ушать и через минуту тоже был под очарованием голоса. Андрей Степанович Кушнир пел. За "Не шуми, мати зелена дубравушка" последовала "Ноченька", за ней украинская "Гой, туман яром, туман долыною...", а ее сменила "Черемшина". Он пел песни, которые знал и любил, которые исполняли по радио и продавали попластиночно... и в которых было что-то о нем самом. Пел так, что все и сам Кушнир чувствовали-видели этот туман, серым молоком заливающий луга и овраги в вечерний час, когда исчезают краски, только темные деревья выступают из него; чувствовали и осеннюю ночь, когда холодный ветер задумчиво перебирает сухие листья на земле, растворяются в темноте чернильные голые ветви, накрапывает дождик и действительно трудно быть одному. И каждый из сотрудников Кушнира понимал в его песнях что-то свое. Главбух Михаил Абрамович думал сейчас, что скучновато он проводит свою жизнь в комнатах, пропитанных канцелярской тоской, среди счетов, накладных, ведомостей, арифмометров, пишмашинок, из которых за ненадобностью удалены восклицательные и вопросительные знаки, потому что вопросы в деловой переписке задают косвенно, а восклицания в ней и вовсе неуместны; не так бы как-то надо... Две женщины Мария Федоровна и Нелли (не любящая, когда ее называют по отчеству, старит), одинокие и имевшие на Кушнира виды, понимали теперь, что не женился он, хоть и скучно одному, потому что не встретил до сих пор Ту Единственную, о которой мечтал... может быть, не разглядел ее в житейской толчее; и что так и будет: одиноко, но чисто изменять мечте он не станет. Не только голос слышали люди раскрывалась перед ними трепетная и сильная душа человеческая. И как свободно, как чисто выражал сейчас счетовод Кушнир свои чувства-мысли. Он пел с той чисто славянской удалью, которой из всех певцов мира в полной мере обладал только Шаляпин: когда у слушателей сердца замирают от нежной и гневной силы человеческого голоса, голова кружится от величественных высот, и кажется им, что нельзя, не в возможностях человека петь сильнее и чище... а в то же время будто и не в полную силу. Можно бы, дескать, и лучше, да сойдет и так, как поется, чего там! И самого Андрея Степановича переполняло сейчас огромное, простое и мучительное в своей невыразимости понимание сущего, себя, людей не сотрудников, а именно людей! слушавших его. Он не пел он жил сейчас. И боялся перестать петь, потому что не знал, что делать и как жить дальше. Плазменного жгута не было. Теперь Юрий Иванович пал духом настоящему. "Неужели тогда показалось? Да нет же, было! Почему не выходит снова? Визит-эффект, что ли? Похвалился раньше времени, дурак: зажгу солнце!.." Он с суеверным недоброжелательством покосился на лаборантку. Зося кротко улыбнулась ему, вынула из кармана халатика надушенный платок, промокнула инженеру лоб. Это простое действие успокоило его, даже настроило несколько юмористически. "Ну вот: визит-эффект, дурной глаз-исследователь я или шаман? Думать надо". Спасибо, Зось. Передерий внимательно осмотрел установку: все было в порядке. Взглянул на трубку присвистнул: голая часть ее теперь была вовсе не голой, стекло изнутри покрыл сизый налет. "Вот что, люминофор испарился. Конечно, от такой вспышки... Ага, пары изменили состав газа, более тяжелые атомы легче ионизируются, по ним и идет ток... Словом, теперь этого там быть не должно". Ну, Зося, вся надежда на твою трубку. Паяльник Юрий Иванович забыл выключить, под ним прогорел стол, но все равно это было кстати. Инженер выпаял негодную трубку, кинул ее теперь окончательно в корзину. Придирчиво осмотрел новую, стекло которой рассеянные технологи забыли покрыть люминофором, установил и запаял ее. Ну-ну... Передерий сел на место, чувствуя, что сейчас от нажатия кнопки его идея или окончательно гигнется, или... поехали! Минимальный ток. Щелчок-рев-вспышка. Обычная. Больший ток. Щелчок-рев-вспышка. Поярче. Еще больший ток. Еще. Еще... и еще! Светящийся газ уплотнился по оси трубки. "Эт-то было лет-том, лет-том... Эт-то было лет-том, лет-том..." лихорадочно застучало в висках. Передерий повернул регулятор. Щелчок, рев. Кабель дернулся от огромного тока. Плазменный шнур в трубке будто проведенная острием огненного карандаша ослепительная прямая. На стенах комнаты возникли и исчезли уродливые тени. "Эт-то было лет-том... Постой, ну и что? Самостягивание плазмы дело известное. Вот... ее послесвечение?!" Еще ток. Внимание инженера сосредоточилось на том, как обрывается свечение шнура. Он рвался и исчезал сразу, как только смолкал рев стабилизатора. "Или чуть позже?.. Это мне хочется, чтобы позже". Юрий Иванович достал сигарету, чувствуя слабость в руках, в животе, в коленях везде. Ему все стало безразлично. "Пусть трубка остынет. И я тоже. Ни черта не выйдет, пожалуй..." Рядом кто-то шевельнулся. Он посмотрел: Зося. Это и было солнце? спросила она. Что?.. Не знаю, кажется, нет... Пока солнце взойдет, роса очи выест. Так-то... вяло пробормотал Передерий. Возьми секундомер, будешь засекать послесвечение... если оно еще будет. Н-ну?.. он оперся о край стола, удерживая дрожь пальцев. "Все вздор. Ничего не выйдет". Это была депрессия. Зося женским чутьем поняла, что с ним творится. И то, что она сделала, было, пожалуй, не менее талантливо, чем идея Передерия, чем все в этот день. Она отложила секундомер, придвинулась, мягко и нежно обняла инженера за шею. Ну, Юрий Иванович?.. В словах не было никакого смысла, он весь был в интонациях. Передерий прижался к ней лицом, целовал ее в теплые губы, в нежную кожу шеи, в вырез платья на груди. Она целовала и гладила его. Тепло и энергия ее тела, ее движений передалась Юрию Ивановичу, наполнили его мужественной силой. Так они сидели, пока голоса и шаги в коридоре не вернули их к действительности. Зося мягко высвободилась. Но инженер снова чувствовал себя способным на все. Так, сказал он твердо, начали. ...Но когда это произошло, лаборантка ничего не засекла. Она, раскрыв рот, смотрела, как за неровно закопченным стеклом форточки бело-коричневый тонкий жгут медленно расплывается, озаряя комнату постепенно слабеющим сиянием... и забыла нажать секундомер. Однако Юрию Ивановичу теперь это было все равно. Получилось! Он видел. Потом он подбирал точную дозу импульса, чтобы максимально затянуть послесвечение. Зося отсчитывала время. Больше не было разговоров о звездочках с неба, зажженном, как в песне, солнце и вообще ни о чем. Они работали вместе и были близки друг другу, как никогда. Дробот тоже ждал и боялся момента, когда Кушнир перестанет петь. Момент этот наступил. Андрей Степанович замолк, обессиленно опустился на стул. С минуту все в комнате молчали. Молчали и чувствовали нарастающее беспокойство. Выбил всех из колеи своим поступком старший счетовод, далеко выбил надо было возвращаться, как-то отреагировать. Как? Аплодировать? Но не на концерте же, на работе... и не артисту какому-то, своему Андрюше! И начали говорить. Первым растворил рот Михаил Абрамович. Он, как и всякий руководитель, привык находиться в центре внимания и спешил наверстать упущенное. М-да... вот это я понимаю. Ну, Андрей Степанович, теперь вам прямая дорога в этот... во МХАТ. Будете петь там с Кобзоном и Паторжинским... У главбуха были, деликатно говоря, самые фрагментарные представления о театральной жизни страны, как и о многом другом, но высказывался он всегда определенно. Большие деньги будете получать! Ив подтверждение произнесенного Михаил Абрамович перекинул влево костяшки на самой верхней проволоке своих счет. Нет, ну вы просто как Марио Ланца! Помните в фильме "Поцелуй в ночи", он едет на тракторе и поет, защебетала счетовод Нелли. Едет и поет!.. Так и вы стоите за столом и исполняете. Ну, как я не знаю кто! Ну, просто как в кино! Правда, замечательно, Андрей Степанович, вступила Мария Федоровна. Прямо как... вот когда по телевизору оперу передают, я и то не так переживала, как сейчас. Прямо, ну, потрясающе. "Гомеостазис, гомеостазис... завертелось в голове слушавшего за окном Дробота. Был всплеск, потом спад". Вот и мы будем теперь видеть Андрея Степановича только по телевизору. А то и в кино, молвил главбух и перекинул влево еще две костяшки на верхней проволоке. Большому кораблю... Нет, но какой скромник, а? подал голос Михаил Никитич, бухгалтер по снабжению и общественник. Скрывал свой талант. Мы и не знали, что он умеет так исполнять. От самодеятельности уклонялся, а! Что ему теперь ваша самодеятельность! Действительно! Кушнир слушал и будто пробуждался. В глазах выразилось растерянное недоумение. Послушайте, звонко произнес он. Зачем вы так? Вы ведь не такие... вы только что были не такие? Он поднялся и вышел, понурив голову. Да... сказал рабочий рядом с Дроботом. Он вынул новую папиросу, закурил, натянул перчатки, кивнул напарнику. Пошли, за простой не платят. Они направились к машине. Когда Кушнир вышел из админкорпуса, Федор Ефимович двинулся было за ним, но остановился. "И я буду говорить ему слова... какие? зачем? Нет, все, мое дело кончилось. Теперь ему ни словами, ни приборами не поможешь. Он должен сам закрепиться в новом состоянии". Дробот вдруг почувствовал такое уныние, что весенний день показался ему серым, а вся затея просто дурацкой. Он направился к выходу. "Стоило суетиться с идеями, расчетами, прибором... вот она, бесприборная корреляция, пострашнее любой приборной. Идеологическая борьба на инстинктивном уровне. Да, самая всеобщая и древняя: посредственное против всего выдающегося, талантливого. Важны не слова, а то, что за ними; они ведь не только сами стремились вернуться после встряски в обычное состояние, но и Андрюшу своего вернуть. "Большие деньги получать будете!.." Противостоять такому можно тоже только на инстинктивном уровне например, с помощью сильного характера. А его прибором не наведешь... И кнопок, коими можно выключить эту житейскую корреляцию, нет". Федор Ефимович вышел за проходную и снова без внимания миновал скульптора Кнышко, который трудился на помосте, окутанный облаком мраморной пыли; попробуй разгляди в ней, что человек делает... Придя в свою комнату в Доме приезжих, Дробот раскрыл заднюю панель коррелятора, добыл оттуда резервуар со спиртом-ректификатом (нужном в приборе для промывки резонанса), налил полстакашка, выпил залпом, завалился на койку, закинул руки за голову. Ни черта здесь приборы не смогут. Только сами люди. Провалился опыт. Было четырнадцать часов тридцать минут. Григорий Иванович трудился в полную силу. Рабочий, отдавший свой пневмомолоток, ассистировал ему, как умел: принес жестянку с водой, чтобы скульптор мог охлаждать шпунт, успокоил бригадира, который, вернувшись с перерыва, поднял хай, что компрессор работает не по назначению; сгребал с мостков осколки мрамора. Непонятно, проникся ли он таким же, как и Кнышко, настроением или просто видел, что старается человек вовсю, отчего и не помочь! А Григорий не замечал ни времени, ни того, что делалось вокруг. Он дрался с камнем за Лицо, за девчат-сборщиц, дрался умно и точно разя то лишнее, что скрывало почти видимые дорогие черты. Рассадили... шапочки для стерильности... шептал он одними губами, меняя позиции и напрягая тело для ударов. Пропуска, конвейеры, режимы. А каждая Мона Лиза, каждая Мадонна, только не написанные! Каждая Ассоль и Наташа Ростова, леди Макбет или Катюша Маслова только не рассказанные, не воспетые!.. Они могли бы не хуже и любить в полную силу, и страдать, и жертвовать. Они не хуже!.. И этот шепот был как крик идущего в атаку. После пневмомолотка он взялся за киянку, потом пошел в дело скарпель. Когда выделывал левую сторону Лица, щеку и скулу, движения замедлились. "Не так надо, не так, протестовал в нем опыт хорошо набившего руку гарпунщика, височная кость не так идет. И надбровие не по анатомии... а тем самым и не по жизненной правде!" Григорий остановился, отошел к краю помоста: да нет, все верно! Лицо выражало мысль и неправильностями тоже. "К чертям эти черепа из учебников, унылое педантство!" Он вернулся к работе, уверенный, что делает верно, и получится хорошо. Потому что выше правды Мысль... шепнул он, нанося осторожные и сильные удары по камню. Выше правды талант, сила его сила созидания! И вышло хорошо весьма! ...Как раз кончилась смена. Работницы повалили из цехов, торопясь по делам, по домам. А другие шли к проходной на вечернюю. Но все останавливались у Лица, замолкали, смотрели. Новые, появлявшиеся с проходной или из ближних улиц с оживленными разговорами и смехом, тоже останавливались, смолкали, смотрели. Необычна была эта тишина. Обессиленный Григорий сидел в сторонке, на пачке тротуарных плит, смотрел на небо и деревья, на здания, компрессор, на толпу около его скульптуры. Только на работу свою он не смотрел, боялся, хотя и знал в душе, что не показалось ему, действительно вышло хорошо. Автор не берется описать созданное скульптором. Ну, девичье лицо в санитарной шапочке на мраморных волосах, полупрофилем выступающее из глыбы. Если подходить со строгих позиций, то скульптура вроде не завершена: ни бюст, ни барельеф, трудно определить даже, где кончаются линии лица и начинаются вольные изломы камня. Но и в этой незавершенности был свой смысл, что-то от рождающейся из пены Афродиты... Что еще опишешь словами: габаритные размеры? Если бы то, что художники выражают линиями и красками, музыканты звуками, актеры движениями и интонациями, если бы все это было четко переводимо в слова, искусство утратило бы смысл. Но оно живо и жить будет вечно, потому что выражает мысли и чувства тоньше слов и не сводимо к ним. Вряд ли и работницы пытались оформить словами впечатление от скульптуры. Они просто смотрели и каждая что-то поняла о себе. "Все, пора уходить, Григорий Иванович поднялся с плит. Ныне отпущаеши..." Он протиснулся к мосткам, собрал раскиданный инструмент, сложил в чемоданчик. Это вы сделали? Он обернулся. Девушки смотрели теперь не на мраморное Лицо, а на него. Спрашивавшая подошла ближе. У Кнышко сбилось сердце: лицо ее строгое и нежное было похоже на то, что изваял он. Григорий Иванович оставил чемоданчик, распрямился. Это вы? повторила она. Да... вроде я, с неловкой улыбкой промямлил Кнышко, сроду не терявшийся перед женщинами. Девушка приподнялась на цыпочки, обняла Григория теплыми руками и крепко, по-настоящему, как знающая и любящая его женщина, поцеловала; никогда ему не был так сладок женский поцелуй. Потом растрепала ему волосы над лбом и ушла, смешалась с другими. В глазах у скульптора все расплылось, он отвернулся. Что-то я сегодня слаб на слезу... Григорий Иванович глубоко вздохнул, подхватил чемоданчик и пошел прочь. Но не сделал он и десятка шагов, как его окликнули. Товарищ Кнышко! это нагонял расстроенный и озабоченный замдиректора Гетьман. Григорий Иванович... я, конечно, понимаю: творческая индивидуальность, самовыражение натуры и все такое но ведь это что же получается?! Согласно договору вы подрядились исполнить из мрамора полновесную статую работницы, так сказать, в полный рост. Руки, ноги, корпус... и модельки такие показывали нам. А сделали-то что?! он драматическим жестом указал на Лицо. Григорий спросил сочувственно: Не комплект? Именно что не комплект, задиристо вскинул голову Гетьман. Не соответствует пункту три! Да это я не по договору, а так, улыбнулся скульптор. Вон для них. А от договора и вознаграждения я отказываюсь. Вот те на! замдиректора даже приподнял очки. Как же так? И Григорий в новый миг просветления увидел перед собой не величественного администратора, а захлопотанного и сбитого с толку старика. По складкам и морщинам на лице Гетьмана, по взгляду выцветших серых глаз, по тонким сухим губам, по редким, просвечивающим в лучах низкого солнца волосам скульптор прочел, что нету у него личной жизни, поскольку дети выросли, разъехались, обзавелись семьями и подзабыли родителя; что посему служебные дела для него последнее пристанище личности, отступить от них значит потерять себя; только этим он и держится, этим сокрушает темное стариковское одиночество, а, оставшись не у дел, сразу помрет; что он угрюмо привык к тому, что его не любят, не понимают и не стремятся понять, а лишь боятся. "Как его зовут: как имя-отчество? попытался припомнить Кнышко. А то все Гетьман да Гетьман". Но не вспомнил. Эх, папаша! он обнял ошеломленного зама за худощавые, по-стариковски сухие плечи. Что договор, что все сделки! Живем-то мы на земле не на договорных началах, а так, по милости природы... Трудно вам, папаша? Ну да что ж надо держаться. Надо жить! И, не зная, как еще утешить старика, Григорий покрепче прижал его, отпустил и пошел не оглядываясь. Гетьман смотрел ему вслед, неровно потягивая носом воздух и моргая морщинистыми веками. Сынок, сказал он тонким голосом, сыно-ок... 7. "НЫНЕ ОТПУЩАЕШИ..." ...Малыш катил по аллее на трехколесном велосипеде. Посмотрел на солнце и чихнул так, что вокруг носа возникла на миг игрушечная радуга. Помотал головой от удовольствия, снова закрутил ногами. ...Парень и девушка шли впереди Кнышко по бульвару. Парень что-то сказал. У девушки от смеха напряглась спина. ...Две машины встретились на равнозначном перекрестке: "Москвич" выехал с Трегубовской, грузовой ЗИЛ с Космонавтов. Затормозили опешив. Грузовик рыкнул мотором. "Москвич" тоже рыкнул да так, что окутался синим дымом. ЗИЛ поднатужился, рыкнул еще страшней. Порычав друг на друга, машины разъехались. ...Штукатурка на здании "Сельхозтехники" осыпалась внизу, обозначив контуры бычьей головы с устремленными на врага рогами-трещинами. "Все-таки не профиль, мимолетно подумал Григорий. Впрочем, я мог бы и такое вырезать из черной бумаги". У него, несмотря на усталость, сохранялось состояние предельной наполненности, в котором любой намек на образ порождает образ, любой намекающий звук вызывает в памяти мелодию. Мир был полон всем этим, мир был интересен. Тысячи раз прежде Кнышко видел, как чихают дети, смеются девушки, порыкивают друг на друга машины, дыры в штукатурке и многое другое, а все будто не видел. "Прохлопал, что называется, сорок лет глазами!" Он второй час слонялся по улицам без всякой цели. Собственно, цель была: сохранить это радостное чувство наполненности жизнью, чувство раскованности, свободы, соразмерности всего сущего. А для этого не надо возвращаться домой. Скульптор и думать не хотел, что пора идти домой. Он чувствовал себя мальчишкой, удравшим сразу и из школы, и из дому от всех обязанностей. "Будьте как дети" это ведь не зря сказано. Так он забрел в городской парк. В павильоне съел четыре черствых пирожка, запил пивом натрудившееся тело благодарно приняло пищу. Потом сидел на скамье, смотрел на облака в синем небе, на деревья, слушал, как шелестят листья под ветром. В шелесте тоже угадывались образы. "Ныне отпущаеши..." прошумел порыв ветра от края до края парка. "Вот ты и пришло ко мне, настоящее, думал Григорий. Теперь я хоть знаю, какое ты, как это бывает. Ныне отпущаеши... нет, не отпускай, не надо. Пусть остальное все отпустит, а ты нет. Да я теперь и сам тебя искать буду. Еще не вечер!.." Посидев так, скульптор поднялся. Усталость прошла, тело снова наполняла бодрость. Он вышел из парка, на секунду остановился: как же дальше-то быть?.. И вдруг счастливо понял, что застарелая проблема, мучившая его еще сегодня утром, более не проблема; никогда он теперь не расстанется с этим чувством жизни, потому что легко принесет в жертву ему все: благополучие, заработки, соблюдение приличий, сытость... Лишь бы так, как сейчас, легко шагалось, дышалось, думалось, лишь бы так чувствовать, чувствовать до стеснения в сердце образную суть мира в каждой линии тела человеческого, в жилках листка, в каждой складке земли, в красках заката или восхода. Он теперь не сможет иначе! Придя домой, Григорий Иванович быстро и беспечно собрался. Разговор с женой тоже вышел непринужденный и короткий. Резус-отрицательная Тамара в ярости вылетела за ним во двор и за калитку: Ну и проваливай, куда хочешь, придурок жизни! Хоть на все четыре стороны! Ее высокая прическа сбилась набекрень, как папаха. Это ж надо, на старости лет в босяки подался! И не вздумай вернуться... чтоб я тебя больше не видела! Но скульптор, удаляясь по Уютной, понимал, что кричит она так больше от растерянности, а также для впечатления на соседей, чтобы была видимость, что не сам ушел, а она выгнала. И когда через полквартала услышал за спиной плачущее: Гриша! Гри-ша, ну куда же ты?! Гри-иша, господи... жалость резанула сердце. Он замедлил шаги. Но мотнул головой, снова наддал. "Нет, ничего хорошего здесь не будет ни мне, ни ей". Он снова вышел на бульвар Космонавтов, зашагал в сторону вокзала. Пройдя с километр, успокоился. Солнце садилось. Пряно пахли тополя, их просвечивающая молодая листва казалась золотистой. Чемодан не тяготил руки. Путь Кнышко пересекли две девушки. Они шагали в ногу, четко цокая по асфальту каблуками-шпилями, задорно скосились в сторону скульптора: что, пожилой, слабо приударить за нами?.. Григорий только усмехнулся им вслед. Удаляющееся кастаньетное цоканье сразу вызвало из памяти музыку фламенко, а затем и "Арагонской хоты". Он сам зашагал более упруго, насвистывая отрывок из "Хоты". Встречный старик неодобрительно глянул, пожевал запавшими губами, покачал головой: Бедный будете, молодой человек. Григорий и ему улыбнулся на ходу. "А я и есть бедный, дедушка. Дома нет, жены нет, работы нет. И самый богатый тоже я!" В семь вечера Юрий Иванович записал в журнал окончательный режим. При нем после импульса в пятьсот ампер вспышка держалась в трубке не менее четырех секунд. Им не хотелось покидать лабораторию. Спугнула уборщица, которая, громыхая щеткой о ведро, пришла мыть пол. Она так понимающе взглянула на Зосю, что та засмущалась и стала собираться. Закруглился и Передерий. На улице становилось сумрачно: с востока на город надвигалась первая в этом году гроза. Она захватила их на полпути к Зосиному дому; пришлось укрыться под широким кленом. В шуме дождя и орудийной пальбы молний ничего не было слышно, и, когда Зося что-то сказала, Юрий Иванович придвинулся к ней. Их снова притянуло друг к другу. Они обнимались и целовались, пока не кончился дождь, пока не стало невмоготу только целоваться. Потом молодой инженер и лаборантка брели по умытым булыжным улицам. Юрий Иванович глазел по сторонам, критиковал вывески. Ну что это "Ателье индпошива No З"? Надо назвать по существу: "Не платье красит человека". Или вот: "Таращанская контора загса", фи, как скучно! Назвали бы: "Брачная контора имени Сократа и Ксантиппы", была такая милая супружеская пара. А это? "Магазин головных уборов"... надо бы "Дадим по шапке"! Он был в ударе. Зося смеялась и соглашалась. Потом Юрий Иванович читал ей стихи любимых поэтов: Блока, Есенина, Маяковского а напоследок, не назвав автора, и свои, которые написал еще студентом и до сих пор никому не прочел. Около полуночи, когда инженер возвращался домой с Зосиной окраины, гроза сделала второй заход на город. Снова полыхали сиреневые молнии, озаряли темные лужи, мостовую, над которой поднимался пар. Сладко пахли расцветающие маслины. Юрий Иванович спокойно посматривал на молнии: сегодня он видел кое-что поярче. Дома его ждал прозаический холодный ужин на кухне. Прозаическим был и сдвоенный храп тестя и тещи в спальной. Прозаическим был вопрос жены Передерихи: "Это где ж ты пропадал до такой поры? Уж не сгулял ли налево?" Юрий Иванович смутился, поперхнулся картошкой. Но вспомнил о сделанном сегодня, воспрял: Понимаешь, Нинок, я сегодня такое открыл... И рассказал ей об опыте, о вспышке, послесвечении. Ну, ты ж у меня умничка, смягчилась Нина, я всегда это подозревала. Вот теперь и диссертацию сделаешь хорошую. Диссертацию?! Передерий недоуменно посмотрел на жену. Ах, да!.. Странно, что он сегодня ни разу не вспомнил о своей заветной мечте. Да, конечно, еще бы сгрохаю под первый сорт! Может, тогда и квартиру дадут, мечтательно потянулась Нина. Или вовсе уедем отсюда хоть в Харьков. Вот бы славно!.. Она обняла инженера, чмокнула его в лоб. Давай-ка спат-ки, Юрчик. Вечером Дробот отправился ужинать в ресторан и встретил там Андрея Кушнира. Хотя деть был будний и неполучечный, в зале было людно, шумно, дымно. Оркестр наяривал вовсю; дядя Женя, выпятив живот и лучезарно сияя побагровевшей лысиной, выделывал на своем саксофоне и вариации, и синкопы, и хриплые отрывистые форшлаги что душа пожелает. С ним соперничал ударник, который давал работу и тарелкам, и треугольнику, и колокольчикам; а уж главный его инструмент, большой барабан гахал посетителям в самую душу, в бога... словом, во все. Действие оркестра усиливала заезжая певица Глафира Потомак; когда Федор Ефимович вошел, она как раз исполняла "Червону троянду" и голос ее, усиленный микрофоном, был похож на начинающееся землетрясение: Черр-р-рвону тр-роянн... ду!.. дар-р-рую я вамммм.. Танцующие у эстрады волновались всеми частями своих тел. Однако Дробот, не поддаваясь общему настроению ("Долой корреляцию!"), заказал к шницелю только бутылку минеральной воды. Мы обращаем внимание на это незначительное обстоятельство, чтобы подчеркнуть, что намерения Федора Ефимовича были самые трезвые, а в том, что он вел себя не так, повинен лишь выпитый им днем чистый спирт. Дело в том, что эта жидкость, будучи употребленной человеком внутрь, ведет себя странно: выпивший может проспаться, быть, что называется, ни в одном глазу... но стоит ему хлебнуть даже через сутки простой воды, как процесс начинается по новой. Теоретически это еще не объяснено, пока идет лишь накопление экспериментальных данных. Во всяком случае этот факт хорошо известен тем, кто, подобно автору, бросил пить и призывает других. Как бы там ни было, но после бутылки минеральной воды Дробота основательно развезло. Счетовода-солиста он заметил за сдвинутыми столами у стены в развеселой мужской компании. Андрея Степановича поздравляли, пили за его будущее, за искусство вокала; он соглашался и не отставал. "Готов, спекся", понял Федор Ефимович. Досада и минеральная вода так разгорячили его, что он, не раздумывая, втиснулся в компанию со своим стулом, сел напротив Кушнира. Ему тотчас налили. Андрей Степанович дружелюбно смотрел на Дробота посоловелыми голубыми глазками. П-послушай, сказал Федор Ефимович, н-ну разве так можно? Ну разве это то? Ведь не то, а? Пра-авильно, согласился счетовод. Ведь... ты же не "Жигули" выиграл за тридцать копеек, а талант! Та-лант! Точно, талант! сосед справа хлопнул Дробота по плечу. Наш Андрюша теперь во, рукой не достанешь. Как грится: коший пенному... не, не так поший кенному... нет, понный кешему... тьфу ты, господи! Он отхлебнул из бокала, сосредоточился. Ага, вот: конный пешему не товарищ! Дробот вежливо выслушал его, снова повернулся к Кушниру: Зачем же ты так? Ведь я для чего стараюсь? Я стараюсь, чтобы дураков было меньше. Ведь дураков много? Пр-равильно. Много... Вот ты, например, дурак! сердито рявкнул Федор Ефимович. Пра... что?! лицо Кушнира обиженно дрогнуло. Дурак и есть! забушевал Дробот. Пьешь, других дураков слушаешь! Мужчина справа мощным рывком повернул его к себе. Слушай, ты чего к нам сел? Мы тебя звали?!. А ну, качай отсюда, пока тебе углы от морды не поотбивали! Те-с, тихо, не надо шума, вмешался другой, черненький и суетливый. Вы, я извиняюсь, оставьте нас по-хорошему. У нас своя компания, мы вас не знаем, вы нас не знаете. А то вы, я извиняюсь, пьяны как сапожник. Эх-х... Федор Ефимович поднялся, держась за чье-то плечо. А я и есть сапожник! Он направился к выходу, столкнулся со своим отражением в большом зеркале, приподнял шляпу, извиняясь, посторонился и вышел вон. Кушнир и сам понимал, что с ним творится неладное. Он был под впечатлением того, что произошло днем, все ждал, когда снова накатит волна понимания и грустной силы, от которой само пелось. Сейчас, после выпитого, ему грезилось, что она накатывает, эта волна: все казались милыми, взволнованными, необычными и в то же время понятными. Но это было всего лишь опьянение. И когда друзья попросили потратить и на них, грешных, свой голос, и он благо, оркестр и девица ушли на перерыв затянул ту же "Ох, да не шуми ты, мати зелена дубравушка", то получилось у Андрея Степановича громко, немузыкально, непристойно как у всех пьяных. На следующее утро Дробот отправился на завод оформлять командировочное убытие и возле входа увидел Лицо. Хоть Федор Ефимович и не был искушен в изобразительном искусстве, но понял, что видит еще один всплеск таланта в городе, и что всплеск этот случился вчера. Он принялся расспрашивать о скульптуре, так добрался до замдиректора Гетьмана. Тот сообщил, что знал. Странный народ эти художники, не приведи господь иметь с ними дело заключил он свой рассказ. Собирался сделать статую в полный рост, образцы показывал... а изваял вон что. И от договора отказался, от вознаграждения. Но, главное, хорошо сделал, девчатам нашим нравится... Гетьман задумчиво улыбнулся, но тут же нахмурился. Вот только как мне теперь этот договор закрыть, ума не приложу! В отделе техконтроля только и было разговора об открытии, которое вчера сделал в ЦЗЛ инженер Передерий: яркое послесвечение газа в трубке после сильноточного разряда. Одни уверяли, что Передерий давно над этим работал, другие что ничего подобного, но ведь испытательную установку строил, его тогда еще током шибануло. Первые возражали, что все равно, видимо, работал потихоньку, такие вещи вдруг не делаются; им отвечали, что нет, делаются. Дробот отправился в лабораторию посмотреть. Юрий Иванович в этот день занимался тем, что демонстрировал свой эффект. Приходили инженеры из цехов он демонстрировал. Наведалось лабораторное и заводское начальство он демонстрировал. Поначалу он боялся, что эффект не воспроизведется, но с каждой новой вспышкой, длительность которой зрители сами отсчитывали по часам и секундомерам, его все более наполняла уверенность. Из цеха принесли другие, уже специально изготовленные без люминофора трубки; и на них получалось. Уверенность Передерия в своем эффекте и себе все росла; она выражалась в небрежно-артистических жестах, и в снисходительном тоне объяснений, и в командных репликах Зосе. Девушка взглядывала на него тепло и укоризненно. От этих взглядов инженеру становилось несколько не по себе. Но он уверил себя, что ничего такого у них вчера не было и далее не будет, у него, слава богу, жена есть, да и вообще, теперь не до того, и вел себя с лаборанткой подчеркнуто холодно. Федор Ефимович пришел, когда Передерий был на самой вершине своей уверенности, упивался общим вниманием и значением содеянного. Эффект послесвечения впечатлил и Дробота: он понял, что и здесь информационное поле выдало всплеск. Но чем далее он наблюдал за автором эффекта, тем сильнее мрачнел. "И этот готов, закоррелировался успехом. Непреложные жесты, академические интонации... Ты думаешь, это ты сделал? Это с тобой сделалось. Нет, не то! Может, надо начинать с детей?" Покончив с делами на заводе, Дробот поспешил на улицу Уютную по адресу, который дал ему Гетьман. Но застал в доме Кнышко только жену Тамару. Она, понятно, была не в настроении беседовать, да и знала только, что муж ее бросил и уехал неизвестно куда. Под вечер Федор Ефимович покидал Таращанск, думая, что все уже позади. Но возмущенное им местное информполе выкинуло напоследок коленце, которое окончательно укрепило Дробота в мысли о неудаче. В автобус, который вез его к вокзалу, вошел с передней площадки долговязый костистый дядя в засаленном плаще и с по-партизански перебинтованной лысиной. Федор Ефимович замечал этого забулдыгу и прежде: тот терся у ресторана, на базаре, на остановках автобусов, а однажды подошел и к нему, мямля жалкие слова. Но была в его сутулой фигуре и в тоскливых алкогольных глазах такая неуверенность, что вот ему следует просить, а другим ему подавать, что и Дробот, человек добрый, тоже ничего не дал. Сейчас в нищем наблюдалась разительная перемена. Исчезла сутулость, красное пьяноватое лицо выражало нахальство, удачу и снисходительную любовь к человечеству. Просить будет, опытно определил пассажир впереди Дробота. И куда это милиция смотрит! Здесь он нищий, а живет, поди, в особняке... тунеядец! Дорогие граждане, дорогие братья и сестры! не замедлил подтвердить его гипотезу дядя. Он говорил звучным, хотя и надтреснутым голосом, который покрывал рокот мотора. К вам обращаюсь я, друзья мои! Прошу помочь, кто сколько может, бывшему душевнобольному, поскольку я на днях только выписался из психиатрический клиники имени академика Ивана Петровича Павлова, где содержался в буйном отделении... Среди пассажиров произошло шевеление. ...и не имею в настоящий момент... Благодарю вас, дама! средств пропитания, а также, чтобы добраться домой. Премного обязан, сестричка! Спасибо, камрад!.. В родные пенаты, так сказать, к могилам праотцов... Данке шен! Спаси Христос, бабуся!.. Подаяния сыпались дождем. "Не иначе, как еще одна экспериментальная точка", смекнул Дробот. Пассажир, заклеймивший тунеядство, крепился. Дядя склонился к нему, дохнул спиртово: Не стесняйся, приятель, не сдерживай благих порывов души своей! Жену я убил. Кулаком. В невменяемом состоянии. Справка есть... Спасибо, дорогой коллега! Сдачи не надо? Мерси боку! Когда нищий поравнялся с Федором Ефимовичем, тот дернул его за плащ, указал место рядом, приказал строго: Сядьте! Дядя сразу скис, произнес трусливым голосом: Гражданин начальник, так я ж... Я не гражданин начальник, не волнуйтесь. Дело вот в чем: идея, которую вы эксплуатируете, она... м-м... остроумна. Не могли бы вы вспомнить, когда она вас осенила? И в подкрепление вопроса Дробот вынул из кармана рубль. Нищий опамятовал, в глазах снова возник нахальный блеск: Всего рубль, дорогой коллега? Боюсь, один рубль не в состоянии пробудить мою память. Ах, три рубля!.. Ну, вчера, а что? Точнее, время! рявкнул Федор Ефимович. После обеда. Имею в виду обед других граждан, а не мой. Ясно, Дробот отдал трешку. Будь здоров! Нищий встал, выражая в трактирно-изысканных фразах искреннюю признательность. Но Дробот не слушал, в душе было холодное кипение. "Ай да я, ай да изобретатель-благодетель! Побирушку осчастливил, возбудил всплеск таланта в его проспиртованном мозгу. Сильный эффект, что и говорить!" Никогда Федору Ефимовичу не приходилось переживать столь глубокого унижения. ...Когда поезд, набирая скорость, загромыхал по мосту через речку Нетечу, Дробот открыл окно купе, последний раз глянул на коррелятор, усмехнулся, вспомнив, как в давнем разговоре с милиционером удачно выдумал марку для прибора: "Все правильно КТ No 1, коррелятор тайный, вариант первый... и последний!" И швырнул прибор в сонную, подернутую ряской воду. Но настроение не улучшилось. Поезд миновал добрый десяток станций, за окном сгустилась тьма, а Дробот стоял у него, курил, морщил лоб. Было ощущение, будто он что-то забыл в Таращанске не то сделать, не то оставил там вещь или документ. Мысли все возвращались в пункт убытия. Чтобы успокоить себя, Федор Ефимович проверил чемодан: электробритва на месте, плащ, пижама, комнатные туфли, деловые бумаги, одеколон, мыльница... даже зубная щетка, которую он забывал почти всегда, была на месте. И только укладываясь спать, он понял, что за время опыта привык к городу, принимал близко к сердцу все, что там делалось, судьбы людей и оставил там не бумагу и не вещь, а частицу самого себя. 8. ЭПИЛОГ Андрей Кушнир спился. То, что он не мог более запеть, как тогда, 14 мая, настолько обездолило его, что он всеми способами пытался вернуть чудесное состояние. Инженер Передерий защитился. Правда, ему пришлось изрядно попотеть и переволноваться. Столичные консультанты, когда он представил им результаты и выводы, живо сбили с него спесь. Во-первых, "эффект послесвечения Передерия" это, простите, нескромно. Так сейчас не делают, не XIX век; люди куда более значительные воздерживаются от присвоения своих имен обнаруживаемым ими эффектам и явлениям. Во-вторых, какие у уважаемого соискателя, собственно, основания считать, что он нашел именно новый эффект. сделал открытие, а не обнаружил в подобранном режиме нечто. легко объясняемое через уже известные явления и законы? Нет, в принципе это не исключено, и вообще работа ценная, интересная и, несомненно, заслуживает... Но понимает ли молодой специалист всю сложность затрагиваемого вопроса? Мало утверждать и демонстрировать опыт, надо доказать, как физические теории доказывают: числами, расчетами, логикой. Представленная работа такого не имеет. А выходить на защиту с голословным утверждением об открытии очень рискованно. "Поставите себя под удар, Юрий Иванович. Набросятся с вопросами, потребуют доказательств. Лучше этот момент не выпячивать. Материала для кандидатской и так вполне достаточно. Потом, когда защититесь, мы вам обеспечим квалифицированное руководство и возможность развить исследования тогда вместе и выясним, что там к чему". Словом, ему по-хорошему предложили переделать диссертацию. После озарения в тот майский день у Юрия Ивановича еще осталась некоторая способность читать в душах, и он понимал не только то, что ему говорили, но и то, что было за этими словами. А было за ними обыкновенное мещанское: не будьте таким умным, не ставьте себя выше других! Вот мы уважаемые, известные трудами, степенями, званиями, преподающие студентам и экзаменующие их, прожившие в своей науке жизнь ничего такого не открыли, а ты, провинциал и сопляк, выходит, выше нас?! Нет, ты склонись, принизься, признай наш вес, верх, наше руководство... а если дело стоящее, то и наше соавторство, тогда мы тебя пустим в науку. И хотя Юрий Иванович знал, что есть эффект Передерия, и понимал, что его консультанты и будущие оппоненты в душе не сомневаются в том же, он прикинул, что на доказательство при его нынешних возможностях уйдут годы и годы, что лучше синица в руках, чем журавль в небе... и по-хорошему согласился. Защита прошла успешно. Опасных вопросов не задавали, оппоненты оказались на высоте, голосование единогласное. И был банкет, и даже интервью с бойким корреспондентом областной газеты, а затем и очерк его об изобретении молодого инженера. В Таращанск Юрий Иванович возвращался усталый, опустошенный и как-то не очень счастливый. Он вроде и добился своего, выиграл схватку в житейской битве, а ощущение было такое, будто проиграл. Все оказалось сложно, муторно, прозаично. Он с сожалением вспоминал о чувствах, какими был наполнен в день открытия, с какими обдумывал идею на пыльном базарчике, зажигал в лаборатории "солнце", обнимал Зосю, шагал под грозой по улицам, читал стихи... Эти чувства следовало бы нести по жизни осторожно, покойно, несуетливо, чтобы не расплескать. А он расплескал. От этих мыслей, воспоминаний Юрий Иванович, пока ехал в поезде, излишне часто прикладывался, выходя в тамбур, к бутылке коньяку, которую купил для домашнего торжества. В Таращанске на вокзале он ломился в заднюю дверь переполненного автобуса. Его отпихивали ногами, а он рвался и кричал: Кого бьете? Кандидата наук бьете?! А потом дома жена его брюхатая на последнем месяце, подурневшая чистила измызганное пальто и плакала. Григорий Иванович Кнышко. бродит по стране, влюбленный в жизнь, нигде подолгу не заживается, потому что интересно ему, что там дальше, за горизонтом. За серьезную работу пока не берется, хочет той самой жажды, того Понимания и тогда, он знает, возникнет вера в себя, возникнет идея, даже благоприятные для работы обстоятельства, и выйдет хорошо. Когда приходится туго, Григорий выносит свой ящик на треноге в парк или на вечерний бульвар: "Кто желает нарисоваться?" Но теперь не "две минуты ваш портрет", а работает силуэты на совесть, не стремится потрафить клиенту рыночной красивостью. И, возможно, потому что Григорий, не кривя ни душой, ни ножницами, все-таки открывает в каждом человеке что-то настоящее, то ли потому что люди ценят истину не меньше, чем краску, клиент на него не в обиде. Его Лицо стоит перед заводом. Комиссия разошлась, не придя ни к какому решению. Федор Ефимович остался один на один с председателем. Книжный герой... капитан Немо, произнес тот, глядя за стола на Дробота с большим презрением, граф Монте-Кристо, что такого особенного произошло в Таращанске во время работы коррелятора? Ну, не принимали месяц решения так их и всюду не любят принимать, ответственности боятся. Годами тянут... Зато ж потом от выключения корреляции какие эффекты-то были, а, Ефимыч! Правда, с тунеядцем вышло не очень чтобы того... но все-таки изобретение серьезное, скульптура. И хорошо пел человек. А? Это еще надо доказать, про эффекты раскорреляции. И боюсь, что невозможно доказать... Я ведь встретил Кнышко на пути в Москву, на пересадочной станции, пообщался с ним. И понял, что ни мне, ни прибору этому злосчастному ни город Тара-щанск, ни сам скульптор в создании Лица не обязаны. Это почему?! Потому. Он сильный и благородный человек, этот Григорий Иванович. Талант у него уже наличествовал и только по непониманию себя и жизни он его подавлял, стремился быть как все. Вот и ходил в халтурщиках. Он мне признался, что был искренне убежден: так надо. Но жизнь такая была ему в муку. Так что он все равно поступил бы, как поступил, и сделал бы то, что сделал, разве что не в те сроки. Понимаете ли... Дробот заколебался: стоит ли об этом говорить? Но решился. Я ведь тоже подвергся действиям раскорреляции и кое-что понял. Если бы я это понимал раньше, то и за опыт не брался бы. Человек первичен... В смысле? Он понимает мир пусть интуитивно, чувствами глубже и полней всего, что мы узнаем в лабораториях. А машины от паровой до информационной всего лишь машины, штука вторичная. И коррелятор тоже. И, кстати, все они имеют коэффициент полезного действия, что бы под ним ни понимать, меньше единицы. То есть, хотя по Ломоносову и должно быть, что ежели чего в одном месте убудет, то в другом столько же прибавится, практически-то, на самом деле убывает всегда больше, чем мы приобретаем. И от коррелятора моего тоже так было. Поэтому ему такой и приговор. Неясно было, понял ли председатель эти слова Дробота. Ну, вот что, Федор Ефимыч, сказал он, поднимаясь из-за стола; Дробот тоже встал. Философия философией, а практика и польза это практика и польза. Обещаю тебе союзное постановление под эту тему. Ну, и все прочее: должность, штаты, люди... Подумай. А не надумаешь что ж. Незаменимых людей у нас при нынешнем развитии науки все-таки нет. Особенно если идея высказана, витает, так сказать, в воздухе. Известны кое-какие результаты и перспективы. Так что очень советую: подумай! На том они расстались. 1968-1987 --------------------------------------------------------------- Источник: Владимир Савченко. Час таланта. серия - "Золотая полка фантастики" ("Флокс", Нижний Новгород) Владимир Савченко, "Избранные произведения", 1993 год., т.1 Сканировал: Серж ака TroyaNets Корректура: Олег Елфимов (2000г.)