ненужных мыслей, размышлений, извивами острого сюжета и иглами циничного юмора, может я только внушаю себе свое диссидентское умонастроение, ради собственного тщеславия и самолюбования, а на самом деле, в глубине души остаюсь вполне верноподданным и правоверным. А может общество просто не так трактует мои слова - на благо себе и своим целям, ибо нет ничего несовершеннее, расплывчатее, многозначительнее, чем человеческое слово. Эта последняя гипотеза нравится мне больше всего. Она - мой любимый конек, который я седлаю при каждом удобном и неудобном случае. Скорее всего, и, даже, наверняка, я не являюсь великим писателем и мне не снискать в веках лавры Гомера и Толстого. Я лишь попал в струю и писал о том, что больше всего интересует нашу агрессивную расу - о войне. Вас никогда не удивлял тот факт, что большинство великих книг посвящено именно этому роду деятельности человечества - "Илиада", "Ветхий Завет", "Война и мир", "Гегемон"? Ладно, в конце концов мы заслуживаем то, что мы заслуживаем и все наши сетования на пропаганду, идеологическую обработку являются слабым аргументом. Вы хотели войну? Вы ее получите. Беда нашего человечества в том, что с момента развития у человека второй сигнальной системы, он гораздо больше верит сказанному, нежели увиденному. В этом кроется причина ужасающей жизнеспособности тираний. Моисей все не звонил, а мне все не спалось. Ночь постепенно приближалась к рассвету, нежданный в такие холода дождь приутих, но небо все еще было в тучах. Это было хорошее время для астрономов - они со спокойной душой могла спать - звезд не было видно. Наша вечеринка с Одри кончилась несколько неожиданным для меня образом - я протрезвел. До этого, я помню, мы еще ели, пили, танцевали, целовались и спорили, пили на брудершафт, экспериментировали с платьем, изучали анатомию, читали стихи, плакали и смеялись. Потом, кажется, поспорили кто кого перепьет. То есть, поначалу я хотел, почему-то, предложить заключить пари - кто кого переорет. Но с артикуляцией у меня произошел сбой и Одри с жаром поддержала мою идею, заявив, что нет в мире такого мужчины, который бы мог тягаться с ней в распитии спиртного. Я не стал ее разочаровывать и объяснять, что имел в виду нечто совсем другое, подумав, что воинственная Одри воспримет это как закамуфлированную капитуляцию, чего я, естественно, в силу своей пьяной мужской гордости стерпеть не мог. Правила были простыми - берутся два стограммовых стакана, которые каждый по очереди наполняет из графина водкой и выпивает. Затем процедура повторяется теоретически до бесконечности. Проигравшим считается тот, кто либо не сможет самостоятельно наполнить свой стакан, либо упадет в бессознательном состоянии после N-ой дозы. Процесс пошел резво - у меня, правда, чуть помедленнее, так как приходилось много времени и усилий прикладывать к обузданию вестибулярного аппарата, у Одри - быстрее, так как проблем с координацией движений у нее не возникало. Сама она при этом не проявляла никаких признаков опьянения - руки у девушки не тряслись - наливала она твердо, язык не заплетался - она в основном молчала, да и в обморок, от сильнейшего алкогольного отравления, она падать не собиралась. Я совсем уж решил, что в первый раз проиграл в такой элементарной игре, да еще какой-то молоденькой девчонке, но тут одрино платье стало вытворять такие вещи, что мне сразу полегчало. О том, как управляются творения "Флоры генетикс" я имею самые смутные представления. До этого мне казалось, что они через определенные промежутки времени спонтанно меняют программу, перерастая, скажем, из "тюльпана" в "сакуру". Но, видимо, каким-то образом они все-таки завязаны на эмоциональный настрой хозяйки и когда, под влиянием спиртовых паров, ее эмоции перестали контролироваться нормами приличия и человеческого общежития, платье тоже сорвалось во все тяжкие, демонстрируя самые сокровенные девичьи фантазии. Но Одри это нисколько не смутило и она с каменным лицом продолжала свою партию. И я во второй раз убедился, что моя случайная знакомая вовсе не так проста, как кажется, и за игривым, милым и привлекательным фасадом скрыто профессиональное владение кое-какими штучками, которым не обучаю в пансионах благородных девиц и Сорбонне. Долгое время европейская медицина не признавала возможности сознательного управления человеком физиологией своего организма. Восточная традиция считала такое умение само-собой разумеющимся и оно широко использовалось в различных школах йоги и боевых искусств. Не знаю, умела ли моя Одри останавливать сердце, изнывать от жары в холодильнике и жевать стекло, запивая его азотной кислотой, но искусством разлагать метиловый спирт гораздо быстрее, чем это делает рядовой человек, она владела вполне. Конечно, Одри тоже постепенно пьянела, но не так скоро, как бы мне этого хотелось. Слева от нас, на краю стола скопилась внушительная батарея бутылок. В баре было уже пусто - мы не заметили как и почему гуляющий народ куда-то схлынул, повинуясь неуслышанному нами сигналу, и лишь Гедеминас стоял за стойкой, подперев кулаком тяжелую голову и наблюдал за нами, чтобы по первому требованию послать нам очередной сосуд с огненной водой. Не знаю, упились ли мы до белой горячки, но на восьмой бутылки "Полярного медведя" (или "медведицы") Одри вдруг нарушила наше спортивное молчание и тишину опустевшей "Вешнаге", до этого нарушаемую лишь звоном бутылок, бульканьем, да тяжелым дыханием олимпийцев, сказав совершенно трезвым голосом: - Все, я сдаюсь. - Предлагаю боевую ничью, - по-джентельменски промямлил я, пытаясь согнать с краев стакана зеленых толстеньких чертиков, который неимоверно утяжеляли его и не давали удобно приложиться к емкости. - Тогда пойдем прогуляемся по свежему воздуху, - сказала Одри, легко поднимаясь из-за стола. - Пойдем, - согласился я, тоже слезая с насиженного места. Вернее я сделал такую попытка, не очень-то надеясь на успех. Надежды на чудо действительно не оправдались - пол со сверхсветовой скоростью вздыбился, встав вертикально, я испугался за бутылки, которые должны были вот-вот свалиться с нашего столика, сделал обнимающее движение, желая принять их родимых в свои объятия, неосмотрительно при этом выпустил из рук край столешницы и полетел вниз, подчиняясь взбунтовавшейся гравитации. Резкость в глазах восстановилась, аберрация и прочие астигматизмы исчезли и без всяких менисков. Я опять сидел на своем стуле, пол принял нормальное положение, а Одри стояла надо мной, задумчиво покусывая губки и критически меня осматривая. - Ты видела?, - возмущенно спросил я, - Опять кто-то с тяготением балуется! - Видела, - подтвердила Одри, - и могу предложить тебе радикальное средство. - Воду с нашатырем внутрь?, - с отвращением поинтересовался я, - Нет уж увольте. Не зря же я весь вечер пировал. Да и пол пачкать неохота. - Не надо воды, - успокоила девушка, - все гораздо проще, но не приятнее, - и с этими словами она быстро наклонилась и своими острыми зубками впилась в мочку моего левого уха. От жуткой боли я заорал, вскочил на ноги и заплясал по "Вешнаге", схватившись за укушенное место, забыв про пьянку и вестибулярный аппарат. Потом мы долго пытались образумить разбушевавшееся ухо, прикладывая к нему горы льда, снега, поливая его жидким азотом и просто элементарно дуя на него. Суетился при этом в основном Гедеминас, так как Одри, не желая попадать под мою горячую руку, скромно сидела в уголке, трезвея и шепотом подавая советы охающему и причитающему бармену. Когда боль немного утихла, а злость на бедовую девчонку улеглась, меня начал разбирать смех. Вид у меня был еще тот - распухшее как оладьи ухо, растрепанные волосы (это Гедеминас всеобщим маминым средством пытался облегчить мои страдания), мокрый от растаявшего льда костюм, бешеные глаза и трясущиеся руки. Наверное, даже месячный запой не смог бы довести меня до такого состояния. Вслед за мной с облегчением засмеялись Одри и Гедеминас. Марта, убиравшая кафе, долго с недоумением смотрела на нашу ржущую компанию, пока сама не начала тихо посмеиваться, просто так, без повода. Прошел уже час. Холод мне надоел и я, выбравшись из-под теплого пледа, закрыл окно, опустил шторы и на всю мощность включил обогреватели. В комнате быстро стало жарко, лед в аквариуме растаял и от такой смены климата меня потянуло в сон. Боясь проспать звонок Эпштейна и вызвать новую волну нареканий этого зануды, я взял со стола свою биографию и попытался ее почитать. Как это бывает, когда очень хочется спать, глаза никак не могла сфокусироваться на странице, разбегаясь, разъезжаясь и закрываясь. Голова тоже не держалась на шее и я периодически клевал носом в книгу. Пришлось с сожалением отложить том, закрыть глаза и пообещать себе, что спать не буду, а только вот так посижу, поборясь со сном. Проснулся я от настойчивого писка видеофона. Солнце уже взошло, на небе было ни облачка и гостиную заливал яркий свет. Если бы не голые клены и не снег на улице, то можно было подумать, что на дворе весна. На часах было девять двадцать и я со страхом ткнул в кнопку приема. Моисей в отличие от меня был умыт, побрит, свеж и одет. И если меня кормили мои мозги и фантазии, в которых я слабоват, то этого литературного волка, помимо всего этого, кормили еще и ноги и его опрятный вид. - Ну и задал ты мне работенку, - радостно сообщил он, - Я только на звонки потратил весь твой будущий гонорар. - А он будет, гонорар-то?, - с нетерпением спросил я. Эпштейн демонстративно задумался. Больше всего на свете я не люблю просить и быть зависимым от других людей. Возможно это следствие моей чрезмерной гордости, из-за которой мне кажется, что окружающие просто обязаны читать мои мысли и приносить все нужное по первому мысленному требованию. Или это следствие моей тщательно скрываемой робости, и я просто терпеть не могу беспокоить людей своими мелкими проблемами. А возможно мне просто не нравится телесное ощущение ожидания - исполнится твое желание или нет - сердце начинает биться быстрее, в середине груди появляется тепло, руки начинают подрагивать, а лицевые мышцы каменеть, складываясь в невозмутимо-непроницаемую маску. Я молчал, не прерывая размышлений Моисея. - Сложно сказать, - ответил он наконец, - все будет от тебя самого и твоего желания написать эту чертову книгу. Но сначала все по порядку. Во все времена властью обладали те, кто владел информацией. Поэтому в любой компании, особенно относящейся к средствам массовой информации, самых могущественных людей, как правило, двое - сам хозяин, или топ-менеджер (этот факт известен всякому) и - хранитель архива (этот факт мало кому знаком). Для многих людей, привыкших отождествлять символы власти, как то: шикарный автомобиль, трехэтажное бунгало и персональную гробницу, с самой властью вышеприведенное утверждение не является очевидным в силу его прагматичности. Люди любят принцев и принцесс, но потом, почему-то, изменяют им с их конюхами и служанками. Моисей, как человек прагматичный, всегда утверждал, что на любой работе надо перво-наперво выучить расположение трех комнат - своего кабинета, кабинета своего начальника и сортира, и быть в хороших отношениях с тремя людьми - с президентом, с привратником и с его собакой. Именно это ноу-хау позволяет Эпштейну добывать такую информацию, которой порой не владеет Директорат Евро-Азиатского Конгломерата. Надо быть ближе к народу, друзья! В моем агенте умер незаурядный шпион и журналист. Естественно, Моисей не собирался звонить после нашего разговора в такую рань (да и в любое другое время) Президенту ТВФ или Вице-президенту и трясти их за грудки (или груди), требуя вернуть бедному Кириллу Малхонски его интеллектуальную собственность. Он позвонил совсем незаметному, очень скромному пожилому человеку по имени Святослав Александрович Милославцев, которого мучает бессонница, из-за чего он с большим удовольствием остается дежурить на ночь в архивном отделе ТВФ. Милый старичок почти всю свою жизнь проработал архивариусом компании, был знаком с ее первым президентом - незабываемой Яной Брош, имел многочисленные благодарности от Правления за беспорочный труд, не рвался в начальники, держал язык за зубами и исправно платил профсоюзные взносы. Все это позволило ему пересидеть шестерых Директоров, два дружеских и одно агрессивное поглощения другими телекомпаниями, национализацию и приватизацию, взлеты и падения, путчи и революции внутри нашего маленького столичного государства. Моисей получил Милославцева в наследство от брата и, помнится, месяц сверкал от счастья, сорил деньгами и делился со мной компроматом на высших чинов ЕАКа. Он регулярно звонил старику, болтал с ним по ночам, с интересом выслушивал воспоминания и сентенции, посылал подарки и советовался. Как и все одинокие люди, Святослав Александрович истосковался по вниманию и души не чаял в своем собеседнике. К тому же Моисею хватило ума не предлагать ему деньги за те услуги, которые он оказывает, консультируя фирму "Эпштейн и Эпштейн". Точное содержание разговора Моисей не стал мне передавать, так как тянулся он четыре с лишнем часа и собеседники при этом обсудили обширнейший круг проблем, затронули невероятное количество тем, выпили неисчислимый объем черного кофе, чокаясь через интерактивный экран видеофона, описали в подробностях друг другу симптомы одолевающих их болезней, кляня судьбу и проклятую старость, что особенно веско звучало из уст тридцатисемилетнего Моисея, пышущего здоровьем и оптимизмом, скурили около полукилометра любимой обоими "Лайки" (которую до этого Эпштейн на дух не переносил), поспорили о достоинствах брюнеток и блондинок (оба были большими экспертами в этой области, так как в силу религиозных убеждений исповедовали единобрачие). Нельзя сказать, что наш Моисей был настолько беспринципным, что ради получения нужной ему информации прикидывался перед доверчивым Святославом Александровичем заядлым курильщиком и хроническим бабником. Он очень хорошо умел улавливать желания своего собеседника и вел точно в соответствии с его ожиданиями, чем несказанно располагал визави к себе. В психологии такой паттерн зовется "отзеркаливание" и Эпштейн в совершенстве владел этим искусством. Со мной он вживался в образ этакого грубоватого и прямого деляги, честного, но и не упускающего собственной выгоды. То есть был таким, каким я всегда неосознанно, может быть, желал видеть своего литературного агента. С женой он был нежным, мягким, набожным отцом семейства, находящегося под каблучком своей половинки. Но она бы здорово удивилась бы, увидев своего Моисея в кабинете у издателя из "Пингвина" или "Терры". Там он был акулой в бассейне с жирными селедками - стремительный, непреклонный, просчитывающий весь контракт в уме и щелкавший юридическую казуистику как семечки. Прирожденное хамелеонство было еще одним секретом его успеха. И он понимал, что на Святослава Александровича ни в коем случае нельзя давить. То, что нам нужно, должно естественно возникнуть в процессе болтовни двух измученных до зевоты бессонницей мужчин. Пока его язык безостановочно чесал, Моисей лихорадочно просчитывал направления разговора, которые могли вывести его на злополучную запись. Несколько раз он оказывался совсем близко к цели, когда разговор касался Спутников, репертуара ТВФ и цейлонского чая (если первые две темы, в моем представлении, еще как-то могли навести на след, то последняя комбинация была вне моего разумения). Но разговор уводил их в сторону и приходилось начинать новый гамбит. Конечно, время не тратилось попусту - Моисей выудил множество интересных фактов и это четырехчасовое ток-шоу дало ему работы на долгие месяцы для разработки и анализа подвалившего колондайка новой информации. Но главной цели он все не мог никак достичь. Наконец он стал подумывать о нарушении своих строгих правил и уже собирался спросить неутомимого старичка прямо в лоб - что он знает о "европейском деле" и нельзя ли извлечь эту запись из архива. Время к тому же поджимало - близилась пересменка и старому архивариусу уже пора было отправляться домой, да и силы Эпштейна иссякали. Но тут сам Святослав Александрович заговорил о К. Малхонски. Он критически оценил творческое наследие автора, похвалил того за реализм и точность деталей, посетовал на слабость фантазии и прямолинейность характеров, пожалел, что тот отошел от дел (как он слышал) и не желает больше браться за перо. Поначалу, не уловив о ком идет речь, Моисей лишь поддакивал этому доморощенному критику, размышляя о своей горькой судьбине, никак не желавшей дать ему в руки золотой ключик к разрешению заковыристой проблемы. Потом, услышав имя Малхонски, он не поверил своим ушам, решив, что грезит наяву. А когда архивариус стал сожалеть о безвременно прерванной карьере, Моисей с трудом подавил в себе желание заорать знаменитое - "Есть такая партия! ". Секунду поколебавшись, он стал "продавать" меня. Моисей признался старику, что я являюсь его клиентом, что горю желанием вновь приступить к работе и что мне мешает лишь самая малость, так, пустячок - все нужные материалы к книге находятся в архиве ТВФ. - Короче говоря, - прервал свою эпопею Эпштейн, - записей там нет. Я облегченно вздохнул. - Но еще не все потеряно, - бодро сказал Моисей, - я все-таки разыскал место, где они пылятся. В начале декабря 57-го года Директоратом была в срочном порядке создана команда для расследования трагедии на Европе, позже получившей название комиссии Шермана-Крестовского. Шермана я прекрасно знал - тот был закадычным другом Теодора Веймара и входил в тройку самых непримиримых ястребов Объединенных Сил. Познакомив меня с ним, Веймар посоветовал мне на будущее никогда не попадаться под валенок этого тщедушного человечка и, по возможности, точнее передавать в mass-media полученную из его уст информацию. Я следовал этим рекомендациям и никогда не жалел - через Шермана я прокачал колоссальное количество первоклассных репортажей и статей и убедился, что генерал всегда достоверен в своих суждениях и на завтрак питается врагами Отечества. На Европе мы с ним встали по разные стороны поезда под названием "Интересы Родины", да и маршруты движения у нас были противоположными. Крестовский был юристом, возглавлял коллегию санкт-петербургских адвокатов и мог самого дьявола оправдать в глазах господа бога. Но на Европе задача у него была другая. На нас с самого начала поставили крест (я эту пикантную подробность узнал от Бориса) и в глазах вселенской общественности мы были группой затейников, чей козырь террор. Поэтому целью адвоката было лишь оправдание Шермана, после того, как он утопит нас в ближайшей полынье. Я как последний дурак думал, что лучше нашего ястреба-миротворца для нас и быть не может, он-то, отец родной, все излечит, исцелит, вызволит верных сынов Отечества из той грязи в которую они сели, он-то накажет тех гадов, которые придумали это гнусное дело, он-то, он-то. На первых порах Шерман меня не разочаровывал и тщательно записывал мои панегирики. Ему-то я и отдал всю съемку нашей экспедиции. Потом нас приговорили к расстрелу, а имущество конфисковали. Мне казалось, что ТВФ ни за что не расстанется со своей собственностью (все мои записи по контракту принадлежали ей), даже не столько в целях коммерческого показа (ей этого не позволили бы), сколько для последующего давления на Директорат в особо трудных для компании случаях и для чего она должна была поставить на уши весь свой юридический департамент. Милославцев утверждал, что все так и было - на уши поставили, но под зад получили. От кого именно и сколько раз - история умалчивает, но с тех пор о европейском деле ТВФ забыла и слышать не хотела. - Значит это все-таки действительно бесполезное занятие, - констатировал я. Только теперь я понял, что очень боюсь найти эти записи. - Ты так легко сдаешься?, - удивился Моисей, - А я хотел предложить тебе как минимум двенадцать более или менее законных методов отъема нашей собственности из когтей наших ястребов и даже согласен оплатить кое-какие издержки, которые могут при этом возникнуть. - Например?, - принялся я загибать пальцы. - Наиболее законный и наиболее дешевый и, скорее всего, самый безнадежный - нанять адвокатскую контору, хотя бы того же Крестовкого со товарищами. Раз уж он выхлопотал для таких божьих овечек расстрел, то уж пусть постарается вернуть тебе конфискованное барахло. - Какой же способ самый дорогой?, - пробормотал я, вспоминая расценки этого самого дорогого адвокатского дома во Вселенной. Заметив, что разохотившийся Эпштейн, вступивший на трудную тропу выпестования очередного бестселлера, открывает рот, я торопливо прервал его, поняв, во-первых, что другие его методы попахивают откровенной уголовщиной и, во-вторых, что мне совсем расхотелось что-либо писать. - Спасибо, Моисей, за заботу. У меня разболелась голова, начался приступ малярии, развился кивсяк в мозгах. В общем, я тебе потом позвоню, - и выключил видеофон, добавив, - если захочу. Но несколько часов спустя я все-таки сделал еще один звонок и человек, к моему удивлению, согласился. Итак, начинался новый день и начинался он хорошо - у меня в доме, в кое веке, гостила хорошенькая женщина, у меня болело ухо, а во рту, по всем признакам, переночевали лошади, мое воскресение как писателя не состоялось, на улице шел непонятно откуда взявшийся снег, снова ветер нагнал тучи, а морской ветер срывал последнюю листву с каштанов и кленов и гонял ее по пустынным улицам. Одри встала поздно - в одиннадцать часов, поздоровалась со мной, виновато глядя на несчастное ухо, и заперлась в ванной, а так как санузел у меня был совмещенный, то и туалет тоже оказался занятым. Я вздохнул и поплелся варить кофе. - Ты меня сможешь подбросить до Клайпеды?, - спросил я, когда мы допивали второй кофейник, сидя у большого окна в гостиной и наблюдая за разгулявшейся пургой. Одри сидела в моем махровом халате, короткие мокрые волосы ее были взъерошены. Двумя руками она держала пол-литровую цветастую чашку с кофе, который по странной прихоти посолила, и, подобрав ноги под себя, уныло смотрела на непогоду. - Конечно, - задумчиво кивнула девушка, - если ты дотолкаешь автомобиль до городской черты. Мы помолчали. Тащиться в такой день куда-либо мне не хотелось, а тем более тащить на себе еще и одриного мастодонта. Но выбирать не приходилось - меня теперь ждали, а другого транспорта под рукой не было - погода стояла нелетная. Одри открыла книгу и прочитала вслух: Ах, Александр Сергеевич, милый, Ну что же вы нам ничего не сказали, О том, как искали, боролись, любили, О том, что в последнюю осень вы знали. - Жаль, что на бумаге нельзя передать музыку. - Это песня?, - удивилась Одри. - Очень старая песня, - ответил я, - Как-нибудь я тебе дам ее послушать. - А мне показалось, что это твои стихи, - разочаровано сказала девушка и вдруг спросила, - Тебе нравится твоя работа, Кирилл? - А почему ты об этом спрашиваешь?, - в свою очередь поинтересовался я, следуя дурацкой журналистской привычке. - Мне кажется, чтобы заниматься делом, которое приносит столько сомнений, несчастий, горя и одиночества, надо очень его любить. Я улыбнулся. - Я не так несчастен, как ты думаешь. Но ведь любимое дело и не должно нравиться. Ты его должен даже слегка ненавидеть. Любимая работа - это призвание, а всякое призвание - судьба и рок. Все люди ищут призвания, страдают и завидуют тем счастливцам, которые его уже обрели и не понимают, что призвание лишает тебя свободы воли. Ты становишься одержимым, твои мысли заполнены только работой, отнимающей все радости жизни, разрушающей дружеские, любовные, семейные связи, лишающей покоя и душевного равновесия. Ты становишься рабом своего дарования, и, как раб лампы Алладина, - ты всемогущ, за исключением одной мелочи - ты не можешь освободиться от власти этой лампы. Блаженны те, Одри, кто занимается скучным, неинтересным, нелюбимым делом - ибо они свободны. И несчастны те, кто найдя свой талант, в нем разочаровались - назад хода нет. Глава шестая. ЛЮБОВНИК. Париж, октябрь 57-го После ухода Кирилла Оливия уже не смогла заснуть, хотя вчера (или уже сегодня? ) после забав они легли поздно, не имея сил даже прибраться в комнатах, и мгновенно уснув, как наигравшиеся котята после изрядной доли материнского молока. Было рано и можно было бы поваляться в постели, выпив соответствующую таблетку или просто сделав над собой усилие, но по опыту Оливия знала - такой вторичный сон не приносит облегчения и после него встаешь еще более разбитой и усталой, сохраняя на весь день расслабляющую сонливость, вялость и апатию от которых нельзя избавиться ни горячей ванной, ни сексом, ни кофе. Вставать было неохота, но необходимо - что бы день не пошел на смарку и она не слонялась по квартире как вареная, не имея ни желания, ни воли заняться делами. Дела предстояли очень сложные - убраться, умыться, усесться за книгу, работа над которой только начиналась, а это был для нее самый трудный этап - каждый день заставлять себя писать, причем не зная точно зачем она это делает. Деньги для нее не играли никакой роли - наследнице империи Перстейнов даже было смешно думать о них, славы она тоже не искала - с самого своего рождения она была в центре внимания всей большой семьи, дальних и очень не близких родственников, а также журналистов, ведущих рубрики светской хроники в солидных журналах, да писак из "желтой" прессы, любящих покопаться в грязном белье благородных семейств. Кирилл обзывал такое времяпрепровождение "писательским зудом", который, едва начавшись, принимает хроническую форму и избавиться от него, то есть вылечиться, можно лишь "кольтом" сорок пятого калибра (эту фразу он явно у кого-то украл, хотя и отрицал это). Кирилл всегда смеялся, вспоминая ее первую книгу, на презентации которой они собственно и познакомились. Оливия написала ее под псевдонимом, считая, что ее настоящее имя привлечет гораздо больше внимание читателей, нежели художественные достоинства самой книги. Поэтому на вечер в издательстве "Пингвин", посвященный появлению на литературном небосклоне нового дарования, вступившего на трудную стезю писательства в сложнейшей области и пытающегося своим недюжим талантом поднять порнографию или, если это режет ваш слух, жесткую эротику - жанр, некогда гонимый церковью и государством, проклинаемый попами-импотентами, развратными монашками и старыми девами-лесбиянками, до высот настоящего искусства, что до сих пор удавалось немногим (навскидку, господа, приходят на память только маркиз де Сад и жена французского дипломата, пардон, забыл ее имя), Оливия пришла в маске, скрывающей ее лицо, и в обворожительном платье из черного бархата, отделанном крупными бриллиантами, и обнажающем ее тело. Среди гостей, облаченных в консервативные одеяния домов "Риччи", "Карден", "Тарантини", ее платье произвело настоящий фурор, что неудивительно - ведь за дело взялась еще одна восходящая звезда, но уже "от кутюр", Аллен По, имея в своем распоряжении двадцать квадратных сантиметров кордовского бархата и пять тысяч карат отборных бриллиантов. Кирилл, как он потом рассказывал, совершенно случайно пролетал мимо и, увидев как из сверкающего хромом шикарного лимузина появляется сама Венера, одетая лишь в блеск своих драгоценностей, он, подчиняясь своим здоровым и нездоровым инстинктам, решил приземлиться там же на лужайке, поняв, что эта женщина создана только для него и на какой бы вечер она не спешила, сколько бы мужей, женихов, любовников, детей и внуков ее там не ждало, ей без него будет там пресно, скучно и неинтересно. Единственное - он никак не предполагал и не ожидал, что эта юная особа пишет книжки сомнительного нравственного содержания и литературного достоинства, не имея при этом солидного опыта и высасывая все повороты сюжета и мультимедийного содержания из своих изящных пальчиков. Следуя в кильватере королевы, он подхватил с лотка бумажный вариант ее книжки в твердом переплете и за умопомрачительно благотворительную цену и пока они медленно спускались вниз, в праздничный холл "Тутанхамон", весь подсвеченный хроматофорами, лазерами, мультипликационной голографией, уставленный столами с первоклассной выпивкой и закуской, с оркестром и праздношатающимися приглашенными, он пролистал эту бредятину озабоченной девственницы и никак не мог взять в толк - какое отношение слет аристократической элиты имеет к никчемной литературной поделке. У него была не одна сотня знакомых писателей, работающих на этом же поприще и пишущих гораздо интереснее и более реалистично, но ни разу не удостоенных даже занюханной презентации где-нибудь в "Голубом банане". Его недоумение рассеяла маленькая надпечатка на задней обложке, где издательство "под нажимом восхищенных читателей" открывало настоящее имя писательницы (на макете этого не было, иначе Оливия не допустила бы такого коварства со стороны редакции). Когда на следующий день, уже друзьями, они сидели в "Паласе" завтракая, и Кирилл живописал в лицах подробности вчерашнего скандала, который устроила О. Перстейн с подачи К. Малхонски, показавшего замаскированному автору - как его надули, не скрывая при этом своего действительного отношения к опусу Маргарет Матлайн (она же О. Перстейн), она смеялась до слез и до изнеможения, и уже нельзя было понять - действительно ли эта девушка заливается смехом, или у нее истерика из-за предстоящей вечной разлуки с тем молодым человеком, сидящим напротив ее, с ужасными манерами и невообразимой для респектабельного ресторана одеждой. Впрочем на жалобы посетителей, требующих выдворения разбуянившейся парочки, администрация внимания не обращала, справедливо полагая, что гости хозяйки ресторана - их гости. Кирилл предложил Оливии подать на "пингвинов" в суд за нарушение заранее оговоренной в контракте анонимности автора хотя бы не денег ради, но ради принципа, чем вызвал еще более продолжительный приступ смеха. Успокоившись, Оливия объяснила, что она сделала бы это с удовольствием, но ни один суд не примет к производству дело в котором пострадавший и ответчик - одно и то же лицо. А эту шутку с разоблачением наверняка организовал ее папаша, решивший поддержать любимое чадо в трудную для него минуту. Так началась их связь. Была ли она бескорыстной для Кирилла Оливия не знала, но можно было предположить, что хотя он не козыряет ее фамилией в своих журналистских расследованиях, но наверное все те, с кем он работает и под кого копает, держат в уме его дружбу с ней и это, так или иначе, способствует его карьере. Имея это в виду, Оливия особенно не мучилась угрызениями совести, используя их знакомство как материал для книги о знаменитом журналисте, полную интимных подробностей и скандальных разоблачений жизни "желтой прессы". Но наверное Кирилл не обиделся бы. Кстати о книге - хватит валяться, пора делом заниматься. Приняв контрастный душ, то есть чередуя пар со снегом, пополам с ромашковым концентратом, и заведя кухонный агрегат на какао без сахара (Оливия придерживалась восточных убеждений и полагала, что полный желудок и умственная работа несовместимы), она самостоятельно принялась за уборку - прислуги сегодня не ожидалось ввиду выходного, а нанимать однодневку не хотелось - Оливия не любила чужих в доме и ее горничная, энергичная женщина восьмидесяти лет, работала у нее постоянно, переезжая вслед за своей беспокойной девчонкой из города в город и везде обустраивая ее быт. В квартире было одиннадцать или двенадцать комнат, в некоторые из которых Оливия даже ни разу не заглядывала. Разгром, к счастью, был только в спальне, гостиной и на кухне. Со вчерашнего утра и до сегодняшней ночи через их квартиру шел нескончаемый поток посетителей. Бедствие это началось спозаранку с явления безымянного гостя в последней стадии опьянения, когда по стенам скачут зеленые черти, а в туалет ходят не снимая брюк, освещая дорогу шикарным фонарем под глазом. Так и не поняв чего он хотел, Оливия разбудила дрыхнувшего Кирилла, а сама завалилась снова в постель. Кирилл, разобравшись с "динозавром", снова поднял Оливию, велев ей побыстрее одеваться, чтобы немедленно смотаться куда подальше из этого места, следуя народной примете, верно подметившей: как день начался, так он и продолжиться, а принимать народ он сегодня не в состоянии. Оливия тоже не желала угробить день на сплетни, споры и алкоголь, но одеться не успела - пожаловал Никитин со своими девками, которых он почему-то выдавал за манекенщиц. И - пошло и поехало: не успевали выпроводить одних - сразу приходили другие, выпинув других - получали третьих. Это было татаро-монгольское нашествие саранчи - такое же неиссякаемое, такое же безудержное и такое же голодное. Все их годовые продовольственные и спиртосодержащие запасы были сметены, уничтожены, разграблены, а обертки, футляры, коробки, огрызки и кости разбросаны по кухне, прихожей и залу. Только благодаря прозорливости Кирилла, запершего все другие комнаты, не был загажен весь дом. Поднимая упавшую мебель и собирая мусор, Оливия убеждала себя в полезности физических упражнений и ругала за нерасторопность и старомодность вкусов. Однако полнота ей не грозила - от роду она была худоватой, не смотря на калорийную кормежку, которой ее пичкали мамки-няньки, и только к двадцати годам жир у нее скопился в тех местах и в тех пропорциях, чтобы выглядеть чертовски привлекательной девушкой. И сколько потом она не предавалась чревоугодию и прочим излишествам - ничто не смогло испортить ее фигуру. При всем при этом спорт Оливия не любила, предпочитая утренней пробежке и зарядке, плавательному бассейну и теннисному корту продолжительный оздоровительный сон. А уж со старомодностью тем более ничего нельзя было поделать. Это проявлялось в ее пристрастии к тихим маленьким городам, или, в крайнем случае, к самым дальним пригородам столиц, а также в предпочтении селиться в каменных домах, в одно- и двухэтажных коттеджах, а не в новомодных "Стеблях" и "Облаках", где ты глазеешь на землю с километровой высоты, а лес и речку видишь только на картинках. Скученность народа и отсутствие зеленых насаждений были ей не по душе - она любила тишину и свежесть провинциального утра, спокойное течение безымянных речушек и красоту вечернего неба. Эта же сентиментальность сказывалась и на мебели - Оливия просто тряслась от вожделения, увидев в антикварной лавке или на распродаже облупленный гарнитур, источенный червями, и сразу приобретала его. Мебель эта создавалась в те времена, когда о компактности и экономии не имели понятия, а Мальтуса закидывали гнилыми помидорами и поэтому рухлядь рано или поздно заполняла весь дом и выживала из него свою хозяйку, не имеющей силы воли расстаться хотя бы с наиболее громоздкими и одиозными экземплярами своей коллекции или ограничить себя в своих покупках. Дом с трудом закрывался на ключ, так как мебель лезла из всех щелей, и, рыдая от такой разлуки, Оливия переезжала в новый старый пустой дом и эпопея начиналась снова. Кое-как убравшись, Оливия достала из печки свой какао и, усевшись за стол, принялась обозревать свои владения. Большое кухонное окно выходило в заброшенный сад. Лет сто назад в нем еще велась какая-никакая окультуривающая садоводческая деятельность, как то: подрезка, прополка (или парки не пропалывают? ), сбор и сжигание опавших осенью листьев, обновление увитых плющем и диким виноградом укромных беседок - традиционного приюта всех влюбленных, реставрация старых и установка новых статуй (не шедевров, конечно, но и не пресловутых бабенций с веслами и байдарками на мощных гипсовых плечах, а - вполне приличных работ молодежи, которые - кто знает? - может со временем и станут знаменитостями и их парковые творения переместятся в разряд шедевров и в музеи) и еще много других работ, о которых Оливия не имела никакого понятия, превращающих зеленые насаждения в радость для глаз и души горожан, воспитанных на рациональности наших городов и желающих видеть такую же рациональность и в живой природе. Но о тех временах давно позабыли - садовники вымерли или переродились в непонятных флородизайнеров, а ухоженные городские парки разрослись и превратились в леса: посыпанные гравием тропинки исчезли в густой траве и кустарнике, беседки частью обвалились, а частью так обросли виноградом, что нельзя было понять что скрывается под ним. Деревья, некогда посаженные в строгом порядке, возвышались теперь почему-то хаотично - то ли переползая с места на место, то ли так быстро вырастая. Аккуратные газоны, на которых любили понежиться добропорядочные горожане и бродячие собаки, канули в вечность вслед за садовниками, статуи были разбиты и разграблены. И так было честнее и гораздо лучше. Они с Кириллом часто вечерами бродили по лесу, для развлечения отыскивая старые тропинки и чудом сохранившиеся статуи. У Оливии был более наметанный глаз на такие вещи, благодаря давнему пристрастию к дикой природе и врожденной наблюдательности, берущей свои истоки в индейских и бушменских корнях Перстейнов. Кирилл, как проведший почти все свое детство во Внеземелье, был глух и невосприимчив в земной природе и при сборе грибов не увидел бы и полуметрового мухомора у себя под носом. Они заключали пари - кто больше отыщет уцелевших монументов и он постоянно проигрывал, но не отказывался от новой игры, говоря, что это - великолепная тренировка для журналиста, помогающая быть внимательнее и копать глубже. Потом, если было тепло, они устраивали пикники в потаенных уголках парка, вдали от города и сумасшествия всего остального мира. Когда же лил дождь, как сегодня, Оливия любовалась парком из окна или, набравшись смелости, одевала дождевик и бродила по лесу одна, медленно промокая, замерзая и простужаясь. Кирилл такого вида закаливания не понимал и не сопровождал ее в "дождевых рейдах". Весна, лето и осень заброшенного парка прошли перед их глазами. Зимы они еще не видели, но и она была не за горами. Заснеженные деревья наверняка очень красивы и, хотя Оливия не любила холод, она с нетерпением ждала прихода зимы, вспоминая свое житье-бытье в Угличе. Зима несла новые забавы - лыжи, санки, снежные бабы, ледяные горки и снежки. Но Оливия сильно подозревала, что русской зимы со снегом, морозом, пургой, метелью и медведями на улицах в Париже можно и не дождаться ввиду промозглости климата, несокрушимого пока всеобщим похолоданием, и сырая осень продлиться до самой весны, радуя глаза вечными дождями, облысевшими деревьями и гниющей опавшей листвой. Нет, против сырости она не возражала, но хотелось бы и разнообразия. Оливия дала себе обещание ждать снега до Рождества и, если он все-таки не выпадет, то закупить микропогодные установки и в Новый Год обрушить на обалдевших парижан умопомрачительный снегопад, что бы он по пояс завалил все улицы, превратив дома в изолированные от всего мира островки, радуя неугомонную ребятню и повышая рождаемость. Почувствовав себя Демиургом и ощутив прилив творческих сил, Оливия торопливо допила остывший какао, решив немедленно приступить к работе. Она развернула текст-процессор прямо на кухне, не желая переходить в неуютную для писательства гостиную. Дом строился в те времена, когда не подозревали о возможности общепита, а модернизировался, когда уже одно слово "общественное питание" вызывало изжогу, позывы к рвоте, колики и язву желудка. Порождение великой России вызывало ужас у французских гурманов и породило ажиотажный спрос на квартиры с большими, прекрасно оборудованными кухнями и на умеющих хорошо готовить кухарок, любовниц и невест. Оливия готовить не умела и не любила так же, как и физкультуру, и отдавала приготовление пищи на откуп Анж-Мари, отлично справляющейся с таким нелегким делом, да кухонному комбайну, когда экономка отсутствовала. Ели они почему-то почти всегда на кухне, вызывая этим умиление соседей такой простотой нравов богатых людей, что несказанно раздражало Анж-Мари, привыкшей воспринимать трапезу как некий очень важный ритуал, а не как набивание желудка. Когда их с Кириллом не было дома и они не могли поднять бунт, она сервировала стол в полагающемся для этого месте и по всем классическим правилам. Попав в такую коварную западню, Кирилл и Оливия долго препирались с Анж-Мари, упрекая ее в гнилом аристократизме и угрожая пойти и отравиться в "общепите". Но в конце концов сдавшись под напором аромата вкусной еды, стоящей на столе, одевали вечерние костюмы (ничего кроме смокинга! ) и платья (упаси тебя Бог одеть брюки! Юбку, только юбку! ), чинно выходили к столу, чинно рассаживались и чинно принимались за трапезу, ведя светские беседы, нахваливая приготовленное, не выставляя локти на стол и тщательно сверяясь с каталогом об использовании той или иной замысловатой ложки для того или иного блюда. После такого спектакля они под каким-нибудь благовидным предлогом отправляли несгибаемую Анж-Мари в очередной отпуск, питались на кухне раздора полуфабрикатами, приготавливаемых по очереди (у Кирилла это получалось лучше - давала знать военная закалка, но он не хотел брать готовку полностью на себя, предпочитая через день вкушать пересоленные, подгорелые и недовареные "шедевры" Оливии) и когда становилось совсем уж невтерпеж, Анж-Мари возвращалась домой, наводя порядок и опять насаживая аристократический дух. На данный момент экономка была в загуле (по терминологии Оливии), и они во всю пользовались плодами свободы: плохой едой, посещением гостей, имеющих лишь самые смутные представления о приличных манерах, и нескончаемыми дискуссиями по поводу того, кто лучше готовит и кто хозяйка в доме. Плоды эти были сомнительны по ценности и по съедобности, но одно преимущество было несомненным - Оливия спокойно работала на любимой кухне, попутно любуясь видом из окна, в чем и черпала свое вдохновение. За свою пока недолгую литературную жизнь она написала больше двух десятков книг и все они были о любви - плотской ли, платонической, но о любви. В полной мере их автор не пережил еще это чувство с его болью пополам (а может и меньше) со счастьем - то ли в силу своей молодости, то ли из опасения потерять свободу, проистекающей из убежденности, что Homo homini сволочь est. Поэтому она без содрогания и без излишней сентиментальности и бережливости копала эту вечную тему. Из-за этого книги выходили, мягко говоря, странноватыми по содержанию и по тем идеям, которые она декларировала и вряд ли кто мог догадаться, что они сочинены нежной и мягкой девушкой. Впрочем они успешно продавались, копировались, запрещались и забывались. Если мерилом успеха писателя считать тиражи его книг, то Оливия была на коне. Но она отдавала себе отчет в том, что успех и талант вещи суть разные и не очень-то надеялась на литературное "бессмертие". Все признают, что "Илиада" - великое и бессмертное произведение, однако за ним не стоит очередь в библиотеках, да и в книжных магазинах она спокойно пылиться на полках. Сюжеты помимо ее воли лезли из головы, требуя запечатления на информационных носителях, и это было адской работой. Как женщина она рожала каждую книгу в страшных муках, переписывая написанное по сто раз, бесконечно переделывая повороты сюжета и часами сидя перед пустым экраном и мусоля в тысячный раз неполучающуюся строчку. Это не окупалось никакими гонорарами, никакой славой, никаким бессмертием. Видя мучения Оливии, Кирилл утешал ее тем, что все настоящие писатели испытывают муки творчества и это является своего рода гарантией, что она пишет нечто значительное и, может даже, нетленное. Оливия в свою очередь тут же припоминала ему все его нелестные отзывы о ее книгах и называла подхалимом, в ответ на что Кирилл начинал ругать свой длинный язык, дурной вкус, музыкальную глухоту, политическую слепоту и литературную... м-м-м... э-э-э опять же безвкусицу. В отместку Кириллу и устав выдумывать, Оливия принялась писать мемуары. Черновое их название было: "Тайная жизнь Оливии Перстейн" (конечно, не ахти, но на первый раз сойдет) и в них она собиралась отразить все интимные подробности своей небогатой биографии. Туда она планировала включить такие главы: "Мой первый поцелуй", "Менархе", "Как я лишилась невинности" и т. п. Написала она их удивительно быстро для себя, на одном дыхании, благо что воспоминания эти были еще свежи и приятны. Риф подстерегал ее на главе "Моя первая книга", где впервые появлялся Кирилл. Она переписала главу семнадцать раз (личный рекорд! ), но ей никак не удавалось соблюсти точно рассчитанные пропорции - восемьдесят процентов текста посвящается О. Перстейн и оставшиеся двадцать - второстепенным персонажам. Здесь это соблюдалось с точностью до наоборот. Титаническими усилиями она довела это соотношение до ничейного результата, сквозь слезы с кровью выдирая из главы самые удачные строки и диалоги. Вивисекция не пошла на пользу книге и она тихо скончалась, а Оливия с некоторым удивлением обнаружила, что пишет роман о журналисте К. Малхонски. Поначалу она вздохнула с облегчением - писалось не менее легко и интересно, чем ее первые страницы несостоявшейся биографии, но потом Оливия запаниковала, решив, что по уши влюбилась, втрескалась, втюрилась в своего героя. Влюбляться ей не хотелось по двум причинам: во-первых, это отняло бы у нее свободу и спокойствие, а во-вторых, лишило бы ее объективности, надев на нее розовые очки и заставляя пересыпать повествование восхищенными "ох! " и "ах! ". Она тут же завела двух любовников на стороне и было успокоилась, но только до тех пор, когда ей на ум пришла давно известная мысль, что не надо путать любовь и секс. Другие ее попытки избавится от подозрений в собственной предвзятости были столь же наивны, сколь и безнадежны. В конце-концов она плюнула на все это, называемое свободой, и стала писать как пишется. Рукопись Кириллу Оливия не показывала, решив это сделать тогда, когда все будет написано, отредактировано, одобрено литагентом и сдано в печать и на критику Кирилла можно будет не обращать внимания. Глава, над которой Оливия сейчас работала, называлась "Загадочное путешествие в Пруссию". Позавчера она сочинила заглавие и прикинула основные эпизоды с тем, что бы на следующий день (то есть - вчера) засесть за распечатку, но это не удалось по объективной причине и сейчас с трудом приходилось с трудом восстанавливать тогдашние мысли. Итак, загадочное путешествие в Пруссию: "У доктора Й. Геббельса я читала, что Адольф был очень сентиментальный человеком (естественно, у д-ра Й. Г. она ничего подобного не читала, и, вообще, имела самые смутные представления о его литературном наследии, но кто будет это проверять, а если и будет, то существует такая штука, как авторский вымысел, на которое всегда можно сослаться в ответ на претензии занудливых читателей, хотя, кажется, в число ее поклонников они не входят). Наверное, это и послужило источником (корявое выражение, позже надо будет исправить, а сейчас - вперед, вперед, вперед) известного выражения, что жестокие люди сентиментальны (а разве Кирилл жесток? Конечно, вон он как под орех разделывает своих оппонентов-пацифистов, причем не только на газетных страницах, но и в барах по пьянке. Нет, тут слова не выкинешь - жесток, груб, сентиментален и если бы это было не так, то пришлось бы выкинуть такое хорошее начало главы). По причине сентиментальности мы, наверное, так близко и надолго сошлись (ну вот, ради красного словца пришлось и себя обвинить в том же пороке. Надо как-то выпутываться. Вот так, например: ) ведь женщинам это качество присуще имманентно (что это за слово такое, непроизвольно выплывшее из подсознания? Ага, по словарю: и. - нечто, внутренне присущее кому-либо. Молодец, то что нужно, да и образованием блеснула! ) без всяких довесков (после "всяких" надо вставить "малоприятных"), к счастью, и так, к несчастью, характерных для мужчин (ого-го, хорошая шпилька. А ты уверена, что этих довесков у тебя все-таки нет? Это вопрос другой и к тексту отношения не имеет). Поначалу я не очень обращала внимание на эту черту его характера (на какую - жестокость или сентиментальность? Неужели не понятно? Нет. Х-м-м, действительно, не очень. Ну ладно, дальше все объясниться), хотя в таком человеке она должна сразу бросаться в глаза, как неправильно сыгранная нота гениального концерта, как ученические мазки на полотне Мастера, как цензурные купюры в стихах (неплохо, неплохо, черт возьми), и уже в самом словосочетании "Желтый Тигр" просится продолжение (нет, не просится, по-моему. Придется вычеркивать и после "стихах" ставить точку). Но один случай, точнее - прогулка, заставили (?! ) меня внимательнее приглядеться к Кириллу и разглядеть в его характере этот диссонанс (заставили, заставили). Это произошло совсем недавно, (когда точно? Ага, вспомнила: ) всего лишь месяца назад (и остается только удивляться, что за годы нашего близкого знакомства ты об этом не пронюхала раньше! Это я писать не буду), когда жаркое парижское лето перетекло в очаровательное бабье, особенно замечательное на этих широтах (это я пишу от чистого сердца) - без душных дней под палящим солнцем (без чего еще? Да: ), без несметных толп праздношатающихся туристов, беззастенчиво пялящихся на обитателей старого города и удивляясь - как, мол, они могут жить в таком захолустье, вдали от цивилизации (ненавижу этих обормотов!!! ), забывая, что Вавилон со своей башней и смешением языков и народов расположен всего лишь в (сколько же это точно будет? Неохота лезть в справочник, да и кого это интересует - проглотят и не подавятся) ста семидесяти трех километрах отсюда, без скуки отпуска (а ты в нем, ха-ха, была когда-нибудь? Интересно было бы побывать и испытать эту "скуку" на себе) и тревожного ожидания осенней поры со своими дождями, холодом, желтыми листьями и простудой (принимайте "Колдрекс-альфа" - идеальное средство от гриппа). Все это: туристы, жара и ожидания кончаются раньше, чем приходит сентябрь, а дожди, холод и простуда появляется гораздо позже, в октябре (то есть сейчас). Это превращает сентябрь в прелестнейшую пору года. Уезжать из Парижа в это время мне не хотелось, но Кирилл уговорил слетать в Фюрстенберг (если говорить точнее, то я навязалась сама. Он сказал, что на денек уедет, а я просто так поинтересовалась - куда?, не имея ничего ввиду, так как уже давно привыкла к его неожиданным отлучкам, решив просто быть вежливой и показать свой интерес к его жизни. Кирилл на секунду споткнулся и я почувствовала его смущение и чутьем своим поняла, что за этим кроется нечто важное для него. Такого случая я упустить не могла и пришлось употребить все свои чары для уговора его взять меня с собой. Так это было, но читателю об этом знать не следует, ибо это нарушает возникающее с первых же строк впечатление об интимном знакомстве автора со всеми подробностями жизни своего героя), утверждая, что немецкая осень не хуже парижской и даже превосходит ее по мягкости из-за близости Балтики, а старинный немецкий город гораздо красивее Парижа и до сих пор не испорчен никакой цивилизацией. С этим я никак не могла согласится и поэтому решила увидеть своими глазами это чудо. Мы поехали вместе (все это фантазии чистой воды, но врать мне не привыкать). За час мы добрались до Берлина и, не выходя на поверхность из Трансконтинентальной Трубы, что бы полюбоваться Федеральной столицей, сразу же пересели на электропоезд, идущей на север. Народу в вагоне было очень мало - большинство предпочитало пользоваться воздушным транспортом - и кроме нас по поезду слонялось еще двое-трое людей. Электричка набрала крейсерскую скорость и через минуту после разгона выскочила из обтекателя ТТ, уходя по пологой кривой от прозрачной трубы, в которой на пределе видимости сновали элегантные "метеоры", фешенебельные "Глории Скотт" и простенькие "сигары", развозящие граждан ЕАК по всей территории Конгломерата от Британии на западе до Аляски на востоке, от Земли Франца-Иосифа на севере до Шри-Ланки на юге, внутри разбросанных по всей Евро-Азии щупальц, которые сейчас уже тянулись до Африки, Антарктиды, Америки и Австралии и в недалеком будущем должны были сомкнуться на всем теле земного шара. Наши попутчики вскоре слезли на своих станциях и мы остались одни, гадая, что заставляет экономных немцев гонять пустые поезда по всей Федерации, без всякой надежды на то, что эта забота о четырех-пяти человеках как то окупиться, если уж не в денежном, то хотя бы в моральном плане. Но наше одиночество нас устраивало: никто, в том числе и мы сами, не мешали любоваться проносящимися мимо видами - ухоженными аккуратными полями и лесами, так близко подступающими к рельсам, что ветви деревьев лезли в открытые нами окна, оставляя внутри оторванные ветки, листья, иголки и запахи осени, смолы и дыма. С такого расстояния и на такой скорости можно было разглядеть, что лес убран(! ), очищен от буреломов, листвы и промышленного туристского мусора, что на многочисленных соснах сделаны нарезки и под ними укреплены глиняные горшочки для сбора смолы. Эти свидетельства немецкой аккуратности и педантичности еще больше подчеркивались видом маленьких городов и деревень на берегах ленивых речек, застроенных каменными домами, высокими ратушами, вымощенных вечной брусчаткой и утопающими в зелени деревьев и красно-белом цветении шиповника, роз и хризантем. Названия маленьких же станций были выведены готическим шрифтом и с непривычки их было очень трудно прочитать, тем более что поезд стоял на них короткое время, так как высаживать и принимать было некого, а на некоторых даже и не считал нужным останавливаться по каким-то соображениям, и поэтому нам приходилось смотреть во все глаза и спрашивать на ходу станционных смотрителей, что бы не пропустить свою остановку. Людей за все это время мы видели очень мало, в основном только железнодорожников, да редких попутчиков и не верилось, что когда-то и Германия в том числе задыхалась от перенаселения, смога и нефтяных речек. Поезд замедлил ход, притормаживая на частых поворотах и иногда даже ползя вспять, чем несказанно смущал нас. Было великолепно и медленность с лихвой окупалась красотой видов и свежестью воздуха - мы открыли все окна и наши голые тела обдувались встречным ветром, и силой страсти. В Фюрстенберг мы прибыли часа через два и он оказался не намного больше тех городов, которые мы миновали на нашем пути. " Оливия поймала себя на том, что вот уже целых полчаса она сидит над последней фразой и, тупо уставившись в экран процессора, размышляет над чем-то, к работе не имеющее никакого отношения. В голове усиленно крутились, как назойливые весенние мухи, обрывки предложений, словосочетаний, деепричастий и ненормативной лексики. При попытки ухватить их за хвост они брыкались, лягались, стремясь вырваться из вялых объятий сознания, и протестующе ржали, но когда они обессиливали в неравной борьбе, то на свет выползало что-то совсем уж непотребное: "... интересно, почему вода в кране капает? Опять я закрыть забыла. А Кирилл тоже хорош - улетает куда-то и ни слова, нет, что бы кран починить. Надо Анж-Мари вызывать - скучно одной, да и есть хочется". Так, с творческой деятельностью пора закругляться. Ввиду магнитных бурь, дождя, землетрясений и прочих причуд природы и стихийных бедствий, включая лень, дальше двух страниц печатного текста дело сегодня не пойдет, к большому нашему сожалению. Оливия отключила экран и принялась искать истоки своей нынешней лени и неработоспособности в прожитой жизни, как обезьяна блох в своей шерсти. Интересно, если бы ее фамилия была бы не Перстейн, а, допустим, Долматож-Угырлы, и она была бы не наследницей миллиардов экю, а - двух жалких кляч и рваной юрты в докой монгольской степи, сидела бы она над рукописью в Старом Париже сейчас? После долгих размышлений и философских умопостроений она пришла к выводу: не сидела бы, но была бы намного счастливее, чем в этой жизни, так как у нее был бы муж, который пьет архи, побивает ее при случае и с завидной регулярностью делает ей детей, которые вились бы чумазой стайкой вокруг нее, теребя за засаленный подол и требуя постоянного внимания, еды и ласки. Ограниченность мирка твоего существования, сиюминутные заботы и жизнь сегодняшним днем и, желательно, природная туповатость - вот залог вечного счастья. Немудрено, что мы так завидуем детям. Впрочем такой рецепт Оливии не подходил - если избавиться от баснословного состояния с трудом, но все-таки можно было бы, то излечиться от высшего образования и цивилизованности не представляется никакой возможности. "Ну хорошо - бороду я сбрею. А умище-то куда девать?! ". Се ля ви. Представив себя на маленькой степной лошадке с ургой в руке и полной вшей голове, Оливия вздрогнула, перекрестилась и рассмеялась. Тут она вспомнила, что совсем забыла о встрече Кирилла с Памелой и что их дебаты транслируются на весь Конгломерат. Оливия включила телевизор и оказалась в студии 1178 ТВФ среди многочисленных поклонников и недоброжелателей П. Мортидо и К. Малхонски. Было жарко - видеофоны разогрелись от большого количества звонков, взопревшие секретарши записывали вопросы, редакторы отбирали наиболее интересные, отсеивая явный бред и провокацию и передавали запись в эфир, операторы носились по всей студии, сшибая по пути продюсеров, цензоров, и опрокидывая стойки с прожекторами, в поисках лучшей картинки и кондиционеры не справлялись с этой свистопляской. В специально отведенном месте для телевизитеров, отгороженном от остальной студии позолоченными цепями, дабы через Очень Важные Персоны не шлялись работники телевидения и не мешали воочию наблюдать за всей кухней передачи, сидело, кроме Оливии, еще три человека. С одним из них она была лично знакома - Петер Франц возглавлял Совет директоров консалтинговой компании "Франц, Перстейн и Саачи" и часто бывал в доме отца. Этот стадвадцатидвухлетний старец, железной рукой правивший крупнейшей компанией и своим семейным кланом, включающем пятерых сыновей, двух дочерей, семнадцать внуков и неисчислимое количество, которое постоянно росло, правнуков, в свое время был героем многих передач и статей. Двадцать три года назад его тогда единственного и, по слухам, самого любимого правнука Петера Франца IV похитила правая группировка "Красные волки" с целью получения выкупа и освобождения из тюрьмы своих людей. Петер отказался выполнить условия террористов. "Если я уступлю им сейчас, то это поставит под угрозу жизнь других моих детей и внуков. Пусть эти подонки знают, что я выкупы не плачу", отрезал он, когда Нестор Перстейн предложил ему свои услуги и кредиты для решения этой проблемы. С него требовали пять миллионов экю, Петер же потратил вдвое больше на организацию частного поиска и ликвидацию бандитов. Его правнук вернулся домой без одного уха, которое позже пришло по почте с уже запоздавшими угрозами. Именно этот старец явился впоследствии инициатором принятия Акта о заложниках, который категорически запрещал выполнение каких-либо условий террористов, кто бы ими не захватывался и к каким бы жертвам это могло привести. Позднее политологи отмечали, что именно этот законодательный акт, не смотря на свою жестокость, положил конец чудовищному порождению прошлого века. Остальных Оливия не знала, хотя ей показалось, что их лица порой мелькали на экране, но в каких передачах и под каким соусом она не помнила. Она поздоровалась с Петером Францем, кивнула незнакомцам и помахала рукой Кириллу. Он сделал вид, что не заметил ее, но Памела мгновенно усекла появление Оливии и выдала в эфир: - А теперь, дорогие телезрители, в нашей студии появился еще один персонаж, имеющий отношение к нашему герою. Позвольте представить - нынешняя любовница журналиста Малхонски Оливия Перстейн. Ведущая сделала паузу, ожидая возражений со стороны Кирилла или Оливии, но они промолчали, не ввязываясь в очередную драку - Кирилл наученный горьким опытом последних минут беседы с Памелой, а Оливия следуя женской интуиции и здравому соображению, что чем меньше дерьмо трогаешь, тем меньше оно воняет. Памела пожала плечами и продолжила: - Она единственная дочь и, следовательно, наследница Нестора Перстейна. Ее личное состояние оценивается в пятнадцать миллионов экю, которые она заработала на публикации любовных и порнографических романов под разными псевдонимами. Как ни удивительно, но это бульварное чтиво пользуется успехом у наших домохозяек и пациентов психоаналитиков. Вероятно секрет ее популярности кроется не в художественных достоинствах романов, хотя некоторые продажные критики сравнивают мадемуазель Перстейн с Бунином и Набоковым, а в известности имени автора, пусть и тщательно скрываемого псевдонимами. Кирилл с тоской слушал как раздевают Оливию и проклинал тот час, когда ему взбрело в голову согласиться на предложение участвовать в этом судебном разбирательстве и ту минуту, когда Оливии пришла в голову блестящая мысль не смотреть передачу как миллионы простых граждан, наслаждаясь цветом, голографией и запахом, а воспользоваться аппаратурой стоимостью в сотни тысяч и нанести визит в студию. Не участвовать в "Лицом к лицу" ему было никак нельзя: во-первых, это своего рода экзамен на пути в руководство ТВФ, куда его уже давно прочили влиятельные друзья и враги, и в случае отказа на него стали бы смотреть косо, как на человека, имеющего что скрыть и не заботящегося об имидже и популярности корпорации. Приближалась очередная двадцатилетняя ротация Совета директоров и, хотя было заранее известно, что те же чиновники займут те же места, всегда существовала возможность безвременной кончины одного-двух старцев из этого геронтологического заповедника и назначения более молодых. В свете связи его с домом Перстейнов это не выглядело совсем уж фантастично. И, во-вторых, лишние деньги никогда не помешают - не смотря на колоссальный моральный ущерб, наносимый Памелой своим гостям, она компенсировала это гигантскими гонорарами и в этом надо отдать ей должное. А вот зачем сюда притащилась Оливия он понять не мог. Если она пришла поболеть за него, то она выбрала не лучший для этого способ - что бы успокоить льва не следует трясти перед его мордой свежим мясом. Сидела бы дома перед телевизором да молчала в тряпочку! Теперь же утихающий океан заштормит с новой силой. Сколько же осталось до конца эфира? Пара миллионов лет? Кирилл чувствовал себя неважно - на виду у всех его медленно раздели, подробно рассмотрели, не пропуская ни одной анатомической подробности его биографии, оплевали, раскритиковали и при всем при этом не спешили одевать или, в крайнем случае, говорить ему комплименты. С большим пристрастием, почему-то, изучили его пребывание на Марсе в дивизии амазонок в бытность корреспондентом "Пентхауз" и "Солдат удачи", одиссею на Луне и похождения на Венере. Кирилл даже и не подозревал о том количестве приключений, которые оказывается ему довелось пережить в тех местах и о том количестве людей, которые были этому живыми свидетелями. Так, в одиночке в концентрационном лагере на Луне, куда он угодил за попытку убийства Вертухая (! ), с ним, по его скромным подсчетам, сидело еще порядка пятидесяти трех человек (! ). С его памятью творилось явно неладное - оказывается он забыл самые интересные эпизоды своей жизни! Кирилл поклялся сразу же после передачи обратиться к лучшим психиатрам по поводу своей амнезии, не пожалев на это весь свой гонорар. Хотя во всем этом была какая-то высшая справедливость - Кирилл теперь мог во всех красках представить как чувствуют себя герои его интервью, статей и репортажей. Законы передачи запрещали ведущей задавать вопросы телевизетерам, если конечно они сами не ввяжутся в дискуссию, а заставить их сделать это и было высшим пилотажем на телевидении. Но так как Оливия хранила гробовое молчание, не отвечая на выпады Памелы, тем самым еще более распаляя ее, то ведущая забыла о настоящем госте передачи и все больше погружалась в интимные стороны миссис Перстейн, надеясь пробить броню бедной девушки. Бедная девушка однако продолжала невозмутимо выслушивать оскорбления Суки Пэм - внимание светской прессы к ее персоне еще с самого рождения привили Оливии иммунитет к свободе слова. Она закинула ногу на ногу и, прикрывая ладошкой свои вымученные позевывания, презрительно разглядывала суету в студии. Огневая атака могла продолжаться до бесконечности. Кирилл, уже развлекаясь, сидел в своем кресле, наблюдая за очередной кавалерийской атакой, в очередной раз разбивающейся о неприступные стены замка, покрытые ледяной броней невозмутимости, и тихо досчитывал последние минуты передачи. Теперь он не жалел о приходе Оливии, отвлекшей огонь на себя, но ему внезапно стало жалко Пэм, выдыхающуюся и теряющую уверенность на глазах. Наконец Пэм поняла всю тщетность своих усилий и прекратила гневную филиппику против зажравшейся буржуазии и вернулась к своим баранам. - Наша передача, к сожалению, подходит к концу, дамы и господа. Напоминаю, наша тема - современная журналистика и у нас в гостях яркий образчик того, что называют "желтой прессой", Кирилл Малхонски. Прошу задавать ваши вопросы. Яркий образчик "желтой прессы" журналист Кирилл Малхонски перетек из вальяжной позы в более приличиствующию очередному нападению - выпрямил спины, развернул плечи, набычился и приготовился к подаче. Когда внимание Пэм снова переместилось на Кирилла, Петер Франц наклонился к ушку Оливии: - Я восхищен твоей выдержкой, девочка. Ты единственная из нас, кому удалось положить ее на лопатки. Мы здесь уже от всей души поучаствовали в здешней перепалке! - А кто остальные?, - так же шепотом поинтересовалась Оливия. Петер оглянулся на двоих присутствующих, с момента появления Оливии никак себя не проявившие. - Один из них, вон тот седой - командующий Космофлотом Теодор Веймар. Кажется он бывший начальник Кирилла по Вест Поинту. - А я и не знала, что он там учился, - пробормотала Оливия. - А, черт, ошибся, детка. Прости старика за дезу. Он бывший начальник Академии ВС в Ауэррибо! Нет, со склерозом надо что-то делать. А второй гость - его нынешний работодатель Авраам Эпштейн. Тоже хитрый еврей, ничего не скажешь. Как его Памела не насиловала, он так толком ничего и не сказал. - Простите за вопрос, но каким ветром вас сюда занесло, Ваше Высочество? - Мне надо видеть товар лицом, дорогая Оливия. Я покупаю эту передачу. Оливия мыслено сняла шляпу перед бесстрашием Пэм. - В моем представлении идеал Родины это - молодая румяная девушка в красной косынке и с автоматом в руках, - отвечал Кирилл на неуслышанный Оливией вопрос, - Сейчас как никогда необходима поддержка всеми гражданами Земли усилий по возвращению Спутников в Союз. - Вы считаете, что Спутники недостойны суверенитета?, - спросила в свою очередь Памела. - Я не понимаю о каком суверенитете может идти речь, если все население Внешних Спутников составляют наши граждане, выходцы с Земли. Суверенность - порождение эпохи демократии, и мы все убедились в нежизнеспособности этой идеи. Народ не любит демократию, порождающую анархию, коррупцию и беззаконие. Народу нужна не кучка болтунов, а строгий и справедливый батька. Ленин, Сталин и Гитлер необходимы, что бы ощутить себя единой нацией. В студии появился очередной зритель - дородная дама лет пятидесяти с обильной штукатуркой на лице. - Вы противник Директората, господин Малхонски?, - с ужасом спросила она, картинно прижимая потные кулаки к седьмому подбородку. - Успокойтесь, мадам, я не противник нашего строя, но считаю, что на период таких сложных ситуаций, чреватых всеобщей войной, нам необходим военный, а не политический, и тем паче - коммерческий руководитель. На мой взгляд Директорат должен передать часть своей власти временному военному диктатору, который должен иметь самые широкие полномочия на период войны. Примеры прошлых войн недвусмысленно указывают, что коллегиальность в принятии военных решений ведет к поражению. А мы не можем проиграть в этом конфликте, иначе Земля потеряет все свое влияние. - Еще вопросы, господа. Следующий зритель воспользовался телефоном: - Кирилл, на Титане вы были спасены экипажем Фарелла Фасенда, - Кирилл похолодел, - Я знаю, что высаживаясь там, он нарушил приказ командования, за что впоследствии и был казнен. Но если бы он не высадился в Оранжевой Лошади вас сейчас не было в живых. Ваше отношение к капитану Фареллу? Кирилл не ожидал такого удара напоследок. Наверное так же чувствует себя ковбой, только сейчас усмиривший норовистого скакуна и повернувшись к нему спиной, получивший предательский удар копытом по спине. Он долго не мог ответить и в студии повисла непривычная тишина. Наконец он сказал: - Хотя, может быть, я и обязан Фареллу жизнью, но я считаю, что он преступник, нарушивший приказ и присягу. Я отдаю себе отчет, что моя жизнь не стоила такого предательства. - Благодарю вас, Кирилл, за ваше участие в нашей передаче. На этом наш эфир кончается. До следующих встреч, дамы и господа, если нас не закроют в связи со сменой владельца передачи. - Я не дурак резать курицу, несущую золотые яйца, - обиделся Петер Франц на Памелу, - Меня хорошо попинали, но я не в обиде. Вы знаете мои принципы, Оливия, - если в компании все разделяют мнение хозяина, то она обречена на разорение! - Я полностью с вами согласна, Ваше Высочество, - задумчиво сказала Оливия, только сейчас сообразив, как она кончит текущую главу своей книги: "Несмотря на то, что Кирилл запретил мне подходить к тому месту, где он сейчас стоял, я все же не удержалась и, огибая аккуратные белые надгробия с кое-где возложенными свежими и засохшими цветами, подкралась ближе к нему и попыталась разглядеть надпись на могиле, которую он решил посетить и ради которой и затеял такое далекое путешествие. Его широкая спина закрывала плиту и только когда он стал медленно поворачиваться ко мне, почувствовав мое приближение, с недовольным видом и кусая губы, я краешком глаза уловила то, что было на ней выбито. Разрозненные буквы не сразу сложились в слова - лишь через несколько часов я чисто подсознательно разгадала эту шараду и меня осенила догадка. Изысканный готический шрифт гласил "Фарелл Фассенд". Дат никаких не было. Я же не решилась спросить Кирилла, что он делал на могиле этого человека и самое главное - как она могла вообще здесь оказаться, ведь преступников не хоронят". Глава седьмая. КНИГОЧЕЙ. Клайпеда - Фюрстенберг, ноябрь, 69-го По случаю осени, дождя и холодного ветра улицы Паланги были пустынны - люди сидели в теплых квартирах, либо со стаями гусей улетели в теплые африканские страны. Листья с кленов, осин, дубов и берез окончательно слетели, застелив улицы желто-красным мокрым ковром неописуемой красоты и лишь отдельные упрямые дети весны все еще маячили кое-где на черных унылых ветках, трепеща на морском ветру, несущем запахи соли, йода и зимы. С машиной не возникло никаких проблем - Одри мило поскалила зубки болтливому Ричарду, сменившего Гринцявичуса на посту в экологической полиции, я заплатил авансом штраф за загрязнение чистого прибалтийского воздуха вредными выхлопами, мы получили ключи, квитанцию и удалились. Лимузин одиноко мок на стоянке и мне даже стало жалко этого монстра, пережившего свою эпоху и своих собратьев, когда-то весело табунами бегавших по асфальтовым дорогам Земли, резвившихся и размножавшихся на ее просторах и не заметивших, как в одночасье ушло их время. Меня всегда удивляли споры палеонтологов о быстрой смерти динозавров. Причем основные их восторги относились не столько к самому факту кончины зубастых и хладнокровных хозяев Земли, сколько к ее скоропостижности. Наша жизнь настолько коротка, что незыблемость окружающих нас вещей, природы, всего мира кажется нам нечто само собой разумеющимся. Мы настолько избалованы Дарвином, что для нас очевидна эволюционная изменчивость природы, растянутая на миллионы лет, - когда всю жизнь просыпаешься и видишь за окном все тех же стегозавров, диплодоков и птеродактилей. Но наша сорокатысячная история все-таки постепенно приучает нас к мысли о быстроте перемен, о революциях вместо эволюции, о том, что проснувшись в одно прекрасное утро, можно не узнать свой мир - вместо игуанодонов на лугу будут пастись лошади, а мир захватят безволосые обезьяны-мутанты. И все-равно, с этим трудно смириться, а наш меняющийся мир людей стал неуютен. Мы сели в холодную машину и Одри долго возилась с зажиганием, хлюпая простывшим носом и кляня бесконечный дождь. Я счел за благо не блистать своими познаниями в технике и не раздражать девушку советами в очень далекой от меня сфере. Наконец железный бегемот заработал. В салоне быстро стало тепло и уютно. Громко гудел двигатель, из печки в салон тек горячий воздух, ударяя в наши промокшие и окоченевшие ноги, согревал их и приходилось прикладывать усилия, чтобы не погрузиться в полудремоту. Одри размотала двухметровый шерстяной шарф, который я из милосердия ссудил бедной девушке, не имевшей до настоящего момента времени никакого понятия о причудах балтийской осени и чьей самой теплой вещью в гардеробе были покрывала из искусственного красного меха, небрежно накинутые на заднее сиденье. Основательно высморкавшись в клечатый платок (я сделал вид, что не заметил такого безобразия) и решив, весьма здраво, водолазный свитер из верблюжьей шерсти и ватник (мои же) не снимать, Одри прогундосила с претензией на классический французский пронанс, что-то вроде "поехали", махнула рукой и мы тронулись вдоль по Питерской. Стихия не на шутку разыгрывалась - дождь в который уже раз сменился мокрым снегом, который повалил стеной, сильный ветер разгонял снежинки до космических скоростей и они с громким щелканьем впечатывались в наши окна. Дворники еле-еле справлялись со своей задачей и даже подогрев окон не помогал увидеть окружающий мир. Одри включила навигационную систему и по лобовому стеклу поползли знакомые очертания улиц Паланги и замелькали непонятные цифры. - Может все-таки вернемся, - робко предложил я насупившейся девушке, любившей быструю езду и не терпевшей погоды, которая не позволяет стрелке спидометра переваливать за скромную отметку двести километров в час. - Поздно. Гринцявичус серьезно мне обещал при следующей встрече основательно взять меня за... хм, взяться за меня. Надо скорее уносить отсюда ноги, иначе дедушкино наследство может конфисковать ваша ненормальная экологическая полиция. С раздраженной женщиной лучше не спорить, а в снег лучше не ездить наземным транспортом и раз я совершил одну глупость, то это не значило, что надо совершать и другую. Мы проехали по Лайсвес, свернули на родную Прамонес, прокатились по Руту и выехали на окраину городка. Особо любоваться было нечем. Все застилал падающий снег, скрывая небольшие уютные теплые дома, в которых гостеприимные литовцы сейчас завтракали, спали, сидели у каминов, курили огромные шведские трубки, пили горячий чай и не выгоняли собак на улицу. И что за черт понес меня в эту Клайпеду? Впрочем, я прекрасно знал этот недостаток своего характера - если уж что втемяшилось мне в голову, то я не успокоюсь, пока не сделаю это. Зато потом буду сидеть и удивляться - чего ради такая глупость сотворена моими руками? Поэтому я выработал у себя некоторую привычку - если чего-то очень хочется, то лучше всего лечь поспать и желание как рукой снимет. Сегодня же у меня, к сожалению, была бессонница. Одри все молчала, следя за дорогой, а я искоса принялся в который уже раз разглядывать свою случайную знакомую. Да и так ли уж случайна наша встреча? Выйди на улицу Республики в Новом Париже, схвати за руку первого, второго, сотого встречного, расспроси его и окажется, что ваша встреча стала возможной благодаря сцеплению тысяч мельчайших и абсолютно независимых событий. Окажется что ваш случайный знакомый и не собирался сегодня появляться на этой сумасшедшей улице, где, кажется, собралось полмира торгашей и полмира праздных любопытных, где несчастные киберуборщики трудятся до седьмой ржавчины, толкаясь среди людей, получая пинки в стальные спины и безмолвно снося оскорбления, счищая с тротуаров наслоения грязи, которые в противном случае доросли бы до макушки Эйфелевой башни, погребая этот новый Вавилон. Наша встреча с любым случайным человеком очень маловероятное событие. Посудите сами, сколько должно было пройти событий, для того, чтобы наши с Одри мировые линии пересеклись в этом маленьком городишке. Я уж не упоминаю о том, что ее должны были зачать строго определенные люди в строго определенные дни, дабы на свет родилась девчушка Одри, а не маленький крепыш Орри. Затем ее дедушка должен был умудриться не разбить этот бензиновый раритет за все сто лет его беспощадной эксплуатации, а потом наш седобородый гигант мысли неимоверными усилиями ума должен был додуматься до счастливой мысли облагодетельствования своей любимой внучки. Годы спустя, минута в минуту, секунда в секунду, точно все рассчитав, Одри должна была подкатить свой лимузин к пересечению Лайсвес и Прамонес и попытаться задавить ничего не подозревающего К. Малхонски, медленно, но верно спивающегося в своей добровольной ссылке. Друзья. если бы все в нашей жизни было случайно, то мы ходили бы по пустым улицам. Моя неслучайная знакомая была не просто симпатична, а уже красива. Ее гордый профиль с небольшим прямым носом, упрямым подбородком, розовой щечкой, коротко остриженными каштановыми волосами и небольшой родинкой на веке четко вырисовывались на фоне залепленного снегом стекла и отвлекал меня от благочестивых мыслей. В Клайпеду я никогда не ездил, предпочитая полеты, как более быстрый и безопасный вид передвижения, и теперь мог вовсю насладиться прелестями давно ушедшего от нас золотого века автомобиля. За небольшими разрывами в пурге, да и по собственным ощущениям можно было догадаться, что дорога под колесами машины вполне приличная, несмотря на ее солидный возраст и полное отсутствие какого-либо ремонта. Машину не трясло, мы не буксовали в грязи и мне не приходилось выталкивать могутным плечиком несчастный опель из очередной колдобины. Все мои познания в автотуризме исчерпывались некогда почерпнутой из классики фразы о том, что в мире есть две постоянные беды - плохие дороги и дураки, и поэтому, честно говоря, я побаивался всяческих дорожных коллизий - меня раздражали бесчисленные повороты шоссе (по пьяному делу дорогу что ли строили? ), из-за чего мы могли въехать в какую-нибудь трехсотлетнюю сосну, мне надоел дождь и снег - дороги не было видно, а в умении Одри читать карту я вдруг стал сомневаться, меня тяготило молчание девушки, раскалявшее воздух в салоне до взрывоопасной точки. Дорога петляла по лесу, изредка выбегая на проплешины вблизи моря и тогда шквальный ветер на какие-то доли секунды сносил густую белую пелену, открывая вид на занесенное песком шоссе, на угрюмые черные сосны, унылый пустой пляж кануна Апокалипсиса и замерзшее море. Затем белая завеса укрывала эти печальные пейзажи и на стекле с новой силой разгорались разноцветные и, даже, пожалуй уютные огоньки навигационной карты, транслируемой нам через висящий в зените местный спутник "Витаутас Великий". Вдруг, по непонятной для меня причине я стал ощущать как мои конечности коченеют, не согреваемые электроварежками и электроваленками, а зубы, самым позорным образом начинаю стучать, выбивая замысловатый мотив. - Холодно, - согласилась с моими зубами вспотевшая Одри и прибавила тепло, - Мне не вериться, Кирилл, что вы когда-то были Желтым Тигром и считались самым крутым журналистом во Вселенной, - ядовито добавила она. Я посмотрел на свое обрюзгшее и начавшее жиреть изображение на стекле и вздохнул. - Это все осень, Одри. Осень несчастливое для тигров время года. Летом я здоров, бодр и весел, желтею и покрываюсь черными полосами и стараюсь не пропустить ни одной тигрицы. Через два часа мы въехали в Клайпеду. Одри притормозила на незнакомом перекрестке с указателем на въезд в Трансконтинентальную Трубу (до сего времени я попадал в горд сверху, причаливая на посадочной площадке Рыбного порта и эти места поэтому мне были неизвестны) и вопросительно взглянула на меня. Я молча кивнул и альфа-ромео медленно подполз к черному зеву, уходящему глубоко под город и перегороженному с незапамятных времен железным агрегатом, предназначенным для сбора мзды с автолюбителей, не желающих на пороге Вечности расстаться с четырехколесным любимцем. Мне пришлось опустить стекло, впустив в салон снег, запах города и шум ветра и, примерившись, ловко забросить в горловину стража серебряное экю. Страж давно отвык от взяток и поэтому дело у него пошло медленно - он подавился монетой, закашлял, загудел, задымился, через десять минут замок со скрежетом отомкнулся и еще через пятнадцать - решетка поползла вверх, пропуская нас. На полпути в ней что-то замкнуло и нашему многострадальному понтиаку пришлось протиснуться в эту щель, чуть не исцарапав себе крышу. Освещение внутри было роскошью и горели только редкие неразбитые лампочки. На заброшенной стоянке было пусто, не считая остова когда-то забытого здесь автомобиля трудноразличимой породы и масти. Одри развернула машину носом к выезду и выключила мотор. Мы посидели молча. - Будем прощаться?, - поинтересовалась она. - Нет, не надо, - торопливо ответил я. Расставаться мне с ней не хотелось, я привязался к девушке, как привязывается одинокий старик к случайно подобранной на улице маленькой дворняжке с лопоухими ушами. Я почувствовал, что снова становлюсь одиноким - без дома, без семьи, без детей. Запретив себе сейчас об этом думать, я мужественно пожал Одри руку, поцеловал ее в щечку и выбрался в темноту. Не оглядываясь на все еще стоящую машину, я по направлению к Окнам. Для этого пришлось спуститься еще глубже - на остановочную платформу, тщательно изучить указатели и графитти, поплутать по коридорам, обеспокоив уборщиц и сменных машинистов, и наконец выйти на нужную площадку. Здесь было так же пустынно. Я задавал себе, в общем-то, бессмысленный вопрос: почему я живу именно так, что никто меня в этом мире не ждет домой, никто в этом мире меня не любит как мужа и отца и никто не гукает, сидя в кроватке и таращась такими знакомыми серыми глазами. Ответ очевиден - я не нуждаюсь в этом. И я боюсь этого. Поначалу, как журналист, продирающийся к вершинам этого общества, расталкивающий длинную очередь таких же безродных бедолаг, кое-где шагая, как Бэнкей, по головам (но, к счастью, не по трупам), кое-где проезжая особо трудные участки пути на чьих-то хрупких плечах, я должен был быть независимым, автономным и самодостаточным. Семья была бы слишком большой роскошью для меня, а я был не настолько "богат". Да и не было у меня на этом крестном пути подходящих кандидатур и не могло быть. Я избегал иметь близких друзей и любимых женщин. Мой мозг точно высчитывал тех, кто бы мог со временем в них превратиться и я без сожаления расставался с ними. У меня были только деловые партнеры и деловые же любовницы. Даже враги были для меня непозволительным богатством и я их просто уничтожал. Журналист в этом знает толк. Когда карьера закончилась, в мою душу стали закрадываться смутные подозрения относительно действительных причин существования "Желтого Тигра". Это был страх. Страх того. что однажды прийдя к своему дому, увидишь на его месте зияющую воронку. Или обнаружишь, что твой дом давно покинут, комнаты пусты и холодны, а по полу разбросаны некогда такие милые домашние вещи, теперь превратившиеся в мертвецов - игрушки, детские рисунки, махровые халаты, разодранные в клочья, но хуже всего - пустая кроватка, одинокая без тепла детского тела. Это настолько ужасно, что это невозможно пережить. Такие вещи теряются навсегда и, даже, если тебе представляется случай их снова обрести, ты бежишь от этого на край света как от чумы. Можно возразить, что вероятность таких трагедий ничтожно мала. Однако, в один прекрасный день купол Титан-сити, считавшийся абсолютно надежным, испарился как утренний туман над Нерисом и с тех пор я не полагаюсь на вероятность и не завожу семьи. Я - трус. Окнами теперь никто не пользовался. Они простаивали в тоске и одиночестве, тонкие механизмы в них расстраивались, покрывались пылью и паутиной, и никто их не ремонтировал. А ведь когда-то у них была бешеная популярность, почти как у Желтого Тигра. Все-таки философы их доканали. Основной вопрос философии, касательно Окон, человечество впервые решило раз и навсегда - безинерционное тунелирование человеческого (и не только) организма сопровождается уничтожением оригинала и гибелью бессмертной души. А посему через Окна с тех пор лазили только банды сумасшедших "оконников", да личности, давно потерявшие на своем жизненном пути души. Такие как я. Поэтому я смело шагнул под закатное небо Фюрстенберга. Я попал туда куда и хотел - на кладбище. Мне всегда нравились католические кладбища - очаровательный большой газон или целый парк с аккуратными прямоугольниками могил, вырезанные из песчаника, гранита, базальта, мрамора, кое-где украшенные скромной резьбой или каменными же вазами, предназначенными для поминальных цветов. Мне не нравились модные гробницы, православные изгороди и крематории, похожие на банковские хранилища, в которых вместо денег и драгоценностей прятались колбы с прахом. Хотя и они гораздо лучше Великой Космической Традиции. Кладбища есть только на Земле и может это еще одно признание ее домом Человечества. Великая Космическая Традиция запрещает хоронить людей. Там, где нет земли, а есть только один бесконечный Космос, где есть команда и стремительно несущийся сквозь пустоту корабль, там умершего зашивают в белую простыню, капеллан или капитан корабля читает над ним соответствующий отрывок из соответствующей Святой Книги, а затем покойника выбрасывают в космос, где внутреннее давление разрывает тело на мелкие клочки, быстро рассеивающиеся в пространстве. На планетах и спутниках поступают несколько проще и практичнее - умерших отправляют в Утилизатор или гидропонические оранжереи. "Здесь мертвые помогают живым". Когда мне пришла в голову совсем неподходящая для меня тогдашнего мысль - похоронить своего спасителя Фарела Фассенда? Точно не помню, но я помню мотив поступка - мне необходимо было напоминание, напоминание о своем Долге, о своей Случайной Вине. Я тогда не очень часто посещал эту фальшивую могилу, но она помогала мне набраться сил, злости, энергии. Я вел над ней мысленные диалоги с давно умершим человеком, спорил, кричал, обижался и торжествовал. И еще это была какая-то ниточка, связующая меня с Землей. Потом, много лет спустя, я тоже приходил и прихожу сюда, но реже, гораздо реже. И я уже не спорю и не торжествую. Я просто смотрю на эту глупую затею Желтого Тигра, которому даже сейчас удается ощутимо полоснуть меня когтистой лапой необдуманных поступков и преступлений. Позади меня раздалось вежливое покашливание и я, натянув капюшон, обернулся. Передо мной стоял невысокий человек неопределенного возраста с козлиной бородкой, в синем анараке и огромным черным зонтом в руке. На смотрителя кладбища, церковного старосту и сторожа он не походил. Да и не его я здесь ждал. Я вопросительно поднял брови, человек с зонтом снова закашлялся, собрался и представился: - Адольф Мейснер, адвокат из Дома "Мейснер и сын". Если вы Кирилл Малхонски..., - он замолчал. - Я - Кирилл Малхонски. - ... тогда у меня для вас послание, - он протянул мне большой желтый конверт, запаянный сургучом и без адресата. Я с интересом взял конверт и вскрыл его. Это было письмо от Бориса. Даже не письмо - так, короткая записка: "Кирилл, если ты читаешь это письмо и видишь перед собой герра Адди, то значит со мной все кончено и я не приду к тебе на встречу. Это у меня вошло в привычку - выходя из дома писать подобное письмо, чтобы друзья и знакомые все знали. Теперь знаешь и ты - приговор до востребования приведен в исполнение. Значит и у тебя не так много времени, так как ты последний, а они не любят тянуть резину. Если что-то не сделал - делай. Надеюсь ты успеешь. Прощай. Борис. " Я тяжело опустился на фальшивую могилу и еще раз перечитал письмо. Герр Адольф на мое святотатство не обратил никакого внимания. Адвокат он был опытный. - Он просил что-то передать на словах?, - спросил я. - Нет, - покачал головой адвокат, - эта история длиться много лет и через мои руки прошли тысячи таких писем, написанных герром Борисом. Но он забирал их до истечения установленного срока, а затем приносил новое. Все они были адресованы только вам. Я сейчас припоминая, что герр Борис поначалу просил что-то передавать и на словах, но с тех пор прошло слишком много времени... - Вы наверное считаете его сумасшедшим? - Ну что вы, герр Кирилл. Я знаю... знал его с детства и был осведомлен о приговоре. С его стороны было очень разумно предупредить вас. А теперь я вынужден вас оставить. Он кивнул и пошел к выходу с кладбища. Я проводил его взглядом и снова посмотрел на лист. Дождь его основательно размочил и он превратился в грязную никчемную промокашку. Я вдавил его каблуком в землю и поднялся. Вот и все. Пошли последние часы или дни. Приговор до востребования - кто может придумать более изощренную пытку? Ты ходишь на свободе, дышишь воздухом, за прошедшие годы и думать забыв о каком-то там Процессе. Поначалу, год, два, тебя это очень беспокоит - ты плохо спишь, хаотично меняешь место жительства, по наивности мечтая обмануть палачей, вздрагиваешь от каждого шороха и нечаянного прикосновения. И постепенно сходишь с ума или становишься беспечным. Третьего не дано. И ты спокоен до самого конца, когда однажды ночью (они почему-то очень любят приходить ночью) тебя поднимут с постели, ослепляя мощными фонарями, закуют в кандалы, хотя в этом нет нужды, вывезут в закрытой машине далеко за город, где и приведут отложенный приговор в исполнение. А если ты сидишь в психбольнице, симулируя болезнь или действительно сойдя с ума, то милая сестричка введет тебе в вену безболезненную отраву. И кто решиться сказать - что здесь лучше? За мыслями я не заметил как добрел до места. Прямо передо мной возвышался громадный, заслонивший почти все небо, собор, выложенный из красного кирпича, с витыми, кирпичными же, колоннами, длинной лестницей, ведущей к массивным, обитыми кованными железными полосами, деревянным дверям. Из них, настежь распахнутых, мне послышались звуки органа. Это было вряд ли возможным - служба давно кончилась. Оглянувшись, я поднялся по лестнице, встал на колени и перекрестился. Это было сделано вовсе не потому, что я стал христианином. Личное неверие не означает объективного отсутствия Бога, так же как непонимание основ квантовой механики не означает, что невозможно сделать атомную бомбу. Внутри было тепло, но собор, как и все в этом мире, скверно освещался - горели лишь свечи перед образами, да несколько лампочек в люстрах под фантастически высоким куполом. И действительно играл орган. Скамьи одиноко грелись в потоках горячего воздуха, вытекавшего из скрытых щелей кондиционеров, никто не молился перед иконами, а резная исповедальня приглашала к отпущению грехов. Я огляделся. Над входом вздымались органные трубы, похожие на творение внеземной цивилизации, высокий полукруглый балкончик скрывал играющего и я представил себе седого сгорбленного монаха, с кривой ногой и тонкими длинными пальцами, медитативно скользящими по регистрам и извлекающих божественные звуки из сооружения, придумать которое, по моему глубокому убеждению, человеческому существу было бы не под силу. Я поиронизировал над своим воображением, натаскавшим готовые штампы у Питтерс, Эко и Вамберт, и выдающим их в дежурном порядке, когда голове совсем уж не хочется работать, во рту противно, а книга, черт возьми, уже второй год не пишется. Впрочем наш замечательный читатель такие огрехи замечает редко и только стаи критиков набрасываются на подобные проколы словно стаи акул на ароматную тухлятину. Здесь пахло, к счастью, воском и ладаном и, взяв свечу, я медленно прошел мимо икон и скульптур. Образа были почему-то упрятаны за толстые стекла и горящие перед ними свечи создавали впечатление, что огни горят в глубине самой картины. Иногда свет падал на глаза библейских женщин и мужчин и, влажно в них отражаясь, оживлял этих людей. Я искал того, перед кем мне сейчас хотелось бы поставить свечу, но не находил - многие святые были слишком строги, иные - слишком мягки и всепрощающи, но никто сегодня не смотрел с пониманием, или я сам не понимал их. Пока я бродил от образа к образу и искал понимания, мой собеседник уже занял место в третьем ряду у правого края. Он был в старомодном костюме, цвет которого в полумраке разобрать было невозможно, белой рубашке с бабочкой, а его дождевик был перекинут через спинку переднего ряда. Казалось, что он молился - сцепленные руки лежали на коленях, подбородок был прижат к груди, глаза закрыты. Но это было не так. До того, как я прослушал курс психологии в Берне, мне всегда казалось, что чувство противоположное любви, привязанности и дружбе есть ненависть. На самом же деле антипод привязанности - равнодушие, а враждебность лишь оборотная сторона любви, ее недостаток, но никак не отсутствие. Бывшие любовники скорее испытывают друг к другу неприязнь, а друзья превращаются во врагов, так как от любви до ненависти гораздо меньшее расстояние, чем до равнодушия. Наверное это печально, но в отсутствие друзей гораздо лучше быть окруженными врагами, чем равнодушными. Человек любит быть в центре внимания и его скорее оскорбит полное игнорирование его персоны, нежели просто враждебность. Может быть, в этом природа многих диктаторов и военноначальников, обделенных человеческой привязанностью и сублимирующие свою неутоленную потребность в ненависть ко всем и ненависть к себе. И может прав Иисус, призывавший любить врагов наших, ибо только так можно излечить их? Друзей я давно уже не имел, но врагов сохранял, пестовал и лелеял, в точности следуя этой заповеди. Я любил своих ближайших врагов и заклятых друзей. Именно к ним я обращался в трудную минуту. Я сел на лавку и мы несколько минут просидели молча, казалось не обращая внимания друг на друга, хотя на самом деле это было не так. Мы ощущали взаимный опасливый интерес. Наконец он нарушил тишину: - Я подумал над твоей просьбой, Кирилл, и поле недолгих размышлений все же решил тебе помочь. - Я не буду говорить вам спасибо, генерал. Пожалуй, было бы лучше, если бы вы не согласились. Генерал покосился на меня и усмехнулся. - За что я люблю вас, интеллектуалов, так это за то, что вы всегда сомневаетесь, прежде чем сделать какую-то глупость, но потом все-равно ее совершаете. Я прекрасно понимаю твое стремление - ты все хочешь доказать, что война - это дерьмо. И тебе кажется, что своей писаниной ты можешь предотвратить надвигающееся смертоубийство. - Да, надеюсь, - с вызовом соврал я, - человек по своей природе не пушечное мясо, да к тому же, к счастью, умеет читать. Собеседник поморщился и оседлал своего любимого конька. Он нес эту ахинею еще в моем детстве. - Слабый аргумент. Хорошая война - вот что сейчас нужно человечеству, как на Спутниках, так и на Земле. Мы застоялись за эти годы Детского Перемирия. Мы стали слишком долго жить. Ты заметил, Кирилл, как много вокруг стало стариков и старух? Немощь и болезни отвратительны. Кто сказал, что годы это мудрость? Годы - это маразм, болезни и мокрые кальсоны. Война - вот лекарство против седин. Прогрессом движут сражения. Не изобрети человечество атомной бомбы, вряд ли бы мы сейчас осваивали космос. А взять ваш любимый конек - гуманизм?! Ну пришло бы кому в голову проявлять его, если бы не было на свете таких вещей, как - кровь и насилие? С кем ассоциируется у нас живое воплощение гуманности и сострадания - сестры милосердия? С ранеными, Кирилл, с войной, пулями и увечьями. Война очищает нас на какое-то время от агрессивности и поэтому послевоенные годы отличаются небывалым экономическим подъемом, консолидацией общества, доброжелательностью и миролюбием. А где все это сейчас? Где подъем, консолидация, миролюбие? Поэтому время пришло - трубы зовут. И даже ты это почувствовал, а иначе зачем тебе после полутора десятка лет начать копаться в этой дерьмовой европейской луже? Генерал самодовольно замолчал, ожидая возражений со стороны обвиняемого, но тот безмолвствовал. Не потому, что ему не было что сказать, и не потому, что ему нечем было опровергнуть показания десятка свидетелей, видевших, как он пырнул несчастного ножичком. Он просто знал - бесполезно возражать и в который раз уже объяснять, что потерпевший шел мимо него по улице, споткнулся (сейчас очень плохой асфальт, а улицы совсем не освещают, господин следователь) и упал прямо на ножичек, которым я, господа судьи, чистил апельсин. И так двенадцать раз. - Ты покушаешься на основы, Кирилл. Но только не на основы конфликта, а того мира, который мы были вынуждены заключить. И это хорошо. Пора показать нации, что нас заставили сделать. Показать это честно и талантливо. Так, как ты это умеешь. - Ладно, генерал, - вздохнул я, - устал я от проповедей. Давайте диск и разойдемся готовиться к войне, - дрожа я протянул руку. Мне было плохо, очень плохо. Неужели все-таки наступил этот день "Х", когда придется оживить свою память, снова пройтись лабиринтами и водоворотами ада, снова пережить ту боль раскаяния, которую не вырежешь ни алкогольным скальпелем, не ампутируешь наркотической пилой. Вот сейчас это свершиться - злейший друг сунет мне в руку персональную ядерную бомбу, которая разнесет в клочья или меня, или протекающий мир, или нас обоих. Я даже закрыл глаза, чтобы не видеть свою беззащитную трясущуюся ладонь, как у припадочного нищего, не видеть оскалившегося генерала, не пошевелившегося от моего жеста, но неодобрительно глядящего на этого жалкого человечешку. - Но у меня его, к сожалению, нет,