е хотелось удаляться от моря, и я решил проехать город насквозь, его вытянутые пестрые окраины, центр со множеством зелени и пыли, безликие застройки последних лет, порт и -- снова домики, домики, сады и перевернутые шаланды. Я видел обвалившиеся стены с сеточкой дранки, видел разметанную у остова пирса стоянку лодок и катеров, частью выброшенных на берег, а частью, видимо, затонувших. Очередной проезжаемый сад показался каким-то особенно обильным, и я притормозил набрать черешни. Медовые шарики на длинных тонких стебельках торчали из корявых веток и из гладкой коричневой кожи самих стволов. Я наелся от пуза и набрал два с половиной ведра с собой -- на большее не хватило терпения, хотя ягода была просто невероятной. В сумерках развел костер на берегу. Утренний ветер стих, волнение улеглось. Море шевелилось едва-едва, я его еле слышал. Я остался в этом городе еще на день. Бродил по его бульварам, прибежищу курортных толп и одиночества межсезонья; здесь сейчас царили зеленые тени от куп неподрезанных акаций. Гипс белых старомодных балюстрад все еще оставался белым, смерчик крутил желтоватую рваную бумагу. Я присмотрелся -- когда-то это была газета, теперь выцветшая и высохшая. В киоске на площади я взял себе темные очки да пару про запас, нахлобучил широкополую шляпу из соломки. Попечалился перед белой будочкой с вывеской "Мороженое". Широкие пологие лестницы и спуски привели меня к порту. Пассажирский порт все еще держался франтом. Издали он казался стерильно-чистым, вид стеклянного здания вокзала не смог испортить даже вломившийся несуразный автобус, прямоугольный, как кирпич. Должен сказать, что повторяемость подобных картин начинала потихоньку действовать мне на нервы. Не знаю уж чего, но я ждал каких-то новых видов, каких-то перемен, может быть, быстрейшего разрушения, что ли, но мир продолжал и продолжал напоминать заколдованное спящее царство, лишенное всякого движения -- и даже движения к смерти. ...Я сидел, обхватив колени, на самом краю последнего волнореза. Позади были берег и город. Позади было много естественного и искусственного камня, много ржавого железа, стекла, обработанного дерева, было много нефти и производных от нее. Впереди был только горизонт. Полоса зеленой воды, полоса синей и -- далеко-далеко -- полоса черной, будто там пролита тушь или собирается гроза. Но облаков не было -- свод чистым краем падал к полоске черной воды. Я надеялся увидеть дельфинов, но и дельфинов не было. Море терпко пахло, разогретое дневным жаром, всплескивало в щелях, ерошило нежную бороду водорослей. В абсолютно прозрачной воде мелькали черные рыбки, извиваясь всем телом. Их домом была растрескавшаяся туша волнореза. А моим? Квартира в городе, в который я не вернусь? Чужая, слегка обжитая мною дача, мой фургон или палатка, которую я могу поставить, где мне вздумается, -- хоть, переплыв море, на той, южной земле? ...и встанут рощи, и падут горы, и камень превратится в песок, а трава прорастет травой; и пройдет так много времени, что на месте старого упавшего и сгнившего дерева-великана успеет проклюнуться, вырасти, упасть и сгнить следующее; в середине каждого года с ночного неба будут сыпаться пригоршни ярких угольков, а новая суша перегонит податливое море на место старой... Поздним вечером я развел костер прямо на дороге, на асфальте, сухом и растрескавшемся, как змеиный выползок. Это был горб шоссе, я хорошенько осмотрел его, прежде чем разбить лагерь. Кроме какого-то пугливого зверька, юркнувшего за сарай у дороги, а от сарая в степь, когда я начал отдирать доски для костра, -- кроме него, животных поблизости не наблюдалось. Риф тоже не выказывала беспокойства, по я все же положил рядом автомат, невесело усмехнувшись себе. После ужина еще грыз что-то, орешки из пакетика, улегшись под звездами. С юга наползала пленка тонких высоких облаков. Риф некоторое время на меня за что-то дулась, но потом пришла и улеглась, как обычно, в ногах. Я уснул, недовольный собой и всем на свете, а потом провод обвился вокруг моей ноги и тянул, тянул вниз, где... вдали волны уже не катятся, а застыли беззвучной оцепенелой рябью, и я... лечу в оглушительный столб брызг и пламени, а вода... Риф отпустила угол пледа и опять гавкнула над ухом. По лицу, по груди, по дороге и по кустам на обочине молотили тяжелые одиночные капли, грозящие вот-вот сделаться очередями. Спросонок я на четвереньках кинулся к машине, боднул протектор, прикусил язык. Наконец влез, впустил Риф, завел мотор и в полной черноте наощупь включил печку. Молний почему-то не было. Это был тихий дождь. В кузове я не стал переодеваться, только вытер полотенцем голову и, прихватив бутылку коньяку, опустился обратно в кабину. Вакса залила стекло. Изменчивые струи серебрились от лампочки -- и только. Я не видел даже капота. Выключил свет и сидел, согреваясь печкой и коньяком. Риф тяжело вздохнула и завозилась. Я положил ей руку на голову, сказал что-то, она засопела. У меня не было никаких мыслей, абсолютно никаких. Я сидел, пил, слушал дождь. Когда в кабине стало душно, опустил свое стекло до половины, и дождь сделался слышнее. Я по-прежнему ничего не видел -- не видел даже собственных пальцев, когда подносил их к глазам. Хмель не брал меня. Я выцедил бутылку всю, до капли, бросил в окно, она глухо разбилась. Прошло время, когда я трясся над каждой оставляемой кучкой мусора, закапывал и сжигал. Мне захотелось прилечь на руль и заплакать, и я сделал это. 11 Полосатый столб с гербом стоял незыблемо -- и ветра его не свалили, и дожди не подмыли. Единственное -- он был пыльным. Я не стал ни идиотски топтаться вокруг него, ни обтирать рукавом пыль с герба, ни -- боже упаси -- прикручивать к его бело-черной ноге пиропатрон. Я даже не остановился, а лишь слегка притормозил перед полосатым же шлагбаумом, чтобы переломить его, не попортив машины. Выходить поднимать шлагбаум мне было лень, да и наплевать. Это было вчера. А сегодня мы с Риф ужинали перед костерком в рощице, тополя которой горели точно так же, как и тополя покинутого отечества. Они и росли так же -- протянутые к небу пальцы, -- ни в малейшей степени не заботясь, что рождены соками чужой, хоть и во времена оны дружественной сопредельной земли. Для Риф я подстрелил кролика, а сам ел какие-то консервы из магазинчика в деревушке поодаль. Непонятная апатия владела мною последние дни. Я почти не продвинулся по намеченному маршруту Подолгу лежал по утрам, перестал играть с Риф, и главное -- будучи в чужой, никогда не виданной стороне, не находил в себе ни малейшего интереса к ней. Я проехал несколько деревушек и маленький городок, при дороге стояли непривычно яркие щиты с непривычными буквами, на прилавках непривычных магазинчиков съежились непривычные товары, но что-то, видимо, случилось со мной. Я тщетно пытался обрести себя прежнего -- жадно глядящего в мир. Я хотел, я правда очень хотел вернуть это, но у меня не получалось, и вскоре -- о, как быстро -- я перестал хотеть даже размышлять, отчего не получается. Я сам стал неинтересен себе, и мне стали неинтересны дни, в которых я живу, и места, которые миную. В главном все было одинаковое -- брошенное, готовое вот-вот разрушиться, но никак не разрушающееся, и мне казалось теперь, что даже в тех изменениях, что происходят, -- с каждым осевшим домом, упавшей опорой, проржавевшим днищем перевернутого автомобиля, -- умирает часть меня. Где, где дни, когда я встречал радостно эти картины? Нет, я и сейчас не желал возвращения былого, но пришедший на смену мир не принимал меня, и это вдруг сделалось очень тяжело. Я выскреб ложкой банку до дна и безучастно подумал, не открыть ли еще. Хотя в общем-то был сыт. -- Ну что, Риф? Риф чувствовала во мне неладное. Она часто подходила и клала голову мне на колени и смотрела в глаза. -- Ты умная собака, Риф. Ты даже умнее, чем я. Она никак не реагировала на эту грубую лесть. Ноги тонули в траве и промокали. Может, дело в погоде? Дожди -- все, надо сказать, теплые -- не прекращались с того дня, или, вернее, ночи. Небо было сизым, серым, вязким, тяжелым. Здесь, в гористой местности, утра не проходило без плотного тумана, который рассеивался только к обеду. Попалась ржавая банка, я отфутболил ее, она слабо звякнула о другой металл. Только тогда я увидел проволоку. Осторожно взялся, чтоб не пораниться колючкой, посмотрел на деревья и кустарник за проволокой. Они убегали вверх по склону. ...лишь пересеку невидимый луч слабого излучателя, лишь тепло мое будет уловлено, лишь нога вступит на квадрат дерна, охраняемый пьезоэлектриком, -- и коротко бухнет под почвой, и дрогнет земля, крякнут, разрываясь, корни, струя порохового двигателя разметет вспыхивающие стволы, как спички, раскинутся круглые створки, уедет вбок плита под ними, и из шахты в подземном гуле и грохоте и в облаках пара полезет тупой нос межконтинентальной акулы в пестром обтекателе, -- ох, да когда же наконец я забуду о них, о насованных в землю и подвешенных над землей акулах!.. Нет. Это ты уже откровенно выдумываешь. Я зажмурил глаза. Сколько их было, таких проволок. И лазил я через них, и находил разное (ракетных шахт не находил), и через эту бы полез, всего десять дней назад полез бы, точно бык на мелькающую тряпку, а сейчас... Нет. Что-то случилось со мною, и я не знал -- что. Я заночевал в той же рощице, а наутро обнаружилось, что пропала Риф. К середине вторых суток я понял, что если не посплю немедленно, хоть пару часов, то обязательно сорвусь на следующем повороте. Я упал лицом на скрещенные руки, но сон не шел. За эти полтора дня и одну ночь я исколесил и излазил всю округу. Три горы, две речки, глубокая и мелкая, впадающие одна в другую, долина с деревушкой. Я знал теперь, что гора с двойной конической вершиной поросла молодым дубровником и с той стороны шоссе на ней проходят один длинный туннель и несколько коротких. В деревушке было двадцать пять домов, одна лавка, одна столовая с баром и одна церковь -- типовой домик с простым крестиком на коньке и маленьким колоколом. Я не знал одного -- куда подевалась Риф. У машины отпечатался десяток следов, а дальше они терялись в траве. Да и не были ли они старыми, вчерашними? Или вообще другой собаки? Я подумал: ну конечно, вот она где! -- когда наткнулся на собачьи норы в откосе над рекой. На вытоптанной площадке во множестве валялись мелкие и крупные кости, время от времени из норы высовывалась собачья голова и тявкала. С некоторой опаской я приблизился и позвал. Собаки -- обитатели нор дружно лаяли на меня, но от выстрелов попрятались в испуге и лишь рычали, когда я подходил близко. Запомнилась одна -- у нее на шее болтался кусок некогда оборванной цепи. Но ни Риф живой, ни Риф мертвой, ни даже клочка ее шкуры я не нашел. Значит, здесь ее нет, подумал я. Я не верил, что она не отозвалась бы на мой голос. И снова ездил, отдалялся, и возвращался, и выходил, и искал, и кричал. Я расстрелял все патроны и ракеты -- это было, конечно, глупо. Я сорвал голос и больше не мог кричать. Глаза резало, я плохо соображал и уже плохо видел дорогу перед собой. Тогда я остановился. Бесполезно и бессмысленно. Если я не нашел ее вчера и сегодня, то и не найду, то, значит, она далеко. Я вообще не могу понять, куда она пропала, Я никогда не запирал ее на ночь в кабине. Она бросила меня, подумал я, да и что ей во мне. Просто взяла и убежала в лес. Повинуясь, видите ли, зову инстинкта. Или она что-то почуяла? Но я же прежний, я -- такой, каким был всегда. Я -- не изменился, слышите?... Но почему так вдруг? А вот потому. Потому -- и все. Подумалось: а не... да нет. Это невозможно. Перестань. Лучше спи. Лезь в кузов и спи, как будто ничего не случилось. Но я не мог спать. Риф! Риф! Я и не представлял себе, что она когда-нибудь уйдет. Теперь я умру в одиночестве, твердил я, рядом не будет даже бессловесной твари, -- и мне дела не было, что я так и так пережил бы Риф. Риф! Риф! Что же? Как же? У меня уже ни на что не осталось сил. Прошел вечер, и прошла ночь. Я и не вспомнил о еде, о сне, жег огромный костер, но среди ночи его потушил дождь, к утру, впрочем, прекратившийся. Сквозь облепивший все туман просвечивало солнце, и туман таял, обливая землю и впитываясь ею. Не имеет смысла говорить, что творилось у меня на душе. Но я не умер, а продолжал жить, хотя мне не особенно и хотелось. Однако я знал, что это пройдет, и старался терпеть. Что ж, все время к югу и -- к Срединному морю, которое, наверное, все-таки стало чуточку голубее, чем еще в прошлое лето... Но нужно ли оно мне, это море кочевье? Стоило ли, если твой путь, вечный романтический клич. "В дорогу! В дорогу!" -- сделался всего только включением зажигания, переводом скоростей и прочим над лезущей под обрез капота бетонной рекой, и редки, часты ли остановки твои -- это не отдых даже, а перерыв в действии дьявольского тренажера, заведенного неизвестно кем, неизвестно зачем... И все большие и большие силы употребляешь ты, чтобы стряхнуть наваждение, чтобы помнить, что это неправда, заскок в заболевающем сознании; чтобы не кинуться ощупывать вон те камни, или деревья, или дорожный указатель -- убедиться в их существовании как тел, а не просто плоских изображений на стекле кабины... Я могу останавливаться и жить где угодно, доберусь в конце концов до самых дальних уголков, но -- стоило ли? Зачем я приду туда, что принесу и что получу? Я растерял все -- все свои надежды и желания, и последнего друга в этом мире я потерял. Я вновь на злосчастном пути людей, я стреляю и убиваю, я оставляю после себя черные выгоревшие поляны. Зачем? Я-то -- зачем? Ведь я сам так хотел этой пустоты и одиночества... ...и сантиметр за сантиметром отдаляется крыша кабины, уплывает ниже и влево, и виден верх фургона, когда-то зеленый, а теперь в лохмотьях и с дырками, а вокруг разбросано несколько уже малоразличимых вещей, и сам грузовик -- нелепая вещь, торчащая на другой вещи -- шоссе; и столбики вдоль дороги -- одинаковые вещи; деревня у подножия горы -- кучка разновеликих вещей; вещи-заводы, промышленные зоны и обогатительные комбинаты, захламившие почву на десятки километров вширь и вдаль; и те вещи, которые в земле, и те, которые на ней и над ней, вещи, вещи, вещи, терпеливо дожидающиеся своей очереди, чтобы раствориться в дожде, размывающем все, чтобы раствориться в земле, быть разнесенными струйками и ручейками, чтобы никогда уже не быть тем, чем были, чтобы нечто превратилось в ни что... Я первый, кто так сбежал от людей, но все равно не смог убежать от себя самого. Я верил, что, зная об этой ловушке заранее, я-то смогу, что я -- исключение, нет -- что сумею, заставлю себя стать этим исключением, и не смог...