ло никогда не лишне, - оживился Макилви. - А это селекционный коньяк. Откуда у Педро такой коньяк? Ну, да бог с ним, откуда - не наше дело. Если же коньяк с вашей яхты, мистер Кордова, предлагаю выпить за ее остойчивость... Вернулся Око-Омо. - Лучшее, чем владеет человечество, - смех. Хотя и его эксплуатируют, превращая в объект вражды. - Глупейший анекдот, а мы смеемся, - сказал художник, вытирая платком глаза, а заодно и потную шею. - Но ведь и в самом деле, ребята! Смерти всякого народа предшествует утрата им здорового смеха. Макилви нахмурился. - Тут что-то есть, в этих словах. Я бы начертал их на стенах всех общественных зданий! Око-Омо неожиданно возразил с упорством, которого я не ожидал в таком мягком, предупредительном на вид человеке. - Гибель народа начинается с утраты идеала. Даже и самый прекрасный идеал будет отвергнут, если он опаскужен и извращен. Вот отчего попечение о чистоте идеала - первая заповедь подлинно национальной жизни... - Ах, оставьте национальную жизнь в покое! - вскипел художник, ревниво относившийся к суждениям, в которых подозревал национализм. - Может, у нас с вами вообще нет идеала. Он фикция, фантазия, воображение!.. Добро, идея добра - последнее, что еще сохраняется в нашем лживом обиходе! - Даже самое маленькое доброе дело важнее самых мудрых слов о доброте, - заметил я, желая примирить спорщиков. - Это так, - согласился Око-Омо. - Но с некоторых пор меня настораживает, когда настаивают на этом. Не все то боги, которых ищут на небесах. Приглядеться, многие люди опасаются не болтовни, вводящей в заблуждение, а именно того, что кто-то не сделает им добра, которого, кстати, они не заслуживают... Да, любой, даже самый незначительный человек велик, если творит добро. Добрые деяния удерживают мир на его оси. Точнее, справедливые, какие могут и не совпадать с общепринятым понятием добра как дара. - Нетерпимость оглупляет! - настаивал художник. Лицо у него вспотело, взгляд стал колючим, руки теребили камышовое кресло. - Нетерпимость и есть страшная глупость самомнения, которое тем опасней для других и губительней для нас, чем неколебимей уверено в собственной правоте. Никто не отвечал меланезийцу. Он едва приметно усмехнулся. - Самомнение, скликающее свои жертвы на подвиг, - вот свидетельство полнейшего идиотизма формально нормального существа. Макилви, зевнув, вмешался: - Я часто, господа, повторяю сам себе: поменьше самоуверенности, побольше веры в правду создавшей нас природы. Иначе ведь и до коммунизма докатиться можно. Как вы думаете, мистер Око-Омо? - Самое страшное - докатиться до безмыслия... Ведь что мы с вами знаем, к примеру, о коммунизме, кроме двух-трех лживых пропагандистских фраз при внушенном нам лакейском чувстве превосходства? И вы, и я собственники до мозга костей, хотя оба видим, что крупная собственность пожирает мелкую и подчиняет ее. Сверхкрупная собственность тяготеет к бесконтрольности и тайной диктатуре, она исключает равенство, а коммунизм обещает его. - Равенство нищеты? - художник, выпятив подбородок, пренебрежительно сморщился. - Равенство изящества с грубостью? - Полно вам приставать к господину... как его, - сказал Кордова. - В коммунизме мы, действительно, ни хрена не смыслим. Мы просто отвергаем его. Я панически боюсь так называемого равенства. Как вынести его при неравенстве, которое сложилось и которого не отменишь? - Все верно, - сказал Око-Омо. - С точки зрения нравственности, собственность и есть страх перед равенством. Но без равенства люди не найдут способ разумной и счастливой жизни... Слуга явился с подносом, уставленным разными напитками. Все взялись за свежие порции. Художник вспомнил о разговоре. - А нужен ли человечеству счастливый человек? Нужна ли ради этого жертва? - Без жертвы все сидели бы еще в пещере без огня, - твердо сказал Око-Омо. - Так, может, это было бы и хорошо? Куда нас завело самопожертвование кретинов, жаждущих признания? Куда завели заботы о развитии личности? Мы не способны ныне обозревать накопленные богатства и обходимся дрянью, поделками массовой культуры!.. Куда мы пришли? К нейтронной бомбе? К "лучам смерти"? К торжеству философий, трактующих о людях как о разновидности тараканов?.. Музыка умолкла, возвестили о приглашении к столу. Было еще задолго до полудня, но уже жара нестерпимая, песок на берегу раскалился - воздух над ним растекался расплавленным стеклом, искажая пространство. Все подернулось дымкой и потеряло объемность: и пальмы на мыске, и "Санта Барбара", и чуть синеющие горы Моту-Моту на соседнем острове Вококо, и сверкающая белизна прибоя у рифов, и чайки, кружившие над лагуной, - все это сделалось как бы деталями одной плоской картины... Открытая веранда делилась на две части. Обе они, и та, что была обращена в сторону океана, и та, что выходила на плато, соединялись под надстройкой третьего этажа, занятого обзорной башней с библиотекой и спальней и площадками для шаффет-бола и приема солнечных ванн. Под колоннами, удерживающими третий этаж, был накрыт стол - черный делфтский фаянс и серебро. Единственным украшением стола служила массивная хрустальная глыба, внутри которой светился причудливый цветок. Хотя он походил на живой, впаянный в хрусталь, он был создан хитроумным сверлением, стало быть, одною только игрою света. Все подходили полюбоваться и восторгались. Дамы спрашивали, как это сделано, а Герасто, улыбаясь, пожимал плечами. Иллюзия, как всегда, вызывала больший интерес, чем натура... Под перемигивание Макилви с Дутеншизером подали отбивную из свинины с жареными бананами, филе из черепахи и ананасы, запеченные в сыре. Обсуждался план предстоящей вылазки за яйцами океанских чаек масиго. Герасто пообещал, что его повар приготовит из яиц ни с чем не сравнимое кушанье, но я заметил, что мужчин больше волновало не искусство повара, а скука - с нею связывали возможную неудачу всей затеи. "Если мы вернемся с хорошей добычей и вздумаем поплясать вокруг костра, нам придется перебить половину мужчин, потому что на всех не хватит женщин", - сказал Макилви. Слова вызвали гул одобрения. В самом деле, я насчитал всего семь женщин на ораву мужчин, каждый из которых, конечно, непрочь был подурачиться на отмели. Самой яркой из них, бесспорно, была худощавая Гортензия. Крупные черты и широкая кость нисколько не вредили ее стройности. Она была обаятельна в каждом движении, в каждом взгляде темных глаз на продолговатом, еще молодом, но утомленном уже лице. Даже в душе плюгавца никогда не умирает любовник. Гортензия тонко пользовалась этой слабостью сильного пола. В каждом, с кем она заговаривала, пробуждалась надежда, что именно он выделен ею из сонмища фавнов и шансы не такие уж незначительные, чтобы пренебречь ими. Короче, мужчины наперебой обхаживали Гортензию, и что самое странное, у наиболее робких, не допускавших даже мысли о соперничестве, чувства зарождались более пылкие, чем у настырных, самоуверенных мужланов. Я говорю об этом, потому что испытал чары Гортензии на себе и слышал от других, что они испытывали в обществе этой истомляющей ведьмы. Гортензия сидела справа от Кордовы - тот краснел и запинался, если ему случалось говорить, а то и вовсе терял нить разговора. Позднее я узнал, что под столом Гортензия вела с миллионером далеко не детскую игру в "случайные" прикосновения. Подушкой в кружевах торчала между своим мужем и епископом Ламбрини пухловатая, рослая Шарлотта. Густо надушенная, она потела, утиралась пестрым платком и без умолку восхищалась Гортензией. На фоне шумной Шарлотты жена Ван Пин-Ченга, молчаливая, с застывшей на розовом фаянсовом личике улыбкой, выглядела куклой. Она была миловидна, эта малайка, но мужчины не интересовались ею: знали, что она шпионит для мужа. Что касается двадцатилетней, беременной Оолеле, жены детектива, она тотчас же объявила, что участия в общей вылазке не примет и к вечеру уедет на катере, - так обещал ей дядя, председатель государственного совета Атенаиты Оренго, "второй после Такибае человек". Клонили к тому, чтобы послать катер Атанги "за женским обществом". Сам полковник, которого развезло от вина, скалил белые зубы, икал и согласно кивал головою. Наконец нашелся смельчак, готовый возглавить экспедицию, - поляк Верлядски. - Как кого, меня не оскорбляют дамы полусвета. В век великих освободительных идей недостойно проявлять пренебрежение к тем, интересы которых сужены обстоятельствами! - Запретных тем среди истинно возлюбивших господа нет, - заметил на это Ламбрини, о сане которого напоминал только небольшой крест поверх сетчатой майки густого малинового цвета. - Это легко доказать... Око-Омо при этих словах резко выпрямился, уронив вилку. - Господа, - сказал Герасто, - на случай, если вам захочется поплясать "банано", я договорился с деревенскими девушками, что работают у меня на плантации. Они будут ждать нас сегодня и приготовят ужин по-меланезийски - в земляных печах. Гигиена гарантирована... Атанга и Верлядски зааплодировали. - Если бы не женщины, - сказала Гортензия, - идеалы были бы уже давно достигнуты: мужчинам не было бы причин поступаться своей совестью. - Но кто захотел бы такой жизни - с идеалами, но без женщин? - прохрипел полковник Атанга. - Идеалы, в которых нет достойного места женщине, - опасный мираж, - кивнул ему д-р Мэлс. - А дело наверняка к ночи примет хорошенький оборот, - шепнул мне капитан "Санта Барбары" Грей. Я не понял, одобрял он или осуждал такую перспективу. - Эта публика не столь благочинна, как выглядит. Это все, пожалуй, ссыльные джентльмены, разрази меня молния, - добавил он, смакуя неразбавленный виски. Взглянув на часы, Герасто, во всем соблюдавший строгий порядок, объявил об отплытии. На сборы было отведено пять минут. Катер покачивался недалеко от берега. С шутками и смехом компания погрузилась в шлюпку. Макилви и Дутеншизер пожелали добраться до катера вплавь - там их приняли расторопные матросы-меланезийцы, несмотря на жару облаченные в куртки и белые береты с эмблемой республики. Обнаружилось, что нет Герасто, Кордовы и Гортензии. Послали за ними, но прошло полчаса, прежде чем они показались на тропинке, ведущей от виллы к океану. У Дутеншизера сразу испортилось настроение. "Неужели ревнует? Пора было бы развестись или привыкнуть". В том, что Гортензия и в грош не ставит художника, теперь я уже не сомневался... Катер описал дугу, обходя песчаную банку, и ловко проскользнул в узкий проход между рифами. Недалеко от яхты развернулся на север и пошел довольно ходко, легко перебираясь с волны на волну. Облачность смирила жару, но даже брызги из-под форштевня не освежали. Берег медленно уползал назад, светлая песчаная кромка то появлялась, то пропадала, зелень слилась в сплошной ковер, мягко поднимавшийся на холмы, которые где-то там, в дымке, переходили в неприступные горы. Все казалось диким и безлюдным. Дутеншизер и Гортензия сели на скамью, где пристроился и я, так что - невольно - я стал свидетелем размолвки. Боковым зрением, которое у меня развито почти как у лошади, я заметил, что Гортензия гневно сбросила со своих колен руку супруга. Вероятно, Дутеншизер обнаружил какую-то погрешность в туалете жены, потому что разъяренным гусем зашипел оскорбительные слова... Я отвернулся в другую сторону... Макилви, обняв шефа полиции, поглаживал его по голове, Ван Пин-ченг вместе с епископом пробовал на ходу ловить летучую рыбу. Уютнее всех чувствовал себя, по-видимому, капитан Грей. Его храп временами заглушал шум гребных винтов. Все отпускали шуточки по этому поводу, но вот что я заприметил: стоило Кордове подняться на узкую верхнюю палубу к рубке, как там же оказался Грей с запасным пробковым жилетом в руке. Катер закрепили в лагуне на два якоря, ожидая то ли прилива, то ли отлива. На шлюпке перебрались на берег, где почти у воды светлели стволы пальм, перистые зонтики которых поднимались высоко в небо. В этом месте горы вплотную подступали к океану. Нас встретил сплошной жалобный гул. Над отвесными скалами кружили птицы - величиной с альбатроса. Это и были чайки масиго, которых мы собирались ограбить. - Кто не собирал яиц на скалах, не почувствует их вкуса, - предупредил Герасто. - Главная задача - отличить свежее яйцо от насиженного. Обычный способ сбора: люди идут по четыре в ряд и топчут кладки, скажем, на площади в четверть акра. Затем спускаются вниз, отдыхают и развлекаются, через два часа поднимаются на свой участок и собирают абсолютно свежее яйцо - тысячи штук... - Тысячи раздавленных птенцов и еще тысячи, какие никогда не родятся, - покачал головой Верлядски. - Не кажется ли вам, что мы чуточку не джентльмены? - О нет, - Герасто едва коснулся взглядом поляка, явившегося на пикник, как я узнал, вовсе без приглашения. - Мы более защищаем природу, чем губим ее. Знаете ли вы, сколько рыбы пожирает эта зловредная птица? При больших отливах она склевывает в лагунах все живое... Первая партия мужчин быстро взобралась на скалы и сбросила веревку, пользуясь которой наверх поднялись остальные. У подножия остался один Верлядски, сокрушенно повторяя: "Нет-нет, друзья, это зрелище не для меня..." Скалы покрывал толстый слой помета. Пахло удушливо, хотя ветер тотчас срывал испарения. Кругом белели крупные чаечные яйца. Иные лежали разрозненно, другие в аккуратных кладках. В воздухе, как снежинки в февральскую пургу, носились обезумевшие птицы. Я увидел раздавленных, немощных еще птенцов. Оперившиеся пытались спастись бегством. Те из них, которые со страху прыгали со скал, разбивались о камни или тотчас погибали в волнах прибоя. Несмотря на суматоху и крайнее возбуждение люди Герасто не теряли времени. Свежие яйца они раскалывали и выплескивали в бидон, а насиженные отшвыривали в сторону. Остальные пикникеры наполняли яйцами плетеные корзинки и подносили их для контроля главным сборщикам, которые работали ловко и споро, как автоматы. Кордова, капитан Грей и Макилви, азартно крича и размахивая руками, устрашали чаек. В какой-то момент Грей выхватил пистолет. С каждым выстрелом на скалы падал окровавленный комок из перьев. Затем стрелял Макилви, состязаясь в меткости с капитаном, и тоже не промахнулся ни разу. В сборе яиц участвовал и шеф полиции Атанга, предусмотрительно захвативший с собой в помощники двух матросов-меланезийцев. Эти матросы тащили пластиковые мешки, которые пригоршнями наполнял Атанга. Лицо его раздулось, глаза сияли, он пел песню, слов которой я не разбирал. Из кучки праздных зрителей выделялся Око-Омо. Беспрестанно кивая головой, он энергично жевал резинку, руки его бесились, и он спрятал их в карманы. Наконец он повернулся и, скользя по слою гуано и разбитых яиц, побрел к спуску. У меня на душе тоже было нехорошо. Меня мутило, я чувствовал себя соучастником преступления. Наконец все спустились со скал. Герасто был неузнаваем: на бледном лице торжествовала улыбка героя. - Тут, на скалах, - выкрикнул он с дрожью в голосе, - сразу видно, что ты за человек!.. Он неожиданно расхохотался и велел тащить доверху нагруженные алюминиевые бидоны к шлюпке. - Капитан Грей и Макилви отличные стрелки! Когда-то и я, клянусь всеми чертями преисподней, мог бы поспорить с ними!.. Мистер Фромм, солдат, впервые в упор убивающий врага, скверно спит свою ночь. Его тошнит, как и вас. Вам не знакомо чувство охоты! Я подтвердил, что ни разу в жизни не подстрелил никакой дичи. Герасто потер руки. - Оно и видно! А между тем каждый мужчина - прирожденный охотник! И чем легче дается дичь, тем сладостнее ее преследование! Я не оскорбился, но что-то в моей душе восстало. "Бог с ним, - сдержался я, не желая спора. - Человеку в такой глуши нужен громоотвод, иначе всей накопленной энергией отрицания он ударит в собственное сердце". Компания налегке шагала по песчаному берегу. Солнце ушло за остров или за тучи по ту сторону острова. В этот вечерний час все вокруг поражало спокойным величием - природа как бы прощала своих детей за безумный день. Будто она и вовсе не имела права сердиться на них: или не она произвела их на свет? или не она отвечала за их многочисленные пороки? Я поделился мыслью с Око-Омо. - Нет-нет, - тотчас же возразил он, будто давно ожидая моих слов. - С человека нельзя снять ответственности. Если бы он всецело покорялся природе, тогда другое дело, но он тщится встать над нею все выше, похищая ее тайны, как враг. Дерзкое животное может насиловать природу, но оно не помышляет встать выше. Уже одна только мораль человека не дает ему никакого права на диктат. Природа была и остается выше всех именно потому, что никто не может сравниться с нею в бескорыстии и терпении... Тонко скрипел укатанный прибоем песок. На секунду закрыв глаза, я увидел деревеньку Фрюлинсбэхер, - полосы леса, уступы гор и ветхий, приземистый, осветленный солнцем и дождями дом, возле которого стояла покосившаяся ограда из жердей, - там весной держали теленка. В этом доме я написал лучший свой роман. Не мудрствуя, не изобретая хитросплетений сюжета, день за днем я честно фиксировал свою однообразную жизнь бродяги и жизнь моих хозяев, радушных, немногословных старичков, ни разу не видевших большого города, не роптавших ни на судьбу, ни на людей, в которых они умели видеть те же неодолимые силы природы... Песок сменился наносами глины - где-то рядом была река. Мы свернули в глубину острова, поднимаясь по мертвым водостокам. Их называют "крикс" - русла, по которым разбухающая во время дождей река сбрасывает избыток воды. Стеною стоял непролазный скрэб, колючие кустарники и низкорослые деревья. Среди акаций на холме Макилви показал мне стрекулярию, бутылочное дерево, накапливающее в своем стволе влагу на случай засухи. По моим понятиям, в этих местах стрекулярии было нечего делать, но что значили мои понятия о целесообразности в сравнении с ожиданиями природы? Кто из нас мог проницательнее прозирать будущее?.. Перебравшись через разлом в скалах, мы вышли вновь к морю - пересекли мыс, сокращая себе путь. В сумеречной дымке показалась широкая лагуна. По берегам ее темнели кокосовые и саговые пальмы. Горел костер. Молодые меланезийки готовили для нас ужин. Здесь уже стоял катер и суетились люди Герасто. Я осмотрел земляную печь и пошел в хижину, выстроенную специально для нашего приема. Утомленные гости, рассевшись на циновках, ожидали угощения. Вахины в коротких юбчонках-тапа вскоре принесли бамбуковые сосуды с хмельным напитком из кокосового молока, свежее рыбное филе, плоды авокадо и пухлые, действительно вкусные лепешки из кукурузной муки, смешанной с яйцами чайки масиго. Меланезийки едва-едва понимали пиджин. Они не могли принять участия в общей беседе, и их решили угостить отдельно. Но все переиначил Верлядски. Он раньше всех приготовился есть и уже запихнул за несвежую майку салфетку, которую носил при себе в особом футляре. Не обнаружив, однако, подле себя крутобокой толстушки, он возмутился: - Исключая полицию и сыск, я более всех знаком с местными обычаями! Если мы не угостимся с женщинами сообща, нам ни за что не заманить их потом на танцы! Клянусь честью, они не простят неблагородства. Или мы колонизаторы времен Изабеллы? - Конечно, - после паузы сказал Кордова, - мы не заинтересованы в осложнениях с местными жителями. Напротив, мы должны быть для них примером культуры и цивилизации. - Все люди - дети господа, и разделение на касты - верх предубеждений, - добавил Ламбрини. - Не следует отделяться. Провести переговоры с вахинами поручили полковнику Атанге. Он довольно быстро вернулся с шестью женщинами. При свете керосиновых ламп они выглядели уже не так соблазнительно, как в таинственных сумерках. Простые крестьянки, знакомые только с хозяином плантации, они подчинились приглашению, как приказу. Лица их были хмуры. - Чем они испуганы? - спросил Герасто. - Тут только что прошел патруль, - объяснил Атанга. - Женщины боятся, что будут стрелять в их поселке. Они хотят домой. Герасто переглянулся с Кордовой: - Объясните им, что партизан в этом районе нет. Это обычный патрульный рейд правительственных войск... Все принялись за еду, но как-то вяло, без прежнего энтузиазма. Герасто распорядился, чтобы добавили спиртного. Захмелевшая Гортензия, чтобы развеселить публику, переоделась в орнаментированную тапу... И тут послышались будто взрывы. Все притихли. Под толчком ворвавшегося ветра качнулся и заскрипел свисавший с балки фонарь. Вахины вскочили на ноги. - Это гроза, - сказал Герасто. - Никому никуда не уходить! В такую темноту через джунгли не пройдет ни один человек! Атанга поговорил с чернокожими красотками, округляя глаза и повышая голос. - Они готовы уйти, сэр. - Скажите им, что духи тьмы причинят им большие несчастья. Совсем близко ударил разряд молнии. Голубой свет, пульсируя, несколько секунд озарял все вокруг. Ливень обрушился на тропический лес, на хижину, и его шум поглотил наши слабые голоса. Словно извиняясь перед Кордовой за дождь и за тревогу вахин, оставивших в поселке своих детей ради заработка, какой им, верно, пообещали, Герасто призвал всех успокоиться и вернуться к столу. Но тут выяснилось, что наспех сделанная хижина не защищает от дождя. - Господа, - Герасто принял новое решение, - предлагаю вернуться на мое ранчо, где каждого из вас ждет отдельная комната с сухим потолком и теплой подушкой!.. Отплывали группами. При сплошном ливне свет фонаря был почти бесполезен. Но свет ободрял и служил маяком. С катера отвечали вспышками прожектора. С вахинами пришлось повозиться. Чтобы не привлекать внимания к драматическим сценам, ими занялся сам Герасто со своими прислужниками. Бедных женщин силой загнали в шлюпку. Едва все перебрались на катер, дождь прекратился. С помощью прожектора удачно прошли рифы. К счастью, море было спокойно. Деловито стучал двигатель. Мелко дрожала стальная коробка катера. Вот-вот должен был объявиться сигнальный огонь на бетонной вышке возле виллы Герасто. Впереди меня дремал Ван Пин-ченг, за спиной слышались обрывки пьяной болтовни между Макилви и Дутеншизером. Макилви убеждал художника в том, что он никакой не художник, а аптекарь, его подлинная фамилия Дукатеншайзер и он преступник, разыскиваемый Интерполом как злостный перекупщик героина. Сникший Дутеншизер временами взрывался непристойными ругательствами, называл Макилви цеэрушником, которого рано или поздно повесят за ноги... Я думал, гости тотчас разбредутся на ночлег. Но едва в большом зале стали накрывать стол и включили музыку, мужчины поспешно разобрали меланезиек. Макилви усадил свою вахину в кресло и влил в нее добрую порцию неразбавленного джина. Ту же операцию со своей вахиной проделал Верлядски. Меланезийки были печальны, но, опьянев, согласились потанцевать. И все мужчины тоже танцевали, обнажившись до пояса. По углам курили марихуану. Предстояли оргии. Кое-кто уже начал выбираться из зала. Взяв ключ от своей комнаты, я вышел во двор и сел на скамейку, опустошенный, ошеломленный заурядностью попойки. Пытаясь успокоиться, я вслушивался в звуки тропической ночи. Вздыхал океан. Ухали, дробясь, волны у линии рифов, сплошным гулом гудел прибой. Попискивали на высоких нотах летучие мыши или неизвестные мне насекомые. Кто-то растворил в доме освещенные окна - хлынула музыка из зала. Старая джазовая мелодия "Как высоко в небе луна". Белая тень мелькнула - появился Око-Омо. Я указал ему место рядом. Некоторое время мы слушали рок "банано", а потом непристойные ритмы "ококито", привезенного в Океанию с курортов Флориды. Тот, кто сварганил этот танец, хотел, чтобы человечество смотрело на все свои проблемы сквозь призму тотального секса. - Гофмансталь сказал: "Добро так скудно, бледно, монотонно, и только грех богат неистощимо!" Почему белая цивилизация позволила кучке негодяев растоптать добро? Почему вы навязали людям цепи вместо свободы, разврат вместо мудрости и алкоголизм вместо осмысленной жизни? Откуда этот нескончаемый страх, эта неустойчивость? Око-Омо вздохнул, не дождавшись ответа. С какой стати я должен был брать на себя ответственность? - Если мир не изменится в самые ближайшие годы, он погибнет. Странно и страшно, что люди, даже лучшие из них, не понимают, что все уже у предельной черты. Вот-вот раздастся стартовый выстрел. Слишком велики иллюзии, которым мы присвоили безумное имя надежды... Он был прав. Но не хотелось и думать о его правде: чем можно было помочь себе и остальному миру?.. Человека тысячелетия приучали к мысли, что он ни на что не способен. Тюрьмой и пыткой внушали, что он ничтожество. Если даже он решался на борьбу, доведенный до отчаяния, плоды его побед присваивали другие, а он, как был, так и оставался ограбленным, попираемым и ничтожным. О нем никто не помнил, ему бессовестно лгали, парализуя его надеждой. Все религии проделывали этот подлый трюк, обращая простых людей в навоз событий, в рабов, вздыхающих лишь о том, чтобы хоть немного побыть в роли господина. Око-Омо был прав. Но мне было неприятно слышать о правде именно от него. Может быть, во мне говорило высокомерие белого человека, тоже чья-то злая уловка, чье-то коварное внушение, - науськать глупого на слабого и тем самым исключить их общую борьбу против общего врага. А может, мне было стыдно, но я боялся уронить свое достоинство, признавшись в этом? Но о каком достоинстве могла идти речь, если речь шла о том, быть или не быть человечеству? И тем не менее... Иногда кажется, будто что-то делается или говорится без причины. Неправда: даже шизофреник не допускает немотивированных действий. Я разозлился на Око-Омо: разве он не видит, что я не такой, как другие? Разве он не видит, что я отмежевался от циничной компании? - Войны не будет, - сказал я. Стереотипные фразы защищали меня, как частоколом. - Вулкан дымится, прежде чем извергнуть раскаленную лаву. Что-то совсем новое должно появиться в жизни, чтобы стать сигналом надвигающейся беды. - Да ведь дымит, по всей планете дымит! Неужели не видим и не слышим?.. Новая философия жизни требует действия буквально от каждого человека!.. Неужели не поймем? - Здесь я не ощущаю запахов! - И здесь то же самое! - с отчаянием произнес Око-Омо. - Вот она, трагедия близорукости... Тот, кто лжет себе, неизбежно начинает лгать и другим. И вот уже ложь входит в привычку, и сам лжец верит в свою ложь, как в правду. Тогда наступает пора общего идиотизма - пора расплаты... Я за категоричность и остроту мышления. Все кругом настолько привыкли к компромиссам, что бескомпромиссность, по крайней мере, обращает на себя внимание. - Что же вы умолкли? - я чувствовал усталость и апатию. - Откровенность может вылезти мне боком, а правда останется не защищенной! Я уже знал, конечно, что мое представление об острове как об уголке рая лживо. Я не очень хотел правды, но этот тип вынуждал меня играть роль правдоискателя. - Разные лица просили меня написать о вашей стране, и любая информация будет мне полезна. - Вас просил адмирал Такибае?.. Если нет, он просил через своих людей. Епископ Ламбрини мог морочить вам голову. Я вспомнил, что на обратном пути из Канакипы его преосвященство, действительно, осторожно, но настойчиво советовал мне написать книгу об "атенаитском рае". Он взахлеб расхваливал адмирала: "Единственный политический деятель захолустья, умом и реализмом поднявшийся до крупнейших деятелей Запада". - Ламбрини хотел, чтобы вы изобразили оппозицию жалкой группкой карьеристов и неврастеников, инспирируемых коммунистами... Всех недовольных причисляют к коммунистам. Поистине, общество давно развалилось бы, если бы не придумало козла отпущения... Вас, наверняка, упрашивали разрекламировать гуманный метод борьбы с оппозицией - политическое убийство за счет налогоплательщиков. Не правда ли, наш гуманизм всегда оценивается определенной суммой?.. Но известно ли вам, - продолжал Око-Омо, - что оппозиция - не жалкая группка, а мощное политическое течение, требования которого разделяет народ? Известно ли вам, что под прикрытием миролюбивых предложений адмирал проводит политику геноцида, уничтожая целые племена меланезийцев только за то, что они могут сочувствовать партизанам? - Натяжка, - сказал я, досадуя, что сам не уловил отголосков внутренней борьбы на острове. - В Такибае я вижу человека весьма демократических убеждений. - Не люблю беспредметного спора. Впрочем, если вы захотите поездить по острову, я охотно послужу вам проводником... Послышались крики и тяжелые удары. - Кажется, теперь там ломают двери, - прислушиваясь, сказал Око-Омо. - Бедный художник пошел спать, но ошибся этажом, поднялся в покои Герасто... Вы там не были? Прелюбопытнейшее гнездышко. В кабинете подзорная труба и радиостанция. Спальня зеркальная - пол, потолок, стены. Как у Горация. Макилви говорит, что Дутеншизер, обнаружив в спальне Гортензию, пытался покончить с собой. У него с трудом отобрали револьвер. В знак протеста Дутеншизер забаррикадировался в туалете. Герасто опасается, что художник повесится и тем испортит уикэнд. "Самоубийство надо совершать в домашних условиях, - сказал мистер Герасто. - Эти пьяницы просто взбесились: стремятся захламлять своими трупами чужие жилища..." В голосе Око-Омо я уловил ненависть. - Черт знает что творится. - Вот именно. Куда-то исчезла беременная Оолеле, жена моего двоюродного брата... Она оставалась на вилле. - Куда же она могла исчезнуть? - Вы что-нибудь слыхали о пропаже трупа Фэнча, здешнего богача и самого влиятельного человека, впрочем, державшегося в густой тени?.. Асирае установил, что труп увезен людьми с материка. Может быть, для торжественных похорон... Вчера был зверски убит единственный свидетель похищения. Одежду и останки несчастного нашли в устье реки, где он частенько охотился на крокодилов. На этот раз крокодилы растерзали его - он был связан. Убийцам, вернее, тем, кто руководил ими, важно было устрашить Асирае - побудить его отказаться от начатого расследования... "А что, если повесть об Атенаите начать именно с этой истории?" - подумал я. Мысль показалась мне стоящей. Я чуть было не схватился за блокнот. - Судя по всему, ваш брат не испугался? - Потому я и боюсь за него. Оолеле - племянница председателя государственного совета. Представляете, с какими силами Асирае вступил в бой, если они пошли на то, чтобы похитить Оолеле? - Но этого ведь еще никто не доказал? - Люди Герасто и полицейские с катера обшарили виллу и ее окрестности, но, как и следовало ожидать, Оолеле не нашли... Меня затрясло от нетерпения. Куда девалась усталость! Я дал себе слово, что не покину острова, пока не разберусь в его тайнах. Я почуял тут материал, достаточный для самого экзотического детектива. - В каких отношениях Оренго и Такибае? Кто такие Герасто и Кордова, ради которого затеяли пикник? Око-Омо усмехнулся. Чуть блеснули его глаза. - Излишне торопитесь, мистер Фромм... Мы помолчали. В доме огни почти всюду погасли. Будто музыка где-то звучала, временами зычно покрикивала горластая лягушка из мангровника за лагуной. Послышался шорох. Не сговариваясь, Око-Омо и я обернулись на змеиный звук: перед нами стоял Ван Пин-ченг. Пришел ли он только что? Или прячась за стволами эквалиптов, подслушивал разговор? - И вы тут, господа? Чтобы угомониться после такого дня, нужно крепко напиться. Нынешняя цивилизация и дня бы не протянула без хмельной одури. - Кое-кто не протянул бы и часа, если бы все, протрезвев, решили не служить больше кубиками в чужих грязных руках и освободили бы свой разум для понимания истины, - отозвался Око-Омо. - Наши авторитарные режимы, поддаваясь вкрадчивым нашептываниям со стороны, но полагая себя вполне самостоятельными, бездумно разрушают подлинную культуру общества - среду нравственности. Здесь потерь больше, чем в природе. Тут свои киты кончают самоубийством, выбрасываясь на берег... Ничего уже не смысля в сути событий, потеряв все нити будущего, наши безумные демократы все более жаждут единомыслия. Нас так плотно укладывают один к одному, что никто не может перевернуться на другой бок, если не перевернутся все разом. И хотя мы блеем и мычим, как бы протестуя, мы и сами заражаемся тою же чумою недоверия и презрения к человеку: отвергшего стереотипы мышления считаем идиотом, проявлением дружеских чувств признаем лишь безоговорочную поддержку и выходим из себя, едва обнаруживаем несходство мнений. А культура требует, чтобы человек уважал несходство духовного мира, исходил из него в своей жизни, оберегал его как драгоценное приобретение природы. Несходство духовного мира - при единстве цели... Но мы бескультурны, мы утратили даже то, что некогда имели, мы всего лишь говорящие куклы... Кто превратил нас в кукол? Кто внедрил массовую ложь в наше сознание? Кто лишил нас воли бороться? - Разве я спорю? - миролюбиво отозвался Ван Пин-ченг, пристраиваясь на земле подле скамейки. - Кругом все чаще сговариваются между собою за счет народов... Если вы спросите меня, лояльно выполняющего свой долг, я скажу: всем нам необходимо новое, космическое сознание. Какое было бы выше национальных амбиций, экономического эгоизма и бандитского сговора шаек. Ничего не отвергать - ничего. Все идеалы уже были. Возьмите древние книги, и вы убедитесь, что все новейшие мысли почерпнуты оттуда... Никто не имеет права переустраивать жизнь так, как ему заблагорассудится, если другие не согласны. А вот в воображении, тут уж каждый может быть кем угодно, хоть актером Мэй Лань-Фанем, хоть императором Ян-ди... - Я не согласен с вами, - сказал Око-Омо. - Вы с заднего хода тащите то же самое. Твори в воображении, потребляй алкоголь и наркотики, а кто-то будет наяву дергать за веревочки... - Я этого не говорил! - возразил малаец, поднявшись и отряхивая штаны. - Я говорил одно и готов повторить это под присягой: в реальной жизни равенство недостижимо, потому что человек не равен человеку, а в воображении все равны, стало быть, жизнь воображения и есть счастливая жизнь. Возможно, я в чем-то ошибся. Я устал и хочу спать... Он ушел. Вот и дверь стукнула, но что-то зловещее осталось возле нас и между нами... Пора было уходить, но уходить не хотелось. Звездное небо привораживало россыпями миров, о которых мы знали примерно столько же, сколько и наши далекие предки. Быть может, мы приблизились к истине, но степень приближения к ней была до того незначительной, что ею можно было пренебречь. Я вновь ощутил усталость. Этот день и эта ночь сокрушили многие из моих надежд, но вместе с тем - странно - какой-то свет впереди забрезжил, вызывая беспокойство... В просторном зале не было уже ни единого человека. Стол с закусками был захламлен окурками и бумажными салфетками, стулья опрокинуты, на полу валялся чей-то галстук. Люстра была потушена, горело лишь несколько электрических свеч вдоль стен, отражаясь в черном зеркале напротив. Я уже взялся за перила, чтобы подняться в отведенную мне комнату, когда послышались медленные, шаркающие шаги. Я с трудом узнал м-ра Верлядски. Без брюк, в майке, он продвигался вперед, вытянув руки. Во всем облике его на тонких кривых ногах было что-то от ощипанного бройлерного цыпленка. - Кто там? - хрипло позвал он. - Это я, Фромм, ваш покорный слуга. - Помогите же мне, - плаксиво заговорил Верлядски, дергая шеей и глядя куда-то мимо. - Эти обезьяны не понимают, что такое благородство. У меня упали очки. Вахина сбила их подушкой. Понимаете? Я не мог унизиться до того, чтобы руками обшаривать весь пол, а она ни бельмеса не понимает... Проводите меня, бога ради, в туалет, тут где-то должен быть туалет, я хочу освежить лицо... Я взял его за локоть. "И потом это пиво, - говорил Верлядски, пожимая худыми плечами. - Сплошные позывы, мучительные в нашем возрасте... Столько раз зарекался. В обычные дни я, разумеется, не пью пива. Знаете, у меня не те доходы, чтобы позволить себе такую роскошь..." Я завел его в туалет и поставил там, где ему было необходимо. Он стал неловко плескаться, наклонившись над раковиной и проливая воду на кафельный пол. Прополоскал рот и цикнул струей себе под ноги. "Женщина в натуральном виде, - бормотал он, вперив размытый взгляд в зеркало, - это прекрасно. Но - никакого шарма, вы понимаете?.." Верлядски потрогал пальцем поцарапанную переносицу и принялся растирать себя полотенцем, а потом я повел его обратно, и он то и дело скользил и спотыкался. Непрерывно болтая, что взбредет в голову, перескакивая с предмета на предмет. Я дотащил его до комнаты, но, поколебавшись, вошел в комнату вместе с ним. Включил свет, рассчитывая увидеть его подругу. Но, вероятно, она улизнула через окно. Верлядски, которого вдруг прошиб озноб, с жадностью взялся за бутылку вина, припрятанную в ящик письменного стола, а я принялся искать его потерянные очки и нашел их не на полу, а в матовом рожке настенного светильника... Пожелав м-ру Верлядски спокойной ночи, я поднялся на этаж. Дверь моей комнаты была приоткрыта. Там горел свет. В щель я увидел шефа полиции Атангу и, кажется, Шарлотту Мэлс... На улице меня вновь встретил океанский ветер и тоскливый запах гнили, исходивший, очевидно, от земли, которую мы оскверняли. Разложившийся человек был приговорен к жизни среди свалки. Безголовый силуэт Око-Омо чуть светлел на прежнем месте. - Неужели кругом только продажность и скотство? - спросил я меланезийца. Вовсе не для того спросил, чтобы услышать ответ. А Око-Омо, блеснув влажным глазом, проговорил строки: Далеко от дома плыву я на корабле, среди чужих и чуждых людей лью слезы. Скоро, скоро и в меня вонзится гарпун чужого бога, и умру я, родины лишенный... Неподдельное чувство крылось в словах, разделенных мучительными паузами. - Перевод, - пояснил Око-Омо. - В подлиннике гораздо лучше. Я попросил прочесть что-либо еще того же автора... Солнце засветилось над моим домом, а меня в доме нету. Мать зовет меня по имени, а меня в доме нету. Отец молится обо мне духу Океана, а меня все нету. Братья меня уже забыли и сестры не помнят... Звезду от звезды отличить так же трудно, как слезы тоски и горя от слез печали... Иной мир. Иные люди. Я был благодарен Око-Омо. Связанные общим переживанием, мы пошли к берегу, туда, где рокотали волны, играя песком и галькой. Я двигался, как в полусне, отчетливо воспринимая все, что меня окружало, но впервые напрочь лишившись способности отражать события жизни волнениями души. Я был скрипкой без струн, живым зеркалом, и это состояние продолжалось долго, очень долго. Око-Омо будто понимал меня и щадил, ни о чем не расспрашивая. "Неужели понимал?.." Мы вышли к лагуне. Отлив достиг низшей точки. Из-за облаков выглянула луна. Засверкали мириады огоньков. Там, вдали, у рифов, где с уханьем расшибались валы, вспыхивало изумрудное свечение. Океан дышал и таил в себе столько гневной, справедливой силы, какой никогда не будет в людях... Казалось мне, в строках я пожинаю плоды своих ошибок только, а чужие - мне не помеха... Ошибся, каюсь. Все подлое, что здесь еще творится, петлей тугою стягивает строки. И пленник я. И кровь моя уходит не по моей вине... А хочется, спасая веру сердца, призвать своих обидчиков к ответу!.. Око-Омо был гораздо ближе океану и крапинкам света на обнажившихся скалах, чем человеческому жилью, где не осталось иных источников тепла, кроме электрических нагревателей. - Люди занимаются не тем, что необходимо и приятно им самим и окружающим, а тем, что выгодно, что служит групповым установкам. Иерархия власти, положение в обществе, возня вокруг пустых и глупых законов, - видимость жизни подлинной. Меня колотит от гнева и обиды, когда подумаю, что через это должен пройти и мой бедный народ. Но почему должен?.. Я не отвечал. Что значили слова в сравнении с истиной, которая со всех сторон обступала нас? - Вы думаете, я мечтаю о славе, о новом тысячелетнем царстве и прочей чепухе? - продолжал Око-Омо. - Людей жалко. Столько неповинных! И дети... В чем еще смысл жизни, если не в верности идеалам?.. Запахи океана смешивались с запахами водорослей. Лагуна настолько обмелела, что, пожалуй, можно было перейти ее вброд до самых рифов. Меня тянуло идти и идти, головокружительный океан манил, привораживал, в нем и только в нем была тайна жизни и, может, вся мудрость жизни заключалась в нем, а люди только воображали, будто что-то еще понимают и способны вернуть своей собственной природе последовательность стихии. Как было не волноваться? То, что я искал всю жизнь, теперь было рядом, пожалуй, даже во мне. Сбросив сандалии, я пошел по песку - к океану. Око-Омо удержал меня. - Туда нельзя, - заботливо, как ребенку, сказал он, - можно поранить ноги... Потом мы сидели на перевернутом каноэ, и опьянение океаном понемногу уступало сонливости. Кружилась голова, движение звезд представлялось мне в световых сферических кругах. Но подул ветер, начался прилив, и ко мне вернулась прежняя ясность. Я вспомнил о стихах: разве не стихия чьего-то горя понесла меня к океану? - Еще стихи, пожалуйста... Какие муки я вынес, народ к борьбе призывая! Не считаю своей беды, не считаю, - за его беды я растворился бесследно... - Это строки Эготиаре... Меданья де Нейра вовсе не был первооткрывателем нашего острова. Те, кто узнал о нем раньше, молчали, как о чужом сокровище, поднятом с проезжей дороги... Никто не подсчитал, сколько страданий принесли колонизаторы, сколько крови пролили, сколько рабов, "черных дроздов" на жаргоне тех лет, продали в разные страны, сколько погубили в трюмах и потопили в морях, сколько уничтожили ради потехи и похоти. Представьте себе не экономические, политические и физические последствия колонизации, а именно страшный взрыв-пытку в сознании и быте попавших в неволю народов. Негодяи в профессорских колпаках твердят, что белые люди несли прогресс и культуру. Но они несли всего лишь технику и разрушительную идеологию насилия и наживы. Только теперь, когда мир понемногу осознает, что значит гибель среды, и когда в экологию включаются не только воздушные бассейны, леса, реки, звери и насекомые, но и человек с его оригинальным духовным миром, мы способны постичь, какой невосполнимый ущерб означала для народов колонизация. Этот ущерб не измерить, преступления не замолить. Говоря по справедливости, державы, которые душили самобытную жизнь колоний, - наши вечные должники. Сколько бы кредитов они нам ни предложили, им не расплатиться. По крайней мере, до тех пор, пока все люди земли не обретут утраченных ценностей, но, конечно, ценностей обновленных, обогащенных и той мудрой мыслью, какую развили нынешние эпохи. У меня нет предубеждений, я не хотел бы стричь всех под одну гребенку, но вдумайтесь: колонизаторы привезли не только ткани, гвозди и зеркала, не только железные топоры, лошадей, овощи и пшеницу, они привезли отшибающее мозги и парализующее волю пьянство, венерические болезни и заразу, от которой у островитян не было иммунитета. Десятки тысяч людей умирали от гриппа, дифтерита, лихорадки, холеры. Вымерли целые народы, погибли огромные богатства духа и истории. Кто уцелел, тот, шатающийся от спиртного, отрекся от собственных богов и традиций, силой понуждаемый к вере в какого-то Христа, в какую-то абстрактную правду. Наконец, островитянам вручили ружье и порох. Поколебленные буквально во всем, сбитые с толку проповедями миссионеров, они убивали друг друга, довершая колонизацию своими руками. Рушились тысячелетние устои родо-племенной жизни с ее диким, но все же более живительным, нежели теперь, равноправием. В огне обреченности горел внутренний мир миллионов людей, усомнившихся в собственном достоинстве и даже в необходимости жизни. Предания повествуют о массовых самоубийствах. Это был не фанатизм, - предел человеческих сил, гибель всех надежд. Кто измерил глубину страданий и боли островитян в те жестокие годы, которые не завершились и сегодня? Кто запечатлел чудовищный переворот в их сознании - переворот губительный, полный безграничной тоски? Увы, белым людям были безразличны наши страдания. Они не понимали и не хотели понять нас. Мы представляли для них разве что этнографический интерес. Каждый из нас, темнокожих, был безгласным Пятницей при Робинзоне. Мы были для всего мира дикарями и людоедами, тогда как мы погибали от навязанной нам дикости и людоедства... Первым, кто осознал крушение народного сознания и восстал против колониализма, был Эготиаре из племени вачача. Прежде это племя занимало территорию, где теперь находится Куале. Вачача давно перебиты или увезены работорговцами в Австралию. Лишь одна-единственная семья укрылась на острове Вококо... О вачача в Куале напоминают разве что скалы в лесопарке возле губернаторского дома. Они называются "скалы Вачача", но никто уже не пояснит названия... В 1857 году юный Эготиаре, сын вождя племени, был захвачен американским китобойным судном. Из-за поножовщины и пьянства на судне ощущалась нехватка рабочих рук. Едва Эготиаре со своей женой Уамокой и братьями Упиллой, Марапой и Отуллой поднялся на борт китобойца за обещанными подарками, капитан велел поднять якорь... Уамоку использовали для увеселения команды. Когда же матросы перессорились из-за нее, капитан приказал вышвырнуть островитянку за борт. Пленница была для него "акульим мясом". Ты утонула не в волнах океана, Уамока, в слезах моей скорби ты утонула. Ах, отчего я был слишком беспечен и поверил сердцу больше, чем копью боевому?.. Чернокожих юношей держали в цепях, истязали, заставляя служить белым, но они предпочли смерть и отказались от пищи. Один за другим три брата погибли от голода. И тогда Эготиаре заставил себя испить горькую чашу унизительного рабства, которая была уготована для всех. Он поклялся проникнуть в тайны жизни белых людей, чтобы отомстить им. Он прилежно исполнял любую работу, учился английскому языку и игре на гитаре. Через год на том же китобойце он был уже гарпунером. А вскоре вспыхнула война между Севером и Югом, и капитан китобойца после долгих колебаний все же примкнул к северянам. Известно, что Эготиаре участвовал в знаменитом переходе войск от Мемфиса до Виксберга. Как он оказался во флотилии адмирала Портера, мне выяснить не удалось, зато я знаю, что Эготиаре служил в денщиках у генерала Турчанинова, приехавшего из России, чтобы сражаться против рабовладельцев в Америке. Говорят, будто в частных коллекциях есть картина о встрече Турчанинова и Шермана, и там, среди лиц второго плана, изображен Эготиаре, грудью заслонивший русского генерала от верной пули. Оправившись после ранения, Эготиаре вернулся к себе на родину. Там царил прежний произвол. Попытка поднять на борьбу островитян не удалась. Оболваненные миссионерами, трусливые вожди племен выступили против Эготиаре. Даже вачача не оправдали надежд. Отец Эготиаре умер, а колдуны по наущению нового вождя стали утверждать, что в Эготиаре вселился дух белого дьявола. Народ мой глухой и слепой, сам губит свой голос и слух и остается рабом... Эготиаре не отступил. Он поджег дом английского консула, самозванца, посредника в делах работорговцев, а потом подстерег и убил его. Затем настал черед миссионеров. Эготиаре предложил им покинуть остров. В это время прибыл английский корабль. Его команда бросилась на поиски разбойника, каковым был объявлен Эготиаре. Не найдя его следов, матросы в бессильной злобе сожгли поселок вачача и убили много женщин и детей. Едва ушли каратели, на пепелище с горсткой своих сторонников появился Эготиаре. Он думал, что теперь, испытав на себе верх несправедливости, люди возьмутся за оружие. Но он ошибся: насилие подавляет волю в тех, кто лишил себя надежды. Эготиаре схватили, но он сумел ускользнуть от своих врагов. В последовавшей затем стычке с англичанами Эготиаре получил тяжелое ранение. Товарищи вынесли его с поля боя и укрыли затем на острове Вококо... Меня увлекла эта история. Оказалось, что Око-Омо родом из Кикилы и тоже вачача. Так сказать, последний из вачача. - Народ, который не помнит своих героев или не рождает новых, - под угрозой смерти. Я дал себе слово посвятить жизнь книге об Эготиаре. Слова показались мне чересчур напыщенными. Я прямо сказал об этом. Око-Омо смутился. - Но на острове есть влиятельные люди, не желающие и слышать об Эготиаре. Все не просто, а жизнь коротка, и силы человека во всякий час близки к исчерпанию... Не знаю, как где, но здесь жизнь поэта сродни жизни революционера. Это цепь мытарств и потерь, потому что поэт, творя ради завтрашнего дня народа, вынужден сражаться с бесчестием и гнусностью дня сегодняшнего... Око-Омо говорил это не столько для меня, сколько для себя. Мы все обычно говорим больше для себя, нежели для кого-то иного. Я это понимал и все же растрогался. - Держитесь, Око-Омо, не уступайте обстоятельствам! Многие поддержат вас, но найдется немало тех, кто будет вас ненавидеть. Или не поймет, как ближние, которые всегда близоруки. Они требуют: "Дай нам!" А поэт говорит: "Даю всем, а вы возьмите долю свою!" Поэту могут изменить друзья. От него может отречься жена и способны отказаться дети. И только он сам не имеет права отказаться от себя самого, что бы ни случилось... В тот момент я действительно верил, что всякое праведное дело не погибнет. Мне казалось, что наряду с законом сохранения энергии существует непреложный закон сохранения чести: честь неизбежно вызывает честь в другой душе и душа, вдохновляясь примером, становится непреоборимой. - Держитесь, Око-Омо! Если судьба народа и даже судьба мира определяется суммой добрых дел, то всякая жертва выше личной судьбы. Что ж, не будем зажигать костров личного счастья, чтобы не предать огней, согревающих все человечество... Лень. Апатия. Кошмар. Все - гнусность. Медперсонал использует больных для обработки своих земельных участков. В результате смертность ужасающая. Чтобы скрыть положение, мы занижаем число поступающих в клинику. Хищение медикаментов приняло повальный характер. На днях я отложил операцию, потому что были украдены хирургические инструменты. Пока сестра готовила новые, пациент скончался. Это был средних лет меланезиец. Его сбила полицейская машина. Только бы протянуть еще полтора года! Полтора, года, и я оторву хорошую пенсию. Прогрессивные чиновники ООН позаботились о том, чтобы народы платили им самые прогрессивные пенсии. Каждый законодатель стремится прежде всего не оставить в накладе самого себя. Шарлотта - дрянь. Впору удавить. Но у Герасто оскандалился я сам. Надраться до такой степени, чтобы проиграть в карты жену! И кому! Черномазому, безмозглому полицейскому! Все мы ничтожества - все! Но провидение смеется: наша подлость прежде всего превращает в жертвы подлости нас самих. Я, по крайней мере, умею делать хорошую мину при плохой игре. Представляю, чем бы все кончилось, если бы я заартачился, как Дукатеншайзер! Просидеть целую ночь в туалете и наутро выйти оттуда как ни в чем не бывало! Все ожидали дуэли или хладного трупа оскорбленной невинности, а этот пачкун тотчас пошел извиняться (!) перед Герасто (!) за то, что причинил беспокойство (?)... Ни семьи, ни дружбы, ни счастья не существует в мире, где каждый за себя. Симбиоз подлецов, союз ничтожеств, банда вымогателей. Мир, в котором нет благородства, должен погибнуть. Мне ничуть не жаль этого мира. Не жаль ни человечества, ни его так называемой культуры, которая всякий раз мелким песочком бесплодных фантазий присыпает ужасающие язвы... Все ублюдки, и я убежден, медицина - самая лицемерная выдумка человека: мы все обучаемся основательно уродовать и калечить, чтобы посредственно лечить! Самые мерзкие из двуногих пользуются благами медицины, чтобы удлинить перечень своих преступлений... У главного детектива похитили жену. Всем известно, куда тянутся нити, и все делают вид, что им ничего не известно. Вчера к дому Асирае подбросили сверток, где лежало отрезанное ухо. Ухо его жены! Происшествие должно было бы вызвать настоящий переполох, хотя бы среди белых. Но - все сохраняют на лицах полную невозмутимость. Когда Асирае со свертком явился к Оренго, председателю государственного совета и дяде похищенной Оолеле, тот пожал плечами и сказал: "Это не мое ухо, Асирае, значит, и не мое дело". Боже, куда все катится? Способен ли кто-нибудь остановить лавину всеобщего распада? А впрочем - не все ли равно? Лично мне достанет десятка лет, а потом пусть все горят, травятся газами или подыхают от бактерий - мне безразлично. Почему я должен жалеть человечество, которое не жалеет меня? Нет, не мне разрывать порочный круг: я никому ничего не должен!.. Свидетельство бессилия и обреченности общества - слухи, передаваемые шепотком, с оглядкой на стены. Конечно, здесь не Америка, но все же шпионы кишат в любой толпе. Я слышал, полицейское управление составило списки лиц, которые без восторга отзывались о демократической диктатуре мудрого адмирала Такибае. В Куале прилетел некто Сэлмон, будто бы специальный представитель Белого дома. В газетенке, что раскупается вместо туалетной и оберточной бумаги, нет ни слова о целях его визита. Но кто не глуп, кое о чем догадывается. Этот секрет я не смею доверить даже дневнику, хотя храню его в более надежном месте, чем собственную печень... Только бы уцелеть, дотянув до пенсии! Это возможно, если правительство адмирала будет систематически подтверждать необходимость и важность моей работы. Но тут все можно устроить... Если выживу, непременно мотану куда-либо в глушь, на атолл, где не будет ни политики, ни соглядатаев, ни интриг. Кто был лишен спокойной жизни, имеет право хотя бы подохнуть без суеты и издевательств над своим трупом... Понизились, понизились наши критерии сносного существования! Человек все более беззащитен. Мы и мечтать не смеем о том, что когда-то было достоянием большинства. Даже попираемого, униженного! Чистый воздух, натуральный хлеб, честная любовь, белые пятна на карте. Человека могли калечить, но никому не были нужны ни его почки, ни его сердце... Ришар, мой коллега по прошлой службе в Бангкоке, выбрал для жительства островок в архипелаге Туамоту. Может, перебраться к нему? Он пронырлив и всегда вынюхивал самое тепленькое местечко. Не исключено, что он врет, будто содержит дюжину вахин... Шутки в сторону, Ришар поставил дело совсем неплохо. Раз в три месяца ездит в Папеэте, чтобы кое-что закупить и отправить в Брюссель для продажи украшения из кораллов. У него универсальный станок для шлифовки и резки кораллов, работающий от ветряка. Развлекаясь, Ришар работает на станке, а его вахины добывают сырье, с лихвой оправдывая все расходы. Тихая жизнь рыбы в богатом аквариуме. Это и моя мечта. Пожалуй, теперь это общая наша мечта, призрачная, как и все прочие мечты. Все настолько непрочно, что каждый стремится пережраться, чтобы без сожалений и страхов оставить этот мир. Но мир пережравшихся, сдается мне, тоже не хочет умирать... Становясь глухими друг к другу, мы становимся глухими к своим общим интересам - глухими ко всему. Самоубийство человечества - это кажется невероятным. Но как врач я утверждаю: вполне возможная перспектива, а пожалуй, и неизбежная... Не было нужды изобретать робот: робот - сам человек, и его действия запрограммированы всем укладом жизни. Бывают минуты, бывают даже целые годы, не оставляющие следа, - вращается по инерции маховик судьбы, усилия не приводят к результатам, и мысль не способна пробиться сквозь толщу лености и застревает. Прежде мне казалось, будто я кое-что знаю о мире, но мир вдруг настолько переменился, не желая меняться, что любые знания бесполезны. Святому и драгоценному, что накапливала или хранила душа, не на что опереться... Страшные времена наступают: все более непонятен прежде будто понятный бег истории... После "пикника" мне очень захотелось повидаться с м-ром Верлядски. Может быть, потому, что он лучше всех знает Куале - прожил здесь почти двадцать лет. В кармане у меня нашлась его визитная карточка с адресом: Оушнстрит, 22. Утром я отправился по адресу и разыскал Оушнстрит в захламленном квартале бидонвиля справа от причала. Жалкие постройки тянулись здесь впритык друг к другу. Зелени почти не было. Лишь кое-где среди ям, мусорных куч и вонючих стоков, ближе к берегу, торчали чахлые кокосовые пальмы да по дворикам прятались убогие кустики неприхотливой акации. Среди лишайных собак бегали голые дети островитян - у многих явный рахитизм или дебильность. Какой-то старик-меланезиец, сморщенный, со слезящимися глазами, услышав фамилию Верлядски, протащился на слабых ногах в конец улочки и у свалки, где преобладал железный лом, ткнул пальцем в ржавый автобусный фургон, вокруг которого разрослись колючие кустарники. По протоптанной тропинке я подошел к открытой части фургона, занавешенной куском старой нейлоновой сетки. Я все еще не верил, что именно здесь обитает потомок силезского князя. - Мистер Верлядски? Здесь мистер Верлядски? - Какого черта! - отозвался, наконец, дребезжащий голос. Высунулась рука, отодвинула сетку, выглянуло небритое, опухшее лицо. Увидев меня, Верлядски несколько смутился. - Нет, к сожалению, никого, чтобы разбудить, а торопиться в действительность нет резона. Однако было бы неблагородно стыдиться черепков своей разбитой судьбы. Не так ли, мистер Фромм?.. Он пригласил войти, и я в первый момент потерялся, привыкая к скупому свету, проникавшему в фургон через прорезанные отдушины в цельной его обшивке. Окна были затенены сорняками. В нос били запахи примитивного жилья. Все пространство фургона, где можно было стоять только согнувшись, делилось по своему назначению на две части. Та, что была в глубине, служила спальней. На бамбуковых нарах лежал матрац, традиционные полосы на котором уже едва различались: Верлядски, понятное дело, не пользовался простыней. Над постелью были наклеены вырезки из иллюстрированных журналов. В узком проходе у постели висел на самодельных плечиках костюм Верлядски, в котором он щеголял на вилле Герасто. Тут же стояли и сандалии. В "прихожей", отделенной от "спальни" бамбуковой этажеркой, помещался стол из куска фанеры. Над столом висела помятая керосиновая лампа. Полки бамбуковой этажерки были завалены бытовым хламом. Захламлено было и кое-как починенное старинное, видать, плетеное кресло. А у самого выхода стоял пластиковый таз многоцелевого использования. Когда я входил, я чуть было не угодил ногой в его мутное и зловонное содержимое. - Если бы у меня были средства, - почесывая бока, в раздумье сказал Верлядски, - я бы не позволил себе купить зеркало или заводную бритву. Нет, сударь, я не столь прожорлив. Я бы промочил горло стаканчиком вина. - Он понизил голос. - Цивилизация проникает во все поры общества. Меланезийцы, которые раньше не знали, что такое кража, теперь бравируют привычками люмпенов. Уже трижды утаскивали этот мой костюм. Хорошо, что его, как и меня, знают во всех трех ломбардах Куале: мошенники были тотчас изобличены и не выручили ни шиллинга. Вы думаете, неудача их остановила? В следующий раз они стащили мою шляпу и, прежде чем заложить, выкрасили ее в похабный бордовый цвет... Слушая Верлядски, я все более убеждался в том, что ничего от него не добьюсь, если не приглашу позавтракать. Разумеется, он тотчас, хотя несколько снисходительно, принял мое предложение. Как всякий аристократ духа, он не выказал никакой радости, однако стал поспешно надевать носки... Уличный брадобрей привел потомка силезского князя в более или менее пристойный вид и даже обрызгал дешевым одеколоном. После этого мы вошли в ресторан. Был ранний для обеда час, но за столиками торчали меланезийцы. Один из них вдруг упал со стула и стал кричать так, будто ему выжигали нутро. На крик из кухни явились два малайца, ловко схватили человека, проволокли его до дверей и, раскачав, выбросили в канаву у тротуара. - Не смущайтесь нравами. Здесь пьют всякую дешевую дрянь, - пояснил Верлядски. - От нее чернеют мозги. Но кто не теряет рассудок, подыхает от цирроза печени... Боже мой, какими же глазами смотрел я прежде на все это? Прежде мне казалось, что кругом мило и уютно. И голый ребенок, и пьяный человек - экзотика. Нет, это не было и не могло быть экзотикой. Это было страданием и горем, но оно не воспринималось, потому что было чужим, а мне непременно хотелось увидеть воображаемый рай. Вот уж, поистине, видишь всегда то, что хочешь увидеть. И слышишь то же. И понимаешь то же. Какая роковая ограниченность! Какое неодолимое убожество!.. - Если не околпачивать себя пустыми фразами и зряшными ожиданиями, наш мир не предлагает, по существу, никакой деятельности, способной по-настоящему радовать человека. Если бы я сеял хлеб, меня бы эксплуатировали. Если бы я хотел помочь эксплуатируемым, меня бы бросили в тюрьму. Если бы я пожелал честно рассказать о том, за что бросают в тюрьмы, меня бы назвали подрывным элементом и окружили заговором... Жизнь вне справедливости лишена смысла. И отношения между людьми - само собой. Все, чем мы живем ныне с вами, мистер Фромм, лишено смысла. И если вы удивляетесь сейчас моему цинизму, это только оттого, что вы трус и боитесь заглянуть в бездну, над которой стоите. Боитесь лишиться привычных опор. Боитесь признать, что этих опор не было никогда. Они были внушены... Пожалуй, Верлядски был прав. Но его точка зрения не оставляла шансов на улучшение положения. Она была равносильна согласию со всем, что творилось. Вздохнув, я попросил Верлядски, "как старожила здешних мест и большого психолога", помочь мне разобраться хотя бы в главном. При этом я заметил, что хотел бы написать книгу. Он откинулся на спинку потертого кресла и нетвердой рукой поправил очки. - Лесть пробивает любую броню, - сказал он. - Но я еще не законченный маразматик, чтобы глотать всякую наживку. Не спорю, я кое-что знаю о здешней жизни и о людях, но все зависит от того, что вы хотите написать... Мы все чего-то хотим, а иные уже расхотели. Дутеншизер хотел переплюнуть Гогена, но в настоящее время, переживая катаклизмы биографии, рисует распятие на всю стену: себя вместо Христа в домашнем халате и шлепанцах... Я заказал еще бутылку вина и новую порцию рыбы. Беседа текла плавно, и сушь в горле, на которую постоянно жаловался Верлядски, могла повредить ей. - Я тоже хотел написать книгу, пока мне на голову не свалился кокосовый орех. Месяц или больше я не мог вспомнить своего имени. Переместилась ось абсцисс, и я порвал с честолюбием... В прошлом году в Куале скончался доктор Хиггинс, тот тоже много хотел... В общем, Хиггинс оказался таким же дерьмом, как и все мы. Он уступал своим слабостям, а это признак ничтожества... Он любил наблюдать за родами у меланезийских женщин. Здесь это пока разрешено, и зрелище, по правде говоря, стоит своих денег. Во время родовых потуг женщины сидят на корточках и дуют в пивные бутылки... В дальнейшем беседа круто переменила русло, так как Верлядски стал принимать меня за дух Стефана Батория и прямо повел речь о займе на крупную сумму в долларах, в крайнем случае соглашаясь на безвозмездный дар. Княжеский отпрыск клятвенно заверил меня, что сумма нужна ему исключительно "для срочного отплытия в Европу", где "больше гениев, так что среди них легко затеряться"... Я уже отказался от намерения что-либо выудить из Верлядски, но снабдив его деньгами, вызвал почти необузданный прилив дружелюбия. - Если вы всерьез насчет книги и не пудрите мне мозги, как прочая догнивающая здесь сволочь, сбежавшая от долгов, тягот цивилизации или преступлений, я скажу: держитесь художника, а вернее, его жены. Если вы поладите с ней, сезам откроется перед вами... А коли не поладите, пеняйте на себя... И как говорят в Гонконге, дай бог, чтобы ваши ближние не промыли вам уши прежде дальних... В тот же день я отправился к художнику. Потный и грузный, он сидел под грибком на лужайке и специальной камерой фотографировал мух. - У меня прекрасная коллекция фотографий, - похвалился Дутеншизер, отираясь мохнатым полотенцем, которое лежало у него на коленях. - Мне было бы не трудно написать о некоторых аспектах жизни животных, но, к сожалению, нет свободного времени... Художник творит постоянно. Порою мне кажется, что процесс мышления, если его выразить графически, состоит из чередования цветов и линий. Собственно, и слова представляют из себя комбинацию цвета и формы. Не находите? - Не исключено. - Вот именно! - подхватил он. - Люди равны, и мысль одного не имеет никаких преимуществ перед мыслью другого. Вы мне возразите, что все определяет истина, но я скажу, что все мнения бесконечно далеки от истины, а всякая бесконечность равна другой... Наслышанный о необузданности фантазии художника, годами собирающегося создавать шедевры, я перевел разговор в нужное мне русло - сказал, что хочу написать о Такибае, и при этом сослался на Ламбрини. Дутеншизер засопел. - Он спер идею у меня! У великих всегда воровали идеи! Но великие - потому и великие, что не оскудевали! Я давно собирался сделать пару портретов Такибае. Впрочем, теперь уже это не важно: я намерен уехать. Бесконечные ливни навевают хандру и скуку. Я люблю неслышные европейские дожди, не заглушающие шорох слез умиления... От Верлядски я уже усвоил: чем громче кто-либо уверяет, что собирается уехать, тем вернее, что он еще долго проторчит на Атенаите. - А если моя книга будет фактически иллюстрировать ваши портреты? - решился я на льстивое предложение. Разогнав полотенцем мух, художник заходил возле грибка. Сказал почти торжественно: - Сэр, я целиком принес себя в жертву искусству! Да-да, и терплю в своем доме Содом и Гоморру именно потому, что желаю спасти искусство. Как Иисус правду. Меня распяли для всеобщего обозрения, но я не отчаялся и не предал идею: Дутеншизер, сказал я, тебе довольно шевельнуть пальцем, чтобы переменить быт. Ты можешь уехать, но ты этого не сделаешь. Ты не бросишь дело на полпути. - Он посмотрел испытующе мне в глаза: - Когда я встретил это гнусное создание, Гортензию, и на первых порах влюбился в нее, я, в доказательство любви, передал ей все свои сбережения. Такую глупость делают раз в столетие, не чаще, и именно я сделал глупость. Линия грудей, изгиб бедра - о моя палитра!.. Я надеялся со временем заработать большие деньги. Но увы... Меценат, покупавший мои картины, внезапно умер. А другие оказались тупы... В болезненном желании Дутеншизера прославиться и заработать много денег было что-то жалкое. Этих типов, бредящих о славе и счетах в банке, я во множестве перевидал на своем веку, но никогда прежде в их присутствии меня не охватывало чувство стыда по причинам их безграничной наивности. И еще фальши. Дутеншизер за свою славу цеплялся, чтобы спрятаться от чего-то значительно более страшного, чем бесславие и бедность... На втором этаже с шумом растворилось окно. Я увидел Гортензию. - Что он вам тут молол, мистер Фромм, какую ахинею? Что я лишила его средств к существованию? - Миссис Дутеншизер, - сказал я, помня о совете поляка, - мы тут почти договорились об одном деле. Я прошу вашего патроната. Предприятие удастся, если к нему с благоволением отнесется такая очаровательная женщина, как вы!.. Узнав, что мы задумали книгу об адмирале, Гортензия принесла из глубины комнаты телефон. - Вот мое условие, - сказала она. - Вы, мистер Фромм, будете знакомить меня с законченными главами, а он - показывать начатую мазню! Я убедил Дутеншизера согласиться, Гортензия тотчас кому-то позвонила. - ...У меня есть парни, которые согласны воспеть адмирала... Мистер Фромм и мой законный супруг... Да, конечно, они хотели бы видеть его в обычной обстановке... Но публика не знает, как делается история!.. Живчик, ты прав: великий характер не может проявиться в мелочах!.. Потом мы сидели на веранде, пили кокосовое вино, ели салат из осьминогов и говорили о том, удастся ли Такибае приобщить Атенаиту к цивилизации. - Разумеется, нет, - сказала Гортензия. - Да в этом и нет необходимости. Кое-кого меланезийцы весьма раздражают, и я лично понимаю их... Мы держим двух служанок. Почему двух, если хватило бы одной? Да потому, что каждая из них в любой момент, не спросясь, может уйти в родную деревню, если почувствует скуку или ей приспичит на свидание к дружку. Внушить что-либо им совершенно невозможно, и стимул оплаты их не особенно трогает: были бы деньги, а сколько их, вроде бы безразлично. Дети, настоящие дети... На нас были выписаны пропуска, и чиновник канцелярии, в котором я с радостью узнал Куину, провел нас в кабинет. Такибае был в шортах и спортивном трико. - Мне доложили, что вы готовы работать над образом меланезийского государственного деятеля. Прямо скажу: для нашей страны, обкраденной империализмом в наиболее плодотворную пору жизни, нужны образы, которые заложили бы основы национального духа... Убежденный в значительности своей личности, Такибае не подготовил никакого специального шоу. Он не избегал в нашем присутствии бесед конфиденциального характера и не пытался создать впечатления своей чрезвычайной загруженности и служебного усердия. Дутеншизер фотографировал адмирала, смущенно повторяя, что фотографии психологически подготовят его к портрету. Я спросил Такибае, как он представляет себе роль современного политического деятеля. - Теперь, когда развитие человечества переживает кризис, значение политики и политиков непрерывно растет. Увы, на земле еще не изобретено эффективного механизма, уравновешивающего власть, которая, как известно, карает и награждает, ведет переговоры и сеет разрушения. В наше время компетентные вожди - главное богатство наций. Народ должен иметь право выбирать достойных. Именно в этом кроется его жизнеспособность. Я не собираюсь болтать, как другие, о скромности. Да, я, безусловно, выдающийся государственный деятель. На предстоящих выборах я выставлю свою кандидатуру и, думаю, у меня не будет конкурентов... Такибае был прирожденным полемистом. Он не повторял отрепетированных фраз, его мысль творила в ту минуту, когда он спорил с оппонентом. Мой блокнот быстро заполнялся. - Какую проблему вы считаете главной? - Сохранение человечества - вот проблема, которая должна собрать всех за один стол. Война или мир - результат. Главный вопрос - способность человека осознавать свои действительные, а не мнимые интересы и готовность служить разуму, а не доктринам... В средние века общественная мысль топталась и деградировала, потому что церковные и светские феодалы допускали мышление только в рамках догм. И в новейшие времена грядущему высокомерно отказывают в более полном знании истины. Между тем без новых подходов человек утратит достижения морали. Ситуация плачевна: недостает энергетических ресурсов, не хватает продовольствия, разрушается среда обитания, сужаются границы человеческого творчества. Качество продуктов падает, количество плодородных земель сокращается, вредные примеси в пище, воде и воздухе вызывают необратимые патологические изменения. Мы еще не умеем их регистрировать, но они грозят обвалом чудовищной силы... Атенаита станет первой страной мира, где всем этим проблемам будет уделено подобающее внимание... Мы ограничим рождаемость, введя налог на ребенка. Мы займемся проблемой породы, иначе говоря, генетическим улучшением человека... Я положу конец классовой ограниченности знания, заставив каждого думать категориями общества и планеты... Всеобщий психоз и апатия к жизни угрожают нам сильнее атомной войны. Настанет срок - и он уже близок, близок! - когда доведенные до отчаяния массы, разуверясь в возможностях достижения свободы и справедливости, добровольно согласятся на смерть... Я предлагаю свой выход из тупика: пропорциональное и всеобщее сокращение населения и в качестве первого шага - стабилизацию его численности и контроль над рождаемостью. Здесь скрыт источник напряженности, дающий все козыри в руки империализма... Они насосались нашей крови. Нужно отменить все кабальные договоры, нужно упразднить все долги. Довольно! Люди устали слушать националистический бред безответственных деятелей. Я, вождь маленького народа, бросаю перчатку могущественным премьерам и президентам: давайте состязаться в мудрости, в способности предвидеть завтрашний день!.. Пора положить этому начало!.. Я был в восхищении. - Браво, адмирал! Вы и подобные вам деятели способны подтолкнуть мир к реализму там, где оказываются негодными прежние средства! - То-то же, - Такибае принялся раскуривать сигару и проделывал это не без изящества. - Мы живем во времена драматического абсурда, мы или превратимся в космическую бабочку, или подохнем личинкой! Пока впереди я вижу гигантский концлагерь или гигантское кладбище. В конце концов людям нужна жизнь, а не покупательная способность, безопасность, а не насилие законспирированных групп, нормальная еда и жилье, а не посулы рая... "А если это демагогия?" - мелькнуло у меня подозрение. - Можно подумать, что мои слова - демагогия, - продолжал Такибае, глядя на меня в упор. - Наше развращенное сознание не способно воспринимать иначе живую мысль, требующую действия... Гнев и разум, и я скажу даже больше, выгода и разум - вещи прямо противоположные. Кто истинно разумен, не поддастся гневу, кто поддался гневу, уже потерял разум. То же и с выгодой. Кто истинно разумен, понимает, что его выгода - в выгоде других. Но кто пошел по пути собственной выгоды, поставил себя на грань катастрофы... Раздался мелодичный звоночек, на столе вспыхнула зеленая лампочка. Адмирал выключил лампочку, что, как я понял, означало разрешение войти. Адъютант ввел в кабинет крупного, одутловатого, с макушки облысевшего человека, скрывавшего глаза за дымчатыми очками. Человек был в кремовом полотняном костюме с бордовой бабочкой. Такибае встал с кресла, чтобы пожать гостю руку. - Это мои друзья, - пояснил он с улыбкой, - мистер Фромм, писатель. Мистер Дутеншизер, художник. Они готовят обо мне книгу... Знакомьтесь, господа! Его превосходительство посол Сэлмон. Посол протянул мне пухлые, прохладные от пота пальцы. - Это будет превосходная книга! - громко сказал американец. - Один из самых динамичных и непреклонных политиков! Трудолюбив, демократичен, неподкупен!.. - Не совсем так, - перебил Такибае. - Я беру все взятки, которые мне дают, ибо тем самым дешевле обхожусь своему народу. - Вы настроены чересчур воинственно! - Это и понятно: мы только что говорили о мире. - И что же вывели? - зевнув, Сэлмон постучал указательным пальцем по верхней губе. - Имейте в виду, именно состояние необъявленной войны больше всего сдерживает "красных". Без угрозы войны мы с вами превратимся в нули, станем мишенью для террористических шаек!.. - Войны не будет, - проворчал Дутеншизер, складывая фотоаппараты. - Почему же? - спросил Такибае. - Потому что абсурд, не правда ли? Испепелить миллиарда два, миллиард удушить в ядовитом дыму и еще полтора миллиарда обречь на вымирание в муках - абсурд? - Именно, - кивнул Дутеншизер. - Рассуждение обывателя. Разумному кажется противоестественным антиразумное. Но антиразумное - самое типичное для разумного. И то, что он кажется себе разумным, - тоже антиразумно... Заблистали молнии, покатились, нарастая, удары грома, хлестнул густой ливень. Такибае отворил из кабинета двери на веранду, все вышли на свежий воздух и некоторое время слушали шум дождя. - Есть вещи пострашнее, чем атомная война, - сказал Сэлмон, морща лицо и скаля зубы. Ему было душно, он с трудом стянул с себя пиджак, отстегнул бабочку и спрятал ее в карман. - Вчера мне снился сон... Нечто подобное может произойти наяву. И гораздо раньше, чем война. - Что же именно? - спросил Такибае. - Не правда ли, в мире то здесь, то там вспыхивают эпидемии, уносящие десятки, а то и сотни тысяч жертв? Удушья, конвульсии, кровоизлияния, чума, холера и все прочее, что несет с собой непобедимый микромир... Я увидел во сне, будто закрылись границы и возобладала ненависть. Всех охватила паника. Государства потеряли прочность и распались... Шумел дождь. В его пелене терялись очертания эвкалиптов, помнивших еще времена полного душевного комфорта своих хозяев... - Зловещее иносказание, - покачал головой Дутеншизер. - В химической и бактериологической войне результаты еще более непредсказуемы, - нахмурился Такибае. - Гигантские территории, смена температур, дожди и ветры. - Все это учитывается, - усмехнулся посол. - Уже придуман газ, которым, как целлофановым мешком, можно накрыть весь мир. - Весь мир, - повторил Такибае. - Зато через полгода этот мир будет уже совершенно иным. - Сомневаюсь, - возразил Дутеншизер. - Что произойдет с теми, кто постарается уцелеть? Я полагаю, на этот счет никто не даст однозначного ответа. - Неужели все мы настолько обречены? - вмешался я, озадаченный тем, с какой отстраненностью обсуждается самый трагический из всех вариантов будущего. - Не знаю, не знаю, - развел руками Сэлмон. Адмирал Такибае, просвистав какой-то мотивчик, обернулся к послу: - Ситуация гораздо опасней, нежели вы думаете. Несмотря на болтовню и горы заверений, кое-кто, действительно, способен пойти на риск ядерной или даже, скорее, химической или бактериологической войны. Опыт истории это подтверждает... А в причинах для острейшего кризиса нет недостатка. Продовольственный или энергетический голод. Непредусмотренное политическое развитие отдельных стран... Близится время, когда обычные средства регулирования и контроля окажутся уже недостаточными... Мне показалось, я схожу с ума. "О чем говорят эти люди? Откуда у них столько презрения к другим? Откуда такое патологическое бесстрашие? Люди ли они?.." Дождь кончился, в мокрых кустах бугенвилеи протенькала яркая птица. Из кабинета адмирала донеслись настойчивые телефонные звонки. Когда звонки умолкли, Сэлмон спросил: - Для чего здесь лошади? И я вдруг увидел в глубине парка лошадей. Два темных силуэта. - Лошади? - переспросил адмирал, занятый своими мыслями. - Так, для пейзажа... "Перед тем как перегореть, лампочка ярко вспыхивает, - подумал я. - И люди, перед тем как совсем обезуметь, щеголяют друг перед другом пустым умом..." Боюсь, мне не дождаться пенсии: дела идут все хуже и хуже. И в клинике тоже. Мир завтра погибнет. Непозволительно терять время на суету. Самое разумное сегодня - уединиться, отключиться, приготовиться к смерти в любую минуту. Асирае получил второе ухо своей жены. Но тактика устрашения на сей раз отказала: Асирае рассвирепел и поклялся отомстить, назвав в газете похитителей "гангстерской бандой империализма". Но что из этого выйдет? На остров прибыло пополнение для "белогубых". Все держат в секрете, но в Куале уже шепчутся о том, что наемники начали операцию по прочесыванию острова. Неужели расплодилось столько мятежников, чтобы возникла нужда в "прочесывании"? Еще недавно Такибае говорил о "единицах отщепенцев"... Говорят, будто с какого-то иностранного торгового корабля вертолеты летают на плато Татуа. Власти об этом молчат... Поскольку ситуации всегда различны, опыт мало помогает. В клинике появились больные, страдающие странной разновидностью слоновой болезни: они почти полностью теряют способность к передвижению и быстро сходят с ума. Возможно, к элефантиазу примешивается заболевание, влияющее на обычную картину симптомов... Чтобы не вызвать паники, я не бью тревоги. Мы ничего в точности не знаем о мире и его закономерностях, поскольку уповаем на однозначный опыт. Что же касается человека, он придуман только затем, чтобы разрушать гармонию природы: разум его слишком слаб и противоречив и сам по себе не находит стимулов к созиданию. В бога я, конечно, не верю, но теперь убежден, что существуют явления и силы, не доступные нашему пониманию. По вечерам на лужайке, - возле цветника, где я в прошлом году поставил для красоты глыбы гранита, - из-под земли слышатся хрипы и стоны. Они продолжаются с восьми до девяти вечера, а после исчезают. На это обратила внимание моя служанка Ненуа. Она уверяет, что хрипит и стонет дух человека, который был умерщвлен возле камней. "Дух требует отмщения, иначе будет пролита новая кровь!" - твердит Ненуа. Когда я послушал звуки и убедился, что змеи или газы здесь ни при чем, я не поленился сходить к малайцу, продавшему мне гранит. - Далеко ли твоя каменоломня? - Нет, сэр, недалеко. Если было бы далеко, я бы разорился. За парком Вачача разрешают понемногу ломать камень. У меня есть лицензия. - Ты нанимаешь, конечно, аборигенов? - Да, сэр, - малаец терялся в догадках. Я видел, как шныряли его глаза. - Больше здесь некого нанимать. - Почему ты не заявил об убийстве, которое произошло в каменоломне? Я брал малайца на пушку. Вся моя "осведомленность" зиждилась на причитаниях Ненуа. Тем не менее торговец тотчас сник - принял разнесчастный вид. Мне показалось даже, что в ту же самую минуту на локтях его куртки появились прорехи. - Почему вы об этом говорите? - Не придуривайся, ты прекрасно знаешь, кто я! Дело прошлое, я не собираюсь доносить, но мне необходимо знать, не было ли тут магии? Томагавк точно поразил цель. - Вот именно, сэр, - закивал малаец, - тут было настоящее колдовство... Мы используем пиропатроны. Конечно, строгий контроль, но ведь даже тигр не может помешать антилопе побежать в ту сторону, куда она захочет... Пропал ящик со взрывателями и динамитом. Я допросил рабочих. Они отрицали свою вину, а потом одного из них нашли в карьере убитым. На него все и свалили. Будто бы он крал динамит. Вы понимаете, не в моих интересах впутывать полицию, тем более что убийство было ритуальным. Я бы навредил себе, если бы вмешался в их обычаи... Мне излагалась давно приготовленная версия, но, черт возьми, меня интересовало во всей истории совсем другое... Я не вижу ничего антинаучного в том, что некоторые материальные объекты не могут быть обнаружены и осмыслены с помощью доступных ныне нашему познанию средств. И вообще, точка зрения, что абсурд невозможен, не выдерживает критики. Абсурд - это предел, за которым мы не воспринимаем разумности... Я получил разрешение на посещение всех районов острова за исключением "зоны А", под которой понимался, очевидно, район, где находились так называемые мятежники. Сразу же встал вопрос о проводнике. Макилви сказался занятым, Верлядски для путешествий не годился. Тогда я разыскал Око-Омо. Он жил в доме двоюродного брата Асирае. Мое предложение встретил с восторгом. - Надоело быть приживалой. В банке вакансия откроется только через полгода. Место преподавателя в колледже обошлось бы в кругленькую сумму, а другой подходящей работы пока нет... Во дворе бегали ребятишки. Не меньше дюжины. - Это чьи дети? - Родня Асирае, - объяснил Око-Омо. - Обычай стран, шагнувших от общинного строя в жесткость и анонимность нашего века. Кстати, весьма препятствующий выделению в среде меланезийцев динамичных, предприимчивых натур, чем пользуются прочие этнические группы. По обычаю, Асирае обязан давать кров и хлеб соплеменникам, а их тем больше, чем выше его доходы... Кругом осуждают уже этот обычай. В африканских странах он почти сметен психологией накопительства и новой структурой семьи. Но я считаю, что обычай делиться доходами уберегает народ от повального эгоизма и в будущем поможет ему перейти к социализму. - Такибае и слушать не желает о социализме! - Он не свободен в выборе своих точек зрения... Общая, общинная собственность наиболее соответствует нашему народному духу. Но этот дух выщелачивают, губят, и не без успеха... Разговаривая, мы прошли вдоль причалов и затем дальше - по грязному песку у берега. На окраине Куале миновали склады акционерной компании по продаже копры. Приторный запах сопровождал нас. Накатывались на берег волны, падали тяжело - берег вздрагивал от многотонных ударов. Кружили над мелководьем чайки-фрегаты, крабики, наивные, как всякая молодь, полузарывшись, грелись в песке. По моим прогнозам, собирался дождь. Но облака неожиданно разрядились, в просветы все чаще стало заглядывать солнце. Вблизи от берега появилось каноэ с балансиром. Рыбаки подошли к рифам, чуть обнажавшим в волнах свои покатые спины. - Смотрите, смотрите! - воскликнул Око-Омо. - Сейчас они будут ловить осьминогов! Это было редчайшее зрелище. Прогресс не внес перемен в способ охоты, открытый смельчаками тысячелетия назад. Око-Омо подробно комментировал действия добытчиков, двух меланезийцев и мексиканца по имени Игнасио Диас... Этот Игнасио был своего рода знаменитостью среди куальского плебса. Ему было под пятьдесят. Половину своей жизни он провел на Атенаите, промышляя в основном ловлей рыбы. - У него ни семьи, ни хозяйства, и никто не может сравниться с ним по числу друзей. О, такой человек не даст погибнуть надеждам, - с восхищением говорил Око-Омо. - Его бескорыстие способно поколебать самого ярого националиста... Когда-то этот Игнасио - ради заработка - состязался в силе и ловкости с акулами. Хищниц запускали в узкий, как корыто, отгороженный стальной решеткой заливчик и подолгу держали впроголодь - возбуждали агрессивность. Вооруженный лишь ножом, Игнасио прыгал в прозрачно-голубые воды, с трех сторон сдавленные скалами, и собравшиеся зрители следили за поединком... Зрелища устраивались до провозглашения независимости. За аттракцион Игнасио зарабатывал до двухсот фунтов стерлингов, которые тотчас же расходились по чужим карманам. В дни больших представлений акулам бросали на растерзание вначале крокодила. Убедившись, что спасения нет, крокодил яростно сражался, но неизменно проигрывал. Когда облака крови рассеивались и вода возвращала себе прозрачность, в бой вступал главный гладиатор - знаменитый Игнасио. Последний бой Игнасио провел в присутствии члена королевской семьи, путешествовавшего по Океании. На зрелище собралась добрая треть жителей Куале. Они не платили ни пенса - им достались самые плохие места возле мелководья, которого избегали акулы. Когда был растерзан трехметровый крокодил и служители городского парка торопливо выловили сетками на длинных шестах его останки, следя, чтобы акульи желудки остались пустыми, пошел дождь. По неписаным правилам аттракцион следовало немедленно отменить - из-за плохой видимости для зрителей и прежде всего для самого бойца. Но чиновник колониальной администрации, пошептавшись с важным гостем, над которым слуги распустили зонтик, дал сигнал начинать. Толпа только ахнула, а под водой уже разыгралась драма: разъяренные схваткой с крокодилом акулы тотчас напали на человека. От первой акулы Игнасио увернулся. Спасло то, что она напала на небольшой скорости. Однако удар ее хвоста был настолько сильным, что длинный нож вылетел из руки Игнасио. Искать его среди камней и водорослей не имело смысла. Гладиатор вынырнул из воды, крича, чтобы ему подали новый нож: три секунданта из меланезийцев, приятели Игнасио, дежурили в разных местах на берегу. Но из-за дождя и гула толпы они не разобрали криков о помощи. Промедли Игнасио, и поединок окончился бы для него трагически. Но он словно угадал опасность: нырнул в глубину и, держась у скал, чтобы предотвратить нападение сзади, поплыл к отмели. "В воде все кажется ближе и труднее определить расстояние, - потом рассказывал Игнасио. - Но самое скверное, в тени почти ничего не разглядеть..." Акула настигла его в десяти ярдах от песчаной банки, границы спасительного мелководья. Она шла наперерез, огромная, как торпеда, мощная, как буйвол, с челюстями, разрубавшими пополам матерого крокодила. В последний момент Игнасио рванулся в сторону и изо всех сил ударил кулаками в громаду серого тела. Вода ослабила удар, но все же торпеда скользнула мимо. Правда, кожа на пальцах была срезана, будто наждаком, а острые зубы акулы распороли бедро... Ливень оборвался - тучу отнесло ветром. Тысячная толпа взревела, увидев на песчаной банке Игнасио. Он возник из воды по пояс, жадно ловя ртом воздух, и руки его, простертые вверх, были в крови. Казалось, будто он уже перекушен акулой и вот-вот рухнет замертво. Первыми опомнились секунданты - они закричали, требуя остановить схватку. Но Игнасио, получив новый нож, поправил маску и ушел под воду. Едва он показался в глубине, акулы развернулись одна за другой для новой атаки. Игнасио терял силы, - рана была достаточно серьезной, - и потому торопился: поплыл навстречу свирепым животным. Первая акула, заподозрив подвох, повернула у своей жертвы. Но Игнасио только этого и ожидал: в молниеносном броске он проткнул акуле живот. Удар не был бы смертельным, если бы Игнасио не удержал ножа. Ошеломленная акула яростно вспенила вокруг себя воду и вдруг ослабела - началась агония. Верно, раненая подавала какие-то звуки, потому что вторая акула моментально отказалась от нападения... Аттракцион с акулами с тех пор больше не устраивался - в людской памяти Игнасио остался единственным покорителем акул... Промысел осьминогов тоже требует мужества. Главный охотник ныряет в глубину и маячит у расселин подводных скал, где обитают осьминоги. Нужно раздразнить довольно спокойное, хотя и коварное животное. Когда осьминог нападет, двумя-тремя щупальцами захватив охотника, тот должен подать сигнал товарищам, дергая за веревку, привязанную к поясу. Товарищи рывком тащат веревку, и осьминог, не желающий упускать добычу, оказывается, как правило, в каноэ. Иногда охотник обрубает щупальца, присосавшиеся к скалам, иногда, если удача сопутствует ему, поражает осьминога ножом в голову. Но бывают иные случаи... У скал, запирающих залив Куале, одного из охотников, потянув к себе, осьминог ударил головою о скалу, другого схватили сразу два старых осьминога, так что охотник, сидевший в каноэ, сам неожиданно оказался в воде и захлебнулся... Понятно, с каким любопытством я следил за действиями Игнасио и его товарищей. И все же ни Око-Омо, ни я не заметили, когда именно мексиканец выволок на себе довольно крупного осьминога. Рыбаки неторопливо подгребли к берегу и, втащив каноэ на песок, подошли к нам. По-видимому, все трое хорошо знали Око-Омо, потому что поздоровались с ним за руку. Меланезийцам было по двадцать пять - тридцать лет. Игнасио был несколько выше их ростом и шире в плечах. Голова тронута сединой. Поседели и короткие усы. Улыбка и глаза выдавали доброту и отзывчивость этого человека. Я глядел на мужчин, на их спокойные лица, и во мне скулила давняя мечта о безмятежной жизни. Да, человек должен брать от природы самое необходимое и довольствоваться самым необходимым. Мудрость - не в утонченном и разнообразном потреблении, а в гармонии с природой. Избыток желаний калечит человека, закабаляет его. Радость - это уверенность в своей жизнестойкости, чувство дружественности окружающего мира. Чтобы ощутить радость, нет нужды в сложнейших философских построениях, - безбрежная дерзость духа тоже наносит ущерб гармонии судьбы. Владеть всем - гордыня, и не бывает, чтобы она не наказывалась... - Кому пойдет ваша добыча? - спросил я Игнасио по-английски. - В малайский ресторан, сэр. Они хорошо зарабатывают на осьминогах. И вот мы ловим и ловим, а они зарабатывают... Здесь водится еще мурена. На вид обыкновенная змея, но прекрасно смотрится на сковородке. Впрочем, я постараюсь сегодня угостить вас этой лакомой пищей. По уголкам его глаз разбежались морщинки - он засмеялся. Глядя на него, засмеялся и я - в ожидании для себя чего-то хорошего. Меланезийцы подняли балансир каноэ, закрепили его на заранее припасенных шестах, протянули между каноэ и балансиром два куска парусины - соорудили навес. После этого ушли в кокосовую рощу, а Игнасио, надев на предплечье левой руки легкие ножны с торчавшей из них костяной рукоятью ножа, поплыл к скалам. Око-Омо, насвистывая, готовил на песке очаг, и я помогал ему таскать камни. Мы быстро справились со своей работой, разлеглись в тени и, обсуждая предстоящее путешествие, сошлись на том, что хотя главная его задача сбор материала для книги, все же всякая самоцель безнравственна - нарушает цельность восприятия мира. Я лежал на теплом песке под тентом, полоскавшимся от завихрений ветра, слушал накаты волн, голоса чаек, и впервые за много-много дней мне вовсе не хотелось торопить события. Око-Омо, напротив, был возбужден, все расспрашивал меня о написанных книгах, так что волей-неволей приходилось отвечать. В какой-то момент я сказал, что творчество дано поэту не столько для очищения других, сколько для самоочищения, для преодоления своих недостатков и слабостей. Око-Омо тут же обвинил меня в буржуазности. - Что значит "буржуазность"? И почему это непременно плохо? - возразил я благодушно. - Буржуазность - видимость истины, ложь, скрытая улыбкой добропорядочности! - запальчиво воскликнул Око-Омо. - Миллионер говорит рабочему: "Посмотри на мое богатство, я получил его потому, что в стране не ограничена частная инициатива, и каждый имеет право заработать столько, сколько может!" И ему верят. Особенно те, кто жаждет миллиона... У меланезийцев есть миф о рыбаке. Дух моря объясняет ему, что всякой истинной вещи в мире соответствует вещь ложная, имеющая тот же внешний вид... Мы слишком преувеличиваем нашу цивилизованность. В человеке зверь сидит и чаще всего человеком, стало быть, управляет, а мы близоруко помогаем именно зверю, подхватывая чьи-то подлые слова об опасностях разума. Опасен-то полуразумный зверь, использующий разум как продолжение клыков... Бьюсь об заклад, почти каждый человек на вопрос, жить чувствами, которым прислуживает разум, или жить разумом, у которого в услужении чувства, посчитает унизительным положение, когда чувства контролируются разумом. А между тем это капитальнейшее заблуждение, исподволь вбитое нам в голову. Кому-то выгодно оглупленное человечество, живущее по извращенным понятиям... Это же факт, что искусство мы ориентируем на чувство, на подсознательное, на инстинкт! Ослепленные химерами, мы напрочь забыли, что мысль - то же чувство, только гораздо более высокого порядка! "Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов" - мысль. "Любит человек падение праведного и позор его" - тоже мысль. Но какая разница между ними! Одна рождена исследованием предметов, другая - страдальческим опытом человеческого бытия... Что означает гонимая повсюду мысль для подлинного искусства? Да если убрать мысль, положим, у Достоевского, он тотчас обратился бы в самого заурядного писаку. Мы обнаружили бы вопиющие погрешности его стиля, слабость воображения и неудачи в словесной живописи. Но в том-то и дело, что все изъяны никак не влияют на общую грандиозную картину, - работы гения пронизаны величайшими чувствами-мыслями как плодами бесконечного страдания за ложь людской жизни... Пора образумиться! Может, только искусство и способно преобразить полуразумного зверя в человека - искусство, которое бы взывало прежде всего к разуму. Не о плоской дидактике речь, - о верности правде несовершенной, мучительной жизни, в которой только и возможно отыскать мудрость, побуждающую к действию. Мир жаждет нового искусства, и многим, многим придется отложить лживые перья и оборотить сытые свои лица в иную сторону!.. Меня возмущают разглагольствования проходимцев о том, что искусство должно приспосабливаться к уровню потребителя, чуть ли не отвечать его вкусам. Это все равно, что рассчитывать науку на невежд. Искусство - не рейтузы, сшитые по габаритам, не чепчики на разные головки! Истинное искусство - одно, и каждый обязан подниматься до него, только тогда можно всерьез говорить об изменении природы человека. И уж, конечно, будущий великий стратег культуры уничтожит псевдокультуру. Это будет грандиозная революция. Кажется кощунством сама ее идея. Но разве не казалась кощунством идея революции, упраздняющей основу социальной лжи - неограниченную собственность? Заговор кучки против народов должен быть разбит материально и духовно... Разумны ли чувства? И да, и нет. И если чувство допускает насилие, разве не справедливо обуздать его?.. Много химер в истории человечества. Много болтали о свободе, но справедливость не восторжествовала, потому что она - общее достояние. Ее нет ни вокруг, ни внутри нас. И прежде всего нет в нас самих... Око-Омо показал себя отнюдь не глупцом. Его речи были горькой пилюлей, которую я поневоле проглотил. И все же меня раздражали его речи: неужели вчерашний папуас способен видеть дальше и яснее, чем все мы, кому много веков принадлежала образованность и