Ольга Ларионова. Леопард с вершины Килиманджаро --------------------------------------------------------------- Альманах научной фантастики. Издательство "Знание", Москва, 1965. Роман OCR, Spellcheck: Irina Nikuradze --------------------------------------------------------------- Глава I . . . Бирюзовая маленькая ящерка -- не больше моей ладони -- смотрела, как я подхожу, и пугливо прижималась к шероховатой известняковой плите. Я присел на корточки -- она не убегала, а только часто-часто дышала, раздувая светлое горлышко. -- Эх, ты, -- сказал я, -- микрокрокодил. Сколько лет уже вас не трогают? Тысячи три. А вы все боитесь. Ящерка смотрела на меня и мигала. Я вдруг поймал себя на мысли, что вот перед одной этой тварью я не чувствовал себя виноватым, И она слушала меня внимательно и спокойно, без того снисходительного всезнайства, которое чудилось мне в каждом моем собеседнике. -- Ладно, пасись, -- сказал я ей, -- В древности тебя зажарили бы да съели. Набережная была пустынна. Вымощенная чуть розоватыми плитами и обнесенная причудливым легким барьером, она тянулась от сухумских плантаций до самого Дунайского заповедника, то спускаясь до уровня моря, то поднимаясь над золотыми плешинами бесчисленных пляжей и иссиня-зеленой дремучестью субтропических рощ. Набережная не изменилась. Она была такая же, как и в годы школьных каникул. Тогда я так же любил гулять по ней в самый зной и шел по широким плитам, стараясь не наступать на трещины. А зачем? Вероятно, в детстве очень легко сказать самому себе: так нужно. И делать, хотя бы это было просто бессмысленной игрой. Так нужно -- пройти от этого дерева до того и ни разу не наступить на трещину. Наступлю -- это будет плохо. Нужно пройти, не наступив. Когда люди становятся взрослыми, у них очень много остается от этого детского "так нужно". Наверное, потому Сана и ограничилась корректным запросом о состоянии моего здоровья. Радиозапросом без обратных позывных. Так нужно. Так нужно после того, как одиннадцать лет я просыпался с одной мыслью: жива ли она? Контуры окаменелых раковин четко проступали на шершавой поверхности камня. Слишком четко. Как же это я в детстве не догадывался, что эти плиты -- синтетические? С каким-то ожесточением я начал громко топать по всем трещинам и стыкам этих проклятых плит. Пусть будет мне плохо. Мне и так плохо. И хуже -- настолько трудно, что даже любопытно: а как это -- еще хуже? У себя на буе я читал, что когда-то очень давно люди, доведенные до моего состояния, просто плевали и резко меняли сферу своей деятельности. Вероятно, в корне такого поступка лежали древние представления о несчастиях, как о проявлениях высших сил. Стоило плюнуть -- и высшие силы, озадаченные таким знаком пренебрежения к своему могуществу, меняли гнев на милость. Я оглянулся и, не заметив поблизости никого, кроме далекой детской фигурки, плюнул в самый центр изящного лилового отпечатка, напоминавшего морского ежика. Вот вам. Потом круто повернулся, подошел к первому попавшемуся щиту обслуживания и вызвал себе мобиль. Зачем я так рвался сюда? Ничего здесь не изменилось, только стало как-то удивительно безлюдно. Когда-то, когда я еще учился, даже в самые жаркие дни здесь шатались коричневые оравы, посасывающие суик и каждый час перекрашивающие свои пляжные костюмы. Но за это время, вероятно, медики пришли к выводу, что субтропики -- далеко не идеальные климатические условия для отдыха. Обычная история. Когда-то, лет двести тому назад, зону субтропиков начали спешно расширять в обоих полушариях. Говорят, тогда уничтожили великолепные плантации венерианского суика на Великих солончаках, а вот теперь -- пожалуйста, безлюдье. Утром, правда, прилетело откуда-то несколько сотен мобилей; все они сели на воду, так что люди, не выходя на пляжи, ныряли прямо с плоскости носового крыла. Но машины вскоре умчались, и остался я один-одинешенек. Эта стремительность раздражала меня -- за последние одиннадцать лет я привык к неторопливости. Поначалу я думал, что эта самая привычка и создает для меня видимость окружающей суеты, но прошло некоторое время, и я убедился, что темп общей жизни действительно возрос по сравнению с тем, что я наблюдал перед своим несчастным отлетом. Что же, и так когда-то было. Давно только, в начале строительства коммунистического общества. Со всем энтузиазмом, присущим той героической эпохе, люди начали это делать за счет своего долголетия: дышали парами разных эфиров и кислот, ртуть использовалась чуть не в каждой лаборатории! Неужели не могли изготовить миллионы манипуляторов? Как-то трудно себе представить. Гробили себя от мала до велика -- от лаборантов до академиков. И героями себя не считали, и памятников погибшим не ставили. А гибли... И атмосферу испортили -- две с половиной сотни лет не могли вернуть ей прежнюю чистоту. И обошлось это в такое количество энергии, что подумать страшно, даже при современных неограниченных ее ресурсах. Хотя -- "неограниченных"... -- громко сказано. Помнится, Сана говорила, что для запуска "Овератора" пришлось копить энергию на околоплутониевых конденсаторах чуть ли не восемнадцать лет... Да, точно, восемнадцать. Начать эксперимент должны были вскоре после моего отлета -- не удивительно, что старт маленького ремонтно-заправочного корабля остался незамеченным. А было время, когда о запуске даже самой незначительной ракетки весь мир говорил не меньше недели! Мы же улетели без шума, где-то на спасательном буе -- вот ведь ирония! -- - потеряли корабль и людей, и только через одиннадцать лет о нас удосужились вспомнить. А может, зря спасали? Остался бы я там, все Элефантусу было бы спокойнее. А то теперь, по всей вероятности, старик себе места не находит: выхаживал, нянчился, и вот нате вам -- пациент взял да из благодарности и удрал. Мобиль давно уже повис надо мной метрах в десяти, а я и не заметил, как он появился. Раньше мобили спускались на землю и подползали к самому щитку. Тоже мне модернизация.Что тут полагается делать? Ага, вот так, наверное. Панелька со стрелкой вниз -- правильно, мобиль опустился рядом. Я невольно шарахнулся, хотя должен был бы помнить, что ни один, даже самый простейший мобиль не опустится на живую органику. Раздвинулось и тотчас же сомкнулось за мной треугольное отверстие бокового люка. Я развалился на прохладном белом сиденье. Ладно. Буду учиться быть благодарным. В алфографе я нашел координаты Егерхауэна -- северовосточной базы Элефантуса. Набрал шифр, и мобиль помчался сначала по прибрежному шоссе, а потом резко набрал высоту и взмыл над Крымским плоскогорьем, выбирая кратчайший и удобнейший путь. Спустя десять минут другой мобиль поднялся всего в нескольких сотнях метров от того места, откуда взлетел я. Так как все мобили службы общего транспорта имели идентичные решающие устройства, второй мобиль полетел по той же самой трассе, что и мой, и с теми же локальными скоростями. И прибыл он тоже в Егерхауэн. Вероятно, Элефантусу понадобился весь такт, чтобы встретить меня с такой, я бы сказал, сдержанностью. Он качал своей птичьей головкой, глядя, как я подхожу к маленькому домику стационара, и огромные его ресницы печально подрагивали, как у засыпающего ребенка. Я подошел и остановился посредине дорожки, глядя на него сверху вниз. Он все молчал, и мне стало невмоготу. -- Спросите меня о чем-нибудь, доктор Элиа. Разве вас не интересует, где меня носило? Элефантус поднял на меня глаза и опять опустил их. -- Меня носило на побережье. Черноморское. Он опять промолчал. Я расставил ноги и заложил руки за спину. В детстве, когда я хотел казаться независимым, я принимал эту позу. -- Вы помните свои каникулы? Два рыжих, солнечных месяца, два месяца свободы и моря... А знаете, на что я тратил эти два благословенных месяца? Я посвящал их плитам. Тем самым, которыми выложены набережные. Я шагал по ним и старался только не наступать на линию стыка двух плит. Я твердо верил, что если я это сделаю -- со мной произойдет несчастье. Такой уж уговор был между нами -- между мной и этими розовыми плитами. Они были немного шире моего шага, и порой мне приходилось пускаться бегом. А сегодня они вдруг оказались для меня узки. Глубокая философия, не правда ли? К тому же, я открыл, что они... -- Потрудитесь, пожалуйста, перечислить тех людей, с которыми вы разговаривали. -- Я был один. Мобиль, набережная, мобиль. -- М-да, -- сказал он и, повернувшись, засеменил к дому. Я двинулся за ним. Он остановился. -- Извините меня, -- тихо сказал он, и я понял, что идти за ним не надо. Черт возьми, похоже, что я обидел старика. Но каким образом? Что-нибудь брякнул и сам не заметил? Да, сказывается одиннадцатилетнее пребывание в обществе автоматов. Мои "гномы" воспринимали лишь физическую сторону всякой информации, им нельзя было рассказать о теплых известняковых плитах. И вот первый человек, которому я попытался приоткрыть что-то свое, человечье, не понял меня и, вероятно, принял все за неуклюжую шутку сорокатрехлетнего верзилы. Маленький солнечно-желтый мобиль вынырнул из-за остроконечного пика и, круто спланировав, опустился за домом Элефантуса. Я немного успокоился -- значит, это не я так расстроил старика. Просто он кого-то ждал. И все. Патери Пат вылез из домика и тяжело зашагал ко мне. Багровое лицо его было мрачно в большей степени, чем я к этому привык за те десять дней, которые провел в доме Элефантуса. Он дернул головой, что, по всей вероятности, должно было означать "Пойдем!". Я пошел за ним. Патери Пат молчал, как и Элефантус. -- Патери, дружище, -- сказал я не очень уверенно, -- я и без твоей мрачной рожи понимаю, что я -- свинья. Зачем же это подчеркивать? Патери Пат продолжал идти молча. Мы свернули к маленькому легкому коттеджу с площадкой для мобилей на крыше. Мой спутник медленно повернул ко мне свою массивную голову: -- Ты потерял полдня, -- с расстановкой, как автомат, произнес он. Я остановился. До меня не сразу дошел смысл. А потом я захохотал. Мягко и стремительно, как кошка, Патери Пат повернулся ко мне. Непостижимое бешенство промелькнуло в его взгляде, в его плечах, слегка подавшихся вперед, в его шее, наклонившейся чуть больше обычного. На мгновенье мне показалось, что сейчас он бросится на меня. Но Патери Пат выпрямился, протянул руку к коттеджу и коротко сказал: -- Твой. -- Повернулся и быстро исчез за поворотом дорожки. Я шел по скрипучему гравию и не переставал смеяться. Милый, нелепый мир! Он сразу стал для меня прежним. Нет, надо же -- человеку, который потерял одиннадцать лет, сказать, что он потерял полдня! У входа меня поджидал маленький серо-голубой робот. Небольшое число верхних конечностей -- всего две -- навело меня на мысль, что это не обычный "гном" для расчетно-механических работ. Я заложил руки за спину и критически оглядел его "с ног до головы". -- Что вам угодно? -- быстро спросил он мужским голосом. -- Мне угодно знать, кто ты и зачем ты здесь? -- Робот типа ЭРО-4-ММ, -- скороговоркой отрекомендовался он. Он, вероятно, думал, что я в школе проходил все типы роботов. Ладно. Поглядим, на что ты способен. -- А ты не можешь говорить помедленнее? -- Нецелесообразно. Я должен в кратчайшее время подготовить вас на механика-энергетика простейших устройств. -- Ага. -- сказал я, -- теперь понятно. Яйца курицу учат. -- Не вполне корректно, -- неожиданно обиделся этот тип. -- А делать замечания старшим -- это корректно? -- взорвался я. Со своими "гномами" я привык не церемониться. -- Извините, -- кротко ответил он. -- Кстати, -- пришло мне в голову, -- как я должен тебя звать? -- Как вам будет удобно. -- Тогда я буду звать тебя "Педель". Не возражаешь? -- Я не возражаю. Но что это такое? -- На языке древних это означало: учитель, наставник. -- Благодарю вас. Но должен предупредить вас на будущее, что древние языки не входят в мою программу. "Ну и черт с тобой", -- подумал я, но уже не произнес этого вслух. Мне хотелось отдохнуть. Километров двадцать я все-таки сегодня пробежал, это много с непривычки. -- Ты можешь быть свободен, Педель, -- сказал я. -- На какой срок? -- бесстрастно осведомился он. -- На шесть часов тринадцать минут сорок шесть секунд. Не поворачиваясь, Педель заскользил к двери. -- Постой!.. Ты уже познакомился с доктором Элиа? -- Да. -- Сколько ему лет? -- Сто сорок три. Уже прожито. Забавное создание -- никакого чувства юмора. Мне показалось, что если бы я спросил, сколько еще осталось прожить Элефантусу, он ответил бы так же точно и спокойно. -- Ну, проваливай. -- Кого, что? -- Ступай, говорю. И все-таки это лучше, чем Патери Пат. Не спалось. На Земле мне вообще не спалось. Пока я летел сюда в крошечной, с многослойной защитой, ракете, какое-то специальное устройство внимательно следило за тем, чтобы я регулярно отсыпал шесть часов в сутки. Как только проходили следующие восемнадцать часов, меня начинало клонить ко сну. Непреодолимо, неестественно. Это раздражало, как всякая назойливая и непрошенная забота, но сделать я ничего не мог: за четыре месяца путешествия я так и не обнаружил этого проклятого "морфея". Позаботились бы лучше о создании элементарной гравитации: приходилось спать, пристегнувшись к скобам нижнего люка. Я сдернул подушку и улегся прямо на ковре. Одиннад- цать лет я проспал на полу -- там, на буе, центральные помещения не были приспособлены для жилья. Это были склады и аккумуляторные. Там Земля мне снилась редко. Чаще мне чудилось, что я все лечу и лечу и лечу неведомо куда, и всегда -- один. Я жгуче мечтал, что за мной прилетят люди. А прилетели все-таки роботы. Видно, такой уж я невезучий. И снова я стал мечтать, теперь уже о том, как меня встретят... Встретили меня, мягко говоря, сугубо официально. Человек десять-двенадцать в защитных балахонах и масках, словно я был по крайней мере контейнером с каким-нибудь симпатичным изотопом. Я докладывал, а они смотрели на меня с таким видом, словно это все было им хорошо известно. Потом один из них спросил меня, не предпринимал ли я попыток спасти тех, четверых, что остались наверху. Я только пожал плечами. Нет, они не были подробно осведомлены о том, что произошло, Но тут самый низенький из них -- это был Элефантус -- решительно запротестовал, и меня в огромном мобиле -- вероятно, с сильной защитой -- привезли сюда. Мне сразу бросилась в глаза невероятная скорость, с которой мчался мобиль, так же, как и то, что сами люди двигаются, разговаривают и, похоже, даже мыслят с какой-то усиленной интенсивностью. Мне не у кого было спросить о причинах этого, потому что Элефантус был всецело поглощен исследованием моего состояния, а с Патери Патом я определенно не мог сойтись характером. Десять дней он крутил меня так и этак, все искал, не стала ли моя бренная плоть аккумулятором того неведомого излучения, которому подвергся наш буй. Но бедняге не повезло. Надо было знать, с кем связываешься. Моей невезучести всегда хватало не только на меня одного, но и на двоих-троих окружающих. Не успел я как следует освоиться в новом жилище, как загудел входной сигнал. Видно, те, кто пришел, думали, что я сплю, и потому не воспользовались люминаторами. Я старался представить себе, кто бы это мог быть. Может, Сана?.. О, несчастный день! У двери домика застыла все та же темно-лиловая туша. -- В чем дело, Патери? И к чему эти церемонии с сигналами? -- Доктор Элиа приглашает ужинать. -- Весьма благодарен, но ты мог сообщить это по фону. Патери Пат глянул на меня как-то искоса, как смотрят на людей, которые могли бы о чем-то догадаться. -- В твоем домике фон не работает. Завтра починят. Я понял, что его не починят и завтра. Вернее, не подключат. Вот только почему? -- А другого сарая для меня не найдется? -- Пока нет. В соседних коттеджах размещены обезьяны и кролики, которые летели вместе с тобой. Час от часу не легче. Четыре месяца я летел вместе с целым зверинцем и даже не подозревал об этом. -- Постой, почему же они не передохли? Кто с ними нянчился? -- "Бой". Очень мило! Мне так не хватало элементарного комфорта, а робот для бытовых услуг был предоставлен не мне, а моим четвероногим спутникам. -- А могу я поинтересоваться, для чего была затеяна эта игра в прятки, да еще и со зверюшками, как на хорошем детском празднике? -- Проверка. Ты мог аккумулировать неизвестное излучение. А оно, в свою очередь, оказало бы необратимое влияние на другие организмы. -- К счастью, я даже в этом оказался абсолютно бездарен. -- К счастью. -- Но теперь-то вы уверены, что я могу свободно общаться с людьми? -- Отнюдь нет. Воздействие сказывается месяца через два-три. Зараженный организм как бы проходит инкубационный период. Потом -- распад тканей, в первую очередь -- сетчатки глаза. -- Необратимый? -- Пока -- да. Мы можем пока только задержать процесс; остановить, обратить -- нет. -- Постой... А откуда это тебе известно? Патери Пат замялся. "Сейчас солжет", -- безошибочно определил я. -- На трассе Венера -- астероид Рапс под аналогичное излучение попал буй с контрольными обезьянами. Мы оба понимали, что это неправда. -- Ладно. Спрошу у Элефантуса. -- Не стоит, -- живо возразил Патери Пат, -- не забывай, что если кто-то из нас уже заражен, то это он. -- Или ты. -- Не думаю. Я осторожнее. Внезапно меня осенило. Багровая рожа Патери Пата явно носила следы какого-то недавнего облучения. Защитный слой! Модифицированные клетки противостоят любым лучам в несколько тысяч раз сильнее, чем обычные. Он носил как бы скафандр из собственной кожи. Тогда, до моего отлета, уже ставились такие опыты, и я читал о первых положительных результатах. Видно, за эти годы ученые сумели добиться полного защитного эффекта, но вот сопровождающий его колористический эффект... Да. Я бы предпочел остаться неосторожным. Я тихонько глянул на Патери Пата. Он шагал вразвалку, огромные кулаки, обтянутые фиолетовой кожей, мерно качались где-то возле колен. Ничего себе монолит, ходячий символ единства физической силы и интеллекта. -- И сколько я еще буду тут торчать? -- Месяца три. Ведь четыре ты уже провел с обезьянами. И потом, как скоро ты освоишь новую профессию. -- Ну, положим, не совсем новую. Кое в чем я могу дать сто очков вперед своему Педелю. -- Кому? -- Тому субъекту цвета голубиного крыла, которому поручено превратить меня из неуча в полноправного члена вашего высокоинтеллектуального общества. Патери Пат промолчал. Но по этому молчанию я мог догадаться, что он отнюдь не возражает против такого самоопределения, как "неуч". -- Ладно, -- сказал я. -- Пойдем, закусим на скорую руку, а там я примусь за науку с упорством египетского раба. -- Египетские рабы не были упорными. Их просто здорово били. -- Милый мой, а что ты со мной делаешь? Обед в доме Элефантуса проходил мирно. Хорошо еще, что всеобщая торопливость не коснулась процесса еды. Но зато, как я понял, обеденное время стало теперь и временем отдыха. Сразу же после еды все возвращались на рабочие места. Как при такой системе Патери Пат умудрялся оставаться толстым, для меня было загадкой. Что касается меня, то бессонница и постоянное наблюдение Элефантуса и Патери Пата благотворно сказывались на стройности моей фигуры. Я с невольной симпатией посмотрел на Элефантуса. Гибким и легким движением он принял у "боя" блюдо с жарким и, как истый хозяин дома, неторопливо разрезал великолепный кусок мяса. Натуральное вино, только земные фрукты. Олимпийское меню. А вот Патери Пат, как ни странно, вегетарианец. Между тем. я нисколько бы не удивился, если бы увидел его пожирающим сырое мясо с диким чесноком. Словно разгадав мои мысли, он исподлобья глянул на меня. У, людоед: обсасывает спаржу, а сам, наверное, мечтает... -- О чем ты думаешь, Патери? -- Если метахронированная экстракция возбужденных клеток эндокринных желез... Он был безнадежен. -- Простите меня, доктор Элиа, могу я задать вам несколько вопросов? -- Если мой опыт позволит мне ответить на них -- я буду рад. -- Если я не ошибаюсь, вскоре после моего отлета был осуществлен запуск "Овератора"? -- Да, совершенно верно. -- Дал ли этот эксперимент результаты, которых от него ожидали? Элефантус немного помолчал. Патери Пат перестал жевать и уставился на него. -- Мне трудно так сразу ответить на ваш вопрос, Рамон. Вам, несомненно, хотелось бы, чтобы за эти одиннадцать лет Земля неузнаваемо изменилась, появились бы фантастические сооружения, висячие бассейны величиной с Каспийское море или подземные сады в оливиновом поясе... Но вы ведь этого не обнаружили, не так ли, Рамон? Я кивнул. Действительно, я был немного разочарован, увидав, как мало изменилась Земля. Космодром, и тот остался прежним. -- Не разочаровывайтесь. С тех. пор, как все промышленные центры, прекрасно управляемые на расстоянии, были перенесены на Марс, а Венера была отдана под плантации естественной органики, Земля несет на себе функции интеллектуального центра Солнечной. И, надо отдать ей справедливость, она прекрасно для этого приспособлена. Вы знаете, сколько веков трудились над этим люди и машины. Вряд ли будет целесообразно менять что-либо в корне, так что нам остаются лишь доделки. Элефантус прикрыл глаза и медленно потягивал вино. Глянуть на него со стороны -- идеальный земной интеллигент в идеальных для него условиях. -- Но вы вряд ли обратили внимание на другое, -- продолжал он. -- Мне сто сорок три. Вы знаете? Я снова кивнул. -- Патери Пату вы дадите... -- Двадцать пять. -- Тридцать восемь! Кстати, его прадеду сто восемьдесят шесть. Я с ним связан -- он директор австралийской базы подопытных животных. И прекрасный пловец. Я чуть поморщился. Это уже начинало походить на популярную лекцию. Я задал вопрос в лоб: -- Значит, "Овератор" каким-то образом помог раскрыть секрет долголетия? -- Не совсем так. И до постановки эксперимента люди жили по сто пятьдесят -- двести лет. Но лишь после возвращения "Овератора" все силы ученых были направлены на то, чтобы эти двести лет человек проживал не дряхлым старцем, а полным сил. Так что готовых рецептов мы не получили, и мое личное мнение, что это даже к лучшему. Зато мы научились по-настоящему ценить две вещи: время и здоровье. И я думаю, для этого стоило запускать транспространственный корабль. В косом взгляде Патери Пата я отчетливо прочел: "Для человечества, может, и да, но лично тебе это большого счастья не принесет". Меня вдруг покоробило оттого, что какие-то тайны Элефантуса были открыты этому фиолетовому тюленю. -- Если эксперимент не дал ожидаемых результатов, то почему бы его не повторить? Элефантус улыбнулся мне, как ребенку. -- Именно так и стоит вопрос: повторять ли? И, уверяю вас, за те одиннадцать лет, которые прошли с момента этого запуска, человечество так и не смогло разрешить эту проблему. К тому же есть основания полагать, что неизвестное излучение, под которое попал ваш буй, было следствием возвращения "Овератора" в наше... пространство. -- Патери Пат снова вскинул на него глаза, и я понял. что Элефантус все время чего-то не договаривает. -- Я в этой области не силен, но если вас этот вопрос заинтересует, я запрошу у специалистов все гипотезы относительно нового излучения. -- Пока только гипотезы? -- Боюсь, что не пока, а навсегда. Итенсивность неизвестного излучения стремительно падала. Сейчас мы уже судим о нем лишь по вторичным эффектам. А они весьма любопытны -- для нас, медиков, во всяком случае. Вот, в сущности, и все, что я могу сообщить вам для начала. Но позже мы к этому еще вернемся. Обдумайте все на досуге, но не советую вам терять на это много времени. Примите мое старческое ворчанье, как дружеский совет. И не расспрашивайте вашего робота об "Овераторе" -- он ничего о нем не знает. Используйте его по назначению. -- Кстати, когда я смогу хотя бы слушать музыку? Элефантус растерянно взглянул на Патери Пата. -- Завтра фон будет исправлен. Педель меня изводил. С назойливой преданностью таксы он ходил за мной и бормотал, бормотал, бормотал... Я научился отключаться и не обращать внимания на его лекции, но он быстро перестроился и начал проецировать чертежи и схемы установок на стены моей комнаты. Мне не оставалось ничего, как только покориться. Сначала у меня возникала озорная мысль: доказать ему, что кое в чем я сильнее его -- как-никак одиннадцать лет я только и занимался тем, что монтировал и ремонтировал установки, высасывая для них из собственного пальца энергию, из двух "гномов" делал одного, и наоборот. Но он спокойно выслушивал меня или смотрел, что я делаю, а потом бесстрастно констатировал: -- Это вы знаете. Перейдем к следующей схеме. К концу второго месяца я не выдержал. Я наорал на него, но это не возымело никаких последствий. Он очень спокойно проинформировал меня, что курс обучения рассчитан на четыре года. Я остолбенел. Четыре года? Еще четыре года здесь?.. К чертовой бабушке! Я решительно направился к двери. Тем же бесстрастным тоном мой Педель посоветовал мне не обращаться к указанной бабушке, а продолжать занятия с ним, ибо, несмотря на мои скудные теоретические познания, он, учитывая богатый мой практический опыт, надеется закончить программу к новому году. Это несколько примирило меня с ним. Но я буквально взял его за шиворот и велел ему исправить мой фон, который, хоть и был подключен, но ничего, кроме музыки, не передавал. Педель послушно захлопотал около аппарата и через некоторое время доложил мне, что фон абсолютно исправен. Я подсел к верньерам, включил алфограф настройки. Треск, шорохи, матовое мерцание экрана. И четкая музыка в очень узком диапазоне. -- Педель! -- позвал я. Он появился, такой голубенький и невинный, что у меня сразу же пропали все подозрения в том, что это он испортил аппарат. Шутки шутками, и дело не в его голубой шкуре -- я почувствовал волю человека, по непонятным причинам стремящегося оградить меня от всего мира. Какая-то дичь. Средневековье. Еще посадили бы меня в комнату с решетчатыми окнами! -- Педель, -- сказал я спокойно, -- дана задача: во-первых, выяснить, почему при абсолютной исправности фона нет связи с остальными станциями, кроме одной; во-вторых, определить, где находится станция, передающая музыку. -- Все понял. Прошу подождать. Педель захлопотал. Он покрутился около аппарата. обнюхал стены, проворно выскользнул в соседнюю лабораторию, где у нас с ним проходили занятия по энергоснабжающей аппаратуре, и вскоре появился, нагруженный какими-то приборами. Захватив переносный фон, он молча укатил в сад. Не успел я улечься с книгой, как Педель уже вернулся. -- Над территорией Егерхауэна создан временный наведенный экран. Поле экрана непробиваемо. Радиус экрана -- шестнадцать километров. Музыка транслируется станцией, находящейся в двухстах тридцати метрах на юг отсюда. В последнем я не сомневался. -- Ознакомься с картой окрестности и найди наиболее удобное место для выноса фона за пределы действия экрана. Ответ последовал мгновенно: -- С картой местности знаком. В радиусе шестнадцати километров -- горы, вынос фона невозможен. Придется еще раз стать неблагодарной скотиной и покинуть сей гостеприимный дом, -- Поднимись на крышу и вызови мне мобиль. -- Шифр вызова? -- Какой еще шифр? -- С двадцать седьмого августа мобили на территорию Егерхауэна вызываются только по шифру. Я повернулся и вышел. В кабинете Элефантуса сидел Патери Пат. Мне не очень-то хотелось разговаривать с ним, но пришлось. -- Где доктор Элиа? -- Улетел. -- Надолго? -- На четыре дня. -- Вызови мне мобиль. -- Тебе улетать нельзя. Я стиснул кулаки и медленно пошел к нему. Он поднял голову и посмотрел на меня с каким-то любопытством и очень спокойно. -- Ты никуда не полетишь, -- повторил он. -- Хватит и нас с Элефантусом. Я разжал кулаки. -- Ты... -- я не знал, как спросить, и рука моя виновато дотрагивалась до глаз. -- Ты... уже чувствуешь? -- Пока -- нет. Но ты не имеешь ни малейшего права подвергать риску кого-либо, кроме нас. Мы ведь пошли на это добровольно. Патери Пат молча наблюдал за мной. Спокойствие его переходило в насмешку. Я решил откланяться, и, по возможности, наиболее корректно. -- Ты мне хочешь еще что-нибудь сказать? -- спросил я его. -- Да нет, иди, работай. -- Послушай, ты, -- не выдержал я. -- Если ты думаешь, что твоя архиуникальная профессия дает тебе право обращаться со мной, как с подопытным шимпанзе, то мне хочется весьма примитивным образом доказать тебе обратное. Патери Пат досадливо посмотрел на меня. -- Я теряю время, -- кротко проговорил он. -- Извини. -- Теряй, -- сказал я, -- мне не жалко. Но потрудись ответить, кто дал тебе право быть тюремщиком при таком же человеке, как ты сам? Я согласен отсидеть в карантине черт знает сколько, если я опасен для людей. Но зачем над Егерхауэном наведен этот экран? На лице Патери Пата промелькнуло удивление. Он молчал. -- Вы отгородили меня от всего мира. Во имя чего? И кто подтвердит ваше право решать за меня, что для меня -- лучше, а что -- хуже? Он встал. Подошел к столу Элефантуса, порылся в нем и достал совсем свежую пластинку радиограммы. Ага, пока я сплю, экран все-таки снимается. Помедлив какую-то долю секунды, он протянул пластинку мне. "Милый доктор Элиа. -- прочел я, -- я рада, что все остается по-прежнему, как я вас просила. Не бойтесь за него -- после того, что он пережил, еще два месяца пройдут незаметно. Мне труднее. Но не говорите ему обо мне. Благодарю вас за все -- вы ведь знаете, что расплатиться с вами я не сумею". Два месяца пройдут незаметно... Два месяца пройдут... Все остальное уплыло, растворилось в этом неотвратимом, реальном счастье. Патери Пат потянул пластинку из моих пальцев. И -- На! -- сказал я, отдавая пластинку. -- выключи свою шарманку, мне будет не до музыки. Работать надо. Два месяца. Впервые я отчетливо увидел, как в черных до лилового блеска глазах Патери Пата промелькнула обыкновенная зависть. -- Привет, старик! -- крикнул я. -- Два месяца! Черт побери, как я спал в эту ночь! Голубые ящерицы мчались по моим сновидениям, они заваливались на спину и в неистовом восторге, задирая кверху лапы, кричали: два месяца! Глухо прогудел звуковой сигнал будящего комплекса, перед закрытыми глазами взбух и лопнул световой шар -- и я увидел перед собой Педеля. Он протягивал мне на ложке комочек какого-то желе; -- Сонтораин. Лекарство было прохладное и очень кислое. Мной овладела апатия, аналогичная той, какую я испытывал в ракете. Еще минута -- и я уснул, на сей раз уже без голубых ящерок. Между тем мое отношение к Педелю вышло из всяких границ почтительности. Я хлопал его по гулкому заду цвета голубиного крыла и, заливаясь неестественным смехом, кричал: -- Ну, что, старый хрыч, поперли к сияющим вершинам? Он послушно возобновлял свои объяснения, но я уже ничего, решительно ничего не мог понять или запомнить, и это нисколько не пугало меня, а наоборот, развлекало, и я решил развлекаться вовсю, и когда на другой день он попросил меня подрегулировать блок термозарядки, я умудрился миалевой полоской заземлить питание, так что бедняге приходилось каждые пять минут кататься на подзарядку. Мои потрясающе остроумные шуточки относительно расстройства его желудка не попадали в цель -- он не был запрограммирован для разговоров на медицинские темы. Иногда, словно приходя в себя, я чувствовал, что дошел уже до состояния идиотского ребячества и уже ничего не могу с собой поделать, и все смеялся над Педелем и все ждал, когда же он сделает что-то такое, что переполнит чашу моего терпения, и я окончательно потеряю контроль над собой. Но последней каплей оказался Патери Пат. За ужином он довольно сухо заметил мне, что я перегружаю моего робота не входящими в его программу заданиями. Я взорвался и попросил его предоставить мне развлекаться по своему усмотрению. Выражения, употребляемые мною по адресу Патери Пата, едва ли были мягче тех, которые приходилось выслушивать Педелю. Я видел округлившиеся глаза Элефантуса и знал, как я сейчас жалок и страшен, и опять ничего не мог с собой поделать, и шел на Патери Пата, шатаясь и захлебываясь потоками отборнейших перлов древнего красноречия, почерпнутого мною на буе из старинных бумажных фолиантов. Элефантус перепугался. Он кинулся ко мне, схватил за руку и потащил к выходу. Он вел меня по саду, бормоча себе под нос: "Это надо было предвидеть... никогда себе не прощу..." Я отчетливо помню, как я упрямо сворачивал с дорожки на клумбы и дальше, к зарослям цветущего селиора. и рвал ветки, и перед самым домом упал и стал рвать траву, но потом поднялся и с огромной охапкой этого сена дотащился до своей постели и рухнул на нее, зарываясь лицом в шершавые листья. Это была Земля, это была моя Земля -- вся в терпкой горечи пойманного губами стебля, в теплоте измятой, стремительно умирающей травы. Я хотел моей Земли, я хотел ее одиннадцать лет царства металла, металла и металла -- и я взял ее столько, сколько смог унести, Это была моя Земля. И где-то на ней -- совсем рядом со мной -- была Сана, и она думала обо мне, помнила; может быть, еще любила. Главное -- была, она была на Земле. Но почему же я, счастливый такой человек, чувствовал, что схожу с ума?.. Вероятно, мне и в самом деле было очень худо. Приходили какие-то люди, шурша, наклонялись надо мной. Однажды прикатился Педель. Я рванулся и изо всей силы ударил его. -- Не понимаю, -- тихо сказал он и исчез. Я засмеялся -- вот ведь какие странные вещи иногда чудятся... и только уж если еще раз причудится -- хорошо бы. чтобы вместо Педеля был Патери Пат. А в комнату набегали люди, все больше и больше, и все они наклонялись надо мной, и лица их, ряд за рядом, высились до самого потолка, словно огромные соты, и все эти бесконечные лица мерно хлопали длинными жесткими ресницами и монотонно жужжали: -- Ты должен... Долж-ж-жен... Долж-ж-жен... А потом делали со мной что-то легкое и непонятное -- то ли гладили, то ли качали, и противными тонкими голосками припевали: -- Вот так тебе будет лучше... лучше... лучше... Но лучше мне не становилось уже хотя бы потому, что мне было ужасно неловко оттого, что столько людей возятся со мной и думают за меня, что я должен делать, и как лежать, и как дышать и все другое. Все они были одинаковые, одинаково незнакомые люди, как были бы неразличимы для меня сотни тюленей в одном стаде. И отвернуться от них я не мог, потому что все тело мое было настолько легкое, что не слушалось меня. Вероятно, я находился под каким-то излучением, всецело подчинившим мою нервную систему. Изредка я приходил в себя на несколько минут, искал глазами Элефантуса -- и не находил, и снова погружался в тот сон, который видел каждую ночь с самого начала. Момент перехода в состояние сна я воспринимал как беспамятство, а потом во сне приходил в себя и чувствовал, что меня волокут куда-то вниз цепкими металлическими лапами, и каждый раз, как меня перетаскивали через порог очередного горизонтального уровня, мой спаситель спускал меня на пол и проделывал какие-то манипуляции, после чего раздавался тяжелый стук и низкое, натужное гуденье. Когда я понял, что это смыкаются аварийные перекрытия и включаются поля сверхмощной защиты, я заорал диким голосом и рванулся из железных объятий "гнома". Он продолжал тащить меня, не обращая внимания на мои отчаянные попытки вырваться. -- Сейчас же сними поле! -- кричал я ему. -- Раздвинь защитные плиты, они же не открываются снаружи! -- Невозможно, -- отвечал он мне с невероятным бесстрастьем. -- Там же люди, ты слышишь, там еще четыре человека! -- Нет, -- невозмутимо отвечал он. Я понял, что он вышел из строя и сейчас может натворить что угодно -- ведь все "гномы" на буе были включены на особую программу, при малейшей опасности они работали исключительно на спасение людей. Они делали чудеса и спасали людей. А этот -- губит. -- -- Брось меня и спасай тех, четверых, они же на поверхности! -- Там нет людей. Спасать нужно тебя одного. -- Да нет же, они там! -- Там нет людей. Там трупы. Странно, как я ему поверил. Не потому, что привык, что эти существа не умеют ошибаться, -- просто кругом творилось такое, что можно было верить только худшему. А остаться в этом аду в одиночестве -- это и было самое худшее. Позже я подумал, что то, что я кричал ему. он не мог выполнить, так как знал: после нескольких минут работы защитного поля, да еще включенного на максимальную мощность, на поверхности буя не могло остаться ни одной живой клетки. Я-то все равно снял бы поле и полез обратно, но он -- он все взвесил и знал, что поступает наилучшим образом. Тем временем мой "гном" опустил меня и начал давать сигналы вызова. Через несколько секунд другой точно такой же аппарат появился откуда-то снизу и подхватил меня. Первый "гном" отдал второму какие-то приказания и исчез наверху. Второй, точно так же, как и первый, закрыл за ним защитные плиты. Первый остался там, где медленно и неуклонно пробивалось сквозь металл смертоносное излучение. Почему он ушел? Позже "гномы" объяснили мне, что он уловил в себе наведенное поле непонятной природы и, не умея постичь смысла происходящего, счел за благо оставить меня на попечение других аппаратов, а сам вернулся в зону разрушающих лучей, лишь бы не создать для меня опасности своим дополнительным излучением. Он был хороший парень, этот первый "гном", он мудро и самоотверженно тащил меня за ворот обратно к жизни -- недаром его программу составляли люди. не раз попадавшие в межзвездные переделки. И он поступил, как человек, сделав все для спасения другого и сам уйдя на верную гибель. Одно меня угнетало: вся эта мудрость, вся эта энергия тратились для спасения меня одного. Бесконечно косные в своем всемогуществе, эти роботы и пальцем не шевельнули для спасения тех, остальных, как только вычислили, что плотность и жесткость излучения многократно превышает смертельные дозы. Так было тогда, и так же отчетливо я видел все это во сне теперь. Железные неласковые лапы перетаскивали меня через пороги, опускали в холодные колодцы люков, и все ниже и ниже -- туда, где еще оставалась надежда на спасение. Но я рвался из этих лап и знал, что не вырвусь, и снова рвался, и так сон за сном, до бесконечности. Так искупал я минуту отчаяния, когда разум мой, одичавший от ужаса и опустившийся до уровня этих машин, поверил в гибель тех, остальных. Я поверил, и должен был поверить, и всякий другой поверил бы на моем месте, но именно этого я и не мог себе простить. Я чувствовал бы себя совсем хорошо, если бы не эти воспоминания. И еще я жалел, что обошелся так резко с Педелем. Если оставить в стороне, что именно ему я обязан своим состоянием, то он был неплохой парень. Почему он больше не показывается? Обиделся? С него станется. Обидчивость с незапамятных времен отличала людей с низким интеллектом. Наверное, это правило сейчас распространилось и на роботов. А может, я его здорово покалечил? Силы у меня на это, пожалуй, хватило бы. Приоткрыв один глаз, я смотрел, как бесшумно снуют вокруг меня белые люди. Честное слово, я с радостью отдал бы их всех за одного Педеля. К нему я привык, и когда он исчез, то среди всех этих чужих торопливых людей он вспоминался мне, как кто-то родной. Я слишком много мечтал о том, чтобы вернуться к людям, а когда мне это удалось, то вдруг оказалось, что мне совсем не надо этой массы людей, мне надо их немного, но чтоб это были мои. близкие, теплокровные, черт побери, люди, а таких на Земле пока не находилось. Меня окружало по меньшей мере полсотни человек, и все это, по-видимому, были крупные специалисты, они нянчились со мной, они старались как можно скорее поставить меня на ноги, но в своей стремительности они не оставляла места для так необходимого мне человеческого тепла. Не засыпал я уже подолгу. Однажды я проснулся и почувствовал, что могу говорить. Но тут же подумал, что раз уж мне милостиво вернули речь, то, вероятно, первое .время за мною будут наблюдать. -- Дважды два, -- сказал я, -- будет Педель с хвостиком. И пусть думают обо мне, что хотят. Я не знаю, что они обо мне подумали, но вскоре раздвинулась дверь и, чуть ссутулившись, вошел Элефантус. Он сел возле меня и наклонил ко мне свои худые плечи. "Ну, вот, -- подумал я, -- вот теперь я живу по-настоящему. Я теперь одновременно вспоминаю тех, четверых, тоскую по Сане, маюсь от собственной неприспособленности к этой жизни, мчащейся со скоростью курьерских мобилей, скучаю по Педелю, и вот теперь снова буду беспокоиться об Элефантусе, который по моей милости, кажется, может ослепнуть. Если бы меня мучило что-нибудь одно -- это было бы, как в плохом романе: "одна мысль не давала ему покоя..." Так бывает и во сне -- одна мысль. А когда начинается настоящая жизнь -- наваливаются сразу тридцать три повода для переживаний. -- Как вы себя чувствуете? -- спросил я Элефантуса. Всегда такой сдержанный, Элефантус позволил себе удивиться. -- Благодарю вас, но мне кажется, это меня должно волновать ваше самочувствие. -- Вы обращаетесь со мной, как с больным ребенком, доктор Элиа. А я хочу знать: могу ли я быть с людьми? Представляю ли я опасность для окружающих? Мне это нужно, необходимо знать, поймите меня... Элефантус зашевелил ресницами: -- Мы предполагали, что так может быть. Но я уверяю вас, что все наши предосторожности были напрасны -- вы не несете в себе никакого излучения, ни первичного, ни наведенного. -- Но Патери Пат специалист в этой области. И он опасается... -- В какой-то мере я тоже... специалист. Мне стало неудобно. -- Простите меня, -- продолжал Элефантус. -- Теперь я могу вам признаться, что мы намеренно старались оградить вас от внешнего мира. Патери Пат считал это обязательным для вашего скорейшего приобщения к ритму жизни всего человечества. Здесь, в укромном уголке Швейцарского заповедника, вы должны были без всяких помех овладеть своей специальностью в той степени, чтобы не чувствовать себя на Земле чужим и неумелым. Мы взяли на себя право решать за другого человека, как ему жить. Мы не имели этого права. Мы ошиблись, и в первую очередь виноват перед вами я, потому что согласился с Патери Патом и... еще одним человеком. -- Не нужно, доктор Элиа, -- я положил руку на его сухую ладонь. -- Все будет хорошо. Он грустно взглянул на меня: -- Может быть... Может быть, у вас и будет все хорошо. -- Он поднялся. -- Вы здоровы, Рамон. И еще: послезавтра -- Новый год. Вы помните? -- Да, да, конечно. -- Не имел представления... Он быстро, чуть наклонившись вперед, пошел к выходу. Он тоже все время куда-то торопился. Это не бросалось в глаза, потому что сам он был сухонький и легкий, как летучая мышь. Другое дело -- Патери Пат. Его быстрота всегда удивляла, даже неприятно поражала, и даже смешила меня, как смешила бы человека легкость движений гиппопотама, попавшего на планетку с силой тяжести в десять раз меньше. Проснувшись на следующий день, я совершенно неожиданно обнаружил, что за окном повсюду лежит снег, хотя я знал, что в Егерхауэне потолок субтропического климата устанавливался на высоту до десяти метров. Но очертания гор, которые здесь были гораздо ближе, показались мне знакомыми. До них было километра полтора-два; узкая тропинка выскальзывала из-за моего дома и, уходя в темно-голубые ели, терялась там. Я закинул руки за голову и потянулся. Ну, черта с два меня теперь здесь удержат. Я возьму лыжи и уйду туда, в сизые елки, а не будет лыж -- пойду так, и буду барахтаться в сугробах, ломая ветви, хватая губами снег, пока не заломит в висках от сухой и колкой его морозности. От таких мыслей в комнате запахло хвоей и еще чем-то горьковатым. Даже слишком сильно запахло. Я наклонился -- у самой постели, на полу, лежала охапка жесткой, похожей на полосатую осоку, травы, и огромные цветы селиора, нарванные наспех, почти без листвы, стрельчатые жесткие звезды, не ярко-розовые, как в саду у Элефантуса, а нежно-сиреневые, дикие. И еще несколько густых еловых лап с толстыми иголочками-растопырками, со смоляной паутинкой на размочаленных, неумело обломанных концах. И капли теплой воды на матово-белом, словно утоптанный снег, полу. А у двери, прислонившись к ней плечами и опустив руки, стояла Сана. Глава II Я очень удивился, хотя ждал ее каждый день с того самого мгновенья, как ступил на Землю. Я смотрел и смотрел на нее, и вдруг поймал себя на мысли, что мы молчим чересчур долго, чтобы после этого сказать именно то, что нужно. Конечно, мы должны были некоторое время просто смотреть друг на друга, но это продолжалось уже намного дольше, чем требовалось нам, чтобы увидеть друг в друге то главное, что важнее всего после долгой разлуки -- то, что позволяет мысленно или тихо-тихо произнести: "Это ты!" И вот время полетело все быстрее и быстрее, и не было предела этому бешеному ускорению, когда за минутами летят не минуты, а часы, дни, века, и всей толщей своей они отделяли меня от того мига, когда я мог просто сказать: "Сана..." И я стал думать, что могу, что должен сказать ей я -- уже не юноша, как в дни наших встреч, а пожилой, умудренный опытом и одиночеством, проживший столько лет вне ее мира, столько сделавший и столько не смогший. Я должен был сказать самое главное, трудное и наболевшее, и я сказал: -- Те четверо... Они гибли рядом со мной, и я не сделал ничего, чтобы спасти их. Наверное, это было то. что нужно, потому что через мгновенье Сана сидела на моей постели, и рука ее лежала на моих губах, и она шептала мне тихо и растерянно: -- Не надо. Не надо об этом, милый. Я же знаю. Все знаю. Ты не мог ничего сделать. И больше не вспоминай об этом. Никогда. Не теряй на это времени. Нашего времени. Я понял, что и она говорит не то, что думает, а говорит от мучительного счастья сказать, наконец, хоть что-нибудь, и я засмеялся в ответ ее торопливой нежности, потому что она снова стала не воспоминанием, не человеком, не женщиной -- никем, а только тем единственным на Земле существом, которое называется -- Моя Сана. Я даже не спросил ее, где она поселилась и скоро ли вернется ко мне, я просто лежал, закинув руки за голову, и был полон собственным дыханием, этой чертовски прекрасной штукой, совершенной в своей соразмерности вдохов и выдохов, бесконечно мудрой в своем назначении -- наполнять человека тем, что ему необходимо, наполнять всего, целиком, и делать его легким и всесильным. Я не ждал ни шагов, ни шорохов. Я знал, что все, что со мной теперь будет, -- будет хорошо. И я спокойно ждал этого хорошего будущего. Тогда бесшумно раздвинулась дверь, и бронзово-коричневый "бой" вкатил столик с ужином. Я посмотрел на него с любопытством -- это был первый робот, который появился у меня за время моей болезни. Стол был сервирован на двоих -- значит, Сана меня уже больше не оставит. Шесть смуглых, почти человеческих рук быстро разливали кофе, раскладывали по тарелочкам лакомства, от которых пряно пахло суиком и школьными завтраками. Мне вдруг бросилось в глаза, что мой "бой", несмотря на свою пластическую моделировку и многоконечность, значительно тяжелее обычных сервис-аппаратов и даже снабжен проектором планетарного типа. -- Кофе натуральный? -- спросил я его, чтобы узнать, снабжен ли он диктодатчиком. -- Да, но могу заменить, если вы желаете. Голос был противный -- мужской, но очень высокий, с металлическими нотками. -- Не желаю. Можно ли убрать с потолка снег? -- Пожалуйста. Выполнить сейчас же? -- Через пятнадцать минут. Какое сегодня число? -- Тридцать первое декабря. Да, я основательно провалялся. -- Что со мной было? -- Региональное расстройство сиффузорно-запоминающей канальной системы. А откуда он это знает? Слышал? Нет, так сказать никто не мог -- разве что роботехник о причине выхода из строя аппарата высокого класса. Значит, этот "бой" имеет собственное мнение о моей персоне. Забавно. А вдруг это... -- Чему равна масса типовых буев-резервуаров на трассах Солнечной? -- От пятисот до семисот мегатонн. -- Сколько шейных позвонков у человека? -- Семь. -- Где расположены нейтринные экстрактеры в аппарате ЗИЭТР? -- Аппарат ЗИЭТР не имеет нейтринных экстракторов. -- Сколько мне было лет, когда я в последний раз покидал Землю? -- Тридцать два. Все было ясно. Я ткнул его кулаком в золотистое брюхо. -- Можешь кончить этот маскарад и облачиться в свой серенький капот. Кстати, твой прежний голос мне тоже больше нравился, а то сейчас ты мне напоминаешь... М-м-да. Боюсь, что в этой области ты не силен. -- Я вас понял. В данное время заканчиваю курс сравнительной анатомии. -- Зачем? -- Должен усвоить все курсы высшей медицинской школы. Буду, в свою очередь, программировать других роботов на аккумулято-диагностику. -- Ну, работа у них будет не пыльная. Кстати, кто тебя программирует? -- Самопрограммируюсь по книгам и лентам записи. -- Но кто-то задает тебе круг определенной литературы? -- Да, Патери Пат, Сана Логе. -- При подобном перечислении женщин следует называть первыми. -- Благодарю, запомнил. Сана Логе, Патери Пат. -- Вот так-то. Перекрашивайся, все останется по-старому. -- Прошло тринадцать минут, -- Ну, ладно, проваливай. Он выскользнул из комнаты, и вскоре я заметил, что снег постепенно исчезает -- сначала с краев крыши, потом все ближе к центру здания, и вот потолок стал совсем прозрачным. Бездумные сумерки обступили меня. Темно-лиловыми стали цветы селиора в гагатовых вазах, пар над тонкими чашками казался дымком. Пришла темнота. -- Свет, -- сказал я. Потолок замерцал, несколько искр пробежало к окну, и комната стала наполняться ровным холодным светом. Излучала вся плоскость потолка, и мне вспомнилось, что именно так освещают операционные. -- Меньше света. Потолок стал меркнуть. -- Довольно. В комнате царил гнусный полумрак. -- Педель! -- крикнул я. Он явился тем же блестящим франтом -- вероятно, ввиду того, что его система была усложнена, он счел нецелесообразным возиться со сменой капота. Он игнорировал мой каприз, и правильно сделал. -- Пригласи сюда Сану Логе... На мгновенье мне вдруг стало нестерпимо жутко. -- Если она здесь, -- добавил я. -- Она разговаривает с доктором Элиа в его лаборатории. -- Это далеко отсюда? -- Семь километров сто тридцать метров. -- Пусть она придет. -- Пожалуйста. Выполнить сейчас же? Давнишнее раздражение шевельнулось во мне. Мне захотелось к чему-нибудь придраться. -- Кстати, это ты умудрился расставить эти симметричные веники вдоль окна? -- Нет. Цветы расставляла она сама. -- Не имей привычки говорить о Сане "она". Она тебе не "она". -- Не понял. -- Говори: "Ее величество Сана Логе". -- Что значит эта приставка? -- Это титул древних королев, не больше и не меньше. -- Понял. Запомню. -- Очень рад. Можешь выполнять. Сана почувствовала, что я жду ее. Она появилась, не дожидаясь вызова, и столкнулась в дверях с Педелем. Я наклонил голову и с интересом стал ждать, что будет. Педель посторонился, пропуская ее, потом обернулся ко мне и с педантичной четкостью доложил: -- Полагаю, что вызов не нужен. Ее величество Сана Логе уже здесь. Сана должна была засмеяться, постучать пальцами по бронзовой башке моего Педеля и выгнать его; но лицо ее болезненно исказилось, она глянула на меня, как матери смотрят на детей, если они делают что-то не то, совсем не то, что нужно, и бесконечно досадно, что вот свой, самый дорогой, -- и непутевый, не такой, ах, какой не такой!.. Засмеяться пришлось мне и выгнать Педеля пришлось тоже мне, но я не сказал ему, чтобы он не называл больше Сану так. Мне-то ведь это нравилось. И потом, может быть на Земле хоть одна королева? Я хотел встать, но Сана меня остановила. Она ходила взад и вперед вдоль прозрачной стены, к которой снаружи неслышно приклеивались огромные снежинки. Я понял, что если двое будут ходить по одной, не такой уж просторной комнате, то это будет слишком. Я устроился поудобнее на моем ложе и приготовился слушать. Сейчас она будет говорить, говорить бесконечно долго. И самое главное, она будет говорить, а не отвечать, как делали мои роботы; говорить, что ей самой вздумается, причудливо меняя нить беседы, путая фразы и не договаривая слова; говорить неправильно, нелогично, говорить, словно брести по мелкой воде, то шагом, бесшумно стряхивая с гибкой босой ступни немногие осторожные капли, то вдруг пускаясь бегом, подымая вокруг себя нестрашную бурю игрушечных волн, пугаясь зеленых островков тины и внезапно останавливаясь, не в шутку наколовшись на острую гальку... Действительно, прошло столько минут с тех пор. как мы встретились, а я .все еще не знал, как она прожила эти одиннадцать лет -- как и с кем. Ну, что же ты так долго колеблешься? Говори, хорошая моя. Я ведь еще не вспомнил как следует твоего голоса... Сана подошла к столику с остывшим кофе и оперлась на него руками, словно это была трибуна. Я постарался не улыбнуться. -- Вскоре после твоего отлета был осуществлен запуск "Овератора", -- ровно и отчетливо произнесла она. "Неплохое начало для автобиографии", -- подумал я. -- Я считаю нецелесообразным останавливаться подробно на физической стороне этого эксперимента, коль скоро в период, предшествовавший запуску, обо всем говорилось весьма подробно даже в начальных колледжах. К тому же скудная техническая эрудиция вряд ли позволила бы мне в достаточно популярной форме изложить этот вопрос. В основе эксперимента лежала теория Эрбера, выдвинутая около пятидесяти лет тому назад... -- Точнее -- сорок шесть, -- постным голосом вставил я. -- ...и устанавливающая законы перехода материальных тел в подпространство. Я поднял голову и внимательно посмотрел на нее. Это была Сана. Это была Моя Сана. Но если бы два часа тому назад она не была Моей Саной, я подумал бы сейчас, что это -- прекрасно выполненный робот пластической моделировки. Одиннадцать лет ждать этого дня, этого первого разговора -- и выслушивать лекцию, которую я свободно мог бы получить от любого робота-энциклопедиуса. -- Когда-то ты интересовался моей работой, -- невозмутимо продолжала Сана, -- поэтому ты должен помнить, что наша группа, -- тогда ею руководил Таганский, -- была занята поисками человека, достаточно эрудированного для того, чтобы его мозг мог послужить образцом для создания модели электронного квазимозга. -- Ага, -- сказал я, и голос мой прозвучал хрипло, так что мне пришлось откашляться. -- Поиски супермена. Еще тогда я вам говорил, что это -- бред сивой кобылы в темную сентябрьскую ночь. Сана опустила уголки губ и приподняла брови. В такие моменты она становилась похожа на старинную Византийскую икону, и это предвещало, что меня сейчас начнут воспитывать. -- За эти одиннадцать лет твоя речь приобрела излишнюю иллюстративность, Я понимаю, что ты разговаривал только с роботами и читал книги, написанные на забытых диалектах, в некоторых случаях опускающихся даже до уличного жаргона. Но теперь тебе всю жизнь разговаривать с людьми. Она почему-то сделала едва уловимое ударение на слове "тебе", и от этого фраза получилась какой-то неправильной, шаткой, словно тело в положении неустойчивого равновесия. Сана и сама это заметила, снова недовольно вскинула брови и еще суше продолжала: -- Мы были связаны жесткими требованиями Эрбера. Он считал, что только схема, целиком воспроизводящая человеческий мозг, сможет управлять машиной в любых, самых неожиданных условиях. Технически выполнить эту работу было не так сложно. Взять хотя бы наши профилактические станции здоровья -- наряду с такими физическими данными каждого человека, как снимки его скелета или объемные схемы кровеносной системы, они хранят периодически обновляемые биоквантовые снимки нейронных структур головного мозга. Это позволяет в случае потери памяти восстанавливать ее почти в полном объеме, как это делается сейчас по просьбе любого человека. Если ты хочешь вспомнить что-то, забытое тобой за эти одиннадцать лет, -- обратись в Мамбгр, ведь именно там мы провели последние годы перед твоим отлетом... -- Я ничего не забыл, -- начал я. -- Помнишь, мы... Она подняла ладонь, останавливая меня. -- Сейчас речь не о том. Так вот. Мы отобрали нескольких наиболее видных ученых и с их разрешения создали электронные копии их головного мозга. -- Нетрудно догадаться, -- сказал я раздраженно, -- что из этого вышло. В одном случае вы получили робота-космо-геодезиста со склонностью к энтомологии и классическому стихосложению, но абсолютно несведущего во всех других вопросах; в другом -- палеоботаника, слегка знакомого со структурным анализом и теорией биоквантов, и опять же не смыслящего ничего в космонавтике, и так далее. Не понимаю, зачем старику Эрберу далась такая несовершенная вещь, как человеческий мозг. -- Я не буду приводить тебе сейчас доказательств преимущества человеческого мозга перед любой машиной. Все-таки и по сей день он остается непревзойденным творением Природы. Но ты прав -- машина, уходящая в подпространство, должна была нести в себе более совершенный управляющий центр, чем слепо скопированный, человеческий мозг. И тогда Элефантус предложил идею фасеточного квазимозга с наложенными нейро-биоквантовыми структурами. -- По моему убогому разумению, если вы хотели получить робота, совместившего в себе гениальность всех великих мира сего, то такое устройство вы должны были бы программировать до сих пор. -- Да, -- возразила Сана, -- так было бы, если бы мы сами этим занимались. Но мы перевели машину на самопрограммирование. И здесь мы допустили ошибку. Чем больше узнавала машина, тем яснее она "себе представляла", как недостаточны могут оказаться ее знания. Она стала ненасытной. -- Пошла в разгон. -- Вот именно. Спасло положение лишь то, что самопрограммирование шло с непредставимой быстротой, к тому же машине были обеспечены "зеленые каналы" для любых связей. -- Вам пришлось снять питание? -- Нет, мы решили предоставить ей дойти до естественного конца, то есть перебрать всех людей, живущих на Земле. -- Ух, ты! -- вырвалось у меня. -- Ведь это же многие миллиарды схем! -- Ну, а что -- миллиарды и даже десятки миллиардов для современной машины? Даже если учесть, что каждая схема сама по себе... -- Я не о том, -- я переставал злиться, так было здорово все то, о чем она сейчас мне рассказывала. В конце концов, разве не естественно, что женщина немного хвастает своим и достижениями? Тем более, что я просидел эти годы сиднем, как Иванушка-дурачок, до совершения положенных ему подвигов. -- Я о том, что сделать машину умной, как все человечество сразу -- это действительно "Ух, ты!". И ты -- умница. И вообще -- иди сюда. Она не шевельнулась -- словно я ей ничего не говорил. -- Целью всего эксперимента, как тебе это известно, была посылка корабля на одну из ближайших звезд. -- Сана легонько вздохнула, и по тому, как она переступила с ноги на ногу, как стала смотреть чуть выше меня, я понял, что говорить она собирается еще очень долго. -- "Овератор" должен был совершить переход в подпространство, с тем, чтобы при обратном переходе выйти в пространство в непосредственной близости от Тау Кита. Программа исследований, поставленная перед роботом-пилотом, была чрезвычайно обширна: обзор всей планетной системы, выбор планеты с оптимальными условиями для развития на ней жизни, приближение к этой планете на планетарных двигателях, и дальше -- наблюдения по усмотрению самого робота-пилота. Здесь-то в наибольшей степени был необходим аналог человеческого мозга. Если на планете находились существа, хотя бы способные передвигаться, -- основное внимание должно было быть сосредоточено на них. Разумны ли они -- это мог решить только человеческий мозг, но не машина. При задаче -- собрать максимум информации о гипотетических "таукитянах", роботу-пилоту строжайше запрещалось вступать с ними в контакт. Даже при наличии высокой цивилизации. Затем "Овератор" должен был вернуться на Землю. Сана сделала паузу. Черт побери, это была очень эффектная пауза. И надо же было так измываться над человеком! -- "Овератор" был выведен на орбиту Инка-восемнадцатого, самого отдаленного искусственного спутника Сатурна. Оттуда был произведен запуск, и туда же он и вернулся точно спустя пятьдесят дней. Вот тогда-то, в момент возвращения "Овератора", и возник конус загадочного излучения, не затронувшего ни Инка, ни каких-либо других спутников, ни самого Сатурна. Под излучение попал только буй, на котором находился ты. -- Мы. -- сказал я, -- нас там было пятеро. Сана глянула на меня и даже не поправилась. Так, словно кроме меня для нее во вселенной никого не существовало. Но тогда зачем она мне все это рассказывала?.. -- "Овератор" вернулся в Солнечную, неся на борту информацию о первой звезде, до которой, наконец, смог долететь корабль, созданный руками человека, -- слова звучали отчетливо и мерно, как шаги. Шаги, когда кто-то уходит. Вот я улетел с Земли, и она осталась на ней, чтобы ждать. И ждала. Я вернулся, хотя и несколько позже, чем предполагал, но все-таки вернулся, и нашел ее на Земле, нашел такой же, как и оставил. Такой же? И я увидел Сану прежней. Раньше мне это никак не удавалось. Я не мог ее вспомнить, потому что слишком хорошо знал, слишком часто видел. Если запоминаешь с одного взгляда -- в памяти остается некоторый статичный образ, конкретный и отчетливый, остается вместе с местом, временем, звуками и запахами. А вот когда видишь человека сотни раз, воспоминания накладываются одно на другое, колеблются, расплываются и меркнут, не в силах создать законченного изображения. Там, на буе, у меня случайно оказался под руками простейший биоквантовый проектор, и я просиживал перед ним часами, воссоздавая образ Саны. Изображение не хотело становиться объемным, оно было плоским и тусклым, а когда я старался заставить себя припомнить какую-то отдельную черту, все лицо вдруг становилось чужим, не Саниным. Тогда я начинал тренировку: шар, куб, кристаллы различной формы, маргаритка, сосновая ветка, ящерица, моя собственная рука -- лицо Саны... и все шло насмарку. Передо мной появлялась бесформенная тень с ослепительно яркими, словно составленными из кусочков зеркала, глазами и алой полоской нечеткого рта. Волосы, светлые и тяжелые, лились, как вода -- я отчетливо видел их непрестанное течение книзу. Я заставлял себя сосредоточиться -- возникал овал лица и пропадали губы. Очерчивались брови -- исчезали волосы. Не меркли только удивительные, нечеловеческие глаза, придуманные мною с такой силой, что настоящие, Санины, не вспомнились мне ни разу. А теперь я вспомнил ее всю. И не такую, какой она была в день моего отлета -- в этот день началась чужая, сегодняшняя Сана, -- а смущенную, неуверенную, еще совсем не знакомую мне, но уже ожидающую меня. Я пытался обмануть себя, я пытался уверить себя, что и сейчас она неизменна, как древнее божество, и мне это удавалось, пока вдруг не появилась эта неумолимо прежняя Сана. Юная Сана. Я не слышал, как праздновали на Земле чудесное возвращение "Овератора". Для меня осталось лишь горестное чудо исчезновения, растворения во времени того, что я называл в Сане "мое". В извинение я стал смотреть на Сану широко раскрытыми глазами, и она, бедняга, радовалась, что меня так заинтересовал этот проклятый "Овератор". Голос ее стал мягче и человечнее, и она все еще наклоняла голову чуть-чуть к правому плечу, что у нее всегда означало: я сказала, а ты должен был понять, и я буду огорчена, если ты меня не понял. -- Я все понял, -- сказал я и протянул к ней руку. -- Ну, довольно же, Сана. -- Но я еще не кончила, -- спокойно возразила она, и четкие, весомые фразы снова неумолимо последовали одна за другой. -- Собственно говоря, мне остается только сообщить тебе, что содержали нити микрозаписей информирующего блока. Этот блок состоял из пятисот рамок, причем каждая рамка имела нить емкостью в сто миллиардов знаков. Все они подверглись дешифровке и дали совершенно конкретную информацию, Я сделал вид, что меня чрезвычайно интересует то, что последует дальше. -- А дальше, -- сказала Сана, -- дальше всю Солнечную облетела весть: планета, выбранная "Овератором" для наблюдений, аналогична Земле, пригодна для жизни разумных существ, эти существа есть на ней, и они достигли высокой степени цивилизации. -- Бурное ликование во всей Солнечной, -- вставил я. -- Все так ждали расшифровки данных с далекой звезды, что комитету "Овератора" приходилось выпускать информационные бюллетени чуть ли не каждые два часа. Вряд ли ты можешь представить нашу радость, когда стало очевидно, что первая же попытка отыскать себе братьев по разуму увенчалась таким успехом -- "таукитяне", как и мы, дышали кислородом, имели четыре конечности, среднюю массу и размеры, черты лица, объем головного мозга, развитую речь -- словом, все, все, как у людей. Я снова хотел подать реплику, как вдруг заметил, что о таком феноменальном открытии мне почему-то рассказывают грустным тоном. -- Более того, -- заключила Сана, -- машина не только установила тождество среднего жителя Земли и среднего "таукитянина", -- она с автоматической педантичностью, используя имеющиеся у нее параметры каждого земного индивидуума, подобрала для каждого человека аналогичного "таукитянина", похожего на него, как две капли воды. Я оторопел: -- Антимир? Сана невесело усмехнулась: -- Проще, гораздо проще. Подозрения зародились у нас еще тогда, когда "Овератор" заявил об абсолютном тождестве планет. Но коль скоро по программе при наличии в системе Тау Кита разумных существ все внимание должно быть перенесено на них, машина не задерживалась на физическом описании самой планеты, а принялась скрупулезно доказывать в каждом частном случае, что некоему Адамсу Ару, род. Мельбурн, 2731 г., аналогичен таукитянский Адамс Ар, род. Мельбурн, 2731 -- 2875 гг.; Мио Киара, род. Вышний Волочок, 2715 г., имеет космического двойника с земным именем Мио Киара и тоже род. Вышний Волочок, 2715 -- 2862 гг. И так далее, для каждого из людей, которые в момент отлета "Овератора" жили на Земле. -- Так она никуда не улетала с Земли! -- Ох ты, как же это они просчитались, ведь это действительно было бы чудо, и до этого чуда было рукой подать, ох, как обидно... -- Так повторите, черт побери, эксперимент! Что, энергия? Соберем! Фасеточный мозг? Ерунда! Должен лететь человек -- вопрос только в том, чтобы найти такое состояние человеческого организма, в котором он сможет перенести переход Эрбера... -- "Овератор" улетел, -- оборвала меня Сана, -- улетел и вернулся. -- Откуда? Ты же сама говорила, что он не ушел дальше Земли. -- Совершенно верно. Он совершил переход в подпространство, и координаты его обратного выхода были смещены; но не в пространстве -- во времени. Я уже ничего не говорил. Я чувствовал себя, как новорожденный младенец времен примитивной медицины, которого попеременно суют то под холодный, то под горячий душ: запуск "Овератора" -- переходы Эрбера -- "таукитяне" совсем как мы -- ура! -- бултых в холодную воду -- никаких "таукитян" -- машина торчала на Земле -- переход Эрбера не состоялся -- минуточку! -- все было, и даже не в пространстве, а во времени... а куда. собственно говоря, во времени? -- Действительно, -- спросил я, -- а куда?.. -- Вперед. Вперед примерно на сто семьдесят лет. Ишь ты -- ровно на сто семьдесят. К этому так и тянуло придраться, и я ринулся: -- Если бы ваш драгоценный "Овератор" догадался прихватить из будущего хотя бы средние годовые земных температур... И осекся. Сана смотрела на меня широко раскрытыми глазами, такими глазами, каких у нее никогда не бывало и какие только я мог придумать. Смотрела так, что я понял: все эти сюрпризы фасеточного мозга -- это еще ничто. А вот сейчас она скажет что-то страшное. -- "Овератор" скользил во времени. И летел он именно вперед, потому что каждому человеку, параметры которого он имел, он подобрал гипотетического "таукитянина"; и сведения об этих "таукитянах" на одну дату отличались от данных, которыми могли располагать люди. -- Что-то не заметил, -- сказал я не очень уверенно. -- И мы сначала не обратили на это внимания -- слишком уж это было невероятно. Так вот: для каждого "таукитянина", то есть для каждого человека, "Овератор" принес, кроме даты рождения, и год... смерти. Я замотал головой: -- Машинный бред... Массовый гипноз... Шуточки фасеточного мозга... -- я не мог, не хотел понять того, что она мне говорила. Но Сана не возражала мне, а лишь продолжала смотреть на меня своими холодными, лучистыми, словно составленными из осколков зеркала, глазами. Мне нечего было сказать -- я твердо решил, что все равно не поверю ей; и мне оставалось только смотреть на нее, и я стал думать, что она опять не такая, как днем, и не такая, как час назад, и что если когда-нибудь людям являлись с того света прекрасные девы, чтобы возвестить смерть, -- они были именно такими. Только немного помоложе. Они говорили: "Ты умрешь" -- и человек верил им и умирал. Им нельзя верить. А поверить так и тянет, потому что их явление -- это чудо, а у кого не появится неудержимого стремления поверить в чудо? Нет, Сана -- это чудо, в которое верить нельзя. Если я поверю -- я оцепенею от страха, потому что жить, зная, что завтра ты умрешь. невозможно. Это не будет жизнь. Это будет страх. -- Черт с ним, с "Овератором", -- сказал я как можно естественнее. -- Поздно. Иди сюда. Сана поняла, что я заставил себя не поверить всему тому, что слышал. Она опустила руки и посмотрела куда-то выше и дальше меня. -- Завтра наступит новый год. Мой год. И тогда я поверил. Глава III Я проснулся оттого, что луна взошла и светила мне прямо в лицо. Я проснулся и не открывал глаз, а рассматривал короткие прямые полосы, которые с медлительной неумолимостью проплывали слева направо в глубине моих закрытых век. Эти полосы сначала были серебристыми, не очень тяжелыми; но мало-помалу они начали приобретать тягостную матовую огненность плавящегося металла. Вдруг они сорвались с места и понеслись, замелькали, словно пугаясь моего пристального разглядывания... Я не выдержал и открыл глаза -- это был просто лунный свет, но мне вдруг вспомнилось какое-то нелепое выражение, которое я вычитал в одной старинной книге еще там, на буе, но никак не мог понять, что это значит: "кинжальный огонь". Я попробовал повторить это выражение несколько раз подряд, но от этого смысл еще дальше ушел от меня, растворился в созвучии, пронзительном и жужжащем... Я понимал, что дело не в этом неугаданном смысле двух глупых слов, а что случилось что-то непоправимое, жуткое до неправдоподобья... И словно призрачное спасенье, подымались из черного елового своего подножья снежные горы. Я вспомнил, что хотел уйти туда, и резко поднялся. И только тогда понял, что я не один. Я даже не удивился тому, что забыл про нее. Я удивился тому, что она спала. А спала она так спокойно, на правом боку, подложив руку под щеку. Если бы я знал то, что знает она, и вдобавок был бы женщиной, я бы делал, что угодно, но только не спал. Я наклонился над Саной. Но я забыл, что спящих людей нельзя пристально разглядывать. Я давно не смотрел на спящих людей. Брови ее дрогнули, и она начала просыпаться так же медленно и тяжело, как и я сам. Тогда я испугался, что вот сейчас она проснется окончательно, и сразу вспомнит это... Я наклонился еще ниже и стал ждать, когда она откроет глаза. Она их открыла, и я стал целовать ее, не давая ей ни думать, ни говорить. Она тихонечко оттолкнула меня, но затем сразу же притянула обратно и заставила меня опустить голову на подушку. Потом положила мне руку на глаза и держала так, пока не почувствовала, что я опустил веки. Она хотела, чтобы я заснул, и я послушно притворился спящим. Тогда и она снова улеглась на бок, аккуратно подложив руку под щеку, и я услышал, что дыхание ее сразу же стало тихим и ровным. Она спала. Все было правильно -- она спала, я был рядом и сторожил ее. Я проснулся на рассвете, проснулся легко и быстро, проснулся спокойным и уверенным, потому что я знал теперь, что мне делать. Я должен повседневно, поминутно отдавать себя Сане. Как это сделать, это уже было все равно. Так, как она сама этого захочет. Сейчас, пока она еще спит, нужно собраться с мыслями и продумать; как прожить этот день, первый день этого года. И даже если их осталось совсем немного, этих дней, каждый из них должен быть по-своему мудр и прекрасен. Я невольно оглянулся на Сану -- она смотрела на меня с кажущейся внимательностью, а на самом деле -- куда-то сквозь меня, с той долей пристальности и рассеянности, которая появляется,если смотришь на что-нибудь долго-долго. Значит, проснулась она давно. -- С добрым утром, -- сказал я. -- Почему ты не позвала меня сразу же, как проснулась? -- С добрым утром, -- ответила она так же спокойно. как говорила вчера вечером. -- Сначала ты спал; а шесть часов сна тебе необходимы. Потом ты думал -- я не могла тебя отвлечь, потому что ты сейчас будешь много думать, а тратить на это дневные часы нерационально. Тебе нужно работать. Учиться работать. Учиться работать быстро. Не забудь, что к тому ритму жизни, который, несомненно, поразил тебя, мы пришли за одиннадцать лет. У тебя будет меньше времени, но я помогу тебе. Я поперхнулся, потому что чуть было не сказал ей: "Валяй!" Она оперлась на локоть и на какое-то мгновенье замерла, как человек, делающий над собой усилие, чтобы встать. И я вдруг понял, что все ее спокойствие, все эти правильные, сухие фразы, все это здравомыслие -- лишь слабая защита от моей жалости . Внутри меня что-то неловко, больно перевернулось. -- Лежи, -- сказал я ей как можно более холодным тоном, чтобы не оцарапать ее своей непрошенной заботливостью. -- Я приготовлю завтрак. Мне хотелось все делать для нее самому, своими руками. И еще мне хотелось спрашивать, спрашивать, спрашивать -- я никак не мог понять главного: кто же допустил, что эти сведенья стали известны людям? Я догадывался, что делается с Саной, и у меня голова шла кругом, когда я представлял себе, что еще сотни, тысячи людей вот так же, цепенея от самого последнего человеческого страха, просыпаются в этот первый день нового года -- их года. Я не мог понять -- зачем это сделали, зачем не уничтожили проклятый корабль вместе со всей массой этих ненужных и таких мучительных сведений -- но я боялся, что сделаю ей больно, напоминая о вчерашнем. Я наклонился над ней, словно желая укрыть, уберечь ее от какой-нибудь нечаянной боли, и молчал, и она улыбнулась мне прежней, юной улыбкой и принялась зачесывать кверху свои тяжелые волосы. Она подняла их высоко над головой, быстрым привычным движением намотала себе на руку и стала закалывать узкими пряжками из темно-синего металла. Я забыл обо всем на свете и сидел и смотрел, как она это делает, а когда она снова глянула на меня, я только слегка пожал плечами, словно прося извинить мое любопытство. Я так много думал о Сане, я тысячи раз представлял себе. как она идет и как наклоняет голову чуть-чуть вправо, и как она одевается, и много всего еще; но я никогда не мог представить себе, как она причесывается, просто потому, что раньше она никогда этого при мне не делала. Я вообще не помнил о том, что женщины причесываются. Поэтому я и удивлялся ее движениям, чуточку механическим, бездумным, и в то же время бесконечно древним, я бы сказал даже -- ритуальным, как слегка угловатые, заученные позы индийских девочек-жриц на старинных миниатюрах. -- Бой! -- позвала Сана. Педель вкатился, как ясное солнышко, бросая золотистые блики на белый пол. Сана натянула одеяло до самого подбородка. -- Доброе утро, -- сказала она Педелю, -- Мой завтрак и то, что закажет Рамон. -- Привет, золотко мое, -- меня насмешило то, что Сана относилась к нему, как к настоящему мужчине. -- Мне то же самое, плюс кусок мяса побольше, на твой вкус. -- Вкуса мяса не знаю. -- Почитай гастрономический альманах и еще что-нибудь из древних, хотя бы о пирах Лукулла. Уж если тебя приставили мне в няньки, то курс чревоугодничества тебе необходим. -- Благодарю. Запомнил. Педель, не оборачиваясь, укатился куда-то боком. Брови у Саны отмечали низкую степень раздражения. Тоже мне шкала настроений! И надо было звать этого членисторукого, когда я собирался все сделать сам. Педель вдруг показался мне огромным золотистым крабом. Живет рядом этакое безобидное на вид чудовище, кротко выносит грубости, подает кофе, рассчитывает схемы, а потом, вопреки всем законам роботехники, в один прекрасный день раскроет свои железные клешни и... -- Сана, пошли ты его подальше. Я хочу все делать для тебя сам. Кормить. Одевать. Причесывать. На руках носить. Хочешь ко мне на руки?.. -- Ты потерял бы слишком много времени. Завтрак доставляется из центрального поселка, а он расположен отсюда за семь километров. -- Все вы теперь фанатики времени. Почище Патери Пата. Проглотив почти что наспех все, что подал нам шестирукий стюард, мы поднялись и посмотрели друг на друга.. -- Ты должен... -- начала Сана. Да. Я был должен. Я всем был должен. В первую очередь -- ей. И единственное, что я еще хотел -- это платить мой долг той монетой, которую я сам выберу. Больше я ничего не смел хотеть... -- ...а теперь наша группа -- наша, потому что ты включен в нее в качестве механика по кибер устройствам -- вплотную подошла к созданию сигма-кида, то есть кибер-диагностика, который определял бы степень поражения организма сигма-лучами, возникающими в момент совершения каким-либо материальным телом обратного перехода Эрбера. Кид -- пока это будет, разумеется, стационарная установка -- должен разработать также систему предупреждення на случай непредвиденного сигма-удара, а также предложить методику лечения, хотя этим вопросом параллельно занимаются Элефантус и Патери Пат. Все это было очень мило, особенно если учесть, что ни один прибор не зафиксировал этих загадочных лучей, и судить о них можно было только по вторичным эффектам. Но меня сейчас мало интересовали технические трудности. Я не мог понять: кому нужно повторение этого эксперимента? Насколько я понял Сану, "Овератор" принес данные только о тех людях, которые в момент его отлета жили на Земле. Значит, следующее поколенье избавлено от этих даров свихнувшейся машины. Так зачем же повторять все снова? Надо было найти Элефантуса -- с Саной я говорить обо всем этом не мог, улететь от нее, чтобы самому во всем разобраться, -- и подавно... -- ...и составь список книг, лент и нитей записи, которые могут тебе понадобиться. Егерхауэн не располагает обширной библиотекой. Если тебе что-нибудь понадобится -- позови меня, не трать времени на самостоятельные поиски. -- Может быть, мы все-таки будем работать вместе? -- Когда появится острая необходимость в этом. Но приучайся к тому, что меня не будет с тобой. Как будто я привык быть с нею! Так как у меня не было под рукой каталога, мне пришлось задавать круг интересующих меня вопросов. Я старался как можно четче ограничить каждую тему, чтобы список требуемых пособий не получился непомерно велик. Не дай бог, попадется чересчур усердный "гном", который будет выполнять мой заказ, и решит осветить каждый вопрос чуть не от Адама. Тогда весь мой год -- наш год -- уйдет на одно ознакомление с литературой. Я порядком устал и начал отвлекаться. Мне то и дело приходилось отключать мой биодиктофон, чтобы он не зафиксировал не относящихся к делу мыслей. Нет, так я далеко не. уеду. Может быть, обратиться в коллегию Сна и Отдыха и попросить разрешения на год без сна? Но такое разрешение давалось лишь в крайних случаях -- все-таки слишком вредны были еще препараты, поддерживающие человека в состоянии постоянного бодрствования. Потом все это сказывалось. Мне-то на это было наплевать, но я не знал, как посмотрит коллегия на мое желание провести этот год с человеком, который имел право на всего меня, всего, целиком, до последней моей минуты. Ведь, наверно, таких частных случаев было немало. Я не мог ни о чем судить, потому что на Земле за время моего отсутствия произошла слишком резкая переоценка всех вещей и понятий. Если перед моим отъездом все измерялось энергией, то теперь мерой всему были годы и минуты. Так, наверное, было с теми космонавтами, которые в далекие времена покинули на Земле царство денег, а вернулись в мир, где стоимость каждой вещи уже определялась одной только затраченной энергией. С течением времени энергия начала обесцениваться, и к моему отлету лишь в таких случаях, как запуск "Овератора", поднимались разговоры о дороговизне того или иного эксперимента. С освобождением внутриэлектронной энергии, да еще и при умении ее конденсировать, эта мера стоимости изжила себя. И вот в мое отсутствие на Земле появилось повое мерило, самое постоянное и нерушимое -- время. Если когда-то на золото покупались вещи, труд, энергия, то теперь время могло оценить решительно все. Даже чувства. И это была самая надежная монета, но на нее ничего нельзя было купить -- ведь я готов был платить всем своим временем за мою Сану, и -- не мог. Это осталось единственной сказкой, не воплощенной человеком в действительность. Так на кой черт мне были все эти ковры-самолеты и скатерти-самобранки? -- Сана! -- крикнул я -- - В котором часу мы обедаем? Сана появилась на пороге. На лбу ее синела миалевая лента биодиктофона. -- Да? -- Не пора ли обедать? -- Еще двадцать минут. Не стоит делать исключения для первого дня. Пусть все будет так, как здесь заведено. -- Кем? Элефантусом? -- Да. Значит, Патери Патом. Между тем за дверью послышался звон посуды -- наверное, Педель уже накрывал на стол. Я вдруг представил себе, как мы будем сидеть друг против друга за белоснежным столом в этой огромной, залитой ледяным светом, комнате... -- Могу я видеть доктора Элиа? -- Разумеется. Тебе что-нибудь неясно? -- Да нет, но разве мы не могли бы обедать вместе, как и прежде? -- Я думала, у тебя сохранилась антипатия к Патери Пату. -- Ерунда. Он мне аппетита не портит. А разве Элефантус не прогнал его? -- Патери Пат -- светлая голова. Доктор Элиа очень дорожит им. Я пожал плечами. -- Ужинать мы будем вместе. -- Сана исчезла. Ох, уж эти мне отношения, когда тебе десять раз на дню подчеркивают, что исполняют малейшее твое желание, а на самом деле навязывают все, до последней паршивой книжонки, до мельчайшего сервис-аппарата для подбирания окурков. Даже моего Педеля изуродовали якобы мне в угоду. Я оглядел комнату. Белое с золотом. Да еще какая стилизация! -- под благородный древний ампир. Который раз уже к этому возвращаются? Шестой или седьмой. Бездарь какая! Своих мыслей не хватает. И мою железную скотинку отделали под старинную бронзу, как... Как что? Я где-то совсем недавно видел этот темный тяжелый цвет. И не мог припомнить, где именно. Между тем дверь распахнулась, и Педель, как обычно, легкий на помине, вкатил овальный обеденный столик, уставленный прозрачными коробками с едой. Он ловко вскрывал их и выкладывал содержимое на тарелки. -- Консервы? -- спросил я. Я так привык к консервам, что трудно было бы сказать, что они мне надоели. Сана вышла в белом обеденном платье. -- Нет, -- сказала она, усаживаясь. -- Все свежее. Готовится в центральном поселке каждую неделю. Кстати, составь себе меню на ближайшие десять дней. -- Возьми это на себя, если тебе не трудно. Она наклонила голову. Кажется, я доставил ей удовольствие. -- И потом, знаешь, лунный свет мне положительно мешает спать. Сотвори какое-нибудь чудо, чтобы луна исчезла. Она посмотрела на меня почти с благодарностью. -- Я распоряжусь, чтобы на ночь потолок затемнялся. Тебя это устроит? -- Я не требую аннигиляции всей лунной массы. Для меня достаточно и локального чуда. Ага, вот и "сезам, откройся". Теперь все будет просто. Вторую половину дня я занимался с Педелем. Изредка мной овладевало беспокойство, я подходил к двери и поглядывал, что делает Сана. До самой темноты она просидела в глубоком кресле, не снимая со лба миалевой полоски и не отнимая руки от контактной клавиши биодиктофона. Но панелька прибора была мне не видна, и я не знал, диктует она или просто так сидит, предаваясь своим мыслям. Почему-то я был склонен предположить второе. В конце концов я тоже уселся в кресло, попросил Педеля оставить меня в покое и надвинул на лоб миалевый контур. Вид у меня был достаточно глубокомысленный -- на тот случай, если бы Сана неожиданно появилась в комнате -- так что я мог спокойно отдаться безделью. В углу бесшумно возился Педель -- у него, видимо, появились какие-то соображения по поводу имитирующей схемы нашей будущей машины, и он придавал ей наиболее компактный вид. Я все смотрел на него и вспоминал, в честь чего же он окрашен в этот темный, до коричневого оттенка, бронзовый цвет. И еще мне хотелось есть. -- Педель, -- сказал я, -- принеси мне что-нибудь пожевать, если осталось от обеда. -- Слушаюсь. Пожевать. Сейчас принесу. Кто знает, в котором часу мы будем теперь ужинать, а я как-то привык все время что-нибудь жевать. Собственно говоря, это было единственным разнообразием, доступным мне там, на буе. Если не считать книг, разумеется. Но книги -- это что-то вроде платонической любви; как ни пытайся разнообразить их список, все равно при длительном чтении остается впечатление, что занимаешься чем-то одним и тем же, приятным, но нереальным. Другое дело -- еда. Это -- удовлетворяемая страсть. Я намеренно держал себя дня три-четыре на молочной или фруктовой диете, а потом устраивал пиршество с полусырым мясом, вымоченным в уксусе и вине. Ликарбовые орехи в сочетании с консервированными раками тоже оставили у меня неизгладимое впечатление. Почему, собственно говоря, я торчу здесь? Мне надо было отправиться прямо на Венеру и стать директором-контролером на какой-нибудь фрукто-перерабатывающей станции или, если так уж необходимо было сохранить свою профессию, ремонтировал бы роботы для сбора орехов или ловли летучих тунчиков. А говорят, что есть еще на Венере кретины, которые пасут гусей. Это те, которые абсолютно неизлечимы от рождения. Вот благодать! Голубоватые луга; тонкие-тонкие, словно ледяные чешуйки, маленькие пруды под раскидистыми талами, и можно взять гибкую хворостинку и вообразить себя кудрявым голопузым мальчиком, пасущим античных гусей, трясущих жирными гузками в честь прекрасной богини. И даже если без антики и без прекрасных богинь, то самый захудалый гусенок мне сейчас был бы во сто крат милее всех многоруких и великомудрых киберов, исключая Педеля, пожалуй. -- Послушай, -- спросил я, -- что ты мне подсунул? -- Колбаса органическая, естественная, подвергнута прессовке под давлением в шесть атмосфер при температуре минус восемьдесят градусов по Цельсию. -- Зачем? -- По предварительным подсчетам, можете жевать от полутора до трех часов. -- Ах, ты, золотко мое! -- я с восхищением уставился на него. Как мне не хватало его там, на буе! Не только его рук и головы, а вот этой заботливости, неуклюжей, по теплой -- сердца, что ли? Почему ни один из тех "гномов", которых я создал и запрограммировал сам, не был похож на Педеля? Впрочем, ответ напрашивался сам собой: именно потому, что я делал их сам и для себя. А Педеля программировали для меня другие люди. Сана. Это ее теплота, ее заботливость жила в металлической коробке многорукой машины. Вот так. О чем ни подумаю -- круг замыкался и все возвращался к тому же -- к Моей Сане. Я встряхнулся, как утенок, и виновато огляделся. Нет. Даже если бы Сана и следила за мной, она была бы в уверенности, что я решаю одну из проблем кибердиагностики. А между тем я напоминаю школьника, прячущего под учебником веселую приключенческую книжонку. А сама Сана? Она ведь тоже не работает. Мне вдруг захотелось поймать ее врасплох. На цыпочках я прошел в ее кабинет и наклонился над ней. Ну да, прибор был отключен, и она не сделала никакого движения, чтобы привести его в рабочее состояние. -- Ага, -- сказал я, садясь на ручку ее кресла. -- Возрождение эксплуатации. Один работает, а другой погоняет. Она посмотрела на меня с тем невозмутимым видом, которым так хорошо прикрывать свою беспомощность. -- Я редко пользуюсь биодиктофоном. То есть, я хочу сказать, что не включаю его, пока не добиваюсь четкой формулировки целого законченного отрывка. Только тогда диктую. Я знаю, ты полагаешься на стилистику автоматов, но у тебя еще много времени впереди, и те из своих заметок, что ты собираешься сохранить на будущее, ты всегда успеешь откорректировать. Вот, получил. Не подглядывай, не лови. Уж если она делает вид, что работает, то, стало быть, так и надо принимать. Ведь только утром решил отказаться от всех этих мальчишеских штучек! -- Я не против того, чтобы ты сидела у этого ящика, -- я спасал положение. -- Тем более, что эта голубая полоска тебе очень к лицу. Что-то похожее, кажется, носили весталки. Только не из такого современного материала, а из белого льна. Сана слегка подняла брови - значит, снова я говорил не то, ох, до какой же степени совсем не то! -- Должна тебе заметить, что обратную связь на нашей машине ты проектируешь напрасно. Она утяжелит конструкцию, но не принесет видимой пользы. Конечно, это лишь мое мнение, и ты можешь не соглашаться с ним. Я пристально посмотрел на нее. Мне отчетливо послышалось за этой фразой, "ведь скоро ты не будешь связан моими вкусами и капризами"... И я не мог понять, от кого исходил этот подтекст -- от ее грустных вечерних глаз или от меня самого? Черт побери, должен же я забыть, заставить себя забыть об этом; если мне это не удастся -- она рано или поздно прочтет мои мысли. А это очень невеселые мысли -- когда постоянно думаешь о том, что вот теряешь бесконечно дорогого, единственно дорогого человека -- и ничего не можешь сделать. И снова думаешь и думаешь все об одном, и думаешь так много, что уже появляется ощущение, что ты что-то делаешь. Сана положила два пальца на широкую клавишу ультракороткого фона. Несколько секунд просидела так, потом выключила прибор и сняла фоноклипсы. -- Нас ждут. К моему удивлению, в мобиле оказался Педель. -- Это что -- выездной лакей, или в его программу входит теперь поглощение ужинов? Сана смутилась. Видно было, что она не может так просто говорить о Педеле в его присутствии. -- Отдохнул бы ты, милый, -- сказал я ему и отключил тумблер звуковых и зрительных центров. Педель, словно огромный краб, застыл в кормовой части мобиля, только руки его слегка вздрагивали, легко касаясь стен. Вид у него был недовольный и обиженный. -- Ну, так что же? -- спросил я. -- Я думала, что тебе будет приятно, если он будет нас сопровождать. -- К чертям сопровождающих, -- сказал я. -- Хочу быть с тобой. Только с тобой одной. К чертям всех третьих. Она улыбнулась -- благодарно и застенчиво: -- Мне просто показалось, что ты любишь его. Я вытаращил глаза. Этого недоставало! Добро бы меня заподозрили в симпатии в породистой собаке -- но к роботу... Впрочем, я всегда недолюбливал людей, которые к своим животным относились как к равным; от них, как правило, за версту несло мещанством. Но относиться к Педелю, как к человеку, это было уже не просто мещанство, а ограниченность, недопустимая даже в шутку. Я еще раз пожал плечами и вернул Педелю утраченную было полноту восприятия. Ужинали мы уже при люминаторах, и в маленькой гостиной Элефантуса было теплей и уютней, чем в нашем еще не обжитом и слишком светлом доме. Я отведал вина, которое пил Элефантус, -- оно оказалось чересчур сладким. Патери Пат не пил -- да я и не видел никогда, чтобы он это делал. Сначала поговорили о погоде -- в горах ожидалась основательная буря. Элефантуса и Патери Пата это беспокоило так, словно их домики не были прикрыты одеялом из теплого воздуха десятиметровой толщины. Потом как-то нехотя разговор перешел на работу. Сана оживилась. Говорить было о чем, потому что пока у нас еще ничего не получалось. Патери Пат только что проанатомировал одну из обезьян, прибывших со мной. Он подозревал у нее возбужденное состояние биоквантовых сердечно-мозговых связей, и теперь не мог себе простить, что не исследовал ее в состоянии квазианабиоза, а сразу поторопился вскрыть -- это была первая обезьяна, погибшая после нашего прилета. Она уцепилась за грузовой мобиль и упала с высоты примерно трехсот метров. Я выразил свои соболезнования Патери Пату и уловил на себе его задумчивый взгляд -- вероятно, он обдумывал, какие манипуляции проделать с моим телом, когда оно попадет к нему в руки. Я злорадно усмехнулся, потому что не сомневался в том, что намного переживу его -- он был настолько осторожен, что рано или поздно это должно было плохо кончиться. Потом мы поднялись и пошли в сад; Сана вышла с Патери Патом, с которым у нее был какой-то давнишний, сугубо принципиальный и, в силу своей принципиальности, бесконечный спор. Я подождал, пока они отойдут подальше, и быстро направился к Элефантусу. Он смотрел, как я подхожу, и длинные ресницы его вздрагивали при каждом моем шаге. -- Вам очень тяжело? -- спросил он меня, словно в его силах было сделать так, чтобы мне стало легче. -- Нет. Не то. Я просто не могу понять: зачем это сделали? Элефантус был уже в рабочем халате. Он засунул, руки в карманы и мелкими шажками двинулся по дорожке, глядя себе под ноги. Уже стемнело, и мне казалось, что он старательно перешагивает через тени. -- Видите ли, Рамон, мы получили информацию. Информацию настолько важную, что отказаться от нее, априорно заявить о ее ненужности мы не имели права. Разумеется, были ученые, которые предлагали законсервировать данные, принесенные "Овератором". Но человечество рано или поздно повторило бы этот эксперимент, поставив перед собой все тот же вопрос: нужно ли людям такое знание? -- Может быть, вы и правы, -- сказал я, хотя он меня далеко еще не убедил, -- Только люди, сами люди могут решить этот вопрос. Никакая машина сделать этого не смогла бы. И все-таки я думаю, что сама постановка этого вопроса была негуманна. Элефантус сделал какое-то неуверенное движение головой -- не то кивнул, не то покачал. -- Но если не сейчас, то через несколько десятилетий проблема была бы поставлена снова. Есть такие вопросы, которые, если они однажды были заданы, должны быть решены. Рано или поздно, но кто-то другой взялся бы за решение, и мы оказались бы перед этими другими просто трусами. Я слушал его и думал, что на самом деле это было совсем не так, и скупые, официальные фразы: "мы получили информацию", "мы взялись за решение этой проблемы" -- все это лишь воспоминания, а вспоминаешь всегда немножечко не так, как было на самом деле, а так, как хотелось бы сейчас; а на самом деле был неуемный, животный страх перед собственным исчезновением, и не было никаких "мы", а только бесконечное множество отдельных "я", и каждый в одиночку побеждал этот страх; и мне все-таки хотелось знать, как же это было на самом-самом деле, и я спросил его: -- Но ведь это все-таки ужасно -- узнать свой год... Элефантус вдруг остановился, глянул на меня чуть-чуть снизу своими усталыми глазами старой мудрой птицы: -- Нет, -- сказал он тихо, -- это не страшно -- узнать свой год. Это совсем не страшно. Он опустил голову, слегка пожал плечами, словно не должен был мне это говорить, и теперь просил у меня прощенья. И я тоже наклонил голову, и это было не простое согласие с его мыслями, а дань уважения тому большому и светлому страху -- страху за другого, который он нес в себе и, может быть, впервые приоткрыл совсем чужому человеку. Он пошел прочь, и вечерние тени смыкались за ним, и гравий скрипел у него под ногами: "свой-свой,свой-свой...", а потом шагов не стало слышно, и дальше он уходил уже бесшумно, словно медленно исчезал, растворялся в неестественной тишине вечно цветущих садов Егерхауэна. Глава IV Сану я нашел возле площадки для мобилей. Патери Пат, приняв монументальную позу, вещал ей что-то глубоко научное. Я быстро подошел и взял ее за руку: -- Идем. Мне хотелось поскорее утащить ее отсюда, потому что в воздухе уже повис повод для воспоминания об этом. -- Прощайте, желаю вам удачи, -- Сана протянула Патери руку. -- Я прослушаю ваше выступление по фону. Ты знаешь, Рамон, завтра Патери вылетает в Мамбгр, он закончил целый этап... -- Идем, идем. Сана встревоженно подняла на меня лицо. -- Не волнуйтесь, Сана, -- Патери Пат оглядел меня так, как смотрят на малыша, вмешавшегося в разговор взрослых. -- Это бывает с теми, кто обращается в Комитет сведений "Овератора", -- а вы ведь уже обращались туда, Рамон? Я с ненавистью оглянулся на него. Кто просил его проявлять при Сане свое любопытство? И какое ему дело до того, знаю ли я то, что знает он, или нет? И потом, мне показалось, что он не просто спрашивает меня, а зная, что я еще никуда не обращался, попросту подталкивает меня в сторону этого комитета. Я пристально посмотрел на этого фиолетового. Ну да, он боялся. Он постоянно боялся. Хотя бояться ему было не за кого, я в этом абсолютно уверен. Он боялся за себя. И толкал меня на то же самое. Ну, ладно, встречусь я с тобой как-нибудь без лишних свидетелей. Тогда и поговорим, А сейчас я ограничился лишь высокомерно брошенной репликой: -- Я не обращался ни в какие комитеты. У меня нет времени на такие пустяки. Хотя это тоже было порядочное детство. Мобиль взмыл вверх и скользнул в поросшее селиграбами ущелье. Я посмотрел на Сану -- она сидела, наклонив голову, и, казалось, с интересом глядела вниз, где четко обозначалась граница вечного искусственного лета и подходящей к концу неподдельной зимы. Но я зна