предстал мне. И если в нем что-то и отвращало, то лишь временами вспыхивающие иронией глаза и кривоватая улыбка, в ней чудилось высокомерие, этой улыбкой он не соединялся с собеседником, как то обычно у людей, ибо нормальная улыбка равновелика дружескому слову или рукопожатию, нет, он отстранялся, улыбаясь, он указывал улыбкой дистанцию между собой и другими. Позже я узнал, что у него имеются и другие способы отстранения, вплоть до открытого пренебрежения, всегда нарочитого и потому особо оскорбительного. -- Джо, мой мальчик,- прорезал воздух острым голоском Питер Барнхауз.- Уполномоченный с Земли, знаменитый астросоциолог Штилике, решил осчастливить нашу планету очередным благотворительным декретом правительства. В общем, требуют срочно перемонтировать чертей в ангелов. Нужна ваша помощь, Джо. Джозеф Виккерс поклонился мне, но руки не подал, и я вовремя удержал свою. Он глядел на меня с любопытством, как на диковинное животное. Он засмеялся -- достаточно вежливо, чтобы не обидеть, и достаточно иронично, чтобы заранее показать свое отношение ко всем видам благотворительности. Так я его понял тогда, так это и было реально. -- Мне кажется, я мало гожусь для психомонтажных работ,- сказал он. И голос его покорял -- мелодичный, медленный баритон звучал ясно и полновесно. -- Джо, мой мальчик, вы не способны смонтировать душу ангела в теле черта, вполне с вами согласен,- острым голосом резал свое Барнхауз.- Но вы же крупнейший знаток Ниобеи. Так вот, докажите, что переконструкция ниба в человека неосуществима. Сообщите об исследованиях в своей лаборатории. Пусть говорят за себя сами, вы меня поняли, дорогой Джо? -- Ознакомить доктора Штилике с результатами наших работ я могу,- сказал Виккерс сухо и наклонил голову.- Сегодня вечером, если не возражаете. Я не возражал. Барнхауз встал, показывая, что деловые разговоры закончены. Для человека, утверждавшего, что ставит меня гораздо выше себя, он мог бы держаться и не столь начальственно. Ошибки подобного рода он впоследствии делал часто, Раздорин все же переоценил его дипломатическую изворотливость. Впрочем, Барнхауз сразу понял, что со мной надо обороняться, а не переводить меня в свою веру. Не поднимаясь с дивана, я обратился к Виккерсу: -- Знаете ли, что наш с вами учитель Теодор Раздорин скончался? За день до смерти мы с ним говорили о Ниобее, и он вспоминал вас, Джозеф. В нарочито спокойном лице Виккерса что-то изменилось. Мне показалось, что он смутился. И он не сразу ответил. -- О смерти Раздорина мы знаем,- сказал он,- Большая потеря для науки, а для Ниобеи особенно. Он так много сделал для нее. -- Он говорил о вас перед смертью,- повторил я. Виккерс понял, на что я намекаю, и принял вызов. -- Естественно, раз разговор ваш шел о Ниобее, а я тут. И конечно, осуждал меня. Он уверовал, что я отступаю от его учения. Однажды он крикнул мне: "Вы предатель нашей школы!" Надеюсь, он говорил вам что-то в этом же духе? -- Почему -- надеетесь? -- ответил я вопросом на вопрос.- Надежда на то, что вас будут осуждать,- не слишком ли вычурно сказано? -- Зато точно и правдиво, доктор Штилике. В жизни каждого из учеников Раздорина его личность сыграла поистине огромную роль. Он воспламенял наши души, был великим катализатором наших талантов. Уверен, что такую оценку не сочтете ни преувеличенной, ни чрезмерно вычурной. Но видите ли, доктор Штилике, мы его ученики, ушли от него по разным дорогам. Одни продолжают его путь, спрямляют и заливают асфальтом проложенные им кривые тропки, другие свернули с них, чтобы найти свой проход в чащобах неизученного. Первых Раздорин восхвалял, вторых осуждал как предателей. -- Можете гордиться: вас он осуждал, Виккерс. Меня восхвалял: я шагаю по его дороге. Вполне по вашей росписи. Я радуюсь его хвале, вы -- его порицанию. Я поднялся с дивана. Во время нашего разговора с Виккерсом мы с ним сидели, а Барнхауз стоял, переводя взгляд с одного на другого и как бы молчаливо призывая нас закругляться. Я не злобив и не мстителен, но намеренно затягивал разговор, выдерживая Барнхауза в нелепой позе церемонно стоящего между двух сидящих. В другой раз он сообразит, что беседу, начатую мной, буду оканчивать я, а не он. Барнхауз понял урок. Ни разу потом он не позволял себе забываться. Он оставался правителем в этом уголке мира, но при мне удерживался от застарелой привычки начальствовать. Виккерс с Барнхаузом остались в его кабинете, я вышел. В приемной Агнесса так взглянула на меня, что я сразу понял: подслушивала наш разговор в кабинете. Тогда это было только догадкой, теперь я точно знаю: у нее имелся аппарат, разрешенный Барнхаузом, она могла даже не подслушивать, просто слушать, что совершается за стенкой, а он потом с охотой выспрашивал ее суждения по поводу услышанного. И в отличие от своего шефа, она не считала нужным экранировать свои чувства внешней учтивостью. Сколько я ни придумываю характеристик для тона, каким она заговорила со мной, я не нахожу ничего более точного, чем "ненавидящий голос". -- У вас, конечно, будут распоряжения, господин Штилике,- сказала она этим ненавидящим голосом.- Вы на Земле привыкли к таким удобствам, к такому обслуживанию... Высказывайте, пожалуйста, пожелания. Ее золотые сережки-колокольчики мелодично позвякивали в ушах, отчеркивая каждое слово. Мне захотелось поставить эту красивую женщину на единственное подходящее ей место, чтобы она знала, что я не сомневаюсь в ее истинном отношении ко мне. -- Понимаю, милая Агнесса,- сказал я,- Вы хотите услышать мои желания, чтобы потом с тихой радостью объявить мне, что на Ниобее они неосуществимы. -- Почему же с тихой? -- возразила она.- Я привыкла разговаривать громко. И разве я милая? Обо мне по-разному судачат, но милой -- нет, так никогда не называют! -- Значит, немилая? Согласен и на это. Так вот, немилая Агнесса, у меня нет никаких пожеланий. И впредь не будет. Хотел бы, чтобы это вас устроило. -- Трудно с вами, господин Штилике,- сказала она, вспыхнув. -- Все мы народ нелегкий,- сказал я. Сейчас я понимаю, что можно было взять не такой резкий тон. Хоть я не любил работать с женщинами на далеких планетах, все же грубость в обращении с ними мне не свойственна. Агнесса открыто не вызывала меня на грубость, для этого она достаточно воспитана. Я отвечал грубостью на ее внутреннюю недоброжелательность, а не на невежливость. Возможно, я держался плохо, но что было, то было. Я поклонился, она не ответила на поклон. Возвращаясь в гостиницу, я почему-то думал не о Барнхаузе и не о Виккерсе, а об Агнессе. Я говорил себе с усмешкой: "Бывает любовь с первого взгляда, а у нас с ней ненависть с первого взгляда, не странно ли?" Теперь я не вижу в этом никакой странности. Даже больше -- утверждаю, что мгновенно возникшая ненависть встречается чаще, чем мгновенно возникшая любовь. Любовь все же чувство юное, с годами возможность новой любви ослабевает, любовь с первого взгляда обычна у двадцатилетних и чрезвычайно редка у пятидесятилетних. А ненависть, вообще недоброжелательность и несовместимость не знают возрастных ограничений, старик способен на такое же острое чувство вражды, как и юнец. И еще я думал о том, что на Платее за один день я узнал три формы обращения: Агнесса называла меня "господином", Барнхауз "коллегой", Виккерс "доктором". На Земле давно отвыкли от "господ", там все сильней внедряется радушное обращение "друг". До Платеи оно, по всему, не дошло. Традиции "Унион-Космос" здесь еще живы, как и остерегал меня Раздорин. Вечером мне принесли в гостиницу с десяток папок: стереоленты, записи, доклады, отчеты. Работники Барнхауза основательно полазили по Ниобее, от их пытливого взгляда мало что укрылось. Мне трудно описать чувства, вызванные этими отчетами и докладами. Восхищение красотой планеты сменялось ужасом от неистовства стихий в ее недрах. Сострадание к жалкому народу, деградировавшему из величия к ничтожеству, превращалось в отвращение от средств, какими нибы поддерживали свое существование. Было одно важное обстоятельство, породившее во мне тревогу, чуть ли не уныние, естественный вопрос: почему нибы, будучи еще в состоянии цивилизованном, ввели каннибализм? Ответ, казалось, лежал на поверхности: в растительной пище не хватает белка, зверей почти нет, птицы почти неуловимы, стало быть, поедание сородичей, особенно стариков, и так близящихся к могиле, гарантирует продолжение вида. Сперва ешь ты, потом тебя -- нехитрая формула бытия, не правда ли? Но в таком случае существуют средства, отвращающие от нибоедения: естественные белки животных, привезенных с Земли и отловленных на Ниобее, разнообразные консервы, заполняющие трюмы звездолетов. Оказалось же, что и звери, и птицы Ниобеи, и консервированные белки с Земли действуют на нибов как яды: в мизерных количествах вызывают отравления, в объемах побольше приводят к гибели. Таких погибших от земного угощения нибов к моему прилету насчитывалось уже с десяток, и ни одного не удалось спасти. Астрофизиологи -- были и такие в лаборатории Виккерса -- додумались, что в организмах нибов есть что-то, без чего они не могут существовать, и это "что-то" нигде, кроме как в теле у себе подобных, они получить не могут -- витанибы, так их пожелал назвать сам Виккерс. Исследования тканей и крови нибов не выявили загадочный витаниб, даже представления нет о том, что это за вещество. А раз так, то нет и возможности ликвидировать нибоедение: уничтожение каннибализма равнозначно уничтожению самих нибов. Еще ни разу за время моих галактических рейсов я не встречал такого мрачного прогноза. Я перечитывал ужасный последний доклад Виккерса, пытался найти контраргументы -- и не находил. Проблема была не из тех, для каких сразу отыскиваются верные решения. Мне дали два дня на изучение материалов и раздумья, а на третий в моем номере появился Джозеф Виккерс. Он, естественно, заранее предупредил, что нанесет визит, он не был способен пренебречь обрядами благопристойности. И в то же время он мог, как я убедился вскоре, спокойно пристрелить вас при встрече, если вы встали поперек пути. Но и вытаскивая оружие, не преминул бы вежливо поздороваться: "Добрый день, очень рад вас видеть, готовьтесь к смерти!" -- Как вам понравились наши исследования, доктор Штилике? -- Временами испытывал омерзение! Виккерс кивнул, довольный. Именно на такую реакцию он и рассчитывал. -- Поганый народец, доктор Штилике. Могу надеяться, что вы поддержите наши первоочередные мероприятия на Ниобее как полностью обоснованные? -- Но я не знаю, что вы планируете на Ниобее, Виккерс. -- Разве вас командировали не для ускорения промышленного освоения этой планетки? Он не мог не знать, что я командирован вовсе не для этого. Барнхауз, конечно, информировал его о нашем разговоре. Я холодно внес ясность: -- Для контроля производимых здесь работ, а не для ускорения их. Для проверки того, насколько они соответствуют общекосмической программе Земли. Мне известно, что Ниобея фантастически богата ценными элементами. Превратить Ниобею в рудную базу космоса, такова долгосрочная перспектива, она остается. Но вы говорите не о долгосрочных планах, а о каких-то первоочередных мероприятиях, Виккерс. -- Первоочередные мероприятия вытекают из долгосрочных планов. Главное -- изолировать нибов. Не перемонтировать чертей в ангелов, как выразился Барнхауз, это технически неосуществимо. Нет, просто оттеснить их подальше от наших промышленных разработок. А всего бы лучше забыть об их существовании, я высказываю в данном случае свое личное мнение, доктор Штилике. Виккерс выкладывал все это неторопливо, благодушно, какими-то округленными звонами и мелодичными переливами бархатного баритона. Он наслаждался и тем, как музыкально красиво звучат его чудовищные предложения, а еще больше тем, что привел меня чуть ли не в трепет. У него блестели глаза. Я не дал ему радости увидеть свое негодование. Я спокойно осведомился: -- У вас имеются основания для такой... необычайной акции, коллега Виккерс? -- Имеются, доктор Штилике. Назову два основания. Первое: нибы препятствуют промышленному освоению планеты. Они еще мирились с появлением малочисленной группы исследователей. Но экскаваторы, бурильные станки, транспортеры приводят их в бешенство. Уже несколько агрегатов уничтожено. Один водитель грузовика спасся только тем, что бросил свою машину и удрал. Не обольщайтесь внешним добродушием этих дикарей. Они народ капризный, склонный к истерии, на них порой накатывает безумие. Знаете, чем объясняют нибы свою ненависть к машинам? Машины возмущают их эстетически! Вот такое словцо из сотен тысяч человеческих слов выбрал дешифратор для характеристики их машиноборчества. Что бы вы сказали о зверях, которые нападают на других зверей потому, что им не нравится окраска шерсти, или звук голоса, или запах кожи? -- Нибы не звери, а разумные существа. -- Нибы -- звери, доктор Штилике. Звери с некоторыми зачатками или, точней, остатками разума. В общем, полоумный народец. Нужно ли церемониться с полоумными? Я напомню вам: когда наши предки осваивали Землю, им противодействовали звери и гады, и наши предки не нянчились со львами, тиграми, волками, змеями... Без истребления хищников человек и сам бы не выжил и не создал бы общечеловеческую цивилизацию из конгломерата дикарских племен. -- Мы сейчас жалеем, что человек переусердствовал в истреблении рыб и птиц, зверей и змей! Столько всего погибло! -- Я не предлагаю переусердствовать, доктор Штилике. Давайте разумно учтем не только положительный, но и отрицательный опыт наших предков. Поселим туземцев в охраняемых резервациях. Но основные пространства Ниобеи от нибов надо очистить. Без этого промышленное освоение планеты невыполнимо. Таково мое первое основание для программы изоляции нибов. -- Слушаю второе основание, Виккерс. В его мелодичном голосе зазвучал металл: -- Второе в том, что эта популяция полуразумных существ сама осудила себя на вымирание. Ее внутренняя воспроизводительная сила стала меньше ее же внутренней силы уничтожения. Мы явились на Ниобею к последнему акту исторической трагедии ее народа. Сотни две лет без нашей помощи, еще сотню лет при нашем благотворительном воздействии -- таков предел их дальнейшего существования. Так стоит ли искусственно продлевать их безнадежное бытие? Надеюсь, я вас убедил? -- Не надейтесь,- сказал я,- Мой мандат предписывает всюду изыскивать меры помощи внеземным цивилизациям, нуждающимся в благотворительности человека. Мандата на истребление инопланетных народов я не получал. Наши предки прошли с огнем и мечом по всем континентам Земли. Мы по-иному выходим в космос. Я сделаю все, чтобы не дать совершиться тем мероприятиям, которые вы называете первоочередными. Виккерс усмехался высокомерной, отстраняющей улыбкой. Я еще не привык к ней, она меня раздражала. Я был готов наговорить ему грубостей из-за одной этой улыбки. Я понимал, что мы отныне враги. Он тоже понял это. -- Что же, доктор Штилике, перчатка брошена, так говорили в старину. Опустим боевые забрала. Уверен, впрочем, что ваши формальные права значительно превышают ваши реальные силы. Разрешите узнать, что вы намерены предпринять? Подразумеваю поступки, а не философские рассуждения. -- Барнхауз обещал отправить меня на Ниобею. Буду знакомиться с планетой и ее обитателями. -- В таком случае осмелюсь потревожить вас личным ходатайством. Моя жена, этнолог Ирина Миядзимо, просится на Ниобею. Ей разрешили сопровождать меня, но этого мало для посещения опасных планет. Ирина прибыла сюда от Токийского университета, марка университета -- аргумент не из самых сильных. Возьмите ее в помощники или секретари. Барнхауз посчитается с вашим желанием больше, чем с моей просьбой. Я смотрел на него во все глаза, так меня поразила просьба. Ибо это была не просьба, а вызов. Виккерс, конечно, знал, что в выработке правил, ограничивающих участие женщин в космических экспедициях, я принимал самое активное участие. Он ожидал отказа и наталкивал на отказ, чтобы иметь личную обиду на меня. Как показало будущее, я был и прав, и неправ. На отказ он надеялся, но вовсе не для того, чтобы лелеять обиду. Я слишком примитивно оценил его. И, подчиняясь этой ошибочной оценке, уверенный про себя, что не разрешу ей вылететь со мной, я решил сыграть в объективность. -- Хочу предварительно поговорить с вашей женой. Когда это можно сделать? -- Хоть сейчас, доктор Штилике. Ирина сидит в холле гостиницы. Спустя минуту я пригласил Ирину Миядзимо в кресло. Мы с Джозефом Виккерсом сидели в таких же креслах, образуя равносторонний треугольник. Я спросил, чем могу служить Ирине и чем может послужить мне она. От меня она попросила ходатайства перед Барнхаузом, а мне пообещала помочь в изучении нибов. Она не просто этнолог, а космоэтнолог. Земные народности, этносы, она изучала лишь как учебный материал. В аспирантуре она специализировалась на инопланетных этносах. К сожалению, разумных цивилизаций в космосе мало, да и те уже изучены. Но этнос нибов для этнолога -- кладезь открытий. Собственно, она и мужа заставила наняться на Ниобею, чтобы впоследствии присоединиться к нему. Она будет исполнительным сотрудником, какую я ни определю ей должность. Ирина Миядзимо говорила долго и горячо, я слушал внимательно только первые минуты. Я всматривался в ее лицо, вслушивался в грудной, глуховатый, очень низкого тона голос, только у одной на тысячу встречаются такие голоса. И я любовался ею. Нет, она не была красива в обычном понимании красоты. В этом смысле ей было далеко до Агнессы Плавицкой. Даже рядом с красивым мужем она проигрывала: когда я переводил взгляд с него на нее, она казалась дурнушкой, возможно, и была такой. Это не имело значения -- красива ли она, или только миловидна, или даже и этого маленького дара природы лишена. Ирина была больше, чем красива, она была прекрасна -- той особой, той высшей прелестью, какую не выразить ни изяществом линий, ни гармонией форм, ни музыкой голоса. В ней ничто не выделялось, она была совершенна всем естеством. Мой дед, Иоганн-Фридрих Штилике, знаменитый в Баварии виноградарь, часто говорил мне о какой-то нашей соседке: "Василий-Альберт, она не богиня, нет, но в ней вечно женственное -- эвиг вайблихе, и поверь мне, мальчик, это важней божественности". Что я тогда понимал в речениях деда? Его оценки были мне не по возрасту. Но я сразу понял, что именно о такой женщине говорил мой дед Иоганн Штилике, ибо в Ирине Миядзимо было то самое "эвиг вайблихе", то вечно женственное, что значительней любой красоты. Мне исполнилось сорок девять лет к тому дню, когда Джозеф Виккерс вызвал ко мне свою жену. На Земле до встречи с Анной я много влюблялся, не теряя головы, расставался без раны в сердце. Обычной семьи я не создал даже с Анной, мы прожили почти десять лет, но детей у нас не было, нам попросту было не до детей. А после смерти Анны не помню, чтобы приглядывался хоть к одной женщине. Я был влюблен в космос, космические экспедиции были единственной страстью моей души, я не мог делить эту могучую страсть со скорогаснущими страстишками. Но если в мире и существовала женщина, способная породить во мне сильное чувство, то эту женщину звали Ирина Миядзимо. Я понял это еще до того, как она закончила свои просьбы. Но одновременно я помнил, что она жена такого же астронавта, как я, удивительно красивого человека и к тому же вдвое моложе меня, да еще моего принципиального врага, и что я не имею морального права стать соперником своего противника. Я сделал знак, что Ирина может больше не продолжать. -- Я возьму вас с собой секретарем. Готовьтесь к отлету на Ниобею. Когда рейс, коллега Виккерс? -- Планетолет отбывает завтра,- сказал он слишком спокойно, чтобы это было реальным спокойствием. Они ушли, а я задумался. Я удивлялся себе и не понимал себя. Что сказал бы мой резкий и категоричный учитель Теодор-Михаил Раздорин, если бы узнал о разговоре с Ириной? Наверно, сыронизировал бы что-то вроде: "Пришла, увидела и села на шею". Уж он-то не поверил бы, что я способен вот так, без сопротивления, покориться настояниям совершенно незнакомой мне женщины. Я был недоволен собой и тревожился за себя, мне все больше думалось, что я совершил плохой поступок и вряд ли легко выкарабкаюсь из создавшейся скверной ситуации. -- Ты влюбился с первого взгляда, дружок,- сказал я себе вслух.- Два важных сегодня события -- и оба с первого взгляда. Ненависть к Агнессе, любовь к Ирине. Ненависть взаимная, а любовь односторонняя. К тому же ненависть никто не опорочит: типичная несовместимость характеров и целей, ненавидьте себе на здоровье. А любовь -- запретна. Не значит ли отсюда, софистически изрек бы твой учитель Раздорин, что ненависть благостней и поощрительной, чем любовь? Короче, что ненависть лучше любви? На другой день перед поездкой на планетодром я зашел в Управление. Барнхауз уехал проверять, все ли готово для рейса на Ниобею. У Агнессы торжествующе сияли глаза, она уже знала, что я разрешил Ирине лететь. Она протянула мне какую-то бумагу для подписи. Золотые колокольчики в ее ушах вызванивали похоронный марш. -- Я написала от вашего имени, господии Штилике, объяснение, почему вы сочли нужным разрешить Ирине Миядзимо посещение Ниобеи. Я боялась, что у вас не хватит времени составить этот необходимый документ, а без него вылет Ирины на Ниобею невозможен. В бумаге было написано, что Ирина Миядзимо направляется на Ниобею, потому что необходимо глубокое изучение нибов, а осуществить такое изучение может только она, выдающийся специалист в этнографии, всю ответственность за такое решение я, Штилике, беру на себя. -- Да это вздор! -- воскликнул я.- Откуда мне знать, выдающийся ли она специалист? Я не читал ее работ и вообще лишь раз ее видел! Колокольчики Агнессы внезапно сменили грустную мелодию на ликующую. -- Не хотите же вы, чтобы я написала, что вы уступили жене Виккерса потому, что она покорила вас, что взяла вас в плен своим обаянием, своим настоянием, своими... Короче, кто поверит, что знаменитый покоритель космоса Василий Штилике способен показать такую слабость? Впрочем, если вы настаиваете, я перепишу бумагу. Я подписал документ и быстро вышел. Я опасался, что не сдержусь и честно выскажу Агнессе все, что думаю о ней. Она злорадно рассмеялась мне вслед. 5 Экспедиционная станция на Ниобее резко отличалась от других инопланетных станций: огороженная металлическим забором территория, башни по углам забора, на башнях пулеметы и боевые лазеры, внутри ограждения гаражи, мастерские, склады, причальные площадки и двухэтажная гостиница человек на тридцать. И, разумеется, вокруг станции -- очищенное от деревьев и кустов пространство, даже холмы сглажены, а ямы засыпаны, чтобы никто не мог скрытно подобраться к забору. Когда на Земле критиковали косморазведчиков Ниобеи за создание такой крепости, они хладнокровно отвергали критику: нет, они не завоеватели, они идут с пальмовой ветвью мира в руках, а лазеры и пулеметы лишь на случай, если на них нападут. Командир станции -- Роберт Мальгрем, высокий швед с золотой, по плечи гривой и солнечно-яркой бородой. -- Коллега Штилике, вам лучше начать знакомство с туземцами с осмотра их древнего города,- предложил Мальгрем.- Сами нибы в нем давно не живут, хоть иногда и забредают туда и могут вам повстречаться. Печальное свидетельство нынешней социальной и интеллектуальной деградации несчастного народа -- вот таким вам предстанет этот памятник их угаснувшего величия. Ирина порадовалась, что знакомство с Ниобеей начнется с древнего города. Это местечко, говорила она, напичкано загадками. Все, что разведали о Ниобее, было ей досконально известно. Она выискивала в отчетах информацию, до какой и Мальгрем, и ее муж не доходили. Она пришла ко мне вечером, у меня сидел Мальгрем, и поделилась своим знанием. Еще первые астроразведчики обнаружили, что, кроме нибов, на планете некогда жили и существа, похожие на земных обезьян. Отчеты утверждали: между нибами и ниобейскими обезьянами шли войны, в результате обезьяноподобных истребили. К отчетам прилагались скорбные изображения: группки обезьян, уныло сидящие за загородками, те же обезьяны, вяло плетущиеся по равнине под охраной нибов... -- Не было войн,- с увлечением доказывала Ирина.- Все, что я вычитала в отчетах, свидетельствует, что нибы на войну не способны, и те обезьянки были не врагами, а домашним скотом. Их не истребляли, о них заботились, как мы о наших коровах и баранах. -- На изображениях нибы ведут обезьян под конвоем,- возражал Мальгрем.- Типичное шествие пленных после проигранного сражения. Вы завтра посмотрите эти картины: обезьяны упираются, а нибы их торопят, на лицах нибов нетерпение и злость, на лицах обезьян -- отчаяние и покорность. -- Нибы просто спасают свое богатство, Роберт. Произошло извержение вулкана, их здесь так много! Нибы перегоняют свой скот подальше от огня и пепла. Вот что я увидела на изображениях, приложенных к отчетам. Я уже не раз доказывала Джозефу, что он неверно понимает нибов, но он не соглашается, он их не терпит. Очень хотела бы, чтобы вы отнеслись к ним пообъективней. Они еще поспорили и ушли. Я вышел на плоскую крышу гостиницы. Оба светила, Гармодий и Аристогитон, закатились, но тьмы не было. Вверху сияли крупные звезды, их было много, голубых и красных, желтых и белых,- тысячами бессмертных глаз всматривалось ночное небо в диковинную планету. А на планете бушевали вулканы. Станцию разместили в отдалении от крупных горнил, но на Ниобее не было места, откуда бы не виделись высокие фонтаны пламени в мерцающей бахроме золотого дыма. Планета клокотала всем нутром, с грохотом и гулом исторгалась наружу. Планету мутило и рвало, она облегчала себя раскаленной блевотиной. И это было красиво -- струи красной лавы, плывущие по склонам гор, смерчи пламени, устремляющиеся к небу, как взывающие о помощи руки, белокалильные камни, яркими болидами пронзающие воздух. Я долго не мог оторвать глаз от грозной феерии извержений. -- В город будем шагать пешком,- сказал поутру Мальгрем.- Далековато, но лучше, чем в вездеходе. Вы ведь знаете, что нибы недолюбливают машин. Я не любитель пеших походов. Взбираться на гору мне трудно, а дорога шла вверх. В течение двух часов всех моих физических сил хватало лишь на то, чтобы не падать на крутых склонах и продираться сквозь колючие, пряно пахнущие кусты, а духовных -- чтобы не ругаться, когда валился в ямы и расщелины, и не стонать, если ушиб был сильным. Красота роскошного леса прошла мимо моего сознания, красоту нужно созерцать, а я проламывался сквозь нее -- в трудной физической борьбе с красотой не оставалось места для эстетического наслаждения. Зато Ирина всю дорогу пребывала в ликовании. Она падала, как и я, но не злилась -- смеялась, а когда цеплялась за колючки какого-нибудь буйно цветущего куста, то восклицала, выдираясь из ветвей: "Боже, насколько же эти орхидеи красивей земных!" В какой-то момент с ближнего вулкана остро потянуло серой, она с наслаждением втянула ноздрями воздух, ее щеки вспыхнули от удовольствия. Даже серный дух планеты был ей по душе, ибо по душе была вся эта планета, куда она так долго и так безуспешно старалась попасть. -- Попахивает преисподней! В одном из кругов ада, помню, была такая же атмосфера,- мрачно сострил я. -- В аду не бывала, но не теряю надежды,- отшутилась она,- Вот встретимся после ада и поговорим, лучше там или хуже. Ни она, ни я и отдаленно не предчувствовали, что уже немного времени до того, как судьба швырнет нас к черным котлам ада, и последующего обмена мнениями не будет. Впереди неутомимо шагал Роберт Мальгрем. Этот человек рожден быть первопроходцем дебрей. Из таких людей в древности создавались завоеватели земель. Он не продирался сквозь кусты, а давил их тяжелыми сапогами. Временами он подбадривал нас -- меня, естественно, а не Ирину -- окриками, похожими на воинственные клики. Он как бы шагал по тропе войны и беспокоился, не отстает ли его воинство. Он разительно переменился, Роберт Мальгрем, выбравшись за грозные ограждения своей небольшой крепости. Там, под защитой лазеров и пулеметов, в своем служебном кабинете, он был суховат и сдержан, там для него всего важней была эффективность вверенного ему производственно-космического предприятия. А здесь он дал волю другому своему естеству, здесь он был энергичным, веселым, настороженным, полным воодушевления и тревоги,- всем одновременно. Мы только не знали, что вызывает у него тревогу. Он вдруг прокричал из гущины скрывших его кустов: -- Шагайте быстрей, здесь отдохнем! Мы выбрались на полянку на склоне горы. Я уселся на камень, Ирина опустилась на траву, она все же сильно устала. Мальгрем весело оглядел нас. -- Поздравляю с удачным выходом из леса, друзья! -- Нам что-нибудь грозило? -- живо поинтересовалась Ирина. Мне почудилось, что она даже разочарована: пугали опасностями, а ничего опасного не произошло. Мальгрем разъяснил, что в лесу змеи, многие ядовиты. Впрочем, он захватил с собой противоядие. И хорошо, что не повстречались нибы, этот странный народец сердится, когда люди пробираются к заброшенному городу. Зато в самом городе они приветливы, там с ними можно беседовать, при помощи дешифратора конечно. И при возвращении из города их можно не опасаться. Еще не было случая, чтобы нибы нападали, когда люди спускаются к себе на станцию,- если люди не уносят ничего из города, этого нибы не любят. Вначале были стычки, когда первые косморазведчики переусердствовали по части золотых вещиц и драгоценных камней. Сейчас вывоз экспонатов запрещен, можно лишь фотографировать изделия нибов и отправлять на Землю добытое на планете сырье. -- Значит, были стычки с нибами? Они нападали? -- уточнил я. -- Ну, нападения! Швыряли камни, махали палками. Одного отхлестали колючими ветками, он весь покрылся волдырями. Могли и глаза выхлестнуть, если бы не сбросил с плеч золотую змею с аметистами в глазницах. Отличная вещица, можете мне поверить. Ирина нахмурилась. У нее очень менялось лицо, когда она хмурилась,- видно было, с каким усилием она ворочает в голове иные мысли. Сообщение о стычках людей и нибов опровергало ее убежденность, что нибы не воинственны. Она сказала почти враждебно: -- Я все же делаю вывод, Роберт, что причиной столкновения людей с туземцами было поведение людей. Люди грабили нибов, те не стерпели. Разве не так? -- Можно и так,- согласился Мальгрем.- Для нас в первые годы было важно, что нибы могут напасть, если им что не понравится. Чуть до войны однажды не дошло: нибы потребовали, чтобы мы перенесли станцию на сто километров. Мы упорствовали, они волновались. Барнхауз не пожелал обострять ситуацию, и мы уступили. -- Нибам нужно было то место, какое вы заняли станцией? -- Ничего им не было нужно. Станция, видите ли, портила им пейзаж, так они объяснили. Впрочем, все обернулось к лучшему. Спустя год неподалеку забушевал вулкан. Сейчас место, где стояла станция, залито лавой. Отдохнули? Полюбуйтесь пейзажем и двинемся дальше. С полянки открывался великолепный вид. Мы стояли метрах в пятистах над равниной. Равнину покрывали леса, кое-где в темную красень сплошного леса -- окраска растений на Ниобее красная и розоватая, только цветы дают все вариации спектра -- вкрапливались голубоватые озерца и над деревьями высились остроконечные скалы. И на отдалении вздымались жерла вулканов -- орудия, нацеленные в небо. Из них исторгались фонтаны огня и столбы дыма и пыли. Доносился глухой гул извержений. Почва вздрагивала. Ирина, мне показалось, забыла о цели нашего путешествия. Она подошла к обрыву, поворачивала голову то вправо, то влево, всюду находилось что-то, вызывавшее у нее интерес. И она опять вся раскраснелась от восторга, с ней так происходило всегда, когда что-либо занимало ее внимание, а вещей, недостойных внимания, для нее не существовало. Так было на Ниобее, но, думаю, иной она не была и на Земле. -- Как красиво! Нет, как удивительно красиво! -- твердила она и оглядывалась то на меня, то на Мальгрема, как бы приглашая нас разделить ее ликование. Я оставался спокоен, но на шведа, оставившего свою служебную невозмутимость на станции, восхищение Ирины подействовало. Он, впрочем, больше любовался ею, чем красочным пейзажем. Мальгрем приблизился к ней, она слишком опасно подошла к обрыву, протянул предостерегающе руку, чтобы удержать, если она поскользнется. Он был огромен и могуч рядом с ней -- эдакая колонна на двух тумбах, крупноголовый, плечистый, с руками, как с лопатами на длинных древках. Оба светила, Гармодий и Аристогитон, красили его золотую бороду, она поблескивала волосками, как искрами. Но Ирина не обращала внимания на Мальгрема. Она просто стояла рядом с ним -- маленькая, тонкая, быстрая, ее голова даже не достигала его плеча. И ее глубокий голос стал еще глубже -- он шел, казалось, не из груди, а из самой души. Может быть, это надо сказать и не столь выспренно, но Мальгрем так вслушивался в ее голос, что любое преувеличение не противоречило реальности. -- Надо идти, друзья,- напомнил я. Мне, хорошо помню, хотелось прервать и ее созерцание окрестностей, и его любование ею. Ухаживания и увлечения в экспедициях не предусмотрены. Мальгрем, хоть и молчаливо, нарушал обычай. Город открылся минут через десять. Сперва это были небольшие груды камней на склонах горы, груды делались все больше по мере того, как мы поднимались к вершине. Гора была из "столовых", ее почти плоская вершина охватывала с квадратный километр, и всюду громоздились каменные купола. Казалось, что мы попали на земной восточный базар, только здесь здания-шатры были и выше и массивней. Я подошел к одному, потрогал стены, камень плотно прилегал к камню -- ровная, прочная кладка. Я с восхищением покачал головой, Мальгрем откинулся: -- Умели строить предки этих дикарей. Вот подойдем к их дворцу, вы еще больше удивитесь. Мальгрем назвал дворцом исполинский каменный шатер в центре города. Если другие купола мало отличались от правильной полусферы, то этот походил скорее на конусообразный ненецкий чум. И он был так высок, что приходилось задирать голову, чтобы разглядеть вершину. Я снова полюбовался подгонкой каменных плит, сиреневых, красных, синих, желтых, черных. Каждая плита резко разнилась цветом от соседних, все вместе создавали пестрый и яркий ковер из самоцветов. -- Как невероятно красиво! -- не переставала восторгаться Ирина, каменные творения нибов восхитили ее еще сильней, чем роскошные пейзажи Ниобеи. -- Как выносят эти сооружения вулканические катаклизмы? -- спросил я Мальгрема. Оказалось, нибы нашли для них самую устойчивую форму: здания вздымаются, как гигантские опухоли, землетрясения, или, верней, ниобетрясения, таким постройкам опасны лишь при очень больших смещениях почвы. -- Прочность их строений еще не чудо. Настоящее чудо увидите внутри,- пообещал Мальгрем. Внутрь каменных шатров вело отверстие на уровне почвы, но с небольшим уклоном вниз. Мальгрему пришлось в три погибели согнуться, чтобы пролезть в дыру, Ирина не доставала головой до свода, я, лишь немного выше ее, касался макушкой холодного камня. Мальгрем освещал ручным фонариком путь в туннеле, Ирина, шла за ним, я замыкал. Мы спускались в причудливом переплясе фонарных бликов, отражавшихся от стен, как от зеркал, затем Мальгрем погасил фонарь и куда-то исчез. Ирина остановилась, я подтолкнул ее, она сделала шаг и тоже исчезла. Я последовал за ней. Мы вошли в освещенный зал. Внутренность дворца была внутренностью купола: это был как бы исполинский колокол метров в сорок высотой, по его сужающимся вверх стенам простирались шесть этажей -- поясами по периметру. Каждый этаж нависал над залом кольцевой верандой с балюстрадой. И все внутреннее пространство было лишь шестью поясами таких сужающихся веранд, только на самом верху светило гладкое белое пятно -- крохотный потолок огромного помещения. -- Великолепно, правда? И как в настоящем колоколе, громкий голос Мальгрема загудел, отразился от нижних этажей на верхние и, несколько раз повторился эхом, постепенно меняя силу и тон. "Великолепно, правда?" -- грохнуло внизу, "...лепно ...авда..." -- мелодично прозвучало выше, "...лепно ...да..." -- тоненьким звуком донеслось сверху. Мальгрем захохотал и с минуту наслаждался гармонией новых эхо. Ирина тоже смеялась, но ее слабый голос не смог породить столько эхо. Мальгрем потом, уже на станции, признался, что и раньше многократно испытывал акустику дворца на разной мощи голоса. И для ублажения Ирины -- ей все больше нравилась мелодия колокольных эхо -- Мальгрем то кричал, то пел, то шептал, но каждый раз на полном дыхании, без этого эхо звучало не так выразительно. "Э-ге-ге!" -- гремел Мальгрем, "Ух-ух-ух!" -- выкрикивал он, "А-ха-ха!" -- шептал и пел он, и купол десятикратно возвращал ему и "Эге-ге", и "Ух-ух", и "А-а!". Что до меня, то освещение купола поразило меня сильней его многогласных эхо. Каждая балюстрада, все перила, потолки этажей, нависающих над залом,- все излучало свое особое свечение. На первом этаже преобладало темно-вишневое сияние, прорезанное золотыми полосами, выше оно было оранжевым, потом зеленоватожелтым, а наверху -- тонко-голубым. И все краски смешивались с сиянием золота, золото преобладало, отчеркивало собой и угрюмую красноватость низа, и зелень средних поясов, и возвышенную голубизну свода. Даже воздух, сухой и чистый, без примеси серы, столь отчетливой снаружи, как бы сам светился слабой фиолетовозолотой дымкой. -- Любуетесь освещением? -- обратился ко мне Мальгрем, когда ему надоело вызывать разноголосицу эха,Стоит! Я послал предложение внедрить на Земле такую же систему освещения. Не думаю, впрочем, что согласятся. Красиво, но опасно. Это ведь радиоактивные краски. Нибы смешивали истолченные цветные минералы с радиоактивными веществами, и в каждом возбуждалось свое свечение. Вы сейчас увидите их картины, они тоже писаны радиоактивными красками. Наши земные художники до такого не додумались. Он вел нас по всем шести верандам, образующим своими кругами внутренность зала. Собственно, это были не круги, а витки спирали, но такого большого радиуса, что отличие от окружностей почти не воспринималось. Да и сам пол был так искусно изогнут, что в любом месте все шесть этажей протягивались над ним без наклона,- пол Повторял кривизну этажных витков. На первом этаже мы попали на широкую галерею, и я увидел то, о чем прочел в отчетах Виккерса: внутренность дворца была музеем творений резца и кисти. Но надо было собственными глазами увидеть это чудо искусства, чтобы почувствовать его совершенство. Весь нижний этаж заполняли статуи -- лес каменных фигур в два и три человеческих роста: зеленые полированные змеи, вздымавшие винтами свои остроголовые туловища, диковинные зубастые птицы, широко распахнувшие голубые крылья в хищном полете, готовящиеся к прыжку красные зверьки, те же зверьки, в испуге распластавшиеся на почве, множество обезьяноподобных существ, рыжих, ушастых, хвостатых, длинноногих, длинноруких, длинношерстных с умильно добрыми и унылыми мордочками. Но всего больше было самих нибов: рослых и крохотных, прямошагающих и ползущих, старчески согнутых и по-молодому стройных. Мы пробрались сквозь чащу статуй к стенам. На них были радиоактивные картины. Я вдруг потерял ощущение места. Я знал, что передо мной только стена, но стены я не видел. Впереди раскрылась цветущая полянка, усеянная голубоватыми валунами, справа поблескивало темное озерцо, слева высились густолистые деревья, а вдали, над озером и лесом, поднималась конусообразная голова вулкана, она была багрова, из нее исторгалось пламя и выбрасывался дым, дым свивался в клубы, его тянуло ветром к нам, я потянул носом воздух и ощутил гарь и серу. Невольно я сделал шаг вперед, к озерку, и ударился головой о стену, и только тогда пропало ощущение реальной дали и запаха дыма и серы. Мальгрем гулко захохотал. Ирина смеялась. Сконфуженный, я потер ушибленный лоб. -- Какая стереоскопичность! -- воскликнула Ирина.Даже великие живописцы Земли не воспроизводили так глубину далей. Меня все же сильней, чем стереоскопичность пейзажа, поражало разнообразие цвета. Я просто не знал, что физически возможна такая палитра ярчайших красок, горящих не от внешнего освещения, а собственным свечением. Я спросил: -- Не опасна ли интенсивность света? Вероятно, нибы использовали очень активные вещества. -- Нет, радиоактивность невысока,- ответил Мальгрем,- в зале ионизация лишь немного выше, чем снаружи,- И добавил: -- Долгое пребывание внутри дворца людям все же не рекомендуется. Мы двигались по галерее, переходили со спирали на спираль, а на пути непрерывно тянулась все та же чащоба статуй, а по стенам -- все такие же яркие, самосветящиеся, разнокрасочные картины. И вскоре стало ясно, что от этажа к этажу тематика статуй и картин меняется. Внизу древние художники и скульпторы только вглядывались в мир, они как бы говорили картинами и изваяниями: "Вот это простор перед домом, а вот это -- страшный вулкан, хорошо бы от него подальше. А вот звери, рыскающие в лесу, и птицы, несущиеся над лесом. А это уже мы сами, а рядом обезьяны -- у, какие образины!" Но уже на втором этаже появились жанровые сценки: кучка нибов бежала за зверем, другая кучка тащила убитых птиц. Сценок охоты становилось все больше, на третьем этаже, кроме них, ничего и не было, но здесь к охоте на птиц и зверей добавились картины расправ с обезьянами. На колоссальном, в полэтажа, панно с жутким совершенством воспроизводилось, как нибы хватают отчаянно отбивающуюся обезьяну,- я почти физически слышал надрывный визг жертвы; как метрах в двух подале, на другой ярко светящейся картине, тащат разделанную тушу на костер, и еще дальше -- как ее поедают и каким удовольствием, почти блаженством, светятся нибы -- густым сиянием излучалась на нас картина пиршества. -- Отвратительно! -- прошептала побледневшая Ирина. -- Выше еще отвратительней! -- мрачно предрек Мальгрем. Выше уже не было ни зверей, ни птиц, ни змей. Вообще статуй стало поменьше, уже не лес самосветящихся изваяний, только отдельные фигурки. Зато живопись становилась искусней и ярче, вместо красочных пейзажей лесов, озер и вулканов -- сцены сборищ. Мальгрем на четвертом этаже молча подвел к ужасной картине: нибы поедали ниба. Это был, несомненно, ниб, а не обезьянка, и ели его хмуро, без обжорного блаженства, запечатленного этажом ниже. Неведомые художники изобразили не пиршества, а скорбную трапезу -- такой мне увиделась картина. Я долго всматривался в группу, понурившуюся у костра, где жарился их собрат. На нижних этажах нибы изображались рослыми, краснощекими, их почти безносые лица с вытянутым вперед -- по-звериному -- ртом, были по-своему привлекательны, запавшие глаза под покатым лбом смотрели весело и разумно. Ничего из внешней привлекательности теперь и в помине не было. Унылые фигуры, бесстрастные лица, тусклые глаза, висящие как плети длинные руки... -- Впечатление, что к каннибализму нибов принудила голодуха,- оценил я картину,- И они не радуются, что нашли такой страшный выход из безвыходной нужды. -- На том этапе их истории, лет тысячи две назад по земному счету, возможно, это было и так,- возразил Мальгрем.- Но потом они возвели нужду в добродетель. Нибоедение превратилось в ритуальный обряд. На пятом и шестом этажах вы увидите сами, какое пышное оформление получил каннибализм. На пятом этаже обезьян уже не было ни среди статуй, ни на картинах. Очевидно, к этому времени их больше не существовало. Не существовало и птиц и зверей, или, быть может, они стали так редки, что нибы перестали воспроизводить их в рисунках и изваяниях. Теперь скульпторы и живописцы сосредоточились на изображении своих сородичей. Нибы как бы погрузились в самопознание -- и картины и изваяния передавали их настроения и мысли. Я долго не отрывался от скульптуры молодого ниба: печальное лицо, сумрачные глаза, длинные руки, сложенные крестом на груди,- совершенный образ скорби. Рядом старик глядел веселей, он улыбался, подняв вверх лицо, шея и руки его были обвиты пурпурными лентами, гирляндами пурпурных цветов, краски не светились, а пламенели. -- Вас не удивляет убранство старика? -- спросил Мальгрем. Мы с Ириной одновременно пожали плечами.- Тогда подойдем вон к той картине. На картине был изображен такой же старик, убранный такими же яркими лентами и гирляндами цветов, и на лице его сияла такая же радостная улыбка, он готовился к чему-то отрадному -- таким его живописал художник. Но готовили старика к закланию. Тускло светились раскаленные камни костра, стояли палачи с каменными секирами в руках. А у самого костра рослый ниб с распростертыми руками, казалось, призывал свыше благословение на жертву. -- Здесь они священнодействуют перед казнью, на соседних картинах -- пожирают казненного,- прокомментировал Мальгрем.- На последнем этаже такие же сценки, только мастерством похуже. Уже к концу пятого этажа стало видно, что и краски светят не так ярко, и рисунки не так выразительны. На шестом, последнем, этаже каменные изваяния выглядели грубыми поделками. На картинах появились новые сцены: к очагам на заклание вели уже не одних стариков, попадались и молодые. Но с тем же изощренным старанием живописцы изображали на лицах жертв удовлетворенность, почти радость. -- Противоестественно! -- с негодованием воскликнула Ирина.- Никогда не поверю, чтобы живое существо, особенно молодое, радовалось, что его убьют, а потом съедят! -- Возможно, религиозное изуверство,- сказал я.- Фанатики впадают в экстаз. На Земле в старину люди с ликованием самоумертвлялись, чтобы обрести посмертное блаженство. -- Религиозных обрядов мы не обнаружили,- тихо проговорил Мальгрем. Он наклонился над перилами галереи и что-то высматривал.- Нас выслеживают! Я побегу вниз, а вы не торопясь идите за мной. Когда мы с Ириной сошли с последней галереи, Мальгрем разговаривал в зале с двумя нибами. Я впервые увидел живого ниба. Оба были и похожи, и непохожи на изваяния и фигуры на картинах -- те же, но ростом пониже, с тусклыми лицами, с неживыми глазами; узкие, покатые плечи плавно переходили в шею; вытянутый вперед губастый рот придавал сходство с собакой; пальцы, непомерно длинные и гибкие, нервно шевелились. Они что-то произносили, нечленораздельные звуки сливались в протяжный гуд -- низкий у одного, повыше у другого. Мальгрем держал портативный дешифратор, провод от него был вставлен в ухо. Гул оборвался, Мальгрем похлопал по конусовидному плечу одного ниба, подтолкнул другого, и они юркнули в туннель выхода. -- Забеспокоились, не разбойничаем ли в их священном дворце,- сказал Мальгрем, вынимая провод из уха.- Я объяснил, что ничего изымать не будем. Мы можем спокойно возвращаться на станцию. -- В отчетах сказано, что они нападают только на машины. -- На машины -- всегда, на людей -- иногда. Потащишь что-нибудь из их художественных поделок -- неприятностей не оберешься. Из всех подземелий вылезут, набросятся скопом. -- Они живут в подземельях? -- В норах, так точней. В городе, в эпоху расцвета, они тоже копали себе норы. Шатры и купола, которые мы видели,- только надстройки над жилыми помещениями. И освещение там такое же, как во дворце,- радиоактивные светильники. Света хватает. -- Туннель здесь не освещается,- напомнила Ирина. -- Чтобы не вызывать любопытства даже у своих. Они побаиваются темноты. Ритуальные трапезы устраиваются только в полдень. Кстати, скоро будет такая трапеза. Трое нибов, приготовленных к закланию, уже проходят ритуальное очищение. Старшины приглашают нас присутствовать при их поедании. Разумеется, в роли зрителей. -- Я хочу посмотреть,- быстро сказала Ирина. -- Не советую. Я однажды присутствовал при нибоедении. Отвратительное зрелище. -- Мне надо,- настаивала Ирина.- Я этнолог, я должна досконально знать народ, который изучаю. Мальгрем отрицательно покачал головой. Ирина обратилась ко мне: -- Штилике, не прощу ни себе, ни вам, если улечу с Ниобеи, не изучив всех обычаев нибов. -- Слишком сильный аргумент -- не прощу! -- сказал я.- Впрочем, если